1 2 3
— Где ты живешь? — спросил он.
Педро не дал Профессору и рта открыть:
— В Сидаде-да-Палья.
Прохожий достал из кармана визитную карточку…
— Читать умеешь?
— Умеем, сеньор, — отвечал тот.
— Вот здесь указан мой адрес. Разыщи меня. Может быть, что-нибудь удастся для тебя сделать.
Профессор взял карточку. К ним уже направлялся полицейский. Педро стал прощаться.
— Счастливо оставаться, сеньор доктор!
Тот полез было за кошельком, но, перехватив взгляд Профессора, выбросил сигарету, а мундштук протянул мальчику:
— Вот тебе в уплату за портрет. Итак, я жду тебя.
Но мальчишек как ветром сдуло: полицейский был уже в двух шагах. Прохожий растерянно посмотрел им вслед.
— У вас что-нибудь пропало, сеньор? — раздался под ухом голос полицейского.
— Нет. А почему вы спрашиваете?
— Да эти оборванцы терлись возле вас…
— Но это же дети. А у одного — удивительный талант рисовальщика.
— Жулье! — отрубил полицейский. — Они из шайки «капитанов песка».
— «Капитанов»? — сморщил лоб прохожий. — Позвольте, я что-то читал про них. Это, кажется, бездомные дети, оставленные на произвол судьбы?
— Говорю вам, воры они! Осторожней надо быть, сеньор, когда они к вам приближаются. Посмотрите, на месте ли у вас бумажник и часы.
Прохожий отмахнулся и оглядел улицу, но она была пуста. Он еще раз заверил полицейского, что ничего не пропало, и двинулся вниз, шепча себе под нос:
— Вот так и погибают недюжинные дарования… Какой художник получился бы из него.
Полицейский проводил его взглядом и заметил, обращаясь, очевидно, к пуговицам своего мундира:
— Правильно говорят, что у поэтов не все дома.
Профессор рассматривал мундштук. Сейчас они с Педро сидели у черного хода в шикарный ресторан, помещавшийся в небоскребе. Педро знал, как выманить у повара остатки от обедов, и теперь они ждали, когда он вынесет им поесть. Окончив трапезу, достали сигареты, и Профессор решил опробовать подаренный мундштук, предварительно почистив его:
— Тот чудак был тощий, как скелет… А вдруг у него чахотка?
Не найдя ничего подходящего, он свернул в трубочку визитную карточку, как шомполом, повертел ею в мундштуке и выбросил.
— Ты зачем выкинул? — спросил Педро.
— А на что она мне? — засмеялся Профессор. Педро тоже стало смешно, и некоторое время над пустынной улицей звучал их хохот. Смеялись они просто так, без причины — приятно было посмеяться.
— А ведь этот дядька мог бы тебе помочь, — сказал Педро, вдруг оборвав смех. Он подобрал карточку и прочел напечатанную на ней фамилию. — Спрячь-ка лучше. Пригодится.
— Хватит вздор-то молоть, Педро… — понуро ответил тот. — Как будто сам не знаешь, что нам всем одна дорога — по карманам шарить, по квартирам лазить… Кому до нас есть дело? Кому, я тебя спрашиваю? Только ворьем мы станем, только ворьем! — И в его голосе зазвучала ярость.
Педро кивнул и разжал пальцы. Карточка упала на мостовую. Больше они уже не смеялись, хотя напоенное солнцем утро было по-прежнему радостно и прекрасно. Утро было — как с картины кого-нибудь из выпускников школы «Белас-Артес».
Мимо шли с обеда рабочие: вот и все, что видели двое друзей, вот и все, что удавалось им разглядеть в это утро.
Оспа
Богиня Омолу поразила Баию черной оспой. Но богатые люди, жившие в кварталах Верхнего Города, сделали себе прививки, а Омолу была родом из дремучих африканских лесов и в таких тонкостях, как вакцина, не разбиралась. И оспа ринулась в кварталы бедняков, поражая их, покрывая их тела язвами. Потом появлялись санитары, хватали заболевших и в мешках увозили в отдаленные больницы. Женщины плакали, ибо знали, что никогда больше не увидятся со своими мужьями.
Да, богиня наслала черную оспу на богачей: откуда ей, дикой богине из африканских лесов, было знать о вакцине и прочих достижениях науки?! Но сделанного не воротишь, черная смерть сорвалась с привязи и пошла гулять по городу, и Омолу ничего уже не оставалось, как разрешить ей делать свое дело. Но все же богине жаль стало неимущих своих детей, и она превратила черную оспу — в ветряную, глупую и безобидную болезнь не опасней кори. Но санитары все равно продолжали врываться в дома бедняков и забирать больных в лазареты за городской чертой. Навещать их не полагалось, и больные по целым дням никого не видели. О смерти их никому не сообщали, а если кто-то чудом возвращался домой, на него глядели как на воскресшего из мертвых. Газеты писали об эпидемии и о необходимости поголовного оспопрививания. На кандомбле день и ночь грохотали барабаны — нужно было умилостивить грозную богиню, утишить ее гнев. Но Омолу была непреклонна, Омолу сопротивлялась вакцине.
В жалких домишках бедняков плакали женщины от страха перед заразой, от страха перед больницей.
В шайке первым заболел Алмиро. Однажды ночью, когда негритенок Барандан, невзирая на строжайший запрет Педро Пули, пробрался к Алмиро в уголок, тот пожаловался:
— Ужас как все тело чешется, — и показал покрытые нарывами руки. — Кажется, у меня жар.
Барандан был паренек не робкого десятка, все это знали. Но унаследованный от многих поколений африканских предков ужас перед оспой, перед недугом Омолу был у него в крови. И потому, забыв про то, что его отношения с Алмиро могут стать всем известны, он шарахнулся в сторону, натыкаясь на спящих и вопя:
— У Алмиро — оспа! У Алмиро — оспа!
Все повскакали на ноги и с опаской подошли к больному. Алмиро зарыдал. Педро Пуля еще не вернулся. Не было ни Профессора, ни Кота, ни Большого Жоана, так что командование принял на себя Безногий. В последнее время он ходил мрачнее тучи, почти ни с кем не разговаривал, а если раскрывал рот, то лишь для того, чтобы поиздеваться над кем-нибудь, затеять ссору с каждым, кто подвернется под руку. Исключение он делал лишь для Педро. Леденчик молился за него горячей и чаще, чем за остальных, и временами с ужасом думал, что Безногого обуял нечистый. Падре Жозе Педро был с ним, как всегда, кроток и терпелив, но Безногий сторонился его: он знать никого не хотел, а если встревал в чей-нибудь разговор, то через минуту начиналась драка.
Когда он направился к Алмиро, все поспешно расступились перед ним: Безногий внушал мальчишкам не меньший страх, чем оспа. Несколько дней назад в пакгауз забежал изголодавшийся щенок: сначала Безногий мучил его, но потом привязался, полюбил и теперь постоянно возился с ним, словно в нем заключался для него смысл жизни. Вот и теперь он отвел пса подальше от Алмиро, а потом вернулся к больному. «Капитаны» старались близко не подходить, издали разглядывали нарывы, покрывавшие его грудь. Прежде всего Безногий гнусавым голосом пообещал Барандану:
— Ага, негр безмозглый, ты с ним путался, — теперь и у тебя высыпет на этом самом месте.
Барандан поглядел на него с ужасом. Потом Безногий заявил, обращаясь ко всем:
— Что ж, и нам по милости этого сосунка прикажете оспой болеть?
Мальчишки выжидательно молчали. Алмиро, закрыв лицо руками, прижавшись к стене, плакал навзрыд. Безногий продолжал:
— Он сию минуту уйдет отсюда. Понял, Алмиро? Уйдешь из пакгауза, сядешь где-нибудь на улице, чтобы эти кошколовы-санитары тебя подобрали и свезли в больничку.
— Нет! Нет! — закричал в ужасе Алмиро.
— Не нет, а да. Сюда мы их звать не будем: незачем им знать, где наша «норка». А ты собери все свое барахло и выметайся отсюда к чертовой матери, пока всех не перезаразил.
Алмиро все твердил «нет, нет!» и рыдал все громче. Негритенок Барандан дрожал всем телом, Леденчик сказал, что это Божья кара за грехи, остальные замерли в растерянности. Безногий уже собрался силой выкинуть Алмиро за порог, но тут Леденчик, крепко прижав к груди образок Пречистой Девы, воскликнул:
— Надо молиться! Это Господь карает нас за наши прегрешения! Мы погрязли в грехах, вот Господь и покарал нас. Молитесь! Вымаливайте прощения! — Звучный голос его возвещал еще больше беды.
Кое-кто молитвенно стиснул ладони, и Леденчик начал читать «Отче наш». Но Безногий отпихнул его в сторону:
— Сгинь, святоша!
Но тот продолжал молиться вслух. Алмиро плакал и повторял: «Нет! Нет!» Остальные стояли в растерянности. Барандан трясся от страха, думая, что уже подцепил заразу.
— Ну, вот что, — снова заговорил Безногий. — Добром не пойдешь — мы тебя выкинем силой. А иначе все подохнем! Вы что, не понимаете? Надо убрать его отсюда, а на улице его подберут санитары, свезут в больницу.
— Нет. Нет. Ради Бога, нет, — всхлипывал Алмиро.
— Это кара… — твердил Леденчик.
— Заткни глотку! — прикрикнул Безногий. — Бери его, ребята, раз сам не хочет идти.
Видя, что «капитаны» мнутся в нерешительности, он подошел к Алмиро и уже приготовился дать ему пинка:
— Кому сказано? Проваливай вместе со своими болячками!
Алмиро съежился
— Нет! Ты не имеешь права, Безногий! Я тоже — «капитан». Пусть Педро придет…
— Это Божья кара, Божья кара… — повторял Леденчик, и Безногий вконец разъярившись от этих слов, пнул Алмиро ногой:
— Убирайся, зараза! Убирайся, херувимчик!
Но в эту минуту кто-то схватил его за плечо и отшвырнул в сторону.
Это был Вертун с револьвером в руке. Он загородил Алмиро собой, глаза его сверкали, как вспышки выстрелов.
— Кто подойдет — схлопочет пулю! — сказал он, с мрачной угрозой оглядывая лица стоявших перед ним.
— Какого черта ты вылез? — Безногий все еще надеялся переломить ход дела в свою пользу.
— Алмиро — член шайки. Он — наш. Он правильно говорит. Выкидывать его вон я не позволю. Что он — солдат, «фараон»? Дождемся Педро, ему решать. А до его прихода, чтоб никто не смел трогать Алмиро, — пристрелю, как легавого.
«Капитаны» разбрелись кто куда. Безногий сплюнул с досады:
— Все вы — погань трусливая… — и отошел. Он улегся на полу рядом со своей собакой, и те, кто находился поблизости, слышали, как он бормотал: «Трусы, трусы».
Вертун, не выпуская из рук револьвера, стоял, загораживая собой Алмиро, а тот продолжал плакать, поглядывая на язвочки, усеявшие все его тело. Леденчик молился, прося Господа явить не справедливость, но милосердие.
Потом он вспомнил о падре Жозе Педро и опрометью выбежал из пакгауза. Но и торопясь к дому падре, он продолжал молиться, и страх перед гневом Бога застигал ему глаза.
Через некоторое время вернулся Педро Пуля в сопровождении Профессора и Большого Жоана. Предприятие их увенчалось успехом, и они, смеясь, обсуждали подробности. Кот — он тоже ходил с ними — заглянул по дороге к Далве. Войдя в пакгауз, троица прежде всего увидела Вертуна с револьвером в руке.
— Это еще что такое? — спросил Педро.
Безногий поднялся и вместе со своим псом подошел к ним.
— Вертун, тварь сертанская, не дает нам сделать как решили. — Он кивнул в сторону Алмиро. — У нашего ангелочка — оспа.
Большой Жоан съежился. Педро поглядел на Алмиро. Профессор шагнул к Вертуну.
— Расскажи, как было дело, — велел Педро.
— Малец подцепил проклятую заразу. — Вертун показал на плачущего Алмиро. — А сволочь Безногий — хуже полицейского — хотел выкинуть его на улицу, чтоб санитары забрали. Я до поры не встревал. А тот не хочет идти. Тогда все они, — он сплюнул, — решили выбросить его. А он говорит: подождите, Педро придет, рассудит. Я подумал: он верно говорит, и вступился. Нельзя так со своими поступать, это ж не полицейский…
— Ты хорошо сделал, Вертун, — хлопнул его по плечу Педро. — Так у тебя оспа?.. — спросил он у Алмиро.
Тот только кивнул, сотрясаясь от рыданий.
— А что ж мы можем сделать? — крикнул Безногий. — Сюда санитаров не позовешь: завтра же вся Баия будет знать, где скрываются «капитаны песка». Надо отвести его в город. Хочешь не хочешь, а надо…
— Не твое дело решать! — сказал Педро. — Чего ты раскомандовался? Отойди, пока я тебе не двинул.
И Безногий, бормоча что-то себе под нос, отошел. Щенок завозился у его ног, он пнул его, но тотчас, пожалев, притянул к себе и стал гладить, не переставая наблюдать за тем, что происходило рядом.
А Педро Пуля подошел к Алмиро. Большой Жоан тоже было шагнул за ним, но не совладал с собой: страх перед оспой, живший в его душе, пересиливал даже его доброту. Рядом с Педро оказался один Профессор.
— Покажи-ка, — сказал он Алмиро.
Тот вытянул руки, сплошь покрытые язвочками.
— Пустяки, — облегченно вздохнул Профессор. — Когда настоящая оспа, нарывы сразу чернеют…
Педро размышлял. Молча прошелся по пакгаузу. Большой Жоан все-таки сумел победить свой страх и медленно, точно каждый шаг давался ему с неимоверным трудом, подошел к Алмиро поближе. В эту минуту в двери влетел Леденчик, а за ним — падре. Он поздоровался, спросил, кто заболел. Леденчик показал на Алмиро, и падре опустился рядом с ним на пол, взял его руку, внимательно осмотрел. Потом сказал Педро:
— В госпиталь надо.
— В больницу?
— Да.
— Нельзя, — ответил Педро.
Безногий снова оказался рядом с ними.
— А я о чем толкую столько времени?! В больницу, в больницу!
— Никуда он не пойдет, — повторил Педро.
— Но почему, сын мой? — спросил падре.
— А потому, ваше преподобие, что из больницы никто еще не возвращался. Никто, понимаете? Алмиро — один из нас. Мы не можем это сделать.
— Но ведь есть закон…
— Умирать?
Падре смотрел на вожака «капитанов» широко раскрытыми глазами. Эти бездомные мальчишки словно задались целью каждый раз ошеломлять его: они гораздо умней, чем кажутся. А в глубине души он знал, что они правы.
— Никуда он не пойдет, — сказал Педро.
— Ну и что ж тогда ты собираешься делать?
— Сами выходим.
— Как?
— Позову матушку Анинью.
— Она не умеет лечить оспу…
Педро растерялся и только после долгого молчания сказал:
— Все равно… Пусть лучше умрет здесь, чем в лазарете.
— Да он же всех перезаразит! — снова вмешался Безногий. — Мы все заболеем… — кричал он, обращаясь к остальным членам шайки. — Нельзя его оставлять!
— Заткнись, сволочь! — взвился Педро.
— А ведь он прав, — тихо сказал падре.
— Мы не отдадим его в больницу. Вы же добрый человек, падре, как вы не понимаете, что там-то он наверняка погибнет. Из этих бараков живыми не выходят.
Падре знал, что это правда, и молчал, смешавшись.
Тут подал голос Большой Жоан:
— А родных у него нет?
— У кого?
— У Алмиро. Есть, я вспомнил!
— Не пойду я домой, — снова зарыдал тот. — Я сбежал оттуда!
Педро наклонился к нему и ласково произнес:
— Успокойся, Алмюро. Сперва я схожу, поговорю с твоей матерью. Потом мы отведем тебя. Там вылечишься и ни в какую больницу не пойдешь. А падре пригласит доктора, так я говорю, ваше преподобие?
— Так, — отвечал падре Жозе Педро.
Существовал закон, в соответствии с которым граждане были обязаны извещать органы здравоохранения о всех случаях заболевания оспой, чтобы больные были немедленно изолированы. Падре Жозе Педро этот закон был известен, но он снова нарушил его, став на сторону «капитанов песка».
Мать Алмиро вместе со своим любовником жила за Сидаде-да-Палья: она была прачкой, сожитель ее ковырялся на своем крошечном наделе. Когда Педро разыскал ее, она едва не сошла с ума. Алмиро тотчас забрали из пакгауза, а вскоре падре привел врача. Однако, на беду, врач этот приискивал себе доходное местечко в городском санитарном управлении и потому немедля сообщил о больном куда следует. Алмиро все-таки увезли в больницу, а над головой падре стали собираться тучи: врач (он всем представлялся вольнодумцем, а на деле был порядочным мракобесом) донес и на него, обвинив в укрывательстве. Власти передали дело в канцелярию архиепископа. И вскоре падре был вызван к канонику, возглавлявшему это почтенное учреждение, и явился туда, не предвидя для себя ничего хорошего.
Тяжелые шторы, кресла с высокой спинкой, на одной стене — портрет Игнатия Лойолы, на другой — распятие. Длинный стол, дорогие ковры. Когда падре Жозе Педро вошел в эту комнату, сердце его билось учащенно. Причины вызова были ему не совсем ясны, и поначалу он подумал даже, что вызван в епископский дворец для получения прихода, который он бесплодно ждал уже больше двух лет. «Неужели наконец получу приход?» — подумал он, и на губах его заиграла счастливая улыбка. Вот когда наконец он станет настоящим священнослужителем и души прихожан будут всецело вверены его попечению и духовному руководству. Вот когда он обретет полное право служить Господу. «Но как же оставить детей — бездомных и беспризорных детей Баии? — думал он, и к радости его примешивалась легкая печаль. Ведь он — один из немногих друзей этих мальчишек. Падре, который займет его место, возиться с ними не будет. Прочтет после обедни воскресную проповедь в колонии — и делу конец, а мальчишки — они и так-то не слишком жалуют священников — будут злиться оттого, что в этот день получат свою похлебку на полчаса позже». В ожидании приема падре Жозе Педро погрузился в невеселые размышления о своих подопечных. Нельзя сказать, что успехи велики, но ведь следует учесть, что начинал он на пустом месте и часто был вынужден поворачивать вспять. И выжидать удобного случая. Лишь совсем недавно удалось ему полностью завоевать доверие «капитанов»: ничего, что они не принимают всерьез его сан, — важно, что относятся к нему они как к другу. А для этого падре приходилось не раз поступаться своими принципами… Не беда: если хотя бы Леденчик оправдает его надежды, все простится. Случалось, что падре поступал вопреки тому, чему его учили, и даже совершал такое, что церковь осуждает. Но ведь ничего другого ему не оставалось… Вот тут-то он и сообразил, что вызвали его скорей всего как раз из-за этих мальчишек. Конечно, из-за них! Богомолки давно уже чешут языки насчет странной дружбы падре с малолетними жуликами… А тут еще эта история с Алмиро. Теперь можно не гадать о причинах вызова — дело ясное. Осознав это, падре Жозе Педро сильно испугался. Его строго накажут, и, разумеется, никакого прихода он не получит. А как он ему нужен!.. Ведь у него на руках — старуха мать, и сестра учится в педагогическом институте, — ей тоже надо помогать… И тут же подумал о том, что, быть может, все делал не так, как надо, и архиепископ им недоволен. А в семинарии его учили повиновению… И снова на ум пришли беспризорные баиянские мальчишки, мелькнули перед глазами лица Леденчика, Профессора, Педро, Безногого, Долдона, Кота. Их надо спасти, они еще дети… О детях сильнее всего тревожился Иисус Христос. Во что бы то ни стало их надо спасти! Не по своей вине творят они зло…
В эту минуту вошел каноник. Падре был так глубоко погружен в размышления, что совсем забыл о времени и не знал, давно ли сидит здесь. Не сразу заметил он и вошедшего неслышными шагами каноника. Тот был высок ростом, худощав, угловат, одет в чистейшую сутану, редкие волосы тщательно приглажены, губы плотно сжаты. На шее висели четки. Весь облик его дышал святостью, и это не противоречило суровому взгляду, резким чертам лица, строго поджатым губам. Каноник не внушал симпатии; безупречность отделяла его от всего мира как панцирь, наглухо. Говорили, что он человек большого ума и строгих правил, блистательный проповедник, восхищались его незапятнанной репутацией. Остановившись, он внимательно оглядел приземистую фигуру падре, его грязную, в двух местах заштопанную сутану, заметив и его робкую позу, и то выражение добродушной простоватости, которое всегда было на его лице. За эти несколько минут каноник без труда прочел в бесхитростной душе падре все, что было ему нужно. Потом кашлянул. Падре Жозе Педро увидел каноника, вскочил, почтительно поцеловал ему руку.
— Садитесь. Мне надо с вами поговорить.
Ничего не выражавший взгляд скользнул по лицу падре. Каноник сел, стараясь, чтобы грязная сутана посетителя не прикасалась к его собственной — опрятной и отглаженной, скрестил руки на груди. Его голос удивительно не вязался со всем его обликом: он звучал с какой-то почти женственной мягкостью, но в каждом слове ясно чувствовалась непреклонная воля. Падре, склонив голову, ждал, когда каноник заговорит. И тот заговорил:
— На вас поступили весьма серьезные жалобы.
Падре Жозе Педро попытался изобразить на лице недоумение, но задача была ему явно не по силам, тем более что он продолжал думать о «капитанах». Губы каноника тронула легкая улыбка:
— Думаю, вы понимаете, о чем идет речь…
Падре смотрел на него широко открытыми глазами, но, спохватившись, потупился.
— Наверно, о детях…
— Грешник не может скрыть своего прегрешения, оно неотступно стоит перед его мысленным взором… — проговорил каноник, и при этих словах даже подобие сердечности исчезло.
Жозе Педро затрепетал. Начинается то, чего он так боялся: священнослужители, которым он обязан подчиняться и которые могли постичь истинную волю Господа, считают, что он вел себя неправильно. Он трепетал не перед каноником, и не потому, что боялся гнева архиепископа: падре Жозе Педро страшился нанести обиду Богу. И даже руки у него задрожали:
Голос каноника вновь смягчился, — он звучал теперь мягко и нежно, как у женщины — как у женщины, которая говорит мужчине, что никогда не будет принадлежать ему:
— Да, падре, нам неоднократно жаловались на вас, но его преосвященство закрывал на это глаза в надежде, что вы сами осознаете свои заблуждения и исправитесь…
Взгляд его был суров. Падре Жозе Педро опять опустил голову.
— Не так давно мы получили жалобу вдовы Сантос. Оказывается, вы не препятствовали банде каких-то мальчишек издеваться над нею. Точней говоря, вы даже подстрекали этих хулиганов. Что вы мне на это ответите, падре?
— Это неправда, сеньор каноник.
— Вы хотите сказать, что вдова Сантос лжет?
Каноник сверлил его глазами, но на этот раз падре выдержал его взгляд и повторил:
— Это неправда.
— Вам, должно быть, известно, что вдова Сантос — одна из самых ревностных и богобоязненных наших прихожанок, защитница благочестия и веры. Вам известно, как щедро она жертвует?..
— Я объясню, как было дело…
— Не перебивайте меня. Разве вас не учили в семинарии смиренно и почтительно слушать тех, кто призван руководить вами на стезе священнослужения? Впрочем, мне припоминается, что вы не были в числе первых учеников…
Падре Жозе Педро знал это, и не было необходимости напоминать, что в семинарии он считался из последних. Именно поэтому так боялся он совершить ошибку и оскорбить Господа. Наверно, каноник прав: ведь он такой умный и так близок к Господу, а это — больше чем ум, это высшая мудрость.
Каноник сделал небрежное движение, точно отбрасывая прочь историю со вдовой, и голос его опять зазвучал проникновенно и мягко:
— Теперь перейдем к гораздо более серьезному делу. По вашей вине, падре, у нас возникли трения с городскими властями. Вам известно, что вы натворили?
Падре и не пытался отрицать:
— Вы про мальчугана, захворавшего ветрянкой?
— Оспой, падре, оспой. Вы скрыли это от санитарных властей…
Вера падре Жозе Педро в милосердие Божье была беспредельна. Он часто думал, что Господь не осудит его за то, что он делал. И сейчас эта вера придала ему сил выпрямиться и взглянуть в лицо каноника.
— Вы знаете, что такое лепрозорий? Каноник не ответил.
— Оттуда возвращаются единицы. А тут — мальчик, ребенок… Отправить его в бараки — все равно что совершить убийство!
— Это не наше дело, — произнес каноник тусклым, лишенным интонаций голосом, однако очень убежденно. — Это компетенция санитарного управления. А мы обязаны уважать закон.
— Даже если этот закон противоречит милосердию Господа?
— Что вы знаете о милосердии Господа? Не переоцениваете ли вы свой разум, берясь судить о божественных предначертаниях? Вас обуяла гордыня.
— Я хорошо знаю, что я — невежда, недостойный служить Богу, — попытался объясниться падре Жозе. — Но эти дети растут, как трава, до них никому нет дела, и потому я намеревался…
— Доброе намерение, не оправдывает дурных поступков, — прервал его каноник, и мягкость, с которой он произнес эти слова, противоречила заключенной в них непреклонности.
Падре опять почувствовал душевное смятение, но, обратив помыслы к Богу, сумел овладеть собой:
— Что же дурного в моих поступках? С этими мальчиками никто и никогда не говорил всерьез о Боге. Они не имеют представления о вере, они валят в одну кучу свитых и негритянских идолов. Я хотел спасти заблуждающихся…
— Я ведь уже сказал вам, что вы действовали из благородных побуждений, но деяния ваши оказались пагубны…
— Но ведь вы не знаете этих мальчишек! — воскликнул падре и тотчас почувствовал на себе острый взгляд каноника. — Они еще дети по годам и взрослые по образу жизни. Они ведут себя как мужчины, они уже познали и испытали всю житейскую грязь и мерзость… Для того чтобы не отпугнуть их, мне и приходилось иногда поступать против совести.
— Вы пошли у них на поводу.
— Да, мне случалось подчиняться им в мелочах, но лишь затем, чтобы достичь успеха в целом.
— Вы закрывали глаза на преступления этих выродков и тем самым одобряли их.
— Да в чем же они виноваты?! — Падре вдруг вспомнились слова Жоана де Адана. — Кто заботится о них? Кто их учит и наставляет? Кто им помогает? У кого найдется для них доброе слово? — Падре был так возбужден, что каноник, не переставая сверлить его глазами, отодвинулся подальше. — Они воруют, чтобы не умереть с голоду, а состоятельные люди предпочитают швырять деньги, жертвовать на церковь и даже не вспоминают о том, что рядом с ними голодают дети! В чем же их вина?..
— Прошу вас замолчать, — повелительно произнес каноник. — Если бы я не знал вас, то подумал бы, что слышу коммуниста. Да и нетрудно стать коммунистом, потершись среди этого сброда и наслушавшись всяких бредней… Вы и впрямь коммунист, падре, вы — враг церкви.
Жозе Педро глядел на него в ужасе. Каноник поднялся, простер к нему руку.
— Хочу верить, что Господь в неизреченном милосердии своем простит ваши слова и поступки. Вы оскорбили Бога и церковь! Вы запятнали бесчестьем одеяние священнослужителя. Вы попрали законы государства и церкви. Вы действовали как коммунист. И поэтому мы не можем доверить вам приход. Ступайте, — тут голос его, не потеряв властных, не допускающих возражений интонаций, вновь зазвучал мягко, — ступайте, покайтесь в своих грехах, всецело посвятите себя добрым католикам вашей церкви, выбросьте из головы эти коммунистические бредни — иначе мы будем вынуждены принять более суровые меры. Неужели вы думаете, что Господь одобряет ваши поступки? Взгляните на себя трезво: вам ли пытаться проникнуть в сокровенный смысл божественных откровений?..
Он повернулся к Жозе Педро спиной и направился к двери. Падре в растерянности сделал два шага следом, хрипло, как в удушье, проговорил:
— Среди них есть мальчик, который хотел бы стать священником…
— Наш разговор окончен, падре. Вы свободны. Да вразумит вас Господь.
Но падре Жозе неподвижно стоял еще несколько минут, словно хотел что-то сказать, но так ничего и не произнес, только глядел на дверь, за которой скрылся каноник. Он ни о чем не мог думать и стоял в своей грязной, заплатанной сутане, чуть подавшись вперед, все еще протягивая вслед ушедшему руки, широко открыв испуганные глаза, беззвучно шевеля подрагивающими губами. Тяжелые шторы не пропускали в комнату солнечный свет. Со всех сторон Жозе Педро обступала тьма.
Коммунист… Бродячие музыканты на удивление слаженно и стройно играли какой-то старинный вальс:
«Душа моя тоскует, спаси меня Господь…»
Падре Жозе Педро прислонился к стене. Каноник сказал, что не ему пытаться постичь волю Божью. Каноник сказал, что он глуп, что поет с голоса коммунистов. Слово «коммунист» не давало падре покоя. Священники со всех амвонов проклинали тех, кого называют так. И вот теперь назвали и его… А каноник умен и учен и потому близок Господу: ему легко услышать Божий глас. Да, он, падре Жозе Педро, совершил ошибку, впустую убил два года, два тяжких года… Он хотел помочь сбившимся с пути детям. Неужто они и впрямь сами виноваты во всех своих бедах? Христос… Лучезарный, вечно юный образ… Он слышал, что и Христа считали революционером и он тоже любил детей. Горе тому, кто причинит зло ребенку. А вдова Сантос — защитница святой веры… Значит, и ей слышен голос с небес? Два года впустую… Конечно, ему приходилось идти на уступки, а как же было иначе завоевать доверие этих мальчишек? Они не похожи на других детей, Они знают все на свете, всю грязь и мерзость жизни, всю ее изнанку. И все-таки остаются детьми. Но разве можно было обращаться с ними, как с теми мальчиками, что получают в иезуитском коллеже первое причастие? У тех и мать, и отец, и сестры, и наставники, и исповедники, и еда, и одежда — все есть… Но смеет ли он даже в мыслях спорить с каноником? Каноник умен и учен, ему внятен глас Господа. Он близок Господу. А он, падре Жозе Педро?.. «Вы не были в числе первых учеников»… Он скверно учился, Бог скудно наделил его способностями… Станет ли Господь являть истину невежде? Да, он слушал речи грузчика Жоана… Выходит, он сам — вроде него?.. Он — коммунист? Но коммунисты — дурные люди, коммунисты хотят погубить страну. А грузчик Жоан честен и добр. И все же он коммунист. А Христос? Нет, нет, об этом страшно и думать… Каноник разбирается во всем этом куда лучше недоучки падре в заплатанной сутане. Каноник умен, а Господь — это высшая мудрость… Но Леденчик хочет стать священником… Это — истинное его призвание. Но ведь он погряз в грехах, он ворует, шарит по карманам, тащит все что плохо лежит… Это не его вина… Он, падре, говорит как коммунист… А почему вон тот катит мимо в автомобиле, дымит дорогой сигарой?.. Он говорит как коммунист, сказал каноник. Простит ли ему Господь?
Падре Жозе Педро стоит, прислонившись к стене. Замирают последние звуки музыки, —оркестр уходит. Глаза его широко открыты.
…Да, Господь иногда говорит и с самыми невежественными из чад своих. С самыми неучеными… Пусть я — невежда. Выслушай меня. Господи! Ведь это дети, несчастные дети! Что могут они знать о добре и зле, если никто никогда не объяснял им, что это такое? Матери никогда не гладили их по голове, отцы никогда не говорили с ними. Господи, они ведь и вправду не ведают, что творят. Вот почему я — с ними, вот почему я поступал так, как хотели они…
Падре воздевает руки к небу.
Неужели если ты попытался хоть немножко скрасить жизнь этим обездоленным — значит стал коммунистом? Спасать их погибающие души, выправлять их искалеченные судьбы — значит быть коммунистом? Раньше из них вырастали только жулики, карманники, в лучшем случае — портовая шпана или сутенеры. Я хочу, чтобы они познали вкус честно заработанного хлеба, чтобы стали порядочными людьми… А из колонии они выходят еще хуже, чем были. Господи, пойми меня: зверством и порками с ними не сладишь. Только терпением, только добром… Ведь и Христос заповедал нам это. Почему же я — коммунист? Господь явит откровение и невежде, тут не в учености дело… Что же — бросить «капитанов» на произвол судьбы? Прихода теперь не видать… Мать заплачет, когда узнает… А сестра не сможет окончить свой институт… Она тоже хочет учить детей, только других, тех, у кого есть и отец с матерью, и книги… А эти мальчишки бродят по улицам, ночуют под открытым небом, или под мостами, или в холодном пакгаузе с прохудившейся крышей… Нет, я не брошу их, не оставлю одних. За кого же Господь — за меня или за каноника? Вдова Сантос… Нет, я прав, я, а не они! Да, я глуп и невежествен и могу не расслышать Божий глас, но Бог обращается иногда и к таким, как я. (Падре Жозе заходит в какую-то церковь.) Я останусь с ними! (Он выходит и снова медленно бредет вдоль стены.) Я не сверну с пути. Ну, а если путь мой ведет не туда, Господь меня простит. «Доброе намерение не оправдывает дурных поступков»… Но ведь Бог всеблаг и милосерден. Я буду продолжать начатое! Быть может, не все из них станут ворами, — как счастлив тогда будет Христос… Вот он улыбается мне! Какой свет исходит от него! Он улыбается мне! Благодарю тебя, Господи!..
Падре становится на колени посреди улицы, не опуская воздетых к небу рук. Люди поглядывают на него с недоуменными улыбками, и он, устыдившись, встает и прыгает на подножку трамвая.
— Вот как напился, бесстыдник, а еще падре, — замечает кто-то.
Столпившиеся на остановке люди смеются.
Грязным ногтем Долдон сковырнул болячку на руке. Так и есть — черная! То-то его бросает в жар и ноги как ватные. Это оспа. Бедные кварталы охвачены оспой. Врачи утверждают, что эпидемия идет на убыль, но каждый день кто-нибудь заболевает, каждый день увозят людей в бараки. Обратно не приходит никто. Вот и Алмиро, из-за которого разгорелся весь сыр-бор, попал в больницу, а назад не вернулся. Славный был паренек, хорошенький, как херувим. Поговаривали, будто он и Барандан… Ну и что? Он же никому зла не делал, нрава был кроткого… Какой шум поднял тогда Безногий… А теперь, как узнал, что Алмиро умер, во всем винит себя, ни с кем не разговаривает, все сидит со своим псом, вроде тронулся…
Долдон закурил, прошелся по пакгаузу. Один только Профессор сидел в своем углу. В эти часы редко кого застанешь в «норке». Профессор заметил его еще при входе:
— Кинь сигаретку, Долдон.
Долдон дал ему закурить, потом подошел к своему месту, связал в узелок вещички.
— Ты что, уходишь?
Долдон с узелком под мышкой остановился над ним.
— Отваливаю, Профессор. Смотри не говори никому. Только Пулю предупреди.
— А куда ты?
Мулат рассмеялся:
— В больницу!
Профессор посмотрел на его руки, на грудь, усеянные нарывами.
—Не ходи, Долдон.
— Почему же это мне не ходить?
— Разве ты не знаешь?.. Кто в барак попал, тому крышка…
— Что ж, лучше здесь остаться и всех вас перезаразить?
— Выходили бы как-нибудь…
— Нет. Все подохнем. Алмиро было куда приткнуться, — это другое дело. А я на свете один как перст.
Профессор молчал, хотя ему многое хотелось сказать Долдону, который стоял над ним, — узелок в руке, а рука-то вся уже в болячках…
— Педро скажи, а остальным не обязательно, — сказал он.
— Все-таки пойдешь? — только и сумел выдавить из себя Профессор.
Долдон кивнул и направился к выходу. Оглядел раскинувшийся перед ним город и взмахнул рукой, словно прощаясь, — он был лихим портовым парнем, а ведь никто не умеет любить Баию сильней, чем они, — потом обернулся к Профессору:
— Когда будешь меня рисовать… Ты ведь нарисуешь с меня портрет, да?
— Нарисую, Долдон, — прошептал Профессор. Ему так хотелось сейчас произнести какие-нибудь нежные, добрые слова, словно он прощался с родным братом.
— Так вот, пусть оспы не будет видно. Ладно?
Силуэт его растворился во тьме. Профессор не мог вымолвить ни слова, в горле стоял ком. Но он знал, что Долдон, ушедший умирать в одиночку, чтобы никого не заразить, — прекрасен. Люди становятся такими, когда у них в сердце загорается звезда. Когда же они умирают, звезда эта вспыхивает в небесах. Так говорил Богумил. Долдон совсем еще мальчишка, но в груди у него — звезда. Он исчез, пески скрыли его, и только в этот миг окончательно понял Профессор, что никогда больше не увидит своего дружка. Тот ушел умирать.
На кандомбле в честь богини Омолу чернокожие жители Баии, уже отмеченные следами оспы, пели кантиги в ее честь.
Омолу наслала на Баию оспу. Она мстила богатым. Но у богатых была вакцина — откуда было знать про это лесной африканской богине, — богине, которой поклонялись негры. И оспа разгулялась в бедных кварталах, набросилась на народ богини Омолу. И тогда богиня превратила черную оспу — в ветряную, сделала смертельный недуг безобидной глупой болезнью. Но все равно мерли бедняки, мерли негры. Омолу объяснила: тому виной не болезнь, а больница. Она хотела всего лишь отметить своим знаком чернокожих сынов. Убивала же их больница… И на кандомбле люди молили богиню увести оспу из города — пусть набросится на богатых фазендейро из сертанов. У них деньги, и тысячемильные угодья, а про вакцину они и не слышали. И Омолу сказала, что уйдет в сертаны, и на кандомбле жрецы славили ее и благодарили.
Омолу обещала уйти прочь, а чтобы дети не забыли ее, напомнила им в прощальном песнопении, что когда-нибудь явится снова.
И баиянской таинственной ночью, под грохот барабанов-атабаке, Омолу вскочила на «Восточный экспресс» и отправилась в Жоазейро, — туда, где начинались сертаны. И оспа ушла за нею следом.
Долдон вернулся из больницы исхудалым: одежда болталась на нем, как на вешалке. Лицо его было изрыто рябинами. Когда он вошел в пакгауз, многие поглядели на него с опаской. Но Профессор сразу кинулся к нему.
— Поправился?
Долдон улыбнулся в ответ. Ему жали руку, хлопали по спине. Педро Пуля обнял его.
— Молодец! Я знал, что ты не пропадешь! Не таковский!
Подошел даже Безногий, а Большой Жоан просто не отходил от Долдона: тот оглядел товарищей, попросил закурить. Руки у него стали тонкими, как плети, кожа туго обтянула скулы, щеки впали. Он молчал, с любовью оглядывая старый пакгауз, толпившихся вокруг ребят, щенка, лежавшего у Безногого на коленях.
— Ну, как там, в больнице? — спросил Большой Жоан.
Долдон стремительно обернулся в его сторону. Гримаса отвращения искривила его лицо. Он медлил с ответом, а потом сказал с трудом, словно язык не слушался:
— И рассказать нельзя… Слишком страшно… Туда попасть — что заживо в гроб лечь.
Он посмотрел на мальчишек, пораженных его словами, и с горечью повторил:
— Заживо в гроб лечь… Это точно… — и замолчал, не зная, что еще сказать.
— Ну? — процедил сквозь зубы Педро Пуля.
— Вот тебе и «ну»! Не могу я, не могу! Не спрашивайте меня, ради Христа, ни о чем! — голова его бессильно поникла, голос стал еле слышен:
— Там как в могиле… Там живых нет.
Он поднял на товарищей глаза, моля ни о чем не спрашивать его. Большой Жоан сказал:
— Хватит, не мучьте его.
Долдон махнул рукой и еле слышно выговорил:
— Не могу… Слишком страшно…
Профессор взглянул на него. Грудь Долдона была вся в крупных оспинах, но в сердце его Профессор увидел звезду. В сердце Долдона сияла звезда.
Судьба
Они заняли угловой столик. Кот достал колоду, но ни Педро, ни Большой Жоан, ни Профессор, ни Долдон не проявили к игре никакого интереса. Здесь, в «Воротах в море», ждали они Богумила. Таверна была полна народа, а ведь несколько месяцев кряду никто сюда не ходил. Оспа не пускала. Но теперь черная смерть сгинула, и люди вспоминали тех, кого она унесла. Кто-то рассказывал о больнице. «Вот горе-то бедняком родиться», — пробурчал какой-то матрос.
За соседним столом заказали кашасы. На прилавке замелькали стаканы.
— Судьбу не перешибешь, — сказал старик. — Судьба твоя вон где решается, — и показал куда-то вверх.
Но Жоан де Адан возразил ему:
— Настанет день, когда мы сами перекроим свою судьбу…
Педро Пуля поднял голову, Профессор улыбнулся. Но Большой Жоан и Долдом, похоже, готовы были согласиться со стариком, который твердил свое:
— Никому не под силу изменить судьбу. Принимай безропотно, что тебе на небесах приготовили, — вот и все.
— Настанет день, и мы изменим свою судьбу! — сказал вдруг Педро, и все поглядели на него.
— Что ты понимаешь, малыш?.. — вздохнул старик.
— Это сын Белобрысого, это голос отца говорит в нем, — ответил Жоан де Адан. — А за то, чтобы изменить нашу судьбу, отец его отдал жизнь…
Он окинул взглядом всех сидевших в таверне. Старик замолчал, посмотрел на Педро с уважением. В ту минуту в сердца людей возвратилась вера. Где-то на улице послышался перебор гитарных струн.
В твоих глазах — покой баиянской ночи
Сирота
На холме теперь снова звучала музыка. Портовые ребята играли на гитарах, распевали песенки, сочиняли самбы, которые потом охотно покупали композиторы из Верхнего Города. В ресторанчике Деоклесио снова стали по вечерам собираться люди. Миновала напасть, прошло то время, когда на холме не слышалось ничего, кроме рыданий и причитаний, а понурые мужчины, никуда не заворачивая, шли из дома на работу, с работы — домой, когда по крутым улицам несли на отдаленное кладбище черные гробы взрослых, белые гробы непорочных девиц, маленькие разноцветные гробики детей. Хорошо, если встретишь гробы, а не мешки, в которые засовывали еще живых людей: в этих мешках отправляли их в больницу, и семья плакала как по усопшему, зная, что назад никто уже не воротится. Ни звон гитары, ни звучный голос негра не нарушал в те дни скорбной тишины, царившей на холме. Только перекликались нараспев часовые оцепления да плакали навзрыд женщины.
В один из таких дней свезли в больницу и Эстевана, а вскоре жене его, прачке Маргариде, пришло известие о его смерти. В тот же вечер она и сама слегла в жару. Ей, однако, повезло: болезнь обошлась с нею милостиво, так что удалось даже скрыть ее ото всех и не попасть в мешок, а из мешка — в больницу. Она стала выздоравливать. Двое ее детей управлялись по хозяйству. От сына — по-уличному звали его Зе-Глист — проку было мало, шел ему только седьмой год, но зато тринадцатилетняя Дора, у которой под платьем уже обозначилась грудь, была настоящая маленькая женщина, не по годам серьезная: и дом вела, и ухаживала за матерью. Маргарида поднялась с постели как раз в ту пору, когда на холме снова зазвучала музыка, и, хоть не чувствовала себя вполне здоровой, отправилась к своим обычным клиентам. Эпидемия кончилась, ночи на холме вновь наполнились звоном гитар; Маргарида приволокла домой огромный узел белья, потом пошла к ручью. Там принялась стирать и стирала под палящим солнцем целый день до вечера, в сумерки же начался дождь. Назавтра она уже стирать не могла: болезнь снова вернулась к ней, и кончилось все это скверно. Через два дня Маргариду — последнюю жертву эпидемии — понесли на кладбище. Дора шла следом, по щекам ее катились слезы, но думала она о том, что ответить брату, когда он попросит есть. А маленький Зе плакал от горя и от голода. Он был еще слишком мал и не понимал, что они с Дорой остались теперь в этом бескрайнем городе совсем одни.
Соседи накормили осиротевших детей ужином, а на следующий день, с утра пораньше, араб, которому принадлежали все лачуги на холме, велел протереть для дезинфекции пол и стены их жилища спиртом. Домик был расположен удобно — на самой вершине холма, — и потому туда сразу же въехал новый жилец. Пока соседи обсуждали, как быть с сиротами, Дора взяла брата за руку и пошла вниз, в город. Она ни с кем не простилась: уход ее был как побег. Зе, ни о чем не спрашивая, покорно тащился за сестрой. Дора шла спокойно: она была уверена, что внизу найдется добрый человек, который даст им поесть, а в крайнем случае— присмотрит за малышом. А она поступит в прислуги в какой-нибудь приличный дом. Ничего, что ей так мало лет: многие даже предпочитают брать девчонок — платить можно меньше. Мать говорила как-то, что в одной семье, на которую она стирала, ищут прислугу. Дора запомнила даже адрес. Туда она и направлялась. Холм, гитары, самба, которую распевал какой-то негр, остались позади, горячий асфальт обжигал босые ноги. Зе весело смотрел по сторонам, разглядывая незнакомый город, мчавшиеся мимо переполненные трамваи, гудящие машины, толпы народа. Мать однажды взяла Дору в этот дом — он помещался где-то на Барру, она помнит, что ехали они, везя пакеты свежевыстиранного белья, на трамвае. Хозяйка была приветлива, спрашивала, не хочет ли она служить у нее. «Дайте подрасти немножко», — ответила мать. Расспрашивая прохожих, она выбралась наконец на Барру. Идти надо было долго, асфальт обжигал босые ноги; Зе захныкал — он устал и проголодался. Дора пообещала, что они скоро придут, но на Кампо-Гранде малыш заявил, что дальше не пойдет. Такие переходы шестилетнему и вправду были не под силу. Тогда Дора вошла в булочную, разменяв последние пятьсот рейсов, купила два рогалика и усадила Зе на скамейку.
— Ты ешь и жди меня, а я скоро. Только смотри никуда не уходи, а то потеряешься.
Зе, самозабвенно жуя черствый рогалик, кивнул. Дора поцеловала его на прощание и ушла.
Полицейский, который объяснил ей, как идти дальше, так и шарил глазами по наливающейся груди. Растрепанные белокурые волосы развевались под ветром. Горели обожженные ступни, все тело ныло от усталости. Но делать нечего — надо было пройти весь квартал, чтобы попасть в дом № 611. Добравшись до № 53, она остановилась передохнуть и сообразить, что же она скажет хозяйке. Потом зашагала снова. Теперь ее мучила не только усталость, но и голод — нестерпимый, требующий немедленного утоления. Доре хотелось зареветь, упасть прямо на мостовую, под палящие лучи, и не шевелиться. Усталость да еще вдруг нахлынувшая тоска по родителям измучили ее. Но она все же собралась с силами и двинулась дальше.
611-й оказался настоящим дворцом. На качелях, подвешенных на манговой пальме, сидела девочка ее возраста, а паренек лет семнадцати раскачивал веревку. Оба смеялись. Это были хозяйские дети. Дора посмотрела на них с завистью, потом нажала кнопку звонка. Мальчик, не оставляя своего занятия, оглянулся на нее. Дора позвонила еще раз, и появилась служанка. Дора сказала, что хотела бы видеть дону Лауру. Служанка с недоверием оглядела ее, но в эту минуту мальчик отпустил качели и подошел к ним. Он скользнул внимательным взглядом по груди Доры, по выглядывающим из под платья коленкам и спросил:
— Тебе что?
— Мне бы дону Лауру повидать. Я — дочь Маргариды, она приходила к вам стирать… Дона Лаура не знает, что она умерла…
Паренек не сводил глаз с ее груди. Дора была красива: большеглазая, златовласая. Бабка у нее была мулаткой, а дед — итальянец. Маргарида говорила, что она вся в него, такая же белокурая… Под внимательным, неотрывным взглядом хозяйского сына Дора смутилась, опустила глаза. Тот тоже немного смешался и приказал горничной:
— Позовите маму.
— Сейчас.
Он закурил, выпустил дым, сложив губы трубочкой, снова покосился на ее грудь.
— Работу ищешь?
— Ищу, сеньор.
Ветер чуть приподнял подол ее платья, мелькнула полоска бедра, и в голове парня сразу зароились соблазнительные мысли: он представил себе, как по утрам Дора будет приносить ему кофе в постель и все, что за этим последует.
— Я попрошу маму подыскать тебе место у нас…
Дора поблагодарила, хотя ей было и неловко и страшновато от его нескромных взглядов. Тут подошла седовласая дона Лаура, а за нею — веснушчатая, но миловидная дочка, оглядевшая Дору с ног до головы.
— Мама умерла у меня… Помните, сударыня, вы хотели меня взять?
— А от чего же умерла бедная Маргарида?
— От оспы, — сказала Дора, не понимая, что этими словами закрывает себе вход в этот дом.
— От оспы?
Дочка в испуге отшатнулась от двери. Паренек невольно сделал шаг назад и, подумав об оспинах на груди Доры, сплюнул от омерзения.
— Место, которое я тебе предлагала, уже занято, — скорбным голоском произнесла дона Лаура.
Дора вспомнила про брата.
— Может быть, вам, сеньора, нужен мальчик — бегать за покупками, выполнять всякие поручения? У меня есть брат…
— Нет, милая, не нужен.
— Может быть, кому-нибудь из ваших знакомых?..
— Нет. Если узнаю, рекомендую тебя…— Она явно хотела отделаться от нее. Повернулась к сыну: — Эмануэл, у тебя есть при себе деньги?
— Есть. Зачем тебе?
— Дай мне два мильрейса, — и, получив монету, положила ее на столбик ограды: ей было страшно даже прикоснуться к Доре, она хотела, чтобы та ушла как можно скорее, не занесла в дом заразы. — Вот, возьми, Помоги тебе Бог.
Дора пошла прочь. Хозяйский сын засмотрелся на ее округлые бедра, покачивавшиеся под тесноватым платьицем, но голос доны Лауры отрезвил его:
— Дос Рейс, протрите-ка спиртом дверь и звонок. С черной оспой шутки плохи…
Он отправился качать сестру на качелях, время от времени со вздохом вспоминая, какая замечательная грудь была у этой нищей девчонки.
Зе на скамейке не оказалось. Дора в ужасе представила себе, что он пошел по улице, заблудился, пропал. Где его искать? Ведь города она совсем не знает… Ноги у нее подкашивались от усталости, от безысходности, от тоски по матери. Кроме того, очень хотелось есть. Она подумала, не купить ли хлеба (ведь теперь у нее было две тысячи четыреста рейсов), но вместо этого кинулась искать брата. Вскоре она увидела его: Зе ползал под деревьями в сквере и ел зеленые сливы. Дора хлопнула его по рукам:
— Ты разве не знаешь, что от этого живот болит?!
— Я кушать хочу…
Дора купила хлеба, они заморили червячка… Весь этот день бродили они от дома к дому, и всюду им отказывали: страх перед оспой превозмогал любую доброту. К вечеру Зе просто падал с ног от усталости. Отчаявшись, Дора решила возвращаться домой, но так не хотелось быть в тягость беднякам соседям, не хотелось идти туда, откуда вынесли гроб с телом ее матери и мешок, в котором шевелился еще живой отец. Она опять оставила Зе на скамейке в садике, а сама побежала купить хлеба, пока не закрылись булочные. Денег больше не было… Когда зажглись фонари, она сначала восхитилась этим зрелищем, но тут же испытала к городу враждебное чувство: он ничем не помог ей, только обжег ее ступни и измотал до полусмерти. Все эти красивые дома отвергли ее. Сгорбившись, вытирая слезы, она подошла к тому месту, где оставила брата. Он опять исчез. Дора обегала весь сад, пока не нашла его: Зе смотрел, как двое мальчишек — высокий крепкий негр и тщедушный белый — играют в «гуд». Она опустилась на скамейку, подозвала Зе. Заметив ее, мальчишки тоже поднялись на ноги. Дора развернула пакет с рогаликами, протянула один брату. Мальчишки смотрели на нее — негр явно был голоден. Она угостила их, и все четверо молча набросились на черствый хлеб (он стоил дешевле). Потом негр удовлетворенно хлопнул ладонью о ладонь и спросил:
— Малец сказал, у тебя мать от оспы померла?
— И мать, и отец…
— Вот и у нас беда…
— Отец?
— Нет, не отец. Один наш паренек, Алмиро звали.
— Устроилась куда-нибудь? — открыл рот молчавший до этого белый.
— Нет. Как скажу про оспу, сразу гонят…
Вот теперь Дора дала волю слезам. Зе играл шариками, которые мальчишки оставили на земле. Негр почесал в затылке. Щуплый поглядел сначала на него, потом на Дору.
— Ночевать есть где?
— Негде мне ночевать.
Тогда он сказал своему товарищу:
— Давай ее в «норку» сведем…
— Девчонку?.. А что нам Пуля на это скажет?
— Видишь, плачет… — еле слышно проговорил тщедушный паренек.
Негр взглянул на нее оторопело. Белый согнал с шеи муху, осторожно, точно боясь обжечься, положил руку на плечо Доры:
— Пойдем с нами. Переночуешь в пакгаузе…
Негр вымученно улыбнулся:
— Хоромы, конечно, не Бог весть какие, а всё лучше, чем на улице…
Большой Жоан и Профессор шли впереди. Им хотелось поговорить, но они не знали о чем: в такой переплет оба не попадали еще ни разу и страшно смущались. В свете фонарей волосы Доры блестели как золото.
— До чего ж хороша, — сказал негр.
— Красивая… — подтвердил Профессор.
Ни тот, ни другой не шарили глазами по ее телу, — они смотрели только, как переливаются в свете уличных огней ее волосы.
Когда добрались до пляжей, Зе совсем ослабел. Большой Жоан взял ребенка (хоть и сам был не очень-то взрослый) на руки, посадил себе на спину, понес. Профессор шел рядом с Дорой, но оба хранили молчание.
В пакгауз они вошли с некоторой опаской. Жоан ссадил малыша на землю, пропустил вперед Дору с Профессором, поспешил провести гостей в свой угол и зажечь там свечу. «Капитаны» глядели на них с удивлением. Залаяла собака Безногого.
— Новенькие! — сказал Кот, уже собиравшийся уходить.
Он подошел поближе.
— Кого это ты привел, Профессор?
— У них и отец и мать умерли от оспы. Оказались на улице, ночевать негде.
Кот посмотрел на Дору, изобразил на лице самую лучезарную из своих улыбок, склонился в поклоне, точно герой какого-то фильма, произнес слышанную где-то фразу…
— Милости просим, мадам, в наш…
Он забыл, как там дальше, слегка смутился и отправился к Далве. Зато все остальные двинулись к ним. Впереди — Безногий и Долдон. Дора глядела испуганно. Зе уснул, сморенный усталостью. Большой Жоан заслонил Дору. Дрожащее пламя свечи бросало отблеск на белокурые волосы, высвечивало контуры груди. Сквозь проломы в крыше заглянула в пакгауз луна.
Долдон остановился прямо перед ними, потом, хромая, подошел Безногий, а за ним, толпой, — все остальные.
— Что это за красотка на нас свалилась? — спросил Долдон.
Профессор шагнул вперед.
— Они с братом остались сиротами… Голодные оба…
Долдон протяжно засмеялся, расправил плечи:
— Девочка на загляденье…
Безногий тоже раскатился своим глумливым смешком, показал на толпящихся у него за спиной мальчишек:
— Видишь, слетелись, как стервятники на падаль.
Дора прижала к себе брата — тот уже проснулся и дрожал от страха.
— Профессор, может, ты думаешь, пожива только вам с Жоаном будет? Не надейся. Мы тоже люди… — раздался из толпы чей-то голос.
— Нам тоже хочется! — поддержал его другой, и многие захохотали.
— Знаешь, Жоан, как у нас зудит?! — выскочил вперед третий.
Большой Жоан по-прежнему загораживал собой Дору. Он не произнес ни слова, но вытащил из-за пояса нож.
— Ты это брось! — крикнул Безногий. — У нас все — поровну!
— Вы что, не видите — она ж еще девчонка… — пробормотал Профессор.
— Ничего себе — девчонка, — крикнул кто-то. — Вон какая грудь!
Вперед протиснулся Вертун. Глаза у него так и сверкали, угрюмая ухмылка кривила губы.
— Лампиан тоже не разбирает, кому сколько лет! Отдай ее нам, Жоан!..
Все знали, что слабосильный Профессор драться не умеет и не любит: его можно в расчет не принимать. Они были возбуждены до крайности, но порыв их сдерживался решительной позой Большого Жоана. А Вертуну казалось, что он — среди бандитов Лампиана, что они захватили поместье и сейчас все скопом обесчестят дочку фазендейро. Волосы Доры золотились в пламени свечи. На лице ее застыл ужас.
Большой Жоан продолжал хранить молчание. Профессор раскрыл свою наваху, стал рядом с ним. Тогда выхватил нож и Вертун, шагнул вперед. Остальные тесной кучкой двигались за ним. Рявкнула собака.
— Отвали, Жоан, добром прошу… — еще раз сказал Вертун.
«Был бы здесь Кот, — подумалось Профессору, — он бы помог: у него-то есть женщина…»
Дора видела, как надвигается на нее стена парней, и страх заставил ее позабыть и усталость, и все неудачи этого долгого дня. Зе плакал. Дора не сводила глаз с Вертуна: угрюмое лицо мулата выражало неприкрытое вожделение, передергивалось нервной усмешкой. Когда свеча осветила лицо Долдона, Дора увидела, что лоб у него — в рябинах, и, снова вспомнив покойную мать, зарыдала в голос. «Капитаны» на минуту замерли.
— Видите — плачет… — сказал Профессор.
— Ну и что? Отсыреет, что ли? — ответил Вертун.
Мальчишки, поглядывая то на Дору, то на клинок в руке Большого Жоана, опять двинулись вперед, — сначала медленно, а потом подскочили почти вплотную. Тогда впервые за все это время прозвучал голос негра:
— Вот только сунься…
Долдон засмеялся. Вертун перехватил свой нож поудобней. Зе плакал, Дора расширенными от ужаса глазами смотрела на них. Жоан сбил Долдона с ног. Кровопролитие было уже неминуемо, как вдруг в пакгаузе появился Педро Пуля:
— Что вы тут устроили?!
Вертун выпустил Профессора, которого уже успел ткнуть ножом в руку, и тот поднялся на ноги. Долдон остался лежать — лицо его было располосовано лезвием клинка. Большой Жоан по-прежнему загораживал Дору от всех.
— Что происходит, я спрашиваю! — повторил Педро.
— Да вот эти двое притащили сюда девчонку, а делиться с товарищами не желают… Это не по справедливости, — ответил, не вставая, Долдон.
— Ясное дело! — завизжал Безногий. — Я, например, сегодня же получу что причитается.
Педро посмотрел на Дору, на ее грудь, на белокурые волосы.
— Они правы, — сказал он. — Уйди с дороги, Большой.
Негр с изумлением уставился на него. «Капитаны», во главе которых был теперь их вожак, снова придвинулись совсем близко.
— Пуля! — крикнул негр, выставив перед собой нож. — Клянусь, пропорю первого, кто подойдет!
— Отойди, Большой! — сделал еще шаг Педро.
— Это ж девчонка! Что ты, ослеп?!
Педро остановился, и те, кто шел следом, замерли. Точно другими глазами увидел он Дору — ее помертвелое от страха лицо, слезы, катившиеся по щекам. Он вдруг услышал, как всхлипывает малыш.
— Я всегда держал твою сторону, Пуля, — опять заговорил Жоан. — Я — твой друг. Но она еще совсем девчонка. Мы с Профессором привели ее сюда… Я твой друг, но если ты ее тронешь, я тебя убью. Никто ее не обидит.
— Подумаешь, напугал! — крикнул Вертун. — Покончим с тобой — примемся за нее!
— Заткни глотку! — рявкнул на него Педро.
— У нее отец с матерью от оспы померли, — продолжал Жоан. — Ей ночевать негде, вот мы и привели ее сюда. Она ж не уличная, разве ты не видишь? Это — девочка, Педро. Я прикоснуться к ней не дам.
— Девочка… — еле слышно повторил тот и, шагнув к Жоану и Профессору, резко повернулся к остальным — Ну, кто смелый?..
— Так не поступают. Пуля! — прижимая ладонь к окровавленному лицу, крикнул Долдон. — Хочешь спать с ней в очередь с Большим и Профессором?!
— Даю слово, что не дотронусь до нее, и они тоже! Она — еще девчонка, и потому оставьте ее в покое! Не нарывайтесь, честно предупреждаю!
Те, кто был помладше годами и потрусливей, попятились. Долдон встал наконец на ноги, побрел в свой угол, размазывая по лицу кровь. Вертун раздельно произнес:
— Не воображай, Пуля, что я струсил. Просто ты прав: жалко ее.
Педро повернулся к Доре:
— Не бойся. Никто тебя не обидит.
Та поспешно оторвала от подола юбки полоску ткани, подскочила к Профессору, перетянула ему руку. Потом присела возле Долдона (он весь сжался в эту минуту), промыла ему рану, завязала. И ужас ее и усталость исчезли бесследно. Она верила тому, что сказал Педро.
— Ты тоже ранен? — спросила она у Вертуна.
— Нет, — недоуменно ответил мулат и поскорей убрался к себе. Было похоже, что Дора внушает ему страх.
Безногий наблюдал за всем этим. Собака спрыгнула с его колен, подошла к Доре, лизнула ее босую ступню. Девочка потрепала щенка, спросила Безногого:
— Твой?
— Ага. Но можешь взять его, если хочешь.
Дора улыбнулась. Педро вышел на середину пакгауза, сказал так, чтобы все слышали:
— Завтра она уйдет. Нам тут девчонка ни к чему.
— А вот и не уйду! Я останусь, я вам пригожусь! Я умею готовить, стирать, шить…
— Пусть остается, — сказал Вертун.
Дора посмотрела в глаза Педро:
— Ты же сказал, меня никто не обидит?
Педро взглянул на ее золотистые волосы. В пролом крыши лился лунный свет.
Дора, мать
Кот враскачку, особой своей походочкой, шел по пакгаузу. До этого он долго и безуспешно пытался вдеть нитку в иголку. Дора уложила брата спать и теперь ждала, когда же Профессор начнет читать свою книжку в голубом переплете, — он обещал, что будет интересно. Тут вот и подошел к ней Кот:
— Дора…
— Чего тебе, Кот?
— Помоги, а?..
Он показал ей иголку с ниткой: никак ему было не совладать с ними. Профессор поднял глаза от книги, и Кот тут же обратился к нему:
— Смотри, Профессор, будешь столько читать — глаза испортишь. Темнотища там… — и нерешительно взглянул на девочку. — Да вот нитку эту чертову не могу просунуть, ушко маленькое такое… Не получается, хоть плачь.
— Дай сюда.
Она вдела нитку в иголку, завязала узелок.
— Вот что значит женские руки, — сказал Кот Профессору.
Но Дора не отдала ему иголку, а спросила, что надо зашить. Кот показал ей распоротый по шву карман пиджака. Это был тот самый кашемировый костюм, который носил Безногий в ту пору, когда жил в богатом доме на улице Граса.
— Видишь, какой красивый, — похвастался Кот.
— Красивый… — согласилась Дора. — Снимай…
Кот и Профессор не отрываясь следили за тем, как она шьет. Вроде бы в этом не было ничего особенного, но ни тому, ни другому никто за всю жизнь ничего не зашивал, не чинил, не штопал. Из всех обитателей пакгауза только Кот и Леденчик изредка приводили свою одежду в порядок: Кот — потому, что из кожи вон лез, чтобы выглядеть элегантно, и к тому же у него была любовница, а Леденчик — от природной опрятности. Остальные же донашивали свои лохмотья до такой степени, что они превращались в самое настоящее тряпье, после чего добывали себе штаны и пиджаки — крали или выпрашивали Христа ради.
— Еще надо что-нибудь починить? — спросила Дора, перекусив нитку.
Кот поправил напомаженные волосы.
— Рубашка на спине поползла.
Он повернулся: рубаха была распорота сверху донизу. Дора велела ему сесть и принялась зашивать прямо на нем. Когда ее пальцы прикоснулись к нему, по спине Кота пробежала приятная дрожь, совсем как в те минуты, когда Далва водила длинными холеными ногтями у него вдоль хребта, приговаривая: «Кошечка царапает своего котика».
Но Далва никогда не штопала и не зашивала ему одежду: может быть, она и сама не умела вдевать нитку в иголку. Она любила спать с ним, что правда, то правда, а когда царапала его спину, то делала это не просто так, а чтобы раззадорить и разгорячить еще больше — чтобы лучше любил. А пальцы Доры с грязными, обкусанными ногтями прикасались к нему сейчас точь-в-точь, как пальцы матери, которая чинит сыну рубашку. Мать у Кота умерла, когда он был еще совсем маленьким. Она была хрупкая, красивая. И руки у нее были неухоженные, загрубелые, потому что жене рабочего маникюр не по карману. И прикасалась она к его спине в точности, как Дора… Вот она снова дотронулась до него, но на этот раз ощущение было иным, оно пробудило в Коте не воспоминание о ласках Далвы, а то чувство защищенности и уверенности в том, что его любят, которое давали ему когда-то руки матери. Дора сидела у него за спиной, он не мог ее видеть. Он представил, что это мать вернулась, воскресла. Кот снова становится маленьким, и снова на нем рубаха из дешевой саржи, и, разодрав ее в играх на холме, он бежит к матери, а та сажает его перед собой, и в ее ловких пальцах иголка словно порхает туда-сюда, и прикосновения ее рук даруют ему счастье. Полное счастье. Мать вернулась из небытия, мать зашивает ему рубашку. Ему захотелось положить голову на колени Доре, и чтобы та спела ему колыбельную. Да, он ворует, и каждую ночь проводит у проститутки Далвы, и берет у нее деньги, но по годам-то он совсем ребенок… И в эти минуты Кот забывает Далву, ее долгие поцелуи, ее ласки, ее жадное тело, забывает о том, как ловко выкрадывает он чужие бумажники, забывает о своей крапленой колоде, о шулерской сноровке, — он все забывает. Ему только четырнадцать лет, мать зашивает ему порванную рубашку. Как славно было бы услышать сейчас колыбельную песенку или страшную сказку с хорошим концом… Дора перекусывает нитку, и пряди ее белокурых волос ложатся на плечо Кота. Но он не испытывает никакого волнения — одно только счастье: подольше бы чувствовать себя сыном этой девчонки. Счастье, захлестывающее его душу, кажется почти нелепым: словно и не было всех этих лет, прошедших со дня смерти матери, словно он так и остался маленьким и ничем не отличается от всех остальных детей. В эту ночь кончилось его сиротство. И потому ласковые прикосновения Доры не будят его чувственность, а только усиливают его счастье. И когда она сказала: «Ну вот и готово», голос ее звучал так же нежно и сладостно, как голос матери, когда она убаюкивала его…
Он поднимается, благодарно смотрит в глаза Доры:
— Спасибо. Ты нам теперь — как мать… — и смущенно умолкает, думая, что Дора не поймет его: ее серьезное лицо девочки-женщины расплывается в улыбку. Но понимает Профессор, и вся эта картина отпечатывается у него в памяти с необыкновенной четкостью: Кот стоит перед Дорой и смотрит на нее с любовью, но без тени вожделения, а она отвечает ему материнской улыбкой.
Кот набрасывает на плечи пиджак и уходит вразвалочку. Что-то небывалое случилось в их «норке»: они нашли мать, они обрели материнскую нежность, есть теперь кому позаботиться о них… Когда он пришел к Далве, она почувствовала, что с ним творится что-то не то, удивлялась и выпытывала, в чем дело, но Кот хранил тайну свято. Далва не поймет, каково это — встретить на земле давно умершую мать.
…Профессор начал читать, и Большой Жоан уселся рядом с ним. Ночь выдалась дождливая, и в книжке, которую читал своим товарищам Профессор, рассказывалось о том, как в такую же ненастную ночь попал в беду большой корабль. Капитан был жесток, он избивал своих матросов хлыстом. Парусник мог в любую минуту перевернуться, хлысты офицеров без пощады обрушивались на обнаженные спины матросов… У Большого Жоана на лице появилось страдальческое выражение. Вертун, державший в руках газету с очередной заметкой про Лампиана, не решился прервать Профессора и тоже заслушался… Матросу по имени Джон крепко досталось от капитана, потому что он поскользнулся на палубе и упал.
— Был бы там Лампиан, уж он бы этого капитана… — дал волю переполнявшим его чувствам Вертун.
Но отомстил капитану смельчак Джеймс. Он взбунтовал экипаж. За стенами пакгауза лил дождь. Дождь хлестал и на палубу мятежного корабля. На сторону матросов встал один из офицеров.
— Вот молодец! — воскликнул Большой Жоан.
Они понимали толк в геройстве. Вертун наблюдал за Дорой. Глаза ее блестели — она тоже пленилась отвагой мятежников, и это понравилось мулату. Джеймс смело ринулся в схватку и увлек за собой матросов. Вертун от радости засвистал, подражая какой-то сертанской пичуге; засмеялась и довольная Дора. Так смеялись они вдвоем, а потом смех их подхватили и Профессор с Жоаном. Подошли и другие, чтобы дослушать конец истории. Они посматривали на серьезное лицо Доры, девочки-женщины, а она отвечала им взглядом, исполненным материнской любви. Когда же Джеймс выбросил капитана в спасательную шлюпку и крикнул: «У змеи вырвано ядовитое жало!», все захохотали вместе с Дорой, поглядывая на нее с любовью — так глядят дети на мать. Профессор дочитал до конца, и «капитаны» разбрелись по своим углам, делясь впечатлениями:
— История — сдохнуть можно…
— Во мужик этот Джеймс…
— Сила!
— А капитан-то, капитан…
Вертун подсунул Профессору свою газету, смущенно улыбнулся в ответ на вопросительный взгляд Доры:
— Тут про Лампиана пишут. — Мрачное лицо его словно осветилось этой улыбкой. — Он ведь мой крестный, знаешь?
— Крестный?
— Ага. Мать моя так захотела, потому что Лампиан — знаменитый удалец, с ним не совладаешь… А мать у меня была женщина отчаянная, стреляла не хуже мужчины. В одиночку справилась с двумя солдатами. Она иного парня за пояс бы заткнула…
Дора слушала, как зачарованная, не сводя серьезных глаз с угрюмого лица мулата. Вертун помолчал, точно подыскивая нужные слова, а потом добавил:
— А ты тоже — не робкого десятка… Мать у меня была громадная, вот такая. Мулатка. Волосы были не золотые, как у тебя, а черные, такие курчавые, что и не расчешешь. И в годах уже — тебе-то в бабки годилась… И все равно ты на нее похожа! — Он еще раз оглядел Дору и смущенно потупился: — Хочешь верь, хочешь нет, ты мне ее напоминаешь! Ей-Богу, ты на нее похожа!
Профессор поднял на него подслеповатые глаза. Вертун почти кричал, и его неизменно мрачное лицо совершенно преобразилось от счастья. «Вот и этот нашел свою мать», — подумал Профессор. Дора глядела на сертанца серьезно и ласково. Вертун захохотал, Дора подхватила, но на этот раз Профессор не присоединился к ним. Он начал торопливо читать статью про Лампиана.
Оказывается, знаменитого разбойника, двигавшегося к деревне, заметил водитель грузовика. Он успел предупредить жителей, те послали за подмогой к соседям, подоспел и отряд конной полиции, и когда Лампиан появился в деревне, его встретили беглым огнем. Лампиан, огрызаясь, ушел в каатингу, где, как известно, он у себя дома. Один из его людей был убит, ему отрубили голову и как трофей отправили ее в Баию. Газета поместила фотографию: какой-то человек держал за короткие курчавые волосы отрубленную голову с выколотыми глазами и раскрытым ртом.
— Бедный… — прошептала Дора. — Как изуродовали…
Вертун посмотрел на нее с благодарной нежностью. Потом глаза его вмиг налились кровью, лицо стало еще угрюмей, чем всегда, — угрюмо страдальческим.
— Сука шофер… — тихо проговорил он. — Погоди, попадешься ты мне, сука…
Еще в статейке говорилось, что банда Лампиана, судя по тому, как поспешно она отступила, потеряла еще нескольких человек.
— Пора и мне отправляться… — еле слышно, точно про себя, сказал Вертун.
— Куда? — спросила Дора.
— К моему крестному. Теперь я ему пригожусь.
Она печально взглянула на него.
— Ты все-таки пойдешь?
— Пойду.
— А если полиция схватит тебя, будет мучить, отрубит голову?..
— Клянусь, что живым не дамся. А на тот свет прихвачу кого-нибудь из них… Не тревожься за меня.
Он поклялся матери, могучей и отважной мулатке из сертанов, которая не побоялась схватиться с солдатами, которая приходилась кумой грозному разбойнику Лампиану и была его возлюбленной, что она может быть спокойна: живым его не возьмут, он дорого продаст свою жизнь. Дора почувствовала гордость.
А Профессор зажмурился и тоже увидел вместо Доры коренастую мулатку, защищавшую с помощью бандитов свой клочок земли от алчных полковников-фазендейро. Он увидел мать Вертуна. И Вертун увидел ее. Белокурые пряди исчезли, сменившись жесткими курчавыми завитками, нежные глаза стали раскосыми глазами обитательницы сертанов, серьезное девичье лицо превратилось в угрюмое лицо замученной крестьянки. И только улыбка осталась прежней: это была улыбка матери, гордящейся своим сыном.
Леденчик на первых порах воспринял появление Доры с недоверием. Дора воплощала для него грех. Давно уже он сторонился приветливых негритянок, давно уже не сжимал в объятьях горячее чернокожее тело. Он избавлялся от своих грехов, чтобы предстать в глазах Господа чистым и незапятнанным, чтобы его осенила благодать, чтобы он имел право облачиться в одежды священнослужителя. Он даже подумывал о том, как бы ему устроиться газетчиком и положить конец ежедневному греховному промыслу.
Он поглядывал на Дору с опаской: женщина есть сосуд дьявольский, — но видел перед собой девочку, такую же бездомную и всеми брошенную, как и все они. Не в пример тем негритянкам она не смеялась бесстыдным завлекательным смехом сквозь стиснутые зубы. Лицо ее всегда было серьезно: лицо взрослой женщины, доброй и порядочной. Но маленькие груди натягивали платье, а из-под оборки выглядывали округлые белые колени. Леденчик боялся. Нет, не того, что Дора станет искушать его — она явно была не из тех, кто соблазняет, да и лет ей еще было мало. Он боялся самого себя, боялся пожелать ее и угодить в уже расставленные сети сатаны. И потому стоило только Доре приблизиться к нему, как он начинал бормотать молитву.
А Дора долго разглядывала образки на стене, и Профессор, стоя у нее за спиной, тоже смотрел на них. Изображение Христа-младенца, то самое, которое Леденчик украл, было украшено цветами. Дора подошла поближе.
— Как красиво…
От этих ее слов страх начал мало-помалу исчезать из души Леденчика. Она одна заинтересовалась его святыми, — ни один человек в пакгаузе не обращал на них никакого внимания.
— Это все твое? — спросила Дора.
Он кивнул и улыбнулся. Шагнул вперед и стал показывать ей все свои сокровища — литографии, катехизис, четки. Доре все понравилось, она тоже улыбнулась. А Профессор все смотрел на нее подслеповатыми глазами. Леденчик рассказал ей историю о том, как святой Антоний пребывал в двух местах одновременно, чтобы спасти от петли своего несправедливо осужденного отца. Он рассказывал эту историю так же увлеченно, как Профессор читал книги о бесстрашных и мятежных моряках, и Дора слушала его так же внимательно и доверчиво. Они разговаривали, а Профессор молчал. Леденчик стал говорить о вере, о святых, творивших чудеса, о доброте падре Жозе Педро.
— Он и тебе понравится.
— Конечно, понравится, — отвечала она.
Он уже позабыл об искушении и соблазне, заключенном в девичьей груди, округлых бедрах, золотистых волосах, — он говорил с нею так, словно перед ним стояла совсем взрослая, даже немолодая, добросердечная женщина. Он говорил с нею как с матерью. Он понял это в ту минуту, когда почувствовал, что хочет рассказать ей самое главное — о том, что мечтает стать священником, что услышал глас Божий и не может противиться ему. Только матери решился бы он рассказать такое. И мать стояла перед ним в этот миг.
— Знаешь, я хочу стать падре, — сказал он.
— Это замечательно, — ответила Дора.
Леденчик просиял. Он поглядел ей в глаза и взволнованно спросил:
— А как ты думаешь, я достоин? Господь милосерден, но он умеет и наказывать…
— За что ж тебя наказывать? — В голосе ее звучало неподдельное изумление.
— Жизнь, которую мы ведем, полна греха. Мы грешим ежедневно.
— Так ведь вы в этом не виноваты, — объяснила ему Дора. — У вас же нет никого на свете.
Нет, к нему это теперь не относилось: теперь у него есть мать. Он ликующе засмеялся:
— Вот и падре Жозе Педро так мне говорил. И еще он сказал…
Счастливый смех не давал ему договорить, и Дора тоже заулыбалась, зараженная его весельем.
— …сказал, что, может быть, я когда-нибудь приму сан.
— Конечно, примешь.
— Хочешь, подарю его тебе? — неожиданно для самого себя спросил Леденчик, показывая на Христа-младенца.
Он был похож в эту минуту на мальчишку, который, получив от матери монетку на леденцы, делится с нею лакомством. И Дора кивнула в знак согласия, как мать, которая возьмет конфетку из рук сына, чтобы доставить ему радость.
Профессор никогда не видел мать Леденчика, не знал, кто она и что. Но сейчас на месте Доры стояла она — в этом не было сомнения, — и он позавидовал счастью своего товарища.
Они нашли Педро на пляже. Эту ночь он провел не в пакгаузе, а здесь, на нагретом и ласковом песке, глядя на луну. Дождь перестал, а ветерок был теплый. Профессор растянулся рядом. Дора села посередине. Педро поглядел на нее искоса, ниже надвинул на лоб берет.
— Вчера ты очень помог нам с братом… — сказала она.
— Тебе надо уйти, — ответил Педро.
Дора не произнесла ни слова, но заметно опечалилась. Тогда заговорил Профессор:
— Нет, Педро. Не надо ей уходить. Она нам, как мать. Честное слово, всем — как мать. И повторил еще и еще раз: — Как мать… Как мать…
Пуля окинул их взглядом, снял берет, сел на песке. Дора смотрела на него ласково. Им она, как мать. А ему она и мать, и сестра, и жена. Он сконфуженно улыбнулся ей:
— Я просто подумал, цапаться из-за тебя начнем… — Она замотала головой, но он продолжал: — А потом улучат минуту, когда нас с Профессором не будет…
Все трое засмеялись, а Профессор снова сказал:
— Теперь уже можно не бояться. Она нам, как мать.
— Ладно, оставайся, — решил Педро, и Дора улыбнулась ему: он успел стать ее героем, хоть она никогда еще не думала ни о чем подобном, — время не пришло. Она любила его, как сына, лишенного ласки и заботы, как старшего брата, который всегда придет на помощь, как возлюбленного, равного которому нет в целом свете.
Но Профессор заметил, как они улыбаются друг другу, и, помрачнев, повторил еще раз:
— Она нам, как мать!
А помрачнел он потому, что и для него она была не матерью. И ему стала она возлюбленной.
Дора, сестра и невеста
В платье особенно не побегаешь и через забор не перепрыгнешь, а Дора ничем не хотела отличаться от «капитанов». Она выпросила у Барандана штаны, которые ему подарили в каком-то богатом доме. Негритенку они были велики, и потому он согласился, а она укоротила штанины, подпоясалась веревкой, следуя негласной моде «капитанов», а платье заправила в них, как рубашку. Если б не длинные золотистые волосы и не груди, ее вполне можно было бы принять за мальчишку.
В тот день, когда она в своем новом обличье предстала перед Педро, тот захохотал так, что не устоял на ногах и покатился по полу. Наконец он с трудом вымолвил:
— Ох, уморила…
Дора опечалилась, и он перестал смеяться.
— Я не желаю у вас на шее сидеть. Отныне всюду буду с вами.
Удивление Педро было безмерно:
— Это что же…
Дора спокойно глядела на него, ожидая, когда он договорит.
— …ты с нами отправишься дела делать?
— Вот именно, — отвечала она решительно.
— Да ты с ума сошла!
— Вовсе нет.
— Неужели сама не понимаешь, что это занятие не для девчонки? Мы, мужчины…
— Тоже мне мужчины! Мальчишки вы, а не мужчины!
— Но мы по крайней мере в брюках ходим… — только и нашелся он что возразить.
— И я тоже! — радостно воскликнула она.
Педро в замешательстве поглядел на нее, смешно ему уже не было. Потом после некоторого раздумья сказал:
— Если полиция нас возьмет, мы выкрутимся. А ты?
— И я выкручусь!
— Тебя отправят в приют. Ты даже и не знаешь, что это такое…
— И знать не хочу. Что с вами будет, то и со мной.
Педро пожал плечами, как бы говоря, что с таким упрямством совладать не может. Его дело — предупредить, а она пусть поступает как знает. Но Дора заметила, что он озабочен, и потому сказала:
— Вот увидишь, я не подведу.
— Да где это видано, чтоб девчонка путалась в такие дела?! А придется схлестнуться — ты что, в драку долезешь?!
— Необязательно мне драться. Разве мне другого дела не найдется?
Педро согласился. В глубине души он был доволен настойчивостью Доры, хотя и не знал, что из этого всего выйдет.
И вот полноправным членом шайки Дора, неотличимая от «капитанов», шла с ними по улицам Баии. Теперь город уже не казался ей враждебным: она полюбила его и изучила все его улицы и закоулки, она овладела искусством вскакивать на подножку движущегося трамвая и лавировать в потоке автомобилей. Она стала ловчее самых ловких, проворней самых быстроногих. Ходили они обычно вчетвером: Дора, Педро, Большой Жоан и Профессор. Верзила негр никуда не пускал ее одну и тенью следовал за нею, расплываясь в счастливой улыбке, когда она обращалась к нему. Он был предан ей, как пес, и не уставал удивляться ее дарованиям и талантам: ему казалось, что в храбрости она не уступит самому Педро.
— Похлеще любого парня! — с изумлением говорил он Профессору.
А тому как раз это не очень нравилось: он мечтал, чтобы Дора поглядела на него с нежностью, — только не с материнским участием, как на малышей или на Вертуна с Леденчиком, и не с братским чувством, как на Большого Жоана, на Кота, на Безногого и на него самого. Профессор хотел, чтобы она поглядела на него с любовью — как на Педро, когда тот мчался по улице, удирая от полицейских, а вслед ему несся истошный крик хозяина какой-нибудь лавчонки:
— Держи его! Держи вора! Караул, грабят!
Но такие взгляды она обращала только к Педро — к нему одному, — а он и не замечал их.
Вот почему Профессор отмалчивался, когда Большой Жоан начинал расхваливать отвагу Доры.
В ту ночь Педро Пуля явился в пакгауз с заплывшим глазом и расквашенными губами. Эти увечья он получил в схватке с Эзекиелом, главарем другой шайки, куда более дикой и малочисленной, чем «капитаны». Эзекнел — с ним было еще трое, в том числе — паренек, которого Педро когда-то выгнал вон за то, что тот воровал у товарищей, — подстерег его. Педро проводил Дору и ее брата до Ладейра-де-Табуан, оттуда до пакгауза было рукой подать. Жоан был в это время чем-то занят и не смог пойти с ними. Педро сначала хотел довести их до самой «норки», но потом рассудил, что еще белый день и даже самый отпетый негр не рискнет увязаться за девушкой. Ему же еще надо было поспеть к Гонсалесу, чтобы получить деньги, причитающиеся «капитанам» за золотые безделушки, похищенные у одного богатого араба.
По дороге к перекупщику Педро размышлял о Доре, — вспоминал ее белокурые волосы, падавшие на плечи, ее глаза… Красивая, влюбиться можно. Влюбиться… Он запретил себе даже думать об этом. Он не хотел, чтобы кто-нибудь из шайки имел право на нечистые мысли в отношении Доры, а если он, атаман, будет относиться к ней, как к возлюбленной, то почему и другим не начать ухаживать за нею? И тогда законы «капитанов» будут нарушены, начнется разброд…
Он так задумался, что чуть было не налетел на Эзекиела, который в сопровождении троих дружков загородил ему дорогу. Эзекиел, долговязый мулат, курил сигару.
— Куда прешь? Ослеп? — спросил он и сплюнул вбок.
— Что тебе надо?
— Как там поживают твои сопляки? — спросил парень, выгнанный из шайки.
— А ты уже забыл, как они тебя вздули на прощанье? Я-то думал, отметина еще видна.
Тот, скрипнув зубами, шагнул к Педро, ко Эзекиел удержал его:
— На днях наведаемся к вам в гости.
— Это еще зачем?
— А говорят, вы себе завели какую-то шлюшку и живете с нею всем миром…
— Прикуси язык, сволочь! — крикнул Педро и ударил Эзекиела так, что тот упал. Но трое остальных свалили Педро наземь, а Эзекиел двинул ногой в лицо. Тот, что был раньше «капитаном», приказал приятелям:
— Держите его крепче! — и с размаху ткнул Педро кулаком в зубы.
Эзекиел еще дважды ударил его ногой, приговаривая:
— Будешь знать, будешь знать, на кого хвост поднимаешь!
— Четверо… — прохрипел Педро, но новый удар заткнул ему рот.
Увидев, что к ним направляется полицейский, нападавшие удрали. Педро поднялся, подобрал берет. Слезы бессильной ярости текли у него по щекам, перемешиваясь с кровью. Он погрозил кулаком вслед четверке, уже скрывшейся за поворотом.
— А ну, проваливай отсюда, пока я тебя не забрал, — велел полицейский.
Педро сплюнул кровь. Медленно побрел вниз, забыв про Гонсалеса. Он шел и бормотал себе под нос: «Вчетвером одного отметелить — дело нехитрое… Погодите, сволочи».
В пакгаузе никого не было, кроме Доры и Зе. Малыш уже спал. Закатное солнце, проникая сквозь дырявую крышу, заливало пакгауз причудливым светом. Дора, увидев входящего Педро, спросила:
— Ну как, вытряс из Гонсалеса деньги? Но тут она увидела подбитый глаз и кровоточащие губы.
— Что это с тобой?
— Эзекиел с дружками. Набросились вчетвером…
— Это он тебя так отделал?
— Все четверо. Я-то, дурак, думал, будем один на один…
Дора усадила его, принесла воды и чистой тряпочкой промыла ссадины и кровоподтеки. Педро строил планы мести. Дора поддержала:
— Мы им зададим перцу!
— Ты тоже пойдешь с нами? — рассмеялся Педро.
— Еще бы! — ответила она, осторожно смывая кровь с запекшихся губ. Она наклонилась к нему, лица их были совсем рядом, волосы Доры перепутались с волосами Педро.
— А из-за чего вышла драка?
— Так, ни из-за чего…
— Ну, скажи…
— Он сболтнул лишнее…
— Про меня что-нибудь?
Педро кивнул. Тогда она стремительно прижалась губами к его губам, вскочила на ноги и убежала. Он бросился за нею, но Дора где-то спряталась, а когда он наконец нашел ее, в пакгауз уже входили «капитаны». Дора издали улыбнулась Педро — в улыбке этой не было насмешки или лукавства. Но глядела она на него совсем не так, как на других: это был взгляд влюбленной девушки, чистой и робкой. Быть может, ни он, ни она не знали, что это любовь. В старом, еще колониальных времен, пакгаузе расцвела самая что ни на есть романтическая любовь, хоть в эту ночь и не было луны. Дора улыбалась и опускала глаза, а иногда вдруг томно щурилась, думая, что так и полагается вести себя влюбленной. И сердце ее начинало биться чаще, когда она взглядывала на него. Но Дора не знала, что это и есть любовь. Наконец взошла луна, осветила своим желтоватым сиянием весь пакгауз. Педро лежал на песке, закрыв глаза, и видел перед собой Дору. Он почувствовал, что она подошла и села рядом.
— Теперь ты моя невеста. Я женюсь на тебе, — сказал он, по-прежнему не открывая глаз.
— Ты мой жених, — тихонько произнесла Дора.
Ни он, ни она не знали, что это и есть любовь, но чувствовали: то, что творится с ними, — прекрасно.
Когда в пакгауз вернулись Безногий и Большой Жоан, Педро поднялся и подошел к ним. Сели вокруг свечки Профессора. Дора — между Жоаном и Долдоном. Тот закурил и сказал девочке:
— Я разучил такую самбу — умереть…
— Ты очень здорово играешь на гитаре, — ответила она.
— Еще бы! На всех праздниках — первый человек!
Педро оборвал их разговор. Тут все заметили его разбитое лицо, стали спрашивать, в чем дело, ион рассказал.
— Это так оставлять нельзя… — засмеялся Безногий. — Дело твое, конечно, но я бы не стерпел.
Был выработан план операции, и в полночь человек тридцать вышли из пакгауза и направились к Пор-то-да-Ленья, — там под мостом и под перевернутыми лодками ночевала обычно шайка Эзекиела. Рядом с Педро шагала и Дора, где-то раздобывшая себе нож.
— Ты прямо как Роза Палмейрао… — восхитился Безногий.
Не было на свете женщины отважней Розы Палмейрао. Она в одиночку справилась с шестью солдатами. Нету в порту человека, который бы не знал ее ABC, и потому польщенная Дора сказала Безногому:
— Спасибо, брат.
Брат… Какое это хорошее, доброе слово. Они привыкли называть Дору сестрой, а она обращалась к ним «брат», «братец». Самым маленьким она стала матерью, нежной и заботливой. Тем, кто постарше, — сестрой, которая и приласкать может, и поиграть, и разделить с человеком все опасности его нелегкой жизни. Но никто пока не знал, что Педро Пуля назвал ее своей невестой, — никто, даже Профессор. И Профессор втайне от всех тоже называет ее про себя — невеста.
Собака Безногого залаяла, и Вертун передразнил ее так, что не отличить было. Все засмеялись. Большой Жоан стал насвистывать самбу, а Долдон затянул ее в полный голос:
Бросила меня мулатка…
Они весело шли на драку. Они несли с собой ножи, но первыми пускать их в ход не собирались: у этих беспризорных детей была и нравственность, и уважение к закону шайки, и чувство собственного достоинства.
— Здесь! — крикнул вдруг Большой Жоан.
Эзекиел, услышав шум, высунул голову из-под лодки:
— Кого это черт несет?
— «Капитанов песка», которые не привыкли спускать обидчикам! — ответил Педро.
И они ринулись в атаку.
Возвращались с победой. Кроме Безногого, которого полоснули ножом, и Барандана, которого вели под руки (ему достался здоровенный верзила, и если б не Вертун, негритенку пришлось бы совсем плохо), все были веселы и вспоминали подробности схватки. В пакгаузе их встретили восторженными криками, и долго еще обсуждали они на все лады поражение Эзекиела. Удивлялись храбрости Доры, которая дралась не хуже любого мальчишки. «Настоящий мужчина», — говорил про нее Жоан. Она была им сестрой, а они ей — братьями.
«Она — моя невеста», — думал Педро Пуля, растянувшись на песке. Пляж был залит желтоватым лунным светом, в синей воде бухты отражались звезды. Дора легла рядом с Педро. Они говорили — говорили обо всем на свете, говорили, как жених с невестой. Они не целовались, он не обнимал ее, не дотрагивался до нее, вожделение не коснулось их. Белокурые пряди ее волос легли на лоб Педро.
Дора засмеялась:
— Смотри, у нас волосы одного цвета!..
Оба засмеялись — громко и весело, как принято было у «капитанов». Она рассказывала ему, как жила на холме, о родителях, о соседях, а он вспоминал пережитые приключения:
— Когда я попал сюда, мне было пять лет. Меньше, чем твоему брату…
Они смеялись оттого, что радость их была чиста: им хорошо было друг с другом. Когда сон сморил их, они уснули бок о бок, держась за руки, как брат и сестра.
Колония
Газета «Жорнал да Тарде» поместила «шапку» на всю первую полоску:
«ГЛАВАРЬ ШАЙКИ „КАПИТАНОВ ПЕСКА“ АРЕСТОВАН!»
Потом шли заголовки:
Девочка в банде — соучастница „Капитанов“ отправлена в приют — главарь оказался сыном забастовщика — его сообщникам удалось бежать — директор исправительной колонии заявляет: мы наставим его на путь истинный
Ниже была помещена фотография, изображающая Педро, Дору, Большого Жоака, Безногого и Кота в окружении полицейских и агентов в штатском, и следующая подпись:
Уже после того, как был сделан этот снимок, главарь шайки отвлек внимание полицейских и дал своим сообщникам возможность бежать.
И, наконец, следовал репортаж:
Четкие действия нашей полиции заслуживают всяческого одобрения. Вчера удалось схватить главаря шайки малолетних преступников, именующих себя «Капитаны песка». На страницах нашей газеты неоднократно затрагивалась проблема беспризорных детей, промышляющих воровством.
Мы уже несколько раз публиковали репортажи с места происшествия и интервью с пострадавшими во время этих налетов. Баия была терроризирована шайкой юнцов, но установить, где они обитают и кто их главарь, долгое время не удавалось. Не так давно мы поместили письма начальника полиции, инспектора по делам несовершеннолетних и директора исправительной колонии, высказавшихся по поводу этой проблемы и пообещавших принять более решительные меры по искоренению детской преступности вообще и преступной деятельности «капитанов» в частности.
Вчера наконец органы защиты правопорядка добились успеха: несколько членов шайки, в числе которых оказалась одна девочка, были захвачены с поличным. К сожалению, их предводитель Педро Пуля, затеяв с агентами драку, отвлек их внимание и дал своим сообщникам возможность ускользнуть. Тем не менее арест главаря банды и его романтической возлюбленной, без сомнения, вдохновлявшей его на совершение противозаконных действий, следует счесть крупной победой нашей полиции. Переходим теперь непосредственно к изложению фактов, имевших место.
Попытка ограбления
Вчера после полудня пятеро злоумышленников проникли в особняк доктора Алсебиадеса Менезеса, находящийся на улице Сан-Бенто. Однако грабители были обнаружены сыном хозяина, студентом медицинского факультета: он запер их в комнате и вызвал полицию. Своевременно извещенный репортер нашей газеты явился туда в ту минуту, когда преступников уже собирались отправлять в Управление полиции. Он попросил разрешения сделать снимок и получил любезное согласие. Однако в тот момент, когда он поджег магний, вышеупомянутый Педро Пуля, главарь шайки, помог своим товарищам совершить,
Побег
С необыкновенной ловкостью высвободившись из рук агента, он сбил его с ног приемом капоэйры. Разумеется, полицейские бросились на него, чтобы воспрепятствовать побегу, но он остался на месте. Только тогда стал очевиден его план: он крикнул остальным арестованным: „Бегите!“, а они, воспользовавшись тем, что их охранял только один агент, свалили его и исчезли в переулках Ладейра-да-Монтанья.
В управлении полиции
Мы захотели побеседовать с Педро Пулей, но он отказался говорить. Допрос, целью которого было выяснить местонахождение шайки, ни к чему не привел. Он назвал только свое имя и кличку, а также сообщил, что является сыном известного смутьяна, убитого во время знаменитой портовой стачки в 191... году, и что у него нет ни родных, ни близких. Его спутница Дора — дочь прачки, скончавшейся от оспы в эту страшную эпидемию, опустошившую наш город. Несмотря на то что эта девочка попала в шайку только четыре месяца назад, она уже успела принять участие во многих налетах. Судя по ее тону, она очень гордится этим.
Жених и невеста
Дора заявила, что она — невеста Педро Пули и что они собираются обвенчаться. Это неискушенное существо, больше достойное жалости, чем наказания, говорит о своем женихе с трогательной и наивной восторженностью. Ей всего четырнадцать лет, Педро потел семнадцатый. Девочка отправлена в сиротский приют, где, без сомнения, скоро забудет и свою романтическую влюбленность, и преступную деятельность. Что же касается Педро Пули, то он будет переведен в исправительную колонию для несовершеннолетних правонарушителей, как только сообщит, где скрывается его шайка. Полиция надеется сегодня же получить признание.
Слово директору исправительной колонии
Директор Баиянской исправительной колонии — давний друг нашей газеты. Напечатанная в ней статья разоблачила клеветнические измышления, которые могли бросить тень на доброе имя колонии и опорочить ее руководителя. Сейчас он находится в полиции, чтоб увезти с собой Педро Пулю, когда с того будет снят допрос.
Вот что ответил нам директор:
— Он возродится к новой жизни, обещаю! Наша колония так и называется — исправительная. Вот мы его и исправим, — и предваряя наши невысказанные опасения, улыбнулся: — Убежит? От меня так просто не убежать. Даю вам слово, что это ему не удастся.
Профессор прочел все это вслух.
— Он уже в колонии, — сказал Безногий. — Я видел, как его вывели из управления.
— Мы его вызволим, — твердо сказал Профессор. — До его прихода ты, Безногий, будешь у нас атаманом.
Большой Жоан протянул руки к «капитанам»:
— Ребята, место Педро займет пока Безногий. Поняли?
— Он остался, чтобы дать нам смыться. Теперь мы должны помочь смыться ему. Верно?
Все согласились единодушно.
Педро представлял, что его ждет в этой комнате. Вместе с ним туда вошли двое полицейских, следователь и директор исправительной колонии. Дверь заперли. Потом он услышал издевательский голос следователя:
— Репортеров тут нет, щенок. Тебе придется отвечать на вопросы, хочешь ты этого или нет.
— Сейчас все скажет… — засмеялся директор колонии.
— Ну, так где вы ночуете? — спросил следователь.
Педро взглянул на него с ненавистью:
— Ждете, что расколюсь?
— Вот именно.
— Долго ждать придется!
И отвернулся от них. По знаку следователя солдаты одновременно вытянули Педро хлыстами, а сам он подскочил и ударил его ногой в лицо. Педро упал, покатился по полу. Выругался.
— Ну что, не надумал? — спросил следователь. — Это ведь только для затравки… Скажешь?
— Нет! — крикнул Педро.
Тогда они взялись за него всерьез. Удары хлыста, пинки и оплеухи сыпались со всех сторон. Директор тоже поднялся и так двинул Педро ногой, что тот отлетел в угол и встать уже не смог. Полицейские поигрывали хлыстами. Педро увидел перед собой лица Профессора, Вертуна, Большого Жоана, Безногого, Кота. Все они зависят от него, их свобода — в его руках. Он их вожак, и он не предаст их. Сегодня, когда на улице Сан-Бенто всех повязали, он все-таки помог им уйти, хоть его и держали за руки. Он почувствовал гордость. Ничего он не скажет, а из колонии убежит и Дору спасет. И отомстит… Страшно отомстит…
Он кричит от боли, но ни единого слова выжать из него так и не удается. Тьма застилает ему глаза, боль исчезает. Солдаты продолжают хлестать его, следователь осыпает ударами, но Педро ничего больше не чувствует.
— Все. Отрубился, — проворчал следователь.
— Давайте я им займусь, — предложил директор. — Возьму его к себе. У меня он в два счета заговорит, ручаюсь. А я дам вам знать.
Тот согласился. Директор колонии пообещал прислать завтра за арестованным и ушел.
Когда на рассвете Педро очнулся, он услышал, как печально поют в камере заключенные, — поют о солнце, освещающем улицы, о том, как прекрасна свобода.
Утром за ним пришел надзиратель Ранулфо и отвел его в колонию. Все тело у Педро ныло от побоев, но на душе было легко: он ничего не сказал, никого не выдал. Он снова вспомнил песню, услышанную на заре: лучше свободы ничего нет на свете, говорилось в ней, на улицах играет солнце, а в камерах — вечная тьма, потому что там нет свободы. Свобода! Старый грузчик Жоан де Адан, который ходит по залитым ярким солнцем улицам, тоже говорил о ней, — говорил, что не из-за одного только жалованья устраивал он и будет устраивать впредь забастовки, — он боролся за свободу, которой так мало у докеров. За эту свободу сложил голову отец Педро. За свободу его товарищей так избили вчера в полиции его самого. Тело ноет, колени подгибаются, а в ушах все звучит песня арестантов. Там, за стенами тюрьмы, — солнце, жизнь, свобода… В окно Педро видит солнце, видит широкую улицу, убегающую вдаль от тяжелых ворот колонии. Здесь — темно как в погребе, куда никогда не заглядывает солнце. Там — свобода и жизнь. И месть, — добавляет он про себя.
Входит директор. Надзиратель Ранулфо вытягивается перед ним, показывает на Педро. Директор с улыбкой потирает руки, усаживается за огромный письменный стол. Окидывает мальчика долгим взглядом.
— Наконец-то… Давно мы тебя поджидаем, верно, Ранулфо?
Педель согласно кивает.
— Знаешь, кто это? Главарь пресловутых «капитанов»… Прирожденный преступник — достаточно только взглянуть на него. Ты, правда, не читал Ломброзо, а то сразу бы понял, о чем я толкую. Он с рождения отмечен печатью порока… Мальчишка, а на лице уже шрам. А глаза-то какие… Дорогому гостю — и почет особый.
Педро глядит на него, глаза его налиты кровью. Он измучен, ему до смерти хочется спать.
— Отвести его к остальным? — отваживается спросить Ранулфо.
— Что? К остальным? Нет. Для начала — в карцер. Там он поскорее поймет, куда попал, и станет сговорчивей.
Надзиратель ведет Педро к двери. Директор произносит вслед:
— Режим номер три.
— На воду и фасоль, значит… — бормочет про себя надзиратель. Потом оглядывает Педро, качает головой: — На таких харчах не больно-то разжиреешь…
Там, за стенами, — свобода и солнце. Тюрьма, арестанты, побои заставили Педро понять, что лучше свободы ничего нет на свете. Теперь он знает, что отец его погиб не за то, чтобы о нем рассказывали на рынке, на пристани, в тавернах, — он отдал жизнь за свободу. Свобода — как солнце. Могущественней и лучше ее ничего нет на свете.
Он услышал, как лязгнул замок. Его бросили в карцер — крохотную клетушку под лестницей: там нельзя встать во весь рост и нельзя вытянуться. Можно только сидеть или лежать, неудобно скорчившись. Педро предпочел второе. Тело его неестественно изогнулось, и он подумал, что помещеньице это годится только для «человека-змеи» из цирка, — он однажды видел этот номер. Дверь была заперта наглухо, тьма была полная, воздух проникал только сквозь узкие зазоры между ступенями. Нельзя было даже пошевелиться: при малейшем движении рука или нога натыкалась на стену. Все болело, поджатые ноги затекли. Лицо было покрыто корочками подсохших ссадин — напоминание о вчерашней беседе в полиции, — но на этот раз Дора не придет промыть его раны чистой холодной водой… Свобода — это еще и Дора. Быть свободным — это не только видеть солнце, ходить по улицам, смеяться раскатисто и громко. Быть свободным — это чувствовать, как прикасаются к лицу белокурые волосы Доры, слушать, как она рассказывает о своей жизни на холме, ощущать ее губы на своих разбитых губах. Невеста… Теперь свободы лишили и ее… У Педро заломило в висках. Дору тоже лишили теперь солнца и свободы. Отправили в сиротский приют. Невеста… Раньше он никогда не задумывался над тем, что значит это слово. Ему нравилось спать с негритянками, забредавшими на пляж, но ему и в голову не приходило, что можно просто лежать на песке рядом с девочкой и разговаривать с ней о всякой всячине, смеяться — и больше ничего. «Это какая-то другая любовь», — подумал он растерянно. Педро никогда толком не понимал, что такое любовь, да и что он мог знать о любви, — он, беспризорный, бездомный мальчишка, который благодаря своей силе, ловкости, отваге стал вожаком самой многочисленной и отчаянной шайки? Он был уверен, что этим словом «любовь» обозначают то, что делал он, сжимая в объятьях какую-нибудь негритянку или мулатку. Он познал эту любовь рано, когда ему еще не было тринадцати, да и кто этого не знал? Даже малыши, которым не совладать было с женщиной, с нетерпеливой радостью ждали день, когда это должно было случиться… Голова болела все сильней, ныли кости. Хотелось пить — ведь целый день во рту у него не было ни капли воды… А вот с Дорой все вышло совсем по-другому. Когда она появилась в пакгаузе, все — и он тоже — захотели овладеть ею, совершить с этой хорошенькой девочкой то, что они называли любовью, то единственное, что было им известно о любви. Но он заступился за нее, пожалел. А потом она стала для всех как мать. И как сестра, — Большой Жоан правильно сказал. Но для Педро она с самой первой минуты была чем-то иным. Нет, она была и любимой сестрой, и «настоящим парнем», но радость, которую он испытывал, глядя на нее, отличалась от радости брата, встретившего сестру. Невеста… Да, — он хотел бы спать с ней, хоть, может быть, и себе самому не признался бы в этом. Но разве достаточно ему было разговаривать с ней, слышать ее голос, иногда робко брать ее за руку? Нет. Он хотел бы обладать ею, только не так, как обладал он шалыми чернокожими девчонками на пляже: ночь прошла — и все забыто. Каждую ночь, сколько бы ни было их у него в жизни, он хотел быть с нею, — всю жизнь. Есть же у других жены… Жена-мать, жена-друг, жена-сестра. Всем «капитанам» она была матерью, сестрой, другом, а Педро она стала невестой, и когда-нибудь он женился бы на ней. Ее не имеют права держать в приюте для сирот: она — не сирота! У нее есть жених, у нее есть целая куча братьев и сыновей, о которых она заботится… Усталость исчезла, ему хочется вскочить, броситься, что-нибудь немедленно сделать, чтобы вызволить Дору. Да что тут сделаешь, когда он и сам — под замком? Педро садится на полу. У самых ног прошмыгнули мыши, но он привык к ним в пакгаузе и не обращает на них внимания. А Доре, наверно, очень страшно. Тут любой спятит от страха, если только он — не вожак «капитанов». Что же говорить о девочке… Конечно, она — самая храбрая из всех женщин Баии, города, который славится своей отвагой, она храбрее самой Розы Палмейрао, одолевшей шестерых солдат, она отважней Марии Кабасу, подруги Лампиана, владевшей оружием как настоящий кангасейро. Да, храбрее! Ведь она еще девочка, она только начинает жить. Педро горделиво улыбнулся, несмотря на боль, на усталость, на жажду, которая мало-помалу стала совсем нестерпимой. Все на свете он готов отдать за стакан воды. За песками, со всех сторон окружающими пакгауз, плещется море, нескончаемое и необозримое, — море, которое бороздит на своем суденышке великий капоэйрист Богумил. Хороший он парень. Если бы он не научил Педро приемам ангольской капоэйры, самой прекрасной борьбы из всех, какие только есть в мире, борьбы-танца, он не смог бы помочь товарищам сбежать. Но здесь, в карцере, где и шевельнуться нельзя, искусство капоэйры ему ни к чему. Воды бы выпить… Неужели Дора так же страдает сейчас от жажды? Может, и ее для начала бросили в карцер? Педро представляет себе этот приют, и он кажется ему неотличимым от колонии. Ей-Богу, жажда губительней укуса гремучей змеи, страшней оспы: в горле стоит ком, мысли путаются. Хоть бы глоток!.. Хотя бы немного света!.. При свете он увидел бы смеющееся лицо Доры, а теперь, во тьме оно возникает перед ним измученное и страдальческое. Глухая бессильная злоба поднимается в его душе. Он чуть привстает и тут же упирается головой в ступени лестницы, нависающие над ним. В ярости он колотит в дверь карцера. Ни звука не доносится снаружи. Ему вспоминается ехидное лицо директора. Ох, с каким наслаждением он вонзил бы ему клинок по рукоятку в самое сердце, и рука бы не дрогнула, и совесть бы не мучила. Но ведь нож у него отобрали… Ничего, Вертун отдаст ему свой, а ему останется пистолет. Вертун мечтает попасть в банду Лампиана, своего крестного, — тот убивает солдат и всех, кто мучает людей. В эту минуту разбойник кажется ему героем-мстителем. Лампиан — это карающий меч сертанских бедняков. Может быть, и он когда-нибудь попадет к нему в отряд, и, может быть, они ворвутся в Баию, и тогда он перережет глотку директору. Какая рожа у него будет, когда Педро во главе кангасейро вломится к нему в кабинет! Выронит небось бутылку вина, подаренную приятелем из Санто-Амаро… А Педро вонзит ему нож в горло. Нет, сначала он посадит его в этот самый карцер, поморит голодом и жаждой… Ох, как хочется пить… Это от жажды мерещится ему во тьме страдальческое лицо Доры. Он почему-то уверен, что и она мучается сейчас. Он закрывает глаза, пытается отвлечься мыслями о Профессоре, Коте, о Безногом, Долдоне, о Большом Жоане, о том, как вся шайка пойдет на штурм приюта, чтобы спасти Дору. Но ничего не выходит: перед глазами у него по-прежнему стоит ее измученное жаждой лицо. Он снова колотит в дверь.
Он бьет в нее руками и ногами, выкрикивает самые страшные ругательства. Никто не отзывается, никто не слышит его. Наверно, в аду так же, как в этом карцере, недаром Леденчик так боится ада. Это и вправду ужасно — терпеть такие муки… Арестанты в тюрьме пели о том, что за стенами тюрьмы — свобода и солнце. И вода! Много воды: текут реки, с отвесных скал свергаются водопады, шумит огромное таинственное море. Профессор, который знает все на свете, потому что по ночам читает при свечке ворованные книги («испортишь глаза, Профессор»), говорил ему, что в мире больше воды, чем суши, — он где-то это вычитал. А здесь, в карцере, нет ни капли. И там, где томится сейчас Дора, тоже нет. Зачем он колотит в дверь? Никто его не услышит, а руки так болят. Вчера его избили в полиции: спина у него вся в черных кровоподтеках, грудь изранена, лицо распухло. Потому директор и сказал, что у него вид прирожденного преступника. Да ничего подобного! Ему не нужно ничего, кроме свободы. Старик в таверне сказал как-то, что судьбу не перешибешь, а Жоан де Адан ответил: «Настанет день, когда мы сами перекроим свою судьбу», и он согласен с грузчиком. Его отец погиб за то, чтобы изменить судьбу портовиков. Когда Педро вырастет, он тоже станет докером и тоже будет бороться за то, чтобы свобода, солнце, еда и вода принадлежали всем… Педро сплевывает, с трудом собрав слюну в пересохшем рту. Жажда мучит все сильней. Леденчик хочет стать священником, чтобы избегнуть ада. Падре Жозе Педро знает, какие дела творятся в колонии, он пытался не допустить, чтобы дети попадали туда, но что может сделать безвестный священник один против всех? Против всех — потому что все ненавидят беспризорных мальчишек… Только бы выйти отсюда… Он попросит матушку Анинью, и она наведет на директора порчу… Огун поможет ей в память того, как он, Педро, выкрал его изображение из полиции… Педро немало успел в свои пятнадцать лет. И Дора — тоже, хоть совсем недавно попала в шайку… А теперь оба они умирают от жажды… Педро снова стучит в дверь. Бесполезно. Жажда грызет ему нутро, как бешеная крыса, как целое полчище крыс. Он падает на колени, силы покидают его. Он засыпает, но жажда мучает его и во сне, и снится ему, что крысы впиваются зубами в прекрасное лицо Доры.
Он приходит в себя оттого, что кто-то слегка постукивает по одной из ступеней лестницы. Скорчившись, приподнимается — встать во весь рост не дает ему скошенный потолок.
— Эй, кто там? — тихонько окликает он.
— А ты кто? — слышится в ответ, и сумасшедшая радость захлестывает его.
— Педро Пуля.
— Это ты верховодишь у «капитанов»?
— Я.
Раздается свист, а потом голос торопливо произносит:
— Сегодня приходил один из ваших, просил кое-что тебе передать…
— Ну?..
— Сюда идут… Потом! — И шаги удаляются.
Теперь на сердце у него легче. Может быть, это Дора прислала ему весточку? Да нет, что за чушь лезет в голову? Как могла она исхитриться, если тоже сидит взаперти? Это, конечно, «капитаны». Наверно, ломают себе голову, думают, как бы вытащить его отсюда. Сейчас самое главное — выбраться из карцера: отсюда не сбежишь. А вот потом, когда он выйдет из этой мышеловки, — дело другое… Дайте только выйти… Педро садится, начинает думать. Сколько времени он сидит, сколько дней прошло? Дня здесь не бывает, тянется одна нескончаемая темная ночь. Он нетерпеливо ждет возвращения мальчика, но тот почему-то задерживается, и Педро начинает тревожиться. Интересно, как там без него в шайке? Профессор наверняка уже выдумал, как ему сбежать отсюда. Да ведь не сбежишь. А пока он в колонии, и Доре придется оставаться в приюте… В эту минуту дверь открывается, Педро вскакивает, думая, что его сейчас выпустят, но чья-то рука отталкивает его.
В дверях стоит надзиратель Ранулфо с кружкой. Педро почти выхватывает ее у него из рук, выпивает воду несколькими глотками. Как мало! Только жажду обмануть… Надзиратель протягивает ему глиняную миску, в которой плавает несколько фасолин.
— А нельзя мне еще воды? — спрашивает Педро.
— Водичка завтра будет, — со смешком отвечает тот.
— Хоть глоточек…
— Сказал ведь: завтра! А будешь колошматить в дверь — просидишь тут не неделю, а две. — И дверь захлопывается перед самым его носом.
Гремит ключ в замке. Педро нашаривает в темноте миску, жадно выпивает мутную воду, даже не заметив, какая она соленая. Потом глотает твердые фасолины. От соленой фасоли пить хочется еще больше. Что ему одна кружка? Он бы сейчас выпил ведро… Педро снова укладывается на полу, старается ни о чем не думать. Проходят часы. Перед глазами у него стоит печальное лицо Доры. Болит все тело.
Какое-то время спустя снова раздается стук. Он подает голос.
— Тебе велели передать, чтобы не вешал нос. Они тебя вытащат, как только выйдешь из карцера…
— Сейчас что, ночь? — спрашивает Педро.
— Вечер.
— Помираю, так пить хочется…
В ответ — ни звука. Педро в отчаянии думает, что этот паренек ушел. Но почему он не слышал шагов на лестнице?
— Терпи. Кружку сюда никак не просунуть, — вдруг слышит он. — Закурить хочешь?
— Еще бы!
— Подожди минуту.
Через минуту в дверь еле слышно стучат, и откуда-то снизу раздается голос:
— Я просунул сигаретку. Пошарь посередине.
Педро осторожно вытягивает из щели под дверью сплющенную сигарету, спичку и кусочек коробка.
— Спасибо, — шепчет он.
За дверью возникает какой-то шум, слышится звонкая пощечина, звук падающего тела, а потом другой, незнакомый голос произносит:
— Еще раз поймаю — прибавлю срок!
Педро съеживается. Этот парень наверняка поплатится за свою доброту. Когда он выйдет отсюда, обязательно возьмет его к себе. К солнцу, к свободе. Осторожно, чтобы не уронить единственную спичку, он закуривает, пряча сигарету в кулак, чтобы сквозь щели между ступенями не заметили огонек. Снова наваливается на него безмолвие, лезут в голову тягостные мысли, проплывают перед глазами лица.
Докурив, он на коленях пристраивается в углу. Если б можно было заснуть… Исчезло бы страдальческое лицо Доры.
Сколько часов провел он здесь? Сколько дней? Тьма по-прежнему беспросветна, жажда все так же безжалостна. Три раза приносили ему воду и фасоль. Он уже понял, что пить соленый фасолевый отвар нельзя — от него жажда мучит еще сильней. Он ослабел, ноги точно чужие. От параши в углу исходит зловоние, ее не выносят. Живот у него болит, кажется, будто все кишки перепутались. Ноги не слушаются. Поддерживает его одна только ненависть, — ненависть, переполняющая душу.
— Сволочи… Сукины дети…
Только это и сумел он произнести, да и то шепотом. Нет больше сил кричать, барабанить в дверь. Ясно, что здесь он и умрет. Он видит распростертую на полу, умирающую от жажды Дору, а рядом — Большого Жоана, отделенного от девочки решеткой. Здесь же стоят плачущие Профессор и Леденчик.
В четвертый раз принесли ему воды и фасоли. Воду он выпил, а есть не стал. Слабым голосом произнес:
— Сволочи… Сволочи…
Но еще до того, как ему принесли еду (если можно назвать это едой), в этот день (для Педро все дни превратились в одну нескончаемую ночь) знакомый голос снова окликнул его. Он отозвался, не вставая:
— Сколько дней я тут?
— Пять.
— Дай закурить.
Сигарета немного подбодрила его, мысли прояснились, и он понял, что через пять дней умрет. Такую пытку не вынесет и взрослый мужчина. И ненависть его достигла предела — дальше уж некуда.
Опять ночь. У него на глазах умирает Дора. Рядом с нею, за прутьями решетки — Большой Жоан. Плачет Леденчик, плачет Профессор. Во сне все это или наяву? Ох как болит живот…
Сколько же времени будет длиться эта тьма? Сколько будет мучиться перед смертью Дора? Вонь от бочонка в углу нестерпима. Дора умирает, кончается. Может, и он живет последние минуты?
Рядом с Дорой вдруг появляется лицо директора. Пришел помучить ее перед смертью. Почему она так долго не умирает? Лучше бы — сразу… А теперь вот директор пришел, чтобы муки ее стали невыносимыми…
— Вставай, — слышит он голос. Директор пинает его ногой.
Педро шире открывает глаза. Доры нет. Перед ним — ухмыляющееся лицо директора:
— Ну, образумился?
Падая, Педро успевает подумать: «Как режет глаза свет! Жива ли Дора?»
Он снова в кабинете директора. Тот все улыбается.
— Как тебе у нас в гостях? Нравится? Теперь небось больше не потянет воровать, а? Я и не таких обламывал!
Педро исхудал до неузнаваемости: кожа да кости. Лицо у него даже не бледное, а зеленое, оттого что желудок расстроен. Рядом с ним стоит надзиратель Фаусто — это его голос слышал он во тьме карцера. Надзиратель — здоровенный детина, ходят слухи, что в жестокости с ним может соперничать только сам директор.
— Куда его? — спрашивает он. — В кузницу?
— Нет, лучше — на сахарную плантацию. Пусть на земле поработает, — смеется директор.
Фаусто кивает.
— Глаз с него не спускай. Это злобная тварь. Ничего, мы его быстро приведем в чувство… Понял, негодяй?
Педро не опускает перед ним глаз. Надзиратель подталкивает его к двери.
Только теперь он видит все здание колонии. Во дворике парикмахер машинкой остригает его наголо, белокурые завитки падают на землю Ему дают штаны и куртку из голубоватой бумажной ткани, и он переодевается. Потом Фаусто ведет его в мастерскую:
— Найдется мачете и серп?
Он вручает то и другое Педро и отправляет на плантацию сахарного тростника, где работают содержащиеся в колонии дети. Педро так ослабел, что едва удерживает в руках мачете. Надзиратели то и дело бьют его, но он не произносит ни звука.
Вечером их строем ведут обратно. Педро пытается угадать, кто же приносил ему сигареты. Они поднимаются по лестнице, входят в дортуар, не зря помещающийся на третьем этаже: попробуй-ка спрыгнуть! Дверь за ними запирается. Фаусто приказывает:
— Грасса, молитву!
Краснолицый мальчик выходит вперед и начинает читать «Символ веры».Все хором повторяют за ним слова молитвы и крестятся. Потом следует «Отче наш» и «Богородице» — голоса звучат громко и внятно, хотя все устали до смерти. Наконец-то можно лечь… Кровать застелена грязным одеялом, белье — одеяло да наволочку на каменно твердой подушке — здесь меняют раз в две недели.
Уже засыпая, Педро чувствует на плече чью-то руку.
— Ты Педро Пуля?
— Да.
— Это я к тебе приходил тогда, передавал весточку…
Педро разглядывает его. На вид этому мулату лет десять.
— Они еще наведывались?
— Каждый Божий день. Все спрашивали, когда тебя выпустят из карцера.
— Скажи им, что я — на плантации.
— Скажу.
— Сколько же дней я там проторчал?
— Восемь. Не каждый выдержит. Одного парня оттуда вынесли ногами вперед…
Мальчик уходит. Педро не успел спросить, как его зовут. Он хочет сейчас только одного — спать. Но раздается какой-то шум, и из-за дощатой перегородки появляется надзиратель Фаусто.
— В чем дело?
В ответ — молчание.
— Встать! — хлопает он в ладоши.
Обводит взглядом лица мальчишек:
— Так. Никто, значит, не знает?
Молчание. Надзиратель, протирая глаза, обходит ряды кроватей. Стрелки огромных часов на стене показывают десять.
— Никто не желает говорить?
Молчание. Надзиратель скрипит зубами:
— Будете час стоять столбом. До одиннадцати. Кто приляжет, пойдет в карцер. Он как раз освободился…
Тишину прорезает детский голос:
— Сеньор надзиратель…
Голос принадлежит маленькому, изжелта-бледному мальчику.
— Ну, Энрике, говори.
— Я знаю, почему был шум.
Все неотрывно смотрят на доносчика. Фаусто подбадривает его:
— Говори, Энрике, выкладывай что знаешь.
— Жеремиас, сеньор надзиратель, забрался в кровать к Берто. Они, сеньор надзиратель, хотели заняться своими гадостями…
— Жеремиас! Берто!
Названные выходят вперед.
— К дверям! Стоять до двенадцати! Остальным — спать! — И Фаусто еще раз оглядывает своих воспитанников. Когда надзиратель уходит к себе, Жеремиас показывает Энрике кулак. Педро засыпает под оживленное жужжание голосов.
Утром, в столовой, они пьют водянистый кофе, жуют черствые хлебцы. Сосед по столу, понизив голос, спрашивает Педро:
— Это ты — вожак «капитанов»?
— Я.
— Видел в газете твою фотографию… Ты — молодец! Но тебе крепко досталось… — Он сочувственно смотрит в исхудалое лицо Педро, проглатывает кусок и продолжает: — Надолго тут застрянешь?
— Нет. Скоро смоюсь.
— Я тоже. Я кое-что уже придумал… Возьмешь меня к себе?
— Возьму.
— А где ваша «норка»?
— На Кампо-Гранде всегда найдешь кого-нибудь из наших, — осторожно отвечает Педро.
— Думаешь, донесу? — с обидой спрашивает тот.
Надзиратель Кампос хлопает в ладоши. Все встают и строем расходятся по мастерским или на плантации. Днем Педро замечает на дороге Безногого. Однако надзиратель тут же прогоняет его.
Наказание. Это слово звучит в колонии чаще всех прочих. За малейшую провинность мальчишек избивают, по каждому пустяку секут или запирают в карцер. В душах воспитанников копится ненависть.
Подобравшись к краю плантации, он умудряется передать Безногому записку, и на следующий день находит среди зарослей тростника моток веревки — тонкой, прочной, новенькой веревки. Наверно, кто-нибудь из друзей подкинул ее ночью. В мотке Педро обнаруживает нож и кладет его в карман. Но как пронести веревку в дортуар? Под рубаху не спрячешь — сразу будет заметно. Днем бежать невозможно: надзиратели караулят каждый шаг.
Внезапно начинается свалка. Жеремиас бросился на Фаусто с мачете. На выручку тому, размахивая хлыстами, кинулись надзиратели, Жеремиаса хватают. Педро, воспользовавшись суматохой, сует веревку под блузу и бежит в спальню. Навстречу ему вниз по лестнице спешит надзиратель с револьвером. Педро успевает юркнуть в открытую дверь, и тот не замечает его.
Педро прячет веревку под матрас и бегом возвращается на плантацию. Жеремиаса волокут в карцер. Надзиратели пересчитывают мальчишек. Ранулфо и Кампос устремляются вдогонку за Агостиньо, который воспользовался суматохой и убежал. Фаусто, бережно неся пораненную руку, идет в лазарет. Директор, яростно сверкая глазами, снует вперед-назад. Снова пересчитывают воспитанников, и один из надзирателей спрашивает Педро:
— Ты где был?
— Отошел в сторонку, чтоб меня не впутали в это дело.
Надзиратель глядит на него недоверчиво, но больше не цепляется.
Приволакивают беглеца Агостиньо, его избивают тут же, на глазах у всех. Потом директор приказывает:
— В карцер его!
— Там ведь Жеремиас… — напоминает Ранулфо.
— Пусть вдвоем посидят, веселей будет!..
От этих слов Педро пробирает дрожь. Как можно уместиться вдвоем в этой каморке, где и одному тесно?
В эту ночь он решает ничего не предпринимать, потому что все надзиратели настороже и особенно бдительны. Мальчишки скрипят зубами в бессильной ярости.
Но двое суток спустя, когда Фаусто ушел в свою комнатку за перегородкой, когда все уснули, Педро поднялся с кровати, вытащил из-под матраса моток веревки. Его койка стояла у самого окна. Он распахнул створки, привязал веревку к выступавшему из стены костылю, выбросил свободный конец наружу. Она оказалась коротка и повисла довольно высоко от земли. Стараясь не шуметь, он вытянул веревку обратно. В эту минуту его сосед поднял голову от подушки:
— Рвешь когти?
Этот паренек пользовался недоброй славой наушника. Потому его и положили рядом с новеньким. Педро вытащил нож:
— Видал? Постарайся уснуть. Если только цыкнешь — глотку перережу, честное слово Педро Пули. А если донесешь потом… Ты слыхал про «капитанов»?
— Слыхал…
— Ну, так они тебя на дне морском достанут.
Положив нож рядом, Педро снова подтягивает веревку, привязывает к ней простыню, затягивает морским узлом — этому искусству обучил его когда-то Богумил. Еще раз грозит мальчишке, выбрасывает веревку и, ступив на подоконник, начинает спуск. Он не успевает преодолеть и половины пути, как над головой раздаются крики: мальчишка все-таки поднял тревогу. Педро скользит по веревке, потом разжимает руки и прыгает. В животе что-то оборвалось, но он уже катится по земле, перемахивает через забор, спасаясь от сторожевых псов, которых на ночь спускают с цепи, выбирается на дорогу. У него в запасе есть еще несколько минут; пока надзиратели оденутся, пока спустятся, пока отправят по его следу собак. Педро сбрасывает с себя одежду, берет в зубы нож — чтобы ищейки не нашли по запаху. И, голый, в холодном предутреннем сумраке бежит навстречу солнцу, навстречу свободе.
Профессор прочел заголовок в «Жорнал да Тарде»:
Главарю «Капитанов песка» удалось бежать из исправительной колонии
Потом шло длинное интервью с разъяренным директором. Весь пакгауз надрывается от смеха. Даже падре Жозе Педро хохочет, — хохочет так, словно он — полноправный член шайки.
Сиротский приют
Хватило месяца в приюте, чтобы из души Доры ушла радость, а из тела — бодрость и сила. Она родилась на холме, она провела детство на его крутых улочках. Потом началась полная приключений жизнь в шайке! Дора не была тепличным цветком. Дора любила солнце, улицу, свободу.
Здесь, в приюте, ей туго заплели волосы в две косички, стянули их розовыми бантами. Дали голубое полотняное платье и синий передник. Посадили за парту вместе с девочками пяти-шести лет. Кормили плохо. Наказывали. Оставляли без обеда, не выпускали на прогулку. Потом началась горячка — положили в приютский лазарет. Вышла она оттуда еле живой. Температура держалась, но она никому об этом не говорила, потому что ненавидела унылую больничную палату, — туда никогда не заглядывало солнце и, казалось, вечно царят унылые сумерки — медленная смерть дня. Если удавалось она подходила к воротам, видела круживших у приюта Профессора или Большого Жоана. Однажды они сумели просунуть ей записку. Педро сбежал из колонии, Педро скоро выкрадет ее отсюда. Радость придала ей сил.
Во второй записке было сказано, чтобы она постаралась снова попасть в лазарет. Но стараться не пришлось: монахиня заметила, как пылает лицо Доры, положила ей ладонь на лоб:
— Да ты же вся горишь!..
И снова полутьма палаты. Там как в могиле: тяжелые шторы не впускают солнце. Врач осмотрел ее и печально покачал головой.
Но появление «капитанов» точно залило лазарет светом. «Как он исхудал», — подумала Дора, увидев перед собой Педро. Рядом с ним стояли Профессор, Большой Жоан, Кот. Профессор припугнул сиделку ножом. Лежавшая на соседней койке девочка, хворавшая ветрянкой, тряслась под простыней. Жар испепелял Дору, она едва смогла подняться.
— Куда вы? Ей очень плохо! — прошептала сиделка.
— Ничего, Педро, я пойду… — сказала Дора.
Они вышли. У ворот стоял Вертун, держа за ошейник огромного пса, которому предварительно скормил кусок мяса. Кот открыл створку, пропустил всех вперед и сказал:
— Прошло как по маслу.
— Скорей, скорей, пока переполох не начался, — поторопил их Профессор.
Они зашагали по улице. Дора больше не чувствовала жара: она шла рядом с Педро, она держала его за руку.
Прикрывал отход Вертун: он поигрывал ножом, на угрюмом лице сияла улыбка.
Тихая ночь
«Капитаны» смотрят на ту, кто стала им сестрой и матерью. Профессор — на свою любимую. Педро — на свою невесту. Все молчат. «Мать святого» дона Анинья творит заговор, чтобы унялась сжигающая Дору горячка, веткой бузины отгоняет лихорадку. Блестящие от жара глаза Доры улыбаются. Кажется, что покой, осеняющий по ночам Баию, поселился теперь и в ее душе.
«Капитаны» молча смотрят на сестру, мать, невесту. Ее свалила лихорадка. Куда девалась прежняя ее веселость, почему она не играет больше со своими сыновьями, почему не выходит по вечерам на воровской промысел со своими братьями — неграми, белыми, мулатами? Почему исчезла радость из ее глаз? Теперь в них — только покой, безмятежный покой баиянской ночи; Педро Пуля сжимает ее руку.
А «капитанам» тревожно, «капитаны» боятся потерять Дору. Но в глазах у нее — покой, покой баиянской ночи, и глаза ее покорно закрываются, когда матушка Анинья веткой бузины отгоняет от нее лихорадку.
Ночной покой снисходит на пакгауз.
Дора, жена
Пес воет на луну. Безногий провожает матушку Анинью через пески. Жрица сказала, что лихорадка скоро уймется. Леденчик побежал за падре: может, тот знает какое-нибудь верное средство.
В пакгаузе тихо. Дора попросила «капитанов» идти спать, и они улеглись на полу, но мало кому удается заснуть этой ночью: все они думают о болезни Доры. А она поцеловала брата, отправила его спать. Он еще несмышленыш, он многого не понимает, он знает, что сестра больна, но даже и не думает о том, что она навсегда может покинуть его. А «капитаны» только об этом и думают, только этого и бояться. Неужто снова окажутся они без матери, без сестры, без невесты?
Рядом с Дорой остались только Педро и Большой Жоан. Негр улыбается, но Дора видит, что улыбается он через силу, наперекор снедающей его тоске, только чтобы утешить ее и подбодрить. Педро сжимает руку Доры. Чуть поодаль, скорчившись, уронив голову в ладони, сидит Профессор.
— Педро… — зовет Дора.
— Я здесь.
— Сядь поближе.
Педро пододвигается. Голос ее еле слышен.
— Хочешь чего-нибудь? — ласково спрашивает он.
— Ты любишь меня?
— Разве ты не знаешь?..
— Полежи со мной.
Педро вытягивается рядом с ней. Большой Жоан отходит к Профессору; оба молчат, оба грустят. Тихая ночь опустилась на пакгауз, и в неестественно блестящих глазах Доры — отзвук этой тишины.
— Ближе…
Педро придвигается, теперь они лежат вплотную друг к другу. Дора кладет его руку себе на грудь. Тело ее так и пышет горячечным жаром. Ладонь Педро — на ее девичьей груди. Дора водит его рукой по своей груди, спрашивает:
— Ты знаешь, что я уже взрослая?..
Его рука — на ее груди, тела их совсем близко. В глазах у нее — безмерный покой.
— Это случилось там, в приюте… Теперь я могу быть твоей женой.
Педро глядит на нее испуганно:
— Ведь ты же больна…
— Обними меня перед тем, как я умру…
— Ты не умрешь!
— Если обнимешь, не умру.
Тела их сливаются. Педро пронизывает порыв, пугающий его самого. Он боится причинить Доре боль, но она вроде бы не чувствует ее.
— Теперь ты моя, — говорит он прерывистым голосом.
Ее пылающее от жара лицо становится счастливым. Безмятежный покой уступает место радости. Педро осторожно отстраняется.
— Как хорошо, — шепчет Дора. — Я — твоя жена.
Педро целует ее, и прежнее выражение кроткого спокойствия появляется на лице Доры. Она смотрит на него с любовью.
— Теперь я буду спать… — слышит он.
Педро лежит рядом, сжимает ее горячую руку. Это его жена.
Мир и покой нисходят на новобрачных. Любовь всегда сладостна и добра, даже если смерть — совсем рядом. Тела их неподвижны, но в детских сердцах нет больше страха. Только покой, — покой баиянской ночи.
На рассвете Педро дотрагивается до лба Доры. Он — ледяной. Сердце ее не бьется. Крик его раскатывается по всему пакгаузу, и разбуженные им «капитаны» вскакивают. Большой Жоан глядит на Дору широко открытыми глазами, потом поворачивается к Педро:
— Ты не должен был…
— Она сама позвала меня, — отвечает тот и торопливо выходит из пакгауза, чтобы не разрыдаться при всех.
Профессор стоит над телом Доры, не решаясь дотронуться до него. Одно он понимает ясно: здесь ему больше оставаться незачем, теперешняя его жизнь в шайке кончена. Леденчик и падре Жозе Педро входят в пакгауз. Священник берет руку Доры, потом прикасается к ее лбу.
— Умерла.
Он начинает читать молитву, и почти все повторяют за ним:
— «Отче наш, сущий на небесах…»
Педро вспоминает, как молились хором в колонии. Плечи его начинают трястись, он затыкает уши. Поворачивается, смотрит на мертвую Дору — Леденчик вложил ей в пальцы лиловый цветок — и плачет навзрыд.
Пришли матушка Анинья и Богумил. Педро молча сидит в стороне. Жрица говорит:
— Как тень исчезла она с этого света, а на том станет святой. Зумби17, король Палмареса, стал святым, и мы устраиваем кандобле в его честь. Роза Палмейрао тоже стала святой… Те, кто не знал страха при жизни, становятся нашими святыми.
— Как тень исчезла… — повторяет Большой Жоан. Как тень возникла она, как тень исчезла. Никто не может понять и объяснить это, — никто, даже Педро, который был ее мужем, даже Профессор, который любил ее.
— Господь принял ее душу, — говорит падре. — Она была безгрешна, она не знала, что такое грех…
Леденчик молится. Богумил знает, чего ждут от него. Надо взять тело Доры на борт баркаса и похоронить ее в море, у старого форта. Иного выхода нет. Но как объяснить это падре Жозе Педро? Безногий торопливо и сбивчиво растолковывает ему положение. Сначала падре приходит в ужас: это грех, на который он не может согласиться. Потом понимает, что хоронить Дору по обряду — это значит выдать «капитанов» властям. Педро Пуля хранит молчание.
А вокруг — тихая ночь. И в мертвых глазах Доры — матери, сестры, невесты, жены — покой. Кое-кто всхлипывает. Тело понесут Вертун и Большой Жоан. У Вертуна руки точно одеревенели, а Жоан рыдает как женщина. Матушка Анинья набрасывает на тело Доры белое кружевное покрывало.
— Иеманжа примет ее. Дора тоже станет святой.
Педро Пуля обнимает мертвую Дору, не дает вынести ее. Профессор подходит к нему:
— Отпусти. Я тоже любил ее. Что уж теперь…
Дору выносят в безмятежную ночную тишину, к таинственному необозримому морю. Падре читает молитвы, и странная похоронная процессия движется в темноте к баркасу Богумила. Педро, стоя на берегу, видит, как отчаливает парусник и уходит все дальше. Он простирает вслед ему руки.
«Капитаны» возвращаются к себе. Тает вдалеке белый парус. Луна освещает песок пляжа, и на поверхности воды звезд столько же, сколько на небе. Ночь тиха и спокойна, как лицо Доры.
Звезда с золотой гривой
В баиянской гавани существует поверье: новая звезда загорается на небе, когда умирает бесстрашный человек. Так было с Зумби, с Лукасом да Фейра, с Безоуро, со всеми отважными неграми. Но если умирает женщина, пусть хоть самая храбрая на свете, звезда не появляется. Роза Палмейрао, Мария Кабасу стали святыми на африканских кандомбле, но ни одна из них не превратилась после смерти в звезду.
Педро Пуля бросается в воду. Он не может больше сидеть в пакгаузе, слушать всхлипывания и причитания. Он пойдет следом за Дорой, и в царстве Иеманжи они будут вместе. Он плывет за баркасом. Он видит, как с палубы простирает к нему руки Дора. Больше для него нет ничего и не будет вовек. А силы его уже на исходе. Он плывет, глядя на звезды, на огромную желтую луну. Разве страшно умереть, отыскивая любимую? Разве страшно утонуть, плывя навстречу любви?
И разве имеет значение, что в эту ночь астрономы заметили в небе над Баией комету — звезду с золотой гривой? Педро видел, как Дора превратилась в звезду и взлетела в небеса. Дора оказалась отважней всех, смелей Розы Палмейрао и Марии Кабасу: в смертный свой час эта девочка, едва вошедшая в пору, наградила его своей любовью. Вот потому и засияла над Баней новая звезда, — звезда с длинной золотой гривой, звезда, которая не загоралась еще ни в чью честь.
Педро Пуля счастлив. Мир и покой осеняют наконец и его. Теперь он знает, что среди тысяч звезд, горящих в баиянском небе, равном которому нет на свете, будет отныне сиять ему его звезда.
Далеко от берега подобрал его баркас Богумила.
Песнь Баии, песнь свободы
Пути-дороги
С того дня, как умерла Дора, прошло не много времени, и «капитаны» еще не успели забыть тех кратких, но запомнившихся им дней, которые она провела у них, не забыли о ее болезни и смерти, и кое-кто, входя, еще смотрит по привычке в тот угол, где она любила сидеть вместе с Профессором и Большим Жоаном, смотрит так, словно надеется опять увидеть ее там. Никто не может понять, как это так получилось, что у них нежданно-негаданно появилась мать и сестра, и потому они продолжают искать ее глазами, хоть и видели, как отчалил от берега баркас Богумила, чтобы похоронить Дору в морской пучине. Один только Педро Пуля не ищет Дору в пакгаузе, а все поглядывает на небо, мечтая разглядеть среди множества звезд ту, у которой такая длинная золотистая грива.
А Профессор, придя однажды вечером в «норку», не зажег свечу, не открыл книгу, ни с кем не завел разговора. С тех пор, как лихорадка унесла Дору, прежняя его жизнь кончилась безвозвратно. Ее присутствие придавало всему смысл и новое значение. Пакгауз в такие минуты казался ему рамой ненаписанных картин: вот Дора по-матерински склоняется над Котом, и ее белокурые волосы падают ему на грудь. Вот она целует брата и шепчет ему «покойной ночи». Вот она поет кому-то колыбельную, вот, точно бесстрашная мулатка из сертанов, горделиво улыбается Вертуну, любуясь его отвагой. Вот после целого дня, проведенного на улицах Баии, после всех приключений, преследований и погонь она, хохоча, вбегает в пакгауз, и волосы ее летят за нею. А вот она, сгорая от лихорадки, простирает руки к возлюбленному, зовя его для первого и последнего объятия. А теперь пакгауз стал для него рамой, из которой вырезали холст; теперь все прежнее потеряло для него смысл. А может быть, и наоборот: приобрело новый смысл, отталкивающий и ужасный. Профессор сильно изменился со дня смерти Доры: стал молчалив и угрюм, постоянно о чем-то размышлял и где-то отыскал того человека, который дал ему на улице Чили свою карточку.
И вот пришел вечер, когда Профессор не зажег свечу, не раскрыл книгу, не заговорил с Большим Жоаном, присевшим рядышком. Он стал собирать свои пожитки — большую их часть составляли книги. Большой Жоан глядел на него молча. Он все понял, хотя славился в шайке тем, что соображал очень туго. А когда вернувшийся Педро сел рядом и угостил Профессора сигаретой, тот вдруг сказал:
— Знаешь, Пуля, я ухожу…
— Куда?
Профессор оглядел пакгауз, веселых мальчишек, которые, пересмеиваясь, сновали взад-вперед в полутемном пакгаузе и как будто не замечали шнырявших под ногами крыс.
— Что у нас есть? Что нас ждет? Зуботычины в полиции? Все говорят, что когда-нибудь все изменится, — и падре Жозе Педро, и Жоан де Адан, и ты тоже… Я решил свою жизнь изменить сам.
Педро не промолвил в ответ ни слова, но в глазах у него застыл немой вопрос; а Большой Жоан опять все понял.
— Я буду учиться у одного художника из Рио… Доктор Дантас — помнишь, тот с мундштуком? — написал ему, послал мои рисунки… И вот теперь пришел ответ: он хочет, чтобы я приехал. Когда-нибудь я изображу нашу жизнь, наш мир… Помнишь, я говорил тебе?.. Теперь это у меня выйдет…
Голос Педро звучал ласково:
— Ты не только изобразишь нашу жизнь — ты поможешь ее изменить…
— Это как? — спросил Большой Жоан.
Профессор тоже не понял, а Педро не смог бы найти слова, чтобы объяснить. Но он верил в Профессора и знал, что на картинах, которые тот напишет, всегда будет отсвет ненависти, горевшей у него в душе, и отсвет любви к свободе и справедливости. Все это останется при нем, никуда от этого не деться. Не зря провел он детство в шайке «капитанов» — «капитаном» он и останется, даже если выйдет из него не вор, не убийца, не припортовый бездельник, а художник.
Педро не мог выразить все словами и потому сказал:
— Мы тебя никогда не забудем. Ты нам читал книги, ты среди нас был самый башковитый… Самый толковый…
Профессор опустил голову. Большой Жоан вскочил на ноги, и пакгауз задрожал от его крика, призывного и прощального вопля:
— Все сюда!
Мальчишки столпились вокруг них. Негр вскинул руки:
— Профессор от нас уходит. Он будет теперь художником в Рио-де-Жанейро! Ура Профессору!
От дружного «ура» сердце Профессора сжалось. Он еще раз обвел пакгауз глазами: нет, это не пустая рама, это фон для множества картин, замелькавших перед ним, как кадры киноленты. Нищета. Отвага. Борьба. На минуту ему вдруг захотелось остаться, но он тотчас отогнал от себя эту мысль. Что толку! Что это изменит? Когда-нибудь он поможет им по-настоящему… Он покажет всему миру, как они живут… Профессора обнимают, жмут ему руку. Вертун печален, словно у него на глазах застрелили кангасейро из отряда Лампиана.
Вечером на пристани доктор Дантас — он оказался поэтом — отдает Профессору письмо и деньги.
— Я отправил ему телеграмму. Он тебя встретит. Надеюсь, ты оправдаешь мои надежды.
Никогда еще пассажира, плывущего третьим классом, не провожало столько народу. Вертун на прощание подарил Профессору свой нож. Педро шутил и смеялся, из кожи вон лез, чтобы всем было весело. Один только Большой Жоан не скрывал печали.
Педро долго махал вслед пароходу, и Профессор видел издали его берет. Оказавшись среди незнакомых людей, среди офицеров в мундирах с галунами, важных господ и нарядных дам, он вдруг оробел и растерялся. Отвага его осталась на берегу, но в груди горело пламя любви к свободе. Эта любовь заставит его забыть академические каноны своего учителя, написать картины, которые и восхитят всю страну, и ошеломят ее.
Прошла зима, прошло лето. Снова наступила зима — с затяжными дождями. Каждую ночь завывал за стенами пакгауза ветер.
Теперь Леденчик продает на улицах газеты, чистит башмаки, перетаскивает багаж туристов. Удается кое-что заработать: он бросил воровство. И не ходит больше на промысел вместе с другими. Педро разрешил ему остаться в пакгаузе, хотя не очень-то понимает, что творится в душе Леденчика: знает только, что тот хочет сделаться священником, избегнуть уготованной им всем доли. Ну и что? Ничего это не изменит, не исправит в их жизни. Падре Жозе так старается помочь им стать людьми, но ведь он один как перст, а все остальные вовсе не считают, что он поступает правильно. Успеха можно добиться, только если все разом приналягут, как говорит старый докер Жоан де Адан.
А Леденчика звал Господь. По ночам мальчик явственно слышал его голос, — он звучал где-то внутри его существа, был могуч, как голос моря, как голос ветра, и, минуя разум, шел прямо в сердце. Голос звал его, обещал счастье, вселял ужас. Голос требовал его всего, целиком, безраздельно, а за это обещал ему счастье. Голос велел Леденчику служить Богу и был могуч, как рокот моря, как вой ветра. Леденчик посвятит себя Богу, он отвергнет все соблазны, он очистится от грехов, и за это Господь явит ему свой божественный лик. Леденчик спасет свою душу, он раскается во всех своих прегрешениях, мир ничем больше не прельстит его: глаза его будут незрячи — только тогда смогут они лицезреть Бога. Тому, кто не сумел очиститься, лик Господа явится грозным, точно штормовое море. А тому, чьи помыслы чисты, чьи глаза не замутнены созерцанием непотребств, он предстанет кротким и ласковым, как морская гладь в солнечный тихий день.
Леденчик избран Богом. Но и жизнь в шайке тоже отметила его своей печатью. Он отрешается от свободы, отвергает радость видеть и слышать мир, он вытравит из своей души греховные помыслы, — Божий глас взывает к нему, и мощь этого зова ни с чем не сравнить. Затворившись от мира, Леденчик будет вымаливать прощения для «капитанов». Он должен следовать за голосом, позвавшим его. Когда он слышит его сквозь завывание зимнего ветра, лицо его преображается, точно пришла весна.
Падре Жозе Педро снова пригласили в канцелярию архиепископа. На этот раз каноник не один: вместе с ним — настоятель монастыря капуцинов. Падре дрожит, ожидая новых упреков: он и вправду часто преступал закон, помогая беспризорным мальчишкам, и, кажется, затея его провалилась: почти ничем не смог он улучшить и облегчить их жизнь. Но все же, все же иногда он вносил мир в их измученные души. И, кроме того, он завоевал Леденчика — Бог зачтет ему эту победу. Конечно, он сделал ничтожно мало, конечно, он не сумел изменить их судьбу, но битва не проиграна. Падре было одновременно и грустно и радостно: радостно — потому что не все его усилия пропали втуне, грустно — потому что добиться удалось немногого. «Капитаны» стали ему родными, он был им и отцом и матерью. Сейчас те, кого он знал совсем мальчишками, выросли. Профессор уже уехал, вскоре разлетятся кто куда и остальные. Они погрузятся в пучину греха, будут воровать и грабить, но все-таки иногда падре удавалось согреть их лаской и добрым словом, удавалось внушить, что все люди — братья…
Каноник, против ожидания, не бранит его. Он сообщает, что архиепископ решил дать ему приход:
— Вы, падре, доставили нам немало хлопот вашими бреднями относительно воспитания… Хочу надеяться, что вы оцените доброту его преосвященства, будете ревностно выполнять свой пастырский долг и позабудете пагубные советские новшества…
В приходе, который решился предоставить ему архиепископ, никогда не было священника: никто не соглашался ехать в захолустную деревеньку, затерянную в глуши сертанов, где к тому же орудовали многочисленные банды. Однако падре Жозе Педро обрадовался, услышав название этого местечка. Он отправится к бандитам-кангасейро: это те же дети, только выросшие не по уму. Он поблагодарил и собирался уже откланяться, когда настоятель вдруг спросил:
— Сеньор каноник сказал мне, что среди детей, которых вы опекаете, один чувствует в себе призвание к священнослужению?
— Я как раз собирался сказать вам о нем, — ответил падре. — Мне никогда еще не доводилось видеть подобного рвения и пыла.
Монах улыбнулся:
— Нашей миссии пригодился бы такой послушник. Разумеется, капуцин — не совсем то же, что священник, но это довольно близко. Если призвание его истинно, наш орден мог бы впоследствии определить его в семинарию. Потом он принял бы пострижение.
— Да он с ума сойдет от радости!
— Вы ручаетесь за него, падре?
Леденчик станет послушником у капуцинов. Быть может, когда-нибудь он примет сан. Падре Жозе Педро выходит из канцелярии, обращая к Господу Богу слова благодарности.
Проводить падре собралась чуть ли не вся шайка. Свисток паровоза звучит жалобно. Жозе Педро с любовью всматривается в лица мальчишек.
— Мы вас не забудем, падре, — говорит Педро. — Вы к нам относились по-человечески. Вы — добрый…
«Капитаны» не сразу узнают Леденчика в монашеском одеянии, подпоясанном длинной веревкой.
— Представляю вам брата Франсиско из обители Святого Семейства.
Былые приятели разглядывают его смущенно. А Леденчик улыбается. Он похудел еще больше, совсем высох — настоящий отшельник. В длинной сутане он кажется выше ростом.
— Брат Франсиско будет молиться о вас… — говорит падре.
Он прощается с «капитанами», вскакивает на подножку вагона. В последний раз прогудел паровоз. Падре видит через оконное стекло, как машут ему мальчишки руками, шапками, драными шляпенками, тряпицами, заменяющими им носовые платки. Старушка соседка, нетерпеливо ожидающая отправления, чтобы поскорее завести разговор, с изумлением видит, что по щекам падре катятся слезы…
Долдон захаживает теперь в пакгауз только изредка. Он вырос, раздался в плечах, сочиняет и распевает под гитару самбы. На улицах Бани много таких, как он: день-деньской он околачивается в порту или на рынке, а вечерами идет на праздник или на пирушку в Сидаде-да-Палья или на холм. Без него не обходится ни одна макумба: всюду он желанный гость, везде его кормят до отвала и поят допьяна. Он играет на гитаре, крутит любовь с хорошенькими мулатками, очарованными его песнями. Он не дурак и подраться, а если от полиции житья нет, приходит в пакгауз, отсиживается там.
Он играет своим былым товарищам на гитаре, смеется вместе с ними. Кажется, что он по-прежнему — один из них. Но чем старше он становится, тем дальше он от «капитанов». Он превратится в одного из тех шалопаев, которые любят Баию больше всего на свете и жизни себе не представляют без ее улиц и переулков. Ему одинаково противны и богатство, и честный труд. Он любит музыку, застолье, праздники. Девчонки льнут к нему. Он драчун и забияка. Он знаток капоэйры и в совершенстве владеет ножом. Если очень уж будет нужно, может и стянуть что плохо лежит. У него доброе сердце — так говорится в ABC, которое Долдон сочинил про одного приятеля, точно такого же, как он сам. Он будет клясться своим возлюбленным, что скоро остепенится, возьмется за ум, пойдет работать, но всегда будет прежним, — беспечным и беспутным баиянцем. Новое поколение «капитанов» будет любить его и восхищаться им, как восхищаются нынешние Богумилом.
Прошло время. Однажды Педро с Безногим завернули в церковь Пьедаде полюбоваться золотой утварью и попытать счастья: вдруг удастся срезать сумочку у какой-нибудь погруженной в молитву святоши. Однако в тот час в церкви никого не было, кроме кучки ребятишек, которым монах-капуцин растолковывал катехизис.
— Гляди, это же Леденчик! — ахнул Безногий.
Педро вгляделся в монаха, пожал плечами:
— За что боролся, на то и напоролся…
— Не больно-то он растолстел на церковных хлебах, — сказал Безногий.
— Когда-нибудь он станет падре. К тому и шло…
— От доброты проку немного, — сказал Безногий.
И добавил, помолчав:
— Только ненавистью чего-нибудь добьешься.
Леденчик не видел их. Терпеливо и ласково объяснял он непоседливым мальчишкам азы вероучения. Покачав головой, приятели вышли из церкви. Педро положил руку на плечо Безногому:
— Дело не в доброте. И не в ненависти. Нужно бороться.
Смирение звучало в голосе Леденчика. Ненависть звенела в голосе Безногого. Но Педро не слышал ни того, ни другого — их заглушал голос старого грузчика Жоана де Адана, голос его отца, погибшего в борьбе.
Стародевий роман
Кот сказал, что нашел выгодное дело. Есть одна старая дева, лет сорока пяти, вздорная и крикливая, собой страшна как смерть. Денег у нее куры не клюют, все комнаты заставлены золотыми и серебряными безделушками, полно фамильных бриллиантов и других драгоценностей, доставшихся ей в наследство. Педро подумал, что тут можно было бы урвать неплохой куш. Гонсалес, владелец ломбарда, наверняка раскошелился бы…
— Сможешь протыриться? — спросил Педро у Безногого.
— Ясное дело!
— Осмотришься — позовешь.
В пакгаузе раздался смех. Кот отправился к Далве.
— Завтра утром наведаюсь, — пообещал Безногий.
Дверь ему открыла сама хозяйка. У нее была только одна служанка — чернокожая старушка, жившая в этой семье лет пятьдесят и теперь как часть имущества перешедшая к наследнице рода. Хозяйка окинула Безногого взглядом, исполненным достоинства:
— Что тебе?
— Я бедный, искалеченный сирота, — тот вытянул вперед хромую ногу. — Воровать совесть не позволяет, а просить Христа ради — стыдно… Нет ли у вас работы для меня? Я мог бы ходить за покупками…
Хозяйка не отрывала от него взгляда. Мальчишка… Взять его, что ли? В ней говорила не доброта, а вожделение. Скоро, совсем скоро плоть перестанет предъявлять свои требования: врачи говорят, что тогда и нервность ее исчезнет… Много лет назад — она была еще молода — у них в доме служил мальчик на побегушках… Как было хорошо… Но старший брат однажды накрыл их и выбросил мальчишку вон. Брата уже давно нет на свете, и вот на пороге стоит другой мальчишка…
— Ну, что ж…
Она впустила Безногого, велела ему вымыться. Потом дала денег на покупки и еще немного — чтобы раздобыл себе одежду поновей и почище. Безногий смухлевал и положил в карман тысячу двести рейсов.
«Тут можно будет кое-что скопить», — подумал он.
На кухне негритянка трещала без умолку, пересказывая семейные предания. Безногий слушал, всячески выказывал внимание и интерес, ахал, переспрашивал; да, со старухой следовало завязать добрые отношения. Но когда он вскользь спросил про золото, служанка не ответила. Безногий не настаивал: всему свой черед. В делах такого рода главное — не пороть горячку, запастись терпением, уметь выждать. Дверь в гостиную была открыта: хозяйка плела кружева и время от времени поглядывала на мальчика. Лицом она и вправду была страшновата, но рыхлеющее тело было еще привлекательным. Хозяйка подозвала Безногого показать ему свою работу и, когда он подошел, наклонилась так, что в вырезе платья мелькнули тяжелые груди. Безногий подумал, что это случайно, и похвалил кружево:
— Как здорово у вас получается, сеньора…
«Вот воспитанный мальчик», — подумала она. Несмотря на то что он миловидностью не отличался и к тому же сильно хромал, хозяйка нашла его хорошеньким. Конечно, лучше бы он был помладше… Да что ж поделаешь… Она снова наклонилась — снова качнулись груди. Безногий поспешно отвел глаза, чтоб не подумали, что он пялится куда не надо, но продолжал расхваливать кружева, и хозяйка, погладив его по щеке, томно сказала:
— Спасибо, мой мальчик.
Служанка втащила в комнату матрас, застелила его простыней, положила подушку. Хозяйка ушла к подруге, жившей на той же улице, а когда вернулась, Безногий уже лежал в постели. Он слышал, как она прощалась с кем-то:
— Вы уж извините, что пришлось провожать старую деву до дому…
— Побойтесь Бога, дона Жоана!..
Безногий слышал, как она вошла в переднюю, захлопнула дверь, повернула ключ в замке. Негритянка уже спала в своей клетушке возле кухни. Проходя через гостиную в спальню, хозяйка окинула Безногого долгим взглядом. Тот притворился спящим. Хозяйка вздохнула и ушла к себе.
Свет погас. Безногий, хоть и не привык ложиться так рано, скоро заснул.
Он не знал, в котором часу оказалась возле его постели хозяйка. Почувствовав сквозь сон, что кто-то гладит его по голове, подумал, что ему это снится. Рука скользнула на грудь, потом к животу. Безногий окончательно проснулся, но продолжал лежать с закрытыми глазами. Дона Жоана придвинулась к нему вплотную, приподняла подол ночной рубашки. Безногий хотел что-то сказать, но она зажала ему рот, кивнула в сторону кухни:
— Могут услышать.
Потом прошептала:
— Ты меня приласкаешь, правда? И, прижавшись к нему, легла рядом. Но когда Безногий захотел овладеть ею, отстранилась:
— Нет… Так я не хочу…
Эти детские забавы взбесили Безногого.
Хозяйка едва слышно постанывает. На ее пышной груди покоится голова мальчика, руки ее гладят его.
По утрам Безногий встает совсем разбитым. Все тело ноет. Каждую ночь ведет он сражения с хозяйкой, но выиграть их не может. Старая дева довольствуется крохами любви, жалким ее подобием: она боится забеременеть, боится скандала. А плоть ее требует своего и радуется даже малой малости. Безногий же хочет спать с нею; сопротивление доны Жоаны только злит его. Он готов возненавидеть хозяйку, но привык к ласкам, и тело ее влечет его, хотя, просыпаясь поутру, он испытывает к Жоане такую ненависть, что готов задушить ее в бессильной ярости. Но по ночам, ощущая рядом с собой ее пышную грудь, ее крутые бедра, начинает придумывать, как добиться своего. Но хозяйка всегда начеку: в последний момент она отстраняет его, шепотом бранит. Ярость охватывает Безногого, но рука Жоаны снова тянется к нему, и он не может противиться, и снова начинается бесплодная борьба, после которой он просыпается измученным и опустошенным.
Днем он отвечает Жоане сквозь зубы, грубит ей, может и обругать, и довести до слез, называет старухой и обещает завтра же уйти. А она умоляет остаться, дает ему денег. И Безногий остается, но не из-за денег: его неудержимо тянет, влечет ее тело. Он уже знает, каким ключом отпирается дверь в спальню, где хранятся драгоценности Жоаны, знает, как стянуть этот ключ и передать его «капитанам». Но тело хозяйки — ее груди, ее бедра, ее руки не дают ему уйти.
Ему всегда не везло с женщинами. Никто никогда не смотрел на него зазывно и ласково, а если удавалось подкараулить на пляже негритянку, то взять ее можно было только силой. Другие мальчишки были так же некрасивы, но Безногий, приволакивавший ногу, точно краб, внушал женщинам особенное отвращение. Вначале его это огорчало, потом он озлился и стал добиваться своего силой, собирая четверых-пятерых приятелей. И вот теперь появилась в его жизни белая женщина — немолодая и некрасивая, но все еще соблазнительная. Она залезает к нему в постель, ласкает его, прижимает его голову к своей необъятной груди, и Безногий, становясь день ото дня все злее и нетерпеливее, не может уйти от нее. Он хочет обладать Жоаной, а ей довольно подобия любви, жалких ее крох.
Безногий ненавидит и ее, и себя, и весь мир. Так проходят дни за днями.
Педро Пуля торопит его: давно уж пора бы выведать все секреты этого дома. Безногий отвечает, что скоро расскажет о расположении комнат. В последнюю ночь схватка с хозяйкой особенно яростна. Хозяйка стонет в его объятиях, но честью своей поступиться не хочет. И тогда Безногий решается и исчезает, прихватив заветный ключ.
Дона Жоана ждет его. Дона Жоана чувствует себя брошенной и обманутой. Она плачет, она причитает. Ей тоже нужна любовь, как и всем этим нарядным и красивым девушкам, которых она видит из своего окна.
|
The script ran 0.017 seconds.