1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
— Доброе утро, доброе утро, миссис Ситон. У вас есть нож для разрезания жаркого?
Почтенная женщина с недоумением подняла брови.
— Что-что?
— Мне нужен нож для разрезания жаркого, миссис Ситон. И, пожалуйста, поострее.
— Вам нужен нож для разрезания жаркого?
— Да-да, совершенно верно! — воскликнул Зигфрид, чей скудный запас терпения быстро истощался. — И если вас не затруднит, то побыстрее. У меня мало времени.
Фермерша в полной растерянности вернулась на кухню, и оттуда донесся ее взволнованный шепот. В окнах стали возникать головки детей, с любопытством разглядывавших Зигфрида, который раздраженно переминался с ноги на ногу. Наконец из двери вышла одна из дочек и робко протянула ему длинный, страшноватого вида нож. Зигфрид схватил его и провел большим пальцем по лезвию.
— Никуда не годится! — сердито крикнул он. — Разве вы не поняли, что мне нужен по-настоящему острый нож? Принесите мне точильный брусок.
Девочка кинулась на кухню, и там послышались взволнованные голоса. Прошло несколько минут, прежде чем из двери буквально вытолкнули другую девочку. Она бочком приблизилась к Зигфриду на расстояние вытянутой руки, сунула ему брусок и тут же кинулась назад к двери.
Зигфрид гордился своим умением затачивать ножи и делал это с наслаждением. Водя лезвием по бруску, он так увлекся, что даже запел. Из кухни не доносилось ни звука, и тишину нарушали только скрежет стали о брусок и немузыкальное пение. Внезапно наступала пауза — это Зигфрид пробовал лезвие, а потом скрежет и пение возобновлялись. Наконец, удовлетворенный результатом очередной пробы, он заглянул в дверь и громко крикнул:
— Где ваш муж?
Ответом было молчание, и он широкими шагами направился в кухню, помахивая сверкающим ножом. Я пошел за ним и увидел, что миссис Ситон и девочки забились в дальний угол и смотрят на него широко открытыми, испуганными глазами.
— Ну, я могу начать, — заявил он, махнув ножом в их сторону.
— Что начать? — прошептала фермерша, прижимая к себе дочек.
— Вскрытие овцы. У вас ведь сдохла овца?
Недоразумение выяснилось, и последовали извинения.
А позже Зигфрид сделал мне выговор за то, что я направил его не на ту ферму.
— Впредь будьте повнимательнее, Джеймс, — сказал он с грустной серьезностью. — Подобные промахи производят весьма неблагоприятное впечатление. Весьма.
Но я уже привык к таким поворотам на сто восемьдесят градусов. Помнится, было утро, когда Зигфрид спустился к завтраку, устало протирая покрасневшие глаза.
— Меня подняли с постели в четыре утра! — простонал он, вяло намазывая маслом ломтик поджаренного хлеба. — И хотя мне неприятно это говорить, Джеймс, но только по вашей вине.
— Как по моей? — повторил я растерянно.
— Да, мой дорогой, по вашей. Та самая корова с легкой тимпанией рубца. Фермер сам пользовал ее бог знает сколько времени. Сегодня пинта льняного масла, завтра сода с имбирем, а затем в четыре часа утра он решает, что настало время обратиться к ветеринару. Когда же я указал, что можно было бы спокойно подождать несколько часов, он заявил, что мистер Хэрриот велел ему звонить не стесняясь, — он, дескать, приедет в любое время, днем или ночью. — Зигфрид постучал по крутому яйцу так, словно разбить скорлупу было ему не по силам. — Ну разумеется, добросовестность и усердие — прекрасные вещи, но если можно было тянуть несколько дней, так уж можно подождать до утра. Вы их балуете, Джеймс, а расхлебывать должен я. Мне надоело, что меня поднимают с постели по пустякам.
— Искренне сожалею, Зигфрид. Я же ничего подобного не хотел. Наверное, виной моя неопытность. Но если бы я не поехал на вызов, меня замучили бы опасения, что животное погибнет. А отложи я до утра, она сдохнет — как бы я тогда себя чувствовал?
— Ну и пусть, — огрызнулся Зигфрид. — Дохлая скотина лучшее средство образумить их. В следующий раз нас вызовут сразу, только и всего.
Я запомнил этот совет и попробовал ему следовать. Неделю спустя Зигфрид сказал, что ему надо серьезно со мной поговорить.
— Джеймс, я знаю, вы не обидитесь. Но старик Самнер сегодня жаловался мне, что вчера ночью позвонил вам, а вы отказались поехать к его корове. Вы знаете, он хороший клиент и отличный человек, но он был возмущен. А нам не хотелось бы его потерять, правда?
— Но ведь это же просто хронический мастит, — сказал я. — Молоко чуть хуже свертывается, только и всего. А он ее почти неделю пичкал каким-то шарлатанским снадобьем. Ела корова прекрасно, и я подумал, что можно без всяких опасений подождать до утра.
Зигфрид отечески положил мне руку на плечо, и лицо его приняло бесконечно терпеливое выражение. Я стиснул зубы. К его взрывам нетерпения я давно привык, и они меня нисколько не раздражали, но сносить его терпеливую снисходительность было куда труднее.
— Джеймс, — сказал он мягким голосом, — в нашей профессии есть одно главное правило, перед которым все остальное отступает на задний план, и я скажу вам какое. БЫТЬ ВСЕГДА НАГОТОВЕ. Вам надо запечатлеть его в своей душе огненными буквами. — Он назидательно поднял палец — БЫТЬ ВСЕГДА НАГОТОВЕ. Не забывайте этого, Джеймс, ни на секунду. Каковы бы ни были обстоятельства, в дождь и в жару, ночью и днем, если клиент вас вызывает, вы обязаны ехать к нему, и ехать охотно. Вот вы говорите, что причина не показалась вам срочной. Но ведь, в конце-то концов, вы полагались только на слова владельца, а он некомпетентен решать, насколько это срочный случай. Нет, дорогой мой, вы обязаны ехать. Пусть они сами пользовали животное, но ему могло вдруг стать хуже. И не забывайте, — он торжественно погрозил пальцем, — животное могло сдохнуть!
— Но по-моему, вы говорили, что дохлая скотина — лучшее средство их образумить? — съязвил я.
— Что-что? — вопросил Зигфрид в полном изумлении. — Впервые слышу подобную чушь. Но довольно об этом. Просто впредь не забывайте: НАДО ВСЕГДА БЫТЬ НАГОТОВЕ.
8
Я снова заглянул в листок, на котором записал вызовы. «Дин, Томпсоновский двор, 3. Больная старая собака».
В Дарроуби было немало «дворов» — маленьких улочек, словно сошедших с иллюстраций в романах Диккенса. Одни отходили от рыночной площади, другие прятались за магистралями в старой части города. Они начинались с низкой арки, и я всякий раз удивлялся, когда, пройдя по тесному проходу, вдруг видел перед собой два неровных ряда поразительно разнообразных домиков, заглядывавших в окна друг другу через узкую полоску булыжной мостовой.
Перед некоторыми, в палисадничках среди камней, вились настурции и торчали ноготки, но дальше ютились обветшалые лачуги, и у двух-трех окна были забиты досками.
Номер третий находился как раз в дальнем конце, и казалось, что он долго не простоит. Хлопья облезающей краски на прогнивших филенках затрепетали, когда я постучал в дверь, а кирпичная стена над ней опасно вспучивалась по сторонам длинной трещины.
Мне открыл щуплый старичок. Волосы у него совсем побелели, но глаза на худом морщинистом лице смотрели живо и бодро. Одет он был в шерстяную штопаную-перештопаную фуфайку, заплатанные брюки и домашние туфли.
— Я пришел посмотреть вашу собаку, — сказал я, и старичок облегченно улыбнулся.
— Очень вам рад, сэр. Что-то у меня на сердце из-за него неспокойно. Входите, входите, пожалуйста.
Он провел меня в крохотную комнатушку.
— Я теперь один живу, сэр. Хозяйка моя вот уже больше года, как скончалась. А до чего она нашего пса любила!
Все вокруг свидетельствовало о безысходной нищете — потертый линолеум, холодный очаг, душный запах сырости. Волглые обои висели лохмотьями, а на столе стоял скудный обед старика: ломтик грудинки, немного жареной картошки и чашка чаю. Жизнь на пенсию по старости.
В углу на одеяле лежал мой пациент, лабрадор-ретривер, хотя и не чистопородный. В расцвете сил он, несомненно, был крупным, могучим псом, но седая шерсть на морде и белесая муть в глубине глаз говорили о беспощадном наступлении дряхлости. Он лежал тихо и поглядел на меня без всякой враждебности.
— Возраст у него почтенный, а, мистер Дин?
— Вот-вот. Без малого четырнадцать лет, но еще месяц назад бегал и резвился, что твой щенок. Старый Боб, он для своего возраста замечательная собака и в жизни ни на кого не набросился. А уж дети что хотят с ним делают. Теперь он у меня только один и остался. Ну да вы его подлечите, и он опять будет молодцом.
— Он перестал есть, мистер Дин?
— Совсем перестал, а ведь всегда любил поесть, право слово. За обедом там или за ужином сядет возле меня, а голову положит мне на колени. Только вот последние дни перестал.
Я смотрел на пса с нарастающей тревогой. Живот у него сильно вздулся, и легко было заметить роковые симптомы не утихающей боли: перебои в дыхании, втянутые уголки губ, испуганный неподвижный взгляд.
Когда его хозяин заговорил, он два раза шлепнул хвостом по одеялу и на мгновение в белесых старых глазах появилось выражение интереса, но тут же угасло, вновь сменившись пустым, обращенным внутрь взглядом.
Я осторожно провел рукой по его животу. Ярко выраженный асцит, и жидкости скопилось столько, что давление, несомненно, было мучительным.
— Ну-ка, ну-ка, старина, — сказал я, — попробуем тебя перевернуть.
Пес без сопротивления позволил мне перевернуть его на другой бок, но в последнюю минуту жалобно взвизгнул и поглядел на меня. Установить причину его состояния, к несчастью, было совсем не трудно. Я бережно ощупал его бок. Под тонким слоем мышц мои пальцы ощутили бороздчатое затвердение. Несомненная карцинома селезенки или печени, огромная и абсолютно неоперабельная. Я поглаживал старого пса по голове, пытаясь собраться с мыслями. Мне предстояли нелегкие минуты.
— Он долго будет болеть? — спросил старик, и при звуке любимого голоса хвост снова дважды шлепнул по одеялу. — Знаете, когда я хлопочу по дому, как-то тоскливо, что Боб больше не ходит за мной по пятам.
— К сожалению, мистер Дин, его состояние очень серьезно. Видите вздутие? Это опухоль.
— Вы думаете… рак? — тихо спросил старичок.
— Боюсь, что да, и уже поздно что-нибудь делать. Я был бы рад помочь ему, но это неизлечимо.
Старичок растерянно посмотрел на меня, и его губы задрожали.
— Значит… он умрет?
У меня сжалось горло.
— Но ведь мы не можем оставить его умирать, правда? Он и сейчас страдает, а вскоре ему станет гораздо хуже. Наверное, вы согласитесь, что будет лучше, если мы его усыпим. Все-таки он прожил долгую хорошую жизнь… — В таких случаях я всегда старался говорить деловито, но сейчас избитые фразы звучали неуместно.
Старичок ничего не ответил, потом сказал: «Погодите немножко», — и медленно, с трудом опустился на колени рядом с собакой. Он молчал и только гладил старую седую морду, а хвост шлепал и шлепал по одеялу.
Я еще долго стоял в этой безрадостной комнате, глядя на выцветшие фотографии по стенам, на ветхие грязные занавески, на кресло с продавленным сиденьем.
Наконец старичок поднялся на ноги и несколько раз сглотнул. Не глядя на меня, он сказал хрипло:
— Ну хорошо. Вы сейчас это сделаете?
Я наполнил шприц и сказал то, что говорил всегда:
— Не тревожьтесь, это совершенно безболезненно. Большая доза снотворного, только и всего. Он ничего не почувствует.
Пес не пошевелился, пока я вводил иглу, а когда нембутал вошел в вену, испуг исчез из его глаз и все тело расслабилось. К тому времени, когда я закончил инъекцию, он перестал дышать.
— Уже? — прошептал старичок.
— Да, — сказал я. — Он больше не страдает.
Старичок стоял неподвижно, только его пальцы сжимались и разжимались. Когда он повернулся ко мне, его глаза блестели.
— Да, верно, нельзя было, чтобы он мучился, и я благодарен вам за то, что вы сделали. А теперь — сколько я должен вам за ваш визит, сэр?
— Ну что вы, мистер Дин, — торопливо сказал я. — Вы мне ничего не должны. Я просто проезжал мимо… и даже лишнего времени не потратил…
— Но вы же не можете трудиться бесплатно, — удивленно возразил старичок.
— Пожалуйста, больше не говорите об этом, мистер Дин. Я ведь объяснил вам, что просто проезжал мимо вашего дома…
Я попрощался, вышел и по узкому проходу зашагал к улице. Там сияло солнце, сновали люди, но я видел только нищую комнатушку, старика и его мертвую собаку.
Я уже открывал дверцу машины, когда меня окликнули. Ко мне, шаркая домашними туфлями, подходил старичок. По щекам у него тянулись влажные полоски, но он улыбался. В руке он держал что-то маленькое и коричневое.
— Вы были очень добры, сэр. И я кое-что вам принес.
Он протянул руку, и я увидел, что его пальцы сжимают замусоленную, но бережно хранившуюся реликвию какого-то давнего счастливого дня.
— Берите, это вам, — сказал старичок. — Выкурите сигару!
9
На смену осени шла зима, на высокие вершины полосами лег первый снег, и теперь неудобства практики в йоркширских холмах давали о себе знать все сильнее.
Часы за рулем, когда замерзшие ноги немели и переставали слушаться, сараи, куда надо было взбираться навстречу резкому ветру, гнувшему и рвавшему жесткую траву. Бесконечные раздевания в коровниках и хлевах, где гуляли сквозняки, ледяная вода в ведре, кусочек хозяйственного мыла, чтобы мыть руки и грудь, и частенько мешковина вместо полотенца.
Вот теперь я по-настоящему понял, что такое цыпки — когда работы было много, руки у меня все время оставались влажными и мелкие красные трещинки добирались почти до локтей.
В такое время вызов к какому-нибудь домашнему любимцу был равносилен блаженной передышке. Забыть хоть ненадолго все эти зимние досады, войти вместо хлева в теплую элегантную гостиную и приступить к осмотру четвероногого, заметно менее внушительного, чем жеребец или племенной бык! А из всех этих уютных гостиных самой уютной была, пожалуй, гостиная миссис Памфри.
Миссис Памфри, пожилая вдова, унаследовала солидное состояние своего покойного мужа, пивного барона, чьи пивоварни и пивные были разбросаны по всему Йоркширу, а также прекрасные особняк на окраине Дарроуби. Там она жила в окружении большого штата слуг, садовника, шофера — и Трики-Ву. Трики-Ву был китайским мопсом и зеницей ока своей хозяйки.
Стоя теперь у величественных дверей, я украдкой обтирал носки ботинок о манжеты брюк и дул на замерзшие пальцы, а перед моими глазами проплывали картины глубокого кресла у пылающего камина, подноса с чайными сухариками, бутылки превосходного хереса. Из-за этого хереса я всегда старался наносить свои визиты ровно за полчаса до второго завтрака.
Мне открыла горничная, озарила меня улыбкой, как почетного гостя, и провела в комнату, заставленную дорогой мебелью. Повсюду, сверкая глянцевыми обложками, лежали иллюстрированные журналы и модные романы. Миссис Памфри в кресле с высокой спинкой у камина положила книгу и радостно позвала:
— Трики! Трики! Пришел твой дядя Хэрриот!
Я превратился в дядю в самом начале нашего знакомства и, почувствовав, какие перспективы сулит такое родство, не стал протестовать.
Трики, как всегда, соскочил со своей подушки, вспрыгнул на спинку дивана и положил лапки мне на плечо. Затем он принялся старательно вылизывать мое лицо, пока не утомился. А утомлялся он быстро, потому что получал, грубо говоря, вдвое больше еды, чем требуется собаке его размеров. Причем еды очень вредной.
— Ах, мистер Хэрриот, как я рада, что вы приехали, — сказала миссис Памфри, с тревогой поглядывая на своего любимца. — Трики опять плюх-попает.
Этот термин, которого нет ни в одном ветеринарном справочнике, она сочинила, описывая симптомы закупорки околоанальных желез. В подобных случаях Трики показывал, что ему не по себе, внезапно садясь на землю во время прогулки, и его хозяйка в великом волнении мчалась к телефону: «Мистер Хэрриот, приезжайте скорее, он плюх-попает!»
Я положил собачку на стол и, придавливая ваткой, очистил железы.
Я не мог понять, почему Трики всегда встречал меня с таким восторгом. Собака, способная питать теплые чувства к человеку, который при каждой встрече хватает ее и безжалостно давит ей под хвостом, должна обладать удивительной незлобивостью. Как бы то ни было, Трики никогда не сердился и вообще был на редкость приветливым песиком, да к тому же большим умницей, так что я искренне к нему привязался и ничего не имел против того, чтобы считаться его личным врачом.
Закончив операцию, я снял своего пациента со стола. Он заметно потяжелел и ребра его обросли новым слоем жирка.
— Миссис Памфри, вы опять его перекармливаете. Разве я не рекомендовал, чтобы вы давали ему побольше белковой пищи и перестали пичкать кексами и кремовыми пирожными?
— Да-да, мистер Хэрриот, — жалобно согласилась миссис Памфри. — Но что мне делать? Ему так надоели цыплята!
Я безнадежно, пожал плечами и последовал за горничной в роскошную ванную, где всегда совершал ритуальное омовение рук после операции. Это была огромная комната с раковиной из зеленовато-голубого фаянса, полностью оснащенным туалетным столиком и рядами стеклянных полок, уставленных всевозможными флакончиками и баночками. Специальное гостевое полотенце уже ждало меня рядом с куском дорогого мыла.
Вернувшись в гостиную, я сел у камина с полной рюмкой хереса и приготовился слушать миссис Памфри. Беседой это назвать было нельзя, потому что говорила она одна, но я всегда узнавал что-нибудь интересное.
Миссис Памфри была приятной женщиной, не скупилась на благотворительные пожертвования и никогда не отказывала в помощи тем, кто в этой помощи нуждался. Она была неглупа, остроумна и обладала сдобным обаянием, но у всех людей есть свои слабости, и ее слабостью был Трики-Ву. Истории, которые она рассказывала о своем драгоценном песике, широко черпались в царстве фантазии, а потому я с удовольствием ожидал очередного выпуска.
— Ах, мистер Хэрриот, у меня для вас восхитительная новость! Трики завел друга по переписке! Да-да, он написал письмо редактору собачьего журнала с приложением чека и сообщил ему, что он, хотя и происходит от древнего рода китайских императоров, решил забыть о своей знатности и готов дружески общаться с простыми собаками. И он попросил редактора подобрать среди известных ему собак друга для переписки, чтобы они могли обмениваться письмами для взаимной пользы. Трики написал, что для этой цели он берет себе псевдоним «мистер Чепушист». И знаете, он получил от редактора очаровательный ответ (я без труда представил себе, как практичный человек уцепился за этот потенциальный клад!) и обещание познакомить его с Бонзо Фотерингемом, одиноким немецким догом, который счастлив будет переписываться с новым другом в Йоркшире.
Я прихлебывал херес. Трики похрапывал у меня на коленях. А миссис Памфри продолжала:
— Но у меня такое разочарование с новым летним павильоном! Вы ведь знаете, я строила его специально для Трики, чтобы мы смогли вместе сидеть там в жаркие дни. Это прелестная сельская беседка, но он чрезвычайно ее невзлюбил. Просто питает к ней отвращение и наотрез отказывается войти в нее. Видели бы вы ужасное выражение его мордашки, когда он смотрит на нее. И знаете, как он вчера ее назвал? Мне просто неловко это вам повторить! — Миссис Памфри оглянулась по сторонам, потом наклонилась ко мне и прошептала: — Он назвал ее «навозной дырой»!
Горничная помешала в камине и наполнила мою рюмку. Ветер швырнул в окно вихрь ледяной крупы. «Вот это настоящая жизнь», — подумал я и приготовился слушать дальше.
— Я так испугалась на прошлой неделе! — продолжала миссис Памфри. — И уже думала вызвать вас. Бедняжка Трики вдруг оприпадился.
Мысленно я добавил этот новый собачий недуг к плюх-попанью и попросил объяснения.
— Это было ужасно. Я так испугалась! Садовник бросал Трики колечки. Вы ведь знаете, он бросает их по получасу каждый день.
Я действительно несколько раз наблюдал эту сцену. Ходжкин, угрюмый сгорбленный старик-йоркширец, который, судя по его виду, ненавидел всех собак, а Трики особенно, должен был каждый день стоять на лужайке и бросать небольшие резиновые кольца. Трики кидался за ними, приносил назад и бешено лаял, пока кольцо снова не взлетало в воздух. Игра продолжалась, и суровые морщины на лице старика становились все глубже, а губы, не переставая, шевелились, хотя расслышать то, что он бормотал, было невозможно.
— А Трики бегал за кольцами, — говорила миссис Памфри, — ведь он обожает эту игру, как вдруг без всякой причины он оприпадился. Забыл про кольца, стал кружить, тявкать и лаять самым странным образом, а потом упал на бочок и вытянулся как мертвый. Вы знаете, мистер Хэрриот, я, право, подумала, что он умер — так неподвижно он лежал. Но меня особенно расстроило, что Ходжкин вдруг принялся смеяться! Он работает у меня уже двадцать четыре года, и я ни разу не видела, чтобы он хоть раз улыбнулся, и тем не менее едва он взглянул на это бедное неподвижное тельце, как разразился пронзительным хихиканьем. Это было ужасно! Я уже собралась бежать к телефону, но тут Трики вдруг встал и ушел. И выглядел совсем таким, как всегда.
Истерика, подумал я. Следствие перекармливания и перевозбуждения. Поставив рюмку, я строго посмотрел на миссис Памфри:
— Послушайте, ведь об этом я вас и предупреждал. Если вы по-прежнему будете пичкать Трики вреднейшими лакомствами, вы погубите его здоровье. Вы просто обязаны посадить его на разумную собачью диету и кормить его раз, от силы два в день, ограничиваясь очень небольшими порциями мяса с черным хлебом. Или немножко сухариков. А в промежутках — решительно ничего.
Миссис Памфри виновато съежилась в кресле.
— Пожалуйста, пожалуйста, не браните меня. Я пытаюсь кормить его как полагается, но это так трудно! Когда он просит чего-нибудь вкусненького, у меня нет сил ему отказать! — Она прижала к глазам носовой платок, но я был неумолим.
— Что же, миссис Памфри, дело ваше, но предупреждаю вас: если вы и дальше будете продолжать в этом же духе, Трики будет оприпадываться все чаще и чаще.
Я с неохотой покинул уютную гостиную и на усыпанной песком подъездной аллее оглянулся. Миссис Памфри махала мне, а Трики по обыкновению стоял на подоконнике, и его широкий рот был растянут так, словно он от души смеялся.
По дороге домой я размышлял о том, как приятно быть дядей Трики. Отправляясь отдыхать на море, он присылал мне ящики копченых сельдей, а когда в его теплицах созревали помидоры, каждую неделю преподносил мне фунт-другой. Жестянки табака прибывали регулярно, порой с фотографией, снабженной нежной подписью.
Войдя в двери Скелдейл-Хауса, я словно вернулся в более холодный, более равнодушный мир. В коридоре со мной столкнулся Зигфрид.
— И кто же это приехал? Если не ошибаюсь, милейший дядюшка Хэрриот! И что же вы поделывали, дядюшка? Уж конечно, надрывались в Барлби-Грейндже. Бедняга, как же вы утомились! Неужели вы искренне верите, будто корзиночка с деликатесами к рождеству стоит кровавых мозолей на ладонях?
10
Йоркшир — холодное место, и я даже сейчас помню, как ошеломило меня наступление первой зимы, которую я провел в Дарроуби.
Выпал первый снег, и я еле полз вверх по склону вслед за лязгающими снегоочистительными машинами между белыми валами по сторонам дороги, пока не добрался до ворот старого мистера Стоукилла. Уже взявшись за ручку дверцы, я посмотрел сквозь ветровое стекло на совсем новый мир: склон подо мною застилало белое одеяло, оно лежало на крышах жилого дома и служб маленькой фермы. Белая пелена простиралась дальше, скрывая все знакомые приметы пейзажа — каменные стенки между лугами, речку внизу. Все вокруг казалось новым, манящим, загадочным.
Однако упоение сказочной красотой рассеялось, едва я вылез из машины, и на меня обрушился свирепый ветер. Он задувал с востока и нес с собой ледяное дыхание Арктики, которое казалось еще холоднее из-за колючей пыли, сорванной с белого снегового покрова. На мне были шуба и шерстяные перчатки, и все-таки ветер пронизал меня до мозга костей. Я ахнул, привалился к машине, застегнул воротник и побрел туда, где скрипела и стучала калитка. Я кое-как открыл ее и пошел дальше, хрустя снегом.
Обогнув коровник, я увидел мистера Стоукилла: он вилами сносил навоз в кучи, и по белизне вились бурые полосы жижи.
— А-а! — пробурчал он, не выпуская изо рта недокуренную сигарету. Ему было за семьдесят, но со всеми делами на своей маленькой ферме он управлялся один. Как-то он рассказал мне, что тридцать лет батрачил за шесть шиллингов в день и все-таки умудрился скопить деньги на покупку собственного хозяйства. Возможно, поэтому он ревниво хотел все делать сам.
— Как вы, мистер Стоукилл? — спросил я, но в ту же секунду бешеный ветер ударил мне в лицо, забился в рот и нос, и я невольно отвернулся с громким «о-ох!»
Старик с удивлением взглянул на меня, а потом посмотрел по сторонам, точно только сейчас обратил внимание на погоду.
— Да, нынче маленько задувает. — Он оперся на вилы, и пепел сигареты рассыпался искрами.
Несмотря на холодную погоду, на нем поверх потрепанного синего жилета, несомненно некогда составлявшего часть его парадного костюма, был натянут только комбинезон из чертовой кожи, а рубашка была без воротничка и запонок. Белая щетина на худом подбородке заставила меня со стыдом вспомнить, что мне всего двадцать четыре года, и я вдруг ощутил себя никчемным городским неженкой.
Старик воткнул вилы в навозную кучу и зашагал к службам.
— У меня нынче есть для вас разная работенка. Сначала вот сюда.
Он открыл дверь, и я с радостью погрузился в сладкое коровье тепло крытого сарая, где несколько косматых бычков стояли по колено в соломе.
— Нам нужен вон тот молодец. — Он указал на темно-рыжего бычка, который стоял, подогнув заднюю ногу. — Он уже пару дней на трех ногах ковыляет. Копытная гниль, не иначе.
Я направился к бычку, но он улепетнул от меня так проворно, словно и не хромал вовсе.
— Придется выгнать его в проход, мистер Стоукилл, — сказал я. — Вы бы не открыли ворота?
Когда тяжелые брусья были отодвинуты, я зашел бычку в тыл и погнал его к проходу. Казалось, он сразу выскочит туда, но в воротах он остановился, поглядел в проход и кинулся обратно. Несколько раз я резво обежал сарай следом за ним и наконец сумел завернуть его к проходу — но с тем же результатом. После пяти-шести попыток я перестал чувствовать холод. Бег вперегонки с бычками — вот лучшее средство для того, чтобы хорошенько пропотеть, и я уже совершенно забыл про суровое снежное царство снаружи. К тому же мне явно предстояло разогреться еще больше, потому что бычок вошел во вкус игры: после каждого моего броска он весело вскидывал ноги и выписывал замысловатые восьмерки.
Упершись руками в бока, я кое-как перевел дух, а потом повернулся к фермеру.
— Ничего не получается, — сказал я. — Он упирается. Лучше бы накинуть на него веревку.
— Незачем, молодой человек. Он у нас сам в ворота пойдет. — Старик проковылял в угол и вернулся с охапкой чистой соломы. Он аккуратно рассыпал ее в воротах и дальше по проходу, а потом кивнул мне: — Ну-ка, погоните его еще раз.
Я ткнул упрямца в круп. Он рысцой направился прямо к воротам и без колебаний выбежал между столбами в проход.
Вероятно, мистер Стоукилл заметил мое удивление.
— Ему, надо быть, булыжники не понравились. А под соломой их и не видать.
— А… да… понимаю! — И я медленно вышел вслед за бычком.
Действительно, у него оказалась копытная гниль — средневековое название влажной гнойно-гнилостной флегмоны, подсказанное тяжелым запахом некротизированной ткани между копытцами, а в те дни в распоряжении ветеринаров еще не было ни антибиотиков, ни сульфаниламидов. Теперь просто делаешь инъекцию, твердо зная, что через день-другой животное исцелится. Но тогда я мог только, с трудом удерживая дергающуюся ногу, замазать инфицированную межкопытную щель вязкой смесью медного купороса с дегтем, наложить вату и туго перебинтовать. Кончив, я снял пиджак и повесил его на гвоздь. Мне было жарко.
Мистер Стоукилл одобрительно оглядел повязку.
— Хорошо, очень хорошо, — объявил он. — Ну, а теперь у меня поросятки вон в том закутке животами маются. Вы бы их укололи вашей иголкой.
У меня были различные лечебные сыворотки от кишечной палочки, которые иногда помогали в таких случаях, и я, полный оптимизма, вошел в закуток к поросятам. Но тут же стремительно выскочил оттуда, потому что их мамаше не понравилось появление чужака среди ее отпрысков и она ринулась на меня, разинув пасть и испуская звуки, напоминающие хриплый лай. Ростом она мне показалась с хорошего осла, и, когда разверстая пасть с огромными желтыми клыками нацелилась на мое бедро, я счел за благо ретироваться. Пулей вылетев наружу, я захлопнул за собой дверь, а потом задумчиво поглядел в закуток.
— Надо ее оттуда увести, мистер Стоукилл, а то я ничего сделать не смогу.
— Ваша правда, молодой человек. Сейчас я ее уведу.
Он зашаркал прочь, но я протестующе поднял руку:
— Нет-нет, я сам! — Не мог же я допустить, чтобы щуплый старичок вошел туда и, возможно, был сбит с ног, растерзан… Я поглядел по сторонам в поисках оборонительного оружия. К стене был прислонен видавший виды широкий совок, и я схватил его.
— Откройте, пожалуйста, дверь, — сказал я. — Сейчас я ее оттуда выдворю.
Войдя в закуток, я выставил совок перед собой и попытался оттеснить могучую свинью к двери. Но мои поползновения шлепнуть ее по заду оказались тщетными: как я ни кружил, она все время обращала ко мне разинутую пасть и свирепо урчала. Затем она ухватила совок зубами и начала его грызть. Тут я сдался. Выскочив из закутка, я увидел, что мистер Стоукилл волочит по булыжнику нечто металлическое и объемистое.
— Что это? — спросил я.
— Мусорный бачок, — буркнул фермер.
— Бачок? Но зачем…
Он не задержался для объяснений и прямо вошел в закуток. Свинья ринулась на него, а он подставил ей бачок, в который она с разгона и всунула голову. Согнувшись в три погибели, старик начал теснить ее к открытой двери. Свинья растерялась. Оказавшись вдруг в непонятном темном месте, она, естественно, начала пятиться, и фермеру оставалось только направлять ее отступление. Не успела она понять, что происходит, как оказалась снаружи. Старик невозмутимо сдернул бачок и махнул мне:
— Ну, мистер Хэрриот, теперь вы можете и войти.
Вся эта операция заняла не больше двадцати секунд.
Я почувствовал значительное облегчение, а главное, я твердо знал, как действовать дальше. Взяв лист кровельного железа, предусмотрительно приготовленный фермером, я двинулся на поросят. Загоню их в угол, загорожу выход из него листом и в один момент сделаю инъекции.
Но поросятам передалось возбуждение их мамаши. Опорос был удачный, и по закутку, точно миниатюрные скаковые лошади розовой масти, носились шестнадцать поросят. Долгое время я стремительно бросался на них, стараясь собрать их листом в кучу, но они прыскали в разные стороны от него. Уж не знаю, сколько времени я потратил бы на эту охоту, но тут на мое плечо легла ласковая рука.
— Погодите-ка, молодой человек, не торопитесь! — Старый фермер благожелательно поглядел на меня. — Вы бы перестали за ними гоняться, и они скоро успокоятся. Передохните минутку.
Я стоял рядом с ним, совсем запыхавшись, и слушал, как он увещевает этих чертенят.
— Гись-гись, гись-гись, — бормотал мистер Стоукилл, не делая ни единого движения. — Гись-гись, гись-гись.
Поросята перешли с галопа на рысцу, а затем словно по какому-то телепатическому сигналу все разом остановились, сгрудившись розовой кучкой в углу.
— Гись-гись, — одобрительно произнес мистер Стоукилл, незаметно пододвигаясь к ним с листом наготове. — Гись-гись.
Ровным, неторопливым движением он загородил листом угол с поросятами и для верности упер в него ногу.
— Ну-ка нажмите сапогом с той стороны, и уж они не вырвутся, — благодушно произнес он.
Сама инъекция заняла лишь несколько минут. Мистер Стоукилл не сказал: «Ну, кое-чему я вас нынче научил, молодой человек». В его спокойных серых глазах не пряталось ни злорадство, ни самодовольство. Он сказал только:
— Нынче я вас совсем загонял, молодой человек. Теперь поглядите-ка корову. У нее горошина в соске.
В дни ручного доения «горошины» и иные закупорки сосков были частым явлением. Причиной могли быть кусочки молочного камня, крохотные опухоли, повреждения выстилающей ткани соска и еще всякая всячина. Крайне увлекательная, хотя и весьма узкая область, и к корове я направился с живым интересом.
Впрочем, я был еще на некотором расстоянии от нее, когда мистер Стоукилл положил мне ладонь на плечо.
— Погодите, мистер Хэрриот, не трогайте ее пока, не то она вас лягнет. Очень у нее норов подлый. Погодите минутку, я ее привяжу.
— Хорошо, — сказал я, — только веревку дайте мне.
— Да лучше бы я сам… — начал он нерешительно.
— Нет-нет, мистер Стоукилл, не затрудняйтесь. Я отлично знаю, как помешать корове брыкаться, — сказал я сдержанно. — Будьте добры, дайте мне веревку.
— Да ведь… она такая… Брыкается почище лошади. Удойная, это верно, да только…
— Не беспокойтесь, — уронил я с улыбкой. — У меня она не порезвится.
Я начал разматывать веревку. Приятно было показать, что я умею обращаться с животными, хотя диплом получил всего несколько месяцев назад. К тому же не так уж часто нас предупреждают, что корова склонна брыкаться. Однажды корова лягнула меня так, что я отлетел к противоположной стене, а фермер сказал только: «Уж такая у нее привычка».
Да, хорошо, когда тебя предупредили! Я опоясал корову веревкой перед выменем и туго затянул скользящую петлю. Точно так, как нас учили в колледже. Она была рыжей, шортгорнской породы, с косматой головой и, когда я нагнулся, поглядела на меня с задумчивым интересом.
— Ничего, ничего, милуша, — сказал я ласково, подлез под нее и осторожно потянул сосок. Брызнула струйка, другая, и что-то закупорило канал. А, вот она! Довольно-таки большая, но движется свободно. Можно будет выдавить наружу, не разрезая замыкающую мышцу.
Я взялся за сосок покрепче, потянул посильнее, и тотчас раздвоенное копыто ударило меня по колену, как развернувшаяся стальная пружина. Коленная чашечка не приспособлена для того, чтобы ее лягали, и несколько минут я прыгал по коровнику, шепотом ругаясь на чем свет стоит.
Старый фермер виновато ходил за мной.
— Вы уж простите, мистер Хэрриот. Такой у нее подлый нрав. Дайте-ка лучше мне…
Я предостерегающе поднял ладонь:
— Нет, мистер Стоукилл! Я уже надел на нее веревку. Просто затянул недостаточно туго.
Я подковылял к корове, распустил узел, а потом налег на веревку с такой силой, что у меня потемнело в глазах. Когда я кончил, живот у нее приподнялся и она обзавелась талией, словно затянутая в рюмочку модница былых времен.
— Тут уж ты не попляшешь! — буркнул я и снова нагнулся к вымени. Раза два брызнуло молоко, затем помеха снова закупорила выход, и в отверстии показалось что-то беловато-розовое. Еще чуть-чуть нажать, и я выковыряю его иглой от шприца, которую держал наготове. Я вздохнул всей грудью и нажал.
На этот раз копыто впечаталось в лодыжку. Ей уже не удалось поднять его повыше, но боль была такой же отчаянной. Я сел на табуретку для доения, засучил штанину и поглядел на лоскуток кожи, который свисал, точно флажок, у конца длинной ссадины, оставленной копытом.
— Да хватит с вас, молодой человек! — Мистер Стоукилл снял с коровы веревку и сочувственно поглядел на меня. — Обычным манером с ней не совладать. Я же ее дважды в день дою, так уж знаю.
Он принес засаленный плужный ремень, несомненно бывший в частом употреблении, и затянул его на заплюсневом суставе неугомонной коровы. На другом конце ремня был крюк, и старик зацепил его за кольцо, ввинченное в стену. Ремень туго натянулся, сдвинув ногу чуть-чуть назад.
Старик кивнул:
— Вот теперь попробуйте.
Отдавшись на волю судьбы, я снова ухватил сосок. Но корова словно бы поняла, что проиграла, и ни разу даже не пошевельнулась, пока я выдавливал и выковыривал «горошину», которая оказалась молочным камнем. Стояла как миленькая и ничего не могла поделать!
— Спасибо, молодой человек, спасибо вам! — сказал старик. — Какой увесистый! Он мне сильно мешал. А главное, не разобрать было, что это такое. — Он поднял палец: — И последняя для вас работенка. Телушка. Что-то у нее с животом неладно, мне кажется. Видел ее вчера вечером, ее маленько раздуло. Она у меня в сарае.
Я надел шубу, и мы вышли наружу, ветер набросился на нас с ликующей свирепостью. Лицо мне полоснуло как ножом, нос сразу замерз, глаза заслезились, и я укрылся за углом конюшни.
— Где телка? — с трудом выговорил я.
Мистер Стоукилл ответил не сразу. Он закуривал сигарету, словно не замечая ярости стихий. Защелкнув крышку старой медной зажигалки, он указал большим пальцем:
— А за дорогой. Вон там.
Я посмотрел в направлении его пальца через занесенные стенки на узкую расчищенную полоску шоссе между белыми валами и на крутой склон, ровная белизна которого уходила к свинцовым тучам. То есть ровная, если не считать крохотного строения, серого каменного пятнышка в поднебесье, где в сотнях футов над нами склон переходил в широкую плоскую вершину.
— Извините, — пробормотал я, все так же прижимаясь к стене. — Я не вижу.
Старик, спокойно стоя лицом к ветру, удивленно взглянул на меня:
— Не видите? Да вон же сарай! Так и торчит!
— Сарай? — я ткнул дрожащим пальцем. — Вон то строение? И телка там? Да не может быть!
— Там, там. Молодняк я держу повыше.
— Но… но… — язык отказывался меня слушаться. — Нам же туда не подняться. Снега намело выше пояса.
Он неторопливо выпустил дым из ноздрей.
— Еще как поднимемся, будьте спокойны. Вот погодите чуток.
Он скрылся в конюшне, и, подождав минуту-другую, я заглянул внутрь. Старик седлал толстого каурого жеребчика. Я с удивлением смотрел, как он вывел конька наружу, не без труда влез на ящик и взгромоздился в седло.
Поглядев на меня с этой высоты, он бодро взмахнул рукой:
— Поехали! Вы все с собой нужное взяли?
В полном недоумении я рассовал по карманам бутылку с микстурой от газов, пробойник с гильзой, пакет с препаратом горечавки желтой и стрихнина. А мозг тупо сверлила мысль, что на холм мне никогда не взобраться.
По ту сторону шоссе в снежном валу был прокопан проход, и мистер Стоукилл направил в него конька, а я кое-как плелся следом, уныло поглядывая на бесконечную белую крутизну впереди. Мистер Стоукилл обернулся.
— Хватайтесь за хвост, — сказал он.
— Простите?
— За хвост хватайтесь.
Как во сне я сжал жесткие волосы.
— Да не так. Обеими руками, — терпеливо объяснил фермер.
— Вот так?
— Молодец! А теперь держитесь крепче.
Он прищелкнул языком, конек решительно затрусил вперед, а за ним и я.
И все оказалось так просто! Мир проваливался вниз у нас из-под ног, а мы возносились все выше. И, откидываясь, я с наслаждением смотрел, как развертываются извивы узкой долины, и вот уже открылась вторая, поперечная, а за ней белые холмы огромными белыми волнами вздымались к черным тучам.
У сарая фермер спешился.
— Все в порядке, молодой человек?
— Все в порядке, мистер Стоукилл.
Входя следом за ним в сарай, я улыбнулся. Старик как-то сказал мне, что оставил школу в двенадцать лет. Ну а я почти все двадцать четыре года моей жизни провел в учебных заведениях. Но вспоминая последние часы, я должен был признать, что, конечно, могу похвастать книжной премудростью, однако знаний у него больше.
11
На рождество мне всякий раз вспоминается одна кошка.
В первый раз я увидел ее однажды осенью, когда приехал посмотреть какую-то из собак миссис Эйнсворт и с некоторым удивлением заметил на коврике перед камином пушистое черное существо.
— А я и не знал, что у вас есть кошка, — сказал я.
Миссис Эйнсворт улыбнулась:
— Она вовсе не наша. Это Дебби.
— Дебби?
— Да. То есть это мы так ее называем. Она бездомная. Приходит к нам раза два-три в неделю, и мы ее подкармливаем. Не знаю, где она живет, но, по-моему, на одной из ферм дальше по шоссе.
— А вам не кажется, что она хотела бы у вас остаться?
— Нет, — миссис Эйнсворт покачала головой, — это очень деликатное создание. Она тихонько входит, съедает, что ей дают, и тут же исчезает. В ней есть что-то трогательное, но держится она крайне независимо.
Я снова взглянул на кошку.
— Но ведь сегодня она пришла не только чтобы поесть?
— Вы правы. Как ни странно, она время от времени проскальзывает в гостиную и несколько минут сидит перед огнем. Так, словно устраивает себе праздник.
— Да… понимаю…
Несомненно, в позе Дебби было что-то необычное. Она сидела совершенно прямо на мягком коврике перед камином, в котором рдели и полыхали угли. Но она не свернулась клубком, не умывалась — вообще, не делала ничего такого, что делают в подобном случае все кошки, — а лишь спокойно смотрела перед собой. И вдруг тусклый мех, тощие бока подсказали мне объяснение. Это было особое событие в ее жизни, редкое и чудесное: она наслаждалась уютом и теплом, которых обычно была лишена.
Пока я смотрел на нее, она встала и бесшумно выскользнула из комнаты.
— Вот так всегда, — миссис Эйнсворт засмеялась. — Дебби никогда не сидит тут больше, чем минут десять, а потом исчезает.
Миссис Эйнсворт — полная симпатичная женщина средних лет — была таким клиентом, о каких мечтают ветеринары: состоятельная заботливая владелица трех избалованных бассетов. Достаточно было, чтобы привычно меланхолический вид одной из собак стал чуть более скорбным, и меня тут же вызывали. Сегодня какая-то из них раза два почесала лапой за ухом, и ее хозяйка в панике бросилась к телефону.
Таким образом, мои визиты к миссис Эйнсворт были частыми, но не обременительными, и мне представлялось много возможностей наблюдать за странной кошечкой. Однажды я увидел, как она изящно лакала из блюдечка, стоявшего у кухонной двери. Пока я разглядывал ее, она повернулась и легкими шагами почти проплыла по коридору в гостиную.
Три бассета вповалку похрапывали на каминном коврике, но, видимо, они уже давно привыкли к Дебби: два со скучающим видом обнюхали ее, а третий просто сонно покосился в ее сторону и снова уткнул нос в густой ворс.
Дебби села между ними в своей обычной позе и сосредоточенно уставилась на полыхающие угли. На этот раз я попытался подружиться с ней и, осторожно подойдя, протянул руку, но она уклонилась. Однако я продолжал терпеливо и ласково разговаривать с ней, и в конце концов она позволила мне тихонько почесать ее пальцем под подбородком. В какой-то момент она даже наклонила голову и потерлась о мою руку, но тут же ушла. Выскользнув за дверь, она молнией метнулась вдоль шоссе, юркнула в пролом в изгороди, раза два мелькнула среди гнущейся под дождем травы и исчезла из виду.
— Интересно, куда она ходит? — пробормотал я.
— Вот этого-то нам так и не удалось узнать, — сказала миссис Эйнсворт, незаметно подойдя ко мне.
Миновало, должно быть, три месяца, и меня даже стала несколько тревожить столь долгая бессимптомность бассетов, когда миссис Эйнсворт вдруг мне позвонила.
Было рождественское утро, и она говорила со мной извиняющимся тоном:
— Мистер Хэрриот, пожалуйста, простите, что я беспокою вас в такой день. Ведь в праздники всем хочется отдохнуть.
Но даже вежливость не могла скрыть тревоги, которая чувствовалась в ее голосе.
— Ну что вы, — сказал я. — Которая на сей раз?
— Нет-нет, это не собаки… а Дебби.
— Дебби? Она сейчас у вас?
— Да, но с ней что-то очень неладно. Пожалуйста, приезжайте сразу же.
Пересекая рыночную площадь, я подумал, что рождественский Дарроуби словно сошел со страниц Диккенса. Снег толстым ковром укрыл булыжник опустевшей площади, фестонами свешивается с крыш поднимающихся друг над другом домов, лавки закрыты, а в окнах цветные огоньки елок манят теплом и уютом.
Дом миссис Эйнсворт был щедро украшен серебряной мишурой и остролистом; на серванте выстроились ряды бутылок, а из кухни веяло ароматом индейки, начиненной шалфеем и луком. Но в глазах хозяйки, пока мы шли по коридору, я заметил жалость и грусть.
В гостиной я действительно увидел Дебби, но на этот раз все было иначе. Она не сидела перед камином, а неподвижно лежала на боку, и к ней прижимался крохотный совершенно черный котенок.
Я с недоумением посмотрел на нее:
— Что случилось?
— Просто трудно поверить, — ответила миссис Эйнсворт. — Она не появлялась у нас уже несколько недель, а часа два назад вдруг вошла на кухню с котенком в зубах. Она еле держалась на ногах, но донесла его до гостиной и положила на коврик. Сначала мне это даже показалось забавным. Но она села перед камином и против обыкновения просидела так целый час, а потом легла и больше не шевелилась.
Я опустился на колени и провел ладонью по шее и ребрам кошки. Она стала еще более тощей, в шерсти запеклась грязь. Она даже не попыталась отдернуть голову, когда я осторожно открыл ей рот. Язык и слизистая были ненормально бледными, губы — холодными как лед, а когда я оттянул веко и увидел совершенно белую конъюнктиву, у меня в ушах словно раздался похоронный звон.
Я ощупал ее живот, заранее зная результат, и поэтому, когда мои пальцы сомкнулись вокруг дольчатого затвердения глубоко внутри брюшной полости, я ощутил не удивление, а лишь грустное сострадание. Обширная лимфосаркома. Смертельная и неизлечимая. Я приложил стетоскоп к сердцу, и некоторое время слушал слабеющие частые удары. Потом выпрямился и сел на коврик, рассеянно глядя в камин и ощущая на своем лице тепло огня.
Голос миссис Эйнсворт донесся словно откуда-то издалека:
— Мистер Хэрриот, у нее что-нибудь серьезное?
Ответил я не сразу.
— Боюсь, что да. У нее злокачественная опухоль. — Я встал. — К сожалению, я ничем не могу ей помочь.
Она ахнула, прижала руку к губам и с ужасом посмотрела на меня.
Потом сказала дрогнувшим голосом:
— Ну так усыпите ее. Нельзя же допустить, чтобы она мучилась.
— Миссис Эйнсворт, — ответил я, — в этом нет необходимости. Она умирает. И уже ничего не чувствует.
Миссис Эйнсворт быстро отвернулась и некоторое время пыталась справиться с собой. Это ей не удалось, и она опустилась на колени рядом с Дебби.
— Бедняжка! — плача, повторяла она и гладила кошку по голове, а слезы струились по ее щекам и падали на свалявшуюся шерсть. — Что она, должно быть, перенесла! Наверное, я могла бы ей помочь — и не помогла.
Несколько секунд я молчал, сочувствуя ее печали, столь не вязавшейся с праздничной обстановкой в доме.
— Никто не мог бы сделать для нее больше, чем вы. Никто не мог быть добрее.
— Но я могла бы оставить ее здесь, где ей было бы хорошо. Когда я подумаю, каково ей было там, на холоде, безнадежно больной… И котята… Сколько у нее могло быть котят?
Я пожал плечами.
— Вряд ли мы когда-нибудь узнаем. Не исключено, что только этот один. Ведь случается и так. Но она принесла его вам, не правда ли?
— Да, верно… Она принесла его мне… она принесла его мне.
Миссис Эйнсворт наклонилась и подняла взъерошенный черный комочек. Она разгладила пальцем грязную шерстку, и крошечный ротик раскрылся в беззвучном «мяу».
— Не правда ли, странно? Она умирала и принесла своего котенка сюда. Как рождественский подарок.
Наклонившись, я прижал руку к боку Дебби. Сердце не билось.
Я посмотрел на миссис Эйнсворт.
— Она умерла.
Оставалось только поднять тельце, совсем легкое, завернуть его в расстеленную на коврике тряпку и отнести в машину.
Когда я вернулся, миссис Эйнсворт все еще гладила котенка. Слезы на ее щеках высохли, и, когда она взглянула на меня, ее глаза блестели.
— У меня еще никогда не было кошки, — сказала она.
Я улыбнулся:
— Мне кажется, теперь она у вас есть.
И в самом, деле, у миссис Эйнсворт появилась кошка. Котенок быстро вырос в холеного красивого кота с неуемным веселым нравом, а потому и получил имя Буян. Он во всем был противоположностью своей робкой маленькой матери. Полная лишений жизнь бродячего кота была не для него — он вышагивал по роскошным коврам Эйнсвортов, как король, а красивый ошейник, который он всегда носил, придавал ему особую внушительность.
Я с большим интересом наблюдал за его прогрессом, но случай, который особенно врезался мне в память, произошел на рождество, ровно через год после его появления в доме.
У меня, как обычно, было много вызовов. Я не припомню ни единого рождества без них — ведь животные не считаются с нашими праздниками… Но с годами я перестал раздражаться и философски принял эту необходимость. Как-никак после такой вот прогулки на морозном воздухе по разбросанным на холмах сараям я примусь за свою индейку с куда большим аппетитом, чем миллионы моих сограждан, посапывающих в постелях или дремлющих у каминов. Аппетит подогревали и бесчисленные аперитивы, которыми усердно угощали меня гостеприимные фермеры.
Я возвращался домой, уже несколько окутанный розовым туманом. Мне пришлось выпить не одну рюмку виски, которое простодушные йоркширцы наливают словно лимонад, а напоследок старая миссис Эрншоу преподнесла мне стаканчик домашнего вина из ревеня, которое прожгло меня до пят. Проезжая мимо дома миссис Эйнсворт, я услышал ее голос:
— Счастливого рождества, мистер Хэрриот!
Она провожала гостя и весело помахала мне рукой с крыльца:
— Зайдите, выпейте рюмочку, чтобы согреться.
В согревающих напитках я не нуждался, но сразу же свернул к тротуару. Как и год назад, дом был полон праздничных приготовлений, а из кухни доносился тот же восхитительный запах шалфея и лука, от которого у меня сразу засосало под ложечкой. Но на этот раз в доме царила не печаль — в нем царил Буян.
Поставив уши торчком, с бесшабашным блеском в глазах он стремительно наскакивал на каждую собаку по очереди, слегка ударял лапой и молниеносно удирал прочь.
Миссис Эйнсворт засмеялась:
— Вы знаете, он их совершенно замучил! Не дает ни минуты покоя!
Она была права. Для бассетов появление Буяна было чем-то вроде вторжения жизнерадостного чужака в чопорный лондонский клуб. Долгое время их жизнь была чинной и размеренной: неторопливые прогулки с хозяйкой, вкусная обильная еда и тихие часы сладкого сна на ковриках и в креслах. Один безмятежный день сменялся другим… И вдруг появился Буян.
Я смотрел, как он бочком подбирается к младшей из собак, поддразнивая ее, но когда он принялся боксировать обеими лапами, это оказалось слишком даже для бассета. Пес забыл свое достоинство, и они с котом сплелись, словно два борца.
— Я сейчас вам кое-что покажу.
С этими словами миссис Эйнсворт взяла с полки твердый резиновый мячик и вышла в сад. Буян кинулся за ней. Она бросила мяч на газон, и кот помчался за ним по мерзлой траве, а мышцы так и перекатывались под его глянцевой черной шкуркой. Он схватил мяч зубами, притащил назад, положил у ног хозяйки и выжидательно посмотрел на нее.
Я ахнул. Кот, носящий поноску!
Бассеты взирали на все это с презрением. Ни за какие коврижки не снизошли бы они до того, чтобы гоняться за мячом. Но Буян неутомимо притаскивал мяч снова и снова.
Миссис Эйнсворт обернулась ко мне:
— Вы когда-нибудь видели подобное?
— Нет, — ответил я. — Никогда. Это необыкновенный кот.
Миссис Эйнсворт схватила Буяна на руки, и мы вернулись в дом. Она, смеясь, прижалась к нему лицом, а кот мурлыкал, изгибался и с восторгом терся о ее щеку.
Он был полон сил и здоровья, и, глядя на него, я вспомнил его мать. Неужели Дебби, чувствуя приближение смерти, собрала последние силы, чтобы отнести своего котенка в единственное известное ей место, где было тепло и уютно, надеясь, что там о нем позаботятся? Кто знает…
По-видимому, не одному мне пришло в голову такое фантастическое предположение. Миссис Эйнсворт взглянула на меня, и, хотя она улыбалась, в ее глазах мелькнула грусть.
— Дебби была бы довольна, — сказала она.
Я кивнул.
— Конечно. И ведь сейчас как раз год, как она принесла его вам?
— Да. — Она снова прижалась к Буяну лицом. — Это самый лучший подарок из всех, какие я получала на рождество.
12
Я лениво перебирал утреннюю почту. Обычная стопка счетов, оповещений, красочные описания новых лекарств — они давно уже утратили прелесть новизны, и я даже не просматривал их. Но почти в самом низу стопки я обнаружил нечто необычное: элегантный конверт из толстой тисненой бумаги, адресованный мне лично. Я вскрыл его, извлек карточку с золотой каймой и торопливо прочел ее. Пряча карточку во внутренний карман, я почувствовал, что краснею.
Зигфрид кончил подсчитывать утренние визиты и поглядел на меня.
— Почему у вас такой виноватый вид, Джеймс? Ваши прошлые грехи нашли вас? Что это? Письмо от негодующей мамаши?
— Ну ладно, — пристыжено сказал я и протянул ему карточку. — Смейтесь, сколько хотите. Все равно же вы узнаете.
Сохраняя полную невозмутимость, Зигфрид прочел вслух; «Трики будет очень рад видеть у себя дядю Хэрриота в пятницу 5 февраля. Напитки и танцы». Он поднял глаза и сказал без тени иронии:
— Как мило, правда? Согласитесь, это, бесспорно, один из самых любезных китайских мопсов в Англии. Ему недостаточно одарять вас селедками, помидорами и табаком, он приглашает вас на званый вечер!
Я выхватил у него карточку и спрятал ее подальше.
— Ну хорошо, хорошо. Но как мне поступить?
— Как поступить? Немедленно садитесь и строчите благодарность за приглашение: «Ах, я, конечно, не премину быть у вас пятого февраля». Званые вечера миссис Памфри пользуются большой славой. Горы редких деликатесов, реки шампанского. Ни в коем случае не упускайте такой возможности.
— И там будет много народу? — спросил я, шаркая ногами по полу.
Зигфрид хлопнул себя ладонью по лбу.
— Конечно, там будет много народу! А как вы думаете? Или вы полагали, что проведете вечер в обществе одного Трики? Выпьете с ним пару пива и станцуете медленный фокстрот? Нет, там соберутся сливки графства при всех регалиях, но, держу пари, самым почетным гостем будет дядя Хэрриот. А почему? А потому, что остальных-то пригласила миссис Памфри, но вас пригласил лично сам Трики.
— Ну хватит, — простонал я. — Я же никого там не знаю и буду весь вечер торчать в одиночестве. У меня нет приличного выходного костюма. Лучше я не поеду.
Зигфрид встал и отечески положил руку мне на плечо.
— Дорогой мой, не трепыхайтесь. Напишите, что принимаете приглашение, а потом отправляйтесь в Бротон и возьмите напрокат вечерний костюм. И торчать в одиночестве вам долго не придется: светские девицы будут драться за удовольствие потанцевать с вами. — Он еще раз похлопал меня по плечу и направился к двери, но потом озабоченно обернулся: — И ради всего святого, не пишите миссис Памфри. Адресуйте письмо прямо Трики, не то вы все погубите.
Когда вечером 5 февраля я позвонил в дверь миссис Памфри, меня раздирали противоположные чувства. Вслед за горничной я прошел в холл и в дверях залы увидел миссис Памфри, которая здоровалась с входящими гостями. В зале с бокалами и рюмками в руках стояли элегантно одетые дамы и джентльмены. Оттуда доносился приглушенный гул светских разговоров, на меня пахнуло атмосферой утонченности и богатства. Я поправил взятый напрокат галстук, глубоко вздохнул и стал ждать своей очереди.
Миссис Памфри вежливо улыбалась, пожимая руки супружеской пары, но, увидев позади них меня, она вся просияла.
— Ах, мистер Хэрриот, как мило, что вы приехали! Трики был в таком восторге, получив ваше письмо… Мы сейчас же пойдем с вами к нему! — И она повела меня через холл, объясняя шепотом: — Он в малой гостиной. Говоря между нами, званые вечера ему прискучили, но он очень рассердится, если я не приведу вас к нему хотя бы на минутку.
Трики лежал, свернувшись в кресле у горящего камина. При виде меня он вспрыгнул на спинку кресла, радостно тявкая, и его широкий смеющийся рот растянулся до ушей. Уклоняясь от его попыток облизать мне лицо, я заметил на ковре две фарфоровые миски. В одной лежали рубленые цыплята — не меньше фунта, а другая была полна накрошенных бисквитов.
— Миссис Памфри! — грозно воскликнул я, указывая на миски.
Бедная женщина прижала руку ко рту и попятилась.
— Простите меня, пожалуйста, — сказала она жалобно, глядя на меня виноватыми глазами. — Это ведь праздничное угощение, потому что он весь вечер будет один. И погода такая холодная! — Она стиснула руки и умоляюще посмотрела на меня.
— Я вас прощу, — сказал я сурово, — если вы оставите ровно половину цыплят, а бисквиты уберете совсем.
Понурившись, как нашалившая девочка, она исполнила мое требование, и я не без сожаления простился с Трики. День был тяжелый, и от долгих часов, проведенных на холоде, меня клонило ко сну. Небольшая комната, где пылал огонь, а свет был пригашен, показалась мне куда приятнее шумной сверкающей залы, и я с радостью подремал бы тут часок-другой с Трики на коленях. Но миссис Памфри уже вела меня назад.
— А теперь я познакомлю вас с моими друзьями.
Мы вошли в залу, озаренную тремя хрустальными люстрами, свет которых ослепительно отражался от кремовых с золотом стен, увешанных зеркалами. Мы переходили от группы к группе, и я ежился от смущения, потому что миссис Памфри каждый раз называла меня «милым добрым дядей моего Трики». Но либо это были люди чрезвычайно благовоспитанные, либо они давно привыкли к чудачествам хозяйки — во всяком случае, выслушивали они это сообщение с полной невозмутимостью.
У одной из стен настраивали инструменты пятеро музыкантов, среди гостей сновали официанты в белых куртках, держа подносы, уставленные напитками и закусками. Миссис Памфри остановила одного из них.
— Франсуа, шампанское этому джентльмену.
— Слушаю, мадам, — и он подставил мне свой поднос.
— Нет, нет, не эти! Большой бокал!
Франсуа поспешил прочь и тотчас вернулся с чем-то вроде суповой тарелки на хрустальной ножке. Этот сосуд был до краев полон пенящимся шампанским.
— Франсуа!
— Мадам?
— Это мистер Хэрриот. Посмотрите на него внимательно.
Официант обратил на меня пару грустных, как у спаниеля, глаз и несколько секунд созерцал мою физиономию.
— Пожалуйста, поухаживайте за ним. Последите, чтобы бокал у него был полон и чтобы он не остался голодным.
— Разумеется, мадам! — Он поклонился и отошел.
Я погрузил лицо в ледяное шампанское, а когда поднял голову, рядом стоял Франсуа и держал передо мной поднос бутербродов с копченой лососиной.
И так продолжалось весь вечер. Франсуа то и дело возникал возле меня, наливая мой бокал или предлагая очередной деликатес.
Я ел, пил, танцевал, болтал — и вечер промелькнул, как одна минута. Я уже надел пальто и прощался в холле с миссис Памфри, но тут передо мной опять появился Франсуа с чашкой горячего бульона. По-видимому, он опасался, как бы я по дороге домой не ослабел от голода.
Когда я допил бульон, миссис Памфри сказала:
— А теперь вы должны пойти пожелать Трики спокойной ночи. Он никогда мне не простит, если вы к нему не заглянете.
Мы пошли в малую гостиную, и песик, зевнув из глубин мягкого кресла, завилял хвостом. Миссис Памфри умоляюще положила руку мне на локоть.
— Раз уж вы здесь, то, может быть, вы будете так добры и посмотрите его коготки. Меня тревожит, не слишком ли они длинны.
Я одну за другой поднял и осмотрел все четыре лапки, а Трики лениво лизал мне пальцы.
— Никаких причин тревожиться нет. Они совершенно нормальны.
— Ах, благодарю вас. Я вам чрезвычайно признательна. Но теперь вам нужно помыть руки.
В знакомой ванной с эмалевыми рыбами по стенам и раковинами цвета зеленоватой морской воды, туалетным столиком и флаконами на стеклянных полках я подставил руки под горячую струю. Рядом лежало предназначенное только для меня полотенце, и обычный свежий кусок мыла, которое легко пенилось и пахло дорогими духами. Заключительный штрих блаженного вечера. Несколько часов среди роскоши, света и тепла. С воспоминаниями о них я вернулся в Скелдейл-Хаус.
Я лег, погасил свет и вытянулся на спине. В ушах у меня все еще звучала музыка, и я уже снова унесся в бальный зал, как вдруг зазвонил телефон.
— Это Аткинсон с фермы Бек, — произнес далекий голос. — Свинья у меня никак не разродится. С вечера тужится. Вы приедете?
Кладя трубку, я взглянул на часы. Без малого два. Меня охватила тупая злоба. Поросящаяся свинья — после шампанского, копченой лососины и сухариков с черным бисером икры! И ферма Бек, одна из самых неблагоустроенных ферм в округе. Это нечестно!
В полусне я стащил с себя пижаму и натянул рубашку. Сдернув со стула жесткие вельветовые брюки, предназначенные для черной работы, я старательно отвел глаза от взятого напрокат вечернего костюма, висевшего на плечиках в гардеробе. Ощупью я пробрался через нескончаемый сад в гараж. В черном мраке двора я зажмурился, и вокруг вновь засияли люстры, заиграла музыка, засверкали зеркала.
До фермы Бек было всего две мили. Она находилась в лощине, и зимой вокруг стояло море жидкой грязи. Я вылез из машины и захлюпал по грязи к крыльцу. На мой стук никто не отозвался. Я побрел к хозяйственным постройкам в другой стороне и открыл дверь коровника. В лицо ударил теплый сладкий коровий запах, и я прищурился на огонек в дальнем конце, где маячила какая-то фигура.
Я прошел мимо темного ряда коров, которые неподвижно стояли почти бок о бок, разделенные только сломанными перегородками, и мимо громоздящихся за ними навозных куч. Мистер Аткинсон считал, что часто чистить коровник не следует.
Спотыкаясь на неровностях пола, разбрызгивая лужи мочи, я добрался до дальнего угла, где с помощью снятой калитки был отгорожен закуток. В полумраке смутно белела свинья, лежащая на скудной соломенной подстилке. Свинья не шевелилась, только подрагивали бока. Пока я смотрел, она вдруг задержала дыхание и напряглась. Через несколько секунд это повторилось.
Мистер Аткинсон встретил меня без особенного восторга. Человек уже пожилой, он не брился по меньшей мере неделю, а голову его венчала древняя шляпа с обвислыми полями. Он привалился к стене, сгорбив плечи. Одна рука была глубоко засунута в рваный карман, другая сжимала велосипедный фонарик с уже почти севшей батарейкой.
— И это весь свет, который тут есть? — спросил я.
— А как же, — ответил мистер Аткинсон с видимым удивлением. Он перевел взгляд с фонарика на меня, словно спрашивая: «Какого еще рожна ему нужно?»
— Ну так посветим, — сказал я и направил луч на мою пациентку. — Совсем молодая свинья?
— Куда моложе. Первый опорос.
Свинья снова напряглась, задрожала и замерла.
— Что-то там застряло, — сказал я. — Вы не принесете мне ведро горячей воды, мыло и полотенце?
— Горячей воды нету. Плиту давно загасили.
— Ну хорошо, принесите, что у вас есть.
Фермер застучал каблуками по булыжнику, забрав с собой фонарик, и в темноте снова зазвучала музыка. Вальс Штрауса, и я вновь закружился с леди Фрэнсуик, молоденькой блондинкой, и она смеялась, когда я ее завертел. Я видел ее белые плечи, блеск бриллиантовой нитки на ее шее, мелькающие вокруг зеркала.
Шаркая, вернулся мистер Аткинсон и со стуком поставил на пол ведро. Я окунул палец в воду. Она была ледяной. А ведро честно служило уже много лет: того и гляди обдерешь руки о зазубренные края.
Я быстро сбросил куртку и рубашку, со свистом втянув воздух, когда мне в спину подло ударил холодный сквозняк.
— Мыло, пожалуйста, — проговорил я сквозь сжатые зубы.
— В ведерке.
Погрузив руку выше локтя, я пошарил на дне, и мои пальцы наткнулись на какой-то круглый предмет величиной с теннисный мяч. Я вытащил его и оглядел. Он был твердым, гладким и весь в крапинках, как обкатанный голыш на морском берегу. Я оптимистически принялся тереть его между ладонями и намыливать руки по плечи, ожидая, что они покроются пеной. Но мыло оказалось стойким.
Попросить другой кусок я не рискнул, опасаясь, что в этом опять будет усмотрен глупый каприз, а просто взял фонарик и побрел через коровник во двор. Резиновые сапоги чмокали в грязи, грудь покрылась гусиной кожей. Стуча зубами, я шарил в багажнике, пока не нашел банку с антисептическим кремом.
В закутке я обмазал руку кремом, встал на колени позади свиньи и осторожно ввел пальцы. Мало-помалу вся кисть, а потом и локоть исчезли внутри свиньи, и мне пришлось лечь на бок. Камни были холодными и мокрыми, но я позабыл обо всем, потому что мои пальцы чего-то коснулись. Это оказался крохотный хвостик. Почти поперечное положение: довольно крупный поросенок застрял как пробка в бутылке.
Одним пальцем я отгибал задние ножки, пока не сумел ухватить их и вытащить поросенка.
— Все из-за него. Боюсь, он погиб — слишком долго его там сдавливало. Однако другие, может быть, живы. Сейчас проверим.
Я снова намазал руку. Погрузив ее почти по плечо, я у самого зева матки нащупал еще одного поросенка, дотронулся до его мордочки… и мне в палец впились крохотные, но очень острые зубы.
Я испустил невольный вопль и взглянул на фермера с моего каменного ложа:
— Ну этот, во всяком случае, жив. Сейчас я его вытащу.
Но у поросенка было на этот счет свое мнение. Он не проявил ни малейшего желания покинуть теплый приют, и едва мне удавалось зажать между пальцами его скользкую ножку, как он ее тут же выдергивал. После двух минут такой игры руку мне свела судорога. Я расслабился, откинулся на булыжник, не извлекая руки, закрыл глаза и мгновенно очутился на балу, в тепле, под потоками яркого света. Я держал свой огромный бокал, а Франсуа лил в него шампанское; и вот я уже снова кружусь в вальсе совсем рядом с оркестром, а дирижер улыбается мне и кланяется, словно всю жизнь ждал встречи со мной.
Я улыбнулся в ответ, но лицо дирижера куда-то уплыло. На меня бесстрастно смотрел мистер Аткинсон, а луч фонарика, освещавший его снизу, придавал зловещий вид его небритым щекам и косматым бровям.
Я заставил себя очнуться и оторвал щеку от пола. Только этого не хватало — уснуть во время работы! То ли я очень устал, то ли шампанское не выветрилось до конца. Я снова напряг руку, крепко зажал ножку, и поросенок, как ни упирался, вынужден был появиться на свет. Впрочем, он тут же смирился со случившимся и философски засеменил вокруг материнской ноги к соскам.
— Она не тужится, — сказал я. — Прошло столько времени, она совсем измучилась. Придется сделать ей укол.
Еще один мучительный переход по грязи до машины, инъекция питуитрина в бедро родильницы, и минуту-другую спустя начались сильные схватки. Препятствий больше не было, и вскоре на соломе заворочался розовый поросенок, за ним почти без перерыва второй, третий…
— Как с конвейера сходят, — сказал я. Мистер Аткинсон буркнул что-то невнятное.
Всего родилось восемь поросят, и фонарик почти совсем уже перестал светить, когда вышла темная масса последа.
Я потер замерзшие плечи.
— Ну вот и все.
Меня пробирала дрожь. Не знаю, сколько времени я простоял, созерцая чудо, которое никогда не может приесться: как новорожденные поросята встают на ножки и сами находят путь к длинному двойному ряду сосков, а мать полегоньку поворачивается, чтобы поудобнее подставить их голодным ртам своего первого потомства.
Поскорее одеться! Я еще раз попробовал намылиться этим куском мрамора, но победа снова осталась за мылом. Меня заинтриговала мысль: от деда или от прадеда получили его в наследство нынешние владельцы? Моя правая щека и весь правый бок покрылись коростой липкого сохнущего навоза. Я отодрал, что мог, ногтями, а потом ополоснулся стылой водой из ведра.
— Есть у вас полотенце? — спросил я, стуча зубами.
Мистер Аткинсон безмолвно протянул мне мешок с навозной коркой по краям, душно пахнущий отрубями, которые в нем когда-то хранились. Я принялся растирать им грудь, и, пока ее запудривала затхлая мучная пыль, последние пузырьки шампанского унеслись в щели крыши и грустно лопнули в ночном мраке.
Я натянул рубашку на шершавую спину с ощущением, что вернулся в собственный мир. Застегнув куртку, я подобрал шприц, флакон с питуитрином и вышел из закутка. Но перед тем как уйти, я обернулся. Велосипедный фонарик давал теперь света не больше, чем раскаленный уголек, и мне пришлось перегнуться через загородку, чтобы увидеть рядок поросят, энергично и сосредоточенно сосущих мать. Свинья осторожно переменила позу и хрюкнула. С величайшим удовлетворением.
Да, я вернулся в мой мир, и это было хорошо. Я проехал море жидкой глины и поднялся на холм, где мне пришлось вылезти из машины, чтобы открыть ворота. В лицо мне ударил ветер, несущий холодный свежий запах заиндевелой травы. Я постоял там, глядя на темные луга и перебирая в уме события минувшей ночи. Мне вспомнились школьные дни и пожилой джентльмен, беседовавший с нами о выборе профессии. Он сказал: «Если вы решите стать ветеринаром, то богатым не будете никогда, но зато жизнь у вас будет интересная и полная разнообразия».
Я расхохотался и, садясь в машину, продолжал посмеиваться. Он знал, о чем говорил. Разнообразие! Да уж куда разнообразнее!
13
Послеродовой парез обычно не обещает сюрпризов, но, взглянув в ручей, еле различимый в унылом сером свете занимающегося утра, я понял, что мне предстоит иметь дело с довольно редким его проявлением. Паралич сковал корову сразу после отела, и она съехала по глинистому откосу в воду. Когда я приехал, корова была в коме, задние ноги ушли глубоко под воду, голова лежала на каменистом уступе. Возле, под косыми струями дождя, жался ее теленок, мокрый и жалкий.
Мы начали спускаться к ним, и Дэн Купер поглядел на меня с тревогой.
— Вроде бы уже поздно. Она ведь сдохла? Она же не дышит.
— Боюсь, что дело плохо, — ответил я. — Но жизнь, по-моему, еще теплится. Если мне удастся ввести хлористый кальций ей в вену, может, она и встанет.
— Если бы! — буркнул Дэн. — Она же у меня самая удойная. Всегда такое случается с теми, которые получше.
— Послеродовой парез именно таких и не милует. Ну-ка, подержите эти бутылки. — Я вытащил футляр со шприцем и выбрал толстую иглу. Мои пальцы, окаменевшие от того особого холода, который пронизывает вас на рассвете, когда кровь в жилах течет еще вяло, а желудок пуст, никак не могли ее ухватить. Ручей оказался глубже, чем я думал, и при первом же шаге вода полилась мне в сапоги. Охнув, я нагнулся и прижал большим пальцем яремный желобок у основания шеи. Вена вздулась, и, когда игла вонзилась в нее, мои пальцы залила теплая темная кровь. Кое-как я извлек из кармана диафрагменный насос, в один конец вставил бутылку, другой надел на иглу, и в вену пошел хлористый кальций.
Стоя по колено в ледяном ручье, поддерживая бутылку окровавленными пальцами и чувствуя, как дождевые капли затекают мне за воротник, я пытался отогнать грустные мысли. О всех тех, кто еще спокойно спит в теплых постелях и будет спать, пока их не разбудит будильник. А потом они сядут завтракать, развернув свежую газету, а потом спокойно поедут в уютный банк или в страховую контору. Может, мне следовало бы стать врачом — они-то лечат своих пациентов в чистых теплых спальнях.
Я вытащил иглу из вены и швырнул пустую бутылку на берег. Инъекция не подействовала. Я взял вторую бутылку и начал вводить кальций подкожно. Привычные, но на этот раз бесполезные действия. И вдруг, машинально растирая вспухший после впрыскивания желвак, я увидел, что у коровы задрожало веко.
Меня захлестнула внезапная волна облегчения. Я посмотрел на фермера и засмеялся.
— Она еще держится, Дэн! — Я дернул ее за ухо, и она открыла глаза. — Подождем несколько минут, а потом попробуем перевернуть ее на грудь.
Четверть часа спустя она начала ворочать головой. Пора. Я ухватил ее за рога и потянул, а Дэн и его дюжий сын уперлись в плечо. Дело шло медленно, но мы дружно тянули и толкали. Корова сделала усилие и перевалилась на грудь. И мы сразу ободрились. Когда корова лежит на боку, так и кажется, что пришел ее последний час.
Теперь я почти не сомневался, что она оправится, однако уехать, бросив ее в ручье, я не мог. Коровы с парезом иногда лежат сутками, но у меня было предчувствие, что эта моя пациентка скоро поднимется на ноги. И я решил подождать.
По-видимому, ей не очень-то нравилось лежать в торфяной воде, и она попробовала встать, однако прошло еще полчаса, и у меня уже зуб на зуб не попадал, когда наконец ее усилия увенчались успехом.
— Вот те на! — сказал Дэн. — А я-то уж думал, что она так тут и останется. Видно, вы ей закатили крепкое снадобье.
— Во всяком случае, срабатывает оно побыстрее, чем старый велосипедный насос, — засмеялся я. Внутривенная инъекция кальция была тогда еще новинкой, и ее эффектное действие не переставало меня поражать. Сколько веков коровы, если с ними случался парез, попросту гибли! Затем стали применять вдувание воздуха в вымя, и оно спасло немало животных. Однако кальций оказался поистине волшебным средством: когда корова вот так вставала через какой-нибудь час, я ощущал себя цирковым фокусником.
Мы вывели корову по откосу наверх, и там ветер и дождь обрушились на нас со всей яростью. До дома было шагов полтораста, и мы побрели туда. Дэн пошел впереди с сыном, таща теленка в мешке, как в гамаке. Теленок покачивался из стороны в сторону и крепко жмурил глаза, словно не желая смотреть на мир, встретивший его столь сурово. За ними брела обеспокоенная мамаша: ноги у нее еще подгибались, но она упорно пыталась засунуть морду в мешок. Я шлепал по грязи, замыкая шествие.
Когда мы расстались с коровой, она стояла в теплом сарае по колено в соломе и энергично вылизывала теленка. На крыльце хозяева аккуратно стащили сапоги, и я последовал их примеру, вылив из каждого не меньше пинты бурой торфяной жижи. По слухам, миссис Купер была бой-бабой и держала Дэна и детей в ежовых рукавицах. Но во время прежних моих визитов я успел убедиться, что Дэн вовсе не такой уж мученик. И вновь подумал об этом, увидев ее плотную фигуру и круглое приятное лицо в уютной кухне, где она заплетала косички дочери, собирая ее в школу. Веселый огонь в очаге играл на начищенной медной посуде, и приятный запах чистой кухни становился еще приятнее оттого, что к нему примешивался аромат жарящейся грудинки домашнего копчения.
Миссис Купер погнала Дэна с сыном наверх сменить носки, а потом перевела спокойный взгляд на меня, на лужицы, которые растекались вокруг по ее линолеуму, и укоризненно покачала головой, словно я был нашалившим мальчишкой.
— Ладно, снимайте носки, — скомандовала она. — И куртку, а брюки засучите, садитесь вот тут, да вытрите хорошенько волосы. — Она бросила мне на колени чистое полотенце, а сама нагнулась надо мной. — И что это вы без шляпы ходите?
— Не люблю я их, — пробормотал я, и она снова покачала головой. Потом налила горячей воды из чайника в таз и добавила туда горчицы из большой банки. — Ставьте сюда ноги!
Я поспешно выполнил ее распоряжение и испустил невольный вопль, едва мои подошвы окунулись в пузырящуюся смесь. Под грозным взглядом миссис Купер у меня не хватило духа вытащить ноги из таза. Я сидел, стиснув зубы, среди облаков пара, и тут она сунула мне в руку огромную кружку чая.
Лечение было старомодное, но весьма эффективное. К тому времени, когда кружка наполовину опорожнилась, я уже весь пылал. Сырость, пробиравшая меня до мозга костей, превратилась в далекое воспоминание и окончательно исчезла из памяти, когда миссис Купер подлила в таз еще кипятку из чайника. Затем она ухватила стул и таз и начала поворачивать меня так, что я оказался за столом, а мои ноги по-прежнему оставались в тазу. Дэн и дети уже уписывали завтрак, а передо мной красовалась тарелка с парой вареных яиц, большим ломтем грудинки и сосисками. К этому времени я уже достаточно хорошо знал местные обычаи и хранил за столом полное молчание. В первые дни я считал, что из вежливости следует платить им за радушие интересной застольной беседой, но вопросительные взгляды, которыми обменивались мои сотрапезники, скоро уняли мои поползновения.
А потому я накинулся на еду без предисловий, однако первый же глоток чуть не заставил меня нарушить недавно усвоенное правило. Мне впервые довелось попробовать домашние йоркширские сосиски, и было очень нелегко удержаться от восторженных возгласов, которыми я не преминул бы разразиться за менее патриархальным столом. Впрочем, миссис Купер следила за мной краешком глаза и, несомненно, заметила мое восхищение. Она встала, взяла сковороду и вывалила мне на тарелку еще несколько штук.
— Мы на прошлой неделе свинью забили, — сказала она и открыла дверь кладовой, где на блюдах лежали груды рубленого мяса, отбивные, печень и тускло поблескивал студень.
Я доел, надел свои сухие ботинки на толстые носки, которые мне одолжил Дэн, и начал прощаться, но тут миссис Купер сунула мне под мышку объемистый пакет. Ясно было, что в нем лежат кое-какие сокровища из кладовой, однако ее взгляд заставил меня прикусить язык. Невнятно пробормотав слова благодарности, я пошел к машине.
14
Внезапно я осознал, что пришла весна. Случилось это на исходе марта, когда я осматривал овец в овчарне на склоне холма. Спекаясь вдоль опушки соснового леска, я на минуту прислонился к стволу, закрыл глаза и вдруг ощутил и тепло солнечных лучей на сомкнутых веках, и трели жаворонков, и шум деревьев на ветру, словно далекий гул прибоя. Правда, вдоль оград еще тянулись полосы снега, а трава оставалась по-зимнему бурой и безжизненной, но все было пронизано ощущением надвигающихся перемен, даже освобождения — ведь, сам того не замечая, я, чтобы укрыться от суровых месяцев, от беспощадного холода, заковал себя в броню упорного терпения.
Весна выдалась не слишком теплая, но погода была сухая, с сильными ветрами, которые теребили белые венчики подснежников и гнули желтые нарциссы на лугах. В апреле откосы у дорог зазолотились первоцветом.
В апреле же начался окот. Сразу, точно огромная волна, обрушившаяся на берег, наступила самая яркая и интересная для ветеринара пора, пик ежегодного цикла, — и, как всегда, именно в тот момент, когда мы были по горло заняты всякой другой работой.
Весной на домашних животных начинают сказываться последствия долгой зимы. Коровы месяцами стояли в тесных закутках и истомились по зеленой траве и солнечному теплу, а телята легко становились жертвами разных заболеваний. И вот, когда мы уже не представляли, как справимся с кашлями, ринитами, пневмониями и кетозами, на нас накатила эта волна.
Как ни странно, но в течение десяти месяцев в году овцы для нас словно бы вовсе не существовали. Так — мохнатые клубки шерсти на склонах холмов. Но зато на протяжении двух месяцев они практически заслоняли все остальное.
Для начала — связанные с беременностью токсемии и вывороты. Затем лихорадочные дни окота, а вслед за ними — парезы, жуткие гангренозные маститы, когда вымя чернеет и с него сходит кожа. И еще болезни самих ягнят — лордоз,[10] размягченная почка,[11] дизентерия. Затем потоп начинал спадать, растекался мелкими струйками и к концу мая сходил на нет. Овцы вновь превращались в клубки шерсти на склонах холмов.
Но в первый мой сезон я открыл в этой работе особое очарование, и оно сохранилось для меня навсегда. Окот, на мои взгляд, столь же захватывающе интересен, как и отел, но не требует от ветеринара тяжких усилий. Конечно, известные неудобства были и тут — главным образом потому, что работать приходилось под открытым небом: либо в загонах, наспех огороженных связками соломы или створками ворот, либо (что бывало значительно чаще) прямо на лугу. Фермерам просто в голову не приходило, что овцы предпочли бы ягниться где-нибудь в тепле, а ветеринару не так уж нравится часами стоять на коленях без пиджака под проливным дождем.
Но сама работа была легче легкого. После того что я натерпелся из-за неправильного положения плода у коров, возиться с этими крохотными созданиями было одно удовольствие. Ягнята обычно появляются на свет по двое и по трое, и порой получается поразительная путаница в самом буквальном смысле: мешанина головок и ножек, и все пытаются пройти первыми, а ветеринар должен их рассортировать и решить, какая ножка принадлежит какой головке. Я просто упивался. До чего же приятно было против обыкновения чувствовать себя больше и сильнее своих пациенток! Однако я никогда не злоупотреблял своим преимуществом, раз и навсегда решив для себя, что при окоте необходимы две вещи — чистота и мягкая осторожность.
А уж ягнята! Все детеныши трогательны, но ягнята получили несправедливо большую долю обаяния. Мне вспоминается пронизывающе холодный вечер на холме, когда под ударами ветра я помог появиться на свет двойне. Ягнята судорожно потрясли головками, и уже через несколько минут один поднялся на ножки и неуверенно заковылял к вымени, а второй решительно двинулся за ним на коленях.
Пастух, пряча багровое, обветренное лицо в поднятом воротнике тяжелой куртки, усмехнулся:
— Ну откуда они, черт дери, знают?
Он тысячи раз наблюдал это, но по-прежнему дивился. И я тоже.
Еще одно воспоминание. Двести ягнят в сарае. День очень теплый, и мы вводим им сыворотку против размягченной почки и не разговариваем, потому что протестующие ягнята пронзительно вопят, а примерно сотня матерей басисто блеет, беспокойно кружа снаружи. Я не мог себе представить, как овцы отыщут своих ягнят в такой толчее почти совершенно одинаковых крошек. Конечно, на это потребуются часы!
А потребовалось на это около двадцати пяти секунд. Кончив, мы открыли двери сарая, и навстречу потоку ягнят метнулись обезумевшие матери. Шум был оглушительный, но он быстро стих, сменившись блеянием двух-трех овец, которые последними воссоединились со своими отпрысками. Затем стадо, разбившись на семейные группы, спокойно отправилось на пастбище.
В мае и в начале июня моя работа становилась все легче, и я уже забыл, что такое холод. Ледяные ветры были теперь лишь неприятным воспоминанием, и в воздухе, свежем, как дыхание моря, веяли ароматы тысяч цветов, усеявших луга. Порой мне становилось совестно, что я получаю деньги за мою работу — за то, что ранним, утром я еду среди полей, озаренных первыми лучами солнца, и любуюсь легкими клочьями тумана, которые еще льнут к вершинам холмов.
В Скелдейл-Хаусе буйно зацвела глициния; она врывалась во все открытые окна, и я, бреясь по утрам, вдыхал пряный аромат тяжелых розовато-лиловых гроздьев, покачивавшихся совсем рядом с зеркалом. Жизнь превратилась в идиллию.
В этой бочке меда была лишь одна ложка дегтя: настало время лошадей. В тридцатых годах, хотя трактор уже начал свое неумолимое наступление, на фермах еще оставалось немало лошадей. Ближе к равнине, где было много пахотной земли, конюшни заметно опустели, однако лошадей было еще достаточно для того, чтобы превратить май и июнь в беспокойные месяцы. Именно тогда проводилась кастрация.
А до этого жеребились кобылы, и зрелище матери с сосунком, трусящим за ней или растянувшимся на траве, пока она паслась, не привлекало особого внимания. Не то что теперь, когда при виде рабочей лошади с жеребенком на лугу я останавливаю машину, чтобы хорошенько на них наглядеться.
Когда кобылы жеребились, работы вполне хватало и с ними самими, и с жеребятами, которым надо было подрезать хвосты, не говоря уж о недугах новорожденных — задержании первородного кала, инфекционных поражениях суставов. Это было тяжело, но интересно; однако, когда устанавливалась теплая погода, фермеры начинали подумывать о том, что пришла пора холостить стригунов.
Мне не нравилась эта работа, а операций бывало в сезон до сотни, и они омрачали и эту, и многие последующие весны.
Обычно все шло гладко, но иногда жеребенок брыкался, кидался на нас. Девять раз из десяти операция никаких затруднений не вызывала, но на десятый превращалась в родео. Не знаю, как все это действовало на других ветеринаров, но я в такие дни с утра внутренне весь сжимался.
Разумеется, причина отчасти заключалась в том, что я не был, не стал и никогда не стану лошадником. Определить точный смысл этого понятия трудно, но я убежден, что лошадниками либо рождаются, либо становятся в раннем детстве. А мне было далеко за двадцать, и я понимал, что мое время для этого давно прошло. Я знал болезни лошадей, я полагал, что могу неплохо их лечить, но дар истинного лошадника уговаривать, успокаивать и подчинять себе лошадь не был мне дан. Я даже не пытался себя обманывать.
Вне всякого сомнения, лошади чувствуют это, а потому я оказывался в невыгодном положении. Коровы — дело другое: им все равно. Если корове захочется вас брыкнуть, она вас брыкнет. Ее совершенно не трогает, знаток ли вы коров или нет. Но лошади — те чувствуют.
А потому, когда в такие дни я начинал объезд и у меня за спиной на заднем сиденье стучали и звякали уложенные на эмалированном подносе инструменты, настроение у меня сразу падало. Будет ли он бесноваться или вести себя тихо? Крупный он или не очень? Я не раз слышал, как мои коллеги небрежно утверждали, что предпочитают крупных жеребят. Двухлетки куда приятнее, говорили они, легче наложить щипцы. Но сам я твердо знал одно: мне жеребята нравятся маленькие и, чем меньше, тем лучше.
Как-то утром, в самый разгар сезона, когда я был по горло сыт конским племенем, Зигфрид, уходя, окликнул меня:
— Джеймс, поезжайте в Уайт-Кросс к Уилкинсону. У него лошадь с опухолью на животе. Прооперируйте. Если можно, сегодня или когда вам будет удобно. Я оставляю ее на вас.
Злясь на судьбу, которая подложила мне этот сюрприз сверх сезонной работы, я прокипятил скальпель, щипцы и шприц, уложил их на поднос рядом с коробочкой пузырьков кокаинового раствора, йодом и антистолбнячной сывороткой и отправился на ферму.
Всю дорогу поднос зловеще погромыхивал у меня за спиной. Этот звук всегда отдавался в моих ушах, как барабаны рока. Я по обыкновению прикидывал, какой окажется эта лошадь. А вдруг стригунок? У них иногда бывают такие небольшие болтающиеся опухоли — фермеры еще называют их ежевичкой. На протяжении шести миль я успел создать умилительный образ жеребеночка с кроткими глазами, отвислым животом и буйно разросшейся гривой. Зиму он перенес плохо, скорее всего мучается глистами и даже на ногах еле держится от слабости.
Во дворе фермы стояла тишина. Там не было никого, кроме мальчугана лет десяти, который не знал, куда ушел хозяин.
— Ну а лошадь где? — спросил я.
Он кивнул на конюшню:
— Вон там.
В глубине я увидел стойло с металлической решеткой, венчавшей деревянные стенки. Оттуда донеслось басистое ржание, затем фырканье и наконец громовые удары копыт в стену. У меня по коже поползли мурашки. Нет, там явно был не жеребенок.
Я приоткрыл верхнюю половину двери, и на меня сверху вниз глянул четвероногий гигант. Я даже не думал, что лошади могут быть такими огромными. Буланый жеребец с гордо изогнутой шеей и копытами, как чугунные крышки уличных шахт. На его плечах и крупе перекатывались бугры мышц. При моем появлении его уши легли, белки глаз блеснули и копыта с грохотом впечатались в стену. Мимо просвистела, длинная щепка.
— О господи! — прошептал я, торопливо закрыл верхнюю половину двери, привалился к косяку и долго слушал барабанную дробь собственного сердца. Потом я повернулся к мальчику:
— Сколько ему лет?
— Седьмой год, сэр.
Я попытался собраться с мыслями. Как подступиться к такому людоеду? Подобных коней я еще не видывал: он весил никак не меньше тонны. Нет, надо взять себя в руки. Ведь я даже не посмотрел на опухоль, которую мне предстояло удалить. Приподняв щеколду, я отворил дверь самую чуточку и заглянул в стойло. Вот она — болтается под брюхом. Скорее всего папиллома, величиной с теннисный мяч: типичная, словно мятая, поверхность, отчего она похожа на кочан цветной капусты. При каждом движении коня опухоль легонько покачивалась. Убрать ее проще простого. Ножка тонкая; ввести несколько кубиков анестезирующего раствора, наложить щипцы — и дело с концом.
Легко сказать! Прежде-то надо забраться под это широкое, как бочка, глянцевитое брюхо и воткнуть иглу в нужный участочек кожи — и все это в непосредственной близости от чудовищных копыт. Мысль не из приятных.
Но я заставил себя думать о простом и необходимом — о ведре с горячей водой, о мыле и полотенце. И мне нужен будет сильный помощник, чтобы наложить и держать закрутку. Я пошел к дому.
На мой стук никто не отозвался. Я постучал еще раз. Опять ничего. По-видимому, дома никого нет. И как-то само собой стало ясно, что операцию придется отложить до другого раза. Мне и в голову не пришло заглянуть в сараи или поискать кого-нибудь в поле.
Резвым галопом я ринулся к машине, развернулся так, что завизжали покрышки, и умчался со двора.
— Никого не было дома? — удивился Зигфрид. — Чертовски странно! Я был уверен, что они ждут вас именно сегодня. Ну да ничего, Джеймс. Смотрите, как вам удобнее. Позвоните им и договоритесь, но лучше не откладывать.
Почему-то жеребца оказалось очень легко выкинуть из головы: дни переходили в недели, а я о нем и не вспоминал. За исключением того времени, когда я был не властен над собой. Каждую ночь он по меньшей мере один раз громовым галопом вторгался в мои сны, раздувая ноздри и встряхивая гривой, и у меня появилась прискорбная привычка просыпаться в пять утра и немедленно начинать его оперировать. И до завтрака я успевал удалить эту проклятую опухоль раз двадцать.
Я уговаривал себя, что будет куда легче, если я назначу день и покончу с этим делом. Да и чего я, собственно, жду? Возможно, во мне жила подсознательная надежда, что если я буду тянуть, то откуда-то явится неожиданное спасение. Вдруг опухоль сама отвалится, или сойдет на нет, или жеребец возьмет да и сдохнет?
Конечно, можно было бы переложить операцию на Зигфрида — он превосходно управлялся с лошадьми, — но я и без того почти утратил веру в себя.
Мои сомнения разрешились в одно прекрасное утро, когда раздался телефонный звонок. Это оказался мистер Уилкинсон. Он не был в претензии на столь длительную отсрочку, но дал ясно понять, что больше ждать никак не может.
— Видите ли, молодой человек, я хочу продать конягу, но кто же его купит с эдакой штукой, верно?
|
The script ran 0.017 seconds.