Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктор Гюго - Труженики моря [-]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic, Драма

Аннотация. Роман французского писателя Виктора Гюго «Труженики моря» рассказывает о тяжелом труде простых рыбаков, воспевает героическую борьбу человека с силами природы.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

Наизусть знал таксу маяков, в особенности английских: пенни с тонны при проходе мимо такого-то маяка, фартинг – при проходе мимо другого. Он говорил: «Маяк Смолл-Рок прежде расходовал всего лишь двести галлонов масла, а теперь сжигает полторы тысячи». Однажды капитан опасно заболел в плавании, и, когда весь экипаж, думая, что он умирает, обступил его койку, он, превозмогая предсмертную икоту, вдруг обратился к корабельному плотнику: «Надо бы вырезать в эзельгофтах по гнезду с каждой стороны для чугунных шкивов с железной осью и пропустить через них стень-вынтрепы». Из всего этого явствует, что он был человек незаурядный. Шкиперы и чиновники почти никогда не вели за столом разговора на общую тему. Все же такой случай произошел в самом начале февраля, именно в то время, до которого мы довели наше повествование. Внимание привлекали трехмачтовое судно «Тамолипас» и его капитан Зуэла; судно пришло из Чили и должно было туда вернуться. Шкиперы интересовав лжсь его грузом, чиновники – скоростью хода. Капитан Зуэла из Копиапо был не то чилиец, не то колумбиец, весьма независимо принимавший участие в войнах за независимость, склонявшийся то на сторону Боливара[125], то на сторону Морильо[126], смотря по тому, что было выгоднее. Он разбогател, оказывая услуги и тем и другим. Зуэла был ярым приверженцем Бурбонов и бонапартистом, либералом и монархистом, атеистом и католиком. Он принадлежал к той огромной партии, которую можно назвать доходной партией. Время от времени он приезжал во Францию по делам и, если верите слухам, охотно оказывал на своем корабле гостеприимство беглецам всех мастей, банкротам или политическим изгнанникам – не все ли равно кому? – лишь бы они были платежеспособны. Проделывал он это весьма просто. Беглец ждал в укромном уголке на берегу, и Зуэла, прежде чем сняться с якоря, посылал за ним шлюпку. Так в предыдущий рейс он вывез беглеца, осужденного заочно по делу Бертона[127], а на этот раз, по слухам, рассчитывал захватить несколько человек, причастных к столкновению на Бидасоа[128], Предупрежденная полиция была начеку. То были времена побегов. Реставрация – это реакция; революция повлекла за собою эмиграцию. Реставрация – ссылку, В первые семь-восемь лет после возвращения Бурбонов всех охватила паника: финансисты, промышленники и коммерсанты чувствовали, как почва уходит у них из-под ног, и банкротства участились. «Спасайся, кто может», – только об этом и думали в политических кругах. Левалет бежал[129], Лефевр-Денуэт[130] бежал, Делон[131] бежал. Свирепствовали чрезвычайные суды, вдобавок – Трестальон[132]. Люди спасались от Сомюрского моста, от Реольской эспланады, от стены Парижской обсерватории, от Ториасской башни в Авиньоне – эти зловещие силуэты остались в истории как символ реакции; еще и сейчас виден на них отпечаток ее кровавой руки. Лондонский процесс Тистльвуда и его отголоски во Франции, парижский процесс Трогова и его отголоски в Бельгии, Швейцарии, Италии умножили основания для тревоги и бегства, углубили внутренний развал, опустошили даже высокопоставленные круги тогдашнего общества. Обезопасить себя – вот о чем заботился каждый. Быть замешанным в каком-нибудь политическом деле – значило погибнуть. Дух превотальных судов пережил эти учреждения. Цриговоры выносились в угоду властям. Люди бежали в Техас, в Скалистые горы, Перу, Мексику. «Луарские разбойники»[133], ныне именуемые рыцарями, – в те годы основали «Убежище для беглых». В одной из песен Беранже поется: «О дикари, французы мы, так пожалейте нашу славу!» Покинуть свою страну было единственным выходом из положения. Но нет ничего труднее побега; это короткое слово таит в себе целую бездну. Все оборачивается препятствием для того, кто хочет незаметно ускользнуть. Чтобы скрыться, надо стать неузнаваемым. Людям значительным, даже знаменитостям, приходилось прибегать к жульническим уловкам. Удавалось это им плохо. Их притворство бросалось в глаза. – Привычка действовать открыто мешала им проскользнуть сквозь сети, расставленные на пути. Мошенник, выпущенный из тюрьмы под надзор полиции, был в ее глазах особой, внушавшей больше доверия, чем иной генерал. Представьте себе безупречность, пытающуюся загримироваться, добродетель, изменившую голос, славу, прикрывшуюся маской. Любой встречный, проходимец с виду, мог оказаться лицом известным, пытающимся раздобыть подложный паспорт. Сомнительное поведение человека, вынужденного скрываться, ничуть не противоречило тому, что перед вами герой. Вот вкратце характерные черты того времени; о них обычно умалчивает так называемая беспристрастная история, но их обязан показать художник, правдиво рисующий эпоху. Прячась за спину людей честных, за ними улепетывали плуты, они не были на таком подозрении, и их не так рьяно выслеживали. Негодяй, вынужденный бежать, пролезал, пользуясь случаем, в ряды изгнанников и, как мы уже говорили, благодаря своей ловкости чаще сходил в этой сумятице за человека порядочного, нежели действительно порядочный человек. Безукоризненная честность, преследуемая правосудием, ведет себя неуклюже. Она ничего не понимает и делает промахи. Фальшивомонетчик ускользал легче, чем член Конвента. Можно утверждать, как это ни странно, что бегство, особенно для людей бесчестных, открывало широкие возможности. Крохи цивилизации, которые мошенник увозил из Парижа или Лондона, заменяли ему целый капитал в диких или первобытных странах, создавая ему имя и положение. Увильнуть здесь от кары закона, а за морем получить духовный сан было вполне возможно. Люди исчезали точно по мановению волшебного жезла, и случалось, что судьба беглеца складывалась, как в сказке. То был побег в неведомое, в царство фантазии. Злостный банкрот, удрав из Европы и освободившись таким образом от долгов, всплывал лет через двадцать в образе великого визиря в Монголии или короля в Тасмании. Содействие побегам было промыслом, и промыслом прибыльным, ибо надобность в нем бьгла велика. Этот вид наживы стал одним из отраслей торговли. Тот, кто хотел укрыться в Англии, обращался к контрабандистам; кто хотел укрыться в Америке, обращался к таким авантюристам дальнего плавания как Зуэла. II. Клюбен замечает кого-то Иногда Зуэла заходил перекусить в «Гостиницу Жана». Сьер Клюбен знал его в лицо. Вообще сьер Клюбен не был гордецом: он не гнушался шапочным знакомством с жуликами. Случалось, он даже вел с ними дружбу, пожимал им руки и здоровался на людной улице. Он изъяснялся по-английски с контрабандистамиангличанами и коверкал испанский, беседуя с контрабандистами-испанцами. По этому поводу он изрекал такие сентенции" Познай зло, дабы извлечь из него добро. – Леснику – полезно потолковать с браконьером. – Лоцман должен знать пирата ибо пират – тот же риф. – Я испытываю жулика, как врач испытывает яд". Возражений это не вызывало. Все соглашались с капитаном Клюбеном. Хвалили за то, что в нем нет смешной щепетильности. Да и кто осмелился бы о нем позлословить? Все, что он делал, требовалось, очевидно, «для пользы дела». Он был сама искренность. Ничто не могло его опорочить. Хрусталь не в силах запятнать себя, даже если бы старался. Такое доверие было справедливым воздаянием за долгие годы примерной жизни, в этом ценность честно заслуженного доброго имени. Как бы ни поступал сьер Клюбен, каким бы его поступок ни казался, все приписывалось его добродетели которую усматривали даже в дурном, – он был непогрешимкроме того, его считали очень осторожным. Сомнительные связи с разными проходимцами набросили бы тень на любого поведение же сьера Клюбена лишь подчеркивало его честность! Слава о его ловкости сочеталась со славой о его простоватости, ни в ком не возбуждая ни сомнения, ни беспокойства есть такие простачки-ловкачи. Это одна из разновидностей честного человека, и разновидность неоценимая. Если людей подобных сьеру Клюбену, застанут за дружеским разговором с жуликом и злодеем, то воспримут это как нечто должное умилятся, поймут, станут уважать еще больше; одобрительно подмигнет им общественное мнение. Погрузка «Тамолипаса» подходила к концу. Он готовился к отплытию и должен был скоро сняться с якоря. Как-то, во вторник вечером, Дюранда пришла в Сен-Мало еще засветло. Сьер Клюбен, стоя на мостике и наблюдая за маневрированием судна у входа в гавань, заметил близ Малой бухты, на песчаном берегу, в укромном уголке меж скал, двух человек, которые о чем-то толковали. Он направил на них: морской бинокль и узнал одного из собеседников. То был капитан Зуэла. Казалось, он узнал и другого. Другой, рослый человек с проседью, в шляпе с высокой тульей и строгом черном костюме, был, по-видимому, квакер. Он не поднимал смиренно опущенных глаз. В «Гостинице Жана» сьер Клюбен выяснил, что «Тамолипас» снимается с якоря дней через десять. Впоследствии стало известно, что Клюбен собрал еще коекакие дополнительные сведения. Ночью он явился в оружейную лавку, что на улице СенВенсан, и спросил хозяина: – О револьвере слышали? – Как же, американская выдумка! – отвечал тот. – Это пистолет, который умеет поддерживать беседу. – И впрямь. Спросит и ответит. – И возразит. – Что верно, то верно, господин Клюбен. У него вращающийся барабан. – Да пять-шесть пулек. Торговец кивнул и, оттопырив губы, прищелкнул языком в знак восхищения. – Отменное оружие, господин Клюбен. Я полагаю, что его ждет большое будущее. – Мне нужен шестизарядный револьвер. – Чего нет, того нет. – Какой же вы после этого оружейник? – Еще не держу этого товара. Вещь, знаете ли, небывалая. Новинка. Во Франции пока выделывают только пистолеты. – Ах, черт! – Их еще нет в продаже. – Ах, черт! – Могу предложить отличные пистолеты. – Мне нужен револьвер. – Согласен, вещь стоящая. Подождите минуточку, господин Клюбен.. – Ну что? – Думается мне, что сейчас в Сен-Мало можно достать один по случаю. – Револьвер? – Да. – Продажный? – Да. – У кого? – Думается мне, что я знаю у кого. Справлюсь. – Когда дадите ответ? – По случаю. Но вещь отменная. – Когда мне наведаться? – Уж раз я взялся добыть вам револьвер, знайте – будет на славу. – Когда дадите ответ? – В следующий ваш приезд. – Никому ни слова, что это для меня, – предупредил Клюбен. III. Клюбен что-то относит и ничего не приносит Сьер Клюбен закончил погрузку Дюранды, взял на борт порядочное количество быков и несколько пассажиров и отплыл из Сен-Мало на Гернсей, как всегда, в пятницу утром, В тот же день, когда пароход вышел в открытое море и на время можно было покинуть капитанский мостик, Клюбен заперся в своей каюте, взял саквояж, в одно отделение положил одежду, в другое – сухари, несколько банок с консервами, несколько фунтов какао в плитках, хронометр и морскую подзорную трубу, защелкнул замок и через ушки саквояжа продернул веревку, приготовленную заранее, чтобы вскинуть, если понадобится, поклажу на сйину. Затем спустился в трюм, вошел в тросовое отделение и вынес оттуда перехваченную узлами веревку с крюком, которой пользуются конопатчики на море и воры на суше. Такие веревки облегчают подъем. Прибыв на Гернсей, Клюбен отправился в Тортваль, где и провел почти двое суток. Он отвез туда саквояж и веревку, а вернулся с пустыми руками. Скажем раз и навсегда, что Гернсей, о котором повествуется в этой книге, – Гернсей стародавний, уже не существующий, и найдешь его ныне лишь в селеньях и деревнях. Там он еще жив, но в городах он вымер. Замечание о Гернсее относится и к Джерсею. Сент-Элье теперь не уступит Дьеппу; порт Сен-Пьер не уступит Лориану. Прогресс и созидательный дух маленького, но стойкого островного народа все преобразили на Ламаншском архипелаге за сорок лет. Там, где была тьма, теперь все залито светом. Итак, продолжаем наш рассказ. В те времена, которые так далеки от нас, что их можно считать седой стариной, на Ламанше процветала торговля беспошлинными товарами. Контрабандисты облюбовали дикий западный берег Гернсея. Люди сверхосведомленные и знающие со всеми подробностями о том, чта происходило час в час полстолетия назад, даже по названиям перечислят множество их кораблей, в большинстве – астурийских либо из Гипускоа. Известно, что не проходило недели, как появлялся один-другой такой корабль в гавани Святых или в Пленмоне. Ну чем не настоящее судоходство? На побережье Серка есть пещера, которая называлась и теперь называется «Лабазом», ибо в этом гроте контрабандисты распродавали свой товар. Когда велись дела такого рода, на Ламанше пользовались особым, контрабандистским, теперь забытым языком; для испанского он был тем же, чем левантийский для итальянского. И на английском и на французском приморье контрабандисты держали тесную тайную связь с открытой и узаконенной торговлей. Они имели доступ в дома крупнейших финансистов, правда, через потайную дверь; контрабанда подпольно вливалась в товарооборот и во всю кровеносную систему промышленности. По обличью – купец, а по сути – контрабандист; вот разгадка многих нажитых состояний. Так Сеген отзывался о Бургене, а Бурген – о Сегене. За их слова не ручаемся; быть может, они возводили друг на друга поклеп. Но что бы там ни было, бесспорно одно: контрабанда, преследуемая законом, кровно породнилась с финансовым миром. Она поддерживала отношения с «лучшим обществом». Притон, в котором Мандрен[134] в былые времена сиживал бок о бок с графом Шароле[135], с виду был вполне приличен и даже безупречен в глазах общества; дом как дом. Итак, у контрабандистов было немало соучастников, скрывавшихся под чужой личиной. Тайна требовала полной непроницаемости. Многое знал контрабандист и обязан был молчать; нерушимая и суровая верность являлась для него законом. Главным достоинством контрабандиста считали честность. Без умения хранить тайну нет контрабанды. Тайна запретной торговли была подобна тайне исповеди. И тайна хранилась свято. Контрабандист давал клятву молчания и держал слово. На него можно было положиться без малейшего опасения. Однажды судья-алькальд из Уаярзена задержал контрабандиста с Сухой гавани и подверг допросу, принуждая выдать лицо, негласно снабдившее его деньгами. Контрабандист соучастника не выдал. Этим лицом был сам судья-алькальд. И судье пришлось на глазах у всех во имя закона подвергнуть пытке своего сообщника, а тот вынес ее, потому что дал клятву. В Пленмон наезжали знаменитейшие контрабандисты тех времен – Бласко и Бласкито. Они были тезками. У испанцев и католиков это считается родством; согласитесь, что общий святой в небесах – не меньшее для того основание, чем общий отец на земле. Сговориться с контрабандистами, зная почти все их окольные пути, было и очень сложно, и очень легко. Надо было только преодолеть ночные страхи, отправиться в Пленмон и безбоязненно стать лицом к лицу с таинственным знаком вопроса, который возникал там перед вами. IV. Пленмон Пленмон, близ Тортваля, – один из углов гернсейского треугольника. Там, в конце мыса, над синим морем зеленеет высокий бугор. Вершина его пустынна. Она кажется еще пустыннее оттого, что на ней ютится дом. Страшно становится в этих уединенных местах, когда смотришь на дом. Его, говорят, посещает нечистая сила. Правда ли, нет ли, но вид его необычен. Трава обступила гранитный двухэтажный дом. И это не развалины. Напротив, дом вполне пригоден для жилья. У него толстые стены, прочная крыша. Ни одного камня не выпало из стены, ни одной черепицы из кровли. Уцелела и кирпичная труба. Дом повернулся спиной к морю. Фасад, выходящий на океан, – глухая стена. Внимательно вглядевшись, замечаешь на нем замурованное окно. На крыше – три слуховых око ща, одно на восток, два – на запад, все три замурованы. Только на переднем фасаде, что смотрит на сушу, дверь и два окошка. Двери и оба окна нижнего этажа тоже замурованы. В верхнем этаже, что сразу поражает, когда подходишь к дому, виднеются два настежь открытых окна, и эти открытые окна страшнее замурованных. Широкие отверстия чернеют в ярком свете дня. Нет в них стекол, нет даже рам. Они обращены во мрак, словно пустые глазницы. Дом покинут. Через зияющие окна видишь мерзость запустения. Нет там ни обоев, ни панелей – один голый камень. Будто могильный склеп с окнами, из которых смотрят призраки. Дожди размывают фундамент со стороны моря. Стебли крапивы, клонясь под порывами ветра, ластятся к стенам. Вокруг до самого горизонта ни. единого человеческого жилья. Дом – пустота, полная тишина. Однако если остановиться и прислушаться, приложив ухо к стене, то порой различишь приглушенные звуки, словно тревожное хлопанье крыльев. На камне, образующем верхний косяк замурованной двери, высечены буквы ЭЛМ – ПБИЛГ и дата: 1780 год. По ночам бледный лик луны заглядывает в дом. Вокруг беспредельное море. Здание расположено превосходно, поэтому и кажется особенно зловещим. Красота природы становится загадкой. Почему ни одна семья не поселится здесь? Дом хорош, окрестности прелестны. Отчего же такое запустенье? К вопросам, задаваемым рассудком, присоединяется и разыгравшееся воображение. Поле можно обработать, отчего же оно не возделано? Хозяина нет. Входная дверь наглухо забита. Что же тут случилось? Почему человек бежит прочь отсюда? Что здесь происходит? И если ничего не происходит, то почему тут нет ни души? Не бодрствует ли здесь кто-нибудь, когда остров засыпает? Туманы и шквал, ветер, хищные птицы, притаившийся зверь, неведомые существа встают в воображении, стоит лишь подумать об этом доме. Для каких же странников служит он пристанищем? Представляешь себе, как ночью град и ливень врываются в окна. Внутри дома стены в грязных разводах от потоков воды, струившейся по ним во время грозы. Ураганы навещают замурованные и вместе с тем открытые комнаты. Быть может, тут было совершено преступление? Чудится, что по ночам дом этот, отданный во власть мраку, должен взывать о помощи. Безмолвен ли он? Подает ли голос? С кем он имеет дело в этом уединении? Здесь привольно тайнам ночи. Дом пугает в полдневные часы; каков же он в полночь? Взирая на него, взираешь на загадку. Спрашиваешь себя, – ибо и в фантастическом видении своя логика, ибо и возможное тяготеет к невозможному, – что творится в доме между вечерними и предрассветными сумерками? Не является ли этот пустынный холм местом, которое притягивает к себе создания иного мира, рассеянные в бесконечности, и вынуждает их спуститься на землю, чтобы стать доступными глазу человека? Быть может, сюда вихрем залетает неощутимое? Быть может, неосязаемое уплотняется здесь, принимая видимую форму? Загадка. Священный ужас таится в этих камнях. Мрак, заволакивающий заповедные комнаты, больше, чем мрак: это неведомое. Зайдет солнце, и рыбачьи челны вернутся с ловли, умолкнут птицы, пастух выведет из-за скал и погонит домой коз, змеи, осмелев, выползут из расщелин меж камней, проглянут звезды, подует северный ветер, наступит полная тьма, но все так же будут зиять оба окна. Они открывают путь игре фантазии; и народное суеверие, тупое и в то же время мудрое, воплощает мрачное содружество этого жилища с ночным мраком в приведениях, выходцах с того света, призрачных, неясно очерченных фигурах, блуждающих огнях, в таинственных хороводах духов и теней. Дом посещается «нечистой силой» – этим все сказано. Легковерные объясняют все по-своему, но по-своему объясняют все и здравомыслящие. В доме нет ничего особенного, говорят здравомыслящие. Раньше, во времена революционных войн и войн Империи и во времена расцвета контрабанды, здесь был наблюдательный, пост. Для этого и построили дом. Кончились войны, и наблюдательный пост упразднили. Дом не разрушили, ибо он мог еще йригодиться. Двери и окна нижнего этажа забили, чтобы уберечь дом от навозных жуков в человеческом образе и прочих непрошеных посетителей; замуровали окна, выходящие с трех сторон на море, чтобы защитить дом от южного и восточного ветра. Вот и все. Но невежды и легковеры упрямо стоят на своем. Прежде всего дом выстроен вовсе не в годы революционных войн Дата стоящая на нем, 1780 год, предшествовала революции. Затем он вовсе не был предназначен для наблюдательного поста – на нем стоят буквы ЭЛМ – ПБИЛГ, что обозначает двойную монограмму двух фамилий и указывает, по обычаю, что дом построили для молодоженов. Следовательно, он был жилым. Почему же он заброшен? Если дверь и нижние окна замуровали, чтобы никто не проник в дом, почему же оставили открытыми два окошка наверху? Надобно было или все заделать, или ничего не трогать. Где ставни? Где рамы? Где оконные стекла? К чему было замуровывать окна с одной стороны, если их не замуровали с другой? Оберегают дом от дождя с юга, а позволяют ему врываться с севера. Легковеры, несомненно, ошибаются, но и здравомыслящие, разумеется, не вполне правы. Задача не разрешена. Верно лишь одно: ходят слухи, что контрабандистам дом приносит скорее пользу, чем вред. Страху свойственно преувеличивать истинное значение факта. Несомненно, некоторые ночные происшествия в заброшенном здании, которые легли в основу легенды о духах, посещавших его, объяснялись тем, что сюда незаметно, украдкой наезжали люди, – почти тотчас же уходившие в море, а также тем, что кое-кто из этих подозрительных личностей, исподтишка обделывавших свои темные делишки, то ли из предосторожности, то ли из удальства, иной раз показывался, чтобы припугнуть любопытных. В ту далекую от нас пору возможны были всякие дерзкие предприятия. Полиция, особенно в маленьких государствах не была так бдительна, как теперь. Добавим, что если этот заброшенный дом, как говорят, был удобен для мошенников и собирались они там без всякого стеснения, то именно потому, что у дома была плохая слава. А плохая слава охраняла его от доносов. Защиты от духов ищут отнюдь не у таможенных чиновников и не у полиции. Люди суеверные осеняют себя крестным знамением, но не спешат под сень правосудия. Они что-то видят или воображают, будто видят, убегают и хранят молчание. Существует безмолвное, невольное, но бесспорное соглашение между теми, кто страшит, и. теми, кто страшится. Испуганные считают себя виноватыми перед виновниками их испуга, они полагают, что открыли чьюто тайну, и, не понимая, что происходит, боятся навлечь на себя беду, рассердив нечистую силу. Вот почему они не болтают. Но и помимо этого соображения, люди суеверные обычно молчаливы; боязнь нема, запуганный человек немногословен как будто страх говорит ему: «Тсс!» Но все это, – напоминаем читателю, – относится к глухой старине, когда гернсейские крестьяне верили, что таинство рождения Христа ежегодно в определенный день отмечается домашними животными, и в рождественскую ночь никто не осмеливался войти в хлев, боясь увидеть быков и, ослов, склонившихся ниц. Если доверять местным преданиям и рассказам старожилов, то в старину люди из суеверия развешивали по стенам пленмонского дома на гвоздях, следы от которых местами виднеются и теперь, крыс с обрубленными лапками, летучих мышей без крыльев, скелеты животных, жаб, расплющенных между страницами Библии, стебли желтого волчьего боба – странные символические приношения тех неосторожных прохожих, кому ночью что-то привиделось и кто понадеялся дарами вымолить ceбе прощение, отвратив немилость вампиров, выходцев с того света и злых духов. Во все времена встречались люди, даже из сильных мира сего, которые верили в оборотней и в шабаш. Цезарь советовался с Саганом, Наполеон – с мадемуазель Ленорман. У иных людей совесть бывает так неспокойна, что они готовы получить отпущение грехов у самого Сатаны. «Господом содеянное да не расторгнется Сатаною» – вот одна из молитв Карла V. Иные еще боязливей. Они доходят до убеждения, что провиниться можно и перед злом. Их постоянная забота – быть безупречными в глазах дьявола. Отсюда религиозные обряды, взывающие к страшным силам тьмы; это одна из разновидностей ханжества. Мысль о преступлении против лукавого угнетает больное воображение; страх перед нарушением законов его царства мучит этих странных казуистов невежества; они испытывают угрызения совести по отношению к преисподней. Благочестиво верить в сатанинские действа Брокена и Армюира, считать, что грешен перед адом, прибегать из-за воображаемого прегрешения к покаянию перед химерой, раскрывать свои помыслы лукавому, сокрушенно бить себя в грудь перед отцом греха, исповедоваться в обратном смысле – все это есть или было; каждая страница судебных дел о колдовстве гласит об этом. Вот до чего доходит человеческое заблуждение. Поддавшись страху, человек уже не может остановиться, ему мерещатся мнимые проступки, он грезит о мнимом искуплении и взывает к тени ведьминого помела для очистки своей совести. Одним словом, если в доме и творилось что-то странное, это никого не касалось; не считая нескольких случаев и – исключений, туда никто не заглядывал, он был покинут. Кому охота столкнуться с исчадием ада? Ужас, внушенный домом, охранял его и отпугивал свидетеля и наблюдателя, поэтому ничего не стоило проникнуть ночью в дом по веревочной или просто по первой попавшейся приставной лестнице, взятой в соседнем саду. Захватив с собой кое-какие пожитки и запас пропитания, можно было беспрепятственно дождаться удобного случая и уплыть тайком на судне. Предание гласит, что лет сорок тому назад некий беглец, по словам одних – из политических, по словам других – из торговцев, довольно долго скрывался в пленмонском доме призраков, пока ему не удалось уехать в Англию на рыбачьем судне. А из Англии легко попасть и в Америку. Согласно этому же преданию, все съестные припасы, спрятанные в заброшенном доме, оставались в целости и сохранности, ибо Люциферу, как и контрабандистам, было выгодно, чтобы тот, кто их принес, вернулся. С вершины, на которой стоит дом, в одной миле от берега, на юго-западе, виден риф Гануа. Риф знаменит. Он причинил столько зла, сколько может причинить утес. Был он одним из самых страшных морских убийц. Он коварно подстерегал корабли по ночам. Он расширил тортвальское и рокенское кладбища. В 1862 году на рифе соорудили маяк. Сейчас риф Гануа освещает путь судам, которые он некогда сбивал с пути; в лапу западни вложили факел. Теперь люди всматриваются в горизонт, отыскивая этот утес, как своего спасителя и путеводителя, а прежде они бежали от него, как от злодея. Скалы Гануа обезопасили то беспредельное ночное пространство, которое устрашали прежде. Точно разбойник превратился в блюстителя порядка. Есть три Гануа: Большой, Малый и Чайка. На Малом и светит ныне «красный огонь». Риф этот окружен скалами: они то уходят под воду, то выступают из нее, он выше всех. У него, как у крепости, свои форпосты: со стороны открытого моря – кордон из тринадцати скал, на севере – два подводных утеса: Высокие вилы, Шипы и песчаная отмель Эруэ; к югу – три утеса: Кошка, Дырявый и Гарпун; дальше – две мели: Южная и Муэ; кроме того, перед самым Пленмоном, в уровень с водой, – «Западная груда гороха». Переплыть пролив между Гануа и Пленмоном хоть и трудно, но возможно. Как известно, это и был один из подвигов сьера Клюбена. Пловец, изучивший мели, знает два места для отдыха: Круглую скалу и подальше, чуть свернув налево" – Красную скалу. V. Разорители гнезд В ту самую субботу, которую сьер Клюбен провел в Тортвале, вероятно, и произошло престранное событие, мало кому известное поначалу и всплывшее лишь долгое время спустя. Ибо, как мы уже говорили, о многом очевидец умалчивает под влиянием испытанного страха. В ночь с субботы на воскресенье – мы указываем время точно и уверены, что не ошибаемся, – трое мальчишек вскарабкались на крутой пленмонский берег. Ребята возвращались домой, в селение. Они целый день провели на море. То были разорители гнезд, а по местному выражению, «гнездодеры». На любом побережье, где есть утесы и расщелины в скалах, нависших над морем, ватаги детей опустошают птичьи гнезда. Мы уже вскользь упоминали о них. Читатель, верно, помнит, что Жильят тревожился и за детей и за птиц. Гнездодеры – это, так сказать, океанские сорванцы, они отнюдь не робкого десятка. Тьма была непроглядная. Толстый слой туч закрывал небосклон. На тортвальской колокольне, круглой и остроконечной, как шапка чернокнижника, только что пробило три часа. Почему же мальчишки возвращались так поздно? Да очень просто. Они разыскивали яйца чаек на «Западной груде гороха». Весна йыдалась теплая, и рано настала пора любви у птиц. Ребята гонялись за пернатыми самцами и самками, кружившими над гнездами, и в охотничьей горячке совсем позабыли о времени. Они попали в плен к приливу, вовремя не вернулись в бухточку, где причалили свою лодку, и им пришлось ждать отлива на одной из вершин «Западной груды гороха». Вот почему они запоздали. Обычно матери ждали их в лихорадочной тревоге, но радость встречи, сменяя тревогу, разражалась гневом, а накипевшие слезы – подзатыльниками. Поэтому-то ребята побаивались и спешили. Они спешили, но все служило им предлогом для промедления, так им не хотелось являться домой. Впереди их ждали материнские объятия вперемежку с затрещинами. Лишь одному из них, сироте-французу, нечего было бояться. Он рос без родителей и сейчас даже радовался, что у него нет матери. Никому до него нет дела, поэтому нечего опасаться и колотушек. Двое других были гернсейцы из тортвальского прихода. Трое гнездодеров, вскарабкавшись на гребень высокого, крутого обрыва, вышли на плоскогорье, к дому, «облюбованному нечистой силой». И сразу же их обуял страх, что случалось с любым прохожим, особенно с ребенком, в такой час и в таком месте. Им очень хотелось бежать со всех ног, но хотелось также постоять и поглазеть. Они остановились. Они вгляделись в дом. Он был очень черный и очень страшный. На пустынном плоскогорье возвышалась мрачная громада, какой-то правильно очерченный отвратительный нарост, какая-то квадратная глыба с прямыми углами, похожая на исполинский алтарь преисподней. Первой мыслью ребят было удрать, второй – подойти щи ближе. Они еще никогда не видали этого дома в ночной час, Ведь любопытяо испытать страх. С ними был маленький француз, поэтому они подошли к дому. Известно, что французы ни во что не верят. Да и легче, – когда ты не один в опасности; втроем бояться веселее. А потом, когда ты охотник, когда ты мальчишка и когда всей троице нет и тридцати лет, когда высматриваешь, подкарауливаешь, разведываешь то, что скрыто, – разве остановишься на полдороге? Раз ты сунул нос в одно гнездо, как же не сунуть его в другое? Охота увлекает; пошел выслеживать – точно в зубчатое колесо попал. В жилье птиц заглядывал, ну и в жилье призраков, хоть одним глазком, а хочется заглянуть, Почему бы не разнюхать, что делается в аду? От дичи к дичи – смотришь, и до дьявола доберешься. Начнешь с воробья, кончишь домовым. Вот и узнаешь, верить ли тому, чем путают родители. Размотать клубок волшебной сказки – большое искушение. Соблазнительно стать таким же сведущим в этом деле, как старушка-бабушка. Все эти смутные безотчетные мысли, беспорядочно теснившиеся в головах гернсейских гнездодеров, толкнули их на дерзкую затею. Они двинулись к дому. Мальчик, их вожак в этом отважном предприятии, был достоин своего звания. Этот решительный юнец, ученик подмастерья, принадлежал к породе мальчишек, рано ставших взрослыми; он спал на верфи в сарае, на соломе, сам добывал себе на пропитание, говорил грубым голосом, лазил по заборам и деревьям, без всякого стеснения срывая мимоходом яблоки, работал по ремонту военных кораблей; сын случая, нежданное дитя, сирота-весельчак, родившийся к тому же во Франции, где именно, неизвестно, – две причины быть смелым, – очень насмешливый, белокурый, добрый, он, не задумываясь, отдавал нищему дубль и болтал, если приходилось, даже с парижанами. Теперь он конопатил рыбачьи суда, чинившиеся в Пекри, и зарабатывал по шиллингу в день. Он бросал работу, когда вздумается, и отправлялся разорять птичьи гнезда. Таков был маленький француз. Чем-то зловещим веяло от этого пустынного места. Оно производило впечатление чего-то грозного и нерушимого. Все наводило уныние. Пологий склон безмолвного и голого плоскогорья терялся в глубине пропасти, зиявшей совсем рядом. Море внизу приумолкло. Воздух был недвижен. Ни одна былинка не колыхалась. Медленно шагали юнцы-гнездодеры во главе с маленьким французом, не сводя глаз с дома. Позднее один из них, рассказывая о своем приключении, вернее, о том, что сохранилось в его памяти, добавлял: «Дом молчал». Мальчики крались, затаив дыхание, как подкрадываются к зверю. Они взобрались по крутой тропинке, что сбегает за домом к самому морю, обрываясь у небольшого, но почти недоступного скалистого перешейка, и очутились довольно близко от здания; однако им был виден только южный сплошь замурованный фасад; свернуть влево, где перед ними открылась бы другая стена дома – с двумя окнами, они не смели, им было страшно. И все-таки они отважились, когда юный подмастерье шепнул им: «Держи лево руля. Оттуда здорово все видно. Надо посмотреть на черные окна». Они взяли «лево руля» и оказались с другой стороны здания. В окнах горел свет. Дети бросились бежать. Уже на порядочном расстоянии от дома маленький француз оглянулся. – Вот так штука, – удивился он, – погасло. В самом деле, окна больше не светились. На тусклом сером небе четко вырисовывался силуэт дома, словно обведенный резцом. Страх не прошел, но любопытство вернулось. Гнездодеры приблизились к дому. Вдруг в окнах вспыхнул свет. Оба тортвальца опять бросились наутек. А бесенок-француз не сделал ни шага вперед, но и ни шага назад. Он замер, стоя лицом к дому и не сводя с него глаз. Огонь потух и снова сверкнул. Было непередаваемо жутко. Неяркая длинная полоса света легла на траву, влажную от ночной росы. И вдруг на стене в комнате возникли чудовищные черные профили, задвигались тени огромных голов. В доме не было ни потолка, ни перегородок, остались только четыре стены да крыша, поэтому окна засветились одновременно. Оба гернсеица, увидев, что ученик конопатчика остался, вернулись, прячась друг за дружку, подвигаясь шаг за шагом, дрожа от страха и сгорая от любопытства. Мальчишка тихонько сказал: «В доме привидения, у одного я разглядел нос». Оба маленьких тортвальца спрятались за спиной француза, как за щитом, прикрывавшим их от страшилища, поднялись на цыпочки и стали смотреть поверх его плеча, ободренные тем, что он загородил их от привидений. Казалось, и дом смотрел на них. В беспредельном, безмолвном мраке горели два красных зрачка. То были окна. Огонек чуть мерцал, внезапно разгорался и опять тускнел, как бывает именно с такими вот огоньками. Зловещее мелькание объясняется, вероятно, толчеей в преисподней. Дверь туда то приотворяется, то захлопывается. Отдушина гробницы Похожа на потайной фонарь. Вдруг черная фигура – как будто человеческая – заслонила одно окно, словно появившись снаружи, и скрылась внутри дома. Казалось, что туда кто-то влез. В дом через окно обычно влезают воры. Свет вспыхнул, затем погас и больше не появлялся. Дом снова окутался тьмой. И тут послышался шум. Шум походил на голоса. Так всегда бывдет: когда видишь – не слышишь; когда не видишь – слышишь. Ночью на море беззвучно по-особенному. Безмолвие тьмы там глубже, чем где-либо. Среди волнующихся водных просторов, где не расслышишь и шума орлиных крыльев, в безветренную пору, в затишье, можно, пожалуй, услышать и полет мухи. Могильная тишина вокруг придавала зловещую четкость звукам, доносившимся из дома. – Пойдем посмотрим, – сказал маленький француз. И шагнул вперед. Его спутники до того струсили, что решились пойти за, ним. Убежать они уже не осмеливались. Когда они миновали большую кучу валежника, которая неизвестно почему подбодрила их в этом пустынном месте, из куста вылетела сова, зашуршали ветви. Что-то пугающее есть в неровном, косом полете совы. Птица взметнулась и пролетела рядом с детьми, глядя на них круглыми, светящимися в темноте глазами. За спиной француза возникло некоторое смятение. А он еще подразнил сову: – Опоздал, воробей. Не до тебя. Все равно посмотрю. И пошел дальше. Хруст ветвей терновника под его грубыми башмаками, подбитыми гвоздями, не заглушал шума голосов, раздававшихся в доме; они звучали то громче, то тише, словно там велась мирная беседа. Немного погодя француз сказал: – В общем, одни дураки верят в привидения. Дерзкие повадки товарища в минуту опасности подбадривают отстающих и толкают вперед. Оба мальчугана-тортвальца снова зашагали, ступая след в след за своим вожаком. Казалось, дом, посещаемый нечистью, непомерно увеличивается. В обмане зрения, вызванном страхом, была доля истины. Дом и на самом деле становился больше, потому что они приближались к нему. Все отчетливее становились голоса, доносившиеся из дома. Дети вслушивались. Слух также обладает способностью преувеличивать. То было не шушуканье, а что-то погромче шепота и потише гула толпы. Временами долетали отдельные слова. Понять их было невозможно. Они звучали странно. Дети останавливались, прислушивались и снова шли вперед. – Выходцы с того света разговорились, но я ничуточки не верю в выходцев с того света, – шепнул ученик конопатчика. Юным тортвальцам очень захотелось юркнуть за кучу хвороста, но они уже были далеко от нее, а их приятель конопатчик все шел и шел к дому. Страшно было идти за ним, но убежать без него было еще страшнее. Растерянно, шаг за шагом, плелись они за французом. Он обернулся и сказал: – Вы сами знаете, что все это враки. Ничего там нет. А дом все рос да рос. Голоса делались все громче и громче. Дети приблизились к нему. Тут они увидели, что в доме теплится свет. То был тусклый огонек, который горит обычно, как мы уже упомянули, в потайном фонаре или освещает бесовские шабаши. Они подошли вплотную и остановились. Один из тортвальцев, набравшись храбрости, заметил: – Никаких тут нет привидений, одни Белые дамы. – Что это за штука висит в окне? – спросил другой. – Смахивает на веревку. – Да это змея! – Нет, веревка повешенного, – важно заявил француз. – Она им помощница, но я в это не верю. И в три прыжка он очутился у стены дома. В его отваге было что-то лихорадочное. Приятели, дрожа, последовали его примеру: один стал слева, другой справа от него, и оба лрижались к нему так крепко, точно приросли. Дети припали ухом к стене. Призраки все еще вели беседу. В доме разговаривали по-испански и вот о чем: – Значит, решено? – Решено. – Условлено? – Условлено. – Человек будет ждать здесь. Может он отправиться в Англию с Бласкито? – За плату? – За плату. – Бласкито возьмет его в свою лодку. – Не допытываясь, откуда он? – Дело не наше. – Не спрашивая его имени? – Имя не важно, был бы кошелек полон, – Хорошо. Он подождет в доме. – Пусть запасется едой. – Еда будет. – Где? – В саквояже, который я принес. – Очень хорошо. – Оставить его здесь можно? – Контрабандисты не воры. – А вы-то сами когда уезжаете? – Завтра утром. Был бы ваш знакомец готов, уехал бы с нами. – Он еще не готов. – Дело его. – Сколько дней придется ему ждать в этом доме? – Два, три, четыре. Может, меньше, может, больше. – Бласкито приедет наверняка? – Наверняка. – Сюда, в Пленмон? – В Пленмон. – Когда? – На будущей неделе. – В какой день? – В пятницу, в субботу или в воскресенье, – Он не обманет? – Он мой тезка. – И приезжает в любую погоду? – В любую. Он не знает страха. Я Бласко, он Бласкито, – Значит, он непременно будет на Гернсее? – Один месяц езжу я, другой – он. – Понимаю. – Считая с будущей субботы, то есть ровно через неделю, не пройдет и пяти дней, как Бласкито будет здесь, – Ну, а если море разбушуется? – Если будет ненастье? – Да. – Бласкито задержится, но приедет, – Откуда? – Из Бильбао. – Куда он направится? – В Портланд. – Хорошо. – Или в Торбэй. – Еще лучше. – Пусть ваш знакомец не беспокоится. – Бласкито не выдаст? – Только трус – предатель. А мы народ смелый. Не горит лед, не предаст мореход. – Никто не слышит наш разговор? – Нас нельзя ни услышать, ни увидеть. Страх превратил это место в пустыню. – Знаю. – Кто осмелится нас подслушать? – Верно. – А если бы подслушали, то не разобрались бы. Мы говорим на своем языке, его тут никто не знает. А вы знаете, значит, вы свой. – Я пришел договориться с вами. – Так. – Теперь я ухожу. – Ну что ж. – А если пассажир захочет, чтобы Бласкито повез его не в Портланд и не в Торбэй, а куда-нибудь еще подальше? – Пусть приготовит вдвое больше пистолей. – Тогда Бласкито сделает все, что захочет пассажир? – Бласкито сделает все, что захотят пистоли. – Долог ли путь до Торбэя? – Как будет угодно ветру. – Часов восемь? – Может, больше, может, меньше. – Бласкито послушается пассажира? – Если море послушается Бласкито. – Ему хорошо заплатят. – Золото – золотом, а ветер – ветром. – Это верно. – Человек при помощи золота делает, что может, Бог при помощи ветра делает, что хочет. – Тот, кто собирается уехать с Бласкито, будет здесь в пятницу. – Хорошо. – В какое время прибудет Бласкито? – Ночью. Ночью приплывем, ночью отплывем. Море – жена нам, а темная ночь – сестра. Жена, случается, изменит; сестра – никогда. – Ну, все решено. Прощайте, молодцы. – Доброй ночи. А водки на дорогу? – Благодарю. – Это почище наливки. – Итак, вы дали мне слово. – Мое прозвище – «Честное слово». – Прощайте. – Вы – джентльмен, я – рыцарь. Само собою разумеется, что только бесы могли вести такой непонятный разговор. Дети не стали слушать дальше и на этот раз пустились со всех ног, ибо наконец пробрало даже француза, – он бежал быстрее всех. Во вторник на следующей неделе сьер Клюбен снова привел Дюранду в Сен-Мало. «Тамолипас» все еще стоял на рейде. Между двумя затяжками трубки сьер Клюбен спросил у хозяина «Гостиницы Жана»: – Когда же снимается этот самый «Тамолипас»? – Послезавтра, в четверг, – ответил хозяин. В тот же вечер Клюбен, поужинав за столом береговой охраны, против обыкновения вышел из дома. Вот почему его и не было в конторе Дюранды; он не принял почти никакого груза на пароход. Поступок этот был необычен для такого исполнительного человека. Кажется, он беседовал несколько минут со своим приятелем менялой. Вернулся он через два часа после того, как колокол на ногетской колокольне подал сигнал тушить огонь. Сигнал дают в десять часов. Значит, уже была полночь. VI. Жакресарда Лет сорок тому назад в Сен-Мало был переулок под названием Кутанше. Теперь переулка нет, ибо он попал в план работ по переустройству города и его снесли. В два ряда, склонясь друг к другу, стояли там деревянные дома, разделенные сточной канавой, – она-то и называлась улицей. Пешеходы пробирались, расставляя ноги циркулем, ступая по краям канавы, то и дело задевая головой и локтями дома, стоявшие справа и слева. У дряхлых построек эпохи нормандского средневековья почти человеческие профили; тут каждая развалина смахивает на колдунью. Нижние этажи, словно вдавшиеся внутрь, выступающие верхние, изогнутые навесы, ржавые железные украшения, торчащие отовсюду, прикидываются подбородками, губами, носами и бровями. Слуховое оконце. – глаз, и глаз кривой. Обомшелая, растрескавшаяся стена – щека. Дома наклоняются лбами друг к другу, будто замышляя злодеяние. Разбойничье гнездо, притон, вертеп – названия, созданные в старину, – связаны с этими образцами зодчества. Самый большой, самый заметный или самый примечательный дом в переулке Кутанше назывался Жакресардой. Жакресарда была домом для бездомных. Повсюду в городах, а в морских портах особенно, есть подонки общества. Это личности настолько темные, что часто само правосудие не может установить, кто они такие. Праздношатающиеся дармоеды, изворотливые ловцы случая, шарлатаны всех мастей, вечно пытающие счастье; грязное рубище всех видов, и все способы его носить; прогоревшие жулики, нравственные банкроты, человеческие жизни, потерпевшие крах, неудачливые воры (ибо крупные хищники так низко не падают), мастера и мастерицы зла, пройдохи и потаскушки, совесть, протертая до дыр, и прорванные локти, отъявленные мошенники, докатившиеся до нищеты, негодяи, не добившиеся богатства, все те, кто побежден в социальном поединке, голодающие, а некогда пожиратели, мелкота из преступного мира, нищие – ив прямом и в переносном, скорбном, значении слова – таков этот люд. Здесь человек представлен в скотском образе. Здесь свалка душ. Все это накапливается в какой-нибудь дыре, где изредка прохаживается метла, называемая полицейской облавой. Жакресарда в Сен-Мало и была такой дырой. В подобных вертепах не найдешь закоренелых преступников, бандитов, грабителей – этого страшного порождения невежества и нужды. Если и попадется убийца, то это озверевший пьяница, а воры, как правило, – мелкие карманники. Здесь все, что общество скорее отплевывает, чем изрыгает. Тут бродяги, а не насильники. Но доверяться им нельзя. На этой последней ступени человеческого падения встречаются беспримерные злодеи. Однажды, закинув сети в Эписье, – а для Парижа это было тем же, чем Жакресарда для Сен-Мало, – полиция поймала Ласнера. Такие убежища приемлют всех и вся. Падшие равны между собой. Порою сюда скатывается и доведенная до нищеты порядочность. Известно, что даже честные и добродетельные люди не защищены от превратностей судьбы. Слепо преклоняться перед Лувром[136] и презирать острог – ошибочно. Общественное уважение, так же как и всеобщее порицание, требует пересмотра. Бывают всякие неожиданности. Ангел в доме терпимости, жемчужина в навозной куче, – такая странная, невероятная находка возможна. Жакресарда больше напоминала двор, чем дом, и даже не двор, а колодец. На улицу ее окна не выходили. Передним фасадом служила высокая стена, в которой были пробиты низкие ворота. Во двор попадали, подняв щеколду и толкнув створку ворот. В середине двора виднелась круглая яма, обложенная камнями вровень с землей. То был колодец. Двор был мал, а колодец велик. Выщербленные плиты двора обрамляли закражну колодца. Квадратный двор был застроен с трех сторон. Со стороны улицы – стена; прямо против ворот, а также справа и слева – жилые помещения. Если бы вы вошли туда на свой страх и риск, когда стемнеет, то услышали бы шум, похожий на дыхание толпы, и если бы луна и звезды осветили силуэты, неясно различаемые во тьме, то вы увидели бы такую картину: Двор. Колодец. Против входной двери – навес, что-то вроде подковы, но подковы квадратной; открытая галерея, источенная червями, каменные столбы там и сям подпирают ее бревенчатый потолок, колодец посреди, а вокруг колодца, на соломенной подстилке, будто четки, – протертые подошвы, стоптанные каблуки, пальцы, вылезающие из дырявых башмаков, и множество голых пяток; ноги мужчин, ноги женщин и ногп детей. И все эти ноги спят. Подальше, под навесом, глаз различал в полутьме человеческие фигуры, туловища, головы, безжизненно вытянутые тела, объятые сном. Тут в смраде и тесноте вповалку лежали мужчины и женщины – невообразимо жалкое человеческое отребье. Спальня была открыта для любого. Плата – два су в неделю. Ноги спящих упирались в колодец. Ненастными ночами дождь заливал ноги; зимними ночами снег засыпал тела. Что же это были за люди? Неизвестные. Они приходили сюда вечером, а утром их уже не было. Наш социальный строй кишит такими ночными духами. Некоторые прокрадывались на одну ночь и не платили. Многие ничего не ели с самого утра. Все виды порока, низости, гнусности, скорби; общий сон в изнеможении на общем ложе из грязи. Сновидения этих душ тоже были добрыми соседями. Угрюмое место встречи, где люди копошились и смешивались в зловонных испарениях; усталость, изнеможение, пьяный перегар, дневные мытарства без куска хлеба, без луча надежды, синева сомкнутых век, муки совести, вожделения, мусор в растрепанных волосах, потухшие взгляды быть может, греховные поцелуи. Гниль человеческая бродила в этом чане. Людей закинули в этот вертеп скитания, рок, пришедший накануне корабль, освобождение из тюрьмы, случай, ночь. Судьба ежедневно опорожняла здесь свой мусорный ящик. Входи, кто хочет, спи, кому спится, говори, кто осмелится. Впрочем, голоса никто не подавал. Всякий спешил слиться с остальными. Старался найти забвение в сне, потому что нельзя раствориться во мраке. И брал от смерти что возможно. Люди смежали веки в общей агонии, возобновлявшейся ежевечерне. Откуда появились они? Из недр общества, ибо они – отверженные; из моря житейского, ибо они – грязная его пена. Соломы хватало не всякому. Не одно полуголое тело валялось прямо на камнях; ложились изнуренными, вставали разбитыми. Зияющий колодец без ограды и навеса был тридцати футов глубиной. В него лился дождь, просачивались нечистоты стекали ручейки со всего двора. Бадья стояла рядом. Кого мучила жажда, пил. Кого мучила тоска, топился. Сон в грязи сменялся вечным сном. В 1819 году из колодца вытащили четырнадцатилетнего мальчика. «Своим» в этом заведении не угрожала опасность. На «чужаков» смотрели косо. Был ли знаком между собой весь этот люд? Нет. Здесь чутьем распознавали друг друга. Ночлежку содержала молодая и недурная собой женщина с деревянной ногой, носившая чепец с лентами и изредка умывавшаяся колодезной водой. На рассвете двор пустел, голытьба разлеталась. Во дворе целый день рылись в навозной куче петух и куры. Двор пересекала прямая перекладина на столбах, она напоминала виселицу, вполне уместную в такой обстановке. Нередко по утрам, если накануне вечером шел дождь, на перекладине висело для просушки мокрое и грязное шелковое платье хромой хозяйки. Над галереей, тоже изгибаясь подковой, тянулся одноэтажный жилой дом с чердачным, помещением. Деревянная прогнившая лестница вела наверх, прорезая потолок галереи; по шатким ступеням, громыхая деревяшкой, поднималась нетвердым шагом хозяйка. Временные жильцы, платившие понедельно или посуточно, помещались во дворе, постоянные жильцы – в доме. Оконные рамы без стекол, косяки без дверей, трубы без печей – это и называлось домом. Из комнаты в комнату проходили через четырехугольное отверстие, которое прежде было дверью, или через треугольную дыру между стойками полуразрушенной перегородки. На полу валялись куски обвалившейся штукатурки. Дом держался чудом. От ветра он шатался. Люди с трудом взбирались по скользким истертым ступеням. Стены потрескались. Дом вбирал в себя зимнюю стужу, как губка воду. Впрочем, обилие пауков предвещало, что он еще не скоро обвалится. Мебели не было. По углам – два-три разодранных соломенных тюфяка, но в них больше трухи, чем соломы. Коегде – кружка или глиняная посудина для всяких надобностей. Тошнотворный, гадкий запах. Из окон виднелся двор. Сверху он был похож на телегу мусорщика, набитую до отказа. Нельзя описать не только людей, но и все, что там гнило, ржавело, плесневело. То было смешение всевозможных отбросов; их роняли стены, их кидали люди. Мусор был усеян отрепьями. Кроме временных – постояльцев, ютившихся во дворе Жакресарды, там было трое старожилов – угольщик, тряпичник и алхимик. Угольщик и тряпичник занимали два соломенных тюфяка в нижнем этаже; алхимик-изобретатель расположился на чердаке, который неведомо цочему назывался мансардой. Где спала хозяйка, неизвестно. Изобретатель был отчасти и поэтом. Он жил на вьшке, под черепичной крышей, в комнате с узким слуховым окном и огромным камином, где, как в ущелье, завывал ветер. Слуховое окно было без стекла, и алхимик забил его куском железа от корабельной обшивки. Окно почти не пропускало света, зато впускало холод. Угольщик время от времени платил за постой мешком угля; тряпичник еженедельно платил мерой зерна для кур; алхимик ничего не платил. В ожидании будущих богатств он по частям сжигал дом. Он отодрал от стен остатки деревянных панелей и ежеминутно выдергивал дранку то из потолка, то из крыши, чтобы поддержать огонь под котелком, в котором готовилось «золото». На перегородке над подстилкой тряпичника, виднелись два столбца цифр, написанных мелом рукой тряпичника, который выводил их неделя за неделей; один столбец состоял из троек, а другой из пятерок, смотря по тому, сколько стоила мера зерна – три лиара или пять сантимов. Посудиной для варки «золота» алхимику служила пустая разбитая бомба, произведенная им в чин котелка, – в ней он составлял снадобье для сплава. Он был поглощен идеей превращения. Иногда он разглагольствовал об этом во дворе, на потеху босякам. Он говорил о них: «Этот народ полон предрассудков». Он решил не умирать, пока не швырнет философский камень в лицо науке. Но его ненасытный очаг требовал много топлива. Уже исчезли лестничные перила. Весь дом превращался в пепел на его медленном огне. Хозяйка говорила: «Пожалуй, мне одни стены останутся». Он ее обезоруживал, посвящая ей стихи. Такова была Жакресарда. Слугой там был не то мальчишка, не то зобастый карлик то ли двенадцати, то ли шестидесяти лет, не выпускавший из рук метлы. Завсегдатаи входили через калитку, остальные посетители – через лавку. Что же это была за лавка? В высокой стене на улице, справа от калитки, было пробито прямоугольное отверстие, служившее и дверью, и окном со ставнями, и рамой – единственные во всем доме ставни на петлях и с задвижками, единственная застекленная рама. За "тим окном, выходившим на улицу, помещалась каморка, пристроенная к галерее-ночлежке. Над дверью виднелась надпись сделанная углем: «Здесь торгуют редкостями». Выражение это уже и тогда было в ходу. За стеклом на трех полках, прилаженных в виде горки, красовались фаянсовые кувшины без ручек, разрисованный китайский зонтик, весь в дырах, не открывавшийся и не закрывавшийся, бесформенные обломки медной и глиняной посуды, продавленные мужские и дамские шляпы, две-три раковины, связки старых костяных и медных пуговиц, табакерка с изображением Марии-Антуанетты и разрозненный том Алгебры Буабертрана. Такова была лавка. Таков был выбор «редкостей». Черный ход из лавки вел во двор с колодцем. В лавке стояли стол и табуретка. Продавщицей. была женщина с деревянной ногой. VII. Ночные покупатели и таинственный продавец Во вторник вечером Клюбен не показывался в «Гостинице Жана», не был он там и в среду вечером. В этот день, когда начало смеркаться, в переулке Кутанше появилось двое мужчин: они остановились у Жакресарды. Один из них постучался. Дверь лавчонки открылась. Они вошли. Женщина с деревянной ногой одарила их улыбкой, которая предназначалась только для людей почтенных. На столе горела свеча. Действительно, пришельцы были люди почтенные. Тот, кто стучал, произнес: «Здравствуйте, хозяйка. Пришел за обещанным». «Деревянная нога» снова одарила его улыбкой и вышла через черный ход во двор с колодцем. Немного погодя дверь снова приотворилась и пропустила какого-то мужчину. На нем был картуз и блуза; блуза топорщилась, под ней было что-то спрятано. В ее складках застряли соломинки, глаза у человека были заспанные. Он подошел ближе. Все молча оглядели друг друга. У человека в блузе было тупое и хитрое лицо. Он спросил: – Вы, значит, оружейник? Тот, кто постучался в дверь, ответил: – Да. А вы, значит, Парижанин? – Именно. По кличке Краснокожий. – Показывайте. – Глядите. Парижанин вытащил из-под блузы редкостное для тех времен в Европе оружие – револьвер. Револьвер был новый, блестящий. Посетители стали его рассматривать. Тот, кому, видимо, было знакомо это заведение и кого человек в блузе назвал оружейником, взвел курок. Он передал револьвер спутнику, стоявшему спиной к свету, – посетитель этот не походил на местных жителей. Оружейник спросил: – Сколько? Человек в блузе ответил: – Я привез его из Америки. Есть такие чудаки, которые тащат с собой обезьян, попугаев, всякое зверье, как будто французы – дикари. Ну, а я привез вот эту вещичку. Полезное изобретение. – Сколько? – повторил оружейник. – Пистолет с вращающимся барабаном. – Сколько? – Паф! Первый выстрел. Паф! Второй. Паф!.. Выстрелы градом. Что скажете? Работает на совесть! – Сколько? – Шестизарядный! – Ну так сколько же? – Шесть зарядов – шесть луидоров, – Согласны на пять? – Никак не возможно. По луидору за пулю. Вот моя цена. – Хотите покончить с делом, говорите толком. – Я сказал правильную цену. Поглядите-ка на товар, господин стрелок. – Поглядел. – Барабан вертится, как господин Талейран. Можно бы эту вертушку поместить в Справочнике флюгеров. Ох, и хороша машинка! – Видел. – А ствол-то – испанской ковки. – Заметил. – И сделано из стальных лент. Вот как приготовляют эти ленты: в горны вываливают корзину со всяким железным ломом. Берут любой железный хлам – ржавые гвозди, обломки подков… – И старые лезвия от кос. – Только что хотел сказать об этом, господин оружейник. Подложат под эту дрянь жару сколько нужно, и вот – тебе расчудесный стальной сплав… – Да, но в нем могут оказаться трещины, раковины, неровности. – Еще бы! Но неровности сгладишь напилком, а от продольных трещин избавишься при сильной ковке. Сплав обрабатывают тяжелым молотом, потом еще разок-другой поддают жару; если сплав перекален, то его подправляют жирной смазкой и снова легонько куют. Ну, а потом вытягивают, навертывают на цилиндр, и из этих-то железных полос, черт его знает как, получаются готовенькие револьверные стволы, – В таких делах вы, видно, мастер! – Я на все руки мастер. – У ствола какой-то голубоватый отлив. – В этом вся красота, господин оружейник. А получается он при помощи жирной сурьмы. – Итак, решено, платим пять луидоров. – Позволю себе заметить, сударь, что я имел честь назначить шесть луидоров. Оружейник заговорил вполголоса: – Послушайте, Парижанин. Пользуйтесь случаем. Сбудьте это с рук. Вашему брату такое оружие не к лицу. С ним живо попадетесь. – Это-то верно, – подтвердил Парижанин, – вещица в глаза бросается. Человеку с положением больше подходит, – Согласны на пять луидоров? – Нет, шесть. По одному за заряд. – Ну, а шесть наполеондоров? – Сказал – шесть. луидоров. – Выходит, вы не бонапартист, раз предпочитаете Луи Наполеону! Парижанин, по кличке Краснокожий, ухмыльнулся. – Наполеон получше. Но Луи – повыгоднее. – Шесть наполеондоров. – Шесть луидоров. Для меня это разница в двадцать четыре франка… – Значит, не столкуемся. – Что ж, оставлю себе безделушку. – Ну и оставляйте. – Спустить цену! Чего захотели! Уж никто не скажет, что я продешевил такую вещь. Ведь это новое изобретение. – В таком случае прощайте. – Усовершенствованный пистолет. Индейцы племени чивапиков называют его «Нортей-у-Га». – Пять луидоров наличными и в золоте. – «Нортей-у-Га» – значит «короткое ружье». Многие понятия об этом не имеют. – Ну, согласны на пять луидоров и экю в придачу? – Уважаемый, я сказал: шесть луидоров. Человек, стоявший спиной к свету, до сих пор не вмешивался в разговор и на все лады вертел в руках револьвер. Но тут он подошел к оружейнику и шепнул ему на ухо: – Вещь стоящая? – Превосходная. – Плачу шесть луидоров. Минут пять спустя, пока Парижанин, он же Краснокожий, прятал за пазуху, в потайной карман блузы, шесть, только что полученных золотых монет, оружейник и покупатель, положивший револьвер в карман брюк, выходили из переулка Кутанше. VIII. Карамболь красным и черным шаром На другой день, в четверг, неподалеку от Сен-Мало, близ мыса Деколле, в том месте, где берег высок, а море глубоко, разыгралась трагедия. Скалистая коса, в виде наконечника пики, соединенная с сушей узким перешейком, у моря резко обрывается и нависает над ним гранитной кручей; океан часто возводит такие сооружения. Чтобы добраться с побережья до площадки на отвесной скале, нужно одолеть подъем, местами довольно трудный. На такой вот скале, – в четвертом часу дня, стоял человек в широком форменном плаще с капюшоном, видимо вооруженный, что нетрудно было отгадать по тому, как топорщились складки плаща. Вершина, на которой стоял человек, представляла собою довольно обширную площадку, усеянную глыбами скал кубической формы, похожими на булыжники непомерной величины; между ними пролегали узкие проходы. Со стороныморя край площадки, заросшей низкой и густой травой, кончался крутым откосом. Откос достигал шестидесяти футов высоты над поверхностью моря во время прилива и точно был высечен по отвесу. Правда, слева он начинал осыпаться, превращаясь в одну из тех естественных лестниц, что часто попадаются на скалистых берегах; ступени ее не очень удобны: по ним то шагаешь великаньими шагами, то прыгаешь как клоун. Скалы тут отвесно спускались к морю и тонули в нем. Сломать себе шею было нетрудно. И все же этим путем можно было добраться до самого подножия стены и сесть в лодку. Дул северный ветер. Человек в плаще твердо стоял на ногах, поддерживая левой рукой локоть правой, и, зажмурив один глаз, другим смотрел в подзорную трубу. Он замер над самым обрывом, не отводя взгляда от горизонта. Прилив нарастал. Далеко внизу волны били о скалы. Человек следил за судном в открытом море; с этим судном на самом деле творилось что-то странное. Час тому назад корабль покинул порт Сен-Мало и теперь вдруг остановился за утесами Банкетье. То был трехмачтовый корабль. Якоря он не бросил, может быть, оттого, что не позволило дно, а может быть, и оттого, что якорь попал бы под водорез корабля. Он ограничился тем, что лег в дрейф. Человек. – береговой сторож, как свидетельствовал о том его форменный плащ, – следил за судном и, казалось, мысленно отмечал каждое его движение. Корабль лег в дрейф, на это указывали прильнувший к мачте фор-марсель и наполненный ветром грот-марсель; бизань-шкот был натянут, а крюйсель обрасоплен как можно ближе к ветру, таким образом паруса парализовали действие друг друга, и это не позволяло судну ни продвигаться вперед, ни отплывать далеко назад, в море. Корабль, видимо, не хотел подставлять себя ветру, так как формарсель был поставлен перпендикулярно килю. Течение уносило судно, лежащее в дрейфе, от берега не более чем на поллье в час. Было еще совсем светло, особенно в открытом море и на вершинах утесов. Но внизу, на берегу, смеркалось. – Сторож был поглощен своим делом: наблюдая за тем, что происходит в море, он и не подумал посмотреть назад или вниз, на подножие скалы, на которой находился. Он повернулся спиной к крутой лестнице, соединявшей площадку утеса с океаном. Там кто-то двигался, он этого не замечал. А между тем на лестнице, за выступом, притаился человек, как видно, спрятавшийся до прихода берегового сторожа. То и дело из-за скалы показывалась чья-то голова, кто-то, стоя в тени, поглядывал вверх и подкарауливал караульщика. Голова в широкополой американской шляпе принадлежала тому квакеру, который десять дней назад разговаривал в скалах Малой бухты с капитаном Зуэлой. Вдруг сторож стал всматриваться с удвоенным вниманием. Он поспешно протер суконным рукавом подзорную трубу и быстро навел ее на парусник. От судна отделилась черная точка. Черная точка, походившая на муравья в море, была шлюпкой. Лодка, очевидно, направлялась к берегу. Дружно греблп матросы, сидевшие на веслах. Судя по всему, лодка направлялась к мысу Деколле. Внимание берегового сторожа было напряжено до предела. Он не упускал из виду ни одного движения гребцов. Он подошел еще ближе к краю площадки. И тут, на верхней ступени лестницы, сзади него, словно из-под земли, появился рослый мужчина, квакер. Караульщик его не видел. Квакер постоял секунду, опустив руки с судорожно сжатыми кулаками, и взглядом целящегося охотника впился в спину берегового сторожа. Их отделяло шага четыре. Он ступил и остановился, опять шагнул и снова остановился; шагая, он не делал ни одного лишнего движения, он словно превратился в статую, бесшумно скользившую по траве. Сделав еще шаг, он остановился снова и застыл на месте; он почти касался сторожа, все так же неподвижно смотревшего в подзорную трубу. Человек в шляпе медленно поднял крепко стиснутые кулаки, прижал их к плечам и, внезапно выпрямив руки, словно выстрелив кулаками, обрушил их на спину караульного. Удар был роковой. Сторож даже не успел крикнуть. Он упал в море вниз головой. С быстротой молнии мелькнули его подошвы. Он камнем пошел ко дну. И море сомкнулось. Два-три больших круга расплылись по темной поверхности волн. На траве осталась лишь подзорная труба, выпавшая из рук сторожа. Квакер наклонился над обрывом, наблюдая, как исчезают круги, выждал несколько минут и выпрямился, напевая сквозь зубы: Умер чин полиции — Жизнь он потерял. Он наклонился еще раз. Ничто не показалось из глубины. Только на том месте, где утонул сторож, на поверхности воды появился бурый налет – он разливался по зыби. Вероятно, сторож, падая, разбил голову о подводный камень. Всплывшая кровь окрасила пену. Квакер запел снова, глядя на красноватое пятно. Ах, до сей позиции Он еще дышал… Песенка оборвалась. Позади него раздались слова, произнесенные вкрадчивым голосом: – Вот и вы, Рантен. Здравствуйте. Сейчас вы совершили убийство. Рантен обернулся и увидел шагах в пятнадцати от себя, в проходе между двумя скалами, невысокого человека с револьвером в руке. – Как видите, да, – ответил он. – Здравствуйте, сьер Клюбен. Человек вздрогнул: – Вы меня узнали? – Ведь вы-то узнали меня, – заметил Рантен. Слышался шум весел. Приближалась та самая шлюпка, за которой следил береговой сторож. Сьер Клюбен проговорил вполголоса, как бы про себя; – Обделано в два счета. – Что вам от меня угодно? – спросил Рантен. – Да так, пустяки. Мы с вами не виделись ровнехонько десять лет. Вы, должно быть, преуспели. Как чувствуете себя? – Хорошо, – сказал Рантен. – А вы? – Очень хорошо, – ответил сьер Клюбен. Рантен шагнул по направлению к сьеру Клюбену. f Раздался негромкий отрывистый звук. Сьер Клюбен взвел курок револьвера. – Рантен! Нас разделяют пятнадцать шагов. Расстояние самое подходящее. Стойте, где стоите. – Вот как! Да что вам от меня надо? – Я пришел поболтать с вами. Рантен не шелохнулся. Сьер Клюбен продолжала – Вы только что убили берегового сторожа, Рантен приподнял шляпу и ответил; – Я уже имел честь это слышать, – Не в столь точных выражениях. Я сказал: «Совершили убийство»: теперь я говорю: «Убили берегового сторожа». Сторожа за номером шестьсот девятнадцать. Отца семейства. После него осталась жена и пятеро детей. – Вполне возможно, – согласился Рантен, После короткой паузы Клюбен сказал: – Береговые сторожа – ребята отборные, почти все – бывшие моряки. – Я давно приметил, что вдова с пятью детьми – обычное явление, – вставил Рантен. Сьер Клюбен продолжал: – Отгадайте-ка, сколько стоил мне револьвер. – Хорошая штука, – сказал Рантен. – Сколько бы вы за нее дали? – Я бы дал много. – Он мне обошелся в сто сорок четыре франка. – Должно быть, куплен в оружейной лавке в переулке Кутапше, – заметил Рантен. Клюбен продолжал: – Сторож-то даже не вскрикнул. Когда падаешь, перехватывает дыхание. – Сьер Клюбен! Нынче ночью будет сильный ветер. – Только я знаю тайну. – Вы по-прежнему останавливаетесь в «Гостинице Жана»? – спросил Рантен. – Да, там неплохо. – Мне помнится, я там едал отличную кислую капусту. – У вас, видно, бычья силища, Рантен. Какие плечи! Не хотел бы я получить от вас затрещину. А я вот родился таким заморышем, что даже выходить меня пе надеялись. – К счастью, выходили. – Да, я по-прежнему останавливаюсь в нашей старой «Гостинице Жана». – Угадайте, сьер Клюбен, почему я вас узнал? Потому что вы узнали меня. Я сразу подумал: тут нужен нюх Клюбена. Он сделал шаг вперед. – Вернитесь на то место, где вы стояли, Рантен. Рантен отошел, буркнув себе под нос: – Становишься ребенком, как увидишь такую игрушку. Сьер Клюбен продолжал: – Обстановка такова. Вправо, в сторону Сент-Энога, шагах в трехстах от нас, другой береговой сторож, номер шестьсот восемнадцать, пока еще живехонек; влево по направлению к Сен-Люнер, таможенный пост. Семеро вооруженных молодцов поспеют сюда за пять минут. Скала будет оцеплена, перешеек взят под наблюдение. Улизнуть не удастся. А у подножия скалы – труп. Рантен метнул косой взгляд на револьвер. – Вы правы, Рантен. Игрушка хороша. Быть может, заряжена только порохом. Но это ничего не значит. Достаточно одного выстрела, и сбежится вся охрана. А у меня их шесть в запасе. Мерные удары весел уже звучали отчетливо. Лодка была неподалеку. Высокий смотрел на низенького странным взглядом. Все миролюбивее, все вкрадчивее становился голос Клюбена: – Рантен! Гребцы в лодке, которая сюда поделывает, окажут вооруженную помощь при вашем аресте, узнав, что вы сейчас совершили убийство. Вы платите капитану Зуэле десять тысяч франков за проезд. Между прочим, пленмонские контрабандисты взяли бы дешевле; правда, они доставили бы вас только в Англию, а кроме того, вам опасно появляться на Гернсее, где кое-кто имеет честь вас знать. Итак, возвращаюсь к создавшемуся положению. Стоит мне выстрелить и вас арестуют. Вы должны уплатить капитану Зуэле десять тысяч франков. Пять тысяч вы уже внесли вперед. Зуэла прикарманит ваши пять тысяч и скроется. Так-то, Рантен. А вы ловко перерядились. Шляпа, потешный костюм и гетры здорово вас изменили. Вы упустили из вида только очки. Но хорошо что вы отрастили бакенбарды. Рантен нe то усмехнулся, не то заскрежетал зубами Клюбен продолжал: – Рантен! На вас американские штаны с двойными карманами. В одном из них часы. Можете оставить их себе. – Очень благодарен, сьер Клюбен. – В другом – ларчик кованого железа: он открывается и закрывается при помощи пружины. Старинная матросская табакерка. Выньте-ка ее и бросьте мне. – Но это просто грабеж! – Зовите на помощь, дело ваше. Клюбен пристально посмотрел на Рантена. – Послушайте, месс Клюбен… – сказал Рантен, шагнув вперед с протянутой рукой. «Месс» было сказано из желания польстить. – Стойте на месте, Рантен. – Месс Клюбен! Давайте столкуемся. Предлагаю вам половину. Клюбен скрестил на груди руки, но дуло револьвера было наведено на Рантена. – За кого вы меня принимаете, Рантен? Я человек честный. Помолчав, месс Клюбен прибавил: – Мне нужна все. Рантен пробормотал сквозь зубы: «Ну и пройдоха!» Глаза Клюбена сверкнули. Голос зазвенел металлом, резко и сильно. Он воскликнул: – Я вижу, вы заблуждаетесь. Грабителем можно назвать вас, я же – тот, кто возвращает похищенное. Слушайте, Рантен. Однажды ночью, десять лет тому назад, вы покинули Гернсей, взяв из кассы одного предприятия пятьдесят тысяч франков, принадлежавших вам, но забыв оставить там пятьдесят тысяч франков, принадлежавших другому. Пятьдесят тысяч франков, украденные вами у вашего компаньона, превосходного, достойного человека, месса Летьери, составляют теперь вместе с процентами за десять лет восемьдесят тысяч шестьсот шестьдесят шесть франков шестьдесят шесть сантимов. Вчера вы заходили к меняле. Я назову его: Ребюше, улица Сен-Венсан. Вы отсчитали ему семьдесят шесть тысяч франков билетами французского банка, которые он вам обменял на три английских банкнота в тысячу фунтов стерлингов каждый и кое-какую мелочь в придачу. Банкноты вы спрятали в железную табакерку, а табакерку в правый карман. Три тысячи фунтов стерлингов составляют семьдесят пять тысяч франков. От имени месса Летьери я удовольствуюсь ими. Завтра я отправляюсь на Гервсей и возвращу ему деньги. Рантен! Вот то судно, что лежит в дрейфе, – «Тамолипас». Сегодня ночью вы переправили туда свои чемоданы вместе с вещами и багажом экипажа. Вы собираетесь покинуть Францию. На сей предмет у вас свои соображения. Вы отправляетесь в Арекипу. За вами послана лодка. Вы ее ждете. Она подплывает. Слышны удары весел. В моей власти задержать вас или отпустить. Довольно разговоров. Бросайте мне табакерку. Рантен расстегнул карман, вынул коробочку и швырнул ее Клюбену. То была железная табакерка. Она покатилась к ногам Клюбева. Клюбен присел, не нагибая головы, и поднял табакерку левой рукой, не сводя с Рантена глаз и дула револьвера со всеми шестью зарядами. Затем крикнул: – Ну-ка, дружок, повернитесь ко мне спиной! Рантен повернулся. Сьер Клюбен, зажав револьвер под мышкой, надавил ва пружину табакерки. Коробочка открылась. Там лежали четыре банкнота: три по тысяче и один в десять фунтов. Клюбен снова сложил три тысячефунтовых билета, спрятал в железную табакерку, запер ее и сунул в карман. Потом поднял с земли голыш, завернул его в десятифунтовый билет и сказал: – Повернитесь. Рантен повернулся. Сьер Клюбен продолжал: – Я уже вам сказал, что удовольствуюсь тремя тысячами фунтов. Вот вам сдача – десять фунтов. Он бросил Рантену камешек, обернутый кредиткой. Рантен ударом ноги швырнул в море и банкнот и камешек. – Как вам угодвю. Видно, вы богач. Значит, мне беспокоиться нечего, – заметил Клюбен. Шум весел, который все нарастал во время беседы, стих, Это означало, что лодка остановилась у подножия скалы, – Карета подана. Можете садиться, Рантен. Рантен направился к лестнице и начал спускаться вниз. Клюбен осторожно подошел к обрыву и, вытянув шею, принялся наблюдать. Лодка пристала к нижнему уступу скалы, как раз там, где утонул береговой сторож. Глядя вслед Рантену, прыгавшему с уступа на уступ, Клюбен проворчал: – Бедняга этот номер шестьсот девятнадцать! Воображал, что он здесь один. Рантен воображал, что они – вдвоем. И только один я знал, что нас тут трое. Он заметил под ногами на траве подзорную трубу, которую уронил сторож, и поднял ее. Снова послышался плеск воды. Рантее прыгнул в лодку, и она поплыла в открытое море. После первых взмахов весел, когда Рантен уже сидел в лодке и она стала удаляться от берега, он вдруг вскочил: его лицо исказила уродливая гримаса, и он закричал, потрясая кулаками: – Эх! Сам дьявол и тот. – мерзавец! Немного погодя до скалы, на которой стоял Клюбен, следивший за лодкой в подзорную трубу, сквозь шум моря отчетливо донеслись слова, произнесенные зычным голосом: – Сьер Клюбен! Хоть вы и честный человек, но я думаю, что вы одобрите мое намерение написать Летьери и оповестить его обо всем, что произошло. Кстати, в лодке находится гернсеец из команды «Тамолипаса» по имени Айе Тостевен, он вернется в Сен-Мало в следующий приезд Зуэлы и засвидетельствует, что я вам вручил для передачи мессу Летьери три тысячи фунтов стерлингов. То был голос Рантена. Клюбен принадлежал к породе людей, доводящих все до конца. Стоя неподвижно, как стоял береговой сторож, на том же месте, не отрываясь от подзорной трубы, он ни на миг не терял из поля зрения уходившую лодку. Он видел, как она становится все меньше и меньше, то теряясь в волнах, то снова показываясь, видел, как она подошла к кораблю, лежавшему в дрейфе, как причалила, и даже разглядел высокую фигуру Рантена на палубе «Тамолипаса». Лодку подняли на корабль и убрали на шлюпбалки. «Тамолипас» развернул паруса. Потянул береговой ветер, все паруса надулись; подзорная труба Клюбена все еще была наведена на силуэт корабля, постепенно терявший четкость очертаний, и через полчаса «Тамолипас» превратился в маленький черный завиток на горизонте, тающий в бледном вечернем небе. IX. Полезные сведения для тех, кто ждет или боится писем из-за моря В тот вечер сьер Кяюбен вернулся поздно. Одной из причин его позднего возвращения была прогулка до порта Динан, богатого питейными заведениями. В каком-то кабачке, где его никто не знал, он купил бутылку спиртного и сунул ее в широченный карман куртки, словно хотел спрятать; затем Клюбен отправился на пароход, чтобы убедиться, все ли в порядке, ибо Дюранда должна была утром отчалить. Когда сьер Клюбен вошел в «Гостиницу Жана», в нижней зале еще сидел старый капитан дальнего плавания ЖертреГабуро, потягивая пиво и покуривая трубку. Жертре-Габуро приветствовал сьера Клюбена между затяжкой табака и глотком пива. – Здорово, капитан Клюбен. – Добрый вечер, капитан Жертре. – Вот и «Тамолипас» бтчалил. – Да? А я и не заметил. Капитан Жертре-Габуро сплюнул и продолжал: – Убрался Зуэла. – Когда же? – Нынче вечером. – Куда он держит путь? – К черту на рога. – Не сомневаюсь, но куда именно? – В Арекипу. – А я ничего и не слыхал, – сказал Клюбен и добавил: – Пора на боковую. Он зажег свечу, пошел было к двери, но вернулся. – Случалось вам бывать в Арекипе, капитан Жертре? – Случалось. Немало лет тому назад. – В какие порты заходили по пути? – Во все понемножку, ненадолго. Но «Тамолипас» заходить не будет. Капитан Жертре-Габуро вытряхнул пепел из трубки на тарелку и продолжал: – Слыхали о люгере «Троянский конь» и красивой трехмачтовой шхуне «Трантмузен», что ушли в Кардиф? Я был против того, чтобы они выходили в непогоду. В хорошем же виде они вернулись. Люгер, нагруженный терпентином, дал течь, пришлось взяться за насосы, а с водой заодно выкачали весь груз. Особенно пострадала надводная часть шхуны; княвдегед, гальюн, фока-галсбоканец, шток якоря левого борта – все было разбито. Утлегарь начисто срезан у самого эзельтофта. Ватерштаги и ватербакштаги – поминай как звали. Фок-мачта хоть и получила здоровый толчок, однако ж легко отделалась. Все железные части бушприта сорваны, но, неслыханное дело, сам он только помят, хотя совершенно ободран. В обшивке левого борта дыра в добрых три квадратных фута. Вот что значит не слушаться людей! Клюбен поставил свечу на стол и, перекалывая булавки, воткнутые в отворот куртки, проговорил: – Вы, кажется, сказали, капитан Жертре, что «Тамолипас» никуда заходить не будет? – Да. Он идет прямо в Чили. – Стало быть, он не даст о себе знать с дороги? – Позвольте, капитан Клюбен. Во-первых, он может передавать письма всем встречным судам, идущим в Европу. – Правильно. – Во-вторых, в его распоряжении морской почтовый ящик. – А что вы называете морским почтовым ящиком? – Разве вы не знаете, капитан Клюбен? – Нет. – В Магеллановом проливе. – Ну? – Сплошной снег, бури без передышки, препротивные ветры, море – хуже некуда. – И что же? – Вы, скажем, обогнули мыс Монмут. – Так. Дальше! – Дальше, вы обогнули мыс Валентен. – Ну, дальше! – Дальше обогнули мыс Изидор. – А потом? – Потом мыс Анны. – Так. Но что же вы называете морским почтовым ящиком? – А вот мы до него и добрались. Горы справа, горы слева. Всюду пингвины, буревестники. Место страшное. Клянусь сотней тысяч угодников и тысячей обезьян в придачу, там ад кромешный. А грохот какой! Шквал на шквале! Вот где зорко следи за вин-транцем. Вот где вовремя убавляй паруса! Там-то и заменяй грот кливером, а кливер – штормовым кливером. Ветер налетает без устали. По четыре, по пять, а то и по семь дней лежишь в дрейфе. Частенько от новехоньких парусов остаются одни клочья. Тут попляшешь! Такие штормы, что трехмачтовые корабли скачут по волнам, как блохи. Я своими глазами видел, как с английского брига «Трюблю» унесло ко всем чертям юнгу, работавшего на утлегаре, да и сам утлегарь в придачу. Взлетели на воздух, как бабочки, вот что! Я видел, как на красавице шхуне «Возвращение» сорвало боцмана с форсалинга и убило наповал. У меня на корабле сломало планширь и разбило вдребезги ватервейс. Если и вырвешься оттуда, парусов как не бывало. Пятидесятипушечный фрегат пропускает воду, точно корзина. А уж берег и вовсе проклятущий. Хуже не найти. Все скалы изрезаны, словно из озорства. Так вот, подходишь к Голодному порту и тут из огня попадаешь в полымя. Страшнее волн в жизни не видел. Ад кромешный. И вдруг замечаешь два слова, выведенные красной краской: «Почтовая контора». – Что вы этим хотите сказать, капитан Жертре? – Я хочу сказать, капитан Клюбен, что сразу как обогнешь мыс Анны, увидишь на камушке, футов эдак в сто высотой, длинный шест. К шесту подвешен бочонок. Бочонок-то и есть почтовый ящик. И нужно же было англичанам написать наверху: «Почтовая контора»! Во все суют нос. Ведь это океанская почта! Она вовсе не принадлежит достопочтенному джентльмену, королю Англии. Это общий почтовый ящик. Он принадлежит всем странам. «Почтовая контора»! Ну и чепуха! Увидишь и опешишь, будто сам дьявол поднес тебе чашку чаю, А почтовая служба выполняется так: какое судно ни пройдет, посылает к столбу шлюпку с письмами. Корабль с Атлантического океана отправляет письма в Европу, а корабль с Тихого – в Америку. Офицер, севший в шлюпку, кладет ваш пакет и берет пакеты, которые там прикопились. Ваше судно обязано доставить эти письма, а судно, проходящее после вас, доставит, куда надо, ваши. Суда идут в противоположных направлениях, поэтому тот материк, откуда плывете вы, – место моего назначения. Я отвожу ваши письма, вы – мои. Бочонок прикручен к столбу цепью. А уж как там хлещет дождь! Как валит снег! Как бьет град! Окаянное море! Со всех сторон тучами несутся буревестники. Там-то и пройдет «Тамолипас». На бочонке крышка прочная, на шарнирах, но ни замка нет, ни задвижки. Теперь вы видите: и оттуда можно написать друзьям, письма дойдут. – Забавно, – задумчиво пробормотал Клюбен. Капитан Жертре-Габуро отпил глоток пива из кружки. – Предположим, проходимец Зуэла вздумает написать мне. Негодяй бросает свою мазню в бочонок у Магеллана, и. я через четыре месяца получу каракули этого мерзавца. Да, кстати, капитан Клюбен, неужели вы завтра выйдете в море? Клюбен, пребывавший в каком-то оцепенении, не услышал вопроса. Капитан Жертре переспросил. Клюбен очнулся. – Конечно, капитан Жертре. Как всегда, в этот день, Отправляюсь завтра с утра. – На вашем месте я бы остался. Послушайте, капитан Клюбен: от собак пахнет мокрой псиной. Морские птицы уже две ночи вьются у маяка, вокруг фонаря. Примета плохая. Мой барометр проказит. Сейчас луна в первой своей четверти, а в эту пору погода стоит самая сырая. Я сегодня видел, как столистник свернул листочки, а клевер в поле выпрямил стебли. Дождевые черви выползают из-под земли, мухи кусаются, пчелы не отлетают от улья, воробьи будто держат совет. Колокольный звон слышен издалека. Нынче вечером я слышал благовест из Сен-Люнера. К тому же солнце село за тучи. Завтра будет здоровый туман. Плыть не советую. По-моему, туман страшнее урагана. Что у него на уме, не угадаешь. Книга шестая Пьяный рулевой и трезвый капитан I. Дуврские скалы Милях в пяти от Гернсея, в открытом море, против Пленмонского мыса, между Ламаншскими островами и Сен-Мало, цепью тянутся скалистые рифы, которые зовутся Дуврами. Это роковое место. Немало утесов и рифов называются Дуврскими или Доверскими. Близ северного побережья Франции, например, есть скала Дувр, на ней сейчас строится маяк, она опасна, но не имеет отношения к группе Дуврских рифов. Мыс Бреан – самая близкая к Дуврам точка французской земли. От берегев Франции Дуврские скалы отстоят чуть подальше, чем от первого острова Нормандского архипелага. Расстояние от рифов до Джерсея, пожалуй, равно диагонали Джерсея в самой широкой его части. Если бы остров Джерсей повернулся на Корбьере, как дверь на петлях, то мыс Сент-Катрин, наверное, почти задел бы Дуврские скалы. Тут они отдалены друг от друга больше чем на четыре лье. В этих морях, освоенных цивилизацией, дикий, необитаемый островок – настоящая редкость. На Аго встретишь контрабандистов, на Бинике – таможенных надсмотрщиков, на Бреа – кельтов, на Канкале – ловцов устриц, на Сезамбре, острове Цезаря, – охотников за кроликами, на Брек-У – собирателей крабов, на Менкье – рыбаков с неводом, на Экре-У – рыболовов с сачками. На Дуврских скалах – никого. То владенья морских птиц. Нет ничего страшнее встречи с Дуврами. Острова Каскэ, где, по слухам, погиб «Белый корабль», Кальвадосская мель, горные вершины острова Уайт, подводные камни Ронес, из-за которых слывет таким опасным весь берег Болье, Преельская отмель, что закрывает Меркельский пролив и вынуждает суда проходить в двадцати саженях мористее бакана, выкрашенного в красный цвет, предательские подступы к Этаблю и Плуа, два друидических камня к югу от Гернсея, Старый Андерло и Малый Андерло, Корбьер, Гануэ, Голый остров – даже поговорка о нем: «Голый остров обогнешь, поседеешь иль умрешь», наводит страх, утес Утопленниц, пролив Бу и Фруки, Водоворот меж Гернсеем и Джерсеем, Ардан меж Менкье и Шозеем, Строптивый конь меж Булей-Бэй и Барневилем – о всех дурная слава, но куда им до Дувров! Пожалуй, предпочтешь вступить в борьбу со всеми этими препятствиями по очереди, чем один раз сразиться с Дуврскими скалами. На всем гибельном Ламаншском море – этом Эгейском море запада – только риф «Отче наш» между Гернсеем и Серком внушает такой же ужас, как Дуврские скалы. Но все же с утеса «Отче наш» можно подать сигнал, экипаж гибнущего судна может надеяться на помощь. К северу оттуда виден мыс Дикар, или Икар, к югу – Толстонос. С Дуврских же скал ничего не увидишь. Шквалы, вода, облака, беспредельность, безлюдье. Только судно, потерявшее направление, попадает к Дуврским скалам. Там дикие, чудовищные глыбы гранита. Там неприступная крутизна. Угрюмая враждебность пучины. Вокруг открытое море. Страшная глубина. Одинокий риф вроде Дуврских скал – приманка и приют для зверья, бегущего от человека. Он похож на огромный звездчатый коралл под водою. Это – затонувший лабиринт. Там, на глубине, трудно доступной и для водолазов, – пещеры, логова, подземелья, перекрестки темных улиц. Там кишмя кишат омерзительные твари. Там идет взаимное истребление. Крабы пожирают рыб и сами становятся чьей-нибудь пищей. Во тьме снуют страшные живые существа, не созданные для человеческого глаза. Смутные очертания пастей, усиков, щупалец, плавников, перьев, разверстых челюстей, чешуи, когтей, клешней скользят, колеблются, разбухают, растворяются и исчезают в зловещей прозрачной толще. Обитатели морских глубин носятся устрашающими роями, творя то, что им предназначено. Там настоящий улей чудовищ. Там царствует уродство, доведенное до совершенства. Представьте себе, если можете, кучу копошащихся голотурий. Заглянуть в недра морские – то же, что заглянуть в воображение Неведомого. Это значит увидеть море во всем его ужасе. Пучина подобна ночи. Там тоже спит, по крайней мере с виду, совесть вселенной. Там в полной безопасности совершают преступления те, кто ни перед кем не несет ответственности. Там черновые творения природы, жуткие и бесстрастные, исчадья ада, почти призраки, вершат во мраке свои страшные дела. Лет сорок тому назад две скалы необыкновенной формы издали предупреждали океанские суда о Дуврском рифе. То были два отвесных утеса; вершины их, острые и наклоненные, почти соприкасались. Они торчали из воды как два бивня утонувшего слона. Только бивни были высотою с башню, под стать слону величиною с гору. Две эти естественные башни неведомого города чудовищ разделялись узким проливом, где неистовствовала волна. Извилистый этот пролив пролегал по ломаной линии и напоминал кривую улицу между глухими стенами. Скалы-близнецы звались четою Дувров: – Дувр Большой и Дувр Малый, один – шестидесяти футов вышиной, другой – сорока. Волны, без устали совершая набеги, в конце концов словно подпилили основание башен, и сильный шквал в равноденствие 26 октября 1859 года опрокинул одну из них в море. Уцелевшая скала, Малый Дувр, выветрилась и теперь обезглавлена. Самый примечательный утес Дуврской группы скал называется «Человек». Он существует и ныне. В прошлом столетии рыбаки, сбившись с пути и попав в буруны Дувров, нашли труп на вершине этого утеса. Около трупа валялась груда пустых раковин. Человек с корабля, разбившегося об этот утес, нашел тут пристанище, жил некоторое время, питаясь моллюсками, и тут же умер. Отсюда и название «Человек». Унылая водная пустыня. Шум и безмолвие. То, что происходит здесь, чуждо роду человеческому. Смысл происходящего ему неведом. Отшельниками стоят Дуврские скалы. А вокруг без конца и края неугомонные волны. II. Нежданно-негаданно – бутылка коньяка В пятницу утром, на другой день после отплытия «Тамолипаса» Дюранда взяла курс на Гернсей. Она вышла из Сен-Мало в девять часов. Погода стояла ясная, тумана не было; старый капитан Жертре-Габуро, надо думать, сболтнул зря. На борт было принято всего лишь несколько тюков парижской галантереи для «модных» лавок порта Сен-Пьера да три ящика для гернсейской больницы – один с простым мылом, другой с пачками свечей и третий с французской кожей для подошв и испанской кожей наилучшего качества. Пароход вез обратно ящик колотого сахара и три ящика цветочного чая – их не пропустила французская таможня. И скота сьер Клюбен захватил немного, всего несколько быков.. Грузили их в трюм довольно небрежно. На судне было шесть пассажиров: гернсеец, два малоэнских скотопромышленника, «турист», как говорилось уже и в те времена, затем парижанин из мелких буржуа, по всей вероятности, коммивояжер, и американец, путешествовавший для распространения Библии. Экипаж Дюранды, не считая капитана Клюбена, состоял из семи человек: рулевого, угольщика, матроса-плотника, кока, при случае исполнявшего судовую службу, двух кочегаров и юнги. Один из кочегаров был и машинистом. Кочегара-машиниста, очень храброго и очень смышленого голландского негра, бежавшего с сахарной плантации на реке Суринаме, звали Энбранкамом. Негр Энбранкам знал машину и прекрасно управлял ею. Первое время чернокожий, появившийся у топки, придавал Дюранде в глазах обывателей еще большее сходство с детищем преисподней. Рулевой, уроженец Джерсея и потомок выходцев из Котантена, звался Тангруйлем. Тангруйль был самого знатного происхождения. Самого знатного в буквальном смысле слова. – Ламаншский архипелаг, как и Англия, – страна иерархическая. Там все еще существуют касты. У каст свои понятия, которыми они отгораживаются от прочих людей. Кастовые понятия всюду одинаковые – и в Индии и в Германии. Знатность рода завоевывается мечом и утрачивается в труде. Ее сберегает праздность. Бездельничать – значит жить по-благородному; кто не работает, тот в почете. Ремесло унижает. Некогда во Франции исключением пользовались лишь фабриканты стекла. Опустошение бутылок отчасти составляет славу дворянства, поэтому производство бутылок не считалось бесчестьем. На Ламаншском архипелаге, как и в Великобритании, кто хочет слыть дворянином, должен слыть богачом. Рабочий не может быть джентльменом. Если он и был прежде джентльменом по своему происхождению, теперь он уже не джентльмен. Матрос, потомок рыцарей, имевших собственное знамя, – всего лишь матрос. Лет тридцать тому назад на Ориньи подлинный отпрыск рода Горж, который имел бы законные права на поместье Горж, не будь оно конфисковано Филиппом-Августом[137], босиком собирал водоросли на морском берегу. Потомок Картре – ломовой извозчик на Серке. Девица де Велль – правнучка бальи Велля, первого судьи на Джерсее, – была служанкой у пишущего эти строки. На Джерсее здравствует торговец сукном, а на Гернсее – сапожник, по фамилии Грюшй, которые зовут себя Груши и утверждают, что они двоюродные братья ватерлооского маршала. В старинных Церковных записях Кутанской епархии упоминается дворянский род Тангровилей, неоспоримых родственников Танкарвилей с Нижней Сены, то есть Монморанси. В XV веке Иоанн де Эрудвиль, оруженосец сира де Тангровиль, носил за ним «его латы и прочие доспехи». В мае 1371 года в Понторсоне на смотру, произведенном Бертраном Дюгескленом, «господин де Тангровиль исполнял обязанности младшего рыцаря». На Нормандских островах человека обнищавшего выводят из рядов знати. Для этого достаточно простого искажения фамилии. Тангровиль превращается в Тангруйля – вот и все. Такая история случилась и с рулевым Дюранды. В порту Сен-Пьер, на площади Бордаж, живет торговец железным ломом по фамилии Энгруйль; в действительности он, вероятно, Энгровиль. В царствование Людовика Толстого Энгровили владели тремя приходами в округе валоньского податного суда. Некий аббат Триган составил Историю нормандской церкви. Летописец Триган был священником в поместье Диговиль. Ежели бы сеньор Диговильский впал в бедность и вынужден был работать, то стал бы называться Дигуйлем. Тангруйль, этот Танкарвиль, что весьма вероятно, и Монморанси, что вполне допустимо, обладал стариннейшим качеством дворянина, но существенным недостатком для рулевого, то есть пристрастием к вину. Сьер Клюбен упорно отказывался его прогнать. Он поручился за него перед мессом Летьери. Рулевой Тангруйль ни днем, ни ночью не покидал парохода. Когда Клюбен накануне отплытия, в поздний вечерний час, явился проведать судно, Тангруйль уже спал в своей висячей койке. Ночью Тангруйль проснулся. Такая уж была у него еженощная привычка. У каждого пьяницы, если он сам себе не хозяин, есть потаенный уголок. Тайник был и у Тангруйля. Он называл его своей «кладовкой». «Кладовка» Тангруйля находилась в нижней части трюма. Он устроил ее. там потому, что самая мысль об этом показалась бы невероятной. Тангруйль был уверен, что только он знает о тайнике. Капитан Клюбен был взыскателен, как всякий трезвенник. Немного рома и джина – все, что можно было утаить от бдительного ока капитана, – хранилось про запас в сокровенном месте трюма, на дне лотбака, и почти каждую ночь рулевой устраивал любовные свидания со своей «кладовкой». Надзор был неусыпный, пирушки скудные, и ночные кутежи Тангруйля обычно ограничивались двумя-тремя глотками, второпях. Случалось и так, что его тайник пустовал. В ту ночь Тангруйль нежданно наткнулся там на бутылку коньяка. Восторг его был велик, но еще больше – изумление. С неба, что ли, свалилась бутылка? Он так и не припомнил, когда и как пронес спиртное на пароход. И тут же осушил бутылку. Отчасти он сделал это из предосторожности, побаиваясь, как бы коньяк не обнаружили и не отняли. Бутылку он швырнул в море. Наутро, взявшись за румпель, Тапгруйль чуть покачивался. Однако правил он кораблем почти так же, как всегда. Капитан же Клюбен, как известно, в тот вечер вернулся ночевать в «Гостиницу Жана». Клюбен всегда носил под рубашкой дорожный кожаный пояс, в котором он на всякий случай держал гиней двадцать. Снимал он его только ночью. С изнанки, на грубой коже – пояса густой, несмываемой литографской краской было выведено его рукой: «Сьер Клюбен». Перед отъездом, встав ото сна, он спрятал железную коробочку с семьюдесятью – пятью тысячами франков банковыми билетами в пояс, затем, как обычно, затянул его и застегнул. III. Прерванная беседа Отплывали весело. Не успели пассажиры разложить саквояжи и чемоданы на скамьи и под скамьи, как принялись осматривать пароход, – это делается всякий раз неукоснительно и настолько вошло в привычку у пассажиров, что стало как бы правилом. Двое, турист и парижанин, еще никогда не видывали парохода, и пена, взбитая первым же поворотом колес, привела их в восхищение. Потом их привел в восхищение и дым из трубы. Они осмотрели шаг за шагом чуть ли не все детали судового снаряжения на палубе и в мидельдеке: толстые, чугунные кольца, железные крюки, скобы, болты, так соразмерно и точно пригнанные, что они кажутся огромными безделушками – железными безделушками, которые буря позолотила ржавчиной. На палубе пассажиры потолкались и вокруг маленькой сигнальной пушкп, закрепленной цепью. «Совсем, как сторожевой пес», – заметил турист.. «И в попонке из просмоленной материи, чтобы не простудиться», – добавил парижанин. Берег удалялся; пассажиры обменивались обычными впечатлениями о красотах Сон-Мало; кто-то из пассажиров изрек общеизвестную истину, что вид с моря обманчив и что в одной миле от берега Дюнкерк – точь-в-точь Остенде. Все, что можно было сказать о Дюнкерке, было сказано и дополнено замечанием, что обе его брандвахты выкрашены в красный цвет и называются «Рюитинген» и «Mapдик». Сен-Мало стал совсем крохотным, а потом исчез. Вокруг расстилалась безмятежная морская гладь. След, оставленный на воде пароходом, почти не изгибаясь, тянулся Длинной бахромчато-пенной полосой и терялся где-то в необозримой дали. Если от Сен-Мало во Франции до Экзетера в Англии провести прямую линию, то Гернсей окажется как раз посередине. Прямая линия на море – не всегда идеальная прямая. Всетаки пароходы могут до некоторой степени придерживаться прямой линии, что не дано судам парусным. Море плюс ветер – это сумма сил. Пароход – это сумма машин. Силы природы – вечно действующая машина; паровая машина – ограниченная сила, И вот между двумя этими началами – неисчерпаемой мощью стихии и творением человеческого разума – завязывается борьба. Она-то и называется мореплаванием. Воля механизма – противовес беспредельности. Но существует механизм самой беспредельности. Стихиям ведомо, что они творят и куда стремятся. Слепой силы нет. Человек вынужден наблюдать за этими силами и разгадывать их пути. А пока он не установил законы этих сил, борьба продолжается, и в борьбе этой пароход как бы воплощает постоянную победу гения человеческого, которую он одерживает ежечасно на каждой пяди морского пространства. Паровой двигатель обладает удивительнейшим свойством держать в повиновении корабль. Он уменьшает его покорность ветру и увеличивает покорность человеку. Никогда еще Дюранда не шла так хорошо, как в тот день. Она вела себя отлично. Часам к одиннадцати Дюранда, подгоняемая свежим норднорд-вестом, уже находилась в открытом море близ Менкье и шла под небольшими парами на запад правым галсом, круто бейдевинд. По-прежнему стояла хорошая, ясная погода. Но рыбачьи челны возвращались домой. Мало-помалу море очистилось от судов, словно они спешили укрыться в гавани. Нельзя сказать, чтобы Дюранда строго следовала обычному маршруту. Экипаж ничуть не беспокоился, он вполне доверял капитану; все же судно, вероятно по вине рулевого, слегка отклонилось в сторону. Казалось, Дюранда идет не к Гернсею, а к Джерсею. Часу в двенадцатом капитан выправил курс, взяв направление прямо на Гернсей. Небольшая потеря времени. Только и всего. Но когда стоят короткие дни, потеря времени чревата последствиями. Светило яркое солнце, но солнце февральское. На Тангруйля так подействовали винные пары, что он еле стоял на ногах, руки его не слушались. Вот почему славный рулевой частенько вилял на курсе, а это замедляло ход. Ветер почти стих. Пассажир-гернсеец время от времени наводил свою подзорную трубу на небольшой комок сероватого тумана, – его медленно перекатывал ветер по самому краю горизонта на западе, и был он похож на клочок запыленной ваты. У капитана Клюбена, как всегда, было пуритански-строгое выражение лица. Он, казалось, удвоил внимание. На палубе Дюранды было спокойно и даже весело. Пассажиры болтали. Во время плавания можно с закрытыми глазами, только по тону разговора, судить о состоянии моря. Непринужденная болтовня пассажиров говорит о спокойствии океана. Лишь при затишье на море ведут, например, такяе беседы: – Взгляните-ка, сударь, – вот прехорошенькая краснозеленая мушка. – Верно, заблудилась в море и отдыхает на судне. – Мухи почти не устают. – В самом деле, такая легонькая! Ее ветром уносит. – Знаете, сударь, однажды взвесили унцию мух, потом пересчитали, и их оказалось шесть тысяч двести шестьдесят восемь штук. Гернсеец с подзорной трубой подошел к скотопромышленникам из Сен-Мало, и у них завязался следующий разговор: – Видите ли, обракский бык плотный, коренастый, с короткими ногами, с рыжей шерстью. Работает он медленно потому что ноги у него длиной не вышли. – В этом-то отношении салерские быки куда лучше. – Мне, сударь, довелось на своем веку видеть двух быков-красавцев. Один коротконогий, широкогрудый, широкозадый, с мясистыми ляжками, отменной упитанности, и рост и длина у него подходящие, и кожа с такого быка легко сдирается. Второй – ну просто образец правильного ухода. Сильный, с крепкой шеей, белый с рыжими подпалинами, быстроногий, с низким задом. – Котантенской породы, видно. – Да, но с примесью ангюсской и суффолькской. – Хотите – верьте, хотите – нет, сударь, но на юге устраиваются конкурсы ослов. – Ослов? – Ослов. Как я имел честь вам сообщить. И чем осел безобразнее, тем считается красивее. – Так же, как матка для приплода мулов, – чем безобразнее, тем лучше. – Верно. Вот, например, пуатвенская кобыла. Толстобрюхая, толстоногая. – И самая лучшая из них – прямо бочка на четырех подпорках. – Красота животных совсем не то, что красота человеческая. – А женская особенно. – Что правда, то. правда. – Мне по вкусу хорошенькие женщины. – А мне по вкусу женщины ненарядней. – Да, да, чтобы чистенькая была, аккуратная, стройная, выхоленная. – И притом свеженькая. – У девушки должен быть такой вид, словно она только что вышла из рук ювелира. – Кстати, насчет быков. Эти самые бычки, которых я видел, продавались на ярмарке в Туаре. – А, знаю Туарскую ярмарку. Туда собирались поехать хлеботорговцы Бонно из Ла Рошели и Багю из Марана. Слышали о них? Турист и парижанин разговаривали с американцем, распространявшим Библию, Тон их беседы тоже свидетельствовал о безоблачной погоде. – Известна ли вам, сударь, – разглагольствовал турист, – вместимость судов цивилизованного мира? Франция – семьсот шестнадцать тысяч тонн; Германия – миллион; Соединенные Штаты – пять миллионов; Англия – пять миллионов пятьсот тысяч тонн. Прибавьте флот малых стран. Итого: двенадцать миллионов девятьсот четыре тысячи тонн, распределенных на сто сорок пять тысяч судов, разбросанных. по всем водам земного шара. Америкалец прервал: – Сударь. Это в Соединенных Штатах, а не в Англии, пять миллионов пятьсот тысяч тонн. – Согласен, – молвил турист. – Вы американец? – Да, сударь. – Тем более согласен. Наступило молчание, и миссионер-американец уже, подумывал, не кстати ли сейчас предложить Библию. – Правда ли, сударь, – снова заговорил турист, – что вы, американцы, такие охотники до прозвищ, что наделяете ими всех своих знаменитостей и даже известного миссурийского банкира Томаса Бентона зовете «Старым Слитком»? – Мы и Закари Тейлора называем «Старым Заком». – А генерала Гаррисона – «Старым Типом», не так ли? А генерала Джексона[138] – «Старым Орехом»? – Потому что Джексон тверд, как орех, а Гаррисон разбил краснокожих при Типпеканэ. – У вас византийский обычай. – Нет, наш собственный. Мы называем Вен-Бьюрена – «Куцым Колдуном»; Сьюарда, приказавшего выпустить бумажные деньги мелкими купюрами, – «Крошкой Биллем»; Дугласа, иллинойсского сенатора, демократа – он всего четырех футов ростом, зато очень красноречив, – «Великанчиком». Вы можете проехать от Техаса до самого Мэна и не услышать ни имени Кесс: его зовут «Длинноногим мичиганцем», ни имени Клэй: его зовут «Рябым парнем с мельницы». Клэй – сын мельника. – Я бы все же предпочел звать их Клэй и Кесс, так ведь короче, – заметил парижанин. – Вы бы нарушили установившуюся традицию. Мы называем Кервена, секретаря казначейства, – «Возчиком»; Даниэля Вебстера[139] – «Черным Дэном». А Винфилда Скотта[140] мы прозвали: «Живо-тарелку-супа», потому что, расколотив англичан при Чиппевее, он сразу уселся за стол. Комок тумана, видневшийся вдали, увеличился. Теперь он занимал сегмент горизонта, равный градусам пятнадцати. Казалось, облако само ползло по воде, потому что ветра не было. Бриз почти совсем стих. Гладь моря была недвижна. Полдень еще не наступил, а солнце меркло. Оно светило но не грело. – Погода, по-моему, меняется, – сказал турист. – Пожалуй, будет дождь, – добавил парижанин. – Или туман, – подхватил американец. – В Италии, сударь, – заметил турист, – дождей выпадает меньше всего в Мольфетта, а больше всего в Тольмеццо. В полдень, по островному обычаю, прозвонил колокол к обеду. Обедать шел кто хотел. Кое-кто захватил с собой провизию, и пассажиры весело закусывали прямо на палубе. Клюбен не обедал. Разговор не умолкал и за едой. Гернсеец, чутьем угадавший в американце распространителя Библий, подсел к нему. Американец спросил его: – Вы знаете здешнее море? – А как же, я ведь здешний. – Я тоже, – отозвался один из малоэнцев. Гернсеец подтвердил его слова кивком головы и продолжал: – Мы сейчас в открытом море. Хорошо, что не попали в туман, когда плыли мимо Менкье. Американец обратился к малоэнцу: – Островитяне большие знатоки моря, чем жители побережья. – Это верно, куда нам? Ведь мы и не на земле и не в море. – Что это за штука – Менкье? – спросил американец, – Куча вредоносных камней, – отвечал малоэнец. – Есть у нас еще и Греле, – присовокупил гернсеец. – Правильно, черт возьми, – подтвердил малоэнец. – И Шуас, – добавил гернсеец. Малоэнец расхохотался и сказал: – Ну, если так, то есть у нас и Дикари, – И Монахи, – заметил гернсеец. – И Селезень, – воскликнул малоэнец. – Сударь! Последнее слово осталось за вами, – вежливо вставил гернсеец. – Малоэнцы не младенцы! – ответил, подмигнув, малоэнец. – Разве нам придется проходить мимо всего этого скопища утесов? – спросил турист. – Нет. Мы их оставили на юго-юго-востоке. Уже миновали. И гернсеец продолжал: – В Греле наберется пятьдесят семь скал, считая большие и малые. – А в Менкье – сорок восемь, – подхватил малоэнец. Тут между малоэнцем и гернсейцем разгорелся спор: – Мне кажется, уважаемый господин из Сен-Мало, что вы забыли присчитать еще три скалы. – Все сосчитаны. – От Дерэ до Главного острова? – Да. – А Дома сосчитали? – Семь скал посредине Менкье? Да. – Вижу, вижу, вы знаток скал. – Куда годится малоэнец, ежели он не знает скал! – Приятно послушать рассуждение француза. Малоэнец, поблагодарив его поклоном, сказал: – Дикари – это три утеса. – А Монахи – два. – А Селезень – один. – Понятно. Раз селезень – значит, один. – Ничего не значит. Вот Сюарда одна, а в ней четыре утеса. – Что вы, собственно, называете Сюардой? – спросил гернсеец. – Сюардой мы называем то, что вы называете Шуасом. – Нелегко пробираться между Шуасом и Селезнем. – Да, только птицам удается. – И еще рыбам. – Не очень-то. В бурю их бьет о скалы. – А в Менкье есть отмель? – Вокруг Домов. – Восьми скал, которые виднеются с Джерсея? – Вернее, с Азетского побережья, да только не восемь, а семь. – В отлив по Менкье можно даже прогуляться. – Конечно, ведь там встречаются мели. – А Дируйль? – Ну, Дируйль ничуть не похож на Менкье. – Я хочу сказать, что там тоже опасно. – Со стороны Гранвиля. – А вы, жители Сен-Мало, видать, так же, как и мы, любите плавать по здешним водам. – Совершенно верно, – ответил малоэнец, – но только с той разницей, что у нас говорят: «Мы привыкли», а у вас: «Мы любим». – Вы – отличные моряки. – Я-то торгую скотом. – Забыл, как звали знаменитого моряка из Сен-Мало? – Сюркуф.[141] – А другого? – Дюге-Труэн. Тут в разговор вмешался коммивояжер из Парижа: – Дюге-Труэн? Тот, которого поймали англичане? Вот был храбрец и любезник! Он пленил одну молоденькую англичанку, и она вызволила его из тюрьмы. В этот миг раздался громовой голос: – Да ты пьян! IV. Глава, в которой обнаруживаются все качества капитана Клюбена Пассажиры обернулись. Оказалось, капитан кричал на рулевого. Сьер Клюбен никому не говорил «ты». И раз Клюбен набросился на рулевого Тангруйля, значит – он был вне себя от ярости или же притворялся разъяренным. Своевременная вспышка гнева слагает ответственность а иной раз и переносит ее на другого. Клюбен, стоя на капитанском мостике между двумя кожухами, пристально смотрел на Тангруйля. Он повторил сквозь зубы: «Пьяница!» Рулевой из благородных понурил голову. Туман все ширился. Он уже заволакивал чуть ли не полгоризонта. Он расползался по всем направлениям: ведь туман растекается, словно масляное пятно. Он наплывал незаметно. Ветер подталкивал его медленно и бесшумно. Мгла исподволь овладевала океаном. Она подкрадывалась с северо-запада, и пароход шел ей наперерез. Казалось, что впереди – огромный скалистый берег, колыхающийся, расплывчатый. Он стеной вставал на море. Четко виднелся рубеж, до которого доходило водное пространство и где оно обрывалось, исчезая в тумане. До этого места было еще около полумили. Переменился бы ветер, и Дюранду не затопило бы туманом, но ветру надо было перемениться сию же минуту. Промежуток в полмили исчезал и укорачивался на глазах: Дюранда подвигалась, туман подвигался тоже. Он шел навстречу пароходу; пароход шел навстречу ему. Клюбен дал команду подбросить угля в топку и повернуть к востоку. Некоторое время плыли вдоль стены тумана, но он все приближался. Корабль, однако, еще был залит ярким солнечным светом. В этих маневрах, которые вряд ли к чему-нибудь вели, терялось время. Ночь в феврале наступает быстро. Гернсеец внимательно вглядывался в туман. Он обратился к малоэнцам: – Ну и туман! – Сущая мерзость на море, – заметил кто-то из малоэнцев. Другой добавил: – Всю поездку портит. Гернсеец подошел к Клюбену и сказал: – Капитан Клюбен! Боюсь, что нас застигнет туман. – Хотел я остаться в Сен-Мало, да мне посоветовали идти, – заметил Клюбен. – Кто же это? – Опытные моряки. – Значит, у вас было основание пуститься сегодня в путь. Кто знает, а вдруг завтра нагрянет буря. Такая уж пора наступила, жди непогоды. Прошло несколько минут, и Дюранда нырнула в белесую гущу тумана. Тут произошло нечто необычайное. Внезапно с кормы не стало видно носа, а с носа не стало видно кормы. Влажная серая перегородка поделила пароход надвое. Потом пароход весь погрузился в туман. Солнце словно превратилось в огромную луну. Всех начало трясти от холода. Пассажиры натянули на себя пальто, а матросы куртки. От морской глади веяло ледяной угрозой. Глубокая тишина, казалось, что-то в себе таила. Все было тускло и мертвенно. Черная труба и черный дым боролись со свинцово-серой мглой, окутавшей корабль. Курс на восток теперь потерял всякий смысл. Капитан снова взял курс на Гернсей и усилил пары. Пассажир-гернсеец, слоняясь вокруг котельной, услышал разговор между негром Энбранкамом и его приятелем кочегаром. Пассажир насторожился. Негр говорил: – Утром при солнце мы шли еле-еле, а теперь, в тумане – на всех парах. Гернсеец поднялся к съеру Клюбену и спросил его: – Капитан Клюбен! Ведь нам опасаться нечего, отчего же мы так быстро идем? – Что поделаешь, сударь! Нужно наверстать время, упущенное по вине пьянчуги рулевого. – Что правда, то правда, капитан Клюбен. – Спешу добраться до места, – присовокупил Клюбен. – Хватит с нас и тумана, нечего нам дожидаться ночи. Гернсеец подошел к малоэнцам и заявил: – Капитан у нас превосходный. По временам нависали широкие, будто расчесанные гребнем пряди тумана и заслоняли солнце. Потом оно вновь выплывало, померкшее и словно занемогшее. Порою просвечивали клочки неба, и они напоминали замызганные, засаленные полосы, изображающие небеса на выцветшей театральной декорации. Дюранда прошла мимо парусника, вставшего из предосторожности на якорь. То был «Шильтиль» с острова Гернсея. Шкипер парусника обратил внимание на скорость хода Дюранды. Ему показалось также, что она взяла неправильный курс. Чересчур уж она отклонялась к западу. Он удивился, увидев пароход, несущийся на всех парах в тумане.? Часам к двум мгла сгустилась до того, что капитан Клюбен вынужден был покинуть мостик и подойти к рулевому. Солнца не стало: туман поглотил все. Белая мгла заволокла Дюранду. Плыли в тусклом рассеянном полусвете. Не видно было больше неба, не видно и моря. Ветер совсем стих. Даже ведро с терпентином, подвешенное на кольцо под мостиком между колесными кожухами, ни разу не качнулось. Пассажиры примолкли. Но парижанин все же напевал сквозь зубы песенку Беранже: Однажды бог проснулся… К нему обратился кто-то из малоэнцев: – Вы из Парижа, сударь? – Да, сударь. И выглянул в окно… – Что там делается? С землей случилось что-то… – В Париже, сударь, – кавардак. – Значит, на суше то же, что и на море. – Да, дело дрянь с этим туманом. – Как бы из-за него не случилось несчастья. – И к чему все эти несчастья? Чего ради бывают несчастья? – разрааился парижанин. – На что нужны несчастья? Взять, например, – пожар в Одеоне[142]. Сколько семей обездолено! Разве это справедливо? Конечно, сударь, мне неизвестны ваши религиозные воззрения, – но лично я этого не одобряю. – Я тоже, – сказал малоэнец. – Все, что происходит на нашей планете, сплошная неразбериха, – продолжал парижанин. – Я подозреваю, что господь бог ни на что не обращает внимания. Малоэнец почесал затылок, точно стараясь понять. Парижанин не умолкал: – Господь бог в отлучке. Нужно бы издать декрет, обязывающий его сидеть на своем месте. Он прохлаждается на даче, и ему не до нас. Вот все и пошло вкривь и вкось. Ясно, милейший, что богу надоело управлять людьми, он отдыхает, а его наместник, ангелок из семинаристов, дурачок с воробьиными крылышками, вершит всеми делами. В слове «воробьиными» он проглотил две гласные, на манер мальчишки из предместья. Капитан Клюбен, подойдя к собеседникам, положил руку на плечо парижанина и промолвил: – Довольно! Осторожней, сударь, в выражениях. Ведь мы на море. Больше никто не сказал ни слова. Минут через пять гернсеец, который все это слышал, шепнул на ухо малоэнцу: – Капитан у нас верующий. Дождя не было, но все вымокли. Отдать себе отчет в том, куда держит путь корабль, можно было лишь по возраставшему чувству тревоги. Казалось, всех охватило уныние. Туман порождает тишину на океане; он усыпляет волны, душит ветер. Что-то жалобное и беспокойное было в хриплом дыхании Дюранды среди этой тишины. Ни одного корабля больше не попадалось навстречу. Если вдали, где-то у Гернсея или Сен-Мало, и шли суда, не застигнутые туманом, то для них Дюранда, поглощенная мглою, была невидимкой, а дым, стелившийся за нею и словно идущий ниоткуда, вероятно, казался им черной кометой на белом небе. Вдруг Клюбен закричал: – Мерзавец! Куда ты повернул? Ты что? Погубить нас хочешь? На каторге тебе место! Прочь отсюда, пьяница! И схватил румпель. Посрамленный рулевой спрятался на носу парохода. – Теперь мы спасены! – воскликнул гернсеец. – Пошли на той же скорости. Часам к трем нижние пласты тумана стали подниматься, и море приоткрылось. – Не по душе мне это, – заявил гернсеец. И в самом деле, только солнце или ветер могли разогнать туман. Если солнце – хорошо; если ветер – плохо. Но для солнца было слишком поздно. В феврале солнце к трем часам уже теряет силу. А ветер на переломе дня ничего хорошего не сулит. Часто он – сигнал к урагану. Впрочем, если ветер и был, то его почти не чувствовалось. Клюбен управлял судном, не спуская глаз с компаса, держа руку на румпеле, и пассажиры слышали, как он цедил сквозь зубы: – Нельзя терять времени. Мы здорово запаздываем изза этого пьяницы. Его лицо, впрочем, ничего не выражало. Море уже не было так спокойно под пеленой тумана. Пробегали волны. По воде стелились холодные блики. У моряка вызывают беспокойство световые зайчики в волнах. Они говорят о том, что верховой ветер прорвал туман. Туман поднимался. Но оседал вновь, становясь еще плотнее. Порою все заволакивала непроглядная мгла. Пароход очутился в настоящем заторе тумана. Страшный круг временами разжимался, открывая кусочек небосклона, затем смыкался, словно клещи! Гернсеец, вооруженный подзорной трубой, стоял на носу парохода, как часовой. Блеснул просвет, и снова наступил мрак. Гернсеец испуганно окликнул капитана: – Капитан Клюбен! – Что такое? – Ведь мы идем прямехонько на Гануа! – Ошибаетесь, – сдержанно ответил Клюбен, – Я в этом уверен, – настаивал гернсеец. – Этого не может быть. – Я только что видел утес на горизонте, – Где же? – Вон там. – Там открытое море. Этого не может быть. Клюбен продолжал держать курс именно в том направлении, куда указывал пассажир. Гернсеец опять навел "подзорную трубу. Через минуту он снова прибежал на корму, – Капитан! – Ну что еще? – Меняйте курс. – Зачем? – Уверяю вас, что я видел высоченную скалу и совсем близко. Это – Большой Гануа. – Вы просто увидели туман погуще. – Нет, это Большой Гануа. Меняйте курс, ради бога! Клюбен повернул руль. V. Восхищение Клюбеном достигает предела Послышался треск – Когда корабль в открытом море налетает на риф и получает пробоину, раздается самый заунывный звук, какой только можно вообразить. Дюранда остановилась на полном ходу. От толчка кое-кто из пассажиров упал и покатился по палубэ. Гернсеец простер руки к небу и воскликнул: – Гануа и есть. Ведь я говорил! На палубе послышался вопль: – Мы погибли! Отрывистый и резкий голос Клюбена заглушил крики: – Никто не погиб! Спокойствие! Из люка котельной высунулась черная, голая по пояс фигура Энбранкама. Негр сообщил с невозмутимым видом: – Хлынула вода, капитан. Сейчас зальет машину. Минута была страшная. Удар об утес походил на самоубийство. Даже если бы все было подстроено нарочно, ничего ужаснее не могло произойти. Дюранда ринулась на утес, словно брала его штурмом. Острый выступ скалы гвоздем вонзился в судно. В обшивке образовалась дыра величиной с квадратную сажень, форштевень был сломан, носовая часть сплющена. Разверстый корпус, захлебываясь и хрипя, вбирал морскую воду. В открытую рану проникала смерть. Толчок был так силен, что сорлинь лопнул, и болтавшийся руль бросало из стороны в сторону. Вокруг судна, пробитого подводным камнем, не было видно ничего, кроме сплошного, плотного, почти черного тумана. Наступала ночь. Дюранда погружалась в воду носом. Она была подобна лошади, брюхо которой пропорол рогами бык. Она умерла. Начинался прилив, и это чувствовалось. Тангруйль протрезвился: пьяных во время крушения не бывает; он сошел на нижнюю палубу, потом бросился наверх со словами: – Капитан, трюм заливает! Через десять минут вода будет вровень со шпигатами. Пассажиры в ужасе метались по палубе, ломали руки, перевешивались через борт, бегали к машине в той бесполезной суете, которую порождает паника. Турист потерял сознание. Клюбен сделал знак, и все замолкло. Он спросил Энбранкама: – Сколько времени еще может работать машина? – Пять-шесть минут. Затем он обратился к гернсейцу: – Я стоял за рулем. Вы заметили скалу. На который из утесов Гануа мы налетели? – На Чайку. Сейчас в просвете я отлично рассмотрел Чайку. – Если мы на Чайке, то Большой Гануа находится у нас с правого борта, а Малый – с левого, – продолжал Клюбен. – Мы в одной миле от берега. Экипаж и пассажиры слушали капитана с напряженным вниманием и, дрожа от страха, не сводили с него глаз. Пытаться облегчить судно было бессмысленно и просто невозможно. Чтобы выбросить груз в море, пришлось бы открыть люки, а это увеличило бы приток воды. Бесполезно было и вставать на якорь: пароход и так был пригвожден. Да к тому же якорь раскачивался бы на скалистом дне, а шток запутался бы в якорной цепи. Машина не была повреждена и могла действовать до тех пор, пока не заглохнет огонь в топке котла, то есть еще несколько минут; заставив усиленно поработать пар и колеса, можно было дать задний ход и сняться с рифа. И тут же пойти ко дну. Острие скалы все же затыкало пробоину и не пропускало воду. Оно служило для нее преградой. Но если бы открыли отверстие, нельзя было бы удержать напор воды и откачать ее насосами. Кто выхватит кинжал, вонзенный в сердце, тот вмиг погубит раненого. Сняться со скалы – значило потонуть. Из трюма послышалось мычание быков, их заливало водой. – Спустить баркас! – скомандовал Клюбен.» Энбранкам и Тангруйль бросились отвязывать крепления. Остальные смотрели, словно окаменев. – Все за работу! – закричал Клюбен. На этот раз все подчинились. Клюбен продолжал хладнокровно отдавать приказания на том устаревшем языке, который был бы не совсем понятен современным морякам: – Пошел шпиль. – Заело шпиль, наложить тали. – Стоп тали. – Тали травить. – Не давай сходиться блоками талей. Трави помалу. – Трави ходом. – Разом. – Не давай зарыться носом. – Береги тали! – Пошел гинь-лопаря. – Раздернуть! Баркас спустили на воду. И в тот же миг колеса Дюранды остановились, дым исчез, топку залило. Пассажиры, скользя по трапу, цепляясь за бегучий такелаж, падали, а не спускались в лодку. Энбранкам подхватил туриста, потерявшего сознание, отнес его в шлюпку и поднялся снова. Вслед за пассажирами бросились матросы. Им под ноги скатился юнга; шагали прямо по нему. Энбранкам загородил проход. – Никто не пройдет раньше мальца! – крикнул он. Своими могучими черными руками он растолкал матросов, схватил мальчика и передал гернсейцу, стоявшему в шлюпке. Когда юнга был спасен, Энбранкам посторонился и сказал: – Проходите. Тем временем Клюбен пошел в свою каюту, связал судовой журнал и инструменты. Снял компас с нактоуза. Бумаги и инструменты он вручил Энбранкаму, а компас – Тангруйлю и скомандовал: «Марш на баркас!» Негр и рулевой спустились последними. Шлюпка была переполнена. Края ее бортов были вровень с водой. – Отчаливай! – крикнул Клюбен. – А вы, капитан? – закричали на баркасе. – Я остаюсь. У того, кто попал в кораблекрушение, нет времени рассуждать, а тем более – умиляться. Однако пассажиры баркаса, находившегося в относительной безопасности, встревожились, и отнюдь не за себя. Все стали дружно упрашивать: – Поедемте с нами, капитан! – Я остаюсь. Гернсеец, хорошо знавший море, возразил: – Послушайте, капитан. Вы наскочили на Гануа. Вплавь отсюда только миля до Пленмона. Но шлюпка может причалить лишь у Рокена, а это две мили отсюда. Кругом подводные камни и туман. Наша шлюпка доплывет до Рокена часа через два, не раньше. Уже будет глубокая ночь. Прилив растет, ветер крепчает. Надвигается шторм. Мы рады бы вернуться за вами, но, если разразится буря, это будет невозможно. Остаться вам здесь – значит погибнуть. Поедемте с нами. В разговор вмешался и парижанин: – Шлюпка полна, даже переполнена, это верно: еще один человек – уже человек лишний. Но нас тринадцать – дурное предзнаменование, и лучше уж перегрузить шлюпку, взяв еще одного человека, чем оставить в ней чертову дюжину. Едемте, капитан. – Все вышло по моей вине, а не по вашей. Несправедливо, что вы остаетесь, – прибавил Тангруйль. – Я остаюсь, – сказал Клюбен. – Ночью пароход будет разбит бурей. Я его не покину. Когда корабль гибнет, капитан умирает. Про меня скажут: «Он выполнил свой долг до конца». Тангруйль, я прощаю вас. Скрестив руки, он крикнул: – Слушать команду. Отдай конец. Отваливай. Шлюпка дрогнула. Энбранкам взялся за руль. Все, кто не был на веслах, протянули руки к капитану. Все в один голос закричали: «Ура капитану Клюбену!» – Вот человек, достойный восхищения, – заметил турист. – Сударь! Он честнейший человек на всем нашем море! – вскричал гернсеец. Тангруйль лил слезы и бормотал: – Я бы остался с ним, только духу не хватает, Шлюпка нырнула в туман и пропала. Больше ничего не было видно. Удары весел, постепенно затихая, смолкли, Клюбен остался один. VI. Глубь бездны освещена Он остался один на утесе, под нависшими тучами, среди водной пустыни, вдали от всего живого, вдали от людской суеты, обреченный на смерть, во власти наступающего прилива и надвигающейся ночи, и жгучая радость охватила его. Он добился своей цели. Его мечта осуществилась. Долгосрочный вексель, выданный ему судьбой, был оплачен. Покинутый – для него означало: спасенный. Он теперь на Гануа, в миле от берега, у него семьдесят пять тысяч франков. Неслыханно удачное кораблекрушение. Ничто не сорвалось: правда, все было предусмотрено. С юных лет Клюбен думал об одном: сделать честность ставкой в жизненной игре, прослыть безупречным человеком и, начав с этого, выжидать счастливого случая, следить за повышением чужих ставок, искать лучшего способа, угадать нужную минуту; не идти ощупью, а схватить наверняка, нанести один-единственный Удар, сорвать банк и оставить всех в дураках. Он задумал сразу преуспеть там, где недальновидные мошенники попадаются раз двадцать, и кончить богатством там, где они кончают виселицей, Рантен был для него лучом света. У него тут же созрел план: вынудить Рантена отдать деньги, а самому исчезнуть, прослыть умершим – удобнейший вид исчезновения, который сделает тщетными попытки Рантена разоблачить его; для этого – потопить Дюранду. Крушение Дюранды стало необходимостью. Сгинуть, оставив по себе добрую славу, вот что было бы блистательным завершением его жизни. Тот, кто увидел бы Клюбена на разбитом пароходе, принял бы его за ликующего демона. Всю свою жизнь Клюбен прожил ради этого мгновения.

The script ran 0.03 seconds.