Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Андре Моруа - Семейный круг [1932]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Классика

Аннотация. Пережив в детстве глубокое потрясение из-за супружеской неверности своей матери, Дениза обрекает себя на жизнь, полную сомнений и поиска. Героиня Моруа, как мятежный буревестник, мечтает найти свое счастье в жизненных бурях, которые оборачиваются лишь легкой рябью адюльтера, а мать Денизы, отдавшись чувству, счастлива в новом браке. Первая мировая война, экономические кризисы тридцатых годов, феминизация общества не в силах разорвать тесных семейных уз, образующих тот самый «семейный круг», в котором переплетаются судьбы героев романа.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

— Мне хотелось бы показать мисс Денизе одно интересное укрытие, — сказал однажды Робинсон господину Эрпену, и тот, кивая склоненной набок головой, одобрил его намерение. Капитан подвел Денизу к показательным окопам, чуду опрятности; они были выложены из новеньких мешков и укреплены чуть ли нелакированными колышками. — Можете спрыгнуть? — спросил он. Он протянул ей руку. Дениза любовалась этим стройным, непринужденным юношей в тужурке с отложным воротничком. — Вот здесь, мисс Дениза, окоп для офицеров… посмотрите. Осторожно! Надо нагнуться… Тут двадцать три ступени. Чтобы вести девушку в темноте, он взял ее за талию, подал ей руку. Почувствовав прикосновение его сильной руки, она вдруг ужаснулась тому, как приятно ей это ощущение. — Нет, — промолвила она, — у меня кружится голова. Выйдемте отсюда. Весной офицеры лагеря решили устроить небольшой праздник. Капитан Робинсон, которого сестры Эрпен звали теперь просто Рэдди, спросил Денизу, не согласится ли она присутствовать на этом вечере в качестве его гостьи. Госпожи Эрпен не было дома уже два дня — она уехала в Париж по какому-то таинственному делу. С тех пор как доктор Герен получил чин майора и стал начальником госпиталя в Компьене, она то и дело находила предлоги для разъездов. «Жермене не сидится», — говорили сестры. За обедом Дениза сказала отцу: — Папа, меня вечером не будет; я поеду в английский лагерь. — Вечером? — испуганно переспросил господин Эрпен. — Почему это? С кем? — Робинсон заедет за мной на своей машине и сам привезет обратно. Его сослуживцы устраивают концерт. — И он не пригласил твоих сестер? — Он не мог их пригласить; машина у него маленькая, двухместная. Господин Эрпен побарабанил пальцами по столу, склонил голову набок и вздохнул. Он дышал с трудом, теперь это часто с ним случалось. Тяжело было на него смотреть. — Что с вами, папа? Вы недовольны, что я поеду с Рэдди? Но ведь я уже несколько раз ездила. — Конечно, деточка, только не вечером. — А какая разница — днем или вечером? — с чуть заметной досадой возразила Дениза. — Впрочем, если вы недовольны, я не поеду… Но это очень неудобно, потому что все уже подготовлено и через два часа Рэдди будет здесь… Он подумает, что я просто сошла с ума. Господин Эрпен снова вздохнул. — Нет, поезжай, — сказал он. — Я не хочу лишать тебя удовольствия. Жизнь здесь не такая уж веселая. Только возвращайся не очень поздно. Я буду тебя ждать. — Но ведь это нелепо, папа. Кончится не раньше двенадцати. Зачем же меня ждать? Что может случиться? Вы уже достаточно знаете Рэдди. — Я не буду спокоен, пока не увижу, что ты вернулась. Дениза взглянула на сестер, как бы говоря: «Бедный папа!» Конец обеда прошел грустно, все молчали. Немного спустя, когда уже совсем стемнело, раздался звонок и послышался веселый голос Рэдди. Он громко, с ужасающим акцентом говорил: — Добр вечер, Юджени… Я пришел за мисс Дениз. Девушка поцеловала отца очень ласково, нежно, — нежнее обычного, — и вышла в переднюю; сестры помогли ей накинуть шарф, чтобы не помялась прическа. Господин Эрпен, оставшись один в гостиной, слышал, как они пели на мотив из «Типперери». Good-bye, mister Ruddy. Farewell, sister Nise…[18] Шарлотта сказала: — Ruddy, you are a pig not to have asked me too. — I wish I could, — ответил он. — You wish no such thing, you are delighted to be alone with Denise in your nasty little car.[19] Еще несколько мгновений до него доносился их смех, мотив песенки и отдельные па танца. — Рэдди, смотрите, я научилась toe-dancing,[20] который вы мне показали. А он и не смотрит! Ему бы только похитить Денизу. Good-night, mister Lovelace. Good fun, Denise![21] Смех и веселая песенка напомнили Луи Эрпену, что он уже стар, преждевременно стар. Еще так недавно Жермена, тоже напевая, провожала у подъезда дома на улице Дамьет троих молодых солдат, из которых самым любимым был он. Младшие дочери вернулись в гостиную и попрощались с отцом; им не терпелось уединиться в своей комнате, чтобы снова поболтать о любви Рэдди к Денизе. Господин Эрпен остался один. Он отворил книжный шкаф и наугад вынул том. В руках у него оказалась «Лилия долины».[22] Он снова уселся в кресло и попробовал читать. «Уступаю твоему желанию. Привилегия женщины, которую мы любим больше, чем она любит нас, состоит в том, что в угоду ей мы то и дело забываем истины, которые подсказывает нам здравый смысл». Эта фраза погрузила его в раздумье. «Привилегия женщины, которую мы любим больше, чем она любит нас, состоит в том, что в угоду ей мы то и дело забываем истины, которые подсказывает нам здравый смысл». Как это верно! Сколько раз забывал он из-за Жермены «истины, которые подсказывает нам здравый смысл». Он вспоминал свои собственные мысли о браке — те, которых он придерживался в двадцать лет, когда женился. Он считал тогда, что муж должен быть строгим, что женщину губит прежде всего снисходительность мужчин… А сам, начиная с первой же размолвки, стал уступать. Он снова обратился к Бальзаку: «Чтобы не видеть, как ложится на лбу морщинка, чтобы стереть с губ гримаску неудовольствия, вызванную малейшим возражением…» Ему с поразительной четкостью представилась Жермена, какою она была в тот вечер, когда впервые выезжала без него, с лейтенантом Дебюкуром. Это произошло два года спустя после рождения Денизы. Сам он заразился тогда от дочки смешной болезнью — свинкой; училище Боссюэ устраивало в помещении театра концерт, и Дебюкур пригласил на него госпожу Эрпен. Она в тот вечер тоже была ласковой и покорной, как теперь Дениза; она сказала: «Если ты недоволен, я откажусь», а он ответил, как и Денизе: «Мне не хочется лишать тебя удовольствия…» Он ждал ее до полуночи; у него был жар; от фонарей редких экипажей, проезжавших по улице, на потолке кружились очертания резных ставен. Наконец она возвратилась; вечернее платье очень шло к ней, она была обворожительна и внесла с собою в комнаты ночную свежесть. Это был первый шаг к теперешней жалкой жизни… Он посмотрел на часы, стоявшие перед ним на письменном столе: без пяти девять. Боже! Каким долгим покажется сегодня вечер! Он чувствовал, что в груди ширится уже знакомая ему смертельная тоска. Надо читать. «В глубине души у меня похоронены незабываемые воспоминания, подобные морским водорослям, эти растения можно разглядеть в воде только в тихую погоду, но шторм выбрасывает их обрывки на прибрежный песок…» Он с трудом пробежал еще несколько страниц, потом заметил, что не понимает прочитанного. Он взглянул на часы… Двадцать минут десятого… Потом стрелка исчезла за стопкой книг, заслонявшей левую часть циферблата. То читая, то задумываясь, он поджидал мгновенье, когда стрелка покажется вновь. Пять минут одиннадцатого. Как только доносился издалека шум шагов, у него рождалась нелепая надежда; шаги приближались, слышались под окном и снова удалялись. «Да что же это я, — подумал он, — ведь они в машине… Почему я так волнуюсь? Можно ревновать жену, но дочь… Поступки жены стали мне безразличны, а поступки дочери… Как мило она улыбнулась, оправдываясь, что уезжает; совсем как мать двадцать лет назад. Дениза — прелесть! И какая умница! Будь она юношей, она была бы таким, каким мне самому хотелось быть… И вот явится какой-то шалопай — Робинсон, или один из Кенэ, или еще бог весть кто — и отнимет ее у меня…» Он снова взялся за книгу: «Страдая столькими недугами, я в двадцать с лишним лет был еще низкорослым, хилым и бледным…» Часовая стрелка выглянула из-за стопки книг. Пять минут двенадцатого… Послышался приближающийся шум мотора, вот он глухо загрохотал у подъезда. В двери скрипнул ключ. Донесся голос Денизы — она прощалась, благодарила. Он встал и встретил ее в передней. — Вот как? Уже? А я-то ждал тебя только через час. — Да… Но я заметила, когда уезжала, что вы беспокоитесь, и упросила Робинсона, чтобы он увез меня, не дожидаясь конца вечера… Он был крайне внимателен. — Как это мило с твоей стороны, Дениза. Но я терпеливо ждал бы тебя до двенадцати, у меня была хорошая книга. — Что вы читали? — «Лилию долины». На лице ее промелькнула гримаска; она сняла с себя шарф и подошла к отцу, чтобы его поцеловать. Господин Эрпен заметил, что она, как и та, другая, принесла с собою бодрящую свежесть ночи. XVIII В июле Дениза отправилась в Кан сдавать экзамен на бакалавра и выдержала его. Она сказала сестрам, что с началом учебного года поедет к бабушке д’Оккенвиль, вновь поступит в лицей, в класс философии, и что ни в коем случае не откажется от этого намерения. Причин для столь твердого решения было несколько. Она страшилась чувства, которое вызывал в ней Робинсон. «Никогда, — думала она, — не испытывала я к Жаку такого чувственного влечения, не ощущала такой потребности в его присутствии. В моем отношении к Жаку всегда преобладала идея… Идеи… Восторг перед его интеллектом, представление о том, какою могла бы стать наша совместная жизнь, уверенность, что я сделаю из него человека… С Рэдди — все совсем иначе… Мне просто хочется, чтобы он был около меня; мне приятно видеть его, смотреть, как он двигается, что-то делает… Мне хотелось бы лежать возле него где-нибудь на пляже и чтобы это длилось изо дня вдень, лежать на солнцепеке, под палящими лучами, и чувствовать себя счастливой… А когда я признаюсь себе в этом — я себе отвратительна… Рэдди вызывает во мне чувство унижения перед самою собой. Надо от него бежать». Ей казалось, что она виновата перед Жаком, и это чувство было тем острее, что и сам Жак жаловался. В каждом письме он спрашивал: «Робинсон все еще в Пон-де-Лэре?» Жак, столь презиравший все страсти, становился романтиком и ревнивцем; он писал, что если бы он утратил веру в Денизу, то все превратилось бы в ничто, он утратил бы ко всему вкус, стал бы искать смерти. Она отвечала: «Право же, я никак не могу поверить, что представляю собою то, о чем ты говоришь. Не расстраивайся, мой маленький. Я не из тех, что меняются… Но я не могу больше видеть в твоих письмах противное слово — ревность. Ты сам говорил раньше, что не понимаешь его. И я всегда удивляюсь, отчего на тебя производит такое неприятное впечатление, когда я говорю о Робинсоне. Это неразумно для такого рассудительного человека, как ты». Потом она объясняла ему, почему собирается уехать с улицы Карно. «Я чувствую себя в этом доме как птица в клетке. Я перехожу от письменного стола к роялю и от рояля — к письменному столу, потом возвращаюсь в свою комнату. Присутствие мамы мне так тягостно, что нет слов, чтобы выразить это. Она никак не может понять, что теперь я женщина, как и она. Она обращается со мной, словно с ребенком. Я не выношу ее. С папиной помощью я попробовала заняться философией. Мне хочется знать, какое впечатление у тебя от Канта и Спинозы? Признаюсь, что Кант из-за категорического императива кажется мне довольно-таки неприятным. А у Спинозы мне очень нравится все, что он говорит о любви, зато его рассуждения о Боге меня раздражают. По-моему, он слишком теоретичен, абстрактен. Когда я была набожной, то совсем по-другому, чем Спиноза. Благодарю тебя за „Жизнь Ницше“, которую ты мне прислал; ты, видно, с ним неразлучен. Он и в самом деле сногсшибательный тип, как мы говорили когда-то… Но мне тяжело было читать о его безумии; рассказы о безумных всегда пугают меня. У нас идет дождь, пасмурно, капли глухо барабанят по крыше. Мне бы хотелось, чтобы эти струи растворили Жермену, как соляной столп, вызвали бы у нее ревматизм или такую зубную боль, что ей пришлось бы отправиться в Париж или, лучше сказать, в Компьень. Увы, ничего подобного не произойдет. Вслед за дождем выглянет солнце и разукрасит крыши розовыми бликами. Буря сменится штилем, и Жермена будет все такой же здоровой и крепкой. Я уже перестала бороться. Теперь я стараюсь, как ты мне всегда советуешь, смотреть на все со стороны… Но я хочу уехать. Знаешь ли ты, что Бернар Кенэ получил орден?» «20 сентября 1916 г. Сегодня ничего нового еще нет. Я объявила свои великие решения „обожаемой родне“. Мама сказала: „Ты с ума сошла. Кто же снова поступает в лицей в восемнадцать лет?“ Именно такого ответа я и ожидала, и он меня ничуть не тронул. Зато папа меня огорчил. Он повел меня в сад, и мы целый час кружили по лужайке. Он сказал, что, кроме меня, у него нет никого, что он тяжело болен. Я обещала часто навещать его, но сказала, что люблю тебя, собираюсь за тебя замуж, что, когда кончится война, ты будешь заканчивать образование в Париже, а мне не хочется отставать от тебя. Ты знаешь папу; он очень слабовольный; он сразу же уступил. Но меня немного мучит совесть. Сюзанна плачет; Лолотта, пожалуй, даже довольна. Она будет безраздельно царить в английском лагере. Ты был отнюдь не прав, маленький мой, дорогой, когда так беспокоился из-за Робинсона. В воскресенье он был у нас к чаю. Я ему сказала. „А знаете, Рэдди, ведь вы видите меня последний раз. Я уезжаю в Руан учиться“. Он засмеялся и сказал: „Will you really?“[23] Потом заговорил о другом. Но мне кажется, что равнодушие его напускное, и я все-таки надеюсь, что он огорчен». «Руан, 20 октября 1916 г. Любимый мой, женщины чудовища, но до чего же несправедливы мужчины! Только ради тебя я стремилась вырваться из Пон-де-Лэра, а ты меня этим попрекаешь! Почему ты говоришь, что теперь нам будет не так удобно видеться, когда ты будешь приезжать в отпуск? Ты станешь приезжать ко мне в Руан, а здесь я гораздо свободнее. Как можешь ты удивляться, что я готова жить где угодно, только не дома. Нет ничего ужаснее „домашнего очага“, когда он нам ненавистен. Если бы ты оказался на моем месте хоть на неделю, ты все понял бы. Знай, что я предпочитаю чувствовать себя несчастной где бы то ни было, только не дома, потому что среди чужих это естественно, а дома — нет. Здесь, на улице Дамьет, я — Дениза Эрпен; я не вещь, которую переставляют или убирают по собственному усмотрению, здесь я не для того только, чтобы выслушивать замечания. Прежде чем войти, в мою дверь стучатся. Я знаю, что здесь никто не заберется украдкой в мой стол, никто не распечатает мои письма, никто не скажет, что я должна надеть зеленую кофточку, если на мне розовая. Я тебе, кажется, говорила, что всякий раз, когда дома в мою комнату входили как в свою собственную, меня охватывало негодование… Здесь, у бабушки, я вполне счастлива. Я занимаюсь в ледяной комнате, выхожу рано утром, во мгле, ноги у меня зябнут, но все это ничего, когда на душе спокойно. А если уж очень озябну, то несколько раз обегаю бабушкин романтический садик или иду посидеть с нею, — в наше трудное время она одна пользуется привилегией топить камин. Она в который раз повторяет мне свои три рассказа. В первом речь идет о дерзости твоего деда в отношении имений моих родных с материнской стороны; тема второго — славные походы моего деда против немцев в 1871 году, а третьего — ее замужество: „Я была из Берри, твой дедушка — нормандец…“ Покончив с рассказами, она говорит: „Теперь сыграй мне свою Прелюдию“. Я играю свою Прелюдию и поднимаюсь к себе писать сочинение: „Самоубийство“. Тема восхитительная, не правда ли? Спокойной ночи! Неужели настанет время, когда я каждый вечер смогу говорить вам „спокойной ночи“ так, как мне хочется? Помнишь Ромео? Good-night, good-night, parting is such sweet sorrow That I shall say good-night, till it be morrow. Я перевела эти строки. Да, сударь, перевела. Прощай, прощай, а разойтись нет мочи Так и твердить бы век: спокойной ночи».[24] «Кан, 13 июня 1917 г. Дорогой мой, экзамен сдан, дело сделано! Я признавалась тебе, что побаиваюсь устного, но славные старики оказались весьма снисходительными. Да я кое-что и знала. По истории и географии: Франкфуртский договор и Канада. По физике: колебания воздуха в трубах (помнишь, ты мне это объяснял, чертя на песке теннисного корта?). По химии — СO2, по философии — Стюарт Милль, утилитаризм. Тут я ни в зуб, поэтому сразу же затараторила о Бентаме, да так скоропалительно, что ему не удалось меня прервать. Ничего не сказал и поставил 13. По естествознанию — кровообращение (как и у тебя!.. Я мысленно улыбнулась). Английский был моим триумфом. Мне дали перевести Диккенса, которого я знала чуть ли не наизусть, кажется, я получила высший балл. Словом, дело сделано! Теперь я могу готовиться к экзаменам и через год догоню тебя». «Руан, 20 октября 1917 г. Наконец-то!.. Всю неделю я провела в страшной тревоге… Даже твоя мама ничего о тебе не знала. Бедненький мой! Представляю себе: ты лежишь на белой койке, узенькой и жесткой, как кровать школьника. Будь умником! Спокойно давай себя перевязывать. Какая у тебя рана? Какой длины? Глубокая ли? Непременно ответь мне как можно точнее, с точностью до сантиметра. Бедняжка мой, ты, вероятно, не можешь даже пошевельнуться! Почему тебя отправили в Брив? В библиотеке я бросилась к географическим справочникам. Я вся пропылилась, но зря — ни слова о Бриве не нашла. Сегодня вечером поеду в Пон-де-Лэр. Я хочу повидаться с твоим отцом, когда он вернется из Брива, а также поухаживать за папой — в прошлую ночь ему было очень плохо. У него вдруг сделалось удушье. Сегодня ему, кажется, лучше, но он всех страшно перепугал. Бедный папа! Какая у него безотрадная жизнь. Не знаю, дорогой мой, принесу ли я тебе счастье, но я буду тебе беззаветно верна». XIX Тяжелая калитка на улице Дамьет отворилась, зазвенели колокольчики. Старуха Луиза в это время мыла крыльцо. — Скорее, скорее, мадемуазель Дениза… К вам кто-то пришел. — Ко мне? — К вам, мадемуазель. Молоденький офицерик. Приветливый такой. Я хотела было проводить его к мадам, но он сказал, что предпочитает подождать вас в саду. — Он в саду? — Ну а где же ему еще быть? Уже целый час бродит вокруг клумбы. Дениза вспорхнула через пять ступенек, бросила сумку в передней и распахнула дверь в сад. Под ивами, склонившись над бассейном, стоял молодой человек в военной форме. То был Жак. Она побежала к нему, кинулась в его объятия, потом взглянула ему в лицо. Вид у него был неплохой, — чуть бледный, пожалуй. Но какой он маленький и хрупкий! Она представляла его себе более мужественным. — Жак, как я счастлива! Как ты сюда попал? Почему не предупредил заранее? Он объяснил, что накануне получил в госпитале отпуск по болезни, а в Пон-де-Лэр сообщил, что приедет только завтра, нарочно, чтобы провести вечер в Руане с Денизой. — Значит, ты уедешь только завтра? — Да. Чемодан я оставил в гостинице. — Как мило, что ты приехал ко мне прежде, чем отправиться к родителям. Значит, мы проведем вместе весь день? Чудесно! Я все время буду с тобой. Наплевать на химию, наплевать на физиологию, — все побоку! Она повела его в свою комнату. — Видишь, у моего изголовья — твоя фотография и твой Ницше. Он присел на кровать и обнял ее за талию. — Любимая! — говорил он в волнении, прижимаясь головой к ее груди… — Если бы ты только знала, как я мечтал об этом мгновении… как долго. Он привлек ее к себе и, склонившись, стал исступленно целовать в губы. Она всем телом почувствовала его близость, испугалась и сделала движение, чтобы высвободиться. — Подожди, Дениза. Я так долго мечтал о тебе. Другие из нашей эскадрильи, как только попадали на отдых, бегали к женщинам. А мне никого не надо, кроме тебя. Даже сегодня, проезжая через Париж, я не хотел. Только тебя. Он смотрел на нее умоляюще и ласково. Дениза подумала, что через несколько дней он опять уедет и, быть может, уже не вернется никогда. Она поднялась, сжала теплыми руками его щеки и, вся трепещущая, долго смотрела ему в глаза. — Слушай, любимый. Сейчас я провожу тебя к бабушке. Я скажу, что мы вместе едем в Пон-де-Лэр с поездом в шесть десять, и проведу с тобою ночь в гостинице. Это и обрадовало и испугало его. — Чудесно! А если твои родители позвонят? — У бабушки нет телефона. Да и что может случиться? К тому же — будь что будет, я люблю риск! — Так-то так, Дениза, но имею ли я право принять от тебя такую жертву? То, что ты собираешься сделать, страшно опасно. Девушка… Она вырвалась из его объятий. Госпожа д’Оккенвиль никак не могла понять, о чем ей толкуют. — Что ты говоришь? Это Жак Пельто? Не родственник ли он нотариусу, который составлял брачный договор твоей мамы? — Родственник, бабушка. Это его внук. — Вот как! Дениза заметила, что на лице бабушки отразились все давние обиды на мэтра Пельто: «Ноль плюс ноль дают ноль». Однако госпожа д’Оккенвиль лишь спросила: — И он — солдат? — Да, бабушка. — В семидесятом году у моего дорогого Адеома была почти совсем такая же форма. Только кепи чуть повыше. Дениза вместе с Жаком вернулась в свою комнату и побросала в чемодан кое-какие вещи. Среди них Жак заметил розовую ночную сорочку и домашние туфли. Полчаса спустя они входили в гостиницу. По дороге Жак объяснил, что снимет для нее комнату рядом со своей. Оба они были так напуганы своей смелостью, что положение оставалось неопределенным, невыясненным до конца. Дениза вздрогнула, узнав, что это та самая гостиница, где в мирное время, как говорили в Пон-де-Лэре, госпожа Эрпен каждую неделю встречалась с доктором Гереном. Они заказали обед в комнату Жака, но почти не могли есть. Они смотрели друг на друга в волнении, в тревоге. Она просила рассказать о сражении, в котором его ранили. Когда убрали со стола, она заперла дверь на задвижку и села к нему на колени. Он стал целовать ее, сначала нежно, потом с неистовой страстью. — Ты все ворчишь, Дениза. — Да, от радости. Бунтарка счастлива, что побеждена. Я не очень тяжелая? От меня рана не болит? — Нет-нет, уже все зажило. Рана была пустячная. — Где она? Он снял китель, расстегнул рубашку и показал небольшой розовый рубец. Она поцеловала шрам и встала. — Подожди минутку, — сказала она, — я тебя позову. Немного погодя она крикнула из соседней комнаты: — Дорогой! Он бросился к ней. Она с трудом подавила в себе желание бежать, она не испытала удовольствия, только почувствовала своего рода нравственное удовлетворение от того, что преодолела брезгливость. Около полуночи Жак заснул на плече подруги — он был еще слаб после ранения. Она старалась не шевелиться и дышала тихо, чтобы его не разбудить. Сама же она была до того взволнована и растеряна что не могла уснуть. Как-никак то, что она сделала, очень значительно. Будет ли Жак верен ей теперь, после того как она перестала быть для него девушкой, тайной? Не разочаровался ли он? Охвачен ли он тем же чувством тревоги и ожидания, что и она? Как может он спокойно спать после поступка, который должен определить всю дальнейшую жизнь? На рассвете она задремала. В полусне ей представилась монастырская часовня, аббат Гиймен, потом Сабина Леклер, идущая рядом с нею по берегу Эры. Утром им показалось очень забавным, что они опять на том вокзале, где встретились в первый раз. Сидя около окна, рука в руке, они смотрели на хорошо знакомый пейзаж. Дениза говорила о своих занятиях: — Вчера нам дали вскрывать селедки. Сердце у них — прелесть; маленький, очень изящный треугольник. Плавательный пузырь — перламутровый, совсем как жемчуг… Вскрывать очень увлекательно, уверяю тебя. Вам говорят: «Тут находится то-то», и вот с невероятными предосторожностями ищешь, пока не найдешь, и это всегда оказывается прекраснее, совершеннее всех ожиданий. — Да, — ответил Жак, смотря на нее с нежностью, — это гораздо прекраснее и совершеннее всех ожиданий. Она покраснела и сжала его руку. — Правда? — сказала она. — Ты счастлив? — Дениза, как ты думаешь, не следует ли мне поговорить с твоими родителями? — сказал он. — Было бы благоразумнее пожениться теперь же. — Ох, нет, нет! Я не хочу превращать тебя в женатого студента, в студента, обремененного семьей. Это будет ужасно. Я хочу, чтобы мы оба еще несколько лет были свободны и могли учиться. Не вмешивай сюда Пельто, Эрпенов и всю Нормандию. В Пон-де-Лэре без труда поверили придуманной им истории о том, как они встретились. В течение всего отпуска Дениза проводила время на улице Карно, и ее принимали там как невесту сына, хотя само слово это ни разу не было произнесено. Потом она вернулась в Руан. XX Господин Эрпен умер скоропостижно в декабре 1918 года, через несколько дней после того, как было подписано перемирие. Припадок случился ночью. Жена его находилась в Компьене, где в последний раз навещала доктора Герена, — он должен был демобилизоваться в январе, как только эвакуируют последних раненых. Эжени и Викторина сбежались на звонок, но господин Эрпен уже задыхался. Вызвали доктора Босредона, заменявшего Герена, он сказал, что, если бы больному вовремя сделали кровопускание, его, быть может, удалось бы еще раз спасти, но, как бы то ни было, дни его уже были сочтены. Денизу вызвали из Руана телеграммой, и утром она приехала домой. Шарлотта и Сюзанна ждали ее на вокзале; они были перепуганы. Дениза чувствовала себя полной сил и решимости; она очень любила отца, но считала, что для него смерть — освобождение; сама же она должна быть непреклонной. Она удивила прислугу твердостью, с какой вошла в комнату покойного и прильнула к его похолодевшему лбу. Часов в одиннадцать пришла госпожа Пельто — не может ли она чем-нибудь помочь? Она твердила. «Бедные девочки! Бедные девочки!» Она не решилась спросить у них, где их мать, зато в прихожей долго и откровенно говорила с Эжени; сестра Эжени служила у нее кухаркой. — Бедные девочки! — повторила она. — Что с ними станется? Лучше бы им уехать к бабушке Эрпен. — Ну, не думаю, — ответила Эжени. — Мадемуазель Дениза не ладит с бабушкой. Лучше уж поехать к баронессе, у той характер полегче. Никто не знал, куда телеграфировать госпоже Эрпен. Как это часто случалось последнее время, она уехала, взяв с собой маленький саквояж. Она сказала: «Я вернусь в среду», — и не оставила адреса. — Как же так? — удивлялась госпожа Пельто. — Не могла же она уехать, ничего не объяснив мужу, не сказав, куда едет. — Может быть, она что-нибудь и сказала бедному мосье, — ответила Эжени, — но ведь у него теперь уж не спросишь. Да ждать осталось недолго — к двенадцати она приедет. Она всегда приезжает с поездом одиннадцать сорок пять. Господину Букто уже сказали, чтобы он ее встретил. Она приехала к завтраку, в такси господина Букто. Эжени отворила ей и зарыдала. — Ах, мадам. — Что случилось?! — вскрикнула госпожа Эрпен. Она сразу все поняла, но была от природы склонна к драматическим эффектам и хотела, чтобы чувствительные сцены разыгрались по всем правилам. — Ах, мадам, — повторила Эжени, которая тоже понимала, что ее госпожа понимает, но, как и она, предпочитала классическое развертывание событий. — Ах, мадам. Бедный мосье! — Мосье? — повторила госпожа Эрпен. — Что с ним? Опять припадок? — Хуже того, мадам. Ему совсем плохо. — Боже! — проронила госпожа Эрпен, прислонившись к двери. — Совсем плохо, совсем, — повторила Эжени. — Он… скончался? — проговорила госпожа Эрпен, на этот раз действительно взволнованная. — Скончался, мадам. Госпожа Эрпен попросила, чтобы ей все рассказали. Эжени уже заготовила официальную версию, которая почти вполне соответствовала истине. Они с Викториной услышали крики, потом хрип. Так как у мосье уже бывали припадки, они сразу догадались и прибежали к нему. Бедный мосье держался за грудь и говорил: «Конец… задыхаюсь… Жермена!» Потом он откинулся навзничь. Тут прибежали в ночных рубашонках мадемуазель Лолотта и мадемуазель Сюзанна, но их не пустили, потому что было слишком страшно для детей; тело раскинулось поперек кровати, мосье лежал с открытым ртом и остановившимся взглядом. — Мы уложили его на подушку, мадам. Стали звонить доктору Босредону… Но телефон ночью не работал. Тогда мы разбудили мужа Викторины, и он побежал за доктором, и не прошло и четверти часа, мадам, как доктор был тут. Но он сказал, что сделать ничего нельзя, что, находись он тут в самую последнюю минуту припадка, он еще мог бы пустить кровь, но что теперь уже поздно. И что, может быть, это и к лучшему. — Да, может быть, Эжени… Он так страдал во время припадков… Боже мой! Боже! Она заплакала. Эжени поддерживала ее. — Я не могу войти туда в таком виде, в голубом. Эжени, принесите мне сюда, в гостиную, черное платье — не крепдешиновое, а саржевое, — и я пойду наверх. Девочки там? — Там. Бедные малютки, они так горюют. Мадемуазель Дениза держится молодцом. Не понимаю, почему они не идут сюда. Позвать их? — Не надо, — сказала госпожа Эрпен. — Я так взволнована. Дайте мне хоть немного подготовиться. Пять минут спустя она поднималась, в черном платье, на второй этаж, искренне потрясенная и в то же время озабоченная тем, как ей подобает вести себя. На площадке она увидела дочерей — они стояли у двери отцовской комнаты. Госпожа Эрпен, с носовым платком в руках, направилась, чтобы поцеловать их. — Бедные, бедные крошки! — вскричала она. И вдруг остолбенела: все три раскинули руки, чтобы преградить ей путь. — Вам туда нельзя, — сказала Дениза. XXI Когда дочери раскинули перед нею руки, чтобы не пустить в комнату, где лежал ее скончавшийся муж, госпожа Эрпен была так изумлена, что сразу не поняла смысла этого жеста, она подумала, что дети хотят избавить ее от тягостного зрелища. — Не бойтесь, — сказала она. — Я буду так же мужественна, как и вы. Она попробовала ласково разорвать эту хрупкую цепь. — Незачем, — холодно ответила Дениза. — Вам туда нельзя. Вы всю жизнь причиняли ему страдания; теперь он умер, оставьте его в покое. — Что? Что ты говоришь? — пролепетала госпожа Эрпен. Она обернулась и бросила на лестницу тревожный взгляд; дочери сразу же поняли ее. — Не беспокойтесь, они на кухне, — презрительно сказала Дениза. — И нам тоже вы достаточно причинили горя. Уходите. Госпожа Эрпен с ужасом смотрела на трех маленьких черноголовых фурий. — Да вы с ума сошли, — сказала она. — Мы не сошли с ума, мы просто очень несчастны, и первый раз говорим вам правду. Жермена Эрпен разразилась рыданиями. Она была в ужасе, ей казалось, что дочери чудовищно несправедливы. Она ведь действительно всю жизнь старалась любить этого несчастного человека. Он уже давно стал для нее только другом, но другом, за которым она ухаживала, которого никогда не оставляла. Конечно, очень жаль, что ее не было в минуту его кончины, но это только прискорбное совпадение. Она оставила его всего лишь на два дня, а разве у нее нет обязанностей и по отношению к тому, другому, который любит ее? Она отерла слезы. — Дети мои, — сказала она, — прошу вас. Не будем ссориться в такую минуту, это ужасно. Вы еще слишком молоды и не можете понять всю чудовищность того, что вы затеяли. Со временем вы раскаетесь в этом, но будет уже поздно. А теперь дайте я пойду помолюсь возле вашего бедного папочки. Завтра мы все обсудим. Но не надо сиен около покойника. Бедный Луи, ведь он всегда так страшился всяких объяснений. Что он думает сейчас о нас? Дениза с горечью отметила, что к авторитету слабовольного отца впервые взывают в его доме именно в тот день, когда он стал всего лишь холодным, бездыханным телом. — В его комнате не будет сцен, — сказала она спокойным, но твердым голосом. — Не бойтесь, при посторонних сцен не будет. Мы знаем, что папа этого не любил. Но вам туда нельзя. Мы будем сидеть при нем по очереди. А вы оставайтесь внизу и принимайте посетителей… Придет много народу. — Ты — чудовище! — воскликнула госпожа Эрпен. Она поняла, что ей не сломить этих трех хрупких ожесточившихся девочек. Она в слезах вернулась вниз, в гостиную. Здесь, возле кресла, где так часто муж томительно ждал ее, прислушиваясь к шагам и к бою часов, она задумалась над будущим. Конечно, она выйдет за Жоржа Герена. Не сразу — через год, быть может, через два. Надо считаться с общественным мнением — Жорж не может им пренебрегать. Эжени ввела старую госпожу Эрпен. Та поцеловала невестку и заплакала. Она считала, что перед лицом смерти надо забыть о распрях. Однако она не удержалась и спросила: — Вас не было при нем? — Нет, — ответила госпожа Эрпен, прикладывая к глазам платок, — я была в Руане у мамы; она тоже, бедняжка, очень плоха. Я никогда не утешусь, что отсутствовала в этот день. Она опять заплакала. Старая госпожа Эрпен выразила желание повидать внучек. Мать робко, опасаясь отказа, велела Эжени позвать их. — Они не хотят оставлять его, это очень трогательно, — сказала она. — А мне приходится сидеть здесь. Надо, чтобы кто-нибудь пожертвовал собою и принимал посетителей. Дениза и Сюзанна пришли, оставив при отце Шарлотту. Вместе с ними в гостиную вошла госпожа Кенэ. Она занимала в этой местности положение королевы и поэтому, сама того не сознавая, усвоила облик пожилых женщин королевской крови — переняла скромность их нарядов, их старомодные шляпки, манеру задавать вопросы благожелательно и высокомерно. — Я тотчас же поспешила к вам, — сказала она. — Ашиль страшно огорчен. Он так любил вашего супруга! В действительности же, когда зять Лекурб сказал Ашилю Кенэ: «Эрпен умер», — тут буркнул: «Вот те раз! Кто же теперь возглавит фирму?» Но переводить на общепринятый язык дикие, «суконные» обороты мужа было одной из общественных обязанностей госпожи Кенэ. — Он очень мучился? — спросила она у госпожи Эрпен. — Вы находились при нем в роковые минуты? — Увы, нет, — ответила госпожа Эрпен. — Я была в Руане; мамочка очень больна. Она избегала взглядов Денизы, а та, не сказав ни слова, вышла из комнаты. Теперь госпожа Эрпен могла спокойнее продолжить рассказ. Она повторила версию, сообщенную Эжени: — Горничная и кухарка услыхали крики. Они прибежали. Бедный Луи держался за грудь и говорил: «Кончено… умираю». Последним его словом было: «Жермена». Это для меня большое утешение. Какая страшная утрата! Он всегда был для меня руководителем, опорой. Она умолкла, а старые дамы, помолчав, невольно обратились к другой теме, которою в то время были заняты в Пон-де-Лэре все умы. — Вы слышали, что младшая Ромийи разводится? — как бы вскользь прошептала госпожа Кенэ. — Как же, слышала, — ответила старая госпожа Эрпен, и мрачный тон ее голоса прозвучал вразрез с живым любопытством, сквозившим в ее словах. — Слышала. Это прямо-таки невероятно. Оказывается, во время войны… Разговор настолько оживился, что гостьи позабыли о шепоте; вдова тоже приняла в нем участие. Все три уже почти хохотали, но тут Эжени доложила о приходе госпожи Пельто. На лицах дам, словно по уговору, сразу же появилось благопристойное, скорбное выражение. Госпожа Эрпен встала навстречу вошедшей, и та долго целовала ее. — Я уже приходила утром, — сказала она. — Какое горе! Вас не было дома? — Увы, — ответила госпожа Эрпен, — я была в Руане у моей бедной мамочки. Она вновь повторила принятую версию смерти господина Эрпена, а госпожа Пельто, уже слышавшая ее от Эжени, не без тайного удовлетворения отметила, что рассказы сходятся точь-в-точь. Несколько минут спустя заговорили о разводе супругов Ромийи. Когда госпожа Пельто поднялась, госпожа Эрпен сказала ей вполголоса и как нечто не имеющее особого значения, что после похорон ей надо будет повидаться с мэтром Пельто. Дениза оставила при отце Шарлотту, а сама села писать Жаку. «Бывают дни, когда доходишь до самого дна и тщетно отбиваешься от всего, что низменно и подло. Сегодня для меня был именно такой день. Я в отчаянии. Кроме тебя, у меня нет никого на свете. Я действительно, как говорила мадемуазель Обер, „атом, брошенный в безмерное пространство“, — жалкий крохотный атом, который терзают, мучают, попирают и люди и обстоятельства. Я никогда не думала, что можно быть до того одинокой, до того жалкой в своем одиночестве…» В это мгновение Эжени постучалась в дверь и сказала, что мать просит ее в гостиную, приехала тетя Марта. XXII Уже три дня Луи Эрпен покоился на кладбище, под свежей, еще рыхлой землей. Госпожа Эрпен облеклась в траурный креп и хранила жалобно-кроткий вид. Жители городка ценили ее старания изъявлять скорбь в строгом соответствии с установленными правилами и относились к ней благожелательно. Она тщательно избегала малейшего повода к конфликту с дочерьми. Чтобы предотвратить тягостные объяснения, она выписала из Руана госпожу д’Оккенвиль: в ее присутствии девочки, при всей своей черствости, не станут высказываться свободно, а в трудные минуты старуха будет выручать ее, рассказывая о походах Адеома и о продаже замка Тюисиньоль. На шестой день, часов в десять утра, когда Жермена принимала ванну, в дверь кто-то постучался. — Что такое? — спросила она. — Это я, Дениза. — Я в ванне. Что тебе? Разве нельзя подождать? — Нет. — Входи. Дениза остановилась в нескольких шагах от ванны. Она была очень бледна, и эта бледность еще подчеркивалась черным платьем. Она взглянула на мать и помолчала, задержав взор на линии ее плеч. Как еще моложава эта женщина! — Что ты хочешь? — сказала госпожа Эрпен с заметной тревогой. — Мама, уже три дня я тщетно ищу случая переговорить с вами. Вы каждый раз уклоняетесь. Вы ставите кого-нибудь между нами. Вы избегаете разговора. Почему? Мне надо знать. Мне с сестрами необходимо принять решения. Госпожа Эрпен машинально намыливала шею и руки. — Какие решения? — спросила она. — Не понимаю. — Это необходимо, мама. Вы, конечно, выйдете за доктора Герена замуж? Госпожа Эрпен выронила мыло. Жестокая прямолинейность дочери пугала ее. Она была из числа женщин, которые не любят, чтобы о некоторых вещах говорилось все до конца. — Но послушай, Дениза! Я тебя просто не узнаю. Ты всегда была очень тактична. Как можешь ты задавать подобные вопросы в такой момент? Уверяю тебя, я и не помышляю о замужестве, когда твой отец только что скончался. — Значит, вы совсем не выйдете за доктора Герена? — Этого я не говорю… Совершенно очевидно, — раз уж ты заговорила об этом, что в ваших же, твоих с сестрами, интересах, чтобы у нас дома со временем вновь появился мужчина… Благодаря вашему незабвенному папочке, который всегда мною руководил, я не привыкла заниматься делами; поэтому придется подумать о том, чтобы кто-нибудь и, разумеется, такой человек, которому можно вполне довериться, занялся нашими делами… Но об этом не может быть и речи еще очень долго… два, может быть, три года… — Мы с этим согласны, — сказала Дениза. — Но ни я, ни мои сестры не желаем жить у господина Герена и поэтому уедем из дому. — Дениза, ты с ума сошла! Жорж, словом, доктор Герен к вам очень расположен, если он со временем и будет жить вместе с нами, он станет для вас как бы отцом. — Возможно. Я ничего не имею против господина Герена. Просто я не хочу у него жить. Это, думаю, мое право. К тому же, что касается лично меня, то я теперь могу учиться только в Париже. Туда я и уеду, как только выясню, на что я могу рассчитывать в материальном отношении. Сестры еще некоторое время подождут. — Ты не будешь одна жить в Париже. Я тебе это категорически запрещаю. — Уже месяц, как я совершеннолетняя, мама. — Дениза, поведение твое просто постыдно. Мне не в чем упрекать себя. Я окружала вас заботой и лаской. Я пожертвовала ради вас гораздо большим, чем ты можешь знать или лаже вообразить. Быть может, жизнь у меня была и сложная, но не тебе ее судить. Твой отец был снисходительнее, или, вернее, справедливее. Он очень любил меня, — до самого конца. — Не обольщайтесь, — вскричала Дениза, — у него была другая женщина! Она убежала, вся дрожа. На площадке она остановилась у дверей пустой комнаты и с поразительной ясностью представила себе на отцовской подушке доктора Герена, его рыжие кудри, его розовую плешь. «Что со мной? — подумала она. — Зачем так взвинчивать себя, раз я уезжаю. Я поступила неправильно… Но я не могла сдержаться. Я чувствовала неодолимую потребность раздавить эту женщину». Она спустилась в сад и долго ходила вокруг клумбы, вдыхая свежий воздух, — он умиротворял ее. Потом она вернулась в дом, вошла в гостиную и машинально открыла рояль. Она коснулась клавиш, наигрывая каватину Фауста «Привет тебе, приют невинный…» Бедный папочка! В дни молодости он пел эту арию, конечно, думая о том доме, где будет жить с любимой женщиной. «Привет тебе, приют священный…» Перед ней вновь возникла квадратная бородка, склоненная набок голова, она вспомнила голос неуверенный, дрожащий, но все же полный простодушной страсти. Она подумала, много ли знала об отце мадемуазель Прота — девушка с худым лицом, так безутешно плакавшая на похоронах? «Привет тебе, приют…» Дверь медленно приотворилась, и вошла госпожа Эрпен — изумленная, шокированная. В черном платье с воротничком, обшитым белым крепом, она была хороша как никогда. — Это ты? — проговорила она. — Нам с бабушкой просто не верилось. Значит, шесть дней спустя после смерти отца ты уже занята музыкой?.. Если у тебя, несчастная, нет сердца, то все-таки следовало бы считаться с обстоятельствами. Днем госпожу Эрпен посетил мэтр Пельто. Она показала ему завещание, хранившееся у нее в зеркальном шкафу. В завещании все было отказано ей. Она наследовала половину общего достояния супругов, четверть в собственность, четверть в узуфрукт; кроме того, господин Эрпен просил предоставить ей в пожизненное пользование дом на улице Карно, в котором она будет жить с дочерьми. Других дарственных распоряжений не было. С помощью нотариуса госпожа Эрпен произвела кое-какие подсчеты. Ей приходилось около восьмисот тысяч франков; каждой из дочерей, ко времени совершеннолетия по сто тысяч. Возвратясь домой, нотариус сказал жене: — Любопытно! Муж, которому она всю жизнь изменяла, не предоставил никаких преимуществ дочерям. В самом выгодном положении оказывается Герен. — Ты думаешь, она выйдет за него? — спросила госпожа Пельто. Он пожал плечами: — Посмотрим. Меня больше волнует наш Жак. Пока Аристид Эрпен жив, у девочек больших капиталов не будет. Да и после. — Ну так не надо нам соглашаться на этот брак. — Не спеши, — возразил нотариус. — Главное — не высказывайся. Ты нынешнее поколение не понимаешь. Если не хочешь этого брака, старайся о нем не говорить. Вернувшись к себе в кабинет, нотариус стал изучать документы супругов Ромийи и подумал, что в дальнейшем, при моральной неустойчивости современной молодежи, ему только и останется, что составлять договоры о разделе имущества. Часть вторая I ДЕНИЗА ЭРПЕН — СЮЗАННЕ ЭРПЕН «Париж, 15 ноября 1919 г. Дорогая моя! С тех нор как я получила твое письмецо — такое грустное, такое безнадежное, я только о тебе и думаю. Представляю себе, как ты сидишь в своей комнатке на третьем этаже этого проклятого дома. Ах, до чего мне хотелось бы вызвать тебя сюда и поделиться с тобою моим счастьем! Однако прочь лирику… („Опять напыщенность!“ — написала бы здесь на полях мадемуазель Обер…) Попробую набросать сухой и точный конспект моей жизни („Составьте план, мадемуазель Эрпен, план!“) 1. Материальные условия. Мэтр Пельто сказал, что будет высылать мне ежемесячно около восьмисот франков. После долгих поисков я нашла на улице Вожирар пансион, где за пятьсот франков мне предоставляют комнату и питание. Триста франков остается на книги, концерты, наряды (впрочем, у меня уже есть из платья все, что нужно на зиму). Думаю, что я поступила разумно. Преимущества пансиона Вижоля: комната на шестом этаже с балконом, вид на Люксембургский сад, очень милая хозяйка, близко от Сорбонны, и четыре раза в день мне приходится пройтись по чудесному саду; наконец, по соседству у меня Жак, он снимает комнату на улице д’Асса. Неудобства пансиона Вижоля: уродливая мебель, однообразная пища, разглагольствования госпожи Вижоля (она бывшая учительница и считает своим долгом поддерживать за столом „назидательную“ беседу, ибо у нее живет несколько студентов-иностранцев). 2. Занятия. За все лекции, которые я намерена слушать, я заплатила. Я, разумеется, занимаюсь по всем предметам, обязательным для лиценциатов: английский, французский, латынь и проч. Я добавила к ним курс эстетики, который читает Виктор Баш, — во-первых, потому, что тема этого курса — Вагнер, во-вторых, потому, что Баш слывет крамольником и посещение его лекций равносильно свидетельству о самых передовых убеждениях. А мои политические взгляды тебе известны: „За все, что против установления порядка! Все отжившее — долой!“ Что касается философии, то в понедельник я была на лекции Жане[25] и в полном восторге от него. Соседка моя была крайне озадачена, когда он сказал, что мысль — не что иное, как замедленное действие. А мне это понравилось. 3. Человеческие существа. Прежде всего, конечно, Жак. Я вижусь с ним несколько реже, чем мне хотелось бы, потому что он на юридическом, а я в Сорбонне. Зато я провожу с ним каждое воскресенье, а вчера мы ходили вместе в Опера-Комик на „Пеллеаса“[26] (у Жака он вызывает некоторое внутреннее сопротивление, зато я по-прежнему от него в восторге). В самом пансионе — несколько румынок, с одной из них я подружилась, есть канадцы, два француза. а) Эдмон Ольман. Он представился мне, сказав, что его отец знаком кое с кем из нашей местности: с Кенэ, Леклерами и т. д. Он сын крупного нансийского банкира. „Огромное состояние!“ — почтительно говорит о нем госпожа Вижоля. Отец его хочет, чтобы сын жил по-студенчески, очень просто. Юноша застенчивый, худой, подслеповатый, но не лишен изящества (чем-то напоминает Жака, но черты лица похуже). Чуточку франтоват. Серые гетры. Модные жилеты. Но не суди худо. По вечерам он заходит ко мне поболтать. Некая тетя Фанни шлет ему из Нанси чудесные посылки — макароны и прочую земную снедь. Ольман (как и Жак) изучает право и политнауки; б) Пьер Менико. Готовится на лиценциата, живет на стипендию. По словам Ольмана, он из Перигора, сын податного инспектора. Галстук бантом. Помятый воротничок. Отросшие вихры, потому что нет денег на парикмахера. Бычок с могучей грудью. Ольман уверяет, будто он необыкновенно умен. До сих пор еще не удостоил меня разговором. Он сказал Ольману, что я, вероятно, из разряда студентов-дилетантов. Меня это задело. Хотелось бы с ним познакомиться. 4. Отношения с Жерменой. Умопомрачительно сердечные. Ты была права. Ей так хочется верить в свою добродетельность, что она искренне забывает или отстраняет все, что может повредить тому идеальному, трогательному представлению, какое у нее составилось о самой себе. Утром я получила от нее письмо, в котором говорится: „Я рада, что ты счастлива. Я — козел отпущения, я уже не надеюсь на счастье, и если бы мне не надо было жить ради вас троих, единственное, чего мне хотелось бы, — это умереть. Сюзанна разговаривает со мною все тем же язвительным, колючим тоном, и меня это крайне огорчает. Мне кажется, ей полезно было бы пожить год вне семьи, тогда она стала бы больше ценить любовь родных и поняла бы, что в обращении с окружающими надо быть более уживчивой и мягкой“. Хорошо бы тебе поймать ее на слове и попроситься в Англию, в какую-нибудь семью или в школу. Там ты будешь свободнее и усовершенствуешь произношение. 5. Париж. Аллеи Люксембургского сада, своды темных деревьев. Их величественные кроны уходят в парижский туман, розовато-серый оттенок которого чарует меня. Парижские дома, такие своеобразные, такие типичные для девятнадцатого века. Синие черепичные крыши на фоне тяжелых дождевых туч. Колокольчики Св. Сульпиция, особенно впечатляющие своей округлостью по сравнению с острыми очертаниями нашего Руана. Деревья бульваров под дождем. Тротуары, блестящие, как мокрый пляж Безеваля. Книжные магазины, длинные, словно пароходы. Куда-то торопящиеся девушки с сумкой под мышкой. Молодые люди с непокрытой головой или в беретах. Парижская суета. Свистки полицейских. Поток машин. Звонки трамваев. Я счастлива! Дениза». В письме, которое Пьер Менико в тот же день отправил своему другу Ренэ Тошпору, в Бордо, содержалась такая фраза: «Здесь есть девушка, стриженая, очень красивая; я влюблен в нее. Я не сказал ей еще ни одного слова. Здесь, в пансионе, я стал романтиком; сожалею, но это так. Я строю нелепейшие планы: проникнуть ночью к ней в комнату и изумить ее своим красноречием. Беда в том, что это увлечение привязывает меня к пансиону Вижоля, а он мне не по карману. Я купил несколько книг, уплатил хозяйке за месяц и остался всего-навсего с двумя франками десятью сантимами. Ну что ж, если вздумается сходить в „Старую Голубятню“[27] или на концерт, займу у Ольмана. Черноволосую девушку зовут Дениза Эрпен». II Однажды Ольман привел Менико к Денизе, и они вскоре подружились. Бунтарски настроенная (но, как то свойственно женщинам, скорее по велению сердца, чем разума), она восприняла от этого угрюмого и блестящего юноши определенные политические воззрения, законченную доктрину. В то время многие молодые люди были разочарованы в результатах войны. Победа пробудила надежды. Лучшие из молодежи верили, что она преобразит мир. Оказавшись хозяевами положения, победители перестроят его на основе справедливости. Лига Наций возглавляемая Вильсоном, пророком и учителем, даст человечеству вечный мир. Германия, став республикой, отказавшись от заблуждений, превратится в друга Франции и духовно дополнит ее. Американские методы позволят обеспечить благоденствие бедняков путем изобилия, а не революции. В течение нескольких месяцев рабочая и буржуазная молодежь была объединена общим чувством благоговения перед героями. Последующее разочарование оказалось тем глубже, чем радужнее были надежды. Те, что воевали, не оказались у власти. Корысть и невежество рыли между классами новые окопы. Мероприятия, которые должны были заложить основы счастья, подготавливали смуту и безработицу. Франция правая и Франция левая противостояли друг другу, преисполненные вражды. Небольшая группа студентов-социалистов, несмотря на всесильную оппозицию, устраивала собрания в честь Вильсона, потом в память Жореса. В эту группу входил и Пьер Менико. Любопытно, что из чувства дружбы за ним следовал и Эдмон Ольман, сын банкира, юноша тихого нрава. Они возвращались с этих сборищ с разорванной одеждой, причем Менико, хорошему игроку в регби, не раз приходилось бросаться в самую гущу схватки, чтобы спасти фетровую шляпу товарища. Дениза стала неразлучна с этими молодыми людьми и вместе с ними посещала политические собрания. Она приближалась к тому возрасту, когда на смену пессимистическому отрицанию юности приходит восторженное утверждение. Для нее были важны не столько правота защищаемых принципов, сколько пыл и задор их защитников. Как ни ценил Менико Денизу, он все же неохотно брал ее с собою в рабочие кварталы. В таком окружении она смущалась, ей было там явно не по себе. «Не рассматривайте так присутствующих, — говорил он ей вполголоса. — Вы говорите, что любите их, а не умеете стать с ними на равную ногу. Вы их слишком разглядываете. Будьте проще». Понемногу она усвоила привычку занимать место где-нибудь в самом дальнем уголке зала и сидеть там не шевелясь. Менико, как и Ольман, был преисполнен к ней глубокого уважения. Они долго не решались брать ее с собою по вечерам в монпарнасские кафе. Но в конце концов они привыкли обращаться с ней как с товарищем. Эта целомудренная дружба нравилась ей. Об ее отношениях с Жаком, отношениях совсем иных, оба они почти ничего не знали. Каждый день, часов в пять, она из библиотеки отправлялась к Жаку. Она доставала ключ, висевший над притолокой, отпирала дверь, зажигала спиртовку, и немного погодя из коридора до нее доносились его шаги. Он входил, держа в руках коробку с пирожными, с ее любимой «картошкой», благоухавшей вином и шоколадом. Если коробка попадала под дождь, а пирожные оказывались полузамерзшими, Жак долго держал ее над спиртовкой, чтобы согреть. Они пили чай, потом ложились. По воскресеньям Дениза приходила к полудню; они завтракали в каком-нибудь дешевом ресторане, а летом — у виноторговца, за столиком, вынесенным на тротуар и отгороженным лавровыми деревцами в кадках. Потом они отправлялись в театр или на концерт или же, если ничто не привлекало их, возвращались на улицу д’Асса. Первый год они были очень счастливы. Свобода, молодость, любовь — все казалось им упоительным. С началом учебных занятий, осенью 1920 года, их дружба стала омрачаться ссорами. Жак считал, что влияние Менико «портит» Денизу. Слово «портит» он произносил со злобой. А Дениза утверждала, что Жак становится «мещанином», страдает «светскими предрассудками». Он каждый вечер обедал у своего дяди-адвоката, и часто бывал у Тианжей, людей, принимавших по определенным дням, с которыми он познакомился в Нормандии (Элен де Тианж была одной из сестер Паскаль-Буше). Медицину он оставил и теперь изучал только право, не особенно утруждая себя. Будучи беспристрастной, Дениза понимала, что Жак не столь умен, как Менико, но он по-прежнему нравился ей. Она любила бродить с ним по Парижу в воскресные дни, когда улицы пустынны, магазины закрыты, и рассказывать, словно в супружеской беседе, о том, как она провела время в его отсутствие. — Утром я была с Ольманом в русской церкви, — говорила Дениза. — Ты бы сходил как-нибудь. Ты не можешь себе представить, как там красиво. Маленький храм, весь позолоченный, нежные, словно неземные, напевы: хор поет без органа, на четыре голоса. Жак, не слушая, спросил: — Где будем завтракать сегодня? — Пойдем в китайский ресторан. Мне там очень интересно. О чем я тебе рассказывала? Ах да, о русской церкви. Я едва удержалась, чтобы не стать на колени, как остальные. Мне хотелось плакать, плакать над ничтожеством человека. — Ты сегодня в мистическом настроении? — бросил Жак. Менико приучил Денизу тщательно выбирать слова и внимательно относиться к их смыслу. — Почему в мистическом? Я просто восприимчива ко всему прекрасному… Когда я слушала их напевы, я подумала, что это мир, созданный не для мелких чувств. Я думала о тебе, о том, каким ты был, когда мы с тобой поднимались к яблоневым садам, над Руаном, в лунную ночь. Тогда у тебя были идеи. — А теперь у меня нет идей? — Есть, конечно, дорогой… Но все-таки тогда у тебя был порыв, восторг, которых теперь уже нет. — Я был мальчишка, — ответил Жак. — Теперь я стараюсь желать только того, что осуществимо… «Я выработал в себе привычку преодолевать не столько мировой порядок, сколько свои желания». — Мировой порядок… А как ты перед ним благоговеешь, перед этим мировым порядком! — Во всяком случае, это лучше, чем быть анархиствующим мещанином… Надо знать, чего хочешь, Дениза, надо твердо выбрать жизненный путь и потом идти по нему без ропота! А следовать по этому пути и в то же время осуждать его — нет, в этом я не нахожу никакого величия. Они сели. На столике лежал манифест, призывавший интеллигентную молодежь поддержать Китай, который терпит притеснения от западных держав. Это опять-таки дало повод к размолвке. Дениза относилась к Китаю восторженно и вообще была сторонницей защиты угнетенных стран. — А что ты знаешь о Китае, Дениза? Ты всему веришь. У тебя не осталось ни капли критического духа. — Это лучше, чем вообще ни во что не верить. Он пожал плечами и заговорил о предстоящем экзамене. — Что же ты собираешься делать, когда получишь диплом? Он устало провел рукой по лбу. — Еще не знаю… не решил еще. — Отец настаивает, чтобы ты вернулся в Пон-де-Лэр? — Да, но я ничего не обещал… Хотя, конечно, я и сам считаю, что глупо добиваться в Париже должности письмоводителя или секретаря какого-нибудь адвоката, с нищенским жалованьем, в то время как там… — Поступай как знаешь, Жак, но только помни… Я ни за что не вернусь в Пон-де-Лэр, чтобы быть там твоей женой… Ни за что… Это не упрямство, это благоразумие. Слишком много перенесла я в этом городе. Для меня он полон призраков. Мысль, что мне предстоит провести жизнь среди этих улиц, встречать все те же лица, теперь, когда я узнала, что такое свобода… Нет, не могу… Нищета здесь, с тобою, — на это я готова… — Так только говорится… Ты не знаешь, что такое нищета… И я не знаю, но не думаю, чтобы она особенно благоприятствовала любви… А в чем же заключается, Дениза, та романтическая независимость, о которой ты мечтаешь? Обедать в дешевых ресторанах, бывать в концертах на трехфранковых местах, носить мужскую шляпу — это твой идеал?.. Но можно оставаться таким же разумным, таким же скромным и будучи обеспеченным буржуа. Она стала горячиться: — Не думаю… При желании все, что угодно, можно представить в нелепом виде. И жизнь праведника покажется нелепостью, если говорить о ней так, как ты сейчас говоришь… Для меня дешевые рестораны, трехфранковые места, бегство вон из Пон-де-Лэра — это символы… Символы протеста, сопротивления… Начинается с того, что соглашаешься одеваться как другие, потом соглашаешься думать как другие, потом оказывается, что ты погиб… — Погиб? Почему погиб? Просто-напросто ты меня разлюбила… Если бы ты меня любила, тебе было бы совершенно безразлично, где жить. В тот день они впервые и словно по взаимному уговору после завтрака расстались, а не пошли на улицу д’Асса. III Вернувшись в пансион Вижоля, Дениза велела развести огонь в камине и попробовала написать Жаку. «Жак, я одна, и на душе у меня скребутся кошки. Я вдруг потеряла надежду. Сейчас, когда я шла без тебя по Люксембургскому саду, у меня сжалось сердце при мысли о том, каким доверчивым ребенком я гуляла тут еще недавно. Да, два года назад я надеялась, что тебе суждены великие свершения. Было бы ужасно разувериться в тебе. Ты не должен довольствоваться тем, что будешь всего лишь „добрым малым“, как говорят твои родители, — говорят с улыбкой, которая меня так огорчает. Выслушай меня спокойно, Жак, я не собираюсь тебя упрекать. Но я хочу, чтобы ты жил. Понимаешь? Чтобы ты жил. Сейчас, сам того не сознавая, ты спускаешься в царство мертвых. Почему ты больше не хочешь быть сильным? Куда девалась твоя благородная дерзость? Неужели я говорю впустую? Верни свое прежнее мужество! Не отказывайся в двадцать три года от борьбы! Ты мне сейчас сказал: „Ты меня разлюбила“. Какая глупость, Жак! Нет, я люблю тебя и хочу любить всегда, но меня пугает то нравственное оцепенение, которому ты поддаешься. Твои радости перестали быть истинными радостями, твои развлечения перестали быть истинными развлечениями, и я не могу согласиться, что твоя беспечная покорность судьбе истинная мудрость. Нет!» Это заключительное «нет» она вывела особенно энергично. Не одному только Жаку говорила она это «нет»; оно относилось и к Пон-де-Лэру, и к матери, и к напускной добродетели. «Продолжать борьбу, — думала она. — „Борьбу против кого?“ — скажет Жак. — Против тех сил, которые искалечили мое детство…» Тут до нее донесся шум захлопнувшейся двери, и в коридоре послышались тяжелые шаги. — Это вы, Мени? — крикнула она. — Я… Что это, Дениза? Вы дома? В воскресенье? Он появился на пороге. — Заходите выкурить папироску, Мени… А почему бы мне не быть дома в воскресенье? — Потому что ваше исчезновенье по воскресным дням — явление столь же общеизвестное и твердо установленное, как сокрытия Венеры или прецессии равноденствий… После резкого отклонения, наблюдаемого сегодня, астрономам придется внести существенные поправки в свои расчеты. — Не насмешничайте, Мени, и, кроме того, минутку помолчите. Одну только минутку — я закончу письмо. Некоторое время он молча курил. Она заклеила конверт, надписала адрес. — Вот и готово. А теперь мне хотелось бы поехать с вами куда-нибудь. Все равно куда. В «Шатер», в «Ротонду». Он ответил колючим тоном: — Денег нет. — У меня есть немного… Не обижайте меня сегодня… Сегодня мне грустно. Он возразил высокопарно: — Не возводите свою грусть в философскую категорию! Не ищите ей определения. Грусть уже сама по себе — немощь. — Не шутите, Мени. Вам и самому грустно. Так чего же хорохориться? Каким чудом вы сегодня не с Эдмоном? — Эдмон на улице Альфреда де Виньи, в своем родовом поместье в замке эпохи Возрождения; замок построен в тысяча восемьсот восьмидесятом году, а в тысяча девятьсот пятом приобретен батюшкой Эдмона, именитым и могущественным сеньором Проспером Ольманом Нансийским… Там семейное сборище — тетки, дядья, двоюродные братья. — Бедняга Эдмон! По дороге в «Шатер» они заговорили об Ольмане. Они любили его и считали ребенком — человеком куда менее их знающим жизнь. — По правде говоря, — заметил Менико, — я не предполагал, что богач может быть таким славным малым… Впрочем, он будет богачом бестолковым. «Нет у него к деньгам неистовой любви, что радует скупца и полнит сундуки…» Придется мне, пролетарию, растолковать ему, что за диковинная прелесть быть в год Господен тысяча девятьсот двадцатый единственным отпрыском великого Ольмана. — Его отец и в самом деле такой могущественный человек? — Судите сами, Дениза… Он один из немногих могущественных в наши дни, когда политические деятели зависят от влиятельных газет, а влиятельные газеты — от крупных дельцов… В разгар войны самому Клемансо[28] приходилось считаться с Ольманом. Я думаю со временем написать книжечку о подлинных источниках власти, о тех людях, которые хоть и остаются для народа неведомыми, в действительности, под прикрытием парламентской демократии, вершат судьбы мира. Они подходили к «Шатру». — Зайдем? — спросил он. — Простите, Дениза, но то, что я вам сказал дома, — сущая правда, у меня ни гроша. — Знаю. У меня тоже не густо, на обед в ресторане не хватит… Но на две чашки чая с ломтиком кекса наберется… А потом вернемся домой. Они нашли места на кожаной скамейке. Все столики вокруг были заняты молодыми людьми, которые что-то писали. Внимание Денизы и Менико привлекла пара, сидевшая справа от них: мужчина и женщина славянского типа, на вид очень бедные, смотрели друг другу в глаза, не говоря ни слова, с нежным и безнадежно-печальным выражением; не проходило и пяти минут, как они все так же молча склонялись один к другому и сливались в долгом поцелуе. Потом опять молча смотрели друг на друга. — Как прекрасно такое безразличие ко всему окружающему, — тихо сказала Дениза. — Они напоминают героев Достоевского, — ответил Менико. — Да, очень… А посмотрите-ка вон на того негритенка в клетчатом пальто. Какие у него чудесные глаза! Они просидели в кафе больше часа и, умиротворенные близостью стольких юных существ, пошли домой по улице Огюста Конта. Стемнело, на небе сверкали звезды. Менико, держа Денизу под руку, стал перечислять созвездия: — Большая Медведица, Малая — это вы знаете. Неподалеку от Полярной звезды — Лебедь, Дельфин. Ниже — Орион. Как где? Вот видите там — большой ромб? Не видите? Ну как же, вот он, такой удлиненный, на небольшой диагонали — три звезды. А вот это туманное сияние — это Плеяды. Чтобы лучше видеть, Дениза оперлась на его руку и запрокинула голову. — Скажите, Менико, а как вы объясняете эту чудесную гармонию, это спокойное движение, словом, все это? — спросила Дениза. — Почему «чудесную», Дениза? В этой гармонии нет ничего чудесного. Такова она есть, вот и все. Придется вас приобщить к спинозизму. Осторожнее! Смотрите под ноги, не оступитесь. А то не проникнете в тайны Вселенной. Слушайте: во Вселенной есть начала благотворные, гармоничные — например, небо, музыка, женщины, вроде вас; и есть начала вредоносные, разрушительные — например, болезни, бездарная проза, войны… Зачем же обращать внимание на одни, а не на другие? Слово «гармония» имеет смысл только для человека, но никак не для Бога. Восторгаться тем, что Бог придал Вселенной определенный порядок, говорить, что гармония миров приятна Богу, — это значит приписывать ему ограниченный ум, для которого простое понятнее, чем сложное. Теперь мысли под стать человеку, а не творцу. Для Бога, если он совершенен, диссонанс не может быть менее гармоничным, чем самое чистое сочетание звуков… Все существующее — и зло и добро — в Боге, как то доказано в «Этике», часть первая, тезис пятнадцатый, или тринадцатый, сейчас не помню. — А сами вы спинозист, Менико? — Иногда. Вечер был так хорош, что они миновали пансион и прогуляли до самого обеда. Дениза с удовольствием опиралась на его руку с выступающими крепкими мускулами. К семи часам они возвратились домой. У подъезда она сказала: — Почему у вас всегда такой насмешливый тон? Это как-то смущает, сковывает меня. — Не будь я насмешливым, я сказал бы, что люблю вас. Но слово это недостаточно определенное, и получилась бы страшная неразбериха… А тогда что? За столом госпожа Вижоля разъясняла румынам и канадцам политику французского правительства. После обеда Менико и Дениза пошли в ее комнату. Менико опустился в большое кожаное кресло у камина и закурил. Дениза села на локотник. Немного погодя он взял ее руку; она не отняла ее, и они сидели так, не говоря ни слова, устремив взгляд на раскаленные ядра кокса, которые сначала были ярко-красными, а постепенно стали покрываться черными прожилками. К полуночи огни погасли. Они не проронили ни слова, Дениза осторожно высвободила свою руку из руки Менико, улыбнулась ему, отворила дверь, и он ушел, так ничего и не сказав. IV В феврале 1921 года госпожа Эрпен вышла замуж за доктора Герена. Она возвестила об этом очень ласковым письмом. Она сообщала Денизе о «всех вопросах, связанных с наследством и оформленных мэтром Пельто», говорила о том, как она счастлива, прибавила подобающую меланхолическую фразу о «дорогом Луи» и заканчивала так: «Видишь, я с тобой вполне откровенна, потому что считаю тебя не только горячо любимой дочерью, но и своим лучшим другом. Жорж вполне разделяет мои чувства, он поручил сказать тебе, что твои переживания ему вполне понятны и что он приложит все усилия, чтобы убедить тебя, что он входит в нашу семью с единственным намерением вам помогать и любить вас…» В заключение она настоятельно просила Денизу присутствовать на свадьбе и тем самым доказать пон-де-лэрцам, что семья сплочена по-прежнему. «Обряд станет гораздо трогательнее, если вы — все три — будете присутствовать». Слово «трогательнее» привело Денизу в негодование; она вежливо, но решительно отклонила просьбу матери. Сюзанна за несколько дней до свадьбы уехала в Англию, где нашла себе место без жалованья, за кров и стол. Одна только Шарлотта поддалась уговорам. Церемония состоялась в интимной обстановке и прошла безукоризненно. Отец Турнемин предварительно провел с госпожой Эрпен и «женихом» долгую и весьма ученую беседу; во время обряда он сыграл на органе хорал Франка, токкату Баха, а к выходу молодоженов из храма — даже сымпровизировал трогательную пьесу, которую продолжал играть, уже для себя, еще долго после того, как церковь опустела. Шаферами были префект департамента Эры и Ашиль Кенэ. После отказа старшей дочери в письмах госпожи Герен зазвучали горькие нотки, но жалобы неизменно перемежались чувствительными излияниями. Она не могла допустить, что Дениза решила никогда больше не возвращаться в Пон-де-Лэр. «Мыслимо ли такое безразличие к родной матери, и как ты сама миришься с ним?.. Можешь приезжать, когда тебе вздумается, жить здесь месяцы и годы, ты найдешь меня все такой же, но, в отличие от совы из басни,[29] я вижу своих птенцов такими, какие они есть в действительности. Мне кажется, что ты не особенно счастлива и не особенно довольна своей жизнью, но ты сама выбрала то, что тебе было по душе; придет день, и ты поймешь, что ничто не в силах заменить кровные узы». Далее шли жалобы на денежные затруднения. Надвигался кризис. Франк обесценивался. «Но жизнь не затихает, напротив. Несмотря на застой, я заново обставляю свою комнату. Этим уже давно следовало заняться, Жорж находит, что обстановка у меня унылая. Мебель я обобью светлым кретоном, он теперь в моде. Один из приятелей Жоржа помог мне подыскать прелестный узор, и материя обойдется недорого». В конце учебного года друзья отлично сдали экзамены. Менико блестяще выдержал испытание на степень лиценциата и уехал работать в горы. Жак Пельто и Эдмон Ольман получили дипломы правоведов. Дениза, тоже удостоенная степени лиценциата (несмотря на посредственный перевод с латинского); решила отправиться в Англию, навестить Сюзанну, а с сентября заняться в Лондоне английским с тем, чтобы получить соответствующий диплом. Жак собирался провести август с семьей на берегу моря, а потом приехать к ней. К концу года они стали ссориться реже, но едва только он вернулся в Пон-де-Лэр, как в его письмах к Денизе стали проскальзывать какие-то недомолвки. Он сомневался, удастся ли ему продлить каникулы еще на месяц, упоминал о «затруднениях материального порядка». Наконец выяснилась истинная, более серьезная причина. «Я должен сообщить тебе, Дениза, нечто неприятное или, по крайней мере, такое, что тебе покажется неприятным. Но всегда предпочтительнее ясность. Отец настаивает, чтобы я принял то или иное решение, и притом немедленно. Он вызвал меня к себе в контору и сказал: „Дитя мое, я чувствую, что состарился и устал. Мне надо знать определенно — хочешь ты быть моим преемником или нет, ибо в отрицательном случае я подыщу для твоей сестры такого мужа, который сможет заменить меня. Конечно, я всегда мечтал, что преемником станет мой сын; не будь у меня сына или откажись он, я предпочел бы, чтобы дело принял мой зять, а не кто-либо чужой“. Представляю себе сейчас, Дениза: ты смеешься, или плачешь… или и то и другое вместе. Вся эта торжественность в вопросе о наследовании нотариусу должна казаться тебе нелепостью. Но ведь вся жизнь и состоит из таких забавных эпизодов. Предположим, что я откажусь. Что мне тогда делать? Наняться в секретари к какому-нибудь адвокату? Надо его еще найти. Предположим, однако, что эта задача решена. А потом что? Какая меня ждет карьера? Адвокатура? Но есть ли у меня соответствующий талант? У меня, правда, голова на плечах, зато ни малейшего красноречия. Политика? Но обладаю ли я определенными убеждениями? Ты сама знаешь, их у меня нет; ты не раз упрекала меня в скептицизме. Наука? Это бредни неопытного, ребяческого воображения: я отлично понимаю, что такое наука, но ничего не изобретаю и никогда не изобрету. Итак? Прозябать ли нам с тобой в Париже — среди той посредственности, которую ты вскоре возненавидишь, — в то время как нам предоставляется возможность занять в приятном городке господствующее положение наряду с пятью-шестью другими семьями? Слово „приятный“ приводит тебя в исступление. Ты ненавидишь, Дениза, этот городок, но права ли ты? Тебе трудно жилось здесь с матерью? Это верно, но, когда мы поженимся, положение в корне изменится. У нас будет свой очаг, и, если нам не захочется, мы можем никого не принимать. Мы сами образуем семью и изберем такой уклад, какой нам нравится. Уверяю тебя, что, вернувшись в Пон-де-Лэр, я прямо-таки удивлен и очарован тем, какие здесь хорошие люди. Во времена Бальзака провинция, пожалуй, действительно была каким-то особым миром, но теперь это не так. Женщины, живущие здесь, читают те же книги, смотрят те же пьесы, слушают те же концерты, что и парижанки. Ты презираешь мещанский снобизм, но презрение к провинциальной жизни — снобизм еще более вульгарный. „Пусть так, скажешь ты, — но меня страшат мать и отчим“. Ну так послушай же. Я и с ними повидался. Ты даже представить себе не можешь, как сердечно они о тебе отзываются. Не забывай, что Жорж Герен человек далеко не заурядный, намного превосходящий твою мать, прямодушный, со всеми обходительный. Так как же, Дениза? Решение в твоих руках. Если ты потребуешь, я брошу все это с тем, чтобы начать в Париже борьбу, заранее обреченную на неудачу. Однако вряд ли мне удастся заглушить в себе мысль, что раз ты так непреклонна, значит, ты не очень-то меня любишь». Дениза ответила, что просит его приехать и переговорить. Он телеграфировал, что в Лондон съездить не может, а просит ее вернуться в Париж. Это тревожное ожидание отравило для Денизы последние дни пребывания в Англии, где ей сначала было так хорошо. Она часами просиживала в читальном зале Британского музея за одним из столиков, обитых клеенкой и образующих гигантские, расходящиеся лучами ряды; перед ней высилась стопка книг, но теперь она уже не могла заниматься. Ее взор блуждал по бесконечным рядам прилежных читателей, по залу, от которого веяло мудростью и славой… Шелли… Байрон… Милтон… Шекспир… Какие-то девушки, какие-то негры осторожно ступали по полу, устланному розовым линолеумом, заглушающим шум. «Неужели ненавистный городишко одолеет ее? Она не требует жить непременно в Париже; она готова последовать за Жаком в Шатору, в Мортань, в Марокко, в Китай; но она решительно отвергает притворную любовь, комедию денег, сварливую старость госпожи Ромийи, госпожи Пельто…» Возле нее поблескивали под лучом солнца золоченые, яркие корешки Fortnightly Review.[30] «Искренна ли я? Действительно ли я стремлюсь только к нравственному спасению? А может быть, к победе? Может быть, только гордость не позволяет мне вернуться на улицу Карно — если не раскаявшейся, так, во всяком случае, смирившейся?» Рядом с ней какой-то низкорослый индус неистово листал огромную книгу и время от времени делал выписки. «Он собирается обходиться без англичан, — подумала она. — Он изучает право, чтобы изгнать английских судей… баллистику, чтобы одержать верх над английскими артиллеристами… Он читает эту книгу по аэродинамике, чтобы летать выше англичан… Может быть, и у меня такие самонадеянные намерения?» В сердце ее жило какое-то чувство, непоколебимое, как стальной брус, и она понимала, что собственными силами ей его не одолеть. V Лекции в Сорбонне должны были возобновиться только в начале ноября, а Дениза уже к пятнадцатому октября вернулась в Париж. Жак сообщил, что приедет в ближайшую субботу, но в последнюю минуту прислал телеграмму. «Сожалению, — писал он, — задерживаюсь домашним обстоятельствам. Непременно приеду будущей неделе. Нежно целую». Последующие дни были для Денизы днями гнева, тревоги и отчаяния. В четверг госпожа Вижоля подала ей письмо из Пон-де-Лэра. «Не сердись, — писал Жак. — Знаю, ты будешь сердиться, но ты и представить себе не можешь, какие препятствия я встречаю здесь на каждом шагу. Здесь ссылаются на болезнь моего отца, на влияние твоих родственников, взывают к моему здравому смыслу. Нам нужно пожениться немедленно, Дениза; это единственное средство положить конец интригам, которых мы с тобой, в конце концов, оба не выдержим. Твоя мать, — я с нею повидался, — сочувствует нам и отлично понимает положение; в субботу она отправится к тебе и объяснит все, что происходит. Я очень огорчен, что сам не могу встретиться с тобой, но моя напускная покорность послужит нам на пользу больше, чем открытое сопротивление. Я тебя люблю и хотел бы, чтобы ты находилась возле меня». «Я знала, что ты не приедешь, — с горечью отвечала ему Дениза. — Я знаю, что отныне ты будешь в Пон-де-Лэре, а я в Париже и что, если я соглашусь на это, то буду видеться с тобой урывками, раза два в месяц. Ах, Жак, Жак! Зачем же сдаваться на самом пороге жизни? Какие надежды ты возлагаешь на этот мертвый мир? Неужели тебе не терпится самому умереть? И зачем ты говоришь, что огорчен? Это так не вяжется с тем, как ты обычно действуешь в жизни! Право, я не могу жалеть тебя… Я повидаюсь с мамой и выслушаю, что она мне скажет по твоему поручению. Но у меня уже почти нет надежды. Кто бы поверил, что в один прекрасный день именно она явится посредницей между нами?» Госпожа Герен приехала в субботу утром, около одиннадцати, и прямо с вокзала Сен-Лазар направилась в пансион. Госпожа Вижоля постучала Денизе в дверь: — Мадемуазель Дениза! Мадемуазель Дениза! Ваша матушка приехала! Когда Дениза отворила дверь, хозяйка шепнула ей: — Какая молодая! И красивая! Госпожа Герен стояла за ее спиной и, улыбаясь, нежно протягивала к Денизе руки. Ей, видимо, хотелось, чтобы встреча произошла так, словно они расстались только накануне, в самой идиллической семейной обстановке. Однако у нее вырвалось, хоть и очень добродушно: — Ну и беспорядок же у тебя тут! Как у заправской студентки! Потом она села в кресло Менико, у камина, вокруг которого валялось множество окурков; во время разговора она кончиком зонта то и дело отбрасывала их подальше. — Я приехала с приятным для меня поручением. Я несколько колебалась, прежде чем принять его. Знаю, что ты не любишь, когда я вмешиваюсь в твои дела (ты не права в этом отношении, но что же с тобой поделаешь!). А тут Жорж мне сказал, что это мой долги к тому же инициатива в данном случае исходит не от кого другого, как от твоего жениха. Слово «жених» покоробило Денизу, но она закурила папиросу и промолчала. — Так вот, — продолжала госпожа Герен. — В среду у меня был Жак Пельто. Последнее время я замечала, что он все вертится возле нас. Он пришел, сказал, что любит тебя… Да, можешь гордиться, ты его совсем покорила; для него ты — божество; мне это напомнило, как относился ко мне твой бедный папочка, когда был женихом. Однако Жак не мог не признаться, что его родители против этого брака. Впрочем, тут нет для нас ничего обидного. Напротив, они считают нашу семью достойной всяческого уважения: я дворянского происхождения, отец твой из безупречной буржуазной семьи, и к тому же благодаря моему браку с Жоржем мы занимаем одно из самых почетных мест в городе. Как ты сама догадываешься, тут вопрос денежный. Они очень богаты. Это общеизвестно, и их сын мог бы рассчитывать на приданое вдвое, втрое больше твоего… Впрочем, на этом они не особенно настаивают. По словам мэтра Пельто, эта сторона дела уже не имеет такого значения, как раньше. Теперь не знаешь, кто будет богат через неделю. Молодыми людьми в наше время уже нельзя распоряжаться как вздумается, и к тому же позже… пусть это случится как можно позже… ты получишь… от дедушки и бабушки Эрпен… да и от матери… Надо все договаривать до конца… Словом, они понимают, что сын не хочет жениться ни на ком, кроме тебя, и я приехала с радостной вестью: они согласны назвать тебя своей дочерью… Как видишь, надеяться на это было трудно… Однако с одним условием. — То есть как это — с условием? — вспылила Дениза. — Нет, нет, не беспокойся. Ничего серьезного… Просто они хотят, чтобы ты помогла им убедить Жака, что в его же интересах принять отцовскую контору… Впрочем, он и сам уже убедился… Я с ним несколько раз беседовала на эту тему, так же как и Жорж; Жорж говорит, что он — само благоразумие. Только он вбил себе в голову, будто ты не желаешь жить в Пон-де-Лэре, и воображает, что, если ты откажешься, долг обязывает его обречь вас обоих на полуголодное существование где-то в другом городе. Я возразила ему, что это ребячество, что если ты его любишь, то согласишься жить там, где этого требует его профессия, и что я ручаюсь за твою рассудительность. — Однако, мама, по какому праву вы беретесь истолковывать мои намерения? Нет, я ни за что не поселюсь в Пон-де-Лэре. — Смотри, Дениза! Будешь упрямиться — все расстроится, и ты горько пожалеешь. Она пристально наблюдала за дочерью; лицо Денизы стало враждебным, сжав губы, она смотрела на огонь. Госпожа Герен заговорила снова, но уже не так решительно: — Есть еще вопрос, которого я не хотела касаться, так как хорошо знаю тебя и уверена, что все это выдумки… Но кто-то сказал господам Пельто, будто ты с их сыном в близких отношениях. Можешь себе представить, как они были ошеломлены… Я страшно хохотала. — Напрасно. Это правда. Госпожа Герен встала. — Ты отдаешь себе отчет, Дениза, в том, что говоришь? — А вы? — Послушай, Дениза. Но она сразу взяла себя в руки. Она обещала мужу хранить спокойствие. В конце концов, какое ей дело до упрямства дочери? Теперь ее собственная жизнь перестроена заново. С Жоржем Гереном она вполне счастлива. Она дала дочери разумные советы и тем самым исполнила свой долг. Если Дениза по глупости намерена вступить в игру, заранее проигранную, пусть делает как хочет. Почем знать, может быть, втайне, почти бессознательно госпожа Герен даже радовалась ее отказу? Так ли приятно женщине еще молодой и лишь недавно вышедшей замуж оказаться бабушкой и все время чувствовать, что в том же городе, почти рядом, живут ее внуки? — Бедняжка, ты готовишь себе безрадостную жизнь, — молвила она. — Но поступай как знаешь. Несколько минут они молчали, потом госпожа Герен, чтобы нарушить тягостное замешательство, предложила пойти днем в концерт. Дениза обрадовалась этой возможности отвлечься от неприятных разговоров и стала просматривать программы. Пьернэ[31] дирижировал «Неоконченной симфонией».[32] — Помнишь. Дениза, я водила тебя на эту симфонию, когда тебе было лет семь-восемь? — сказала госпожа Герен. — Ее исполнял в Руане оркестр Турнемина. Ты была еще ребенком, но слушала как взрослая. Дениза помнила. Этот концерт был одним из самых лучезарных мгновений ее детства. Днем они поехали в концертный зал Шатле; когда дирижер, постучав по пюпитру, взмахнул палочкой, Дениза закрыла глаза, чтобы воскресить воспоминание детства. Первые такты она слушала рассеянно, словно издалека, и тщетно старалась вырваться из круга своих переживаний, где все было ниспровергнуто. Какой разгром! И как теперь быть? Она подумала, что ей во что бы то ни стало надо скрыться из Парижа, ибо Жак, вероятно, приедет ее уговаривать; она может не устоять и сдаться. Она уедет. Менико однажды рассказывал при ней о гостинице в горах, в швейцарской Юре, возле Верьера… Там он за ничтожную плату проводил каникулы… Она уже не слушала музыку, как вдруг из умиротворенного оркестра поднялся ласковый, все возрастающий и радостный напев. Почему эти звуки, летящие над симфонией, как безмятежная птица, так влекут душу к счастью? Мелодия реяла лишь несколько мгновений и, не завершившись, опустилась на затихавшие волны звуков. Теперь Дениза насторожилась и стала ждать нового воздушного, чарующего появления. Уже дважды со времени своей безотрадной юности — в саду с цветущими яблонями, откуда виднелись колокольни, дымки и прекрасный изгиб Эры, потом в Париже, на улице, в воскресный вечер, когда, запрокинув голову, она всматривалась в звезды, — дважды она слышала, как над бурной и печальной симфонией поднимается голос надежды, первые звуки умиротворяющей мелодии… Потом жизнь, как и оркестр, заглушила этот ласковый напев. Возникнет ли он вновь? После первой части госпожа Герен сказала: — Скрипки недурны… А знаешь, ведь Жорж, когда был студентом, играл в этом оркестре! Любопытно, правда? Вечером она уехала домой. VI ДЕНИЗА ЭРПЕН — ЖАКУ ПЕЛЬТО «Верьер (Швейцария), 15 ноября 1921 г. Дорогой мой! Я колебалась, прежде чем начать это письмо так же нежно, как бывало, — столь многое изменилось в наших отношениях. Потом я подумала, что вопреки всему, вопреки мне самой мои губы, менее рассудительные, чем разум, все еще называют тебя „моим дорогим“ и что было бы лицемерным и неестественным прикидываться равнодушной, раз этого нет на самом деле. Пишу тебе из гостиницы в горах, в нескольких метрах от границы. Ты знаешь, что этой зимой я собиралась продолжить занятия английским в Сорбонне, готовиться к диплому, поступить в Schola.[33] Увы! Я не в силах была заставить себя прямо взглянуть в глаза жизни, совсем отличной от той, какую я создала в воображении. Работа меня увлекала, ты называл меня „восторженной студенткой“, но я была ею ради тебя, около тебя. После свидания с мамой я убедилась, что надежда вновь увидеть тебя таким, каким я тебя любила, окончательно потеряна, и мне стало ясно, что единственный выход — это бежать от воспоминаний и соблазнов. Прожив здесь, в скромной пограничной гостинице, среди снегов, в пустой комнате, одна, совершенно одна все три недели, я вновь обрела некий душевный покой и уверенность — лишенную надежд, грустно-неуязвимую, — уверенность человека, у которого не осталось ничего, кроме самого себя. Я побеждена, Жак, побеждена тобою, в то время как надеялась тобою победить. Первое время мне хотелось умереть. Потом хотелось уступить. Теперь, благодаря уединению, обе эти слабости преодолены. Я не отрекаюсь от борьбы. Я снова становлюсь бунтовщицей. На какой срок? Не знаю. Я перестала заниматься. Я только читаю. Читаю Эпиктета, „Жана Баруа“[34] и Ницше периода Сильс Мариа, который вполне соответствует здешнему суровому, ледяному ландшафту. Я подолгу гуляю по извилистой дороге, которая идет вверх среди заснеженных полей. На первом повороте есть фонтан, полузамерзший и сплошь покрытый сталактитами, а на последнем повороте — могила молодого человека, который погиб в соседних горах. Бродя, я пересматриваю свою жизнь, она проходит передо мною, как фильмы. Она кажется мне чем-то совсем ничтожным. Думаю, что настоящая моя молодость — та, когда еще веришь в реальность какого-то сказочного мира, — миновала. И как быстро! Монастырь и горячая вера; черные фартуки в монастыре, от которых пахло щелоком и чернилами; годы, проведенные в лицее, — мадемуазель Обер, читающая нам Паскаля; поездки в вагоне под коптящим фонарем, где самой великой моей радостью было восхищаться тобой; парижские дома, белые и синие, полускрывающие небо; медно-коричневые и черные деревья Люксембургского сада и пирожные, пронизанные холодом и влагой, которые ты приносил мне к чаю. Как счастливы мы были, дорогой мой, и как я это сознавала! Я вспоминаю и свои мечты, совсем бескорыстные, простодушные, и вечера, когда я со слов Менико знакомилась с философией и верила в нее. А теперь я верю только в красоту елей, стоящих в снежном уборе. Вчера, бродя вот так одна по занесенной снегом дороге, я снова раздумывала о наших отношениях и искренне старалась найти тебе оправдание. Но я не нахожу его. Я никогда не вернусь в Пон-де-Лэр. Это свыше моих сил. Не надейся, что я стану твоей женой, раз ты решил выбрать путь, который должен нас разлучить. Совсем не представляю себе, куда это решение приведет каждого из нас, но я хочу, чтобы ты считал себя свободным от какого-либо долга в отношении меня, исключая долга дружбы. Ты создан, дорогой мой бедняжка, для жизни разумной, ровной, размеренной. Ты не отважился, невзирая на мои мольбы, „пожертвовать жизнью, чтобы завоевать ее“. Еще весь прошлый год мне хотелось верить в тебя. Когда ты сказал, что решил покориться, я поняла, что погибла. Теперь вижу, что я всегда любила тебя в мечтах. Пойми меня правильно: я подразумеваю мечты о будущем (ибо тогда настоящее и без того было действительно прекрасно). Мне хотелось, вопреки очевидности, верить в чудо; до самых каникул я надеялась, что восторжествую в битве между твоим благосостоянием и нашей любовью. Я ошиблась, я побеждена, я остаюсь одна во мраке. Но я твердо знаю: есть поступок, есть решение, которое для меня было и будет невозможно, — это заживо похоронить себя. Ты женишься, дорогой мой, на какой-нибудь простенькой девушке, которая потребует от тебя доступного счастья, бездумного существования и хороших детей. А я снова вскочу на коня и снова по-прежнему отправлюсь на поиски свободы и нравственного совершенства, которых, быть может, и вовсе нет. Потом пройдет еще ряд лет, и мы с тобой погрузимся оба в вечный сон или в иной мир, еще страшнее нашего. Жребий брошен. Не отвечай мне. Не ищи со мной встречи. Жертву, которая от меня требовалась, я принесла. Не отнимай у меня мужества. Это единственное, что ты мне оставил». Перечитав письмо, она подумала, как это не раз случалось в последние месяцы: «Мужество или гордость?» Оба чувства так тесно переплелись, что она не могла отличить одно от другого. VII Она прожила в Верьере, в полном одиночестве, до Рождества. Жак несколько раз писал ей; она твердо решила не отвечать. От Менико пришло два очень хороших письма, подписанных: «Студент, которому доставляло такое большое удовольствие пройтись с Вами по Люксембургскому саду». Он признавался, что любил ее, что все еще любит, но не хочет превращать безответное чувство в повод для слез и жалоб: «Я говорю о мужественном сердце и прошу у Вас прощения. Для многих женщин нет музыки более приятной, чем стенания отвергнутого ими человека. Но я ребенок, еще только вступающий на жизненную стезю, ребенок решительный, которого Вы вдохновили и который намерен идти прямой дорогой. Моя любовь к Вам должна быть здоровой, а не тяготить меня как мертвый груз…» Далее он рассказывал о своих занятиях: «И этот ребенок обеими руками протягивает Вам и предлагает Вашей прекрасной душе то, что кажется ему истиной… Сегодня, читая, я случайно набрел на мысль философа Ланьо, которая привела меня в такой безудержный восторг, что я хочу как не раз бывало прежде, поделиться с Вами моей мыслью: „Достоверность — глубокая область, где единственной поддержкой мысли может быть действие. Но какое именно действие? Только одно — то, что преодолевает природу и создает ее, то, что формирует личность, видоизменяя ее… Следует ли творить свою жизнь вместо того, чтобы просто поддаваться ее течению? Ответить „нет“ — значит признать мир и самого себя чем-то непостижимым; это значит провозгласить хаос и утвердить его прежде всего в самом себе. А хаос — ничто. Быть или не быть. Необходим выбор“». Выбор? Она выбрала. Она приняла вызов, она хочет творить свою жизнь, а не просто поддаваться ее течению. Что же последует далее? Родительский дом для нее закрыт велением ее гордости. Человек, в котором, казалось ей, она нашла соратника в борьбе, тоже выбрал — и выбрал хаос. Бывали вечера, когда полное одиночество, сначала умиротворяющее, становилось для нее гнетущим бременем. За несколько дней до Рождества она, по обыкновению, часов в одиннадцать собралась на прогулку и с удивлением заметила в нижнем вестибюле прекрасный, коричневого цвета, кожаный чемодан. Перед отворенной дверью, в которую врывался снаружи ледяной воздух, стоял, спиною к ней, молодой человек в спортивном костюме — короткие штаны и гетры — и наблюдал, как переносят остальной багаж. Услышав шаги на лестнице, он обернулся: это был Эдмон Ольман. Он приветственно взмахнул руками и воскликнул: — Ура! Здравствуйте, Дениза! Она была так взволнована, что чуть не обняла его. Его близорукие глаза смотрели на нее ласково и весело. Дениза взяла его за обе руки. — Как вы тут очутились, Ольман? Что за счастливая случайность? Он рассмеялся: — Это не случайность. Менико мне все рассказал: как вы бежали, как живете здесь в уединении, вот я и решил приехать. Но ведь я теперь помогаю отцу в работе. Он очень строгий и ни за что не отпустил бы меня раньше. Пришлось дождаться Рождества, а вас я заранее не предупредил, чтобы сделать сюрприз. — Чудесный сюрприз!.. Вы не можете себе представить, как я рада вам! Два месяца я провела в полном одиночестве, в полной растерянности. Они занялись устройством Ольмана. Дениза помогла ему разобрать чемоданы, разместить белье и одежду по простеньким еловым шкафам. — Вот смешно, Эдмон! Вы привезли с собою вечерний костюм? Ох уж эти богачи! Да ведь здесь же никого нет, дорогой мой, никого, — понимаете? По вечерам сюда заходят только местные крестьяне выпить чашку кофе, поиграть в карты и — раз в неделю — потанцевать… Вы будете тут один со мною, совсем один… — Вот именно этого-то мне и хотелось… Только я не смел надеяться. Когда все было устроено, Дениза повела Ольмана по своей любимой снежной дорожке. Как приятно было идти, чувствуя подле себя человека, и вдыхать свежий воздух! Горный костюм придавал Эдмону Ольману мужественный вид, какого у него не было в Париже. Он рассказывал о своей новой жизни, о том, что не вполне удовлетворен ею. Отец думает только о делах и, по-видимому, не намерен делиться с ним своими планами. — Он поручает мне работу, которую мог бы выполнять любой письмоводитель. Отец у меня старый: знаете, ему уже под семьдесят. Он женился очень поздно… Самые молодые из числа тех, кто пользуется его доверием, лет на тридцать старше меня… Я живу среди стариков… Мне скучно! Иногда все это так надоедает, что я думаю: хватит ли у меня мужества продолжать эту жизнь? — Но так думать не надо… Вы должны продолжать, Эдмон… Представьте себе то огромное влияние, которым вы будете пользоваться со временем. Мне вспоминается разговор с Менико на этот счет, когда мы как-то вечером шли по Люксембургскому саду… Он завидовал вам… «Среди беспорядка, который царит сейчас в мире, только крупный революционер или крупный банкир, вроде Ольмана, могут еще творить великие дела…» И это верно… Конечно, я не знаю жизни, но так я предчувствую… Будь я на вашем месте, мне хотелось бы изучить Европу, тайный механизм правительств… Мне хотелось бы попытаться сделать что-то такое, чтобы люди были не так несчастны, чтобы они стали сильнее… Мне хотелось бы располагать большими газетами и влиять на общественное мнение… А вы, если потерпите несколько лет, получите все это без борьбы, просто потому, что вы родились Ольманом, — и вы еще сомневаетесь, какой путь вам избрать… Что же тогда остается делать мне? — Я сомневаюсь потому, что я один, Дениза… Вы не представляете себе, как я одинок… Я не верю в свои силы… Иной раз мне кажется, что я не глупее остальных сотрудников отца, я не нахожу в них ничего замечательного, но они уверенно рассуждают, у них твердые мнения, а я постоянно сомневаюсь… Если бы около меня был кто-то, кто согласился разделить со мной эту пору ожидания так же разумно, как вы ее сейчас истолковали, все обернулось бы по-иному. Она резко переменила тему: — Посмотрите, Эдмон, как интересно растут елки на склонах горы… Они выходят из земли в наклонном положении, потом выпрямляются и тянутся к небу, словно родились на равнине. — Да, тут сказывается влияние света и роста. — Конечно, но, по-моему, в этом есть и нечто утешительное. Они вернулись домой голодные и счастливые. Днем Эдмон стал расхваливать лыжи, и они решили попробовать. Дениза оказалась очень ловкой и быстро научилась спускаться с пологих горок. Менее ловкий Эдмон падал, терял лыжи в снегу, но свои неудачи принимал очень весело. Вечер был посвящен чтению вслух. В сочельник они собрались на полуночную мессу в Верьерскую церквушку. Деревня находилась в долине, ниже гостиницы, и большинство крестьян отправилось в церковь на лыжах. Дениза и Эдмон, еще недостаточно опытные, удовольствовались толстыми башмаками на шипах, а добрый хозяин-швейцарец одолжил им на этот случай фонарь. Выйдя из гостиницы, они увидели на противоположных склонах вереницы огоньков, которые, как и они, спускались к еще невидимой цели. — Какая красота! — воскликнула Дениза в восторге. — В сущности, то же представляет собою и любая человеческая душа… Зыбкий огонек, бредущий к неведомой божественной обители, которую она предчувствует, ищет и не видит. Эдмон держал ее под руку. Они шли по крутой тропинке, покрытой настом; Эдмон не раз терял равновесие и тогда цеплялся за нее. Служба в сельской церкви растрогала их. Дениза присоединила свой голос к голосам крестьян, исполнявших рождественские песнопения. Эдмон смотрел на ее профиль; он любовался ее красотой и особенно той непосредственностью, с какой она отдавалась своим чувствам. — Благодарю вас, Эдмон, — сказала она, когда они снова вышли на лунный свет. — За что? Я ничего не сделал… Я только что подумал о том, что, наоборот, даже не привез вам подарка к Рождеству. — Вы привезли мне лучший из подарков: верную дружбу… Кроме того, вы подарили мне этот вечер. Вы не представляете себе, как благотворно для меня это настоящее Рождество среди бедняков. Потом они долго молчали. Около гостиницы Эдмон сказал: — Дениза, я приехал, чтобы спросить у вас… Не согласитесь ли вы стать моей женой? Она предчувствовала этот вопрос с самого его приезда. Она боялась его. — Благодарю также и за это, — ответила она. — Но это невозможно… — Дениза, я отлично знаю, что вы не любите меня. Я не прошу вас меня любить. Но со слов Менико я знаю, что в вашей жизни произошла перемена. Почему же не… — Вы очень добры, Ольман, но повторяю — это невозможно… Я была не только невестой Жака Пельто. Я три года была с ним в близких отношениях. — Я знал это, Дениза. Я не ревную вас к прошлому, я говорю о будущем. Они подошли к крыльцу. — Послушайте, — проговорила она очень быстро, — позвольте мне сейчас уйти… Завтра мы поговорим. И она скрылась. VIII Лестницу в гостинице обрамляли крашеные еловые перила, чуть смолистые и липкие, и каждый раз, когда Дениза бралась за них, ей вспоминалась «Вилла Колибри» в Безевале. Поэтому не раз, пока она поднималась или спускалась по этой лестнице, в ней вновь звучала мелодия, связанная с той порой, а именно «Предсуществование» Дюпарка: Моей обителью был царственный затвор. Как грот базальтовый толпился лес великий                                                         Столпов… Но когда в сочельник ночью она рассталась с Эдмоном Ольманом и побежала в свою комнату, в душе ее звучала другая мелодия, и Дениза даже напевала ее вслух, — то был дружественный, доверчивый и ласковый мотив из «Неоконченной симфонии». Вернувшись к себе, она села на кровать и подумала: «Почему же, однако, я так счастлива?» Она повторила про себя слова Эдмона: «Дениза, я приехал, чтобы спросить у вас…» Она вновь увидела его усталые глаза, его приветливую и тревожную улыбку. «Почему я так счастлива? — опять подумала она. — Я его не люблю… И могу ли я его полюбить?» Она сняла с себя платье. Из соседней комнаты до нее донесся стук башмаков Эдмона, подбитых железом. Их разделяла тонкая еловая перегородка. Она слышала, как он дышит, как наливает воду. «Надо стараться быть искренней, — говорила она себе. — Я счастлива, потому что это реванш. Я страдала оттого, что мной пожертвовали ради посредственной карьеры. А этот готов пожертвовать ради меня семьей. Какой это, однако, смелый поступок для юноши, который робок от природы да еще находится под властью отца…» Она завязывала шнурки пижамы и рисовала себе план жизни: сделать из Эдмона великого дельца. Она представляла себе, что станет скромной, неведомой сотрудницей мужа, будет привлекать на его сторону безразлично или враждебно настроенных людей, предпримет вместе с ним большие исследования, целью которых будет познание мира, а наградою — власть. Она легла, взяла в руки книгу, но не раскрыла ее. Почему она строит планы семейной жизни так, словно уже решилась принять предложение? Имеет ли она право выходить замуж без любви? Может быть, и имеет — при условии, что вообще откажется от любви и, главное, если честно объяснит Эдмону свои чувства. Имеет ли она право выйти за богатого человека? Да, если она воспользуется богатством только как средством. «Ловкие софизмы, внушенные желанием получить реванш», — сказал бы ей Менико. Но он был далеко, а Эдмон, предприняв эту поездку, обеспечил себе преимущества, связанные с неожиданностью и с тем, что она выбита из колеи. «Что ж, — подумала она, укладываясь, — завтра мы обсудим все эти вопросы, а теперь надо спать». Но ей не удавалось прервать вереницу образов, теснившихся вокруг нее. Как только голова ее опускалась на подушку, ей слышались звуки минувшего: «Венецианский карнавал» и паровозные гудки на улице Карно, колокольчики на калитке бабушкиного дома; скрип ключа, которым Жак отпирал дверь на улице д’Асса… Жак… Воскресные дни — праздные, бесконечные; папироски, выкуренные в бесчисленных кафе… Пон-де-Лэр… Семейная жизнь отца, вечера, проведенные им в ожидании, его печальный взгляд… Она поклялась себе, что если выйдет за Ольмана, то будет верна ему до гроба. «Я имею право не выходить замуж, но не имею права калечить жизнь человека, который меня любит». Часа в три, страшась бессонной ночи перед столь серьезным разговором, она приняла таблетку снотворного, которое лежало у нее на ночном столике, и наконец заснула. Ей приснился сон, часто повторявшийся с тех пор, как она жила в Верьере, особенно в те ночи, когда ей с трудом удавалось задремать. Ей представилась зима, лес, черные стволы деревьев и кусты на опушке. Сама она — лань, и за ней гонятся собаки. Одна из них, самая страшная, делает огромные прыжки и вот-вот настигнет ее, но в тот самый миг, когда Дениза уже считает себя погибшей, собака, прыгнув, без сил валится на траву. Дениза продолжает бежать, но уже спокойнее. Проснулась она рано, услышала за стеной шаги Эдмона и встала. Иней разукрасил окно узором из папоротников. Дениза крикнула через перегородку: — С добрым утром! Хорошо спали? — Не сомкнул глаз всю ночь. Вы уже спускаетесь? — Минут через двадцать. Немного погодя они встретились в маленькой столовой, на стенах которой висели фотографии гимнастов и музыкантов-любителей. Они сидели друг против друга за стаканом кофе, к которому был подан мед, и вполголоса дружески разговаривали. Она сказала заготовленные фразы: что она не влюблена в него, что у нее только чувство большой дружбы, что она не без удовольствия представляет себе жизнь, заполненную совместным трудом, однако сомневается, будет ли это честно по отношению к нему… Он прервал ее: — Дениза, я и не надеялся на большее. Вы предлагаете именно то, о чем я приехал вас просить. Я вполне доверяю вам. Минувшие два года мы с вами не раз говорили о браке, и я отлично знаю, как вы к этому относитесь. Если вы примете мое предложение — вы не такая женщина, чтобы не выполнить свою роль до конца, от чистого сердца. А мне хочется верить, что совместная жизнь, моя любовь… Она смотрела на него в волнении, в тревоге. «Могу ли я его полюбить?» — снова задавала она себе вопрос. Потом она спросила: не воспротивятся ли его отец, родственники? — Нет, не думаю, — ответил он. — Отец не будет препятствовать… Для него приданое не имеет никакого значения… Он и сам женился по любви… Нет, ему хочется, чтобы у меня была именно такая жена, которая заставила бы меня работать и согласилась на тот суровый образ жизни, который ему по душе… Думаю, что он будет очень рад… Тетушки, и особенно тетя Фанни, слегка запротестуют из снобизма; им хотелось бы, чтобы я женился по меньшей мере на дочери какого-нибудь герцога… Но что они могут сделать, если мы с вами придем к соглашению и отец одобрит нас? Они толковали все утро. У Денизы создавалось впечатление, что она уже привыкает к его присутствию, к его лицу. Ей казалось, что в его близоруких глазах мелькает выражение какой-то обиды, страдания — и это нравилось ей. Часов в одиннадцать она предложила пойти погулять. Заснеженная тропинка вела прямо к солнцу. Она взяла Эдмона под руку, и непосредственность этого жеста показалась ему очаровательной. — Теперь я хочу взять с вас одно обещание, — сказала она. — Предоставьте мне для размышлений все время, пока вы тут; я отвечу вам только в день отъезда. — Ну конечно, Дениза, конечно. Вернувшись в гостиницу, она ушла к себе и написала Жаку Пельто: «Мне надо сообщить тебе кое-что, Жак, и я в большом затруднении. За последние три месяца я пережила немало тяжелых дней. Несколько раз я готова была сдаться, ответить на твои письма и даже вернуться, повидать тебя. Теперь, наоборот, я должна уведомить тебя, что, быть может, выйду замуж. Ты удивишься, но, знаешь ли, теперь любовь и брак стали в моих глазах чем-то совершенно различным. Не упрекай меня, именно благодаря тебе я на многое стала смотреть скептически и примирилась с жизнью. Раз наша мечта не осуществилась, я другой не хочу или, по крайней мере, хочу совсем иной. Моя восторженная юность оказалась растоптанной. Теперь я уже никогда не буду вполне счастлива. Тебе досталось, дорогой, все, что было во мне самого лучшего, благородного и искреннего. Пишу тебе это, думая о другом. Он приехал потому, что ты покинул меня. Ты его знаешь. Меня всегда влекло к нему чувство большой, настоящей дружбы, а также любопытство, вызванное совсем иной жизнью, какой-то иной силой. Он хочет жениться на мне. Как я поступлю? Если бы я любила, я не колебалась бы, но я не люблю. А ты? Скажи мне, кого ты любишь?» В эту минуту за перегородкой раздался веселый голос Эдмона: — Дениза! Не пора ли завтракать? Я умираю с голоду. — Сейчас, дорогой, — отозвалась она. И она заметила, что впервые назвала его «дорогой», что слово вырвалось у нее бессознательно и что, быть может, это — доброе предзнаменование. IX О первых трех годах замужества у Денизы Ольман сохранилось воспоминание тусклое, но все же не лишенное приятности. Она провела их вместе с мужем и его отцом частью в Нанси, частью в Париже. Она сама выразила желание жить вместе со стариком Проспером Ольманом в его особняке на улице Альфреда де Виньи. Оба семейства осуждали ее за это. Эдмон несколько раз говорил, что боится, как бы такой молодой женщине не оказался в тягость суровый уклад их дома. Дениза настояла на своем. План, предначертанный ею, требовал, чтобы Эдмон был как можно ближе к отцу и воспринял от него не только технику, но также и все секреты и тонкости дела. Проспер Ольман предоставил молодой чете часть своего дома. Это был человек молчаливый и грузный. Он подстригался бобриком, носил старомодные усы и тем самым напоминал Денизе русских стариков генералов из романов Толстого. Единственным романтическим событием его жизни была женитьба на иностранке, с которой он встретился в Польше во время инспектирования французских фабрик в Лодзи. Она умерла в тысяча девятьсот втором году, несколько лет спустя после рождения Эдмона. Ольман жил, окруженный портретами этой женщины. Никакой любовной связи за ним не знали.

The script ran 0.02 seconds.