1 2 3 4
— Послушай, дочка…
— Вот и хорошо, — сказала она. — Мне это очень нравится.
— Ну и слава богу, — сказал полковник. Его голос звучал чуть-чуть хрипло. — Мне тоже нравится.
— Теперь ты понимаешь, за что я тебя люблю, хоть и знаю, что этого не надо?
— Послушай, дочка… Где мы будем ужинать?
— Где хочешь!
— Давай поужинаем в "Гритти"?
— Давай.
— Тогда позвони домой и спроси разрешения.
— Не хочу. Я не буду просить разрешения, я просто им скажу, где я ужинаю, чтобы они не беспокоились.
— Но ты в самом деле хочешь ужинать в "Гритти"?
— Конечно. Это очень хороший ресторан, и ты там живешь, и все могут нас там видеть.
— С каких пор ты стала такой?
— А я и была такая. Мне всегда было все равно, что обо мне думают. И потом, я никогда не делала того, чего надо было стыдиться, разве что врала, когда была маленькая, и грубила.
— Эх, как бы я хотел, чтобы мы могли пожениться и родить пятерых сыновей, — сказал полковник.
— Я тоже, — сказала девушка. — И разослать их в пять разных концов света.
— А разве у света пять концов?
— Не знаю, — сказала она. — Пока я говорила, мне казалось, что да. Ну вот видишь, мы опять веселимся правда?
— Да, дочка.
— Ну-ка, скажи еще раз. Повтори, как ты сказал.
— Да, дочка.
— Ах, — сказала она. — Почему у людей все так сложно? Можно мне подержать твою руку?
— Она такая уродливая, мне самому противно на нее смотреть.
— Ты даже не понимаешь, какая у тебя рука!
— Это, конечно, дело вкуса, — сказал он. — Но ты, дочка, все же не права.
— Может быть. Но видишь, мы опять веселимся, а то плохое, что у нас было на сердце, теперь ушло.
— Ушло, как туман из низины, когда над холмами встает солнце, — сказал полковник. — И ты — это солнце.
— А мне хочется быть похожей на луну.
— Ты и луна тоже. И любая другая планета, какая тебе нравится, и я даже могу тебе точно сказать, где эта планета находится. Господи Иисусе, дочка, да если хочешь, будь хоть целым созвездием.
— Нет, лучше я буду луной. У нее тоже есть свои неприятности.
— Да. Невзгоды и к ней приходят в положенный срок. Но прежде чем луне пойти на убыль, всегда бывает полнолуние.
— Она мне кажется иногда такой грустной там, над каналом, что у меня даже сердце щемит.
— Ей немало досталось на ее веку.
— Как ты думаешь, мы можем заказать еще по одному "Монтгомери"? — спросила девушка. И только тут полковник заметил, что англичане уже ушли.
Он ничего не видел, кроме ее лица. "Смотри, тебя еще убьют, если так будешь зевать, — сказал он себе. — С другой стороны, это своего рода сосредоточенность. Но так вести себя чертовски неосторожно!" — Конечно. Почему же нет?
— Мне от них делается очень приятно, — сказала девушка.
— У Чиприани их здорово готовят, они действуют даже на меня.
— Чиприани ужасно умный!
— Мало того — он еще и мастер своего дела.
— Когда-нибудь он приберет к рукам всю Венецию.
— Не всю, — возразил полковник. — Тебя он не получит.
— Нет. Ни он и никто другой, пока ты меня хочешь.
— Я хочу тебя, дочка. Но я не хочу прибирать тебя к рукам.
— Знаю. Я тебя люблю и за это тоже.
— Давай позовем Этторе и попросим его позвонить к тебе домой. Ты им скажешь насчет портрета.
— Правильно. Если хочешь получить портрет сегодня, я попрошу дворецкого его упаковать и отправить. А потом я позову к телефону мамочку и скажу ей, где мы будем ужинать, и, если нужно, спрошу у нее разрешения.
— Не надо, — сказал полковник. — Этторе, дайте нам два самых лучших "Монтгомери" с мелкими оливками и, пожалуйста, позвоните домой к этой даме. Скажите нам, когда там кто-нибудь подойдет к телефону. И сделайте все побыстрей.
— Слушаюсь, полковник.
— Ну а теперь, дочка, давай опять веселиться.
— Мы ведь уже начали, когда ты его подозвал, — сказала она.
ГЛАВА 10
Они шли по правой стороне улицы, которая вела к "Гритти". Ветер дул им в спину и трепал волосы девушки. Ветер разделил волосы на затылке, и они улетали вперед, прилипая к щекам. Они шли, заглядывая по дороге в витрины; девушка задержалась у освещенного окна ювелирного магазина.
Там было много старинных драгоценностей; они стали их разглядывать и показывать друг другу самые лучшие; для этого им пришлось разнять руки.
— Может, тебе что-нибудь тут хочется? Я могу утром купить. Чиприани даст мне денег взаймы.
— Нет, — сказала она, — мне ничего не хочется, ты ведь все равно никогда мне не даришь подарков.
— Ты гораздо богаче меня. Я привожу тебе из армейского магазина всякие мелочи и плачу в ресторанах.
— И катаешь меня в гондоле, и возишь в разные красивые места за город.
— Вот не думал, что тебе хочется получить в подарок камушки!
— Не потому, что это камушки. А потому, что это подарок, и на них можно смотреть, о них можно думать, когда их носишь.
— Для меня это новость, — сказал полковник. — Но разве я смог бы купить тебе на армейское жалованье что-нибудь вроде твоих квадратных изумрудов?
— Ах, ты не понимаешь! Они же мне достались по наследству. Их мне завещала бабка, а она получила их от своей матери, а та получила их от своей матери. Думаешь, приятно носить камни, которые достались тебе от мертвецов?
— Никогда об этом не думал.
— Хочешь, я тебе их дам, если ты любишь камни? Для меня они просто наряд, вроде парижского платья. Ты-то любишь носить парадный мундир?
— Нет.
— И саблю носить не любишь?
— Да нет же, говорю тебе, нет!
— Значит, ты не настоящий военный, а я не настоящая девушка. Но подари мне что-нибудь надолго, чтобы я могла это носить и радоваться каждый раз, когда надену.
— Хорошо, — сказал полковник. — Подарю.
— Видишь, какой ты сообразительный, — сказала девушка. — И как хорошо, что ты решаешь сразу. Пожалуйста, возьми мои изумруды, ты можешь носить их в кармане как талисман и трогать их каждый раз, когда соскучишься.
— На службе я редко держу руки в карманах. Я либо верчу в руках стек, либо показываю что-нибудь карандашом.
— Но ты можешь сунуть руку в карман хотя бы изредка и там их потрогать?
— Мне не скучно, когда я работаю. Так приходится голову ломать, что тут уж не до скуки.
— Но ты же теперь не работаешь.
— Да. Только делаю все, чтобы меня поскорее списали в расход.
— Я все равно тебе их отдам. Мама поймет, я уверена. Да мне и не надо ей сразу об этом рассказывать. Она никогда не проверяет, целы ли мои вещи. А горничная ей не скажет.
— Нет, пожалуй, я их все-таки не возьму.
— Нет, возьмешь, я тебя прошу.
— Я не уверен, что это порядочно.
— Это все равно, как если бы я сказала: я не уверена, что я девушка! Все, что доставляет удовольствие тому, кого любишь, всегда порядочно.
— Ладно, — сказал полковник. — Возьму, и будь что будет.
— Ну а теперь скажи "спасибо", — сказала девушка и так ловко сунула ему в карман изумруды, что ей позавидовал бы любой карманник.
— Я взяла их с собой потому, что давно это придумала и собиралась сделать всю неделю.
— А говоришь, что думала о моей руке.
— Не придирайся, Ричард. Тебе-то стыдно быть таким глупым! Ведь ты же трогаешь их рукой. Неужели ты сразу не догадался?
— Нет, не догадался. Ты права, я глупый. А что бы тебе хотелось из того, что выставлено тут, в витрине?
— Вон того негритенка с головой из черного дерева в тюрбане из мелких алмазов с маленьким рубином посередине. Я бы носила его вместо броши. В старину все женщины у нас носили такие фигурки: им придавали сходство с любимым арапчонком. Я очень давно о нем мечтаю и хотела, чтобы мне подарил его ты.
— Я пришлю тебе его утром.
— Нет. Подари мне его за обедом, перед отъездом.
— Ладно.
— Ну а теперь нам пора идти, не то мы опоздаем к ужину.
Они пошли дальше рука об руку, и когда поднимались на первый мост, в лицо им яростно ударил ветер.
Почувствовав боль, полковник подумал: "Ну и черт с тобой!"
— Ричард, — попросила его девушка, — будь добр, положи руку в карман и потрогай их. Полковник послушался.
— Знаешь, а они очень приятные на ощупь! — сказал он.
ГЛАВА 11
Они вошли через главный подъезд в светлый, теплый холл гостиницы "Гритти-палас", оставив за собой ветер и непогоду.
— Добрый вечер, графиня. Добрый вечер, полковник! Сегодня, кажется, очень холодно? — сказал портье.
— Да, — ответил полковник и не сдобрил ответа грубоватой шуточкой насчет того, как именно холодно или с какой силой дует ветер, что обычно доставляло им такое удовольствие, когда они бывали одни.
Они вошли в коридор, который вел к главной лестнице и лифту, справа находились вход в бар, выход на Большой канал и дверь в ресторан; из бара вышел Gran Maestro.
На нем был белый смокинг; он улыбнулся и поздоровался с ними.
— Добрый вечер, графиня. Добрый вечер, полковник.
— Здравствуйте, Gran Maestro, — ответил полковник. Gran Maestro улыбнулся и, еще раз поклонившись, сказал:
— У нас ужинают в баре, в самом конце. Зимой тут почти никого не бывает, и ресторан слишком велик. Я оставил вам столик. Если хотите, на закуску можно подать хорошего омара.
— А он свежий?
— Я видел его утром, когда его принесли в корзинке с базара. Он был еще живой, темно-зеленый и смотрел на меня очень недружелюбно.
— Хочешь на закуску омара, дочка?
Полковник поймал себя на том, что назвал ее дочкой. Это заметил и Gran Maestro, и сама девушка. Но для каждого из них слово это прозвучало по-разному.
— Я решил придержать его для вас, на случай, если придут pescecani. Они сейчас играют на Лидо. Не думайте, что я хочу его вам сбыть.
— С удовольствием съем омара, — сказала девушка. — Холодного, с майонезом. Майонез, пожалуйста, поострее. — Она сказала это по-итальянски. — А омар — это не очень дорого? — озабоченно спросила она полковника.
— Ay, hija mia!34
— Потрогай, что у тебя в правом кармане? — сказала она.
— Я позабочусь, чтобы он не стоил слишком дорого, — сказал Gran Maestro. — А могу и сам за него заплатить. Недельного жалованья хватит с избытком.
— Нет, он уже продан Тресту, — сказал полковник; слово "трест" означало в военном коде войска, оккупирующие Триест. — Мне на это хватит денежного жалованья.
— Сунь руку в правый карман, и ты почувствуешь, какой ты богатый, — сказала девушка.
Gran Maestro сразу понял, что эта шутка не предназначена для чужих ушей, и молча удалился. Он радовался за девушку, которую уважал, и радовался за своего полковника.
— Я очень богатый, — сказал полковник, — но если ты будешь меня ими дразнить, я их тебе отдам, тут же, на глазах у всех, возьму и положу прямо на скатерть.
Теперь он дразнил ее сам, опрометью кинувшись в контратаку.
— Нет, не отдашь, — сказала она. — Ты уже их полюбил.
— Мало ли что! Я могу кинуть все, что люблю, с самого высокого утеса, какой только есть на свете, и уйду, даже не обернувшись.
— Нет, не можешь, — сказала девушка. — Ты меня не кинешь с высокого утеса.
— Не кину, — признался полковник. — И прости мне эти злые слова.
— Слова были не такие уж злые, да и потом, я тебе не поверила, — сказала девушка. — Ты мне лучше скажи, куда мне пойти причесаться — в дамскую комнату или к тебе?
— Куда хочешь.
— Конечно, к тебе, я хочу посмотреть, как ты живешь и как там все устроено.
— А что скажут в гостинице?
— В Венеции и так все всё знают. Но они знают, что я из хорошей семьи и девушка порядочная. И что ты — это ты, а я — это я. Мы у них еще пользуемся доверием.
— Ладно, — сказал полковник. — Пешком или на лифте?
— На лифте, — ответила она, и он заметил, что голос у нее дрогнул. — Позови лифтера, а если хочешь, давай поедем сами.
— Поедем сами, — сказал полковник. — Я давно научился управлять лифтом.
Поездка прошла благополучно, если не считать небольшого толчка вначале и того, что лифт чуть-чуть не дотянул до площадки; полковник подумал: "Ничего себе, научился! Лучше подучись еще!" Коридор казался ему сейчас не только красивым, но и каким-то таинственным, а ключ он поворачивал в замке так, словно совершал обряд.
— Ну вот, — сказал полковник, распахивая дверь. — Вот и все, что я могу тебе предложить.
— Очень мило, — сказала девушка. — Но ужасно холодно — у тебя открыты окна.
— Сейчас закрою.
— Не надо. Пусть будут открыты, если тебе так лучше.
Полковник поцеловал ее и всем телом почувствовал ее длинное, молодое, гибкое, крепко сбитое тело; сам он был еще сильный и мускулистый, но его здорово покалечило; целуя ее, он ни о чем не думал.
Поцелуй был долгим; они стояли, прижавшись друг к другу, а из открытых окон, выходивших на Большой канал, тянуло холодом.
— Ох! — вздохнула она. А потом снова: — Ох!
— Не охай. На что тебе жаловаться? — сказал полковник. — Не на что!
— Ты на мне женишься, и мы родим пятерых сыновей?
— Да! Да!
— Но ты этого хочешь?
— Конечно, хочу.
— Поцелуй меня еще раз, чтобы пуговицы на твоей куртке сделали мне больно. Только не очень больно.
Так они стояли и целовались.
— Ричард, знаешь, я должна тебя огорчить… — сказала она. Она сказала это просто, напрямик.
— Обидно?
— Да.
— Ну, что поделаешь, доченька!
Теперь в этом слове больше не было другого, тайного смысла — она и в самом деле была ему дочкой, он нежно любил ее и жалел.
— Ничего, — сказал он. — Ничего. Причешись, намажь губы и все такое прочее, а потом пойдем и хорошенько поужинаем.
— Нет, сначала повтори, что ты меня любишь, и прижми ко мне покрепче свои пуговицы.
— Я люблю вас, — церемонно сказал ей полковник.
А потом он прошептал ей на ухо так тихо, как он, бывало, шептал, когда до врага оставалось всего семь шагов, а сам он был молоденьким лейтенантом в патруле:
— Я люблю тебя, моя единственная, моя самая лучшая, самая последняя и настоящая любовь.
— Хорошо, — сказала она и поцеловала его так крепко, что он почувствовал приторно-соленый вкус крови на десне.
"Да, хорошо!" — подумал он.
— Ну а теперь я причешусь, намажу губы, а ты на меня не смотри.
— Хочешь, я закрою окна?
— Нет. Мы можем побыть с тобой и на холоде.
— Кого ты любишь?
— Тебя, — сказала она. — А ведь нам с тобой не очень-то везет?
— Не знаю, — сказал полковник. — Ладно, причесывайся!
Полковник пошел в ванную, чтобы умыться перед ужином. Ванная была единственным неудобством его номера. "Гритти" был когда-то дворцом, а в ту пору, когда его строили, особых мест для ванных не отводили, их пристроили потом в конце коридора, и если ты хотел помыться, надо было предупреждать заранее: тогда грели воду и вешали чистые полотенца.
Его ванна была выгорожена из угла какой-то комнаты и казалась полковнику скорее оборонительной, чем наступательной позицией. Умываясь, он заглянул в зеркало, чтобы проверить, не выпачкан ли он губной помадой, и увидел там свое лицо.
"У этого лица такой вид, будто его высек из дерева бездарный ремесленник", — подумал он.
Он стал рассматривать рубцы и шрамы, оставшиеся еще с тех времен, когда не умели делать пластических операций, и незаметные для постороннего глаза следы отличных пластических операций после ранения в голову.
"Ну что же, вот и все, что я могу вам предложить в качестве "gueule"35 или "facade"36, — думал он. — Жалкий подарок. Одно утешение — загар, он прячет мое безобразие. Но боже ты мой, какой урод!"
Он не замечал, что глаза у него серые, как старый боевой клинок, от уголков глаз сбегают тоненькие морщинки — следы улыбок, а сломанный нос — как у гладиатора на какой-нибудь древней скульптуре. Не замечал он и доброго от природы рта, который умел порою быть беспощадным.
"Ах, будь ты проклят, — сказал он себе в зеркало. — Злосчастный ты калека. Ну что ж, вернемся к нашим дамам".
Он вошел в комнату и сразу стал молодым, как во времена своей первой атаки. Все, что у него было никудышного, осталось там, в ванной. "Правильно, — подумал он. — Там ему и место".
"Оu sont les neiges d'antan? Ou sont les neides d'autrefois? Dans le pissoir toute la chose comme ca".37
Девушка, которую звали Ренатой, распахнула дверцы высокого гардероба. Внутри были вставлены зеркала, и она расчесывала волосы.
Расчесывала она их не из кокетства и не для того, чтобы понравиться полковнику, хотя и знала, как это ему нравится. Она расчесывала их с трудом и без всякой жалости, а так как волосы были густые и непокорные, словно у крестьянок или великосветских красавиц, гребенке трудно было с ними справиться.
— Ветер их ужасно спутал, — сказала она. — Ты меня еще любишь?
— Да. Можно я тебе помогу?
— Нет. Я всегда причесываюсь сама.
— Ты могла бы повернуться в профиль?
— Нет. Это всё — для наших пятерых сыновей и для того, чтобы тебе было куда положить голову.
— Я думал только о лице, — сказал полковник. — Но спасибо, что ты напомнила. Какой я стал рассеянный!
— А я, наверно, слишком смелая.
— Нет, — сказал полковник. — В Америке эти штуки делают из проволоки и губчатой резины, как сиденья танков. И никогда не узнаешь, где свое, а где чужое, если только ты не такой нахал, как я.
— У нас не так, — сказала она и гребнем перекинула уже разделенные пробором волосы; прикрыв ей щеку, они спустились на шею и плечо. — Ты любишь, когда они гладко причесаны?
— Ну, не такие уж они и гладкие, но зато дьявольски красивые.
— Я могла бы поднять их вверх, если тебе нравится гладкая прическа. Но я всегда теряю шпильки, и возиться с ними ужасно глупо.
Голос был такой красивый и так напоминал ему виолончель Пабло Казальса, что внутри у него невыносимо ныло, как от раны. "Но вынести можно все", — подумал он.
— Я тебя люблю такой, какая ты есть, — сказал полковник. — Ты самая красивая женщина, каких я знал или видел — даже на картинах старых мастеров.
— Не понимаю, почему они до сих пор не прислали портрета.
— За портрет большое спасибо, — сказал полковник и вдруг добавил совсем по-генеральски: — Но это все равно, что шкура с дохлого коня.
— Пожалуйста, не будь таким грубым. Сегодня мне не хочется, чтобы ты был грубым.
— Я нечаянно вспомнил язык своего sale metier.38
— Не надо, — сказала девушка. — Пожалуйста, обними меня. Нежно, но покрепче. Пожалуйста. И ремесло твое совсем не грязное. Это самое древнее и самое лучшее ремесло, хотя большинство тех, кто им занимается, — ничтожные люди.
Он прижал ее к себе изо всех сил, стараясь не причинить ей боли, и она сказала:
— Я бы не хотела, чтобы ты был адвокатом или священником. Или чем-нибудь торговал. Или чем-нибудь прославился. Мне нравится, что ты занимаешься твоим ремеслом, и я тебя люблю. Если хочешь, можешь мне шепнуть на ухо что-нибудь хорошее.
Полковник зашептал, крепко прижав ее к себе, и в этом прерывистом шепоте, который едва можно было расслышать, как тихий посвист собаке возле самого ее уха, звучала безысходность:
— Я люблю тебя, ты, проклятая! Но ты ведь мне и дочка тоже. И что мне все наши потери, если нам светит луна, наша мать и отец наш? Ну а теперь пойдем ужинать.
Он прошептал ей это так тихо, что тот, кто не любит, никогда бы не услышал.
— Хорошо, — сказала девушка. — Хорошо. Но сначала поцелуй.
ГЛАВА 12
Они сидели за столиком в самой глубине бара, где у полковника были прикрыты оба фланга, а угол зала надежно защищал тылы. Gran Maestro это понимал, недаром он когда-то был превосходным сержантом в хорошей роте отборного пехотного полка; он не стал бы сажать своего полковника посреди зала, как сам никогда бы не занял невыгодную оборонительную позицию.
— Омар, — объявил Gran Maestro.
Омар был внушительный. Он был вдвое больше обычного омара, а его недружелюбие выварилось в кипятке, и теперь, со своими выпученными глазами и длинными чуткими щупальцами, которые рассказывали ему о том, чего не видели глупые глаза, он был похож на памятник самому себе.
"Омар немножко напоминает Джорджи Паттона, — подумал полковник. — Но омар-то небось не плакал, когда бывал растроган".
— Как ты думаешь, он не жестковат? — спросил полковник девушку по-итальянски.
— Нет, — заверил их Gran Maestro, застывший в поклоне с омаром в руках. — Он совсем не жесткий. Он просто крупный, вот и все. Вы же знаете, какие они бывают.
— Ладно, — сказал полковник. — Давайте его сюда.
— А что вы будете пить?
— Ты что хочешь, дочка?
— А ты?
— "Капри бьянка", — сказал полковник. — Сухое. И заморозьте его как следует.
— Уже готово, — сказал Gran Maestro.
— Как нам весело, — сказала девушка. — Видишь, нам опять весело и ничуть не грустно. А омар очень внушительный, правда?
— Очень, — сказал полковник. — Но пусть этот черт только попробует быть жестким!
— Он не будет жестким, — сказала девушка. — Gran Maestro не лжет. Как хорошо, что есть люди, которые не лгут.
— Замечательно, но они встречаются очень редко, — сказал полковник. — Я как раз думал о человеке по имени Джорджи Паттон, который, вероятно, ни разу в жизни не сказал правды.
— А ты когда-нибудь говоришь неправду?
— Я врал четыре раза в жизни. Всякий раз — когда уставал до смерти. Но и это не оправдание, — добавил он.
— Я очень много врала, когда была маленькая. Хотя чаще выдумывала всякие истории. Фантазировала. Я никогда не врала с корыстной целью. Этим я себя утешаю.
— А я врал, — сказал полковник. — Четыре раза.
— А ты бы стал генералом, если бы не врал?
— Если бы я врал, как другие, у меня было бы уже три генеральских звезды.
— А ты был бы счастливее, если бы у тебя было три звезды?
— Нет, — сказал полковник. — Ничуть.
— Положи в карман свою правую руку, ту самую руку, и скажи, что ты чувствуешь.
Полковник послушался.
— Здорово! — сказал он. — Но знаешь, я должен буду их тебе вернуть.
— Пожалуйста, не надо.
— Ладно, давай сейчас этого не обсуждать.
Тут подали разделанного омара.
Он был нежный, с какой-то особенной, тающей прелестью двигательных мышц, то есть хвоста, да и клешни были превосходные — не слишком тощие, но и не слишком мясистые.
— Омар отъедается в полнолуние, — сказал полковник. — Когда луны нет, его не стоит заказывать.
— Я этого не знала.
— Это, наверно, потому, что в полнолуние он может есть всю ночь. Или в полнолуние пищи больше.
— Их, кажется, привозят с берегов Далмации?
— Да, — подтвердил полковник. — Это у вас тут самые рыбные места. Пожалуй, я мог бы сказать — у нас.
— Вот и скажи, — сказала девушка. — Ты и представить себе не можешь, как иногда важно что-то высказать.
— Да, но куда важнее написать это на бумаге.
— Нет, — сказала девушка. — Неправда. Разве бумага поможет, если слова не идут от сердца?
— А что, если у тебя нет сердца или сердце твое подлое?
— У тебя есть сердце, и оно совсем не подлое.
"Эх, с каким бы удовольствием я променял бы его на новое, — подумал полковник. — И зачем только из всех моих мышц сдает именно эта?" Но вслух полковник ничего не сказал и сунул руку в карман.
— На ощупь они чудные, — сказал он. — И ты у меня просто чудо.
— Спасибо, — сказала она. — Я буду вспоминать это всю неделю.
— Тебе достаточно взглянуть в зеркало.
— Терпеть не могу смотреться в зеркало, — сказала она. — Красить губы и облизывать их, чтобы помада легла ровнее, расчесывать такую копну волос — разве это жизнь для женщины или для влюбленной девушки? Не так уж весело смотреться в зеркало и тратить время на женские уловки, когда тебе хочется быть луной и самыми разными звездами и жить со своим мужем и родить ему пятерых сыновей!
— Тогда давай поженимся.
— Нет, — сказала она. — Мне пришлось принять на этот счет решение. Как и насчет всего остального. У меня ведь целая неделя, чтобы принимать решения.
— Я тоже принимаю решения, — сказал полковник. — Но твое решение меня просто убивает.
— Давай тогда не будем о нем говорить. А то и у меня вот здесь немножко ноет. Давай лучше узнаем, что еще нам подаст Gran Maestro. Пожалуйста, пей вино. Ты его даже не попробовал.
— Сейчас попробую, — сказал полковник. Он выпил глоток, вино было холодное и прозрачное, как вина Греции, но не терпкое, а запах был таким же свежим и ароматным, как у Ренаты.
— Оно похоже на тебя.
— Да. Знаю. Поэтому я и хотела, чтобы ты его попробовал.
— Я пью, — сказал полковник. — И выпью весь бокал.
— Ты хороший.
— Спасибо, — сказал полковник. — Я это буду вспоминать всю неделю и постараюсь быть хорошим. — Потом он позвал Gran Maestro.
Gran Maestro подошел к ним с видом заговорщика, совсем позабыв о своей язве.
— Что вы предложите нам еще? — спросил полковник.
— Надо подумать, — сказал Gran Maestro. — Сейчас узнаю. Ваш земляк сел тут рядом, ему все слышно. Он отказался сесть в дальний угол.
— Ладно, — сказал полковник, — мы уж позаботимся, чтобы ему было о чем писать.
— Знаете, он ведь пишет каждую ночь! Мне рассказывал мой товарищ из той гостиницы.
— Отлично, — сказал полковник. — Это показывает, что он человек прилежный, даже если он уже исписался.
— Все мы люди прилежные, — сказал Gran Maestro.
— Кто в чем.
— Пойду выясню, что у нас сегодня из мясного.
— Выясните как следует.
— Я человек прилежный.
— И к тому же чертовски рассудительный.
Когда Gran Maestro отошел, девушка сказала:
— Он прекрасный человек, я рада, что он тебя любит.
— Мы с ним друзья, — сказал полковник. — Надеюсь, у него найдется для тебя хороший бифштекс.
— Есть один отличный бифштекс, — сообщил, возвратившись, Gran Maestro.
— Возьми его, дочка. Меня все время кормят бифштексами в офицерской столовой. Хочешь с кровью?
— Да, пожалуйста, с кровью.
— Al sangue,39 — заявил полковник. — Как говорил Джон, объясняясь с официантом по-французски: crudo40, blue41, а проще говоря — с кровью.
— Значит, с кровью, — повторил Gran Maestro. — А вам, полковник?
— Эскалоп в сладком винном соусе и цветную капусту в масле. Если найдется, дайте еще артишок с уксусом. Тебе что к мясу, дочка?
— Картофельное пюре и салат.
— Не забывай, что ты еще растешь.
— Да, но я не хочу расти слишком или не там, где надо.
— Тогда все, — сказал полковник. — Как насчет fiasco42 вальполичеллы?
— Мы не держим вина в fiasco. У нас ведь первоклассная гостиница. Вино мы получаем в бутылках.
— Совсем забыл, — сказал полковник. — А помните, оно стоило тридцать чентезимо литр?
— А помните, как на станциях мы швыряли из эшелонов пустыми бутылями в жандармов?
— А возвращаясь с Граппы, побросали под гору оставшиеся гранаты!
— И те, кто видел взрывы, решили, что австрийцы прорвали фронт, и как вы перестали бриться, и мы носили fiamme nere43 на серых тужурках, а под тужуркой серый свитер.
— И как я напивался до того, что даже вкуса вина не различал! Ну и бедовые же мы были ребята, — сказал полковник.
— Еще какие бедовые, — сказал Gran Maestro. — Просто головорезы, а вы были из нас самый отпетый.
— Да, — сказал полковник. — Это верно, мы были головорезы. Ты уж нас прости, дочка, ладно?
— А у тебя не осталось фотографии тех лет?
— Нет. Мы тогда не снимались, кроме того раза, с господином д'Аннунцио. К тому же большинство из нас плохо кончили.
— Кроме нас двоих, — сказал Gran Maestro. — Ладно, пойду присмотрю за бифштексом.
Полковник задумался — теперь он снова был младшим лейтенантом и ехал на грузовике, весь в пыли, на лице его были видны только стальные глаза, веки были красные, воспаленные.
"Три ключевые позиции, — вспомнил он. — Массив Граппы с Ассалоне и Пертикой и высотой справа, названия которой не помню. Вот где я повзрослел, каждую ночь просыпаясь в холодном поту, — мне все снилось, будто я не могу заставить своих солдат вылезти из машины. И зря они вылезли, как потом оказалось. Ну и ремесло!" — В нашей армии, — сказал он девушке, — ни один генерал, в сущности, никогда не воевал. Для них это занятие непривычное, поэтому наверху у нас не любят тех, кто воевал.
— А генералы вообще воюют?
— Ну да, пока они еще капитаны или лейтенанты. Потом это выглядело бы просто глупо. Разве что отступаешь, тогда волей-неволей приходится драться.
— А тебе много пришлось воевать? Я знаю, что много. Но ты расскажи.
— Достаточно, чтобы наши мудрецы причислили меня к разряду дураков.
— Расскажи.
— Когда я был мальчишкой, я дрался против Эрвина Роммеля на полпути между Кортиной и Граппой, которую мы тогда удерживали. Он был еще капитаном, а я исполнял обязанности капитана, хоть и числился всего младшим лейтенантом.
— Ты его знал?
— Нет. Я познакомился с ним только после войны, когда нам можно было поговорить. Он оказался человеком приятным, мне он понравился. Мы вместе ходили на лыжах.
— А ты много знал немцев, которые тебе нравились?
— Очень много. Больше всех мне нравился Эрнст Удет.
— Но ведь они так подло поступали!
— Конечно. А разве мы всегда поступали благородно?
— Я не могу относиться к ним так терпимо, как ты, — ведь это они убили моего отца и сожгли нашу виллу на Бренте! Мне они никогда не нравились. Особенно с того дня, как немецкий офицер у меня на глазах стрелял из дробовика по голубям на площади Святого Марка.
— Я тебя понимаю, — сказал полковник. — Но, пожалуйста, дочка, пойми и ты меня. Когда убьешь так много врагов, можно позволить себе быть снисходительнее.
— А сколько ты убил?
— Сто двадцать два верных. Не считая сомнительных.
— И совесть тебя не мучит?
— Никогда.
— И дурные сны не снятся?
— Нет, дурные не снятся. Странные снятся все время. После боя я всегда дерусь во сне. Чаще всего вижу какую-нибудь местность. Ведь для нашего брата главное — какой попадется рельеф. Вот об этом и думаешь во сне.
— А меня ты никогда не видишь во сне?
— Стараюсь. Но не могу!
— Надеюсь, портрет тебе поможет.
— Будем надеяться, — сказал полковник. — Напомни мне, чтобы я вернул тебе камни.
— Ты нарочно хочешь меня огорчить?
— У меня есть свои скромные правила чести, и они мне так же дороги, как нам обоим наша любовь. И одно не может существовать без другого.
— Но ты бы мог мне иногда уступать.
— А я тебе и уступаю, — сказал полковник. — Ведь камни пока у меня в кармане.
К ним подошел Gran Maestro, сопровождая бифштекс, эскалоп и овощи. Их нес парнишка с гладко прилизанными волосами, он плевал на всех и на все, но из кожи лез вон, чтобы стать хорошим младшим официантом. Его уже приняли в члены Ордена. Gran Maestro ловко разложил еду, с уважением и к ней самой, и к тем, кто ее будет есть.
— На здоровье, — сказал он. — Открой-ка эту бутылку вальполичеллы, — обратился он к парнишке, который поглядывал на них глазами недоверчивого спаниеля.
— А за что вы взъелись на этого типа? — спросил полковник, кивая на своего рябого земляка, который шумно жевал; его пожилая спутница ела с жеманством провинциалки.
— Скорее я должен вас об этом спросить. А не вы меня.
— Я его никогда раньше не видел, — сказал полковник. — Но он портит мне аппетит.
— Он смотрит на меня сверху вниз. Упорно не желает говорить со мной по-английски, а по-итальянски двух слов связать не может. Осматривает все подряд по Бедекеру, ест и пьет что попало. Женщина симпатичная. Кажется, это его тетка. Но точно не знаю.
— Мы бы вполне могли без него обойтись.
— Я тоже так думаю. Скрепя сердце.
— Он о нас расспрашивал?
— Спросил, кто вы такие. Имя графини он слышал — в путеводителе указаны дворцы, которые принадлежали ее роду. Ваше имя, сударыня, произвело на него впечатление, я для этого вас и назвал.
— Как вы думаете, он нас опишет в какой-нибудь книге?
— Не сомневаюсь. Он описывает все подряд.
— Мы должны попасть в какую-нибудь книгу, — сказал полковник. — Ты, дочка, не возражаешь?
— Конечно, нет, — сказала девушка. — Но лучше бы ее написал Данте.
— Что-то давно его не видно, этого Данте, — сказал полковник.
— Расскажи мне что-нибудь о войне, — попросила девушка. — Из того, что мне можно знать.
— Пожалуйста. Все, что хочешь.
— Что за человек генерал Эйзенхауэр?
— Само благонравие. Хотя я к нему, видно, несправедлив. Да он и не всегда сам себе хозяин. Отличный политик. Политический генерал. Это он умеет.
— А другие ваши полководцы?
— Лучше о них не говорить. Они достаточно говорят о себе сами в своих мемуарах. Почти все они и в самом деле смахивают на полководцев и состоят в "Ротари-клубе", о котором ты и не слыхала. Члены этого клуба носят эмалированный жетон со своим именем, там штрафуют, если назовешь кого-нибудь по фамилии. Воевать им, правда, не приходилось. Никогда.
— Неужели среди них нет хороших военных?
— Нет, почему же. Школьный учитель Брэдли, да и многие другие. Вот хотя бы Молниеносный Джо. Он парень славный. Очень славный.
— А кем он был?
— Командовал седьмым корпусом, куда входила моя часть. Умен как бес. Быстро принимает решения. Точен. Теперь он начальник штаба.
— Ну а великие полководцы, о которых мы столько слышим, вроде генералов Монтгомери и Паттона?
— Забудь о них, дочка. Монти — это такой тип, которому нужен пятнадцатикратный перевес над противником, да и тогда он никак не решается выступить.
— А я всегда считала его великим полководцем!
— Никогда он им не был, — сказал полковник. — И хуже всего, что он это знает сам. Как-то при мне он приехал в гостиницу, снял военный мундир и напялил юбочку, чтобы поднять дух населения.
— Ты его не любишь?
— Почему? Просто он типичный английский генерал, отсюда все его качества. Так что ты насчет великих полководцев помалкивай.
— Но он ведь разбил генерала Роммеля.
— А ты думаешь, там, против Роммеля никого не было? Да и кто не победит, имея пятнадцатикратный перевес? Когда мы тут воевали мальчишками, Gran Maestro и я, мы побеждали целый год, побеждали в каждом бою при их перевесе в три или четыре к одному. Выдержали три тяжелых сражения. Вот почему мы не прочь подшутить над собой и не пыжимся, как индюки. В тот год мы потеряли больше ста сорока тысяч убитыми. Вот почему мы умеем подурачиться и нет в нас никакого чванства.
— Какая страшная наука, если только это вообще наука, — сказала девушка. — Терпеть не могу военные памятники при всем моем уважении к погибшим.
— Да я и сам их не люблю. Как и дела, во славу которых их воздвигали. Ты когда-нибудь над этим думала?
— Нет. Но я хотела бы об этом знать.
— Лучше не знать, — сказал полковник. — Ешь бифштекс, пока он не остыл, и прости, что я заговорил о своем ремесле.
— Я его ненавижу. И люблю.
— Видно, мы смотрим на вещи одинаково, — сказал полковник. — Но о чем сейчас размышляет там, через два столика от нас, мой рябой земляк?
— О своей новой книге или о том, что написано в Бедекере.
— Не поехать ли нам после ужина покататься на ветру в гондоле?
— Это было бы чудесно.
— Скажем рябому, куда мы едем, а? Мне почему-то кажется, что у него дырявое не только лицо, но и сердце, и душа, а может, интерес к жизни дырявый.
— Ничего мы ему не скажем, — возразила девушка. — Gran Maestro передаст ему все, что мы сочтем нужным.
Она прилежно принялась за бифштекс, а потом сказала:
— Как ты думаешь, правда, что после пятидесяти на лице у человека все написано?
— Надеюсь, что нет. У меня бы тогда было другое лицо.
— Ты, — сказала она. — Ты…
— Как бифштекс? — спросил полковник.
— Замечательный. А твой эскалоп?
— Очень нежный, и соус совсем не приторный. А гарнир вкусный?
— Цветная капуста даже хрустит, как сельдерей.
— Надо было заказать сельдерей. Но вряд ли у них есть сельдерей, не то Gran Maestro сам бы его принес.
— Правда, нам весело ужинать? Вот если бы мы могли всегда есть вдвоем!
— Я тебе это предлагал.
— Не будем об этом говорить.
— Ладно, — сказал полковник. — Я тоже принял одно решение. Я брошу армию и поселюсь тут, в Венеции; буду жить очень скромно, на пенсию.
— Вот было бы хорошо! А как ты выглядишь в штатском?
— Ты же меня видела.
— Конечно, милый. Я просто пошутила. Ты ведь тоже иногда шутишь не очень деликатно.
— Штатское мне идет. Если только у вас тут есть хороший портной.
— У нас нет, но в Риме найдется. А мы не можем поехать в Рим на машине и заказать тебе костюм?
— Давай. Мы остановимся за городом, в Витербо, и будем ездить в город только на примерки и ужинать. А ночью будем возвращаться к себе.
— И встречаться с кинозвездами, говорить о них то, что думаем, а может, и выпивать с ними иногда.
— Да, уж кинозвезд там сколько угодно.
— И мы увидим, как они женятся во второй и третий раз и получают папское благословение?
— Если тебе это интересно.
— Нет, не интересно, — сказала девушка. — Я ведь поэтому и не могу выйти за тебя замуж.
— Понятно, — сказал полковник. — Спасибо.
— Но я буду любить тебя, чего бы мне это ни стоило, а мы с тобой прекрасно знаем, чего это стоит, я буду любить тебя, пока мы живы и даже после.
— Я не уверен, что можно любить после того, как умрешь, — сказал полковник.
Он принялся сосать артишок, отрывая листок за листком и макая их мясистым концом в соус.
— Я тоже в этом не уверена, — сказала девушка. — Но я постараюсь. Разве тебе не приятно, что тебя любят?
— Да, — сказал полковник. — Я чувствую себя так, словно был раньше на голом скалистом пригорке, — кругом камень, ямки не выроешь, нигде ни кустика, ни выступа, и вдруг оказывается, ты укрылся, ты в танке. Тебя теперь защищает броня, и поблизости нет ни одной противотанковой пушки.
— Расскажи это нашему другу писателю, у которого лицо изрыто, как поверхность луны, — пусть запишет сегодня ночью.
— Я бы рассказал это Данте, будь он тут поблизости, — заметил полковник, который вдруг разбушевался, как бушует море, когда налетит шквал. — Я бы ему объяснил, что это такое — вдруг очутиться в танке, когда ты уверен, что тебе крышка.
В этот миг в зал вошел барон Альварито. Он искал их; взглядом охотника он их сразу приметил.
Подойдя к столику, он поцеловал у Ренаты руку и сказал:
— Ciao, Рената.
Альварито был довольно высок, костюм отлично сидел на его складном теле, однако это был самый застенчивый человек, какого полковник знал в своей жизни. Он был застенчив не от невежества, неловкости или какого-нибудь физического недостатка. Он был застенчив по природе, как некоторые звери, ну, хотя бы антилопа бонго — ее никогда не увидишь в джунглях, и на нее охотятся с собаками.
— Здравствуйте, полковник, — сказал он и улыбнулся, как может улыбаться только очень застенчивый человек.
Это не было ни спокойной усмешкой человека, уверенного в себе, ни кривой, язвительной улыбкой пройдохи или подлеца, ни деланной, расчетливой улыбочкой придворного или политикана. Это была удивительная, редкая улыбка, которая поднимается из самых сокровенных глубин, более глубоких, чем колодец или глубочайшая шахта, из самого нутра.
— Я зашел на минутку. Я хотел вам сказать, что виды на охоту прекрасные. Утки летят с севера тучами. И крупных много. Таких, как вы любите, — улыбнулся он снова.
— Садитесь, Альварито. Прошу вас.
— Нет, — сказал Альварито. — Встретимся в гараже в два тридцать, хорошо? Вы на своей машине?
— Да.
— Вот и отлично. Если выедем вовремя, увидим уток еще до темноты.
— Великолепно, — сказал полковник.
— Ciao, Рената. До свидания, полковник. Значит, завтра в два тридцать.
— Мы знаем друг друга с детства, — сказала девушка. — Он старше меня года на три. Но он уже родился стариком.
— Да, знаю. Мы с ним большие приятели.
— Как ты думаешь, твой земляк нашел его в своем путеводителе?
— Кто его знает, — сказал полковник. — Gran Maestro, — спросил он, — вы не видели, мой прославленный соотечественник искал барона в Бедекере?
— По правде говоря, полковник, я не заметил, чтобы он вынимал Бедекер во время еды.
— Поставьте ему пятерку, — сказал полковник. — А знаете, это вино лучше, когда оно не слишком выдержанное. Вальполичелла не grand vine,44 когда его разливают в бутылки и держат годами, оно дает только осадок. Согласны?
— Согласен.
— Как же нам тогда быть?
— Сами знаете, полковник, в большой гостинице вино должно стоить денег. И в "Рице" вы дешевого вина не получите. Я бы вам посоветовал купить несколько fiasco хорошего вина; вы можете сказать, что оно из имения графини Ренаты и прислано вам в подарок. Потом я перелью его в графины. Таким образом, и вино у нас будет получше, и мы еще на этом порядочно сэкономим. Если хотите, я объясню управляющему. Он человек славный.
— Объясните. Он ведь тоже не из тех, кто выбирает вино по этикеткам.
— Правильно. А пока пейте это. Оно тоже хорошее.
— Да, — сказал полковник. — Но ему далеко до шамбертена.
— А что мы пили когда-то?
— Что попало, — сказал полковник. — Но теперь я ищу совершенства. Или, вернее, не совершенства вообще, и того, какое могу купить за свои деньги.
— Я ищу его тоже, — сказал Gran Maestro. — Но тщетно. Что вы хотите на десерт?
— Сыр, — сказал полковник. — А ты, дочка?
Увидев Альварито, девушка притихла и теперь казалась рассеянной. Она о чем-то раздумывала, а голова у нее была светлая.
— Пожалуйста, сыру, — сказала она. В эту минуту она была далека от них.
— А какого вам сыру?
— Принесите что есть, а мы выберем, — сказал полковник.
Когда Gran Maestro ушел, полковник спросил ее:
— Что с тобой, дочка?
— Ничего. Ровно ничего. Как всегда, ничего.
— Тогда не витай в облаках. У нас для такой роскоши нету времени.
— Да. Ты прав. Давай займемся сыром.
— Тебе не нравится, что я сказал?
— Да нет, — сказала она. — Положи правую руку в карман.
— Хорошо, — сказал полковник. — Сейчас.
Он положил правую руку в карман и нащупал то, что там лежало, сперва кончиками пальцев, потом всеми пятью пальцами и, наконец, ладонью, искалеченной ладонью.
— Прости, — сказала она. — А теперь давай опять веселиться. И займемся сыром.
— Отлично, — сказал полковник. — Интересно, какой сыр он нам принесет?
— Расскажи о последней войне. А потом мы поедем кататься на холодном ветру в гондоле.
— Да это не так уж интересно, — сказал полковник. — Правда, для нас, военных, такие вещи всегда интересны. Но в этой войне было всего три, самое большее четыре этапа, которые интересовали меня.
— Почему?
— Мы сражались с уже разбитым противником, у которого были прерваны коммуникации. На бумаге мы уничтожили целую уйму дивизий, но все это были призрачные дивизии. Не настоящие. Их уничтожала наша тактическая авиация, прежде чем они успевали сосредоточиться. Трудно было только в Нормандии из-за рельефа, да еще когда мы прорвали фронт и должны были держать брешь, чтобы могли пройти танки Джорджи Паттона.
— А как это делают прорыв для танков? Расскажи, пожалуйста.
— Сперва дерутся, чтобы захватить город на скрещении главных дорог. Назовем этот город хотя бы Сен-Ло. Потом надо оседлать дороги, взяв соседние города и деревни. Противник удерживает главную линию обороны, но не может стянуть дивизии для контрудара, так как штурмовая авиация перехватывает их на дорогах. Тебе не скучно? Мне все это надоело до чертиков.
— А мне нет. Я еще никогда не слышала, чтобы объясняли так понятно.
— Спасибо, — сказал полковник. — Ты уверена, что тебе хочется обучиться этой страшной науке?
— Да, — сказала она. — Ведь я тебя люблю и хочу, чтобы ты разделил ее со мною.
— Никто не может разделить мое ремесло с кем бы то ни было, — сказал полковник. — Я только рассказываю тебе, как это делается. И могу добавить несколько анекдотов, чтобы тебе было интереснее.
— Пожалуйста.
— Взять Париж ничего не стоило, — сказал полковник. — Пустая жестикуляция, войны тут никакой не было. Мы застрелили несколько писарей — сняли заслон, который, как всегда, оставили немцы, чтобы прикрыть свой отход. Наверно, они решили, что им уже больше не понадобится столько писарей, и поставили их под ружье.
— Разве взятие Парижа не было большой победой?
— Люди Леклерка — еще один хлюст третьего или четвертого сорта, чью кончину я отпраздновал бутылкой перье-жуэ сорок второго года, — расстреляли немало патронов, чтобы это выглядело шикарнее, благо патронов они получили от нас вдоволь. Но все это была чепуха.
— Ты там участвовал?
— Да, — сказал полковник. — Смело могу сказать, что участвовал.
— И это не произвело на тебя впечатления? В конце концов, это же был Париж, и не каждому приходилось его брать.
— Сами французы взяли его четырьмя днями раньше. Но по великому плану штаба Верховного командования союзных экспедиционных сил, где собрались все тыловые политиканы из военных, — они носили нашивку, изображавшую что-то пламенное, а мы листик клевера как опознавательный знак, но больше на счастье, — так вот, по этому хитроумному плану город надо было окружить. Просто взять его мы не могли. К тому же нам пришлось дожидаться прибытия генерала и даже фельдмаршала Бернарда Лоу Монтгомери, который не сумел заткнуть брешь у Фалеза, продвигаться вперед было нелегко, вот он к нам вовремя и не поспел.
— Наверное, вам его очень не хватало, — сказала девушка.
— Еще бы, — откликнулся полковник. — Ужасно не хватало.
— Но разве во всем этом не было ничего благородного, ничего героического?
— А как же, — сказал полковник. — Мы пробивались из Ба-Медона через Пор-де-Сен-Клу по улицам, которые я знал и любил, и у нас не было ни одного убитого, и мы старались причинить городу как можно меньше вреда. На площади Звезды я взял в плен дворецкого Эльзы Максуэлл. Это была очень сложная операция. На него донесли, будто он японский снайпер и застрелил несколько парижан. Такого мы еще не слыхали! Вот мы и послали трех солдат на крышу, где он прятался, но он оказался безобидным парнишкой из Индокитая.
— Я начинаю понемножку понимать. Но как все это обидно!
— Всегда обидно, еще как обидно! Но в нашем ремесле нельзя ничего принимать близко к сердцу.
— Ты думаешь, что во времена кондотьеров было то же самое?
— Уверен, что еще хуже.
— Но рука у тебя ранена честно?
— Да. В самом что ни на есть честном бою. На каменистой, голой, как плешь, высоте.
— Пожалуйста, дай мне ее потрогать, — сказала она.
— Только поосторожнее с ладонью, — сказал полковник. — Она пробита, и рана нет-нет да и открывается.
— Тебе надо писать, — сказала девушка. — Я говорю серьезно. Люди должны обо всем этом знать.
— Нет, — возразил полковник. — У меня нет таланта, и я знаю слишком много. Любой враль почти всегда пишет убедительнее очевидца.
— Но писали же другие военные!
— Да. Мориц Саксонский. Фридрих Великий. Су Цинь.
— А в наше время?
— Ты, не задумываясь, сказала "в наше". Но мне это нравится.
— Ведь многие из нынешних военных пишут!
— Пишут. Ну а ты их читаешь?
— Нет. Я читаю главным образом классиков и скандальную хронику в иллюстрированных журналах. И твои письма.
— Ты бы их сожгла, — сказал полковник. — Они ни к черту не годятся.
— Пожалуйста, не будь таким грубым.
— Не буду. Что бы тебе рассказать поинтереснее?
— Расскажи, как ты был генералом.
— Ах, об этом. — Он сделал Gran Maestro знак принести шампанское. Это был редерер сорок второго года, который он любил. — Если ты занимаешь генеральскую должность, ты живешь в прицепном фургоне, и твой начальник штаба живет в таком же фургоне, и у тебя есть выпивка, когда у других ее нет. Твои начальники отделов живут на КП. Я бы мог о них рассказать, но тебе будет скучно. Я бы мог рассказать о начальниках первого, второго, третьего, четвертого и пятого отделов, но у немцев был и шестой. Боюсь только, что тебе будет скучно… Если ты генерал, у тебя есть карта под плексигласом и на ней — три полка из трех батальонов каждый. Все это нанесено на карту цветным карандашом. На карте указаны разграничительные линии, чтобы батальоны не лезли куда попало и не перестреляли друг друга. Каждый батальон состоит из пяти рот. Все батальоны должны быть хорошими, но и среди них есть хорошие, а есть и похуже. Кроме того, у тебя есть дивизионная артиллерия, танковый батальон и целая гора запчастей. Вся твоя жизнь сводится к координатам на карте.
Он помолчал, пока Gran Maestro разливал редерер сорок второго года.
— Из корпуса, из cuerpo d'Armata, — перевел он, и в голосе его зазвучала неприязнь, — дают указания, что делать, а ты решаешь, как это сделать. Диктуешь приказы писарю, а чаще отдаешь их по телефону. Вынимаешь душу из людей, которых ты уважаешь, заставляя их делать заведомо невозможное, потому что приказ есть приказ. Ломаешь себе голову, ложишься бог знает когда, а встаешь чуть свет.
— И ты об этом не напишешь? Даже чтобы доставить мне удовольствие?
— Нет, — сказал полковник. — Книги о войне обычно пишут нервные юноши, они чуть-чуть свихнулись и сохранили свежесть воспоминаний о первом дне боев или о первых трех или четырех таких днях. Это неплохие книги, но тому, кто там был, они кажутся скучными. Другие пишут, чтобы поживиться на войне, которой они и не нюхали, — те, что удрали в тыл, чтобы поскорее сообщить новости с фронта. И не такие уж это были новости. Профессиональные писатели пристроились на службе в тылу и писали о боях, в которых ничего не смыслили, так, словно видели их своими глазами. Не знаю, как назвать такой грех! Вот и какой-то лощеный моряк в звании капитана, который даже шлюпкой не смог бы командовать, написал про тайную подоплеку поистине Великой войны. Рано или поздно каждый выпустит свою книгу. Может, нам когда-нибудь перепадет и хорошая. Но я, дочка, книг не пишу.
Он сделал Gran Maestro знак налить бокалы.
— Gran Maestro, — спросил он, — вы любите воевать?
— Нет.
— Но ведь мы воевали?
— Да. Слишком много.
— А как у вас со здоровьем?
— Великолепно, если не считать язвы, ну и сердце чуть-чуть пошаливает.
— Не может быть, — сказал полковник и почувствовал, как забилось его сердце, у него даже перехватило дыхание. — Вы мне говорили только про язву.
— Ну вот, а теперь вы знаете. — Gran Maestro не закончил фразы и улыбнулся широкой, ясной улыбкой, озарившей его лицо, как луч солнца.
— Сколько у вас было приступов?
Gran Maestro поднял два пальца, как человек, который сигнализирует на скачках своему букмекеру и ждет ответного кивка, скрепляющего сделку.
— Я вас обскакал, — сказал полковник. — Но довольно ныть! Подлейте лучше донне Ренате этого превосходного вина.
— Ты не говорил мне, что у тебя они были опять, — сказала девушка. — Ты от меня это скрыл.
— С тех пор, как мы в последний раз виделись, ничего больше не было.
— А ты не думаешь, что это из-за меня? Не то я приеду к тебе, и останусь с тобой, и буду о тебе заботиться.
— Это всего-навсего мышца, — сказал полковник. — Но видишь ли, это главная мышца. Она работает, как хорошо налаженная машина. И беда в том, что, когда она сдает, ее не пошлешь в гарантийный ремонт. А когда она остановится, ты этого даже не узнаешь. Умрешь — и все.
— Пожалуйста, не надо об этом.
— Ты сама меня спросила, — сказал полковник.
— А у этого рябого с потешным лицом, у него таких вещей не бывает?
— Конечно, нет, — сказал полковник. — Если он посредственный писатель, он будет жить вечно.
— Почем ты знаешь? Ты ведь не писатель.
— Бог миловал, я не писатель. Но кое-что читал. У нас, пока мы не женаты, на чтение остается уйма времени. Может, и не столько, сколько у моряков торгового флота. Ho все же достаточно. Я могу отличить одного писателя от другого, и уж ты мне поверь: посредственному писателю суждена долгая жизнь. Им всем надо назначить пенсию по старости.
— Давай не будем об этом говорить — слишком мне это горько, расскажи лучше какую-нибудь историю.
— Я могу рассказать тебе сотню всяких историй. Ничего не выдумывая.
— Расскажи хотя бы одну. Потом мы допьем вино и поедем кататься.
— А тебе не будет холодно? — спросил полковник.
— Конечно, нет.
— Что бы тебе рассказать? Тем, кто не воевал, скучно слушать про войну. Разве что какие-нибудь небылицы.
— Я бы хотела знать, как вы брали Париж.
— Почему? Ты вспомнила, что я тебе говорил, будто ты похожа на Марию-Антуанетту по дороге на казнь?
— Нет. Я, правда, была польщена и знаю, что в профиль мы немножко похожи. Но меня никогда не везли в тележке на казнь, и я хочу, чтобы ты мне рассказал о Париже. Когда любишь и он для тебя герой, всегда интересно слушать, где он был и что делал.
— Пожалуйста, повернись в профиль, — сказал полковник, — и я все тебе расскажу. Gran Maestro, в этой несчастной бутылке еще что-нибудь осталось?
— Нет, — ответил Gran Maestro.
— Тогда дайте другую.
— Я ее уже заморозил.
— Отлично. Несите ее сюда. Итак, дочка, мы отделались от колонны генерала Леклерка в Кламаре. Они пошли на Монруж и Пор-д'Орлеан, а мы двинулись прямо на Ба-Медон и захватили мост в Пор-де-Сен-Клу. Это не слишком подробно, тебе не скучно?
— Ничуть.
— Жаль, что нету карты.
— Дальше.
— Мы захватили мост и предмостные укрепления на той стороне реки, сбросив в Сену немцев, оборонявших мост, — и живых и мертвых. — Он помолчал. — Да, мост они нам просто подарили. Его надо было взорвать. Немцев сбросили в Сену. Но, кажется, там были одни писари.
— Дальше.
— На следующее утро нам сообщили, что немцы укрепились в ряде мест, стянули на Мон-Валерьен артиллерию, а по улицам шныряют танки. Кое-что тут было правдой. К тому же нам приказали не торопиться, так как город полагалось взять генералу Леклерку. Я послушался приказа и стал продвигаться как можно медленнее.
— А как это делается?
— Откладываешь атаку часика на два и потягиваешь шампанское, кто бы тебе его ни подносил — патриоты, коллаборационисты или просто болельщики.
— Но неужели там не было ничего потрясающего или величественного, как пишут в книгах?
— Конечно, было. Сам город. Народ был вне себя от счастья. Старые генералы расхаживали по улицам в изъеденных молью мундирах. Да мы и сами радовались, что нам не пришлось драться.
— Неужели вам совсем не пришлось драться?
— Всего три раза. Да и то не по-настоящему.
— Всего три раза, чтобы взять такой город?
— Дочка, мы двенадцать раз вступали в бой от Рамбуйе до Парижа. Но настоящих боев было только два. В Тус-сю-ле-Нобль и в Лебюке. Остальное было просто приправой. Мне, в общем, и не надо было драться, если не считать этих двух стычек.
— Расскажи, как дерутся.
— Скажи, что ты меня любишь.
— Я люблю тебя, — сказала девушка. — Если хочешь, можешь напечатать об этом в "Gazzetino". Я люблю твое жесткое, сухое тело и твои странные глаза — я их боюсь, когда они злеют. Я люблю твою руку и все твои раны.
— Теперь и я должен сказать тебе что-нибудь очень хорошее. Во-первых, я люблю тебя.
— А почему бы тебе не купить хорошего стекла? — спросила вдруг девушка. — Мы можем вместе съездить в Мурано.
— Я ничего не понимаю в стекле.
— Я могу тебя научить. Вот было бы весело!
— В нашей бродячей жизни не обзаводятся венецианским стеклом.
— Ну а когда ты выйдешь в отставку и поселишься здесь?
— Тогда и купим.
— Я бы хотела, чтобы это было сегодня.
— Я тоже, но сегодня это сегодня, а завтра я поеду на охоту за утками.
— А мне можно поехать с тобой на охоту?
— Если Альварито тебя пригласит.
— Я могу заставить его меня пригласить.
— Сомневаюсь.
— Невежливо сомневаться в том, что говорит твоя дочка, она уже слишком взрослая, чтобы лгать.
— Ладно, дочка. Беру свои слова обратно.
— Спасибо. За это я не поеду и не буду вам мешать. Я останусь в Венеции и пойду к мессе с мамой, и ее теткой, с моей теткой, а потом навещу своих бедняков. Я ведь единственная дочь, и у меня много обязанностей.
— Меня всегда интересовало: что делаешь ты целый день?
— Вот это я и делаю. А потом попрошу горничную помыть мне голову и сделать маникюр.
— Но ведь будет воскресенье.
— Тогда я займусь этим в понедельник. А в воскресенье прочту все иллюстрированные журналы, и самые неприличные тоже.
— Может, там будет фотография мисс Бергман. Ты все еще хочешь быть на нее похожа?
— Уже нет, — сказала девушка. — Я хочу быть похожа на самое себя, только много, много лучше, и я хочу, чтобы ты меня любил. И еще, — добавила она вдруг, глядя на него прямо и не таясь, — я хочу быть такой, как ты. Можно мне сегодня быть такой, как ты?
— Конечно. И спасибо, что ты больше не просишь рассказывать про войну.
— Ну, ты должен мне потом рассказать!
— Должен? — переспросил полковник, и в его странных глазах сверкнула такая жестокая решимость, словно неприятельский танк навел на него жерло своей пушки.
— Ты, дочка, кажется, сказала "должен"?
— Да. Но не в том смысле. А если я не так сказала, прости. Я хотела сказать — пожалуйста, расскажи мне попозже еще какую-нибудь настоящую историю про войну. И объясни мне, пожалуйста, то, чего я не понимаю.
— Можешь говорить "должен", дочка. Черт с ним! Он улыбнулся, и глаза его опять подобрели, хотя — он это знал и сам — они никогда не бывали совсем добрыми. Но тут уж ничего не поделаешь, он и так старался быть поласковей со своей последней, настоящей и единственной любовью.
— Честное слово, дочка, я не возражаю. Право же, нет. Я знаю, что такое отдавать приказы, и в твои годы сам это любил.
— Но я вовсе не хочу приказывать, — сказала девушка. Хоть она и приняла решение не плакать, в глазах у нее стояли слезы. — Я хочу тебе подчиняться.
— Знаю. Но и приказывать тебе тоже хочется. В этом нет ничего дурного. Такие, как мы, без этого не могут.
— Спасибо за "такие, как мы".
— Мне это было совсем нетрудно… — сказал полковник. И добавил: — Дочка.
В эту минуту к их столику подошел портье.
— Извините, — обратился он к полковнику. — Там пришел какой-то человек — кажется, ваш слуга, сударыня, — с довольно большим пакетом для полковника. Оставить пакет в камере хранения или послать наверх, к вам в номер?
— Ко мне в номер, — сказал полковник.
— Пожалуйста, давай посмотрим здесь, — попросила девушка. — Нам ведь все равно, что скажут другие?
— Разверните его и принесите сюда.
— Слушаюсь.
— А потом отнесите поосторожней ко мне и запакуйте как следует к двенадцати часам завтрашнего дня. Я возьму его с собой.
— Слушаюсь, полковник.
— Тебе хочется на него посмотреть? — спросила девушка.
— Очень, — ответил полковник. — Gran Maestro, пожалуйста, еще бутылку редерера и, прошу вас, поставьте стул так, чтобы мы могли поглядеть на портрет. Мы страстные поклонники живописи.
— Больше редерера не заморожено, — сказал Gran Maestro. — Но если хотите, есть перье-жуэ.
— Несите его сюда, — сказал полковник и добавил: — Пожалуйста. — Он обратился к девушке: — Я не привык говорить с людьми, как Джорджи Паттон. Не вижу в этом нужды. К тому же Джорджи Паттон умер.
— Бедняга.
— Да, и был беднягой всю жизнь. Хотя денег у него куры не клевали, да и танков была уйма.
— Тебе не нравятся танки?
— Да. Не столько танки, сколько те, кто в них сидит. Броня превращает людей в наглецов, а это первый шаг к трусости, к настоящей трусости. Может, тут виновата еще и боязнь пространства.
Он взглянул на нее, улыбнулся и пожалел, что заговорил о вещах, которые ей непонятны. У нее был вид неопытного пловца, который привык плавать на мелком месте, у отлогого берега, и вдруг не чувствует больше дна под ногами; он постарался ее ободрить:
— Прости меня, дочка. Я часто бываю несправедлив. И все же в том, что я говорю, больше правды, чем в генеральских мемуарах. После того как человек получит генеральскую звезду или несколько звезд, правда становится для него такой же недосягаемой, как святой Грааль для наших предков.
— Но ведь ты и сам занимал генеральскую должность.
— Не бог весть как долго, — сказал полковник. — Капитаны — вот кто знает настоящую правду и может ее рассказать. А кто не может, тех надо разжаловать.
— А меня ты разжалуешь, если я солгу?
— Смотря по тому, о чем ты будешь лгать.
— А я не собираюсь лгать о чем бы то ни было. Я не хочу, чтобы меня разжаловали. Это звучит так страшно.
— Еще бы, — сказал полковник. — Тебя отошлют в тыл вместе с рапортом в одиннадцати экземплярах — и все одиннадцать я подпишу собственноручно.
— А ты многих разжаловал?
— Порядочно.
В бар вошел портье; он нес портрет в большой раме, лавируя между столиками, как яхта, поднявшая слишком много парусов.
— Возьмите два стула и поставьте их вон туда, — сказал полковник младшему официанту. — Смотрите, не заденьте холст. И придерживайте портрет, не то он упадет. — Повернувшись к девушке, он заметил: — Раму надо будет сменить.
— Знаю, — сказала она. — Но я ее выбирала. Увези его без рамы, а на будущей неделе мы купим другую, получше. А теперь смотри на портрет. Не на раму. Смотри. Говорит он что-нибудь обо мне или нет?
Портрет был хорош — не ремесленный, не холуйский, не манерный и не архисовременный. Вот так бы, наверно, писали наших возлюбленных Тинторетто или, на худой конец, Веласкес, если бы жили среди нас. Однако это не было подражанием ни тому, ни другому. Просто великолепный портрет — они еще попадаются в наше время.
— Поразительно, — сказал полковник. — Вот молодец!
Портье и младший официант держали портрет, заглядывая сбоку. Gran Maestro не скрывал своего восхищения. Двумя столиками дальше сидел американец и пытался определить своим журналистским глазом, кто написал этот портрет. Ко всем остальным портрет был повернут тыльной стороной.
— Поразительно, — сказал полковник. — Но ты не можешь делать мне таких подарков.
— Я его уже тебе подарила, — сказала девушка. — Хотя я знаю, что волосы у меня никогда не доставали до плеч.
— А мне кажется, что доставали.
— Если хочешь, я попробую их отрастить.
— Попробуй, — сказал полковник. — Ах ты, чудо мое. Я так тебя люблю. Тебя и ту, что там, на холсте.
— Можешь сказать это громко. Я уверена, что официантов ты не удивишь.
— Отнесите холст наверх, в мой номер, — сказал полковник портье. — Большое спасибо, что вы его нам показали. Если цена будет сходная, я его куплю.
— Цена сходная, — заметила девушка. — А может, сказать им, чтобы они пододвинули стулья вместе с портретом к твоему земляку? Давай устроим для него специальный просмотр. Gran Maestro сообщит ему адрес художника, и твой земляк посетит его мастерскую.
— Это очень красивый портрет, — сказал Gran Maestro. — Но его надо отнести в номер. Не следует давать воли шампанскому.
— Отнесите его в мой номер.
— Ты забыл сказать: "пожалуйста".
— Спасибо, что ты это заметила. Портрет меня так взволновал, что я не отвечаю за свои слова.
— Давай не будем ни за что отвечать.
— Идет, — сказал полковник. — Пусть за все отвечает Gran Maestro. Он всегда за все отвечал.
— Нет, — сказала девушка. — Он сказал это не только из чувства ответственности, но и со зла. Знаешь, в каждом из нас в этом городе сидит что-то злое. Может, он не хотел, чтобы тот человек даже краешком глаза заглянул в чужое счастье.
— Каким бы оно ни было.
— Я научилась этому выражению у тебя, а теперь ты перенял его у меня.
— Так обычно и бывает, — сказал полковник. — Что наживешь в Бостоне, потеряешь в Чикаго.
— Не понимаю.
— Этого, пожалуй, не объяснишь, — сказал полковник. — Хотя нет, — добавил он, — почему же? Объяснять — это главное в моем ремесле. Кто сказал, что нельзя объяснить? Знаешь, это как в футболе. Те, что выигрывают в Милане, проигрывают в Турине.
— Я не люблю футбола.
— Я тоже, — сказал полковник. — Особенно матчи между командами армии и флота. И когда футбольные термины употребляют наши военные шишки. Правда, им тогда самим легче понять, о чем они говорят.
— Сегодня нам с тобой будет хорошо. Как бы там ни было.
— Давай захватим с собой эту бутылку.
— Давай, — сказала девушка. — И бокалы побольше. Я скажу Gran Maestro. Возьмем пальто и пойдем.
— Хорошо. Я только приму лекарство, распишусь на счете, и мы пойдем.
— Жалко, что я не могу принимать за тебя лекарство.
— Нет уж, черт возьми, лучше не надо, — сказал полковник. — Мы сами выберем гондолу или скажем, чтобы наняли какую попало?
— Давай рискнем. Пускай выбирают они. Что мы теряем?
— Терять нам, пожалуй, нечего. Совсем, пожалуй, нечего.
ГЛАВА 13
Они вышли через боковой подъезд на imbarcadero, и в лицо им сразу ударил ветер. Свет из окон отеля падал на черную гондолу, и вода казалась зеленой. "Она красива, как хорошая лошадь или как летящий снаряд, — подумал полковник. — Почему я раньше не замечал, до чего гондолы красивые? Какие нужны были руки и глаз, чтобы создать такую соразмерность линий!"
— Куда мы поедем? — спросила девушка. Ее тоже освещали лучи, падавшие из подъезда и окон отеля; она стояла у причала, возле черной гондолы, волосы ее развевал ветер, и она была похожа на статую на носу галеры. "И не только лицом", — думал полковник.
— Давай прокатимся по парку, — сказал полковник. — Или через Булонский лес. Пускай он свезет нас в Эрменонвиль.
— А мы с тобой поедем в Париж?
— Конечно! — сказал полковник. — Попроси его, чтобы он часок покатал нас там, где полегче грести. Мне не хочется мучить его на таком ветру.
— От этого ветра вода очень поднялась, — сказала девушка. — Кое-где в наших любимых местах нельзя будет проехать под мостами. Можно, я скажу ему, куда нас везти?
— Конечно, дочка. Поставьте ведерко со льдом в лодку, — сказал полковник младшему официанту, который вышел их проводить.
— Gran Maestro просил передать, что эта бутылка — вам в подарок.
— Поблагодарите его хорошенько и скажите, что это невозможно.
— Пусть сначала выгребет против ветра, а потом я знаю, куда мы поедем, — сказала девушка.
— Gran Maestro послал вам еще это, — сказал официант.
Он подал старое армейское одеяло. Рената разговаривала с гондольером — волосы ее трепал ветер. На гондольере был толстый синий морской свитер; голова у него тоже была не покрыта.
— Передайте ему от меня большое спасибо, — сказал полковник.
Он сунул официанту в руки бумажку. Тот вернул деньги.
— Вы мне уже подписали чаевые на счете. Ни вы, ни я, ни Gran Maestro еще с голоду не помираем.
— А как насчет жены и bambini?
— У меня их нету. Ваши средние бомбардировщики разбили наш дом в Тревизо.
— Обидно.
— Вы тут ни при чем, — сказал официант. — Вы были такой же пехтурой, как и я.
— И все равно обидно. Разрешите мне вам это сказать?
— Пожалуйста, — сказал официант. — Но разве это поможет? Счастливо, полковник. Счастливо, сударыня.
Они спустились в гондолу, и сразу же началось всегдашнее волшебство: послушная лодка вдруг качнулась у них под ногами, потом они стали усаживаться в темноте, потом пересели, когда гондольер принялся горланить и чуть накренил лодку, чтобы легче было править.
— Ну вот, — сказала девушка, — теперь мы дома, и я тебя люблю. Поцелуй меня, пожалуйста, чтобы я знала, как ты меня любишь.
Полковник прижал ее к себе, она закинула голову, и он целовал ее, пока от поцелуя не осталось ничего, кроме горечи.
— Я люблю тебя.
— Что бы это ни значило, — прервала она его.
— Я люблю тебя и знаю, что это значит. Портрет красивый. Но что же тогда ты сама?
— Дикарка? — спросила она. — Растрепа? Неряха?
— Нет.
— Неряха — одно из первых слов, которому я выучилась от гувернантки. Так говорят, когда плохо причешешься. А лентяйка — это когда на ночь проведешь по волосам щеткой меньше ста раз.
— Я сейчас проведу рукой, и они растреплются еще больше.
— Раненой рукой?
— Да.
— Но мы не так сидим. А ну-ка, поменяемся местами!
— Ладно. Вот это разумный приказ, ясный и понятный.
Они очень веселились, пересаживаясь и стараясь не нарушить равновесие гондолы.
— Ну вот, — сказала она. — Но обними меня крепко другой рукой.
— Ты всегда знаешь, чего тебе хочется?
— Всегда. По-твоему, это нескромно? Слову "нескромно" меня тоже научила гувернантка.
— Нет, это хорошо. Подтяни повыше одеяло — чувствуешь, какой ветер?
— Он дует с гор.
— Да. И откуда-то еще дальше.
Полковник слышал, как бьет волна по доскам гондолы, ощущал резкие порывы ветра и знакомую издавна шершавость одеяла, а потом почувствовал прохладное тепло и прелесть ее тела, и упругость груди, которой легко касалась его левая рука. Тогда он провел искалеченной рукой по ее волосам раз, другой и третий, а потом поцеловал ее, чувствуя, как из души его уходит даже горечь.
— Пожалуйста, — попросила она, совсем спрятавшись под одеяло, — теперь я тебя поцелую.
— Нет, — сказал он. — Я тебя.
Ветер был ледяной и резал лицо, но под одеялом ветра не было, там не было ничего, кроме его искалеченной руки.
— Пожалуйста, милый, — сказала девушка, — пожалуйста, не надо.
— А ты ни о чем не думай. Ни о чем на свете.
— Я не думаю. Ни о чем.
— Молчи.
— Тебе хорошо?
— Сам знаешь.
— Ты уверена?
— Молчи. Пожалуйста.
Она молчала. Молчал и он, и когда большая птица, сорвавшись, пропала вдали, за закрытым окошком гондолы, оба не сказали ни слова. Он легонько придерживал ее голову здоровой рукой.
— Выпей вина, — сказал полковник, ловко достав ведерко со льдом и открывая бутылку, которую уже откупорил для них Gran Maestro, а потом заткнул обыкновенной винной пробкой, — тебе это полезно, дочка. Это помогает от всех наших недугов, от всех печалей и страхов.
— У меня ничего этого нет, — сказала она, старательно выговаривая слова, как учила ее гувернантка. — Я просто женщина или девушка, не знаю, как лучше сказать, которая делает то, что ей не следует делать. Ну что же, обними меня опять.
— Хорошо, — сказал полковник. — Хорошо, если хочешь.
— Пожалуйста, обними меня. Я ведь тебя прошу.
"Голос у нее ласковый, как у котенка, — думал полковник, — даром что бедные котята не умеют разговаривать". Но потом он перестал думать о чем бы то ни было и очень долго не думал ни о чем.
Гондола шла сейчас по одному из поперечных каналов. Когда они выходили из Большого канала, ветер так ее накренил, что гондольеру пришлось всем телом налечь на противоположный борт, а полковник и девушка тоже были вынуждены передвинуться под своим одеялом, и туда, под одеяло, с ожесточением ворвался ветер.
Они долго не произносили ни слова, и полковник заметил, что, когда гондола проходила под последним мостом, между ее верхом и пролетом моста оставалось всего несколько дюймов.
— Ну как, дочка?
— Хорошо.
— Ты меня любишь?
— Пожалуйста, не задавай глупых вопросов.
— Вода очень высокая, мы едва прошли под последним мостом.
— Ну, я знаю, как ехать. Я здесь родилась.
— Я, бывало, совершал ошибки и в родном городе, — сказал полковник. — Родиться — это еще не все.
— Нет, это ужасно много, — сказала девушка. — И ты это сам знаешь. Пожалуйста, обними меня крепко-крепко, так, чтобы нас хоть минутку нельзя было оторвать друг от друга.
— Попробуем, — сказал полковник.
— И я смогу быть тобой?
— Это очень трудно. Но мы постараемся.
— Вот теперь я — это ты, — сказала она. — Я только что взяла город Париж.
— Господи, дочка, — сказал он. — У тебя же теперь хлопот полон рот! Берегись! Сейчас выведут на парад Двадцать восьмую дивизию!
— А мне наплевать!
— Ну а мне нет.
— Разве она такая плохая?
— Отнюдь. И командиры хорошие. Это были национальные гвардейцы, но такие невезучие! Тридцать три несчастья, да и только! Хоть патент на невезенье получай.
— Я в этих вещах ничего не понимаю.
— Да их и объяснять не стоит, — сказал полковник.
— А ты мне правда можешь рассказать про Париж? Я так его люблю, и когда я думаю, что ты его брал, мне кажется, будто я еду в гондоле с самим маршалом Неем.
— Вот уж совсем не интересно, — сказал полковник. — Особенно после того, как он выдержал столько арьергардных боев, отступая от какого-то русского города. Он дрался по десять, двенадцать, пятнадцать раз в день, иногда еще чаще. И потом даже людей не узнавал. Нет, и не думай кататься с ним в гондоле!
— Он всегда был одним из моих самых любимых героев.
— Еще бы. И моим тоже. До Катр-Бра. А может, это было не у Катр-Бра, а где-нибудь еще. Память у меня сдает. Давай назовем это просто Ватерлоо.
— У него там ничего не вышло?
— Ни черта, — сказал ей полковник. — Нет, ты его брось. У него было слишком много арьергардных боев на обратном пути из Москвы.
— Но его же звали храбрейшим из храбрых.
— Ну и что? Из этого каши не сваришь. Храбрым тебе полагается быть всю жизнь. И еще — умнейшим из умников. А ко всему этому нужно хорошее снабжение.
— Пожалуйста, расскажи мне о Париже. Я вижу, что целоваться нам больше нельзя.
— А я не вижу. Кто тебе сказал, что нельзя?
— Я сама, потому что я тебя люблю.
— Ладно. Ты сама, и ты меня любишь. Ну, нельзя так нельзя, будь оно трижды проклято.
— А ты думаешь, можно еще немножко, если тебе это не вредно?
— Мне вредно? — спросил полковник. — К черту! Разве мне что-нибудь бывает вредно?
ГЛАВА 14
— Пожалуйста, не злись, — сказала она, натягивая одеяло повыше. — Пожалуйста, выпей со мной вина. Ты сам знаешь, что тебе вредно злиться.
— Верно. И давай об этом не вспоминать.
— Слушаюсь, — сказала она. — Это я у тебя научилась так говорить. Видишь, мы уже больше не вспоминаем.
— Почему тебе так нравится эта рука? — спросил полковник, положив свою руку туда, где ей хотелось лежать.
— Пожалуйста, не прикидывайся, что ты глупый, и не смей, пожалуйста, ни о чем думать, ни о чем, ни о чем на свете!
— А я и на самом деле глупый, — сказал полковник. — Но я ни о чем не буду думать, ни о чем, даже о том, что на свете есть ничто и брат его — завтра.
— Пожалуйста, будь хорошим. Будь добрым.
— Буду. А сейчас я открою тебе военную тайну. Совершенно секретно: я тебя люблю.
— Вот это мило, — сказала она. — И ты это очень мило сказал.
— А я вообще милый, — сказал полковник, быстро прикинул в уме высоту моста, к которому они приближались, и рассчитал, что гондола пройдет свободно. — Это сразу бросается людям в глаза.
— Я вечно путаю слова, — сказала девушка. — Ты меня все равно люби. Я бы очень хотела, чтобы это я любила тебя.
— А ты разве меня не любишь?
— Люблю, — сказала она. — Всей душой.
Теперь они шли по ветру. Оба устали.
— Как ты думаешь…
— А я совсем не думаю, — сказала девушка.
— А ты попробуй подумать.
— Хорошо.
— Выпей вина.
— С удовольствием. Оно очень вкусное.
Вино было вкусное. Лед в ведерке еще не растаял, вино было холодное и прозрачное.
— Можно мне остаться в "Гритти"?
— Нет.
— Почему?
— Нехорошо. Из-за них. И из-за тебя. На меня-то наплевать.
— Значит, мне идти домой?
— Да, — сказал полковник. — По логике вещей получается, что да.
— Разве можно так говорить, когда нам грустно? Ну неужели нельзя ничего придумать?
— Нет. Я провожу тебя домой, ты хорошенько выспишься, а завтра мы с тобой встретимся, где и когда ты захочешь.
— Можно позвонить тебе в "Гритти"?
— Конечно. Я не буду спать, когда бы ты ни позвонила. Ты позвонишь, как только проснешься?
— Да. Но почему ты всегда встаешь так рано?
— Профессиональная привычка.
— Ах, как бы я хотела, чтобы у тебя была другая профессия, и чтобы ты не умирал!
— Я тоже. Но я бросаю свою профессию.
— Ну да, — сказала она сонно, с довольной улыбкой. — И тогда мы поедем в Рим и закажем тебе костюм.
— И будем жить счастливо до самой смерти.
— Пожалуйста, не надо, — сказала она. — Ну пожалуйста, пожалуйста, не надо! Ты же знаешь, что я приняла решение не плакать.
— А все равно плачешь! Какого же черта было принимать это решение?
— Проводи меня, пожалуйста, домой.
— Я и сам собирался это сделать, — сказал полковник.
— Нет, сначала докажи, что ты добрый.
— Сейчас, — сказал полковник.
После того, как они, или, вернее, полковник, расплатились с гондольером, — этот коренастый, крепкий, надежный и знающий свое место гондольер делал вид, будто ничего не замечает, а на самом деле все замечал, — они вышли на Пьяцетту и пересекли огромную, холодную площадь, где гулял ветер, а древние камни под ногами казались такими твердыми. Грустные, но счастливые, они шли, тесно прижавшись друг к другу.
— Вот место, где немец стрелял в голубей, — сказала девушка.
— Мы его, наверно, убили, — сказал полковник. — Или его брата. А может, повесили. Почем я знаю? Я ведь не сыщик.
— А ты меня еще любишь на этих старых, изъеденных морем, холодных камнях?
— Да. Если б я мог, я расстелил бы здесь мое солдатское одеяло и это доказал.
— Тогда ты был бы еще большим варваром, чем тот стрелок по голубям.
— А я и так варвар, — сказал полковник.
— Не всегда.
— Спасибо и за это.
— Тут нам надо свернуть.
— Кажется, я уже запомнил. Когда они наконец снесут проклятый кинотеатр и построят здесь настоящий собор? На этом настаивает даже рядовой первого взвода Джексон.
— Когда кто-нибудь опять привезет из Александрии святого Марка, спрятав его под свиными тушами.
— Ну, для этого нужен парень из Торчелло.
— Ты ведь сам парень из Торчелло.
— Да. Я парень из Боссо-Пьяве, и с Граппы, и даже из Пертики. Я парень из Пасубио, а это не шутка: там было страшнее, чем в любом другом месте, даже когда не было боев. В нашем взводе делили гонококки — их привозили из Скио в спичечной коробке. Делили, чтобы хоть как-нибудь сбежать, до того там было нестерпимо.
— Но ты же не сбежал?
— Конечно, нет, — сказал полковник. — Я всегда ухожу последний — из гостей, конечно, а не с собраний. Таких, как я, зовут каменный гость.
— Пойдем?
— Но ты же, по-моему, приняла решение?
— Да. Но когда ты сказал, что ты — нежеланный гость, я перерешила.
— Нет. Раз уж решила, значит, решила.
— Я умею выдерживать характер.
— Знаю. Чего только ты не умеешь выдерживать! Но есть такие вещи, дочка, за которые держаться не стоит. Это занятие для дураков. Иногда надо быстро перестроиться.
— Если хочешь, я перестроюсь.
— Нет. Решение, по-моему, было здравое.
— Но ведь до завтрашнего утра так долго ждать!
— Это как повезет.
— Я-то, наверно, буду спать крепко.
— Еще бы, — сказал полковник. — Если ты, в твои годы, не будешь спать, тебя просто надо повесить!
— Как тебе не стыдно!
— Извини, — сказал он, — я хотел сказать: расстрелять.
— Мы почти дошли до дому, и ты мог бы разговаривать со мной поласковее.
— Я такой ласковый, что просто тошнит. Пусть, уж кто-нибудь другой будет ласковей.
Они подошли к дворцу; вот он, дворец, перед ними. Оставалось только дернуть ручку звонка или отпереть дверь ключом. "Я как-то раз даже заблудился у них здесь, — подумал полковник, — а со мной этого никогда не случалось".
— Пожалуйста, поцелуй меня на прощание. Но только ласково.
Полковник послушался; он любил ее так, что казалось, уже не мог этого больше вынести.
Она отперла дверь ключом, который лежал у нее в сумочке.
А потом она ушла, и полковник остался один, с ним были только истертые камни мостовой, ветер, все еще дувший с севера, да тень, упавшая оттуда, где зажигали свет. Он отправился домой пешком.
"Только туристы и влюбленные нанимают гондолы, — думал полковник. — И те, кому надо переехать через канал там, где нет моста.
Пожалуй, стоило бы зайти к "Гарри" или в какой-нибудь другой кабак.
Но пойду-ка я лучше домой".
ГЛАВА 15
"Гритти" и в самом деле был для него домом, если только можно так называть номер в гостинице. Пижама была разложена на кровати.
Возле настольной лампы стояла бутылка вальполичеллы, а на ночном столике — минеральная вода во льду и бокал на серебряном подносе.
Портрет вынули из рамы и поставили на два стула, так чтобы полковник мог видеть его лежа.
На постели, рядом с тремя подушками горкой, лежало парижское издание "Нью-Йорк геральд трибюн". Арнальдо знал, что он кладет себе под голову три подушки, а запасная бутылочка с лекарством — не та, что он всегда носил в кармане, — стояла под рукой, рядом с лампой. Дверцы шкафа с зеркалами внутри были распахнуты, и он мог видеть в них портрет сбоку. Старые шлепанцы стояли возле кровати.
— Порядок! — сказал полковник, обращаясь в самому себе, потому что, кроме портрета, тут никого не было.
Он открыл бутылку, которая уже была откупорена, а потом старательно, любовно и аккуратно заткнута снова, и налил себе в бокал вина — таких дорогих бокалов обычно не подают в отеле, где стекло часто бьют.
— За твое здоровье, дочка, — сказал он. — За твою красоту, чудо ты мое! А ты знаешь, что, кроме всего, ты еще и хорошо пахнешь? Ты замечательно пахнешь и тогда, когда дует сильный ветер, и когда лежишь под одеялом, и когда целуешь меня на прощанье. Ведь это так редко бывает, а ты к тому же совсем не любишь духов.
Она поглядела на него с портрета, но ничего не сказала.
— К черту! — сказал он. — Не желаю я разговаривать с портретом!
"Почему сегодня все вышло так нескладно? — думал он. — Это я виноват. Ну что же, завтра постараюсь вести себя хорошо; начну с самого рассвета".
— Дочка, — сказал он, обращаясь уже к ней самой, а не к ее портрету, — пойми, я ведь тебя очень люблю, и мне правда хочется быть чутким и ласковым. И больше никогда от меня не уходи, пожалуйста.
Но портрет на это не откликнулся.
Полковник вынул из кармана изумруды и поглядел, как они льются из его раненой руки в здоровую, прохладные и в то же время теплые, потому что они вбирают тепло и, как всякие хорошие камни, хранят его.
"Надо положить их в конверт и запереть, — думал он. — Но какая сволочь сохранит их лучше, чем я? Нет, надо поскорее вернуть их тебе, дочка!
Держать их в руке приятно. Да и стоят они не больше четверти миллиона. Столько, сколько я могу заработать за четыреста лет. Надо будет высчитать это поточнее".
Он положил камни в карман пижамы и прикрыл их сверху носовым платком. Потом застегнул карман. "Первая предосторожность, к которой себя приучаешь, — думал он, — это чтобы на всех твоих карманах были клапаны и пуговицы. Я, кажется, приучился к этому даже слишком рано. Приятно, когда эти твердые и теплые камни прикасаются к твоей сухой, жилистой, старой и теплой груди". Он поглядел, как сильно дует ветер, еще раз взглянул на портрет, налил себе второй бокал вальполичеллы и стал читать парижское издание "Нью-Йорк геральд трибюн".
"Надо было принять таблетки, — подумал он. — А ну их к дьяволу, эти таблетки".
Но он все-таки принял лекарство и стал читать газету дальше. Он читал Реда Смита, как всегда, с большим удовольствием.
ГЛАВА 16
Полковник проснулся перед рассветом и сразу же почувствовал, что в постели он один.
Ветер дул с прежней силой; полковник подошел к открытому окну, чтобы проверить, какая сегодня погода. На востоке по ту сторону Большого канала еще не начинало светать, но он все же мог разглядеть, как ветер вздымает волну. "Ну и прилив будет сегодня, — думал он. — Наверно, зальет площадь. Вот здорово. Только не для голубей".
Он пошел в ванную, захватив с собой "Геральд трибюн" со статьей Рида Смита и стакан вальполичеллы. "Эх, хорошо, если Gran Maestro достанет большие fiasco, — подумал он. — Это вино всегда дает такой осадок".
Он сидел с газетой в руках и раздумывал, что его сегодня ждет.
Сперва телефонный звонок. Правда, это может случиться поздно, ведь она будет спать долго. Молодые рано не просыпаются, а красивые и подавно. Рано она, во всяком случае, не позвонит, да и магазины открываются только в девять часов или еще позже.
"Ах ты черт, — подумал он, — ведь эти проклятые камни все еще у меня в кармане! Как можно делать такие глупости! Ты-то знаешь как, — сказал он себе, просматривая объявления на последней странице газеты. — Достаточно их наделал на своем веку. У нее это не сумасбродство и не прихоть.
Просто ей этого хотелось. Хорошо еще, что она напала на меня.
Вот и все, в чем ей со мной повезло, — раздумывал он. — А впрочем, я — это я, и ничего тут не попишешь. И кто его знает, к лучшему оно или к худшему. А как бы вам понравилось сидеть с такими драгоценностями в солдатском сортире, как я сидел чуть не каждое утро своей распроклятой жизни?" Вопрос его не был обращен ни к кому персонально, разве что к потомкам вкупе.
"Сколько же раз ты сидел орлом по утрам бок о бок со всеми остальными? Это было самое неприятное. Это да еще бриться на людях. А если отойдешь в сторонку, чтобы побыть в одиночестве, или о чем-нибудь подумать, или ни о чем не думать, найдешь надежное укрытие — глядь, там уже развалились двое пехотинцев или дрыхнет какой-нибудь малый.
В армии ты можешь рассчитывать на уединение не больше, чем в публичном доме. Никогда не бывал в публичных домах, но, вероятно, там так же, как в воинской части. Я бы мог научиться командовать публичным домом", — думал он.
"Главных завсегдатаев я бы возвел в ранг послов, а те, кто со своим делом не справляется, могли бы в мирное время командовать армейским корпусом или военным округом. Только не злись, дружище, — одернул он себя. — Да еще в такую рань и когда ты не кончил всех своих дел.
А что бы ты сделал с женщинами? — спросил он у себя. — Купил бы им по шляпке или поставил к стенке. Какая разница?"
Он посмотрел на себя в зеркало, вправленное в полуоткрытую дверь ванной комнаты. Отражение было чуть-чуть смещено, словно снаряд, который отклонился от цели. И промазал. "Эх ты, потасканная старая кляча, — сказал он себе. — Теперь изволь побриться — ничего, полюбуешься на эту физиономию, не помрешь. Да и постричься пора. Здесь, в городе, это несложно. Ты же полковник. Полковник пехоты США. Тебе нельзя разгуливать с длинными патлами, как Жанна д'Арк или как тот красавчик кавалерист, генерал Джордж Армстронг Кэстер. А ведь неплохо быть таким красавчиком, иметь любящую жену и труху вместо мозгов. Но он небось усомнился, правильно ли выбрал профессию, когда дело дошло до развязки, на той высоте у Литл-Биг-Хорн, когда вокруг в тучах пыли, уминая копытами степной шалфей, кружили вражеские кони, а от жизни только и осталось что знакомый, любимый запах черного пороха да солдаты, стреляющие в себя или друг в друга, чтобы не попасть в руки индианок.
Труп его был изуродован до неузнаваемости, как любили писать тогда в газете, которая сейчас тут лежит. Да, на той высоте он, должно быть, понял, что совершил большую ошибку — окончательную и непоправимую. Бедный кавалерист. Все его надежды рухнули сразу.
Что и говорить, пехота имеет свои преимущества. В пехоте никогда ни на что не надеешься.
Ладно, — сказал он себе, — вот мы и кончили все наши дела, а скоро будет светло, и я как следует увижу портрет. Будь я проклят, если я его отдам. Нет, его я оставлю себе".
— Господи, — сказал он, — хотя бы посмотреть, как она выглядит сейчас, во сне. Но я знаю как, — сказал он себе. — Ах ты, чудо мое. Даже и не заметно, что спит. Будто прилегла отдохнуть. Дай-то бог, чтобы она отдохнула. Отдохнула получше. Господи, как я ее люблю и как боюсь причинить ей хоть малейшую боль.
ГЛАВА 17
Едва только начало светать, полковник увидел портрет. Он увидел его сразу — всякий цивилизованный человек, привыкший просматривать и подписывать бумажки, в которые он не верит, схватывает все с первого взгляда. "Да, — сказал он себе, — глаза у меня еще есть и зоркость прежняя, а когда-то было и честолюбие. Недаром я тогда повел моих чертей в бой, где им так здорово всыпали. Из двухсот пятидесяти в живых остались только трое, да и тем суждено просить милостыню где-нибудь на окраине до конца своих дней".
— Это Шекспир, — объяснил он портрету. — Победитель и по сей день неоспоримый чемпион.
Кто-нибудь, может, и одолеет его в случайной схватке. Но лично я могу преклоняться только перед ним. Ты когда-нибудь читала "Короля Лира", дочка? Мистер Джин Тэнней прочел и стал чемпионом мира по боксу. Я эту пьесу тоже читал. Военные, как ни странно, любят мистера Шекспира.
Что ты можешь сказать в свое оправдание? Ну, закинь хотя бы голову назад! — сказал он портрету. — Хочешь, я тебе еще расскажу про Шекспира?
Глупости, оправдываться тебе не в чем. Отдыхай, а там будь что будет! Все равно дело наше дрянь. Сколько бы мы с тобой ни оправдывались, ни черта у нас не выйдет. Но кто же заставлял тебя совать голову в петлю, как мы с тобой это делаем?
— Никто, — ответил он себе и портрету. — И, уж во всяком случае, не я.
Он протянул здоровую руку и обнаружил, что коридорный поставил рядом с бутылкой вальполичеллы еще одну, запасную.
"Если ты любишь какую-нибудь страну, — думал полковник, — не бойся в этом признаться! Признавайся.
Я любил три страны и трижды их терял. Ну зачем же так? Это несправедливо. Две из них мы взяли назад.
И возьмем третью, слышишь, ты, толстозадый генерал Франко? Ты сидишь на охотничьем стульчике и с разрешения придворного врача постреливаешь в домашних уток под прикрытием мавританской кавалерии".
— Да, — тихонько говорил он девушке; ее ясные глаза глядели на него в раннем свете дня.
— Мы возьмем ее снова и повесим вас всех вниз головой возле заправочных станций. Имейте в виду, мы вас честно предупредили, — добавил он.
— Портрет, — сказал он, — ну почему бы тебе не лечь рядом со мной, вместо того чтобы прятаться за восемнадцать кварталов отсюда? А может, и еще дальше. Я ведь теперь не так быстро считаю.
— Портрет, — сказал он и самой девушке, и портрету; но девушки не было, а портрет оставался таким, каким его нарисовали.
— Эй, портрет, а ну-ка подними повыше подбородок, чтобы совсем меня погубить!
"И все-таки это прекрасный подарок", — думал полковник.
— А маневрировать ты умеешь? — спросил он у портрета. — Быстро, не мешкая?
Портрет молчал, и полковник ответил: сам знаешь, что умеет. Какого же черта спрашивать? Она обойдет тебя запросто в твой самый удачливый день, займет рубеж и будет драться, а ты только слюни распустишь.
— Портрет, — сказал он, — дочка, сынок, или моя единственная настоящая любовь, или кто бы ты ни был. Ты ведь сам знаешь, кто ты.
Но портрет опять ничего не ответил. А полковник теперь снова был генералом и ранним утром, да еще с помощью вальполичеллы, знал все насквозь, он знал, словно трижды проверил по Вассерману, что в портрете нет никакой подлости, и стыдился, что нагрубил ему.
— Слышишь, портрет, я сегодня постараюсь быть таким хорошим, каких ты, черт побери, еще не видел. Можешь сообщить об этом своей хозяйке.
Но портрет, по своему обыкновению, молчал.
"Небось с кавалеристом она держалась бы иначе", — думал генерал. Теперь у него уже было две звезды, они давили ему на плечи и белели на мутно-красной потертой дощечке, прибитой к капоту его "Виллиса". Он никогда не пользовался ни штабными машинами, ни бронированными автомобилями, обложенными изнутри мешками с песком.
— Ну тебя к черту, портрет! И пусть тебе отпустит грехи вселенский поп, мастер по всем религиям сразу.
— Поди к черту сам, — сказал ему портрет, не разжимая губ. — Солдатское отребье!
— Что правда, то правда, — сказал полковник, который снова стал полковником, отказавшись от былых чинов и званий. — Я очень тебя люблю за твою красоту. Но девушку я люблю больше, в миллион раз больше.
Девушка на полотне не откликнулась, и эта игра ему надоела.
— Ты скован по рукам и по ногам, портрет. Даже если бы тебя вынули из рамы. А я еще буду маневрировать.
Портрет молчал так же, как и тогда, когда его принес портье и, с помощью второго официанта, показывал полковнику и девушке. Полковник посмотрел на него, и теперь, когда в комнате стало совсем или почти совсем светло, увидел, как он беззащитен.
Он увидел, что это портрет его единственной настоящей любви, и сказал:
— Прости меня за все глупости, которые я тебе наговорил. Мне ведь и самому не хочется быть хамом. Давай попробуем немножко поспать, вдруг нам это удастся, а там, глядишь, и твоя хозяйка позвонит нам по телефону.
"Может, она наконец позвонит", — думал он.
ГЛАВА 18
Посыльный просунул под дверь "Gazzetino", и полковник бесшумно поднял ее, как только она проскользнула в щель.
Он взял газету чуть ли не из рук посыльного. Он не выносил этого посыльного с тех пор, как, случайно вернувшись в номер, застал его за обыском своего чемодана. Полковник забыл бутылочку с лекарством и возвратился с полпути, а посыльный шарил у него в чемодане.
— В такой гостинице как-то неловко говорить: "Руки вверх!" — сказал полковник. — Но вы, ей-богу, позорите свой город!
Человек в полосатом жилете с мордой фашиста только отмалчивался, и полковник его подзадорил:
— Валяй, уж досматривай до конца. Но военных тайн я в мыльнице не ношу.
С тех пор они друг друга недолюбливали, и полковнику нравилось выхватывать утреннюю газету чуть ли не из рук человека в полосатом жилете — бесшумно, как только он замечал, что газета появляется под дверью.
— Ладно, сегодня твоя взяла, хлюст ты этакий, — произнес он на отличном венецианском диалекте, что было ему совсем не легко в столь ранний час. — Чтоб тебе удавиться!
"Но такие не давятся. Они знай себе суют под дверь газеты людям, которые уже не чувствуют к ним ненависти. Да, бывший фашист — это нелегкое ремесло. А может, он и не бывший, а настоящий? Почем ты знаешь?"
"Мне нельзя ненавидеть фашистов, — думал он. — И фрицев тоже, потому что, к несчастью, я военный".
— Послушай, портрет, — сказал он. — Разве я должен ненавидеть фрицев за то, что мы их убиваем? Разве я должен их ненавидеть и как полковник, и как человек? По-моему, это уже больно простое решение вопроса.
— Ладно, портрет. Не думай об этом. Брось! Ты еще слишком молод, чтобы в этом разбираться. Ты на два года моложе той девушки, с которой тебя писали, а она и моложе и древнее самой преисподней — хотя у этого местечка большое прошлое.
— Послушай, портрет, — сказал он и, говоря это, знал, что теперь у него до самой смерти будет с кем поговорить по утрам, когда проснешься.
— Слушай, что я тебе говорю, портрет. К черту, ты ведь до этого еще не дорос. Такие мысли нельзя произносить вслух, как бы верны они ни были. Многого я так и не смогу тебе сказать, и, может, для меня это к лучшему. Пора, чтобы и мне хоть немножко было лучше. А как ты думаешь, портрет, для меня ведь так будет лучше?
— Чего же ты приумолк, портрет? — спросил он. — Проголодался? Я-то, кажется, проголодался.
И он позвонил коридорному, который приносил ему завтрак.
Он знал, что, хотя уже светло и на Большом канале видна каждая свинцовая и выпуклая от ветра волна, а прилив нагнал много воды к причалу Дворца прямо против окон его комнаты, — телефонного звонка он долго не услышит.
"Молодые спят крепко, — думал он. — Им так и полагается".
— Почему мы стареем? — спросил он коридорного со стеклянным глазом, который подал ему меню.
— Откуда я знаю, полковник? Наверно, это закон природы.
— Да. И я так подозреваю. Глазунью, чай и поджаренный хлеб.
— А из американских блюд ничего не хотите?
— К чертовой матери все американское, кроме меня самого. A Gran Maestro уже пришел?
— Он достал для вас вальполичеллу в больших оплетенных флягах по два литра; вот я принес вам графин.
— Ну и человек, — сказал полковник. — Господи Иисусе, как бы я хотел дать ему полк.
— Вряд ли он возьмет.
— Да, — сказал полковник. — Мне и самому он совсем ни к чему.
ГЛАВА 19
Полковник позавтракал неторопливо, как боксер, который после зверского удара слышит счет "четыре" и умеет за оставшиеся пять секунд дать отдых мышцам.
— Портрет, — сказал он, — тебе бы тоже не мешало дать отдых мышцам. Боюсь только, что вот как раз это тебе и не удастся. Мы тут ограничены тем, что зовут статическим началом в живописи. Понимаешь, портрет, почти ни в одной картине — я говорю о живописи — нет движения; только некоторые художники это умеют. Очень немногие.
Я бы очень хотел, чтобы твоя хозяйка была здесь и принесла с собой движение. Откуда девушки, вроде тебя или нее, так много знают с самых ранних лет и почему вы такие красивые?
У нас в Америке, если девушка хороша, она наверняка из Техаса и, если тебе повезет, знает, какой нынче месяц. Но вот считают они все хорошо.
Их учат считать, держать коленки вместе и накручивать локоны на бигуди. За свои грехи, если у тебя есть грехи, — попробуй как-нибудь, портрет, поспать в одной постели с девушкой, которая закрутила волосы на бигуди, чтобы завтра быть покрасивее! Не сегодня, а именно завтра. Сегодня они никогда не стараются быть красивыми. А вот завтра — другое дело. Завтра надо выдержать конкуренцию.
А Рената — то есть ты сама — спит, не думая о своих волосах. Они разметались по подушке, эти темные шелковистые волосы — для нее всего-навсего надоедливая обуза, — их вечно забываешь расчесывать, несмотря на причитания гувернантки.
Я так и вижу, как она идет по улице, легким, размашистым шагом, ветер треплет ее волосы, как хочет, а грудь приподнимает свитер, и потом я вижу ночи в Техасе, тягостные, словно натянутые на металлические бигуди.
— Не коли меня этими железками, любимая, — сказал он портрету, — а я уж тебе отплачу круглыми, полновесными серебряными долларами или чем-нибудь еще.
"Опять грубишь", — подумал он.
И вдруг сказал уже совсем по-свойски:
— Ты так чертовски красива, что даже тошно. И к тому же с тобой непременно угодишь в тюрьму за растление малолетних. Рената все же старше тебя на два года. А тебе нет и семнадцати.
Почему она не может быть моей, почему я не могу любить ее и тешить, быть всегда добрым и ласковым, родить с ней пятерых сыновей, а потом разослать их во все пять концов света, где бы эти концы ни были? Не понимаю. Такая уж, видно, мне выпала карта. А ты не пересдашь ли мне, банкомет?
Нет. Карты сдают только раз, а ты их берешь и начинаешь играть.
И я бы мог выиграть, если бы вытянул хоть что-нибудь подходящее, — сказал он портрету, но тот не выказал никакого сочувствия.
— Портрет, — сказал он, — отвернись-ка лучше, будь поскромнее.
Я сейчас приму душ и побреюсь — тебе-то никогда не приходится бриться, — а потом надену военную форму и пойду пройдусь по городу, хотя сейчас еще очень рано.
И он вылез из кровати, осторожно ступив на раненую ногу, которая всегда у него болела. Он выключил раненой рукой настольную лампу.
В комнате было достаточно светло, и он уже целый час зря жег электричество.
Он пожалел об этом — полковник всегда жалел о своих промахах.
Он обошел портрет, мельком взглянул на него и стал рассматривать себя в зеркало. Скинув пижаму, он стал разглядывать себя критически и непредвзято.
— Ах ты искореженный старый хрыч, — сказал он зеркалу. — Портрет — прошлое. Настоящее — сегодняшний день.
"Брюхо не торчит, — сказал он мысленно. — Грудь тоже в порядке, если не считать больной мышцы внутри. Ну что ж, кого на казнь ведут, того и повесят, а уж на радость это или на горе — там видно будет.
Тебе уже полста лет, старый хрыч! Ступай-ка прими душ, хорошенько потрись мочалкой, а потом надень свою военную форму. Тебе ведь отпущен еще денек".
ГЛАВА 20
Полковник подошел к конторке в вестибюле, но портье еще не было на месте. Дежурил ночной швейцар.
— Вы можете запереть одну мою вещь в сейф?
— Не могу, господин полковник. Никто не имеет права открывать сейф, пока не придет помощник управляющего или портье. Но у себя спрячу все, что хотите.
— Спасибо. Не стоит, — сказал тот и положил адресованный на свое имя конверт со штампом "Гритти", где лежали камни, во внутренний левый карман мундира.
— У нас тут настоящего воровства не бывает, — сказал ночной швейцар. Ночь была долгая, и он был рад случаю перекинуться словом. — Да никогда и не было. Вот только убеждения бывают разные, и политика тоже.
— А как у вас насчет политики? — спросил полковник; он тоже устал от одиночества.
|
The script ran 0.01 seconds.