1 2 3 4 5 6 7 8
– Я правду говорю.
– А как вы неблагодарны – перестали за меня держаться, как только почувствовали себя в безопасности!
Она не думала о том, что делает, когда, помимо своей воли, уцепилась за него; ей было все равно, мужчина это или женщина, палка или камень. Теперь, опомнившись, она ничего не сказала и продолжала хранить молчание, пока они не поднялись на вершину следующего холма.
– Ну вот, еще разок! – сказал д'Эрбервилль.
– Нет! – воскликнула Тэсс. – Прошу вас, сэр, будьте благоразумнее.
– Но когда люди оказываются на вершине одного из высочайших холмов в графстве, надо же им спуститься вниз, – возразил Алек.
Он ослабил вожжи, и снова они понеслись. Когда их начало швырять из стороны в сторону, д'Эрбервилль повернулся к ней и сказал с шутливой насмешкой:
– Ну-ка, красотка моя, обнимите меня за талию, как раньше.
– Ни за что! – с независимым видом отозвалась Тэсс и старалась удержаться, не прикасаясь к нему.
– Позвольте мне хоть разок поцеловать вас в губки, Тэсс, или хотя бы в эту разгоревшуюся щечку, и я остановлю лошадь, честное слово, остановлю!
Тэсс в безграничном удивлении отодвинулась как можно дальше. Тогда он снова погнал лошадь, и кабриолет стал раскачиваться еще сильнее.
– А без этого не остановитесь? – в отчаянии крикнула она наконец, и взгляд ее больших глаз напоминал взгляд дикого зверька. Напрасно мать наряжала ее – это привело к печальным последствиям.
– Не остановлюсь, дорогая Тэсс, – ответил он.
– Не знаю… Ну, хорошо, мне все равно! – тоскливо выговорила она.
Он натянул вожжи и, когда лошадь замедлила шаг, хотел было запечатлеть поцелуй на щеке Тэсс, но инстинктивная стыдливость заставила девушку отпрянуть. В руках он держал вожжи и не мог предупредить этот маневр.
– Черт возьми, теперь мы оба сломаем шею! – выругался ее капризный и пылкий спутник. – Так вот как вы держите слово, маленькая колдунья!
– Ну, хорошо, – сказала Тэсс. – Я не пошевельнусь, раз вы настаиваете! Но… я думала, вы будете добры ко мне, защитите меня… как родственник.
– К черту родственника! Ну!..
– Но я не хочу, чтобы меня целовали, сэр! – взмолилась Тэсс; крупная слеза скатилась у нее по щеке, уголки рта подергивались, она старалась не расплакаться. – Я бы не поехала, если бы знала!
Он был неумолим, и она умолкла, а д'Эрбервилль поцеловал ее, пользуясь преимуществом своего положения. Едва он это сделал, как она, вспыхнув от стыда, вынула носовой платок и вытерла то место на щеке, которого коснулись его губы. Движение это было бессознательное, и д'Эрбервилль почувствовал себя задетым.
– Очень уж вы чувствительны для деревенской девушки! – сказал он.
Тэсс ничего не ответила на это замечание, смысл которого был ей не совсем понятен, так как она не подозревала, что оскорбила его, вытерев машинально щеку. В сущности, она стерла поцелуй, насколько это было физически возможно. Смутно сознавая, что он рассержен, она упорно смотрела вперед, пока они ехали рысью, и вдруг с ужасом заметила, что им предстоит еще один спуск.
– Вы пожалеете об этом! – заговорил он все тем же обиженным тоном, снова занося хлыст. – Если только не согласитесь добровольно на повторение… Но на этот раз без носовых платков.
Она вздохнула.
– Хорошо, сэр… Ай! Позвольте, я подниму шляпку!
В этот момент ветер сорвал с нее шляпу, так как они и в гору ехали отнюдь не медленно. Д'Эрбервилль остановил лошадь и сказал, что поднимет шляпу, но Тэсс уже выпрыгнула из экипажа.
Пройдя назад по дороге, она подняла шляпу.
– Клянусь, без шляпки вы еще лучше, если это только возможно! – сказал он, глядя на нее поверх спинки кабриолета. – Ну, садитесь! В чем дело?
Шляпа была надета, и ленты завязаны, но Тэсс не двинулась с места.
– Нет, сэр, – сказала она с торжеством и вызывающе улыбнулась, сверкнув зубами. – Теперь уж я не сяду!
– Как? Вы не хотите сесть рядом со мной?
– Да, я пойду пешком.
– До Трэнтриджа остается еще пять или шесть миль.
– А хоть бы и десять! К тому же за нами едет двуколка.
– Ах вы хитрая девчонка! А ну-ка скажите, уж не сами ли вы устроили так, чтобы с вас сорвало шляпу? Готов поклясться, что это так!
Ее неосторожное молчание подтвердило его подозрения.
Тогда д'Эрбервилль, не жалея бранных слов, стал ругать и проклинать ее за эту хитрость. Неожиданно дернув вожжами, он направил лошадь на Тэсс, чтобы зажать ее между изгородью и кабриолетом. Но этого он не мог сделать, не рискуя ее искалечить.
– Стыдно вам говорить такие нехорошие слова! – сердито крикнула Тэсс с верхушки изгороди, на которую взобралась. – Вы мне совсем не нравитесь! Я вас ненавижу! Я вас терпеть не могу! Я вернусь домой, к матери!
Ее гнев рассеял дурное настроение д'Эрбервилля, и он от души расхохотался.
– Ну, а вы мне еще больше нравитесь, – сказал он. – Давайте заключим мир. Больше я никогда не буду этого делать против вашей воли. Клянусь честью!
Но Тэсс так и не согласилась снова сесть в кабриолет. Однако она не возражала против того, чтобы д'Эрбервилль ехал рядом с ней; и так, шажком, приближались они к деревне Трэнтридж; время от времени д'Эрбервилль бурно выражал отчаяние, видя, что своим поведением принудил ее идти пешком. Теперь она действительно могла бы ему довериться, но один раз он обманул ее – и сейчас она упорствовала и шла задумчиво, словно размышляя о том, не благоразумнее ли вернуться домой. Однако решение было принято, и отступать от него теперь без более веских причин казалось чуть ли не ребячеством. Могла ли она, руководствуясь такими сентиментальными соображениями, забрать свой сундучок, вернуться к родителям и разрушить план восстановления семейного благополучия?
Несколько минут спустя показались трубы усадьбы «Косогор», а направо, в уютном уголке, – птичий двор и домик, предназначенный для Тэсс.
9
Птичья община, в которой Тэсс должна была играть роль надзирательницы, поставщика, няньки, врача и любящего друга, обитала в старом, крытом соломой домике, на обнесенной оградой утоптанной песчаной площадке, где когда-то был сад. Домик зарос плющом, и дымовая труба, увитая его густыми плетями, казалась разрушенной башней. Нижний этаж: целиком был отдан птицам, которые с видом собственников разгуливали по комнатам, словно дом был построен ими, а не какими-то арендаторами, ныне покоящимися на кладбище. Потомки этих прежних владельцев почувствовали себя глубоко оскорбленными, когда дом, который они любили, который стоил таких денег их предкам, в котором жило несколько поколений их семьи задолго до того, как здесь появились д'Эрбервилли, – когда этот дом миссис Сток-д'Эрбервилль, едва утвердившись в правах собственности, равнодушно превратила в курятник. «В дедовские времена дом был достаточно хорош и для людей», – говорили они.
В комнатах, где когда-то пищали десятки младенцев, слышалось теперь постукивание вылупливающихся из яиц цыплят. Клетки с курами помещались там, где некогда стояли стулья степенных земледельцев. Камин, в котором прежде пылал огонь, был заполнен перевернутыми ульями – в них неслись куры; а перед домом, где поколения прежних владельцев заботливо вскапывали участок лопатой, земля была отчаянно изрыта петухами.
Домик и участок окружала высокая ограда, и попасть туда можно было только через калитку.
На следующее утро Тэсс в течение часа занималась изменениями и улучшениями этого хозяйства, руководствуясь своим опытом – она ведь была дочерью куровода-профессионала, – как вдруг калитка распахнулась, и во двор вошла служанка в белом чепце и переднике. Явилась она из господского дома.
– Миссис д'Эрбервилль хочет, чтобы к ней, как всегда, принесли кур, – сказала она, но видя, что Тэсс не совсем поняла ее, пояснила: – Хозяйка у нас старая и совсем слепая.
– Слепая! – повторила Тэсс.
Не успев осознать, какие опасения вселила в нее эта новость, Тэсс, по указанию служанки, взяла на руки двух самых красивых птиц гамбургской породы и последовала за девушкой, тоже захватившей двух птиц, в господский дом, фасад которого, хотя красивый и внушительный, свидетельствовал о том, что кто-то из его обитателей питает любовь к домашней птице: тут всюду летали перья, а на траве стояли клетки.
В гостиной нижнего этажа в глубоком кресле, повернувшись спиной к свету, сидела владелица и хозяйка усадьбы – седая женщина лет шестидесяти, не больше. У нее было подвижное лицо человека, которому зрение изменяло постепенно и который пытался его сохранить, – ведь у людей, давно ослепших или слепых от рождения, лицо бывает застывшее. Тэсс приблизилась к ней, не выпуская свою пернатую ношу, – птицы сидели на обеих ее руках.
– А, вы та молодая женщина, которая будет смотреть за моими курочками? – сказала миссис д'Эрбервилль, услышав незнакомые шаги. – Надеюсь, вы будете ласковы с ними. Мой управляющий говорит, что на вас можно положиться. Ну, где же они? А, это Гордец! Но сегодня он, кажется, не так весел, как всегда? Должно быть, испугался, попав в чужие руки. И Фина тоже… да, они немножко испуганы. Правда, мои миленькие? Но они скоро к вам привыкнут.
В то время как старуха говорила, Тэсс и служанка, повинуясь ее жестам, посадили птиц к ней на колени, и она оглаживала их с головы до хвоста, ощупывая клювы, гребешки, воротнички у петухов, крылья их и лапы. Прикасаясь к ним, она тотчас же их узнавала и немедленно обнаруживала каждое сломанное или запачканное перышко. Она щупала им зоб и догадывалась, что они ели и не слишком ли мало или много; на лице ее живо отражались все ее впечатления.
Птицы, принесенные девушками, были затем водворены обратно на птичий двор, их сменили новые, и процедура осмотра продолжалась до тех пор, пока старухе не были предъявлены все любимые петухи и куры – гамбурги, бантамы, кохинхины, брамы, доркинги и другие породы, бывшие тогда в моде, – и когда птицу сажали к ней на колени, старуха, опознавая ее, редко ошибалась.
Тэсс это напомнило конфирмацию: миссис д'Эрбервилль была епископом, куры – конфирмующейся молодежью, а она сама и служанка – священником и викарием прихода, провожающими свою паству в церковь. По окончании церемонии миссис д'Эрбервилль, морща лицо и пожевывая губами, вдруг спросила Тэсс:
– Вы умеете свистеть?
– Свистеть, сударыня?
– Да, насвистывать мелодии.
Тэсс, как и большинство деревенских девушек, умела свистеть, но считала, что этим искусством не хвастаются в приличном обществе. Однако она вежливо ответила, что свистеть умеет.
– В таком случае вам придется заниматься этим каждый день. У меня служил мальчик, который очень хорошо свистел, но он ушел. Вы будете свистеть моим снегирям; видеть их я не могу, но мне приятно их слушать, а так они учатся петь. Покажите ей, где находятся клетки, Элизабет. Вы должны начать завтра, а то они забудут все, чему выучились. Вот уже несколько дней, как с ними никто не занимался.
– Мистер д'Эрбервилль свистел им сегодня утром, сударыня, – сказала Элизабет.
– Он? Вот еще!
Лицо старой дамы брезгливо сморщилось, и больше она не сказала ни слова.
Так закончилось свидание Тэсс с той, которую она считала своей родственницей, и куры были отнесены в птичник. Обращение миссис д'Эрбервилль не слишком удивило девушку – увидав, как велика усадьба, она и не ждала другого приема. Однако она и понятия не имела о том, что старая дама ничего не слышала об их так называемом родстве. Она решила, что слепая женщина и ее сын отнюдь не связаны крепкими узами любви. Но и в этом она также ошиблась. Миссис д'Эрбервилль была не единственной матерью, которой суждено питать к своему отпрыску любовь, окрашенную обидой и горечью.
Несмотря на неприятные впечатления первого дня, утром, когда засияло солнце, Тэсс почувствовала себя обосновавшейся здесь и порадовалась свободе и новизне своего положения. Ей не терпелось испробовать свои силы в искусстве, которое столь неожиданно от нее потребовалось, – ведь это решало, останется ли место за ней. И вот, едва Тэсс осталась одна в саду, обнесенном стеной, она уселась на клетку для кур и старательно выпятила губы, намереваясь заняться давно заброшенным искусством. С грустью она обнаружила, что совсем разучилась свистеть: выдувая воздух, она издавала только глухие замогильные звуки, и у нее не получалось ни одной чистой ноты.
Тщетно продолжала она дуть, испуская иногда досадливые восклицания и удивляясь, куда исчезла способность, которая казалась прирожденной, как вдруг заметила какое-то движение в плюще, обвивавшем ограду так же густо, как и коттедж. Взглянув в ту сторону, она увидела, что кто-то спрыгнул со стены на землю. Это был Алек д'Эрбервилль, которого она не видела со вчерашнего дня, когда он привел ее к дому садовника, где ей было отведено помещение.
– Клянусь честью, – воскликнул он, – не было еще ни в природе, ни в искусстве ничего прекраснее вас, кузина Тэсс! (Слово «кузина» звучало слегка иронически.) Я следил за вами из-за ограды. Вы, словно статуя Нетерпения, восседаете на пьедестале, складываете свои прелестные розовые губки, будто собираясь свистеть, дуете, дуете, ругаетесь про себя – и не можете извлечь ни одной ноты, и злитесь, потому что это вам не удается.
– Я не злюсь, и я не ругалась.
– А! Я понимаю, почему вы это делаете! Снегири! Моя матушка хочет, чтобы вы продолжили их музыкальное образование! Как это эгоистично с ее стороны. Словно ухаживать за этими проклятыми петухами и курами – легкая работа! Будь я на вашем месте, я бы наотрез отказался.
– Но она особенно на этом настаивает и хочет, чтобы я приготовилась к завтрашнему утру.
– Вот как? Ну, в таком случае я дам вам один-два урока.
– Ах, нет, не надо! – сказала Тэсс, отступая к двери.
– Не бойтесь! Я не намерен вас трогать. Смотрите, я буду стоять по эту сторону проволочной сетки, а вы можете остаться по другую; тогда вы будете себя чувствовать в полной безопасности. Ну, глядите: вы слишком выпячиваете губы, надо вот как.
Он показал, как нужно складывать губы, и начал насвистывать песенку «Прочь уста – весенний цвет!». Но Тэсс не поняла намека.
– Попытайтесь-ка теперь, – сказал д'Эрбервилль.
Она пробовала сохранить невозмутимый вид, лицо ее было сурово, как у статуи; но он настаивал, и наконец, чтобы отделаться от него, она, следуя его указаниям, вытянула губы трубочкой, но ей не удалось извлечь чистую ноту, и она смущенно рассмеялась, а потом покраснела от досады на себя за то, что рассмеялась.
Он подбадривал ее:
– Попробуйте еще раз.
Теперь Тэсс была серьезна, совсем серьезна и сделала еще одну попытку, – и наконец неожиданно ухитрилась издать чистый, приятный звук. Радость, вызванная удачей, была слишком велика – глаза Тэсс широко раскрылись, и она невольно улыбнулась ему.
– Вот так! Теперь, когда я дал вам толчок, дело пойдет на лад. Я сказал, что не подойду к вам, и, хотя ни одному смертному не выпадал на долю такой соблазн, я сдержу слово. А скажите, Тэсс, моя мать показалась вам странной?
– Я еще мало ее знаю, сэр.
– Ну и как ей не показаться странной, если она заставляет вас свистеть для своих снегирей. Я пока у нее в немилости, но вы завоюете ее благосклонность, если будете хорошо обращаться с птицами. До свидания. Если встретятся какие-нибудь затруднения и вам понадобится помощь, не ходите к управляющему, идите прямо ко мне.
Вот так Тэсс Дарбейфилд приступила к своей работе. Все последующие дни были, в сущности, повторением первого. Привычка быть в обществе Алека д'Эрбервилля, которую этот молодой человек старательно в ней развивал, заводя веселый разговор и шутливо называя ее своей кузиной, когда они оставались вдвоем, – привычка эта почти избавила ее от прежней застенчивости, не вселив, однако, того чувства, какое может породить застенчивость иную и более нежную. Но податливее сделало ее не одно только общение с ним, а неизбежная зависимость от его матери и – вследствие относительной ее беспомощности – от него.
Вскоре она убедилась, что насвистывание мелодий снегирям в комнате миссис д'Эрбервилль было не таким уж трудным делом, когда она овладела этим искусством, так как у своей матери она переняла много песенок, подходивших для этих певцов. Насвистывать по утрам у клеток оказалось гораздо приятнее, чем упражняться в саду. Не стесненная присутствием молодого человека, она вытягивала губы, приближала их к прутьям клеток и рассыпала мелодичные трели для своих внимательных слушателей.
Миссис д'Эрбервилль спала на широкой кровати с шелковым пологом, а снегири помещались в той же комнате, где иногда порхали там на свободе, оставляя белые пятнышки на мебели и драпировке. Однажды, когда Тэсс стояла у окна, уставленного клетками, давая обычный урок, ей послышался шорох, доносившийся из-за кровати. Старой дамы в комнате не было, и оглянувшись, девушка заметила, что из-под бахромы занавесей высунулись носки башмаков. После этого она хотя и продолжала свистеть, но так нестройно, что слушатель, если таковой имелся, понял, что она подозревает о его присутствии. С тех пор она каждое утро заглядывала за занавеси, но никого там не находила. По-видимому, Алек д'Эрбервилль решил больше не пугать ее и не устраивать засад.
10
Каждая деревня имеет свои особенности, свою конституцию, свой собственный кодекс морали. Некоторые молодые женщины в Трэнтридже и его окрестностях отличались большим легкомыслием, что объяснялось, пожалуй, соседством «Косогора» и характером его владельца. Местность эта была отмечена еще одним, более постоянным пороком: здесь много пили. На окрестных фермах все разговоры обычно сводились к тому, что делать сбережения бесполезно; математики в рабочих блузах, облокотясь на плуг или мотыгу, производили блестящие вычисления, доказывая, что пособие, выдаваемое приходом, лучше может обеспечить человека на старости лет, чем какие бы то ни было сбережения, сделанные в течение целой жизни.
Эти философы пуще всего любили отправляться каждый субботний вечер, по окончании работ, в Чэзборо – городок, находившийся на расстоянии двух-трех миль и давно пришедший в упадок. Вернувшись на рассвете, они все воскресенье спали, исцеляя сном расстройство пищеварения, вызванное странной смесью, какую продавали им под видом пива монополисты, прибравшие к рукам прежде независимые трактиры.
В течение долгого времени Тэсс не принимала участия в этом еженедельном паломничестве. Но по настоянию замужних женщин, которые были лишь немногим старше ее, – ибо здесь, как повсюду, процветали ранние браки – она наконец согласилась пойти. Этот первый опыт был гораздо приятнее, чем она ожидала, – веселость товарок оказалась заразительной после недели однообразной работы на птичьем дворе. Она пошла еще раз и еще раз. Изящная и привлекательная, переживающая пору расцвета, она притягивала лукавые взгляды гуляк на улицах Чэзборо; поэтому, нередко отправляясь в городок одна, она с наступлением сумерек всегда отыскивала своих товарок, чтобы вернуться домой под их защитой.
Так продолжалось в течение следующих двух месяцев; наконец, в начале сентября субботний базарный день совпал с ярмаркой, и по этому случаю паломники из Трэнтриджа вдвойне веселились по трактирам.
Работа задержала Тэсс, она вышла поздно, и ее товарки добрались до города задолго до нее. Был чудесный сентябрьский вечер – тот час, когда перед заходом солнца желтые, тонкие, как волос, лучи борются с синеватыми тенями и воздух сам по себе рождает перспективу, не нуждаясь для этого в предметах крупнее бесчисленных кружащихся в нем крылатых насекомых. В этой сумеречной дымке не спеша шла Тэсс.
Только дойдя до городка, она узнала о том, что базарный день совпал с ярмаркой, а к тому времени уже начало темнеть. Она быстро покончила со своими немногочисленными покупками и потом, по обыкновению, начала искать кого-нибудь из обитателей Трэнтриджа.
Сначала она не могла их найти, и ей сказали, что почти все отправились к дому торговца сеном и торфом, имевшего дела с их фермой, чтобы там, в укромном месте, как они выражались, «отхватить джигу». Человек этот жил где-то на окраине городка, и Тэсс, отыскивая дорогу, вдруг увидела на углу одной из улиц мистера д'Эрбервилля.
– Как! Вы здесь, моя красотка? Так поздно? – сказал он.
Она объяснила ему, что поджидает попутчиков.
– Мы еще увидимся, – бросил он ей вслед, когда она свернула в глухой переулок.
Подходя к дому торговца, она уловила скрипичную мелодию джиги, доносившуюся из какого-то строения позади дома, но звуков пляски не было слышно – явление необычное в этих краях, где, как правило, топот заглушает музыку. Двери в доме были распахнуты настежь, и через заднюю дверь она разглядела сад, окутанный ночною тенью; никто не ответил на ее стук, и она, пройдя коридор, пошла по дорожке, ведущей к сараю, где взвизгивала скрипка.
Это было строение без окон, служившее складом, и оттуда, из открытых дверей, плыл во тьму яркий желтый туман, который Тэсс сначала приняла за светящийся дым. Но, подойдя ближе, она поняла, что это было облако пыли, освещенное свечами, горевшими в сарае; лучи их вырывались через раскрытую дверь в ночной простор сада.
Заглянув в сарай, она увидела неясные силуэты, метавшиеся в пляске, – топота не было слышно, потому что ноги танцоров по щиколотку утопали в торфяной трухе и всяком другом мусоре, чем и объяснялось возникновение пыльного облака, заполнившего весь сарай. Эта плавающая в воздухе затхлая торфяная и соломенная пыль, смешиваясь с горячими испарениями тел, образовала нечто вроде растительно-человеческой пыльцы, и сквозь нее слабо пробивались приглушенные звуки скрипок, отнюдь не отвечавшие той страсти, какая чувствовалась в пляске. Танцоры плясали и кашляли, кашляли и смеялись. Еле-еле можно было разглядеть проносившиеся пары, – во мгле казалось, будто сатиры обнимают нимф, множество Панов кружится со множеством Сиринг и Лотис тщетно пытается ускользнуть от Приапа.
То и дело какая-нибудь пара подходила к двери подышать воздухом, – здесь туман уже не заволакивал лиц и полубоги превращались в простых людей, близких соседей Тэсс. Что за сумасшедшая перемена произошла за два часа с Трэнтриджем?
У стены, на скамьях и прессованном сене восседало несколько Силенов, и один из них узнал ее.
– Девушки считают неприличным плясать в «Лилии», – сказал он. – Не очень-то им хочется, чтобы все узнали, кто их миленький. А к тому же трактир иной раз закрывают, когда они только-только распляшутся. Вот мы и собираемся здесь, а за выпивкой посылаем.
– Но когда же кто-нибудь из вас пойдет домой? – с беспокойством спросила Тэсс.
– Теперь уж скоро. Это последняя джига.
Она осталась ждать. Пляска окончилась, и кое-кто начал поговаривать, что уже пора бы пуститься в обратный путь, но другие не соглашались, и начался новый танец. «Это уже наверняка последний», – решила Тэсс. Однако за ним последовал еще один. Она встревожилась, но, прождав так долго, она должна была ждать еще: по случаю ярмарки дороги кишели бродягами, и бог весть, что могло быть у них на уме. Тэсс не боялась реальной опасности – она боялась неведомого. Находись она близ Марлота, ей было бы не так страшно.
– Ну чего беспокоиться, милочка? – увещевал ее между припадками кашля молодой парень с лицом, мокрым от пота; его соломенная шляпа так далеко съехала на затылок, что поля обрамляли голову, как нимб – голову святого. – Куда спешить? Слава богу, завтра воскресенье, можно отоспаться во время церковной службы. Потанцуем?
Нельзя сказать, чтобы она не любила танцы, но здесь ей не хотелось плясать. А пляска становилась все более бурной; скрипачи, заслоненные светящимся облаком, то и дело пиликали тыльной стороной смычка или за кобылкой. Но это не имело значения: танцующие задыхались, но продолжали кружиться.
Парочки не разлучались, если им этого не хотелось. Менять кавалера или даму было принято лишь в том случае, если первый выбор оказывался неудачным, а теперь все пары были уже подобраны по вкусу. И вот начался экстаз, началось сновидение, в котором сущность вселенной – чувство, а реальность – только случайная помеха, останавливающая вихрь, в котором хочется кружиться.
Вдруг раздался глухой удар: одна из парочек споткнулась и растянулась на полу. Следующая пара налетела на упавших и свалилась на них. Над распростертыми фигурами поднялся столб пыли, и в пыльном облаке можно было разглядеть дергающиеся сплетенные руки и ноги.
– Дома я с тобой за это рассчитаюсь, миленький! – донесся из кучи тел женский голос – голос злополучной дамы того неуклюжего парня, по чьей вине произошло несчастье; она была не только его дамой, но и его молодой женой – в Трэнтридже молодожены обычно танцуют вместе, пока их любовь не остынет; да и в последующие годы семейные избегают выбирать холостых и незамужних, которые, быть может, уже договорились между собой.
В тени сада, за спиной Тэсс, раздался громкий смех, слившийся с хихиканьем в сарае. Она оглянулась и увидела красный огонек сигары. Там стоял Алек д'Эрбервилль. Он поманил ее, и она неохотно подошла к нему.
– Что вы здесь делаете, моя красавица, в такой поздний час?
Она так устала после долгого дня и ходьбы, что поделилась с ним своими заботами:
– Я очень долго ждала их, сэр, чтобы вместе с ними идти домой, потому что уже ночь, а я плохо знаю дорогу. Но больше ждать я не могу.
– И не ждите; сегодня я приехал сюда верхом, но если вы дойдете со мной до «Геральдической лилии», я найму двуколку и отвезу вас домой.
Тэсс была польщена, но она до сих пор не могла преодолеть прежнее свое недоверие к нему и предпочитала вернуться домой с работниками и работницами, хотя они и замешкались. Поэтому она ответила, что очень благодарна ему, но не хочет его затруднять.
– Я им сказала, что буду их ждать, и они это знают.
– Ладно, глупышка, как хотите.
Когда он снова закурил сигару и отошел от нее, жители Трэнтриджа, сидевшие в трактире, вспомнили, что час поздний, и всей компанией принялись собираться в дорогу. Они разыскали свои узелки и корзинки и через полчаса, когда куранты пробили четверть двенадцатого, все уже плелись по проселочной дороге, которая поднималась на холм в том направлении, где пряталась в темноте их деревушка.
Нужно было пройти три мили по сухой белой дороге, которая казалась еще белее от лунного света.
Тэсс, шагая в середине толпы, вскоре заметила, что от свежего ночного воздуха мужчины, хлебнувшие лишнего, начинают покачиваться и идут зигзагами; некоторые из наиболее легкомысленных женщин тоже нетвердо держались на ногах: например, смуглая Кар Дарч – бой-баба, прозванная «Пиковой Дамой» и до последнего времени бывшая фавориткой д'Эрбервилля, ее сестра Нэнси, носившая прозвище «Бубновая Дама», и новобрачная, которая упала во время танцев. Хотя трезвый человек счел бы их в эту минуту грубыми и неуклюжими, сами они придерживались другого мнения. Шли они по дороге, но им казалось, будто они парят в воздухе, предаваясь мыслям оригинальным и глубоким, и сливаются с окружающей природой в единое, гармоничное и блаженное целое. Они были не менее величественны, чем луна и звезды над ними, а луна и звезды были так же пламенны, как они.
Тэсс, которой в доме отца из-за подобных радостей пришлось пережить много горьких минут, совсем расстроилась, заметив их состояние, и это открытие окончательно испортило ей прогулку при лунном свете. Однако, по вышеупомянутым причинам, она продолжала идти вместе с толпой.
По дороге они шли вразброд, но теперь им надо было свернуть на тропу, пересекавшую луг, обнесенный изгородью, и так как идущие впереди женщины замешкались у калитки, то за это время подошли все остальные.
Вожаком группы была Кар – Пиковая Дама, – которая несла плетеную корзинку со своими обновами и провизией, закупленной ее матерью на всю следующую неделю. Корзинка была большая и тяжелая; Кар для удобства поставила ее себе на голову и шла подбоченившись, удерживая ее в равновесии.
– Послушай, Кар Дарч, что это ползет у тебя по спине? – спросил вдруг кто-то из толпы.
Все посмотрели на Кар. По ее светлому ситцевому платью змеилась какая-то темная веревка, напоминавшая косу китайца. Она начиналась от затылка и оканчивалась значительно ниже талии.
– У нее волосы распустились, – отозвался другой.
Нет, это были не волосы: это была черная струйка, просачивающаяся из ее корзинки, и в холодных недвижных лучах луны она сверкала, как мокрая змея.
– Это патока, – сказала одна наблюдательная матрона.
Да, это была патока. Бедная старая бабушка Кар питала слабость к этому приторному лакомству; меду у нее было сколько угодно из ее собственных ульев, но она любила патоку, – и Кар хотелось неожиданно ее порадовать. Быстро сняв с головы корзину, смуглая девушка обнаружила, что банка с патокой разбилась.
К этому времени, разглядев как следует чудную спину Кар, все окружающие уже покатывались со смеху, а раздосадованная Пиковая Дама думала только о том, как избавиться от непрощеного украшения без помощи насмешников. Выбежав на луг, который им предстояло пересечь, она легла на спину и, упираясь локтями в землю, принялась ерзать по траве, чтобы стереть патоку с платья.
Хохот стал громче; зрители цеплялись за калитку и столбы, опирались на палки и смеялись до колик, созерцая это зрелище. Наша героиня, которая до сих пор сохраняла серьезность, вдруг не выдержала и тоже громко рассмеялась.
Этот смех оказался роковым – во многих отношениях. Едва лишь Пиковая Дама расслышала среди общего хохота звонкий, мелодичный смех Тэсс, как долго тлевшая в ее душе ненависть к сопернице внезапно вспыхнула, доведя ее до исступления. Она вскочила с травы и в ярости кинулась к Тэсс.
– Как ты смеешь смеяться надо мной, девка? – крикнула она.
– Право же, я не могла удержаться, когда все смеялись, – извиняющимся тоном сказала Тэсс, все еще смеясь.
– А ты думаешь, что ты лучше всех, да? Потому что теперь ты у него первая любовница? Ну, подождите, миледи, подождите! Я стою двух таких, как вы! Сейчас я тебе покажу!
К ужасу Тэсс, Пиковая Дама начала расшнуровывать корсаж – в сущности, она рада была от него избавиться, так как он был весь в патоке, – и обнажила свою полную шею, плечи и руки, которые в лунном свете казались сияющими и прекрасными, словно созданные Праксителем: у этой деревенской красотки они были безупречной формы. Она сжала кулаки и двинулась на Тэсс.
– Не буду я драться! – величественно сказала Тэсс. – И знай я, какова ты есть, не стала бы мараться и пошла бы одна – я с потаскухами дела не имею!
К сожалению, эта реплика допускала слишком широкое толкование, и на злополучную голову красавицы Тэсс посыпались ругательства, срывавшиеся и с других уст, в особенности с уст Бубновой Дамы, которая, находясь с д'Эрбервиллем в тех отношениях, какие приписывались и Кар, объединилась с последней против общего врага. Их поддержали и другие женщины, проявив при этом такую злобу, что лишь очень весело проведенный вечер мог объяснить, почему у них не хватило ума ее скрыть. Считая Тэсс незаслуженно оскорбленной, мужья и любовники попытались восстановить мир, заступаясь за девушку, но эта попытка только подлила масла в огонь.
Тэсс была вне себя от негодования и стыда. Теперь она уже не боялась ни позднего времени, ни-возвращения домой в одиночестве; единственным ее желанием было поскорее избавиться от всей компании. Она прекрасно знала, что лучшие из них пожалеют на следующий день о своей вспышке. К этому времени все они уже вышли на луг, и Тэсс начала тихонько пятиться, чтобы выбраться из толпы и убежать, как вдруг из-за угла изгороди, заслонявшей дорогу, показался приблизившийся неслышно всадник. Это был Алек д'Эрбервилль.
– Какого черта вы так расшумелись? – спросил он.
Объяснение заставило себя ждать, да он, в сущности, и не нуждался в нем. Еще издали, услышав возбужденные голоса, он поехал тише и узнал достаточно, чтобы удовлетворить свое любопытство.
Тэсс стояла в стороне, недалеко от калитки: Он наклонился к ней.
– Прыгайте в седло, и мы удерем от этих визгливых кошек! – шепнул он.
Она была близка к обмороку, так остро она ощущала все происходящее. При всяких других обстоятельствах она отказалась бы от его помощи, как отказывалась уже не раз, и даже чувство одиночества не принудило бы ее поступить иначе. Но приглашение последовало в ту минуту, когда страх и негодование, внушенные врагами, могли благодаря одному движению превратиться в торжество над ними, и Тэсс, подчиняясь порыву, поставила ногу на носок его сапога, подпрыгнула и очутилась в седле позади него.
Они уже скрылись во мраке, когда пьяные забияки сообразили наконец, в чем дело.
Пиковая Дама, забыв о пятне на своем корсаже, встала рядом с Бубновой Дамой и подвыпившей новобрачной, – все трое напряженно смотрели в ту сторону, откуда, замирая, доносился топот.
– Куда вы смотрите? – спросил один работник, не заметивший, что произошло.
– Хо-хо-хо! – захохотала смуглая Кар.
– Хи-хи-хи! – захихикала подвыпившая молодка, опираясь на руку любящего мужа.
– Ха-ха-ха! – вторила мать смуглой Кар и, поглаживая свои усики, коротко объяснила: – Из огня да в полымя!
А затем эти дети природы, которым даже чрезмерное количество спиртного не причиняло большого вреда, побрели по тропинке, пересекающей луг, и вместе с ними двигались их тени, а головы теней обведены были опаловым кругом – лунным сиянием на сверкающей росе. Каждый видел только свой ореол, который не покидал его тени, как бы вульгарно она ни раскачивалась из стороны в сторону, – наоборот, тем теснее казался он с ней связанным, украшая ее и преображая; и вот уже спотыкающиеся движения стали неотъемлемой частью сияния, а насыщенное алкоголем дыхание претворилось в туманы ночи – дух темного луга, лунного света, самой природы слился в единую гармонию с духом пьяного веселья.
11
Сначала лошадь скакала легким галопом, а парочка хранила молчание. Тэсс, цепляясь за своего спутника, все еще переживала свой триумф, но у нее уже возникали и опасения. Она заметила, что ехали они не на той горячей лошади, на которой он иногда ездил, и, хотя ей трудно было держаться в седле, волновалась не по этому поводу. Она попросила его пустить лошадь шагом, и Алек послушно исполнил ее просьбу.
– Чисто было сделано, не правда ли, милая Тэсс? – спросил он затем.
– Да! – ответила она. – И я, конечно, должна быть вам очень благодарна.
– А вы благодарны?
Она промолчала.
– Тэсс, почему вам так неприятно, когда я вас целую?
– Я думаю, потому… что я вас не люблю.
– Вы уверены?
– Иногда я сержусь на вас.
– А! Я этого опасался. – Однако Алек не возражал против такого признания: что угодно – только не холодность. – Почему, когда я вас рассердил, вы мне об этом не сказали?
– Вы прекрасно знаете почему. Потому что здесь я чувствую себя зависимой.
– Я не часто обижал вас ухаживанием.
– Иногда обижали.
– Сколько раз?
– Вы знаете не хуже, чем я, – слишком часто.
– Каждый раз, как я старался вам понравиться?
Она ничего не ответила. Довольно долго лошадь шла иноходью, пока наконец их не окутал слабый светящийся туман, поднявшийся из ложбин и оврагов, где он клубился еще на закате. И в тумане лунный свет казался еще ярче, чем ясной ночью. По этой ли причине, а может быть, по рассеянности или потому, что у нее глаза слипались, но Тэсс не заметила, что они давно уже миновали то место, где от главной дороги ответвлялась проселочная дорога, ведущая к Трэнтриджу, и что спутник ее не свернул на эту дорогу.
Она невыразимо устала. Всю неделю она вставала в пять часов утра и целыми днями не присаживалась, сегодня вечером прошла вдобавок три мили пешком до Чэзборо, ждала три часа своих товарок и ничего не ела и не пила, охваченная нетерпением поскорее вернуться домой; потом прошла пешком еще милю и пережила бурное волнение ссоры, а теперь было уже около часу ночи. Но по-настоящему задремала она только один раз. И тогда в забытьи на секунду прислонилась к нему.
Д'Эрбервилль вынул ногу из стремени, повернулся в седле и обнял ее за талию, не давая упасть.
Тэсс мгновенно очнулась и, подчиняясь одному из тех порывов бессознательного протеста, которые были ей свойственны, слегка оттолкнула его. Он с трудом сохранил равновесие и не упал только потому, что лошадь, на которой ехал, была хотя и сильная, но очень смирная.
– Это чертовски несправедливо! – воскликнул он. – Я ничего дурного не имел в виду, хотел только поддержать вас.
Она недоверчиво обдумывала его слова; наконец, решив, что это походке на правду, смягчилась и сказала смиренно:
– Простите меня, сэр.
– Не прощу, если вы не будете хоть сколько-нибудь мне доверять. Черт возьми! – не выдержал он. – И долго я буду терпеть, чтобы меня отталкивала какая-то девчонка? Вот уже скоро три месяца, как вы смеетесь над моими чувствами, избегаете меня, браните. Я этого сносить не намерен.
– Завтра я уйду от вас, сэр.
– Нет, завтра вы от меня не уйдете! Я еще раз прошу, докажите, что вы доверяете мне, и позвольте обнять вас за талию! Послушайте, сейчас мы одни. Друг друга мы знаем хорошо, и вы знаете, что я вас люблю и считаю самой хорошенькой девушкой в мире. Да это так и есть! Могу я ухаживать за вами, как влюбленный?
Она тревожно перевела дыхание, смущенно повернулась в седле и, глядя вдаль, прошептала:
– Не знаю… я бы хотела… как могу я сказать «да» или «нет», когда…
Он разрешил вопрос, обняв ее, как ему хотелось, и Тэсс больше не протестовала. Так сидели они бок о бок, пока ей не пришло в голову, что едут они бесконечно долго, значительно дольше, чем полагается ехать из Чэзборо даже шагом, и едут не по проезжей дороге, а по простой тропе.
– Да где же это мы? – воскликнула она.
– Проезжаем лес.
– Лес… какой лес? Да ведь это совсем не по дороге.
– Это Заповедник – самый старый лес в Англии. Ночь чудесная, и почему бы нам не продлить нашей прогулки?
– Как могли вы меня так обмануть? – сказала Тэсс не то кокетливо, не то испуганно и освободилась от обнимавшей ее руки, отогнув его пальцы один за другим, хотя и рисковала соскользнуть с лошади. – И как раз теперь, когда я вам доверилась и не стала с вами спорить, чтобы доставить вам удовольствие, потому что думала, что зря вас обидела, оттолкнув. Пожалуйста, дайте мне сойти с лошади, я пойду домой пешком.
– Вы не могли бы идти пешком, милочка, даже если бы ночь была ясная. Должен вам сказать, что мы находимся за много миль от Трэнтриджа, туман сгущается, и вы всю ночь будете блуждать по лесу.
– Ничего! Прошу вас, спустите меня, – упрашивала она. – Мне все равно, где бы мы ни находились, только, прошу вас, сэр, дайте мне сойти с лошади!
– Хорошо, согласен, но при одном условии. Я вас завез в эти глухие места, и, что бы вы об этом ни думали, на мне лежит ответственность за ваше благополучное возвращение домой. Идти вам одной в Трэнтридж немыслимо, потому что, говоря правду, дорогая моя, я и сам хорошенько не знаю, где мы находимся, – в этом тумане даже знакомые места кажутся незнакомыми. Я охотно дам вам здесь сойти, если вы обещаете подождать возле лошади, а я пойду бродить по лесу, пока не найду дороги или какого-нибудь дома и не узнаю точно, где мы находимся. Когда я вернусь и укажу вам направление, вы можете поступить как угодно: хотите идти пешком – идите, хотите ехать – поедем.
Она приняла эти условия и соскользнула с лошади, но Алек успел ее поцеловать и спрыгнул с другой стороны.
– Я должна держать лошадь? – спросила она.
– В этом нет необходимости, – ответил Алек, поглаживая тяжело дышавшее животное. – Сегодня ей уж никуда бежать не захочется.
Он повернул лошадь головой в кусты и привязал к суку; потом устроил для Тэсс гнездышко из опавших листьев.
– Посидите тут, – сказал он. – Листья не пропустят сырости. Посматривайте изредка на лошадь – этого вполне достаточно.
Он отошел от нее на несколько шагов, потом вернулся и сказал:
– Кстати, Тэсс, сегодня кто-то подарил вашему отцу нового жеребца.
– Кто-то? Вы!
Д'Эрбервилль кивнул.
– О, какой вы добрый! – воскликнула она, мучительно сознавая, как некстати случилось, что благодарить его она принуждена именно теперь.
– А дети получили игрушки.
– Я не знала… что вы им что-нибудь посылали, – прошептала она, растроганная. – И почти жалею, что вы это сделали… да, почти жалею.
– Почему, дорогая?
– Это меня очень… стесняет.
– Тэсси, неужели вы не любите меня хоть чуточку?
– Я благодарна вам, – неохотно призналась она, – но боюсь, что не…
Внезапно поняв, что он действовал под влиянием страсти, она опечалилась: слезинка медленно скатилась у нее по щеке, за первой последовала вторая, и Тэсс расплакалась.
– Не плачьте, милая, дорогая! Ну, сядьте здесь и подождите, пока я приду.
Безвольно она села на собранную им кучу листьев и слегка вздрогнула.
– Вам холодно?
– Не очень… чуть-чуть.
Он коснулся ее платья, и его пальцы словно утонули в пене.
– На вас только это воздушное муслиновое платье… как же так?
– Это мое лучшее летнее платье. Когда я вышла из дому, было очень тепло, и я не знала, что мне придется ехать, да еще ночью.
– Ночи в сентябре холодные. Подождите-ка…
Сняв с себя легкое пальто, он нежно накинул его ей на плечи.
– Вот так, теперь вы согреетесь, – сказал он. – Отдыхайте, моя красавица, я скоро вернусь.
Застегнув пальто у нее под подбородком, он нырнул в паутину тумана, который к тому времени уже клубился между деревьями. Она слышала, как шуршали ветки, когда он взбирался на холм, потом шум стал глуше, напоминая шорох птицы, и, наконец, замер. Луна заходила, бледный свет тускнел, и Тэсс, погруженную в мечты, нельзя было разглядеть на ковре из листьев, где он ее оставил.
Алек д'Эрбервилль поднимался по склону, так как действительно не был уверен, в какой части Заповедника они находятся. По правде говоря, последний час он ехал куда глаза глядят, сворачивая наобум, только чтобы затянуть прогулку, и обращал больше внимания на залитую лунным светом Тэсс, чем на дорожные приметы. Теперь, отыскивая дорогу, он не спешил, так как измученная лошадь нуждалась в отдыхе. Спустившись с холма в прилегающую долину, он увидел изгородь, а за ней дорогу, которую узнал, и вопрос об их местонахождении был решен. Д'Эрбервилль повернул назад. Но к тому времени луна закатилась, и окутанный туманом Заповедник погрузился в глубокую тьму, хотя утро было уже близко. Вынужденный идти с протянутыми вперед руками, чтобы раздвигать ветви, д'Эрбервилль вскоре обнаружил, что найти место, откуда он начал поиски, не так-то легко. Бродя вокруг, то взбираясь на холм, то спускаясь, он услышал наконец шорох – лошадь была от него в двух шагах – и неожиданно задел ногой рукав своего пальто.
– Тэсс! – окликнул д'Эрбервилль.
Ответа не было. В непроницаемой тьме он видел у своих ног только бледное облачко, – там, где оставил на куче сухих листьев девушку в белом муслиновом платье. Все остальное вокруг сливалось в черноту. Д'Эрбервилль наклонился и услышал тихое, ровное дыхание. Он опустился на колени, склонился ниже, почувствовал ее теплое дыхание на своем лице, и через секунду его щека коснулась ее щеки. Тэсс крепко спала, а на ресницах ее еще не высохли слезинки.
Кругом правили тьма и молчание. Над ними вставали вековые тисы и дубы Заповедника, в ветвях которых приютились птицы, досыпая последний предутренний сон, а на земле прыгали кролики и зайцы. Но где же был ангел-хранитель Тэсс? Где было провидение, в которое она простодушно верила? Или, подобно другому богу, о котором говорит скептический Фесвитянин, оно развлекалось беседой с кем-нибудь, кого-нибудь преследовало либо просто путешествовало? А может быть, оно спало и не желало просыпаться?
Почему случилось так, что эта прекрасная женская душа, чувствительная, как паутинка, и в сущности чистая, как снег, обречена была носить клеймо? В течение тысячелетий умозрительная философия не могла нам, жаждущим гармонии, объяснить: почему так часто грубое берет верх над прекрасным, почему хорошей женщиной завладевает недостойный мужчина, а хорошим мужчиной – недостойная женщина. Остается, конечно, допустить, что эта катастрофа могла быть возмездием. Несомненно, в былые времена кто-нибудь из одетых в кольчугу предков Тэсс д'Эрбервилль, возвращаясь навеселе домой после битвы, причинял деревенским девушкам то же зло, если не с большей жестокостью. Но если возмездие, карающее детей за грехи отцов, и может, с точки зрения морали, удовлетворить богов – заурядный человек такую мораль презирает, и потому она не исправит дела.
Земляки Тэсс в своей глуши не устают со свойственным им фатализмом твердить друг другу: «Так было суждено». А это печально. Отныне неизмеримая пропасть должна отделять нашу героиню от той девушки, которая ушла из дома матери, чтобы попытать счастья на птичьей ферме в Трэнтридже.
ФАЗА ВТОРАЯ
«БОЛЬШЕ НЕ ДЕВУШКА»
12
Корзинка была тяжелая, а узел большой, но она тащила их, как человек, который не обращает особого внимания на материальную ношу. Иногда, чтобы отдохнуть, она машинально останавливалась у какой-нибудь калитки или столба, потом, подхватив вещи полной, круглой рукой, снова шла вперед.
Было воскресное утро в конце октября; около четырех месяцев прошло с тех пор, как Тэсс Дарбейфилд приехала в Трэнтридж, и всего несколько недель после ночной поездки в Заповедник. Недавно рассвело, и желтое сияние на горизонте за ее спиной освещало гряду холмов, к которой обращено было ее лицо, – барьер, замыкающий долину, где она так давно не была, который предстояло ей преодолеть, чтобы вернуться туда, где она родилась. С этой стороны подъем был некрутой, а пейзаж и почва в этой местности резко отличались от пейзажа и почвы Блекмурской долины. Даже нравы и наречия людей, разделенных холмистой грядой, были чем-то различны, несмотря на связывающую их железную дорогу; поэтому родная деревня Тэсс, находившаяся только в двадцати милях от Трэнтриджа, казалась местом очень отдаленным. Крестьяне, запертые там, в долине, вели торговлю на севере и западе, ездили на север и на запад, там же ухаживали и женились, и мысли их устремлены были на север и запад, тогда как жившие по эту сторону гряды направляли свое внимание и энергию на восток и юг.
Склон был тот самый, с которого д'Эрбервилль так бешено мчал ее в памятный июньский день. Не останавливаясь, Тэсс поднялась на вершину холма и, дойдя до края откоса, посмотрела вдаль, на знакомый зеленый мир, пока окутанный полупрозрачной дымкой. Отсюда он всегда был прекрасен, но сегодня он казался Тэсс особенно прекрасным, ибо она познала с тех пор, как видела его в последний раз, что змея шипит там, где неясно поют птицы, – и после этого урока взгляд ее на жизнь стал совсем иным. Поистине другой девушкой – не той, что жила в родном доме, – была она теперь, когда стояла здесь, склонившись под бременем мыслей. Потом она оглянулась и посмотрела назад. Не могла она смотреть вперед, на долину.
На длинной белой дороге, по которой она только что прошла, Тэсс увидела двухколесный экипаж и шедшего подле него человека, который поднял руку, чтобы привлечь ее внимание.
Повинуясь знаку, она с бездумным спокойствием ждала его, и через, несколько минут человек и лошадь остановились подле нее.
– Зачем ты улизнула тайком? – с упреком спросил запыхавшийся д'Эрбервилль. – Да еще в воскресное утро, когда все спят. Я узнал об этом случайно и скакал, как черт, чтобы догнать тебя. Ты только взгляни на кобылу. Зачем было удирать? Ты знала – никто не помешал бы тебе уйти. И незачем было тебе плестись пешком и тащить такую тяжесть. Я скакал как сумасшедший только для того, чтобы подвезти тебя, если ты не хочешь вернуться.
– Я не вернусь, – отозвалась она.
– Так я и думал. Ну, клади свои узлы, и дай я подсажу тебя.
Она небрежно бросила корзину и узел в кабриолет, влезла в него, и они сели рядом. Теперь она нисколько его не боялась, но причина этого доверия и делала ее несчастной.
Д'Эрбервилль машинально закурил сигару, и они продолжали путь; иногда перебрасывались двумя-тремя вялыми словами о том, что виднелось у дороги. Он совсем забыл о том, как попытался насильно поцеловать ее, когда они в начале лета ехали тем же путем, но в противоположную сторону. Зато она не забыла и теперь сидела, как марионетка, односложно отвечая на его замечания. Вдали показалась рощица, за которой находилась деревня Марлот. И только тогда волнение отразилось на неподвижном лице Тэсс и две слезы скатились по ее щекам.
– О чем ты плачешь? – холодно спросил он.
– Я только подумала, что родилась там, – прошептала она.
– Ну что ж, все мы должны были где-нибудь родиться.
– Хорошо, если бы я совсем не родилась… ни там, ни в другом месте.
– Вздор! Ну, а если ты не хотела ехать в Трэнтридж, зачем же ты приехала?
Она не ответила.
– Готов поклясться, что приехала ты не из любви ко мне.
– Это верно. Если бы я поехала из любви к вам, если бы хоть когда-нибудь вас любила, если бы любила и теперь, я бы так не презирала и не ненавидела себя за свою слабость, как ненавижу сейчас! Вы ненадолго вскружили мне голову, вот и все.
Он пожал плечами, а она продолжала:
– Я не понимала, чего вы добивались, пока не стало слишком поздно.
– Так говорит каждая женщина.
– Как вы смеете! – крикнула она, резко повернувшись к нему, и глаза ее вспыхнули, когда в ней проснулась дремлющая сила духа (с которой впоследствии предстояло ему познакомиться ближе). – Боже мой! Я готова вышвырнуть вас из экипажа. То, что говорит каждая женщина, иные из них чувствуют. Неужели вам никогда не приходило это в голову?
– Ну, хорошо! – засмеялся он. – Жалею, что тебя обидел. Признаюсь, я виноват. – И с легкой горечью он продолжал: – Но все-таки тебе не следовало без конца упрекать меня за это. Я готов оплатить все до последнего фартинга. Ты знаешь, что теперь тебе не нужно работать на поле или молочных фермах, знаешь, что можешь носить лучшие платья, – а последнее время ты нарочно одеваешься как можно проще, словно у тебя даже на лишнюю ленту нет денег.
Уголки ее губ слегка опустились, хотя великодушному привязчивому характеру Тэсс, в сущности, не была свойственна презрительность.
– Я сказала, что больше ничего не буду у вас брать, – и не возьму, не могу взять. Если бы я продолжала бы это делать, тогда я действительно была бы вашей, а я не хочу.
– Судя по твоим манерам, можно подумать, что ты не только подлинная и бесспорная д'Эрбервилль, но вдобавок еще и принцесса – ха-ха! Ну, милая Тэсс, больше мне нечего сказать. Должно быть, я скверный человек, чертовски скверный. Скверным я родился, скверно жил и – что весьма возможно – скверным и умру. Но клянусь своей пропащей душой, больше я не причиню тебе зла, Тэсс. И если возникнут некоторые осложнения – ты понимаешь? – если ты будешь хоть в чем-нибудь нуждаться или столкнешься с какими-нибудь затруднениями, напиши мне одну строчку, и ты получишь все, чего бы ни потребовалось. Быть может, меня не будет в Трэнтридже… на время я уеду в Лондон – не могу выносить старуху, – но все письма будут мне пересылать.
Она сказала, что не хочет ехать с ним дальше, и они остановились возле рощицы. Д'Эрбервилль спрыгнул первый, подхватил Тэсс на руки, поставил на землю, а затем положил подле нее ее вещи. Она кивнула ему, и на секунду глаза их встретились, а потом отвернулась, чтобы взять вещи и уйти.
Алек д'Эрбервилль вынул изо рта сигару, наклонился к ней и сказал:
– Ты не уйдешь от меня так, дорогая? Ну?
– Как хотите, – равнодушно ответила она. – Видите, какой покорной я стала!
Она повернулась, приблизила к нему свое лицо и стояла, словно мраморная статуя, пока он целовал ее в щеку, – поцелуй был, пожалуй, небрежен, хотя страсть не совсем еще угасла. Рассеянно смотрела она на дальние деревья, оставаясь совершенно безразличной к тому, что он делал.
– А теперь другую щеку – ради старого знакомства.
Она повернула голову так же безучастно, как это делают по просьбе художника или парикмахера, и он снова поцеловал ее; губы его коснулись ее щеки, влажной, гладкой и прохладной, как кожица грибов, которые росли вокруг них.
– Ты не даешь мне своих губ и не целуешь меня. Ты никогда не делаешь этого по своей воле; боюсь, ты никогда меня не полюбишь.
– Я это часто говорила. Это правда. Я никогда по-настоящему вас не любила и думаю, что не могу любить. – Она добавила уныло: – Быть может, сейчас ложь принесла бы мне больше пользы… Но настолько хватит у меня честности – хотя и мало ее осталось, – чтобы не солгать. Если бы я вас любила, у меня были бы все основания сказать это вам. Но я не люблю.
Он тяжело вздохнул, словно с этой сценой не мирилась его душа, совесть или добропорядочность.
– Глупо, что ты так грустна, Тэсс. Мне незачем льстить тебе теперь, и я могу смело сказать, что по красоте ты не уступаешь ни одной женщине в наших краях – ни простолюдинке, ни аристократке. Я это тебе говорю как человек практичный и твой доброжелатель. Будь разумной, и пока красота не увяла, показывай ее людям больше, чем показываешь теперь. А все-таки, Тэсс, не вернешься ли ты ко мне? Честное слово, мне неприятно так отпускать тебя.
– Никогда, никогда! Я это решила, как только поняла… то, что должна была понять раньше. И я не вернусь.
– Ну так всего хорошего, моя кузина на четыре месяца… до свидания!
Он легко вскочил в экипаж, взял вожжи и поехал по дороге между высокими живыми изгородями, усыпанными красными ягодами.
Тэсс не смотрела ему вслед, она медленно брела по извилистой тропе. Было еще рано, и хотя солнце уже поднялось над холмом, лучи его, невеселые и редкие, были только видимы глазу, но не грели. Вблизи не было видно ни одного человека. Печальный октябрь и печальная Тэсс, казалось, были единственными тенями на этой проселочной дороге.
Но вот чьи-то шаги послышались за ее спиной – шаги мужчины; а так как шел он быстро, то догнал ее и сказал «доброе утро», едва она успела заметить, что за ней идут. Он походил на ремесленника и нес жестянку с красной краской. Деловым тоном он спросил, не помочь ли ей нести корзинку, на что Тэсс согласилась и пошла рядом с ним.
– Раненько встали для воскресного утра, – весело сказал он.
– Да, – отозвалась Тэсс.
– Народ еще спит после трудовой недели.
Она и с этим согласилась.
– Хотя я настоящее дело делаю сегодня, а не в будни.
– Вот как?
– Целую неделю я работаю во славу людей, а по воскресеньям – во славу божию. Это стоит большего, а? Вот здесь, у этого перелаза, мне нужно поработать.
С этими словами он остановился у перелаза в изгороди, окружавшей пастбище.
– Подождите минутку, я вас не задержу.
Так как ее корзинка была у него, то ей ничего иного не оставалось. От нечего делать она наблюдала за ним. Он поставил ее корзинку и жестянку на землю, размещал краску кистью, торчавшей в жестянке, и стал выводить большие квадратные буквы на средней из трех досок перелаза, ставя после каждого слова запятую, словно желая дать передышку, чтобы слово проникло в сердце читающего:
ПОГИБЕЛЬ, ТВОЯ, НЕ, ДРЕМЛЕТ.
2-е Посл. ап. Петра, П, 3.
На фоне мирного пейзажа, бледных, блеклых тонов рощи, голубого неба и замшелых досок перелаза эти алые слова выглядели особенно яркими. Казалось, они выкрикивали себя и звенели в воздухе. Быть может, кто-нибудь и воскликнул бы: «Увы, бедное богословие!» – при виде этого отвратительного искажения – последней нелепой фазы религии, которая в свое время хорошо послужила человечеству, – но в душу Тэсс они проникли как беспощадное обвинение. Словно этот человек знал все, что с ней случилось; однако она видела его впервые.
Дописав это изречение, он подхватил ее корзинку, и Тэсс машинально последовала за ним.
– Вы верите в то, что пишете? – тихо спросила она.
– В эти апостольские слова? Верю ли я в то, что живу?
– Но допустим, – с дрожью в голосе продолжала она, – человек не стремился к греху?
Он покачал головой.
– Дело это такое важное, что я не могу вдаваться в тонкости. Этим летом я прошел сотню миль, исколесил вдоль и поперек всю округу и на всех стенах, калитках и перелазах писал слово божие. А толкование я предоставляю сердцам людей, которые их читают.
– По-моему, они ужасны, – сказала Тэсс. – Жестоки! Убийственны!
– Такими они и должны быть! – ответил он тоном профессионала. – А вот почитали бы вы самые мои горяченькие изречения – я их приберегаю для трущоб и морских портов. Прямо в дрожь бросает! Ну, а это очень хорошее изречение для сельской местности… А… вон там, у амбара, чистый кусок стены пропадает зря. Напишу-ка я заповедь – ту, которую полезно помнить опасным красоткам вроде вас. Вы подождете, мисс?
– Нет, – сказала она.
И взяв свою корзинку, Тэсс пошла дальше. Отойдя на несколько шагов, она оглянулась. Старая серая стена начала покрываться огненными письменами, и вид у нее был странный, непривычный, словно ее угнетала эта новая обязанность, которая возлагалась на нее впервые. И вдруг Тэсс, вспыхнув, поняла, какова будет надпись, дописанная им до половины:
ТЫ, НЕ, СОТВОРИШЬ…
Ее веселый приятель, заметив, что она оглянулась, придержал свою кисть и крикнул:
– Если захотите порасспросить о тех вещах, о каких мы с вами толковали, то сегодня в том приходе, куда вы идете, будет говорить проповедь один очень ревностный священник, мистер Клэр из Эмминстера. Я теперь расхожусь с ним в убеждениях, но человек он хороший и объяснит все не хуже любого другого священника. Он-то и заронил в меня искру.
Но Тэсс ничего не ответила; охваченная волнением, она пошла дальше, не отрывая глаз от земли.
– Вздор! Не верю я, чтобы бог говорил такие вещи! – сказала она презрительно, когда румянец сбежал с ее лица.
Перистый дымок внезапно вырвался из трубы отцовского дома, при виде которого у нее сжалось сердце. И еще тяжелее стало на сердце, когда она вошла в комнату. Мать только что спустилась вниз, теперь стояла на коленях перед очагом, подкладывая дубовые ветки под котелок с завтраком, повернулась к ней. Дети были еще наверху, как и отец, который по случаю воскресенья считал себя вправе полежать лишние полчаса.
– Как? Тэсс, милая! – изумленно воскликнула мать, вскакивая и целуя девушку. – Ну, как же ты живешь? А я тебя и не заметила, пока ты не подошла ко мне. Ты приехала домой справить свадьбу?
– Нет, мать, я не за тем приехала.
– Значит, на праздник?
– Да, и это будет долгий праздник, – сказала Тэсс.
– А разве твой кузен не собирается поступить по-хорошему?
– Он мне не кузен, и он не собирается на мне жениться.
Мать пристально посмотрела на нее.
– Послушай, ты мне не все сказала, – проговорила она.
Тогда Тэсс подошла к матери, спрятала лицо на ее груди и рассказала ей все.
– И ты все-таки не заставила его на тебе жениться? – сказала мать. – Любая женщина добилась бы этого – только не ты!
– Может, это и правда – любая добилась бы, только не я.
– Вот тогда бы было тебе с чем вернуться домой! – продолжала миссис Дарбейфилд, чуть не плача от досады. – После всех этих толков о тебе и о нем, – они и до нас дошли, – кто бы мог ждать, что это так кончится? Почему ты не постаралась помочь семье, вместо того чтобы думать только о себе? Знаешь ведь, что я должна работать не покладая рук, а у твоего бедного больного отца сердце обросло жиром, как сковородка. А я-то надеялась, что из этого что-нибудь выйдет! Поглядеть только на такую славную парочку, как ты с ним, когда вы уехали вместе четыре месяца назад! Подарки нам дарил. И все это, думали мы, потому, что мы ему родственники. Ну, а если он нам не родственник, значит, это делалось из любви к тебе. А ты все-таки не заставила его на тебе жениться!
Заставить Алека д'Эрбервилля жениться на ней! Ему жениться на ней! О женитьбе он никогда не говорил ни слова. А если бы сказал? Она не знала, смогла ли бы она сделать усилие, чтобы согласиться и спасти себя в глазах окружающих. Но бедная сумасбродная мать ничего не знала о чувствах ее к этому человеку. Быть может, при этаких обстоятельствах это было необычно, неестественно, необъяснимо, но факт оставался фактом, и, как она сказала, это-то и заставляло ее ненавидеть самое себя. Он никогда ей не нравился по-настоящему, а теперь и вовсе был ей неприятен. Она боялась его, дрожала в его присутствии, не устояла перед ним, когда он ловко воспользовался ее беспомощностью, потом, какое-то время ослепленная его щеголеватой внешностью, она покорно уступала ему, – но вдруг почувствовала к нему презрение, неприязнь и ушла. Вот и все. Ненависти к нему она, в сущности, не питала, но для нее это было золой и пеплом; и даже ради спасения своего доброго имени она вряд ли захотела бы выйти за него замуж.
– Тебе следовало быть поосторожнее, раз ты не собиралась женить его на себе.
– Ох, мама, мама! – крикнула измученная девушка, страстно бросаясь к матери, словно ее бедное сердце готово было разорваться. – Могла ли я что-нибудь знать? Я была ребенком, когда ушла отсюда четыре месяца назад. Почему ты не сказала, что мне надо опасаться мужчин? Почему не предостерегла меня? Богатые дамы знают, чего им остерегаться, потому что читают романы, в которых говорится о таких проделках; но я-то ничего не могла узнать, а ты мне не помогла.
Мать была побеждена.
– Я думала, ты будешь его сторониться и упустишь удобный случай, если я заговорю о его чувствах и о том, что может из этого выйти, – прошептала она, вытирая глаза передником. – Ну да теперь это дело прошлое. Что поделаешь! Не мы первые, не мы последние.
13
Молва о возвращении Тэсс Дарбейфилд из поместья ее богатых родственников распространилась по округе – если «молва» не слишком громкое слово для местечка, занимающего квадратную милю. К вечеру несколько молоденьких девушек, бывшие школьные товарки и знакомые Тэсс, пришли навестить ее, разодевшись в свои лучшие накрахмаленные и выглаженные платья, как и подобает, когда идешь в гости к особе, которая (по их предположениям) одержала великую победу; усевшись в кружок, они смотрели на нее с большим любопытством. Этот тридцатиюродный кузен, влюбившийся в нее джентльмен из другой округи, мистер д'Эрбервилль, пользовался репутацией дерзкого волокиты и сокрушителя сердец; слух об этом начал распространяться и за пределами Трэнтриджа, благодаря чему завидное положение Тэсс казалось к тому же опасным и всех очень интересовало, – а этого бы не было, если бы ей ничто не угрожало.
Они были так глубоко заинтересованы, что девушки помоложе шептали за ее спиной:
– Какая она хорошенькая! И как ей идет это нарядное платье. Должно быть, оно стоит очень дорого и, наверное, его подарок!
Тэсс, достававшая из буфета чайную посуду, не слышала этих замечаний, а если бы услыхала, то могла бы быстро разубедить своих подруг. Но мать ее слышала, и тщеславие простодушной Джоан, потерявшей надежду на блестящий брак, упивалось сенсацией, вызванной блестящим флиртом. В общем, она чувствовала удовлетворение, хотя столь незначительный и мимолетный триумф лишь вредил репутации ее дочери, – в конце концов дело еще могло кончиться браком; и в благодарность за их восхищение она пригласила гостей остаться выпить чаю.
Их болтовня, смех, добродушные намеки, а главное – мимолетные вспышки зависти подействовали и на Тэсс, к концу вечера заразившись их возбуждением, она почти развеселилась. Мраморная суровость сбежала с лица, к ней вернулась прежняя легкость движений, и она была красива, как никогда.
Иногда, не задумываясь, она отвечала тоном превосходства на их вопросы, словно признавая, что опыту ее действительно можно позавидовать. Но так мало была она, говоря словами Роберта Саута, «влюблена в собственную гибель», что иллюзия оказалась мимолетной, как молния, – вновь вступил в свои права холодный рассудок, издевающийся над минутной слабостью; ужаснувшись суетной своей гордости, она вновь замкнулась в своем безразличии.
А уныние на рассвете следующего дня… Вот миновало воскресенье, и настал понедельник, – и не было больше праздничного наряда, ушли смеющиеся гости, и проснулась она одна на своей старой кровати, а вокруг слышалось ровное дыхание невинных малюток. Миновало волнение, вызванное ее возвращением, угас интерес к нему, и она увидела перед собой длинную каменистую дорогу, по которой должна была идти, не находя ни помощи, ни сочувствия. Ее охватило черное отчаяние, и она готова была укрыться в могиле.
Прошло несколько недель, и Тэсс ожила настолько, что решилась показаться на людях, – и воскресным утром отправилась в церковь. Она любила слушать пение – каким бы оно ни было, – любила старые псалмы, любила петь вместе с хором утренний гимн. Эта врожденная любовь к мелодии, унаследованная от распевающей баллады матери, приводила к тому, что даже самая незатейливая музыка имела могучую власть над ее сердцем.
По некоторым причинам, желая избежать излишнего внимания односельчан, а также любезностей молодых парней, она вышла из дому еще до колокольного звона и заняла место на задней скамье под навесом галереи, куда заглядывали только старики да старухи и где среди церковной утвари и всякого хлама стояли прислоненные к стене похоронные носилки.
Прихожане входили по двое и по трое, усаживались перед ней рядами, на три четверти минуты склоняли голову, словно молясь, хотя в действительности не молились, потом, выпрямившись, принимались оглядываться по сторонам. Когда началось пение, случайно был выбран один из ее любимых гимнов – старинный лэнгдоновский напев на два голоса – впрочем, она не знала, как он называется, хотя и очень хотела бы узнать. Она думала, не облекая свои мысли в слова, о том, как необычайна и божественна власть композитора, который из своей могилы может взволновать чувствами, им одним впервые пережитыми, девушку, подобную ей, – девушку, которая никогда не слышала его имени и никогда не узнает, каким человеком он был.
Люди, оглядывавшиеся вначале, смотрели по сторонам и теперь, во время службы, и, наконец заметив ее, стали перешептываться. Она поняла, о чем они шепчутся, сердце у нее заныло, и она почувствовала, что дорога в церковь для нее закрыта.
Теперь она почти не выходила из спальни. Эта комната, которую Тэсс разделяла с детьми, была теперь ее главным прибежищем. Здесь, под несколькими квадратными ярдами соломенной крыши, следила она за ветром, снегопадами и дождями, великолепными солнечными закатами и луной в период полнолуния. Она скрывалась так старательно, что в конце концов почти все решили, что она уехала.
В эту пору своей жизни Тэсс гуляла только после заката; уйдя в лес, она меньше ощущала свое одиночество. Она умела угадывать тот сумеречный час, когда свет и тьма столь гармонично уравновешены, что напряжение дня растворяется в предчувствии ночи и человек испытывает чувство полной духовной свободы. И тогда-то тяжесть существования уменьшается до ничтожных размеров. Она не боялась теней; казалось, единственной ее мечтой было избегать людей – или, вернее, той холодной накипи, именуемой обществом, которая, столь грозная в массе, не страшна и даже достойна жалости в лице отдельных своих представителей.
Среди этих уединенных холмов и долин ее тихая скользящая походка гармонировала с окружающей природой. Ее гибкая фигура становилась неотъемлемой частью пейзажа. Иногда причудливая фантазия Тэсс одушевляла стихийные явления, и они как бы входили в ее жизнь; вернее – они действительно в нее входили, ибо мир есть лишь психологический феномен, и явления были таковы, какими казались. Полуночные вздохи и порывы зимнего ветра, стонущего среди ветвей, усыпанных тепло укутанными почками, звучали горькой укоризной. Дождливый день говорил о неисцелимой скорби, вызванной ее слабостью, – о скорби, охватившей душу какого-то неведомого высшего существа, которое она уже не могла назвать богом своих детских дней и не могла постигнуть как нечто иное.
Но этот мир, возникший из разрозненных и условных представлений, населенный враждебными ей призраками и голосами, был мрачным и ошибочным порождением фантазии Тэсс, скопищем химер, терзающих ее ложными страхами. Не она, а они дисгармонировали с реальным миром. Глядя на птиц, спящих в кустах, следя за кроликами, прыгающими на залитой лунным светом поляне, или стоя под деревом, на ветвях которого дремлют фазаны, она смотрела на себя как на олицетворение Вины, вторгшейся в царство Невинности. Но она усматривала антагонизм там, где его на самом деле не было. Чувствовавшая себя враждебной пришелицей была гармоничной частью природы. Ее заставили нарушить искусственный закон общества, но этот закон был неведом тому миру, чуждой которому она себя вообразила.
14
Туманный восход августовского солнца. Густые ночные пары под ударами теплых лучей рассеивались и отдельными хлопьями забивались в ложбинки и рощицы, ожидая той минуты, когда будут обращены в ничто.
В тумане солнце имело странный вид существа мыслящего, одухотворенного и для адекватного своего выражения требовало местоимения мужского рода. И вид этот – в особенности при абсолютном безлюдье вокруг – сразу объяснял происхождение древнего культа солнца. Казалось, никогда еще не существовало под небом более разумной религии. Светило было златокудрым богоподобным существом с лучистым ликом и кроткими глазами, с юным пылом взирающим на землю, которая, до краев была переполнена любовью к нему.
Немного позднее свет его проник сквозь щели ставней в дом, отбрасывая полосы, подобные докрасна раскаленной кочерге, на буфеты, комоды и другую мебель, и разбудил тех жнецов, которые еще не вставали.
Все было румяно в то утро, но ярче всего разрумянились две широкие деревянные выкрашенные лопасти, которые поднимались у края желтой нивы, примыкающей к деревне Марлот. Эти две лопасти и две другие, нижние, образовывали вращающийся мальтийский крест жнейки, которую накануне вечером привезли на поле, чтобы все было готово к сегодняшнему дню. В солнечном свете цвет краски, покрывающей их, стал гуще, словно их окунули в жидкий огонь.
Поле было уже «открыто», то есть по всей его окружности узкая полоска пшеницы была сжата серпами, чтобы проложить путь для лошадей и машины.
Две группы – одна состояла из мужчин и подростков, другая из женщин – появились на дороге в тот час, когда тень, отбрасываемая живой изгородью с восточной стороны, коснулась кустов с западной стороны, так что головы идущих озарялись восходящим солнцем, а ноги были окутаны предрассветными тенями. Люди свернули с дороги на поле, пройдя между двумя каменными столбами ближайших ворот.
Вскоре послышалось стрекотанье, напоминающее любовную песенку кузнечика. Это заработала жнейка и за изгородью показалось длинное вибрирующее тело машины, которую тащили три лошади. На одной из них ехал погонщик, а другой работник управлял жнейкой. Жнейка проехала вдоль края поля, медленно вращая лопастями, и скрылась за гребнем холма; через минуту она выехала с другой стороны поля, двигаясь тем же ровным ходом; над жнивьем сверкнула медная звезда на лбу передней лошади, затем показались яркие лопасти и, наконец, вся машина.
Узкая полоса жнивья, охватывающая поле после каждого объезда, становилась шире и шире, и, по мере того как проходили утренние часы, площадь, где еще не сжата была пшеница, все уменьшалась. Кролики, зайцы, змеи, крысы, мыши отступали дальше в хлеба, словно в крепость, не подозревая, сколь эфемерно их убежище и какая судьба ждет их к концу дня, когда до ужаса маленьким будет оставленный им уголок и они собьются в кучу – друзья и враги; а потом ляжет под зубцами неумолимой жнейки пшеница, еще покрывающая последние несколько ярдов, и жнецы перебьют всех зверьков палками и камнями.
Пшеница ложилась позади жнейки маленькими кучками, и каждой кучки было достаточно, чтобы связать из нее сноп; этим и занимались энергичные вязальщики, шедшие сзади, – главным образом женщины, хотя среди них были и мужчины в ситцевых рубахах и штанах, стянутых кожаным ремнем, так что можно было свободно обойтись без двух задних пуговиц, которые при каждом движении вязальщика поблескивали в солнечных лучах, словно два глаза, на пояснице.
Но значительно интереснее в этой компании вязальщиков были представительницы другого пола, ибо женщина приобретает особое очарование, когда становится неотъемлемой частью природы, а не является, как в обычное время, лишь случайным предметом на ее фоне. Работник на поле остается индивидом; работница есть неотъемлемая часть поля, – каким-то образом она теряет грани своей личности, впитывает в себя окружающее и с ним ассимилируется.
Женщины – вернее, девушки, ибо почти все они были молоды, – надели чепцы с длинными развевающимися оборками, защищающими от солнца, и перчатки, чтобы жнивье не изранило им рук. Одна была в бледно-розовой кофте, другая в кремовом платье с узкими рукавами, третья в юбке, красной, как лопасти жнейки. Женщины постарше надели коричневые грубые «робы», или халаты, – привычный и наиболее удобный костюм для работницы, от которого отказывались молодые. В это утро взгляд невольно возвращается к девушке в розовой ситцевой кофте, так как фигура у нее более гибкая и изящная, чем у других. Но она так низко надвинула на глаза чепец, что, когда она вяжет снопы, оборки скрывают даже щеки, хотя о цвете ее лица можно догадаться по темно-каштановой пряди волос, выбившейся из-под чепчика. Быть может, она обращает на себя внимание отчасти потому, что совсем к этому не стремится, а другие женщины частенько посматривают по сторонам.
Работает она монотонно, как часовой механизм; из последнего связанного снопа выдергивает пучок колосьев и приглаживает их ладонью левой руки, чтобы верхушки торчали на одном уровне, потом, низко наклонившись, идет вперед, обеими руками подбирая пшеницу и прижимая ее к коленям; левую руку в перчатке она подсовывает под сноп, пока не коснется правой, сжимая пшеницу в объятиях, словно возлюбленного, затем соединяет концы выдернутого пучка колосьев и, придавливая коленями сноп, связывает его, время от времени оправляя юбку, которую приподнимает ветер. Полоска голой руки видна между кожаной перчаткой и рукавом платья, а к концу дня женская неясная кожа будет исцарапана и начнет кровоточить.
Иногда она распрямляется, чтобы отдохнуть, потуже завязать передник и поправить сбившийся чепец. И тогда видно ее лицо – овальное лицо красивой молодой женщины, глубокие темные глаза и длинные тяжелые косы, которые словно цепляются умоляюще за все, чего коснутся. Щеки у нее бледнее, зубы ровнее, а красные губы тоньше, чем у большинства деревенских девушек.
Это Тэсс Дарбейфилд, или д'Эрбервилль, слегка изменившаяся – та же, да не та; в эту пору своей жизни она чувствует себя здесь чужой, пришлой, хотя живет не на чужой стороне. После долгого затворничества она наконец приняла на этой неделе решение заняться полевыми работами в родной деревне, ибо для земледельцев настала самая горячая пора года, и, что бы ни делала Тэсс по дому, ее труд не вознаграждался бы так, как уборка хлеба в поле.
Движения других женщин мало чем отличались от движений Тэсс, и вся группа двигалась, словно танцоры в кадрили, переходя от снопа к снопу; каждая женщина прислоняла свой сноп к другим, пока не образовывалась копна из десяти – двенадцати снопов.
Они поели, и работа продолжалась. Часам к одиннадцати можно было заметить, что время от времени Тэсс печально посматривает на вершину холма, хотя и не перестает вязать снопы. В одиннадцать часов из-за холма, на котором пшеница была уже сжата, показались головки детей в возрасте от шести до четырнадцати лет.
Лицо Тэсс слегка зарумянилось, но она не прервала работы.
Старшая в группе ребят девочка в сложенной углом шали, которая волочилась по жнивью, несла на руках что-то, напоминающее с первого взгляда куклу, – это был ребенок в длинной рубашонке; другая девочка принесла завтрак. Жнецы прервали работу, взяли принесенную еду и расположились вокруг копны. Они принялись за завтрак, и мужчины, передавая друг другу кружку, щедро наливали эль из каменного кувшина.
Одной из последних, прервавших работу, была Тэсс Дарбейфилд. Она присела у копны, слегка отвернувшись от своих товарок. Когда она уселась, работник в кроличьей шапке и с красным платком за поясом протянул ей через копну кружку эля. Но она отказалась. Разложив завтрак, она подозвала рослую девочку, свою сестру, и взяла у нее ребенка; та рада была освободиться от ноши и, перейдя к соседней копне; стала играть с другими детьми. Покраснев еще сильнее, Тэсс украдкой и в то же время с достоинством расстегнула кофту и начала кормить младенца грудью.
Мужчины, сидевшие поблизости, вежливо отвернулись; кое-кто закурил, один рассеянно и любовно поглаживал кувшин, который был осушен до последней капли. Все женщины, кроме Тэсс, принялись оживленно болтать, время от времени приглаживая скрученные узлом волосы.
Когда младенец оставил грудь, молодая мать посадила его себе на колени и, глядя вдаль, начала его укачивать с мрачным равнодушием, которое граничило с неприязнью. Потом вдруг стала осыпать его поцелуями и словно не могла насытиться, а ребенок расплакался, испуганный этим неистовым порывом, в котором страсть смешивалась с ненавистью.
– Как бы она там ни притворялась, а все-таки ребенка она любит, хотя и говорит, что лучше бы им обоим лежать на кладбище, – заметила женщина в красной юбке.
– Скоро она перестанет это твердить, – отозвалась другая, в коричневой юбке. – Господи, и к чему только не привыкаешь со временем!
– А не по доброй воле пошла она на это. В прошлом году как-то ночью в Заповеднике слыхали рыдания, и кое-кому пришлось бы плохо, если бы подоспели люди.
– Ну, по доброй или не по доброй, а все равно жалость, да и только, что случилось это с ней, а не с кем другим. Ну, да так уж всегда бывает с самыми красивыми. Вот дурнушки – те могут ничего не бояться. Верно, Дженни? – Говорившая повернулась к одной из женщин, которая, несомненно, подходила под такое определение.
Жалость – это было подходящее слово; даже враг и тот почувствовал бы сострадание, глядя на сидевшую здесь Тэсс, чей рот напоминал цветок, а большие неясные глаза были не черными и не голубыми, не серыми и не фиалковыми, но, пожалуй, сочетающими все эти цвета и сотни других, которые можно было увидеть, всматриваясь в радужную оболочку, где вокруг бездонного зрачка ложились один на другой различные цвета и оттенки, – Тэсс, женщину почти безупречную, если не считать слегка неуравновешенного характера, унаследованного от предков.
Решение, неожиданное для самой Тэсс, впервые за много месяцев привело ее на поля. Сначала она терзала и томила свое трепещущее сердце всеми муками сожаления, какие только может придумать одинокое и неопытное существо, затем здравый смысл подсказал ей выход: она почувствовала, что поступит хорошо, если снова будет полезной, снова вкусит прелесть независимости, чего бы это ни стоило. Прошлое есть прошлое; каково бы оно ни было, его больше нет. Каковы бы ни были последствия, время над ними сомкнется, – пройдут года, и наступит день, когда для всех они исчезнут навсегда, а она сама будет погребена и забыта. Меж: тем деревья были так же зелены, как и раньше, так же пели птицы и так же ярко светило солнце. Знакомый пейзаж не омрачился ее скорбью, не заразился ее болью.
Ей следовало понять одно: мысль, заставившая ее так низко склонить голову, – мысль о всеобщем жгучем интересе к ее положению основана была на иллюзии. Никому не было дела до ее жизни, до ее переживаний, ее страстей, ее мироощущения, кроме нее самой.
Для всех остальных людей Тэсс была лишь мимолетной мыслью. Даже ее друзья думали о ней лишь мельком, хотя и часто. Если бы она горевала всю жизнь, для них это означало бы только: «А, она сама делает себя несчастной». Если бы старалась она быть веселой, отогнать все заботы, радоваться дневному свету, цветам, ребенку – для них все это воплотилось бы в короткой фразе: «Она держится молодцом». Одна, на необитаемом острове, сокрушалась бы она о том, что с ней случилось? Не очень. Если бы она только что вышла из рук творца и увидела себя безмужней женой, ничего не ведающей о жизни и являющейся лишь матерью безыменного ребенка, могло ли бы такое положение довести ее до отчаяния? Нет, она приняла бы его спокойно и нашла бы в нем радость. Скорбь не родилась из глубины ее существа, а порождена была социальными условностями.
Как бы ни рассуждала Тэсс, что-то побудило ее одеться опрятно, как одевалась она раньше, и выйти на полевые работы, так как на рабочие руки был теперь большой спрос. Вот почему она держала себя с достоинством и спокойно смотрела людям в глаза, даже когда прижимала к груди ребенка.
Работники встали со снопов, потянулись и потушили трубки. Лошадей, которые были выпряжены и накормлены, снова впрягли в красную машину. Тэсс, быстро доев завтрак, подозвала сестру и, отдав ей ребенка, застегнула платье, надела кожаные перчатки и, снова наклонившись, выдернула пучок колосьев из последнего связанного снопа, чтобы перевязать следующий.
Работа продолжалась весь день и весь вечер, и Тэсс вязала снопы до сумерек. Потом все поехали домой в одном из самых больших фургонов, сопутствуемые круглой тусклой луной, которая поднялась на востоке и походила на истертый золотой венчик какого-нибудь тронутого тлением тосканского святого. Товарки Тэсс пели песни, проявляли большое участие к ней и радовались концу ее затворничества, хотя и не могли удержаться, чтобы лукаво не спеть несколько куплетов из баллады о девушке, которая пошла в веселый зеленый лес и вернулась оттуда не такой, как прежде. В жизни все уравновешивается и компенсируется: событие, которое в какой-то мере сделало ее парией, привело также к тому, что в это время многие считали ее интереснейшим человеком в деревне. Дружелюбие товарок еще больше отвлекало ее от мыслей о себе, живость их была заразительна, и она почти развеселилась.
Но теперь, когда ее горести этического порядка рассеивались, случилась новая беда, затронувшая инстинкт, который не признавал никаких социальных законов. Придя домой, она с ужасом услышала, что днем ребенок внезапно захворал. Этого следовало ждать – такой он был крохотный и слабый, – и тем не менее ее охватило смятение.
Девушка-мать забыла о том, что ребенок, появившись на свет, нанес оскорбление обществу; страстным ее желанием было не смывать этого оскорбления, сохраняя жизнь ребенка. Однако очень скоро выяснилось, что час освобождения маленького пленника плоти пробьет раньше, чем подсказывали ей наихудшие опасения; и, убедившись в этом, она погрузилась в тоску, вызванную не только близкой потерей ребенка: малютка не был крещен.
Все последнее время Тэсс находилась в состоянии покорного безразличия и считала, что если за ее поступок ей суждено гореть в аду, она будет гореть, и дело с концом. Подобно всем деревенским девушкам, она была начитанна в Священном писании, добросовестно выучила историю Аголы и Аголибы и знала, какой урок следовало из нее извлечь. Но когда тот же вопрос коснулся ее ребенка – он принял совершенно иную окраску. Ее ненаглядное дитя умирает, и ему отказано в вечном блаженстве.
Час был поздний, но она сбежала с лестницы и спросила, можно ли послать за священником. К несчастью, это совпало с моментом, когда ее отец особенно гордился древним благородством своего рода и с особой остротой чувствовал, насколько Тэсс запятнала это благородство. Он только что вернулся из трактира Ролливера после еженедельной выпивки. Нет, ни один поп не войдет в его дом, заявил он, и не посмеет совать нос в его дела; теперь по ее вине необходимо все скрывать больше, чем когда бы то ни было. Он запер дверь и положил ключ в карман.
Все улеглись спать, и Тэсс в беспредельном отчаянии тоже легла. Она ежеминутно просыпалась и среди ночи убедилась, что ребенку стало хуже. Он умирал – тихо и безболезненно, но умирал.
Пробило час ночи; в этот мрачный час фантазия сбрасывает оковы рассудка и зловещие возможности приобретают несокрушимость фактов. Ей казалось, что ребенок обречен на самые страшные муки ада, ибо осужден вдвойне – как некрещеный и как незаконнорожденный; она видела, как сатана подбрасывает его на вилах с тремя зубцами, – такими вилами в дни выпечки хлеба они подбрасывали топливо в печь; эту картину дополнила она другими странными и нелепыми деталями мучительных пыток, о которых иногда осведомляют молодежь сей христианской страны. В тишине спящего дома мрачное предчувствие с такой силой овладело ее воображением, что ночная сорочка стала влажной от пота, а кровать вздрагивала от ударов ее сердца.
Дыхание младенца становилось все более затрудненным, и муки матери все усиливались. Бессмысленно было осыпать малютку поцелуями; она больше не могла оставаться в постели и начала лихорадочно ходить по комнате.
– О боже милостивый, сжалься, сжалься над моим невинным младенцем! – воскликнула она. – Молю тебя, обрушь гнев свой на меня, но пожалей ребенка.
Она прислонилась к комоду и долго лепетала несвязные мольбы, потом встрепенулась: «А что, если малютку можно спасти самим? Может быть, нет никакой разницы…»
Голос Тэсс прозвучал так радостно, что, казалось, лицо ее должно было светиться в полумраке.
Она зажгла свечу и, подойдя ко второй и третьей кровати у стены, разбудила своих маленьких сестер и братьев, которые спали в той же комнате. Отодвинув умывальник, чтобы можно было обойти его кругом, она налила воды в тазик и заставила детей опуститься на колени и сложить поднятые руки. Пока дети, еще не совсем проснувшиеся, испуганные ее поведением, все шире открывая глаза, оставались на коленях, она взяла с кровати младенца – ребенка, рожденного матерью-ребенком, такого крохотного, что, казалось, Тэсс не может быть его матерью. Тэсс с младенцем на руках стояла, выпрямившись, перед тазом, а сестра держала перед ней раскрытый молитвенник, как держит его служка в церкви перед священником: Тэсс собиралась окрестить свое дитя.
В длинной белой сорочке, с толстой темной косой, ниспадающей к талии, она казалась очень высокой и величественной. Мягкий тусклый свет жалкой свечи скрадывал те мелкие дефекты лица и фигуры, какие можно было обнаружить при солнечном свете, – царапины от жнивья на кистях рук, усталость, затуманившую глаза; молитвенный экстаз преобразил лицо, которое привело ее к гибели, сделал его безгрешно прекрасным, наложив печать царственного достоинства. Малыши, стоявшие вокруг на коленях, мигали покрасневшими, заспанными глазами и с напряженным удивлением следили за ее приготовлениями – только усталость и поздний час мешали им проявить его действием.
Самый впечатлительный из них спросил:
– Ты и в самом деле хочешь окрестить его, Тэсс?
Девушка-мать задумчиво кивнула.
– Как его будут звать?
Об этом она не подумала, но, когда она приступила к обряду крещения, ей пришло в голову имя, подсказанное фразой из Книги Бытия, и она произнесла его:
– Горем нарекаю тебя во имя отца и сына и святого духа…
Она окропила его водой, и наступило молчание.
– Дети, скажите: «Аминь».
Тонкие голоса послушно прозвенели:
– Аминь.
Тэсс продолжала:
– Принимаю этого младенца… – и так далее –…и кладу на него крестное знамение…
Она окунула руку в таз и указательным пальцем начертила на младенце большой крест, продолжая с жаром произносить фразы обряда: он будет мужественно бороться с грехом, мирской суетностью и дьяволом и останется верным воином и слугой до конца своей жизни… Она исправно прочла «Отче наш», а дети тоненькими, как комариный писк, голосами повторяли за ней слова молитвы и в заключение, словно служки, возгласили в тишине: «Аминь».
Тогда их сестра, еще более уверовав в действенную силу этого таинства, вознесла из глубины души благодарственную молитву. Смело и торжествующе произносила она слова, голосом глубоким, звучным, ибо изливала свое сердце, – и этого голоса до конца жизни не забудут те, кто его слышал. Экстаз веры словно просветлил ее, лицо ее озарилось, на щеках выступил румянец, крохотное перевернутое пламя свечи сверкало в ее зрачках, как алмаз. Дети смотрели на нее с возрастающим благоговением, и больше не было у них желания задавать вопросы. Теперь она не походила на их «сестрицу», она стала большой, величественной и грозной – божественным существом, с которым у них не было ничего общего.
Бедняжке Горю недолго пришлось бороться с грехом, мирской суетностью и дьяволом – к счастью, быть может, для него, если принять во внимание первые его шаги в жизни. В синий час утра этот хрупкий воин и слуга вздохнул в последний раз, а когда проснулись дети, они горько заплакали и попросили сестрицу достать еще одного хорошенького малютку.
Спокойствие, которое охватило Тэсс после крещения, не покидало ее и при кончине младенца. Когда рассвело, она почувствовала даже, что опасения ее за его душу были немножко преувеличены; как бы там ни было, она не испытывала теперь никакой тревоги, рассуждая так: если провидение не утвердит обряда, ей, Тэсс, ни к чему райское блаженство, которое можно утратить из-за такого отступления от формы, – не нужно оно ни ей, ни ее младенцу.
Так ушло из жизни нежеланное Горе – этот незваный пришелец, незаконнорожденный дар бесстыдной Природы, не уважающей социальных законов; заблудившееся существо, для которого вечное Время сводилось к дням и которому неведомы были ни годы, ни столетия; для него комната наверху была вселенной, погода в течение недели – климатом, младенчество – человеческой жизнью, а инстинкт сосать – знанием.
Тэсс, немало размышлявшая о крещении, не знала: достаточно ли было, с точки зрения догмы, этого обряда, чтобы обеспечить ребенку христианское погребение? Никто не мог на это ответить, кроме приходского священника, а он приехал сюда недавно и не знал ее.
В сумерках она пошла к нему, но остановилась у калитки: у нее не хватило мужества войти. Она отказалась бы от своей затеи, если бы не встретила его на обратном пути. В темноте она могла говорить свободно:
– Я хотела бы кое о чем спросить вас, сэр.
Он выразил готовность слушать, и она рассказала ему о болезни ребенка и импровизированном обряде.
– А теперь, сэр, – добавила она взволнованно, – скажите мне, для него это будет все равно как если бы его окрестили вы?
Испытывая вполне естественное чувство профессионала, узнавшего, что работу, которую следовало бы исполнить ему, взяли на себя его неискусные клиенты, он склонен был ответить отрицательно. Однако достоинство, с каким говорила эта девушка, и странная нежность, звучавшая в ее голосе, пробудили в нем более благородные чувства – вернее, то, что от них осталось после десятилетних усилий привить формальную веру скептицизму. В нем боролись человек и священнослужитель – и победа осталась за человеком.
– Милая моя, – сказал он, – это все равно.
– Значит, вы не откажете ему в христианском погребении? – быстро спросила она.
Священник почувствовал, что попал в ловушку.
Услышав о болезни ребенка, он, как человек добросовестный, явился вечером, чтобы совершить обряд; отказ впустить его исходил не от Тэсс, а от ее отца, но он этого не знал и потому не мог оправдать неправильное совершение обряда необходимостью.
– А… это другое дело, – сказал он.
– Другое дело… почему? – с жаром спросила Тэсс.
– Я бы охотно это сделал, касайся дело только нас двоих. Но теперь не могу… по некоторым причинам.
– Ну, в виде исключения, сэр!
– Право же, не могу.
– О сэр, сжальтесь! – И с этими словами она схватила его за руку.
Он отнял руку и покачал головой.
– Ну, тогда я не буду вас уважать! – вспылила она. – И никогда больше не пойду в вашу церковь!
– Не говорите так опрометчиво.
– Быть может, для него это все равно, если вы не дадите ему погребения?.. Может быть, это все равно? Только ради бога, не разговаривайте со мной, как святой с грешницей, а говорите, как человек с человеком, с несчастным человеком!
Как примирил священник свой ответ со строгими понятиями о сем предмете, которых он, по его мнению, твердо придерживался, мирянин постигнуть не может, хотя и может оправдать. Тронутый ее горем, он сказал снова:
– Это все равно.
В тот же вечер младенца отнесли на кладбище в маленьком еловом ящике, прикрытом шалью древней старухи, и при свете фонаря похоронили – уплатив могильщику шиллинг и пинту пива – в том жалком уголке божьего сада, где с божьего соизволения растет крапива и где хоронят всех некрещеных младенцев, известных пьяниц, самоубийц и других людей, чьи души обречены на гибель. Несмотря на неподходящую обстановку, Тэсс храбро сделала крестик из двух брусков, связав их обрывком веревки, и, увив его цветами, воткнула в изголовье могилы, когда однажды вечером смогла никем не замеченная пройти на кладбище; в ногах могилы она поставила букет таких же цветов в банке с водой, чтобы они не завяли. Неважно, что глаз постороннего наблюдателя мог заметить на банке слова: «Мармелад Килуела». Глаз материнской любви, провидящий нечто более возвышенное, их не видел.
15
«Путем опыта, – говорит Роджер Эшем, – находим мы кратчайший путь после долгих скитаний». Нередко случается, что эти долгие скитания лишают нас возможности продолжать путешествие, – а тогда какой толк от нашего опыта? Опыт Тэсс Дарбейфилд был именно такого рода – бесполезный. Наконец узнала она, что нужно делать, но кому были нужны теперь ее дела?
Если бы до ухода к д'Эрбервиллям она ревностно следовала в жизни мудрым притчам и поучениям, знакомым с детства и ей и всему миру, – несомненно, ее никогда не удалось-бы обмануть. Но ей не было дано – как это никому не дается – почувствовать всю правоту драгоценных изречений, пока они еще могут принести пользу. Вместе со святым Августином она – и сколько других! – могла бы иронически сказать богу: «Ты посоветовал избрать дорогу лучшую, чем та, которой ты позволил идти».
Зимние месяцы она провела в доме отца, ощипывала птиц, откармливала индюков и гусей, шила братьям и сестрам платья из нарядов, которые подарил ей д'Эрбервилль, а она с презрением отложила в сторону. Тэсс не хотела обращаться к нему за помощью. Но часто закидывала она руки за голову и глубоко задумывалась, когда считали, что она усердно работает.
По мере того как шли месяцы нового года, с философским спокойствием отмечала она даты: ночь катастрофы в Трэнтридже на темном фоне Заповедника; день рождения и день смерти ребенка; свой день рождения и другие дни, отмеченные событиями, в которых она принимала участие. Как-то, глядя в зеркало на свое красивое лицо, она подумала о том, что есть еще одна дата, которая имеет для нее большее значение, чем все другие: день ее смерти, когда исчезнет все ее очарование, день, который лукаво притаился, невидимый среди других дней года, ничем себя не выдающий, когда она ежегодно с ним сталкивалась, но, тем не менее, неизбежный. Который же? Почему не чувствовала она озноба при ежегодных встречах с таким холодным родственником? Мысль Джерими Тэйлора пришла ей в голову – когда-нибудь в будущем те, кто знал ее, скажут: «Сегодня такое-то число – день, когда умерла бедная Тэсс Дарбейфилд», и в этих словах ничто не покажется им странным. А она не знала, на какой месяц, неделю, время года упадет этот день, которому суждено стать для нее днем, когда времени больше не будет.
Так за короткое время наивная девушка превратилась в серьезную женщину. Постоянные размышления наложили отпечаток на ее лицо, в голосе иногда звучала трагическая нотка. Глаза стали больше и выразительнее, она казалась теперь настоящей красавицей; ее лицо было прекрасным, а душа была душой женщины, не сломленной и не озлобленной тяжелыми испытаниями последних двух лет. Не будь общественного мнения, эти испытания могли бы воспитать ее в свободном духе, и только.
Последнее время она жила столь уединенно, что несчастье ее, не получившее широкой огласки, было почти забыто в Марлоте. Но она поняла, что никогда не почувствует себя легко там, где люди видели неудачную попытку ее семьи «заявить о родстве» – а с ее помощью сделать его еще более тесным и прочным – с богатыми д'Эрбервиллями. Во всяком случае, ей не будет легко здесь, пока долгие годы не сотрут случившегося из ее памяти. Но даже теперь Тэсс чувствовала, как пульсирует в ней жизнь, согретая надеждами; она могла бы жить счастливо в каком-нибудь уголке, где нет воспоминаний. Спастись от прошлого и от всего, что к нему относилось, можно было только уничтожив его, а для этого она должна была уехать.
«Утрачено ли навсегда подлинное целомудрие, однажды потерянное?» – спрашивала она себя. Она доказала бы, что нет, если бы могла задернуть завесу за прошлым. В силе возрождения, которая правит органической природой, несомненно, не могло быть отказано и чистоте.
Долго и тщетно ждала она случая снова уехать. Настала на редкость дружная весна; казалось, можно было услышать, как набухали и раскрывались почки; и ее охватывало то же волнение, что и всех обитателей леса, пробуждавшее в ней необоримое желание покинуть эти места. Наконец в начале мая она получила письмо от старинной приятельницы своей матери, у которой, хотя никогда ее не видела, давно уже наводила справки о работе, она писала, что на молочной ферме где-то на юге требуется опытная доильщица и что фермер охотно наймет ее на летние месяцы.
Ехать приходилось не так далеко, как хотелось бы Тэсс; но, пожалуй, и такое расстояние было достаточно, если вспомнить, как мал был радиус того круга, в котором она жила и где ходила о ней молва. Для людей, замкнутых в узких границах, мили равны географическим градусам, приходы – графствам, а графства – провинциям и государствам.
У нее было одно твердое решение: в мечтах и делах новой ее жизни не будет больше никаких д'эрбервилльских воздушных замков. Она – доильщица Тэсс, и только. Хотя ни слова не было об этом сказано, но мать прекрасно понимала чувства Тэсс и больше не заикалась о предках-рыцарях.
Однако такова человеческая непоследовательность: новое место представляло для нее интерес отчасти и потому, что оно находилось близ родной земли ее предков (ибо они не были уроженцами Блекмура, тогда как мать ее была родом из Блекмура). Мыза Тэлботейс, куда она ехала, была расположена неподалеку от одного из бывших поместий д'Эрбервиллей, по соседству с большими фамильными склепами ее прабабок и их могущественных супругов. Она получит возможность поглядеть на них и подумать о том, что не только д'Эрбервилль пал, подобно Вавилону, но и невинность смиренного потомка может пасть столь же неприметно. Но в то же время она размышляла о том, не ждет ли ее удача в стране ее предков, и какая-то неведомая сила бурлила в ней, как весенний древесный сок. Это вновь воспрянула ее нерастраченная юность, неся с собой надежду и непобедимый инстинкт, влекущий к радости.
ФАЗА ТРЕТЬЯ
«ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ»
16
В благоухающее тмином майское утро, когда птицы высиживают птенцов, через два с половиной года после возвращения из Трэнтриджа – в эти два с половиной года неприметно восстановились душевные силы Тэсс Дарбейфилд – она вторично покинула родной дом. Уложив свои вещи так, чтобы их могли прислать ей позднее, она выехала в наемной двуколке в маленький городок Стоуркэстл, которого не могла миновать на своем пути, уводящем ее в сторону, почти противоположную той, куда поехала она в первый раз. На гребне первого холма она оглянулась и посмотрела на Марлот и родительский дом с сожалением, хотя ее стремление уехать было велико.
Вероятно, ее родные там будут жить по-прежнему, не замечая, что радости у них стало меньше, так как Тэсс теперь далеко и они лишены ее улыбки. Пройдет несколько дней, и дети будут играть так же весело, как и раньше, не чувствуя после ее отъезда, что им чего-то не хватает. По ее мнению, эта разлука с младшими детьми должна была пойти им на пользу: останься она – и, пожалуй, не столько ее наставления могли бы принести им добро, сколько ее пример послужить во зло.
Через Стоуркэстл она проехала не останавливаясь, стремясь скорее достичь перекрестка шоссейных дорог, где хотела дождаться грузового фургона, ходившего на юго-запад, – железная дорога только опоясывала эту область, не пересекая ее. Пока она ждала, показался какой-то фермер в рессорной двуколке, ехавший в ту же сторону, куда направлялась и она; хотя он был ей незнаком, она приняла его предложение занять место рядом с ним, не подозревая, что он лишь отдавал дань ее красоте. Он ехал в Уэтербери, а оттуда она могла пройти пешком, вместо того чтобы ехать в фургоне через Кэстербридж.
После этого долгого переезда Тэсс остановилась в Уэтербери только для того, чтобы в полдень перекусить в коттедже, который указал ей фермер. Неся корзинку, она отправилась дальше, к поросшему вереском широкому плоскогорью, которое отделяло эту область от низменных лугов дальней долины, где находилась молочная ферма – конечная цель ее паломничества.
Тэсс никогда не бывала в этих местах и, однако, чувствовала, что этот пейзаж для нее родной. Слева, не очень далеко, заметила она темное пятно и, наведя справки, утвердилась в своих предположениях: это были деревья, окружившие Кингсбир, а в церкви этого прихода погребены были кости ее предков, ненужных ей предков.
Теперь Тэсс нисколько не восхищалась ими, она почти ненавидела их за то, что они довели ее до беды; из всего того, что когда-то им принадлежало, у нее сохранились только старая печать и ложка.
«Вздор! Материнского во мне столько же, сколько и отцовского! – сказала она себе. – Вся моя красота от матери, а она была простой доильщицей».
Путь по холмам и низменностям Эгдона, когда она до них добралась, оказался гораздо более трудным, чем она предполагала, хотя нужно было пройти всего несколько миль. Много раз она сбивалась с дороги и лишь через два часа поднялась на вершину холма, возвышающегося над долиной, которую она отыскивала, – долиной Больших Мыз, где молочных продуктов так много, что они прокисают, где получают их больше, хотя, пожалуй, хуже качеством, чем у нее на родине, – зеленой долиной, столь щедро орошаемой рекой Вар, или Фрум.
Эта долина была совсем не похожа на долину Малых Мыз – Блекмурскую, которую одну только и знала до сей поры Тэсс, если не вспоминать о злополучном ее пребывании в Трэнтридже. Здесь мир был представлен в более крупном масштабе. Огороженные пастбища занимали не десять, а пятьдесят акров, фермы были больше, рогатый скот ходил здесь стадами, повсюду паслись коровы – никогда еще не приходилось ей видеть их такое множество. Зеленый луг был усеян ими так же густо, как холсты ван Альслота или Саллерта усеяны бюргерами. Густые тона рыжих и бурых коров поглощали вечерний солнечный свет, а белые коровы отражали лучи, ослепляя Тэсс, хотя стояла она на дальнем холме.
Вид с высоты птичьего полета, пожалуй, не отличался такой яркой красотой, как тот, другой, столь хорошо ей знакомый; зато он был веселее. Этой долине не хватало синего воздуха Блекмура, его тучных пашен и густых ароматов; здесь воздух был чистый, бодрящий, легкий. И даже река, питавшая траву и коров с прославленных мыз, текла не так, как ручьи в Блекмуре. Те были медлительны, безмолвны, часто мутны и струились по илистому руслу, где человек, неосторожно переправляющийся вброд, мог увязнуть и погибнуть, застигнутый врасплох. Воды Чара, прозрачные, как Река Жизни, увиденная евангелистом, были стремительны, словно облака, и что-то лепетали небесам с утра до ночи на усыпанных галькой отмелях. Там росла лилия, здесь – водяной лютик.
Перемена ли воздуха на нее подействовала – легкого здесь и тяжелого там – или сознание, что находится она в новом краю, где никто не смотрит на нее недоброжелательно, но только Тэсс вдруг стало удивительно хорошо на душе. Надежды ее слились с солнечным светом в идеальную фотосферу, которая окружала ее, когда она вприпрыжку побежала навстречу теплому южному ветру. В каждом его дуновении слышался ей ласковый голос, и в каждом звуке птичьих голосов, казалось, таилась радость.
Лицо ее за последнее время изменилось, научилось отражать меняющееся настроение: иногда оно бывало прекрасным, иногда неприметным – в зависимости от того, радостные или мрачные мысли мелькали у нее в голове. Сегодня была она розовой и безупречно красивой, завтра – бледной и трагической. Тэсс розовая чувствовала меньше, чем Тэсс бледная; более совершенная ее красота соответствовала менее созерцательному настроению; более возвышенное настроение – менее совершенной красоте. Сейчас, подставив лицо южному ветру, она была физически прекраснее, чем когда бы то ни было.
Тэсс овладело непреодолимое, всепоглощающее инстинктивное стремление обрести радость, которым проникнуто все живое как на низших, так и на высших ступенях развития. Она была молодой двадцатилетней женщиной, духовный и эмоциональный рост которой еще не завершился, и ни одно событие не могло наложить на нее печать, неизгладимую с течением времени.
Настроение ее все улучшалось, усиливалось чувство благодарности судьбе, расцветали надежды. Она попробовала было петь баллады, но нашла, что они не подходят к этой минуте. Потом, вспомнив о псалтыре, по страницам которого воскресным утром так часто блуждали ее глаза до той поры, пока не вкусила она плода от древа познания, Тэсс запела:
«Солнце и луна… все звезды света… дерева плодоносные… птицы крылатые… звери и всякий скот… сыны человеческие… да хвалят господа и славословят его вовеки!»
Вдруг она запнулась и прошептала:
– Но, может быть, я еще не совсем знаю бога?
И, вероятно, это полусознательное песнопение было фетишистским излиянием в монотеистической оправе: женщины, которые постоянно живут на лоне природы, среди ее образов и стихий, сохраняют в душе гораздо больше языческих представлений своих далеких предков, чем догматов религии, которую исповедовали их отцы. Как бы там ни было, Тэсс нашла приблизительное выражение своих чувств в старом «Benedicite», которое лепетала с младенческих лет, и этого было достаточно. Величайшее удовольствие испытывала она от этого маленького первого шага, сделанного для того, чтобы самостоятельно добывать средства к жизни, – и в этом отчасти сказывалась натура Дарбейфилдов. Тэсс действительно хотела идти прямой дорогой, тогда как у ее отца и в мыслях этого не было; но сходство между ними заключалось в том, что и она довольствовалась быстрыми и маленькими успехами и не желала трудиться для того, чтобы подняться на одну-две ступени социальной лестницы, – а только на это и могла теперь рассчитывать обедневшая семья, происходившая от некогда могущественных д'Эрбервиллей.
Правда, оставалась еще энергия матери, чей род не растратил своих сил, а также естественная энергия молодости, вновь вспыхнувшая после испытания, которое на какое-то время совсем придавило Тэсс. Будем говорить честно: как правило, женщины, пережив подобный позор, вновь обретают бодрость и снова с интересом озираются вокруг себя. Пока есть жизнь, есть и надежда – эта уверенность не так уж чужда «обманутым», как хотели бы нам внушить иные любезные теоретики.
И вот Тэсс Дарбейфилд, бодрая, горевшая жаждой жизни, спускалась все ниже и ниже по склонам Эгдона, направляясь к мызе – цели своего паломничества.
Теперь окончательно проявился резкий и характерный контраст между двумя соперницами-долинами. Тайну Блекмура лучше всего можно было раскрыть с высоты окружающих его холмов. Чтобы раскрыть тайну долины, раскинувшейся перед Тэсс, нужно было спуститься в нее. Совершив это, Тэсс очутилась на зеленом ковре, который тянулся на восток и на запад до самого горизонта.
Река похитила у холмов и по кусочкам принесла в долину весь этот пласт земли, а теперь, обессиленная, состарившаяся, обмелевшая, струилась, извиваясь, среди некогда награбленной добычи.
Не зная, в какую сторону идти, Тэсс, словно муха на бесконечно длинном бильярде, стояла, на зеленой равнине, замкнутой холмами, и для всего окружающего имела не большее значение, чем та же муха. Появление ее в мирной долине возбудило любопытство одной лишь цапли, которая опустилась на землю недалеко от тропы и, вытянув шею, глядела на Тэсс.
Вдруг вся долина огласилась протяжным зовом:
– Уао! Уао! Уао!
С востока на запад разнесся этот зов, и по всей долине залаяли собаки. Не о прибытии красавицы Тэсс извещала долина, но, по обыкновению своему, лишь о том, что настал час доения – половина пятого, когда фермеры начинают загонять коров.
Ближайшее к Тэсс рыже-белое стадо, которое флегматично ждало зова, устремилось теперь к постройкам, стоявшим в отдалении; между ног каждой коровы тяжело раскачивалось полное молока вымя. Тэсс медленно следовала за стадом и, пропустив его во двор, вошла в открытые ворота. Длинные, крытые соломой навесы тянулись вокруг загона, крыши, инкрустированные ярко-зеленым мхом, опирались на деревянные столбы, отполированные боками коров и телят, живущих здесь в годы, давно минувшие и забытые столь основательно, что едва ли можно постигнуть глубину такого забвения. Между столбами выстроились дойные коровы, показывая зрителям зад, напоминающий круг на двух подпорках, из центра которого опускался хвост, двигавшийся, словно маятник. Солнце, закатываясь позади этого ряда терпеливых животных, четко отбрасывало тени их на внутреннюю стену. Каждый вечер очерчивало оно эти тени, вырисовывая контуры с такой аккуратностью, словно это был силуэт придворной красавицы на стене дворца, копировало их столь же усердно, как копировало много веков назад олимпийские фигуры на мраморных фасадах или профили Александра, Цезаря и фараонов.
В стойлах помещались наименее покладистые коровы. Тех, что согласны были стоять смирно, доили посреди двора, и сейчас многие из этих наиболее примерных терпеливо ждали там своей очереди – великолепные дойные коровы, каких редко увидишь за пределами этой долины, да и здесь попадаются они не так уж часто, коровы, вскормленные сочной травой, покрывающей заливные луга в весеннюю пору. Те, что были покрыты белыми пятнами, ярко отражали солнечный свет, а полированные медные наконечники на рогах сверкали, словно воинские каски. Вымя с набухшими венами висело тяжелое, как мешок с песком, сосцы растопырились, как ноги цыганской клячи. И пока животные ждали, молоко медленно сочилось из сосцов и капало на землю.
17
Когда коровы вернулись с лугов, доильщицы и доильщики высыпали из своих домиков и молочной; хотя погода была хорошая, девушки надели патены, чтобы не запачкать башмаков в навозе. Каждая уселась на свою скамеечку, повернула голову и, прислонившись правой щекой к боку коровы, задумчиво смотрела на приближающуюся Тэсс. Мужчины в шляпах с опущенными полями сидели, прислонившись к коровам лбом, и потому не видели ее.
Один из них, коренастый мужчина средних лет – длинный белый передник на нем был чище и тоньше, чем у других, а куртка имела вполне приличный, почти праздничный вид, – был владельцем мызы, которого разыскивала Тэсс. Шесть дней в неделю он доил коров и сбивал масло, а на седьмой день, надев суконную пару, шел в церковь, где его семья занимала отдельную скамью. Такие превращения послужили даже темой для стишка:
Шесть дней в неделю он – молочник Дик,
А в воскресенье – мистер Ричард Крик.
Заметив стоявшую у ворот Тэсс, он направился к ней.
В часы доения фермеры бывают обычно не в духе, но мистер Крик был рад заполучить новую работницу, – пора настала горячая. Поэтому он радушно поздоровался с ней, осведомился о здоровье ее матери и остальных членов семьи, хотя с его стороны это была простая вежливость, так как о существовании миссис Дарбейфилд он узнал только из короткого делового письма, в котором ему рекомендовали Тэсс.
– Ну что же, мальчишкой я хорошо знал твою округу, – сказал он в заключение, – хотя с той поры там не бывал. Одна девяностолетняя старуха – когда-то она жила здесь по соседству, но давным-давно умерла – говорила мне, что какая-то семья с фамилией вроде твоей живет в Блекмурской долине; переехала она туда из наших краев и будто бы ведет свое происхождение от древнего рода, который весь повымирал, хотя новые поколения этого и не знали. Ну, да уж я, конечно, не обратил внимания на болтовню старухи.
– Да, это все пустое, – сказала Тэсс.
Потом заговорили о деле.
– А доить ты, миленькая, хорошо умеешь? Не хочется мне, чтобы в эту пору года у моих коров пропало молоко.
Она успокоила его на этот счет, а он осмотрел ее с головы до ног. Она мало выходила из дому, и у нее на щеках не было здорового румянца.
– А ты уверена, что выдержишь такую работу? Людям здоровым и привычным здесь неплохо, но мы ведь не в теплицах живем.
Она заявила, что сил у нее хватит, а усердие ее и желание работать, казалось, пришлись ему по вкусу.
– Не хочешь ли выпить чаю или поесть чего-нибудь, а? Не сейчас? Ну, как знаешь. Будь я на твоем месте, после такого долгого пути я бы высох, как сухарь.
– Я сейчас же начну доить, – сказала Тэсс, – чтобы скорее освоиться.
Она выпила немного молока, к большому удивлению, если не сказать, – презрению фермера Крика, которому словно и в голову не приходило, что молоко может служить напитком.
– Ну, если оно тебе по вкусу, так пей на здоровье, – равнодушно сказал он, когда доильщик приподнял подойник, чтобы она могла напиться. – А я уж много лет к нему не притрагивался. Дрянное пойло, на желудок свинцом ложится. Начни-ка вот с этой, – добавил он, указывая на ближайшую корову. – Доить ее не так чтобы очень трудно. У нас, как и у всех людей, есть коровы упрямые и коровы покладистые. Да ты и сама в этом скоро разберешься.
Когда Тэсс заменила шляпу чепчиком, уселась на скамеечке подле коровы и молоко брызнуло из-под ее пальцев в подойник, ей почудилось, что она и в самом деле заложила фундамент своей новой жизни. Уверенность эта принесла спокойствие, сердце ее стало биться медленнее, и она могла осмотреться по сторонам.
|
The script ran 0.025 seconds.