Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Себастьян Жапризо - Убийственное лето [1978]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: detective, thriller, Детектив, Психология, Роман

Аннотация. Себастьян Жапризо – блестящий мастер психологического детектива. Его произведения захватывают читателя не столько описанием кровавых преступлений, сколько великолепно разработанным сюжетом и неизменным присутствием тайны, разгадка которой всегда поражаетчитателя своей непредсказуемостью. Роман «Убийственное лето» автор построил на роковом стечении обстоятельств, которые обрушиваются на главную героиню, пытающуюся разгадать тайну своего рождения.

Полный текст.
1 2 3 

Здесь все тихо. Рабочие уже ушли. Лесопилка Лебаллека не похожа на фарральдовскую. Здесь небольшая мастерская, сарай, и в глубине – новая пристройка. Других машин, кроме черного «пежо», не видно. Пахнет лесом и смолой. Повсюду опилки. Едва подхожу к дому, внутри начинает лаять собака. На пороге появляется девушка, держит за ошейник немецкую овчарку, похожую на Люцифера. Выглядит девица старше меня, хорошо сложена, на ней темные джинсы. Сладкая как мед, спрашиваю господина Лебаллека. «Которого? Отца или брата?» Ей почему-то смешно, она оборачивается и говорит и кем-то, кого я не вижу. Ее брат, ну как же, выходит посмотреть. Он на голову выше сестры и моложе меня, весельчак и тоже в джинсах. У него такие же длинные волосы, как и у Бу-Бу, но он не такой худой и красивый, как тот. Девушки говорит мне: «Отец в конторе». И показывает пальцем на пристройку. Он говорит: «Я вас слушаю», идет ко мне навстречу. Сердце мое бьется еще громче, чем когда я увидела Туре. Я уже понимаю, с ним будет особенно трудно справиться. Он выше Пинг-Понга, грузный. В рубашке с приспущенным галстуком. Голубые глаза похожи на мои, но я знаю, что это ничего не доказывает, мои глаза – материнские, я их получила от нее. Немного хрипло я произношу: «Вы господин Лебаллек? Извините. Я, вероятно, сниму квартиру у вашего шурина. Я учительница». Он молчит, а я с усилием стараюсь проглотить комок в горле. Это он вел грузовик. Был в куртке. Если мать описала точно, ему сейчас лет пятьдесят. И продолжаю: «Я хочу узнать, во что мне обойдутся книжные полки. У меня четырнадцать тонн книг». Сперва, не понимая, он хмурится, а потом до него доходит, что я шучу, и отвечает: «Я не столярничаю. Продать вам доски я могу, но не больше». Стоим молча целую вечность, у меня очень разочарованный вид. Наконец он произносит: «Я знаю, к кому вам обратиться». И идет в пристройку. Я за ним. Его походка, лицо – само спокойствие. Я знаю: это он первым ударил мою мать. В тот день он был самым спокойным. И, не раздумывая, ударил ее, надолго оставил след. Он дает визитную карточку, на обороте фломастером усердным, почти детским почерком написан адрес. Даже у меня почерк лучше. Руки у него толще, чем у Туре, но и весь он крупней. Обручальное кольцо вжалось в палец. Похоже, не снять. Он спрашивает: «Что за квартира?» Я отвечаю: «На улице Юбак». Мне трудно смотреть ему в лицо. Глаза у него спокойные, злобы ничуть. Вот у Туре они тяжелые и колючие, даже когда он прикидывается свойским парнем, показывая тухлой учительнице сказочные шкафы. Покачав головой, Лебаллек произносит: «Понятно. Вся ваша библиотека туда не влезет. Лучше всего купить готовые полки в „Новой Галерее“. И идет к двери, давая понять, что мне пора сматываться. Я же, если чего-то не хочу понять, могу затянуть разговор надолго, хотя меня и ждет такси. Рассматривая свои накладные ногти и прислонившись к столу, с неловким видом бросаю: „Я еще не уверена, что сниму ту квартирку. Я сказала вашему шурину, что она дороговата для меня“. Хотя тут и говорить нечего, он произносит: „Это его хозяйство. Договаривайтесь с ним. Чем меньше меня касаются дела шурина, тем лучше я себя чувствую“. Теперь он уже идет в мастерскую, и мне приходится не отставать. Во дворе протягиваю ему руку, и он жмет ее. Я говорю: «В любом случае спасибо». Он спрашивает: «Сколько вам лет?» Я прибавляю два года. «И вы уже учительница?» Я читаю в его глазах, что так же похожа на учительницу, как он – на папу римского. Секунду подумав, с улыбкой отвечаю, глядя ему прямо в глаза: «Приходите повесить мне полки, и вы убедитесь». В моем взгляде столько небрежности, сколько надо, чтобы он поверил, и ровно столько, чтоб ему начать думать про разные разности. Затем направляюсь к воротам. Заходящее солнце слепит. Я невольно оборачиваюсь. Он стоит на том же месте – крупный, грузный – и не отводит глаз. Я знаю, что упряма, что все будет именно так, как я решила, как обдумывала день за днем в течение пяти лет. А он не отводит глаз. Старичок-таксист открывает мне дверцу. Без упреков. Еще по дороге сюда он наговорил целый список местных крестьян, которые от засухи рвут на себе волосы, и теперь подбавляет новых страдальцев. На моих часах двадцать минут девятого, на его – двадцать пять минут. Постепенно что-то напоминающее боль утихает во мне. Сидеть удобно. Мимо проносятся поля. Говорю: «Ваши часы спешат». Он отвечает; «Нет, это ваши отстают». Я довольна, мне на него наплевать. 3 Погибель дожидается меня не на террасе и не в зале кафе, а на улице, с прошлого года расхаживая по тротуару среди пешеходов, принимающих ее за центрифугу. Она приглядывает за машиной, а то вдруг угонят. Как я и думала, на ней ярко-желтая плиссированная юбка, прозрачный корсаж с оборками ни к селу ни к городу, а светлые волосы собраны на голове под желтым бархатным бантом. Клянусь, если ее увидит продавец птиц, то посадит в клетку. Разумеется, первое, что она говорит мне, это – как гадко, очень гадко заставлять ее ждать на тротуаре. За кого ее тут примут? И сразу начинает выуживать у меня, что случилось. Чтобы она заткнулась, говорю: «Вы такая красивая, когда захотите, такая шикарная – и все из-за меня. Покажитесь-ка!» Она пожимает плечами, дуется, но краснеет до ушей. Беру ее за руку, идем по тротуару. «А машина?» Отвечаю: «Никуда не денется. Я хочу есть». Та с дрожью озирается, словно бросает на произвол судьбы тележку на четырех колесах, в которой подыхает ее мать. Почти на углу бульвара мы находим маленькую пиццерию. Обе выбираем пиццу с анчоусами и омары. Я отправляюсь в туалет, мою руки и немного привожу себя в порядок. По возвращении вижу на своем месте квадратный пакетик, обвязанный золотой тесемкой. Я улыбаюсь ей. Она сидит немного бледная. Молча развязываю пакет, и тут она меня буквально убивает: в желто-синей коробке я нахожу флакон с чернилами «Ваттерман». Заливаюсь слезами. Единственно, что четко вижу при этом – так ясно, что чуть не кричу и не катаюсь по полу, не в силах вынести, – это его, его. В старой кожанке. А себя около голубой кафельной печи в Арраме. Слежу, как он наполняет чернилами подаренную мне ручку. Его темные кудри в беспорядке, и он посматривает на меня, улыбаясь ямочками на щеках, как всегда: «Может быть, ты станешь теперь лучше учиться». И через миг я вижу лес, слышу запах опавшей листвы и влажной земли, знаю, что в руках у меня лопата, что случится весь этот кошмар и я закричу. Я закричала. Люди за соседними столиками смотрят на нас. Кровь ударила в голову. Сквозь слезы вижу побледневшую мадемуазель Дье. Вытираю слезы салфеткой, ртом ловлю воздух. И так, сжав голову руками, ни о чем не думая, сижу целую вечность. Микки. Он сказал вчера или позавчера, что должен участвовать в Дине в велогонке, – не помню только когда. Значит, будет повод приехать сюда снова. Однажды вечером, принимая во дворе душ, я нарочно неплотно закрыла занавеску и сделала так, чтобы он меня видел. После того как выйду за Пинг-Понга, Микки поимеет меня. Мне этого хочется, особенно когда я вяжу, сидя на лестнице в кухне, и он не может оторвать глаз от моих ног, думая, что я ничего не замечаю. И Бу-Бу. При одной мысли о нем я так и таю. Он наверняка еще неопытен, развлекаясь со своей отдыхающей, или я наивна?.. Мой брат, мой младший брат… Обхватив голову, я говорю: «Простите меня». Погибель не отвечает до самого воскресения своей матери. Она склоняется надо мной. От нее пахнет теми же духами «Диор», что и от Жоржетты. Произношу: «Это не по вашей вине. Это другое». Я смотрю на нее. Она убрала мерзкий пузырек с чернилами. И с беспокойной улыбкой кивает, будто понимает. Ничего эта дура не понимает. Оглядываюсь и вижу, что на нас больше не обращают внимания. Вокруг спорят, едят. Оживленно, как умею, говорю: «Давайте есть. Остыло». Спустя время она шепчет: «Знаешь, это не настоящий подарок к твоему дню рождения. Настоящий у меня в сумке, но теперь я боюсь». Однако я умею быть любезной и говорю: «Пожалуйста, покажите». Затылок ноет, и я вижу золотую зажигалку «Дюпон» с выгравированной надписью: «Тебе». В картонке еще бумажка, но ей самой стыдно, чтобы я прочла. Вот что там написано: «Быть бы немного твоим пламенем». Это глупо, как все на свете, конечно, но я притягиваю к себе через стол ее голову и чмокаю в щеку, а потом говорю: «В машине я вас поцелую получше». От этого у нее наконец меняется цвет лица. Обожаю наблюдать, когда она не знает, куда деть глаза. Представляю, как она вела себя на откинутых сиденьях с тем коммивояжером, – ноги кверху, платье на голове, зубы стиснуты, чтоб не кричать. От нее подохнуть можно. Когда нам приносят омаров, она уже столько наговорила мне о том, как готовилась ко дню моего рождения, что у меня проходит голод. И головная боль тоже. Притворяясь, что слушаю, смотрю, как она ест. Она заказала бутылочку кьянти, а так как я не пью, то скоро совсем окосеет. Когда она спрашивает, зачем я приехала в Динь, загадочно произношу «тс-с», хотелось до свадьбы покончить с некоторыми делами. Она притворяется, что понимает, и так вздыхает, что едва не лопаются бретельки бюстгальтера, видного через прозрачную кофточку… Это отчаянная притворщица. Но я люблю ее. Немного, как Пинг-Понга. Между ними никакого сходства, что правда, то правда… Остановись я у нее, как мы уславливались, она бы выплясывала вокруг чайника часа четыре, подавала мне чай трясущейся ручкой, как в те времена, когда мне было четырнадцать лет, и платья бы примеряла, чтобы выслушать мой совет, и распиналась бы об «этой замечательной актрисе» или «этой замечательной певице», которая только девушек и любит («уверяю тебя, это всем известно»), где самой Марии нечего делать, поскольку я пребываю в таком хорошем обществе. Я вам клянусь, что бы ни случилось, в жизни своей она не падала без того, чтобы приложить тыльную сторону кисти ко лбу и глаза закатить – этакий цирк! – и вопросить доброго Боженьку, как же это могло случиться. Принимаюсь за клубничное мороженое, она говорит: «Ты не слушаешь меня». Я возражаю: «Я думаю о вас». Она не верит: «И что же ты думаешь?» Я отвечаю: «О том, что виден ваш лифчик под кофточкой». Вся вспыхнув, она молчит до очередного отпуска официантов. Наклонившись к ней через стол, спрашиваю: «Вы что-нибудь узнали о тех, с грузовика?» Молчит. Только подбородком показывает – да, но не смотрит на меня. Я жду. Упрямо помешивая мороженое, она говорит: «В ноябре 1955 года они привезли строительный лес господину Понсе. У него сохранилась накладная. Это были служащие Фарральдо». Ладно. Люди, согласна, не так глупы, как я полагала. Та с подозрением смотрит на меня и спрашивает: «Зачем тебе это?» Я отвечаю: «С пианино везли и другие диски, кажется, в коробке. Вероятно, они где-то ее потеряли. Я хотела узнать». Ложечка ее повисла в воздухе: «Прошло ведь больше двадцати лет!» Склоняюсь над лимонным мороженым, у меня вид жертвы, наскучившей всему свету, и говорю: «Знаю, это глупо. Тем хуже для меня». Спустя минуту с улыбкой гляжу на нее и, сладкая как мед, говорю: «Доставьте мне удовольствие в честь дня рождения. Сходите в туалет и снимите лифчик». У нее сердце вон. Она шепчет: «Ты с ума сошла. Кругом ведь люди». Я с нежностью беру ее руку: «Ну пожалуйста». Она смотрит на меня вся красная и умирает от охоты выполнить мою просьбу, чтобы показать, какая она современная, но ничего не отвечает. Я продолжаю есть мороженое. Как хочется мне послать к черту Лебаллека, Туре, Погибель, Динь! Вспоминаю Филиппа, раздевавшего меня в подсобке своей аптеки. И, конечно, ту идиотку, чинившую, хныкая, мое разорванное платье, ту, которая поддалась, потому что их было трое и она боялась остаться изуродованной. И еще я вспоминаю его, но ровно минуту, быстро. И кафельную кухонную печь. Затем говорю себе: «Перестань. Сейчас же перестань». Давлю ложкой мороженое и отодвигаю от себя вазочку. По дороге в Анно она правит машиной так, словно получила права лишь накануне. Меня клонит ко сну. Наконец, убедившись, что впереди на четырнадцать километров прямая дорога, она кладет мне руку на колено и говорит: «Я все время думаю о тебе. Ты не представляешь, как я люблю тебя». И всякое такое. Она ничуть не ревнует меня к Пинг-Понгу, с которым даже незнакома. Довольна, что выхожу замуж, что счастлива. Я прошу: «Поехали быстрее, иначе мы никогда не доедем». Она высаживает меня около дома Монтечари, и мы прощаемся. Я говорю: «Мне придется еще съездить в Динь. Вы приедете за мной?» Она горестно кивает. Пинг-Понг ждет меня на кухне. Опустив лампу к самому носу, он протирает какие-то запчасти и даже не оборачивается в мою сторону. На моих часах без четверти двенадцать. Спрашиваю; «Злишься?» Он отрицательно мотает головой. Молча стою рядом с ним. Затем он произносит: «Я звонил мадемуазель Дье в семь часов. Ее не было дома». Я отвечаю: «Она повезла меня в ресторан поужинать по случаю моего дня рождения. И подарила зажигалку „Дюпон“. Вынимаю ее из сумочки и показываю. Он говорит: „Она что, решила посмеяться над тобой?“ С первых чисел июля кругом полыхают пожары, и он толком не ночует дома. Говорю: „Надо же, тебе пришлось ждать меня, когда ты мог бы уже спать“. Отвечает: „Не могу уснуть, пока тебя нет дома“. Наклоняюсь и целую его в спутанные волосы. Мы смотрим друг на друга, и я предлагаю: „Пошли сегодня в сарай“. Он смеется, гладит меня через платье и говорит: „Ладно“. Затем мы тихо идем в сарай, и он усердствует так, что я забываю обо всем на свете. 4 И вот, проснувшись, понимаю, что мне двадцать лет. Выпив на кухне кофе с глухаркой и матерью всех скорбящих, прогоняю Бу-Бу из душа, а затем, вымывшись, поднимаюсь к себе, натягиваю белые шорты и белую водолазку, надеваю босоножки и иду к маме. Она примеряет мне подвенечное платье. Узнать в нем то, которое было на Жюльетте, уже невозможно. Повсюду, как я просила, сделаны оборки. В нижней комнате, столовой, я вижу свое отражение в большом зеркале. Такая высокая, тоненькая очень нравлюсь себе. У бедной дурехи слезы на глазах, когда она видит меня в этом платье. Она придумывает новые штуки, чтобы мой задок выглядел еще соблазнительнее. Пока она шьет на машинке, глотаю свою любимую кашу и вдруг слышу: «Я хочу тебя кое о чем попросить, но только не сердись». Она, видите ли, обдумала то, что я, когда познакомилась с Пинг-Понгом, ей сказала, и обеспокоена. Мадам Ларгье, у которой она убирается, описала ей покойного Монтечари. Словом, она хочет увидеть его фотографию. Остаток жизни после этого мы сидим молча. У меня колотится сердце, а она перестала шить. Говорю: «Папаша Монтечари не имеет отношения к этой истории, я теперь уверена». Она отвечает: «Уверенной могу быть только я. Так что принеси его фото». Когда она такая, мне хочется кататься по земле. Кричу: «Что за черт! Ты решила расстроить мою свадьбу? Что ты надумала?» Она отвечает, не глядя на меня и рассматривая свои потрескавшиеся от стирки руки: «Если возникнет малейшее сомнение, я не допущу свадьбы. Я все расскажу. Я поклялась в церкви». Вываливаю кашу на стол, натягиваю шорты, водолазку, босоножки и, растрепанная, хлопаю дверью. Чтобы дойти до Монтечари, нужно пять-шесть минут. Еще минута на то, чтобы ошарашить сломанный динамик просьбой дать фото ее любимого мужа, похороненного в Марселе. Она спрашивает: «Зачем? Зачем?» Я отвечаю, что попрошу сделать по нему портрет масляными красками. Хочу, мол, преподнести ей подарок. Она хнычет, как дурная, и лопочет: «Только тебе могла прийти в голову такая мысль. У тебя доброе сердце, ты поступаешь, как оно велит». Я снимаю со стены в ее комнате снимок, даже не вынимая из позолоченной рамки, и беру в своей комнате достаточно большой конверт. Еще одна минута уходит на то, чтобы утешить старую галошу. Я говорю ей: «Только никому не рассказывай. Это будет наша тайна». Она лобызает меня в щеку своими сухими губами и так сильно сжимает руку, что я вскрикиваю: «А черт! Перестань, мне больно». Проходя мимо кафе Брошара, вижу, как моя будущая свекровь беседует со своими товарками. Она смотрит на меня, я улыбаюсь ей во весь рот, но это все равно что обращаться к статуе Неизвестного солдата. Плюс ко всему у гаража мне попадается Пинг-Понг, кричу ему: «Платье надо еще подправить. У тебя все в порядке?» Он отвечает: «Порядок». Ему не нравится, когда я в шортах, он уже говорил мне об этом. Ему хочется, чтобы я до самой золотой свадьбы ходила в кольчуге. Тогда он будет спать с Жанной д'Арк. Не проходит и двадцати минут, как я возвращаюсь к нашим. Кретин наверху опять орет. Он хочет жрать, требует газету, а может, просто услышал, что я вернулась. С тех пор как его Парализовало, я не видела его ни разу. И не говорила с ним даже через потолок. Он же, когда на него находит, начинает поносить меня. Мать утверждает, что он в здравом уме, но я не уверена. Она сидит на том же месте перед машинкой. И ждет. Кроме меня, никто не умеет так ждать, как она. Скажи ей: «Я скоро вернусь» – и даже если придешь через год, она будет спокойно сидеть на том же месте, с аккуратно уложенными волосами, скрестив руки на животе. Она родилась 28 апреля под знаком Тельца. Я не очень в этом разбираюсь, но мне сказали, что понять их могут только родившиеся под знаком Рака. «Смотри, идиотка», – говорю я ей. Она осторожно берет карточку и изучает улыбающееся лицо типа, от которого и следа не осталось. У него темные, тщательно прилизанные волосы, нос, напоминающий лезвие ножа, довольно приятные черные глаза, вид гладкого красивого мужчины. Мать спрашивает: «Это и есть Монтечари? Мадам Ларгье говорит, что у него были усы». Я отвечаю: «Ну, знаешь, хватит. Ты решила меня в гроб вогнать. Иногда у человека бывают усы, а потом их нет». Она опять смотрит на фото и изрекает: «В любом случае это не тот итальянец». И, самое страшное, в ее голосе нет облегчения. Или она сама не уверена, можно ли узнать того негодяя через столько лет. Я замечаю: «Если бы это был он, ты бы тотчас его признала. Даже без усов». Она пожимает плечами. Я кладу фото обратно в конверт и говорю: «Если бы Пинг-Понг знал, что мы подозреваем его отца, он бы свернул нам шею». Она смотрит на меня и улыбается. Своей улыбкой она убить меня может. Конец эпизода. Затем она подправляет мне платье, я надеваю его перед большим зеркалом и опять выгляжу красивой, как богиня. 5 Во второй половине дня Пинг-Понг увозит меня на гаражной малолитражке в город за подарками. Я в джинсах и белой блузке. Ему нужно сразу вернуться в деревню, чтобы покопаться в своей «делайе». На прошлой неделе он притащил откуда-то разбитый «ягуар» – трое пассажиров этой машины, писали газеты, накрылись. Он купил его за гроши, объяснив, что мотор еще хорош, можно переставить. В городе он прихватил механика по имени Тессари, работающего у Лубэ, мужа Лулу-Лу. Молва идет, что он классный мастер. Сходя на площади, говорю: «Смотри, не пытайся с ней встретиться, чтобы вспомнить былое». Он ржет, как дурной. Ему нравится, когда я ревную. Я несу фото мужа глухарки к знакомому парню по фамилии Варекки, которого все зовут ВавА. Он работает в типографии, а летом снимает туристов на террасах кафе. Он соглашается на будущей неделе перерисовать за сто франков портрет, и то лишь ради меня. А соглашусь позировать ему голая – тогда бесплатно. Он, конечно, шутит, а я отвечаю – посмотрим. В цехе полно народу. Я прошу сделать все поярче, это для дорогого мне человека, и чтобы рамку не испортил. После чего спускаюсь по лестнице, держась за перила, как старуха, потому что боюсь упасть и сломать ногу. Затем занимаюсь подарками. Захожу в три магазина и, ни раздумывая долго, беру то, что мне предлагают, и еще какую-то дрянь, которую непременно хочет моя мать, – тогда она хоть станет думать о чем-то другом. В четыре на почту, но за окошком Жоржетта, а при ней я не могу звонить. Говорю ей: «Здравствуй, как дела?» – и беру для отвода глаз десять марок, а звонить иду в кафе напротив кино. На стенках кабины нацарапано много полезных вещей. Лебаллека нет на месте, его поищут. Голос в трубке кажется мне знакомым тысячу лет. Кажется, я осторожничаю, обращая внимание на голоса, лица, малейшие детали. Все очень четкое отпечатывается в моей птичьей голове. Говорю: «Извините, господин Лебаллек, это учительница, помните?» Он помнит. Спрашиваю, не потеряла ли я у него серебряное сердечко. На цепочке. Он отвечает: «Я подобрал его в кабинете и сразу подумал, что это ваше. Я узнал ваш адрес у шурина, но не нашел номера телефона». Я говорю: «У меня нет телефона. Я звоню из кафе». Он роняет: «Да?» – и я жду еще тысячу лет. В конце концов он спрашивает: «Хотите, чтобы я выслал бандеролью, или сами заедете?» Я отвечаю: «Предпочитаю заехать сама, только не знаю когда. Я очень люблю эту вещь. Да к тому же будет повод повидать вас снова, не так ли?» Проходит еще тысяча лет, прежде чем он произносит «да» и ничего больше, только «да». Продолжаю: «Я рада, что вы нашли эту вещицу. Может быть, и глупо звучит, но я была почти уверена, что она у вас». Голос мой слегка дрожит – ровно сколько надо. А у него ничуть, только стал более низким, нерешительным. «Когда вы приедете в Динь?» Я нежно отвечаю: «Какой день вас устраивает?» Если он и после этого станет брыкаться, я выколю ему глаза, клянусь жизнью. Но он не брыкается и долго молчит. «Где вы, господин Лебаллек?» Он отвечает: «Во вторник после полудня мне надо быть в банке. Я могу привезти, куда скажете». Теперь молчу я, чтобы он осознал, что мы поняли друг друга. Затем говорю: «Я буду вас ждать на углу площади Освобождения и бульвара Гассенди в четыре часа. Там есть стоянка такси, знаете? Я буду на противоположном тротуаре». Он знает. И так же нежно продолжаю: «В четыре. Идет?» Он отвечает «да». Я говорю – хорошо – и жду, чтоб он повесил трубку первым. Мы больше не произносим ни слова. Выхожу из кабины. Ноги ватные. На душе пусто, и я словно заморожена, но щеки горят. Выпиваю за стойкой чай с лимоном, притворяюсь, будто погружена в список свадебных покупок, механически складываю цены. Я не в силах ни о чем думать. Подходит поболтать сын хозяина, мы знакомы. Около пяти я снова на улице. И долго таскаюсь по солнцу. Снимаю маленький красный шарф и, глядя в витрину, повязываю голову. Иду к Арлетте, затем к Жижи. Но ни той ни другой нет на месте. Когда Лебаллек назвал мне вторник после полудня, я сначала подумала, что это тринадцатое и что он нарочно сказал про банк. Проходя мимо Сельскохозяйственного кредита, убеждаюсь: тринадцатого они закрывают в полдень. Банк Всеобщей компании тоже. Я выну из него душу. Вся его семья будет плакать кровавыми слезами. Ума не приложу, чем заняться. Чтобы немного забыться, направляюсь в городской бассейн: а вдруг там Бу-Бу? Или Арлетта и Жижи? Но там только миллионы незнакомых отдыхающих да такой шум – сдохнуть можно. На улице жарко. Иду по своей тени и говорю: «Можно покончить уже во вторник. С обоими» Мне уже ясно наперед, как надо действовать, я пять лет все до тонкостей обдумывала. Хозяйка кафе «Провансаль». Шоколадная Сюзи. Дочь и сын Лебаллека. Нет, никто не заподозрит меня, убеждена, никто меня не найдет. А Пинг-Понг тут ни при чем. Тем более Микки или Бу-Бу. Но я хочу, чтобы и они расплатились за своего гниду-отца. Впрочем, у меня в мыслях не было наказывать его так же, как этих двоих. А затея, возникшая у меня с тех пор, как я знакома с Пинг-Понгом, требует времени – может, три или четыре недели. Думаю о будущем вторнике с Лебаллеком и о днях, которые последуют. И Эна становится такой же реальной, как если бы сейчас шагала со мной рядом. Ей совершенно наплевать на то, что я собираюсь сделать. В какой-то мере Эне даже хочется это сделать. Ей нравится все, что щекочет нервы. Она и сама такая – любит обниматься и чтобы ее ласкали. И еще охота, чтобы ее принимали за дрянь и больше ни за кого другого. Где-то в мире существуют отдельно Эна и я. И приходится думать за каждую отдельно. Эна – совсем другое существо, которое никогда не вырастет. Она еще более несчастна, чем если бы была жертвой. Это она проснулась с криком, когда я была вместе с Погибелью в пиццерии. Я только что слышала ее стоны в телефонной будке. Это она царапает мне щеки длинными ногтями. Она сжимает сердце так, что кажется, будто не хватает воздуха и болит затылок. Я говорю ей: «Вечером в день свадьбы я пойду его проведать в белом красивом платье. Я найду в себе силы. Ведь я сильная». А он будет сидеть в кресле, худой, постаревший – каким он будет? Когда мы покидали Аррам, я убежала, чтобы не встретиться с ним при переезде. До вечера бродила по заснеженным холмам. Когда я пришла в наш новый дом, то увидела, что моя мать совсем потеряла голову среди мебели, ящиков с посудой и всякого хлама. Она сказала мне: «Ты бессердечная. Ты бросила меня одну в такой день». Я ответила: «Я не хотела его видеть. Если бы ты была одна, я бы, осталась с тобой, ты знаешь». И расстегнула ворот ее платья. Мы сели на еще не перенесенный сверху диван, и я сказала: «Умоляю тебя». Потому что ей всегда стыдно и она считает это грехом. И тогда Эна наконец спокойно засыпает в объятиях своей дорогой мамы. Сама не помню, как я оказалась около реки, как дошла до нее, каким путем. Села на валун около чистой, прыгающей через камни воды. Блузка прилипла к телу. Неподалеку на мосту были люди, и я не рискнула снять ее, чтобы просушить. Уже шесть часов вечера, а солнце палит нещадно. Ищу конфетку в сумке, но безуспешно. С помощью «Дюпона» закуриваю ментоловую. Я намерена взять во вторник маленький цветной флакон, на который наклеена этикетка от лака для ногтей. Флакон лежит в кармане моего красного блейзера вместе с деньгами. После завтрака глухарка попросила меня помочь ей подняться к себе. Там она достала из печки картонный бумажник и дала мне четыре новеньких пятисотенных – подарок ко дню рождения. У меня даже дух перехватило. Эти деньги я положила к другим и тогда почувствовала под рукой холод этого флакона. Захотелось разбить его, выбросить подальше. Я плакала без слез из-за этой старой дуры. Мне показалось, что я стала нежной и теплой внутри, а стекло флакона – как шкура змеи. Теперь я решила унести его с собой во вторник. Унести его я унесу, а вот применю ли – посмотрим. Иду по дороге навстречу Пинг-Понгу, который должен приехать за мной к семи часам. А тут еще этот догоняет меня, в красно-белой майке, нажимая изо всех сил на педали и сопя, как тюлень. Он говорит задыхаясь: «Черт, я давно углядел тебя, но едва догнал. Завтра в Пюже-Тенье закончу гонку, когда уже уберут флажки». И слезает с велосипеда, а потом впервые без всякого стеснения чешет между ляжками и вертит шеей. Мы садимся у обочины на траву, и он вытирает лицо каскеткой: «Подожду с тобой машину. Устал до смерти». Я спрашиваю, сколько километров он проехал. «Для братьев, – отвечает он, – сто. На самом деле пятьдесят, да еще выпил три кружки пива». Пожав плечами, Микки решительно продолжает: «Ничего не попишешь, все именно так». Мы сидим в тени дерева, и мне хорошо. Я смотрю в небо. Потом на него. Он сидит задумавшись, сморщив лоб и положив руку на колено. «О чем ты думаешь?» – спрашиваю. Он отвечает: «Я сказал, что марсельский „Олимпик“ выиграет кубок, и он выиграл. Теперь говорю, что выиграю одну из гонок. Я чувствую». Спрашиваю: «Где у тебя гонка после Пюже?» Он рассказывает свое расписание до конца света. 25 июля, через неделю после свадьбы, в Дине, где будет гонка вокруг города, двадцать кругов через бульвар Гассенди. За каждый выигранный этап будет вручаться приз. А если выиграть всю гонку, то дадут какую-то металлическую муру с выгравированным именем и дерьмовый велосипед, который можно загнать за пятьсот франков. Мне бы хотелось, чтобы он выиграл. Он говорит: «Если на подъеме я удержусь рядом с Дефиделем и Мажорком, у меня есть шансы. Я им не меньше двадцати раз показывал свой зад на финише». Вытягиваю блузку из брюк и начинаю ею обмахиваться, чтоб было не так жарко. Микки курит мою ментоловую и говорит: «Пинг-Понг сказал, что сегодня вечером у нас праздник». Он не смотрит на меня. Говорю «да» и закрываю глаза. И представляю, как мы пойдем в ближний лес… Не знаю, как Микки, но я себе это представляю вполне отчетливо! И тут подъезжает Пинг-Понг. С ним в машине Тессари. Высунув голову, Пинг-Понг говорит: «Я только отвезу его и вернусь». Я все же иду к машине, чмокаю Пинг-Понга и через плечо протягиваю руку Тессари. Я знакома с племянником Тессари, ненавижу его, это мерзкий маленький развратник. Затем спрашиваю: «Завелась „делайе“? Тессари хохочет. Пинг-Понг спокойно отвечает: „Заведется. Только вот мотор с „ягуара“ я взял напрасно. Заведется ее собственный мотор“. Микки стоит рядом, обняв меня за талию, и спрашивает Тессари: „Как дела?“ И, как я, протягивает ему через Пинг-Понга руку. Едва они отъезжают, как мы возвращаемся на склон, где оставили велосипед, и он продолжает обнимать меня одной рукой. Но отпускает, когда садится. Я гляжу на заходящее солнце, Микки говорит: «Еще долго будет светло». Он опять берет сигарету, и я подношу ему свой «Дюпон». Вокруг глаз у него целая сеть морщинок – он вечно готов смеяться. Я сажусь рядом, и меня охватывает дикая хандра. Микки это чувствует и говорит: «Грустно, когда заходит солнце». Я говорю – да, но думаю при этом не о солнце, а о Пинг-Понге, о нем самом – о Микки, о Бу-Бу и о том, что мне хорошо с ними. Вот что. 6 Вернувшись вечером домой с велосипедом Микки, прицепленным сзади малолитражки, мы застаем во дворе Монтечари мою мать. Меня не предупредили, что и она приглашена на мой день рождения. Но первое, что мне приходит в голову, что она заходила в дом и видела портрет того усатого негодяя. Я чувствую себя убитой до тех пор, пока она не обнимает меня и не успокаивает своей ангельской улыбкой. Я спрашиваю: «Ты останешься с нами на ужин?» Она отвечает: «Не могу. Я зашла только выпить рюмочку. Я не могу так долго оставлять его одного». Обнимает меня за плечи и радуется, что попала сюда, что все семейство в сборе и что мне двадцать лет. Она выглядит очень молодо в летнем кремовом платье, накрашена ровно столько, сколько надо, и причесана на диво. Микки говорит, что мы выглядим как две сестры. Хочется их расцеловать – ее и славного Микки, обнять весь мир, так я довольна сейчас. Даже матерь всех скорбящих напялила новое платье в фиолетовых цветочках. Большой стол вынесен во двор, и я помогаю Пинг-Понгу подать напитки – пастис, чинзано и другое. Давно уже не выползавшая из дома глухарка рассказывает матери о Сессе-Ле-Пэне. Я пью воду, накапав туда немного чинзано. А потом Бу-Бу притаскивает поднос, украшенный двадцатью свечками. Все смеются, распевают «С днем рождения!» и хлопают в ладоши. Поскольку моя мать не может остаться на ужин, свечи стоят не в торте, а на луковом пироге, фирменном блюде свекрови. Свечи изготовил сам Бу-Бу – их не было у Брошара, а постоянно все забывающий Микки не купил в городе. Клянусь, если снять эту сцену для кино, все выйдут с сеанса зареванные. Теперь уже Пинг-Понг обнимает меня за талию, и я говорю: «Внимание! Смотрите!» И, набрав побольше дыхания, задуваю все свечи сразу. Пинг-Понг изрекает: «Ну, теперь нет никаких сомнений. Ты выйдешь замуж в нынешнем году». Микки в своем спортивном костюме отвозит мою мать домой. В сумерках приступаем к ужину. Горы на вершинах красные. Долетает мычание стада. Я одна не пью вина, мамаша Монтечари – по чуть-чуть, а им всем очень весело, даже глухарке – она кашляет и задыхается от смеха. Пинг-Понг часто целует меня в шею и в волосы. Он рассказывает о своей военной службе в Марселе, Бу-Бу – о своей учительнице математики, сорокалетней девственнице в носочках, и о том, какие шутки они с ней устраивают, Микки вспоминает о проигранной или выигранной гонке – уж не знаю. А я думаю о том, как моя мать рассказывает сейчас обо всем тому кретину и со всеми подробностями описывает три секунды, проведенные тут, как она дает ему кусок пирога и все такое. Смеюсь без передыху. Я ведь умею владеть собой. После ужина молодежь спешит переодеться. В нашей комнате Пинг-Понг вынул розовое платье, которое я надевала в тот раз, когда мы ездили в ресторан. Мне оно напоминает про взбучку на другой день. Он разложил платье на постели и на него положил подарок. Пока я разворачиваю, он пристраивается сзади, приподымает блузку и гладит мне грудь. Я тихо прошу: «Перестань. Иначе мы никуда не поедем». Оставаться дома мне неохота, но я не прочь, чтобы он перестал меня трогать. Подарок – красное бикини, которое я ему однажды показала в витрине. Оно ему не понравилось, материи там очень уж мало, но вот все равно купил. Не оборачиваюсь и говорю: «Очень мило». Он оставляет меня в покое, идет переодеваться. Вечер мы проводим в городе, а затем в Пюже-Тенье, где у Микки завтра гонка. Мы все тут в сборе – Пинг-Понг, я, Бу-Бу со своей писклей-отдыхающей, Микки и его Жоржетта. Под длинным просвечивающим платьем отдыхающая совсем голышом, и Бу-Бу рядом с ней дурак дураком. Взирает на нее, как на фарфоровую вазу. Она без передыху целует его. Он расстегнул рубашку. Не слышно, о чем они говорят. Но эта сучка все время лазит ему за пазуху, словно он девка. Мне хочется уйти, все бросить, не слушать мерзкую музыку, не видеть кружащиеся огни, опрокинутые рюмки на столе, ничего не видеть. В Пюже, в кафе с гитаристами, говорю сама себе: «Не психуй. Он видит, что ты злишься. И делает все назло». Под Джо Дассена я танцую с Пинг-Понгом, повиснув на нем, как на вешалке. Рядом Микки, а Бу-Бу даже не смотрит в нашу сторону, курит, сидя на скамейке, отдыхающая прижалась к его шее губами, и он ей все время что-то лопочет, не отрывая глаз от потолка, на котором нарисовано небо не то Италии, не то Испании. Наверно, я выгляжу дурехой в старом розовом платье, слишком коротком, чтобы кого-то озадачить. Но плевать. Взяв со стола сигареты и зажигалку, выхожу на улицу, иду к фонтану. Конечно, Пинг-Понг находит меня. Говорю ему: «Мне хотелось подышать. Теперь все прошло». Он одет во все темное, как в первый день. Я в розовом, он в черном. Видать, сам придумал и очень доволен собой. Произносит: «Если тебя что-то беспокоит, скажи сейчас. Нельзя ждать до свадьбы». Я поднимаю плечо и ничего не отвечаю. Он продолжает: «Пока мы танцевали, я понял, отчего ты так повисла на мне». Я смотрю на него, такой он славный, такой наивный, закипаю еще больше и говорю со злостью: «Что же ты понял? Ну что?» Схватив мои руки, он роняет: «Успокойся. Ты чувствовала себя сегодня такой одинокой в городе. Я знаю, так бывает. А вернувшись, увидела мать, свечи. Тебя это разволновало. Я начинаю понимать тебя». Он чувствует, надо отпустить мои ладони. Так и делает. Продолжает: «Ты только что подумала о нас и о ребенке. Ты боишься будущего. Тебе кажется, что все уже будет не так, как прежде». Мы тысячу лет стоим около фонтана, и я говорю: «Ладно, раз ты такой понятливый, пошли». Он идет за мной в кафе погрустневший, засунув руки в карманы. Я жду его, обнимаю за талию и говорю: «Роберто, Роберто. Фиоримондо Монтечари. Элиана Мануэла Герда Вик, жена Монтечари». И смеюсь, а затем изрекаю: «Правда, хорошо звучит?» Продолжая идти, он говорит: «Да, недурно». В машине – мы поменяли малолитражку на «ДС» Анри Четвертого – нас набилось как сельдей в бочке. Я сижу между Пинг-Понгом, который правит, и Бу-Бу, потому что он самый худой из нас. Отдыхающую мы высаживаем в городе. Бу-Бу вылезает, они целуются, бесконечно прощаются и несут всякую чушь. Немного подальше то же самое происходит с Жоржеттой и Микки, только они меньше разговаривают. В течение вечера они куда-то исчезли почти на час, не знаю куда. Однажды, опустив глаза, Жоржетта призналась, что он готов иметь ее где угодно, и ей всегда страшно, что их застукают. Так уже было однажды на лестнице в погреб Монтечари. Мы с Пинг-Понгом, Бу-Бу и глухаркой играли в карты. Она, клянется, слышала через дверь наши голоса. Наконец возвращаемся домой. Я совсем сонная. Бу-Бу и Микки посмеиваются надо мной. Пинг-Понг говорит: «Бросьте дурить». Они бросают. Пока Пинг-Понг поехал вместе с Микки в гараж Анри Четвертого, мы с Бу-Бу идем к дому. Бу-Бу роняет: «Зачем стучаться и будить мать. Обождем Пинг-Понга». Мы молча стоим до конца света. Позабыв о том, что была сердита на него, я говорю, взяв его за руку, что мне страшно, и прошу поговорить со мной. Чувствую, он хочет отнять руку, но не смеет. И спрашивает, отчего я так внезапно ушла из кафе в Пюже-Тенье. Я отвечаю: «Сам знаешь». Он пожимает плечами. Тогда я нежно говорю: «Я ревновала тебя к той пискле. Мне хотелось плакать». Он не отнимает руку и не отвечает. Я тихо спрашиваю: «По-твоему, она красивее меня?» Он мотает головой. Сама не знаю, что меня удерживает, чтобы не броситься ему на шею. Зацеловать до смерти. «Поговори со мной, Бу-Бу, – прошу я его. – Будь добр». Он рассказывает, что его отдыхающую зовут Мари-Лор, она студентка-медичка и старше его на два года, хорошая подружка на лето, ничего больше. «Ладно. Тогда я рада». Крепко жму ему руку. Ладонь у него большая, и мне сдается, из нас двоих он старший. В конце концов он отнимает руку и стучит в окно, чтобы разбудить мать, а я не успеваю ему помешать. «Мам, это мы!» Теперь уж мы молчим. Мать всех скорбящих в одной сорочке открывает и спрашивает Бу-Бу: «Чего это вы не постучали сразу?» Тот отвечает: «Не хотели тебя будить, пока нет Пинг-Понга». Она пожимает плечами и ехидно так говорит: «Ты ведь знаешь, что я глаз не сомкну, пока кого-то из вас нет дома». Я поднимаюсь к себе, а Бу-Бу остается ждать братьев. В комнате снимаю платье, вешаю его на плечики и перед тем, как закрыть шкаф, дотрагиваюсь до флакона в кармане красного блейзера. Ложусь голая, думаю о Бу-Бу и его черных глазах, о его руках. Вернувшись, Пинг-Понг хочет только одного. Напрасно твержу, что устала, а ему надо выспаться. Неприятно от мысли, что Бу-Бу может услышать в эту ночь мои вопли. Но ничего не поделаешь, и уже не знаю, сколько это продолжается. Стараюсь только закрывать лицо подушкой. И вот наступает то ужасное воскресенье. Утром сталкиваюсь с Бу-Бу во дворе, он молчит, отводит взгляд. Я в красном бикини, здороваюсь с ним. Он отпихивает меня как чумную, я едва не падаю вместе с кремом для загара, ментоловыми сигаретами, очками и всем прочим. И говорит: «Оставь меня в покое» – и хмуро смотрит своими черными глазами. Я произношу умоляюще: «Бу-Бу». Но он, не оборачиваясь, вышагивает к дому на своих длинных, как жерди, ногах. Несчастная дура, я целых четырнадцать лет стою у колодца и думаю о нем. Возможно, он сердится, что не отобрал вчера свою руку, или, напротив, разъярен и обижен, наслушавшись, как я резвилась с Пинг-Понгом. Потом размышляю: «Ты ведь сама этого хотела – посеять смуту». И все-таки я несчастна, как последняя идиотка. За столом мне еще хуже. Завтракаем рано, потому что Микки отправляется на велогонку в Пюже. Бу-Бу не произносит ни слова – только в самом конце, чтобы оскорбить меня перед всем светом. Мы разговариваем с Микки о кино. Без задней мысли я говорю, что тоже могла бы стать артисткой, среди них ведь есть и поуродливей. Господи, что начинается! Во-первых, Бу-Бу орет, что я невежда. Во-вторых, что выпендриваюсь в деревне, где живут одни двухсотлетние старухи. И в заключение заявляет, что в Париже и Ницце я выглядела бы середняком среди бульварных девок. Я не умею отвечать, когда на меня орут. Бросаю салфетку на стол и поднимаюсь к себе. Пинг-Понг является поговорить со мной, но я запираюсь на ключ. И отказываюсь ехать с ними в Пюже. Не желаю успокаиваться. И пусть меня не трогают. Вторая половина дня проходит для меня как в аду. Все, за исключением двух веселых вдов, умотали, и каждая минута похожа на четыре часа, а час – на целую жизнь. Я отказываюсь спуститься вниз посмотреть телек. Чтобы подышать воздухом, открываю окно, но прикрываю ставни. Мне не хочется идти даже к матери. В конце концов беру из блейзера флакон с белым порошком и лежу на постели, сжимая его в руке и пытаясь воскресить одно воспоминание об отце. Например, как я брожу по нашей кухне в Арраме. Мне лет семь. Что дальше? Да, мы играем в домино, и он нарочно проигрывает, улыбаясь ямочками и приговаривая, что я очень умная. Я всегда самая умная, самая красивая и всякое такое. Он все время болтает со мной, называет дорогой малышкой. Могу вспоминать об этом всю жизнь, держа в руке флакон и мечтая о том, как отомщу за малышку и за папу, который ее обожает. Как говорит глухарка: «Славные были деньки!» Позже я, видимо, уснула: не знаю, где флакон. Он, оказывается, под подушкой. В нем тридцать растолченных таблеток. Из них достаточно пяти или шести, чтобы за два часа убить человека. «Разрыв сердца, – сказал Филипп. – Разрыв при первом же приступе». Я попробовала порошок на язык. Горький. «Крестьяне убивают им собак, положив в пирожок две таблетки», – так рассказывал Филипп. Половина таблетки лечит от серьезной болезни, забыла ее название. Если же принять пять-шесть, то нет спасения. У меня будет около двух часов, чтобы исчезнуть и чтобы меня не заподозрили. Конечно, потом выяснится причина их смерти, но от той минуты, когда плохо себя почувствуют, до той, когда умрут, они не успеют рассказать, с кем были. В нашем городке не получают газет из Диня. Единственно, кто сможет меня заподозрить, – Филипп. Но я вытащила таблетки из разных коробок, и даже если он спохватится, прочитав газету, – а это маловероятно, – станут ли у нас писать о двух отравленных в соседнем департаменте? Ведь столько людей умирает каждый день. Уже темнеет, когда все возвращаются. Я зажигаю ночник. Кладу теплый флакон в карман блейзера, натягиваю на голое тело платье с голубыми цветами и перед зеркалом привожу себя в порядок. Я вся заревана, но плевать, что это заметно. Открываю замок, сажусь на постель, и почти тотчас появляется Пинг-Понг. Он здорово обгорел за этот день. Сев рядом, заявляет, что Микки – ублюдок. Я отвечаю, что все они в семействе одинаковые. Он смеется и рассказывает, что Микки закончил гонку, когда победитель, тулонец, успел вернуться домой. Видит, что я еще не отошла, и говорит: «Бу-Бу не то хотел сказать, что ты думаешь». Я возражаю: «Понятно. Раньше я считала, что это комплимент, но теперь мне ясно, что он обозвал меня шлюхой». Пинг-Понгу все это поперек горла. Ему неохота ругать брата и ссориться со мной. В общем, он поговорит с Бу-Бу, и тот извинится. Я таю при одной мысли, что Бу-Бу подойдет ко мне, опустив голову, и станет просить прощения. Мечтать мне не воспрещается. На ужине он отсутствует, поскакал к своей отдыхающей. Глухарка и Микки, как обычно, цацкаются со мной. Смотрим фильм по телеку. Весь этот гадкий вечер не произношу ни слова. Знать бы, где сейчас Бу-Бу, пошла бы его искать, пусть Мари-Лор мне все волосы выдерет. Но я не знаю, где он. Конец эпизода. Смышленая матерь всех скорбящих приносит мое вязанье и насмехается: «Лучше вязать, чем грызть ногти. Тебе ведь не хочется, чтобы твой малыш остался голым?» Кладу вязанье под стул. У меня нет сил отвечать ей. 7 Понедельник, 12-е. После полудня мать всех скорбящих отправляется на кладбище. Глухарка спит в своем кресле с открытыми глазами. Я иду в комнату Бу-Бу. Он сидит на постели в цветастых плавках и читает. Прислонившись к закрытой двери, говорю ему: «Прошу тебя, не смотри на меня так». Он глядит так, словно я явилась из преисподней, и роняет: «Если ты немедленно не уйдешь, я сам тебя выставлю». Я поднимаю плечо в знак того, что мне плевать, и говорю: «Ты сердишься за те слова в ту ночь?» Нахмурившись, он не отвечает и смотрит на обои, считает ромбики. Говорю: «Я иду к реке и буду ждать тебя там. Если не придешь, я натворю делов!» Он оборачивается, чтобы ответить, но в итоге только опускает голову. Подхожу к нему, прикасаюсь к щеке: «Прошу тебя, Бу-Бу. Приходи». Иду к себе, надеваю красное бикини и беру матерчатую сумку. Спускаюсь вниз. Глухарка спокойно спит. Иду к реке, но не по дороге, а через поляну, а после по тропинке прямо к воде. Прыгая с одного камня на другой, добираюсь до места под названием Палм Бич. Сюда мы приходим загорать с Мартиной Брошар. Тут можно лежать на двух больших плоских камнях. Сзади пихты. За исключением воскресных дней, летом здесь никто не бывает. Дожидаясь Бу-Бу, вытаскиваю из сумки полотенце и ложусь на него. Он появляется через час или чуть раньше тем же путем, что и я. На нем холщовые штаны и майка с моей физией на груди. Да, это мой портрет. Мое лицо, волосы, улыбка. Все это перенесено в красном цвете на его рубаху. Сдохнуть можно. Он останавливается в двух шагах, смущенно улыбается, руки в карманы. Я говорю: «Вот-те на! Откуда взял?» Он отвечает: «В Ницце. Привез приятель на прошлой неделе. Я дал ему твое фото». Сняв майку, протягивает ее мне: «Это тебе. Кажется, будет немного великовата». Надеваю, спрашиваю: «Где ты взял фото?». Оказывается, в моей комнате выбрал. Майка вправду великовата, но все равно классная. Протягиваю ему руку, он поднимает меня. В течение нескольких слишком коротких секунд, а может быть, тысячи лет, мы смотрим друг на друга, а затем он говорит, опустив голову: «Ты выходишь за брата. Ты мне как сестра, понимаешь?» Чувствую, он хочет уйти. Говорю: «Останься, Бу-Бу, прошу тебя, останься». Он отвечает: «Я пришел, чтобы сказать тебе об этом». Я говорю: «Мне наплевать, останься со мной». В итоге он остается. Я лежу в красном бикини, а он в своих цветастых плавках. И ничего не говорит. Он очень худой и загорел здорово, хотя и слабей моего. Затем бросается в холодную воду. По-моему, он пловец что надо. Обожаю наблюдать за ним, что бы он ни делал. Он меня убивает, я чувствую, что убивает. Подаю ему свое полотенце, когда он поднимается на камень, и помогаю обтереться. Шепчу ему на ухо: «Ну разок. Только раз. Никто ничего не узнает». Он пожимает плечами, не оборачиваясь, и шепчет: «Я ведь буду знать». Прикасаюсь губами к его спине, обвиваю руками и так же тихо говорю: «Все равно это должно случиться». Он отстраняется и встает, глядя в никуда. Слышу, шумит река, представляю себе, как он будет со мной. Вот здорово будет! А затем встаю и тоже одеваюсь. На тропинке мы расстаемся. Я уложила майку в свою сумку. Он уходит, голый по пояс. Пытаюсь выдавить из себя улыбку, но ничего не получается, и только говорю: «Я иду к Пинг-Понгу. Мне не хочется возвращаться домой вместе с тобой. Если твоя мать еще отпустит какое-нибудь замечание, я вообще не выдержу». Пусть я дура, но, не стерпев, протягиваю ему губы для поцелуя. Он целует меня в щеку и уходит. 8 Вторник, 13-е. В конце дня захожу к Брошарам и звоню Погибели. Прошу ее приехать за мной туда же и в тот же час. Думаете, она что-нибудь понимает? Ничегошеньки. А я не могу ничего объяснить: мамаша Брошар как раз перед самым моим носом вытирает стойку. А та жалкая психопатка орет: «В Дине? Да? В Дине? Назови кафе – не помню». Я отвечаю: «Вспомните сами. До скорого». И под ее причитания вешаю трубку. Я не уверена, приедет ли она. Но плевать. Покупаю по просьбе матери всех скорбящих стиральный порошок, расплачиваюсь, со злорадством обратив внимание на то, что мамаша Брошар обсчиталась на десять сантимов, и отправляюсь на террасу поболтать с Мартиной. Мартина на несколько месяцев старше Бу-Бу. Круглая мордашка, глаза смеются, стрижка под Мирей Матье. Я часто видела ее на реке голую. Она довольно плотная, хорошенькая. Бу-Бу словно камень на сердце, и я заговариваю о нем: «Ты думаешь, он спит с этой?» Она косится в сторону входной двери, не подслушивает ли мать. И тихо говорит: «Наверняка. Когда они ходят со мной собирать лаванду, то оставляют одну. И Мари-Лор возвращается красная до ушей». Я говорю: «Но сама ты не видела?» Теперь краснеет она. Качает головой и тысячу лет не решается ответить. Я нажимаю. «Однажды. Случайно, – шепчет она. – Я не подглядывала. И сразу ушла». Я дурею, так и хочется схватить ее за волосы и тряхнуть. Говорю: «Что они делали?» Она чувствует по голосу, что я нервничаю. И еще больше краснеет. Снова оглядывается на дверь и говорит: «Все делала Мари-Лор». Точка. Она пьет кофе с молоком и ест пирожное, уставясь на освещенную солнцем церковь. Оставляю ее за столиком и возвращаюсь домой. Затыкаю уши, чтобы не слушать, как нудит образцовая хозяйка про то, что я ошиблась в марке порошка. Иду к себе и хлопаю дверью. При виде своего лица хочется разбить зеркало. Охота все расколошматить. Сижу неподвижно до конца своих дней, стараясь ни о чем не думать. С тех пор как он не отнял свою руку, чувствую себя с каждой минутой все больше разбитой. Даже неохота ехать в Динь: не смогу ничего сделать. Я ни на что не гожусь. Я именно то, что он сказал обо мне: жалкая, тупая деревенская дура. Для него этот мешок с костями – Мари-Лор – просто предел мечтаний по сравнению со мной. Даже проделывая с ним свои штучки, она изрекает умные слова. Опостылело мне все. Опостылело. Во время обеда низко опускаю голову, чтобы не видеть его. И жую картошку без аппетита. Пинг-Понг спрашивает: «Что с тобой?» Я отвечаю: «А, дерьмо!» И он отвязывается. Все считают, что я психую из-за ребенка. Молчавший до сих пор Бу-Бу заговаривает о велотуре Франции, я сразу встаю и иду к себе переодеться. Одеваюсь так, чтоб испепелить этого Лебаллека. Надеваю голубое платье со здоровым вырезом и с отделкой на груди, чтобы подчеркнуть ее еще больше. Не очень короткое, но легкое и в обтяжку. Оно расклешено и просвечивает. Туфли на тонких каблуках, трусишки с кружавчиками. Беру белую кожаную сумку и кладу туда деньги и флакон с этикеткой лака для ногтей. Затем стягиваю волосы лентой того же цвета, что и платье. Подмазываю губы, слегка подсиниваю глаза и ухожу. Пинг-Понг провожает меня до церкви и говорит, что я что-то зачастила к учительнице. Отвечаю: «Лучше это, чем целый день валяться в комнате». Он умолкает, понимая, что сегодня как раз такой день, когда я могу запустить в него сумкой. И оставляет меня, не прощаясь, перед автобусной остановкой. Но плевать. До города еду с отдыхающими, наладившимися в бассейн. Никто со мной не заговаривает. Успеваю на автобус до Диня в два пятнадцать. Сидящий рядом тип читает журнал, но уже через секунду, выучив его наизусть, отдает мне. Вот и страничка юмора, но я ведь разбираю только заголовки. Пытаюсь прочесть остальное. Сосед, поди, думает, что я собираюсь съесть его журнал. Все равно до меня не доходит этот юмор. Разве что один анекдот из десяти. Чтобы я рассмеялась, меня еще надо пощекотать. Чем ближе мы к Диню, тем чаще бьется сердце. Высаживаемся на площади Освобождения. До четырех остается десять минут. Кругом развешивают лампочки к вечернему балу. Тут еще жарче, чем в дороге. Я вся мокрая и чувствую себя грязной, измятой. Шатаюсь по улице. Останавливаюсь против стоянки такси. И смотрю в пустоту, лишь смутно слышны голоса. Внезапно у тротуара тормозит черный «пежо» Лебаллека. Ровно в четыре я усаживаюсь рядом с ним. Ласково говорю: «Вы здорово точный». Он так смотрит на меня, что я сразу успокаиваюсь и наполняюсь гордостью. Да это сюжет для кино – пятидесятилетний типчик на свою гибель едет на свидание, лишь бы встретиться со своей занюханной молодостью. С дьяволом, явившимся ему ровно в четыре часа, незнамо откуда. Уверена, сердце его глухо стучит, когда я закрываю дверцу машины, и он трогает с места. Затем он бормочет что-то невнятное загробным голосом. Что его знают все в городе. Что на него совсем непохоже прогуливаться с девушкой, которая моложе его дочери. Он не верил, что я приеду. На нем отлично выглаженные светло-серые брюки, чуть темнее водолазка. У него руки боксера, как у Пинг-Понга. И от него пахнет знакомыми мужскими духами, не помню только ни их названия, ни того, от кого ими пахло. Пока мы тащимся вдоль разукрашенного флагами бульвара, он несколько раз оглядывает меня, и я снова уговариваю себя, что мои глаза похожи на его, я унаследовала их цвет от Монтечари, я уверена, и длинные ноги точно как у троих братьев. Переезжаем мост через высохшую реку. Лебаллек называет ее Блеоной. Мы едем вдоль Блеоны на Дюранс и Маноск – так написано на указателях. Спрашиваю, куда это мы. Он отвечает, что не знает, но не хочет оставаться в городе. И говорит на всякий случай: «Вы хотите получить свою драгоценность и тотчас расстаться?» Я смотрю в стекло и отвечаю – нет. Тогда он катит дальше. Мы не разговариваем тысячу километров. Машина у него не новая, но идет мягко. Обожаю кататься на машинах, не разговаривая и чтоб глядеть на проносящиеся деревья. Затем он бормочет: «Не понял». Отвечаю: «Вот как?» Ясней ясного, что он не понимает. Я прикидываюсь дурой. Однако у меня хватит ума разгадать мысли этого гнусного дровосека, которому на блюдечке внезапно подсунули такое яблочко, как я. Он говорит; «Я много думал о вашем звонке. Вы говорили так, словно между нами что-то уже решено. В общем, будто мы уже давно знакомы». Я повторяю: «Разве?» Останавливаемся около какого-то замка, в стороне от шоссе. Кругом лошади, бассейн и миллионы полуголых людей, явившихся сюда попотеть из всех стран мира. Внутри, в зале с каменными стенами и камином, можно свободно упрятать уйму народа, здесь довольно свежо. Мы садимся за низкий столик, я заказываю чай с лимоном, а он пиво. Теперь он не спускает с меня глаз и видит, что туристы – тоже. Лебаллек возвращает мне мое сердечко на цепочке. И говорит: «Вы решили-таки снять квартирку моего шурина?» Своей лапой он может свободно раздавить меня. Отвечаю, потупившись, с видом размазни, не смеющей спросить, где туалет: «Я еще не решила. Если хотите, сниму». Жду целую вечность, уставившись в столик, пока он проглотит слюну. Затем добавляю: «В тот раз когда была у вас, ни о чем таком не думала. Я тоже помню о нашем телефонном разговоре. Уж и не знаю, как вам объяснить. Мне было страшно и хорошо». Я смотрю на него своими глазами, умеющими быть со всяким, кроме Бу-Бу, такими наивными, и он дважды кивает головой, сжав губы, считает, что понимает и что у него все так же. Я разглядываю стол. Снять сейчас мое лицо крупным планом для кино – зрители ринутся брать на воспитание сироток. Теперь уж я не поднимаю глаз. После долгого молчания он говорит: «Вы ведь не учительница?» Я киваю. «Чем же вы занимаетесь?» Поднимаю плечо: «Ничем». Он смотрит в пустоту или в вырез моего платья, поди пойми, и шепчет: «Жанна». Я печально улыбаюсь, качаю подбородком. У меня подступают слезы, и он чувствует. Положив свою руку на мою, он просит: «Поехали отсюда. Покатаемся. У вас есть время?» – «Да, до восьми до полдевятого», – отвечаю я. Его лапа скользит по моей руке, он говорит: «Вы не выпили чай». И мы пьем: я – чай, он – пиво, держа один другого за руку между стульями и не говоря ни слова. В машине кладу голову ему на плечо. Он спрашивает: «Жанна, зачем вы приехали в Динь?» Отвечаю: «Сама не знаю. Город как город. Но я рада, что приехала в Динь». Бу-Бу может потешаться надо мной, я мировая актриса. В школьных спектаклях всегда так волновалась, что мадемуазель Дье кричала: «Говори внятнее! Внятнее!» И попрекала, что я слова перевираю. В жизни я говорю точно. Особенно когда не думаю о чем. Или взявшись провести кого. Сейчас я, например, прижалась к его плечу. Пускай оно принадлежит типу, которого я убью сама или заставлю убить. Вспомнила название его духов – «Голд фор мэн». Филипп торговал ими. А душился португалец Рио. Я с ума сходила по нему. Это он поцеловал меня в губы, прижав к дереву, и поднял юбку погладить ноги. Но я опустила юбку, и все. Он как раз брился около пихты, собираясь на танцы. Вынул флакон из коробки с золотой каймой и умылся этим «Голд фор мэн». И больше ничего между нами не было. Поцеловал он меня только для того, чтобы произвести впечатление на товарищей со стройки дач на перевале. Я предлагаю: «Вернемся в Динь. Я сниму ту квартирку». Лебаллек тормозит у обочины. Мимо проносятся машины. Он берет меня за плечи и долго смотрит в глаза. Я вижу себя в его зрачках – в них страх и всякая хреновина. Прерывисто дышу, как умею это делать. И вот он уже целует меня в губы, проталкивая в рот свой грязный язык, и тогда Эна появляется рядом, ей лет семь или 12-14, и она с любовью смотрит на меня. Я твердо знаю, что никогда не откажусь от своего, убью их по очереди, как обещала. 9 Останавливаемся у первого же кафе. Звоню Туре. Нет на месте. Отвечает Сюзи. Напоминаю ей, кто я такая, и говорю, что решила снять квартирку, заеду подписать документы часов в семь. Стоящий рядом Лебаллек глазами одобряет каждое мое слово. Когда я вешаю трубку, он кладет руку мне на плечо. Улыбаюсь ему с видом храброго маленького солдатика, выполнившего свой долг. Он тоже улыбается, качая головой, и выпивает еще пива за стойкой. Я ничего не пью и иду к двери, на минуту застывая в ней, чтобы он и другие разглядели меня на просвет, а затем возвращаюсь назад. Прислоняюсь к его плечу, пусть все завидуют ему. Затем мы садимся в машину и едем в Динь, до которого 31 километр. По дороге он говорит: «Знаешь, у меня тоже были похождения. Но давно. Я был тихоня, весь в семье и работе. То, что сейчас происходит, просто невероятно». Я уже готова сказать ему, что с ним происходит, а именно – он просто без ума от моей задницы. Но не надо грубостей. Пусть травит свой катехизис. Все они плетут одну и ту же чушь, словно учились у одного кюре. Меняются только имена жен и детей. Я перестаю его слушать, узнав, что святую женщину зовут Фернандой, а ангелочков Эстелой и Юбером. Смотрю на дорогу и на деревья. И думаю о том, что буду есть вечером. Пропустив мимо ушей всю его ахинею, говорю: «Я понимаю, что тут не ваша и не моя вина. Так бывает». Он обнимает меня за плечо с видом благодетеля. Правит, прижав к себе. В Дине высаживает меня на незнакомой улочке, «в двух шагах от агентства». И прибавляет: «Мне надо заскочить к себе, но я буду ждать тебя здесь через час». Посмотрев на часы, роняю: «У меня будет очень мало времени». Он уперся: «Я хочу тебя видеть хоть несколько минут, прежде чем ты уедешь». Затем кладет руку на колено и лезет выше. Я молчу и не шевелюсь. А тот смотрит на свою руку со страдальческим видом и гнусавит: «Я хотел тебя уже в первый день, когда увидел». Я говорю – знаю. Затем он одергивает мне платье и бормочет: «Иди скорее. Я буду ждать». Вылезаю из машины, иду по переулку на бульвар и оказываюсь почти напротив агентства Туре. Когда я открываю дверь, он сидит за своим столом. Вентилятор разгоняет теплый воздух. Сюзи нет. Произношу: «Привет». Он вскакивает и жмет мне руку. Не выпуская ее, говорит: «Я ждал вас». На нем тот же костюм из твида, как на прошлой неделе, и он улыбается, хищно, как волк, скаля зубы. Упершись в вырез, заявляет, что готов сделать мне подарок. Обычно вместе с оплатой за месяц вперед он требует еще дополнительно залог за месяц на случай расторжения договора. С меня он залог не берет. «Вот так, крошка». Я говорю – спасибо, это очень мило с его стороны. Он отпускает наконец мою руку, чтобы я могла подписать бумагу. Делаю это, не читая: во-первых, потому, что ничего не вижу, а во-вторых, мне решительно плевать. Подписываюсь Жанной Дерамо не очень разборчиво. Спрашивает день моего рождения, и я старею на два года, как и для Лебаллека. Родилась в Гренобле. Он это все записывает, сует бумагу в карман. Затем берет ключи в ящике стола и говорит: «Я провожу вас, чтобы все проверить». При этом покачивается с ноги на ногу, уставясь мне в вырез, словно не в силах удержать себя от желания наброситься на меня, а может, оттого, что в уборную приспичило. Тут уж он везет меня на улицу Юбак в своей новой «СХ». Я говорю, что хочу пить. И перед тем как подняться наверх, мы заходим в соседнее кафе. Как и Лебаллек, он пьет пиво, но в отличие от того поглядывает, нажимая кнопку, на часы и говорит, что раньше полвосьмого не пьет аперитив. Едва нам подают, как он вытаскивает деньги. И тут я чуть не падаю в обморок, ухватившись за стойку. Я ведь знала, что признаю это портмоне сразу, и всегда боялась увидеть его. Итак, оно передо мной. Именно такое, как описала моя мать. Кровь стынет в жилах. Золотая монета, закрепленная на двух полукружьях, закрывающихся, как капкан. «Сколько с меня?» Голос Туре доносится откуда-то издалека. Затем он спрашивает: «Что с вами?» Делаю глубокий вдох, – сердце очухалось, – и медленно тяну газировку с мятой. «Это от жары», – говорю я, пока ему отсчитывают сдачу и он старательно укладывает деньги. Затем как можно натуральней спрашиваю: «У вас интересное портмоне. Дорогое, вероятно?» Тот показывает, не выпуская из рук, со своей гнусной ухмылкой. Боязно продолжать расспросы. Но не могу устоять: «Где вы такое купили?» Тот машет рукой: «Оно давненько у меня. Подарок одного друга. Итальянца». Слова гудят в моих ушах, а он молча рассматривает свое портмоне, вспоминает что-то и пьет пиво. А затем говорит: «Мы сварганили вместе одно дело. Но бедняга давно умер». Я смотрю на его пиво и машинально пододвигаю к себе сумку, лежащую слишком далеко на стойке. Сумка меня успокаивает. Я собиралась покончить с ними в этот вечер и понимаю, что сделать это будет нетрудно. Но шоколадная секретарша – забыла ее имя – опишет клиентку, звонившую хозяину. Надо дать ей время забыть обо мне. Надо быть терпеливой. Однако портмоне все сделало невозможным. У меня больше нет сил идти наверх, отталкивать от себя его волосатые лапы. Знаю, что схвачу лопату, буду бить его по голове, пока он не останется лежать неподвижно в грязи среди опавших листьев. Пытаясь ухватиться за что-то левой рукой, слышу крик. Прихожу в себя на полу бара, все собрались вокруг. Кто-то говорит: «Не трогайте ее. Надо позвать полицию». Но он не умер. Мать говорит, что он не умер. Только не может больше двигаться, не может говорить. И ничего не скажет полиции. Меня не было с ним в лесу. Срезая сучья, он упал с лестницы. Надо ждать. В больнице они сказали маме, что надо ждать. Я лежу на полу бара. В Дине. И говорю: «Где моя сумка? Дайте мою сумку». Платье мое испачкано. Но я не должна плакать, не должна кричать. Я убеждена, что смогу встать. 10 Уже почти восемь, когда мы выходим из бара. Я похожа на утопленницу. Волосы прилипли к вискам и лбу. Мне дали выпить коньяку, но я его выплюнула. Принесли крепкого кофе. Болит затылок. Земля вокруг больше не кружится. И я говорю, как моя дуреха-мать: «Я вас напугала?» Он отвечает: «Да нет». Я его встревожила. И часто это со мной бывает? Я отвечаю – это, мол, от жары, после автобуса, от нервов. Великомученица Погибель уже, поди, свихнулась, дожидаясь меня возле кафе на тротуаре. Останавливаемся у облезлого дома. Внимательно поглядев на меня, Туре говорит: «У вас хватит сил подняться наверх?» Я киваю, цепляюсь за перила, он отпускает мою руку. Идет сзади. Однако сейчас ему не до моих ножек. Он их уже вдоль и поперек изучил в баре, когда я там валялась на полу, и 150 человек вместе с ним. На третьем передыхаю, и он говорит: «Не торопитесь. Дышите глубже». Наконец дверь квартиры открыта, и я бегу в туалет. Меня вывернуло. Сняв платье, ополаскиваю лицо холодной водой, затем мою умывальник, причесываюсь, подкрашиваю губы. Я потеряла два накладных ногтя на левой руке. Наверно, когда цеплялась за стойку бара. Потом отряхиваю платье и стараюсь оттереть пятна. Вернувшись в комнату, застаю Туре на том же месте, что и в прошлый раз – в кресле. Спрашивает: «Вам лучше?» Мне удается улыбнуться. Он говорит: «Убийственное лето. Столько людей умирает от солнечного удара…» Я сажусь на край постели. Это двуспальная кровать, покрытая красным бархатом. Днем она превращается в диван с подушками. Оглядываюсь, и Туре встает, чтобы погасить сигарету: «Осматривать квартиру не стоит. Если разобьется что из посуды, мы договоримся». Мне плевать, даже не понимаю, о чем речь. «Я заплачу вам за первый месяц», – бросаю я. Он отвечает: «Как вам угодно. Но можно и обождать». Открываю сумочку, вынимаю 500 франков Коньяты и 300 материнских и спрашиваю: «Достаточно?» Он уверяет, что не к спеху, что должен выписать квитанцию, что у него нет ее с собой. Я возражаю: «Понимаете, я бы хотела иметь ключи сегодня». Отвечает: «Я их могу вам и так отдать». Пока я приводила себя в порядок, он открыл окно: с улицы доносится гром оркестра, какая-то женщина орет на мужа. Туре закрывает его и говорит: «На улице жарче, чем в помещении». Уже по его тону чувствую приближение беды. Поэтому встаю и отхожу от кровати. Спустя тысячу лет он спрашивает: «Вы с кем-то должны увидеться вечером?» Киваю, даже не глядя на него. «С приятелем?» Я слегка поднимаю плечо. Он говорит: «Ведь это вполне нормально». Вижу, он трет подбородок. Я умело разыгрываю замешательство и затем улыбаюсь; «Это не то, о чем вы думаете». Не поймешь, у кого из нас вид глупей. Беру сумочку с постели, говорю: «Мне надо идти, у меня еще одна встреча до этого». Знаю, он постарается схватить за руку, поцеловать, в общем, начнется цирк. Но я такого же роста, как и он, плюс четыре сантиметра каблуков, и с ним нет двух негодяев, чтобы держать меня. Однако он ничего такого не делает. Только вздыхает. С сумкой в руке иду к двери. Он говорит: «Обождите, я кое-что хотел вам сказать». Оборачиваюсь, он зажигает новую сигарету. И спрашивает, была ли я знакома с его свояком Жаном Лебаллеком до приезда в Динь. Я говорю – нет. «Мне понадобятся полки. Посоветовали обратиться к нему». Туре цедит: «Он звонил и спрашивал ваш адрес», хочет еще что-то спросить, но только смотрит на меня, а затем на ковер. Он меняет тон и бросает: «Вы не рассердитесь, если я скажу, что давно не видел такую красивую девушку, как вы?» Я смеюсь и отвечаю: «Такое услышать всегда приятно». Смотрим друг на друга, причем я – как это умею широко раскрыв глаза. Говорю: «Надеюсь вас увидеть в другой раз и не падать в обморок, как идиотка». Он смеется: «Ну знаете, в этом все-таки что-то было». Думаю, он вспоминает цвет моих штанишек или еще что. Затем приподнимаю плечо с видом невинной простоты, которой стыдно, как писюшке. Но мне плевать на него. На улице он предлагает подвезти меня. Я жму ему руку, говоря – нет, встреча назначена тут рядом. Ключи от квартиры лежат в сумке, я рада, что сумела избежать приставаний, даже чувствую себя лучше. Он замечает: «Вы теперь лучше выглядите. Когда я вас увижу снова?» Руку отнять невозможно, он явно решил оставить ее себе в залог. «На будущей неделе. Я сообщу вам и сама угощу вас аперитивом. В моей квартирке». Ну и глаза у него! Он уже мечтает об этом. «Замечательно», – отвечает он. Ухожу. Спускаются сумерки, и опять доносится музыка. Пинг-Понг собирался поехать потанцевать вместе с братьями в город, но я сказала, что ненавижу сутолоку в день 14 июля. А на самом деле просто боюсь, что не сдержусь при Бу-Бу и Мари-Лор. Лебаллек ждет меня за рулем на условленном месть Сажусь рядом, ворча на его шурина: «Ну и прилип. Никак не отпускал». А затем: «Вы сердитесь? Клянусь, я очень нервно чала, боялась, что вы не станете ждать. К тому же мне стало нехорошо из-за жары и волнений». Он меня успокаивает стискивает. Говорю: «Прошу вас, не здесь». И, сладкая как мед, продолжаю: «Смотрите» – и показываю ключи. Он серьезно улыбается, и мы сидим, уставясь в ветровое стекло, словно два героя романа, думая о своей великой любви и том, как мы встретимся в нашем гнездышке. Затем я выпускаю когти: «Ваш шурин, видать, порядочный юбочник». Даже не глядя на него, знаю, что он злится. И мрачно произносит: «Он к тебе приставал?» Я вздыхаю, говорю: «Приставал. Я вся дрожала от страха, да. Сама не знаю, как мне удалось его угомонить. Этот тип явно озабочен». И даю ему вволю подвигать скулами, пока не сломает их вовсе. Потом добавляю: «Извините, что я так говорю о вашем шурине, но я уже дважды оставалась с ним наедине, и дважды мне было страшно». Он отвечает: «И неудивительно. Еще бы. Совсем неудивительно». И опять обнимает меня гладит по спине, словно мне холодно. Конец эпизода. На моих часах без четверти девять, часы в машине не ходят. Погибель вероятно, уже подобрал полицейский фургон. Говорю: «Мой дорогой, мне надо идти». Печально так. Он еще целует меня тысячу лет, я так вздыхаю, что трещит платье, и вылезаю. Смотрю ему прямо в глаза и говорю с убитым видом: «На будущей неделе я не смогу приехать. Вы меня не забудете?» Он тотчас спрашивает: «А когда?» Обещаю позвонить, чтобы услышать его голос и назначить день. Я буду осторожна и заговорю о книжных полках. И стану ждать в гнездышке. Не позднее вторника, ей-Богу. Мне та хорошо, что я почти верю в свои слова. Честно, меня буквально распирает от переживаний и вздохов, даже горло пересохло. Покончив с этими, поеду в Париж сниматься в кино. 11 В час ночи Погибель останавливает свою развалюху перед воротами моей дурехи. Сама ревет. Я ее утешаю: «Хватит же, черт возьми! Вы не поможете мне, если будете плакать, как идиотка». Поворачиваю ее к себе. Она пялит на меня большие глаза и говорит: «Я не могу, просто не могу не плакать». Погасив свет, обнимаю ее тысячу лет. А та снова плачет, икает и опять плачет, когда я вытираю рукой ее лицо. Так проходит еще тысяча лет. В конце концов говорю: «Вы же знаете, что я живу у Пинг-Понга». Но та, как психованная, озирается и заливается снова. Мы едем из Брюске, где она угощала меня омлетом и салатом. Ревела она уже при выезде оттуда и не прекращала всю дорогу. Я призналась, что меня шантажируют два мерзавца, грозят изуродовать, сделать калекой или даже убить, да еще склоняют к этому самому. Бедная кретинка никак не могла понять к чему. Когда же я объяснила, что они сняли мне квартирку, где я смогу принимать мужчин, она закрыла рот рукой, и слезы так и потекли. Просто непонятно, как мы доехали, не включая дворники. Она раз пять тормозила и, упав головой на руль, все плакала и плакала. Я плакала вместе с ней. Во мне что-то от обезьяны. Начинаю подражать человеку, который рядом со мной. Мы сидели на первом этаже ее дома, когда мне пришла в голову мысль. Еще там, крепко обняв ее, я учительским тоном объяснила, что она должна сохранить все в тайне. Когда я выйду замуж, эти мерзавцы оставят меня в покое. Иначе… Она подняла голову и бесстрашно посмотрела красными от слез, внимательными глазами. «Иначе?» Я ответила: «Мне так или сяк придется отделаться от них. Или я расскажу все Пинг-Понгу, и это сделает он». В машине я попросила ее: «Погибель, отвезите меня домой. Иначе я не смогу объяснить, почему вернулась так поздно». Она много раз подергивает головой, повторяя «да, да», сдерживая рыдания, и мы пускаемся в путь. Проезжая деревню, я видела, что у Ларгье и наверху у Брошаров еще горит свет. У моей матери тоже горит свет. Утешая эту балду, не отрываясь гляжу в то окно так, что в глазах темнеет. Затем пытаюсь как-то привести в порядок волосы, но понимаю, что это бесполезно. Все равно Пинг-Понг увидит, на кого я похожа. Погибель тормозит перед раскрытыми воротами. Вылезаю. Фары освещают двор, и я вижу убегающую кошку. Когда матерь всех скорбящих видит кошку около своих кроликов, считай, кисоньки уже нет в живых. Говорю Погибели: «Я вам доверяю. Но вы представить себе не можете, что со мной будет, если вы кому-нибудь все расскажете. О полиции и думать нечего, вам понятно? Мне никто не поверит. Это вполне приличные люди, совсем не какая-нибудь шваль или сводники, какими их описывают. У них жены, дети и… длинные руки. Если меня убьют, то не найдете даже моего трупа. Так они поступили с другими». Она снова закрывает рот рукой. Однако больше не плачет. А это еще хуже. Смотрит на меня так, словно меня уже разрезали на куски. Просто не знаю, как она доберется домой. Говорю: «Ладно, ладно. Надеюсь, вы поняли. Кроме вас, единственным человеком, которому я все расскажу, если дел обернется скверно, будет Пинг-Понг». Показав пальцем на лоб, требую: «Пусть это останется здесь» – и вылезаю из машины. Она пытается схватить мою руку и с отчаянием глядит на меня безумными глазами. «Не беспокойтесь, – говорю, – я буду осторожна». Вырываю руку, хлопаю дверцей и быстрым шагом направляюсь к дому. Она кричит мне вслед: «Элиана!» Я оборачиваюсь и довольно громко уговариваю: «Жду вас завтра. Уверяю, мне лучше. Поезжайте осторожно. До завтра!» На кухне меня ждет не Пинг-Понг, а свекровь. Она в старой ночной ситцевой сорочке стоит около стола. Прикрыв дверь, прислоняюсь к косяку. Она сердита, но, увидев мое лицо, скорее удивлена и спрашивает: «Что случилось?». Закрываю глаза. Мне слышно, как отъезжает Погибель. Говорю: «Я упала в обморок у мадемуазель Дье. Мне было очень плохо». Слышно только ее сопение. Она говорит: «По тревоге подняты все пожарные. Над Грассом страшный пожар». Я бросаю в ночь: «Бедный Пинг-Понг». Открыв глаза, вижу, как она в своих туфлях подходит ко мне. И смотрит без злости, но и без любви. У нее смуглое лицо в морщинах. Глаза выцвели. И она произносит: «Идем. Тебе надо поспать». Мы поднимаемся наверх, и там, прежде чем войти к себе, я целую ее в щеку. Она пахнет, как и глухарка. И говорит: «Я положила тебе на постель старую накладную. Человек, который привез механическое пианино, был хорошим знакомым моего мужа. Его звали Лебаллек». Я думаю о Погибели, которая сейчас возвращается домой через горы, и говорю устало: «А мне-то что до этого?». Она не обижается и отвечает: «Мне казалось, тебя это интересует. Я перерыла весь дом, прежде чем нашла эту накладную». Опустив голову, говорю: «Мне почудилось, что я однажды видела ваше пианино, когда была еще маленькой. А мне эти годы очень дороги». С минуту она молчит, а потом кивает: «Понятно. Это, пожалуй, единственная вещь, которая мне понятна в тебе». Оставшись одна, беру накладную, надеваю очки и читаю. Передо мной потертая бумажка, суммы в старых франках, с фирменной печатной маркой «Фарральдо и Сын». Ее выписали 19 ноября 1955 года, внизу выведена с усердием подпись: «Монтечари Лелло». А рукой матери Фарральдо вписано имя водителя грузовика – Ж.Лебаллек. Внизу можно прочесть: «Оплачено наличными 21 ноября 1955 г.» – и роспись. Вынимаю из сумки визитную карточку Лебаллека, там записан адрес столяра для полок. За двадцать лет почерк нисколько не изменился. Но я сейчас больше думаю о Погибели, чем о нем. После долгих размышлений и колебаний за последние дни я приняла в Брюске окончательное решение. Засыпая, я еще слышу запах мадемуазель Дье, смешанный с духами Диора. Страшная штука – запах. Мой папа… – стоп! Моя мама. Вот чей запах я люблю больше всего. Бу-Бу? Отметаю мысль, что он где-то на танцах. Вероятно, спит в глубине коридора. Я больше не сержусь на него. И еще передо мной мелькает дорога, освещенная фарами. Отче наш, иже еси на небеси, сделай так, чтобы она благополучно доехала до дома! Просыпаюсь на заре вся в поту. Приснился страшный сон. Ставни я не закрыла, и холод залез в комнату. Слышно, как внизу Микки готовит себе кофе. Пинг-Понг не вернулся. Подхожу к шкафу проверить, на месте ли флакон, и вынимаю его, чтобы взглянуть еще раз. Мне приснилось, что отравлена была моя мама, причем в баре Диня на моих глазах. Я знаю, что она умрет, и громко кричу. Потом у нее рвут волосы, и все лицо ее залито кровью. Там и мадемуазель Дье, и Пинг-Понг, и Туре. А вот Лебаллека нет. Все говорили, что он скоро придет, и смеялись, заставляя меня есть волосы моей матери. Не помню, сколько я еще простояла так голая посреди комнаты, прислушиваясь, как внизу Микки пытается завести свой грузовик. Иду к окну. Не понимаю, почему он уезжает так рано в день 14 июля. Возможно, у него ночевала Жоржетта. Отсюда мне не видно, сидит ли она в кабине. Вижу только, как грузовик отъезжает. Тогда я набрасываю на себя халатик с надписью «Эна» и спускаюсь на кухню. Там никого нет. Готовя себе кофе, не могу отделаться от чувства, будто за моей спиной кто-то стоит. Выхожу с чашкой на улицу, сажусь на каменную скамейку около двери и прихлебываю в лучах красного солнца, встающего из-за гор. После этого мне, как обычно, становится лучше. Я иду босиком через двор на поляну – трава там нежная, в росе. Не знаю, который уже час. В большой палатке туристов все тихо. Я не приближаюсь к ней, а сижу, болтая ногой в речке. Вода ледяная, быстро вытаскиваю ногу назад. Так и сижу на большом камне, стараясь ни о чем не думать. А когда я ни о чем не думаю, то думаю о всякой муре… Спустя некоторое время появляется один из туристов – самый из них высокий, с полиэтиленовым мешком для воды. На нем заношенные трусы, он весь красный от солнца, как кирпич, с выгоревшими волосами на груди. «Здравствуйте, вы рано встаете», – произносит он. Я еще ни разу не разговаривала с ним. Его зовут Франсуа, я же показываю ему свое имя, вышитое на халате. Он замечает: «Это не имя». Я удивляюсь: «Разве?». Он интересуется, пила ли я кофе. «Идемте, – зовет он, – выпьете с нами еще». Я соглашаюсь и следую за ним. Мы идем босые к их палатке, и там я узнаю, что все они из Кольмара, с Верхнего Рейна. Не знаю, где это, говорю «Вот как?» – словно прожила там всю жизнь. Он спрашивает, откуда у меня такой акцент, и я отвечаю: «Моя мат австрийка». Тогда он пытается говорить со мной по-немецки и я лишь повторяю: «ja, ja». Правда, я немного понимаю, но сказать могу только это. В конце концов он переходит на французский. Его приятель и обе девицы уже проснулись. У парня легкие штаны, у одной из девушек обрезанные по колено джинсы, у другой – трусики с растопыренной рукой на заду. Голые по пояс, они без всякого стеснения занимаются своими делами. Обе очень спортивные, загорелые. Мне представляют Анри, и я жму ему руку. Он не такой красивый, как Франсуа, но недурен, только вот давно не брился. Девицу в обрезанных джинсах, с волосами цвета спелой пшеницы, зовут Диди, а другую, покрасивей, прекрасно сложенную, Милена. Они варят кофе, и мы пьем его, сидя на земле перед палаткой. Им тут очень покойно. Вокруг никого. Диди рассказывает, что у них не хватило денег, чтобы поехать в Сицилию, и они остались здесь. Оба парня работают в банке. Я говорю: «А почему вы не унесли с собой кассу?». Они улыбаются только для того, чтобы доставить мне удовольствие. Шутка моя не произвела никакого впечатления. Внутри палатки я вижу надувные матрасы. Никакой занавески. И спрашиваю: «А что вы делаете, когда трахнуться охота?». И этот вопрос не производит никакого впечатления. В конце концов до меня доходит, что они принимают меня за дуру набитую, и умолкаю. Не проходит и четырех тысяч лет, как мне становится известна вся их вшивая жизнь. И тут раздаются чьи-то шаги и появляется – кто бы вы думали? – усталый тип, весь измазанный сажей, в грязной рубахе, в мятых брюках и стоптанных сапогах. У него такой же ошалелый вид, как у обожаемого нашим Микки гонщика, когда того о чем-то спрашивают по телеку. Приветствуя всех, он говорит: «Извините, у меня грязные руки». А мне бросает: «Ты вышла погулять?» Нельзя не догадаться, что он будет дуться на меня весь день только потому, что под халатом у меня ничего нет и все это заметили. Что другие девчонки выставляют свои сиськи, ему совершенно плевать, он даже не смотрит на них. Видит только меня. Встаю, благодарю за кофе и все такое, и мы через поляну направляемся к дому. Я говорю ему: «Послушай, Пинг-Понг, я тут оказалась совершенно случайно». Не оборачиваясь, он отвечает: «А я тебя ни в чем не упрекаю. Я устал, и все». Тороплюсь догнать его и беру за руку. Он говорит: «И не зови меня Пинг-Понгом». На кухне все уже в сборе. Бу-Бу в пижаме поедает двенадцатую тысячу бутербродов и сообщает мне: «Заходил Брошар. Твоя школьная учительница просила передать, что доехала благополучно». У меня перехватывает горло, но я говорю: «Как ты умудряешься все это слопать?» Он дергает плечом и улыбается. Просто умереть можно от его улыбки. Чмокаю глухарку и иду к себе. Пинг-Понг уже разделся и лежит на неубранной постели. Говорит: «Мне надо хоть немного поспать. Сегодня вечером мы пойдем на танцы одни». Я сажусь рядом с ним. Он даже не умылся, и от него пахнет дымом. Некоторое время он лежит с открытыми глазами, затем закрывает их и бормочет: «Вердье сломал себе ключицу. Это тот молодой парень, который был со мной в „Бинг-Банге“, когда я с тобой познакомился». Отвечаю: «Да, помню». Я рада, что мадемуазель Дье позвонила. Когда боишься, что другие станут о тебе беспокоиться, это и есть настоящее отношение. Все, кроме матери, почему-то думают, что мне плевать, когда обо мне беспокоятся. Это неверно. Ей-Богу. Просто я не должна показывать свои чувства, вот и все. То, что она позвонила Брошару, куда большее доказательство, чем то, что она ждала меня в Дине, где я села в ее машину. Она долго ждала меня там, поставив машину напротив кафе «Провансаль». После целого потока упреков заявила: «Я была у твоих родителей в субботу. Мать показала мне подвенечное платье. Я привезла твоему отцу заявление о признании отцовства. Однако не смогла убедить его подписать. Но увидишь, он все равно это сделает». А я-то в субботу носилась по городу, не зная, куда пойти, чтобы забыться. Позвонив Лебаллеку, беззвучно ревела точно так же, как Погибель умеет реветь вслух. А она поехала к нам, думала сделать мне приятное. Я, кстати, это понимаю. И вовсе не такая я бесчувственная, вот уж нет. Я не бесчувственная, не антиобщественная, не развращенная, как напечатала на машинке вонючая социологичка после поганых тестов в Ницце. Это же заключил и бывший с ней доктор, даже захотел меня изолировать. Но когда Погибель рассказала мне о своем добром поступке, мне пришло в голову не то, что она любит меня или что я должна прыгать до небес от радости, стараясь проломить крышу ее малолитражки. Меня сразило то, что она видела его, говорила с ним, заходила в его комнату. А я нет, я нет – вот что. Стою, прижавшись лбом к оконному стеклу. Солнце прямо в лицо. И я говорю себе, что пойду к нему в день свадьбы в прекрасном белом платье, когда все будут пить, смеяться и болтать всякую дребедень. В первый раз пойду за четыре года и пять дней. А потом, еще до конца июля, Пинг-Понг будет свидетелем того, как развалится его семья, точно так же, как развалилась моя. Он потеряет своих братьев, как я потеряла отца. Где мой отец? Где он? Я страдаю, пытаясь представить свою мать с теми тремя мерзавцами в тот снежный день. Я ненавижу их за то, что они ей сделали. И все-таки мне плевать на все. Где он? Я ударила лопатой мерзавца, который не был моим отцом, человека, которого совсем не знала, – остановись, остановись же! Это он говорил мне: «Я дам тебе денег. Я повезу тебя путешествовать. В Париж». Солнце жжет мне глаза. Я сделаю из Пинг-Понга кашу. И он возьмет один из карабинов своего подлюги отца. Скажу ему: «Это Лебаллек, это Туре» – и потребую, чтобы он их убил. И прошлое будет забыто. Тогда я приду к папе и скажу ему: «Теперь они все трое мертвы. Я вылечилась. И ты тоже». До меня доходит, что я сижу на ступеньке лестницы, положив руку на перила. Щека прижата к полированному дереву. Все тихо. Как это со мной бывает, я сорвала накладные ногти и держу их теперь в руке, прижатой ко рту. И плачу, вспоминая его лицо. Я вижу, как он возвращается домой. Останавливается в нескольких шагах от меня, чтобы я успела подбежать и броситься к нему на руки. И кричит: «Что папа принес своей дорогой малышке? Что он принес?». Никто и ничто не убедит меня в том, что все это происходит до того. Я хочу, хочу, чтобы это было опять, сейчас. И чтобы никогда не кончалось. Никогда. Казнь 1 Пожары. Ну и лето! Мне никак не выспаться. Я снова вижу горящие пихты на холмах, вертолеты над огнем: бьет, как стреляет, вода, отливает радугой на солнце, которое пробивается через дым. Я вспоминаю также нашу свадьбу. Ее в длинном белом платье. Фату она сняла во дворе и разорвала на части, чтобы каждому достался кусочек. Ее улыбку в тот день. Ее глаза в церкви, когда я надевал ей кольцо на палец. Я снова увидел в них тень, более зыбкую, чем обычно. Улыбка застыла и была такой неуверенной, что становилось жалко на нее смотреть, да, именно так, и я все бы отдал, лишь бы понять и помочь. Может, я все это придумываю теперь? За свадебным столом нас было человек тридцать пять – сорок. Затем стали подходить другие – из деревни и еще откуда-то; к середине дня, когда начались танцы, народу набралось уже вдвое. Бал мы с Эной открыли вальсом на радость нашим матерям. Придерживая рукой платье, чтобы не испачкать, она кружилась, кружилась, смеясь и прижимаясь ко мне, и под конец сбилась с ног. Еще утром была неразговорчива, а тут я услышал: «Как все чудесно, как все чудесно…». Я прижал ее к себе. И так, обнявшись, мы вернулись к столу. Дальше я смотрел, как она танцует с Микки, моим шафером, во время обеда он отнял у нее под столом голубую подвязку наших бабушек, единственную сохранившуюся, дань уважения традициям. Все мужчины сбросили пиджаки и сняли галстуки, но-даже в таком виде невезучий гонщик выглядел принцем, потому что танцевал с принцессой. Я сказал сидевшему рядом Бу-Бу: «Каков?» Обняв за плечи, он поцеловал меня в щеку – впервые с тех пор, как отчего-то решил, что целовать брата якобы не по-мужски. И выложил: «Потрясный день!». Да. Солнце над горами. Смех гостей, потешавшихся выходками Анри Четвертого – он изображал клоуна. Вино. Пластинки чередовали так, чтобы танцевать могли и молодые и старики. Я нашел в городе медсестру, чтобы она до восьми посидела с парализованным тестем. Ева Браун была с нами. Я замечал по ее таким же голубым, как и у дочери, глазам, что она довольна. Но ни она, ни я еще не знали, что Эна нам готовит. В какую-то минуту я тихо рассмеялся, подумав: «Вот и моя свадьба. Я женат». Я много выпил, и звуки доходили до меня глухо. Казалось, я смеюсь где-то в другом мире, а не на своей свадьбе. И те, что танцевали вокруг, тоже не реальные люди. И знакомый мне с детства двор тоже казался мне неведомым. Чуть позже я стал, помнится, разыскивать Эну, но никто не знал, где она. Бу-Бу был занят проигрывателем, который одолжил у приятеля по коллежу, и только сказал: «Я видел, как она вошла в дом минут пять назад». Я пошел на кухню, там толпился народ, все пили и смеялись. Однако там ее не было. Я сказал матери: «Знаешь, я уже потерял свою жену». Она тоже не видела ее. В нашей комнате ее не было. Я поглядел через окно на танцы во дворе. Ева Браун сидела за столом с мадам Ларгье. Мадемуазель Дье со стаканом в руке стояла у колодца. Я видел также Жюльетту и Анри Четвертого, Мартину Брошар, парикмахершу Муну и других, кого не знал по имени. Я не нашел там Микки и постучал к нему в комнату. Жоржетта перепуганно закричала: «Нет-нет! Не входите!». Всякий раз, где ни постучи в дверь, за нею непременно Микки с Жоржеттой, и проигрыш очередной гонки ему обеспечен. Я спустился вниз и еще раз обошел двор. Вышел на дорогу посмотреть, нет ли ее там. Затем подошел к Еве Браун. Беспокойно оглядевшись, она сказала: «А я думала, она с вами». Мадемуазель Дье в сарае выбирала вместе с Бу-Бу и его приятелем пластинки для танцев. Она тоже много выпила, глаза были мутные и голос какой-то странный. Она сказала, что видела, как Элиана шла по поляне вниз, «чтобы пригласить туристов», но это было уже довольно давно. Только она да Ева Браун называли ее Элианой, и это, сам не знаю почему, выводило меня из себя. До сих пор я видел мадемуазель Дье только раз – она приезжала три дня назад, 14 июля, – и с первого взгляда понял, что она никогда не будет мне по душе. Объяснять сейчас не стоит. Все по моей и ее глупости. Я как можно беспечнее пересек двор, чтобы не мешать гостям, но, уже не в силах сдержать себя, бегом миновал поляну. «Фольксваген» туристов под деревьями отсутствовал, и в палатке было пусто. Я еле дышал. Что только не лезло в голову! Четырнадцатое июля, когда она, по словам матери, вернулась так поздно – в половине второго ночи, и то раннее утро, когда застал ее на этом месте в одном халатике. Размышляя, я несколько минут постоял в палатке, глядел на надувные матрасы, разбросанную одежду, невымытую посуду. Пахло стряпней и резиной. Мне все казалось каким-то ненастоящим, но я не был пьян. А о туристах подумал, что им можно и отказать. Выходя, я столкнулся с Бу-Бу. Тот спросил: «Что происходит?». Пожав плечами, я ответил: «Не знаю». Мы подошли к реке и умылись холодной водой. Он сказал, что я много выпил и в таких случаях даже самые простые вещи кажутся вывернутыми наизнанку. Вполне возможно, Эна захотела побыть одна. День-то особый, как тут не волноваться. Бу-Бу добавил: «Она ведь такая эмоциональная». Я кивнул согласно, затем поправил ему галстук-бабочку, и мы побрели через поляну. Меня уже хватились дома. Я потанцевал с Жюльеттой, с Муной и потом с вернувшейся к гостям Жоржеттой. Старался смеяться вместе со всеми. Анри Четвертый пошел налить мне из бочонка, стоявшего перед сараем, и я залпом выпил стакан. Это вино с нашего виноградника. Урожай у нас невелик, но вино получается доброе. Иногда я поглядывал на Еву Браун. Всякий раз, когда кто-то проходил мимо нее, она широко улыбалась, но я-то видел, каково ей. Мадемуазель Дье печально сидела за другим столом перед пустым стаканом. Потом встала и налила себе еще. Ей было так же трудно ходить прямо, как мне притворяться веселым. Она была в черном, задиравшемся на боках платье с большим вырезом, смех да и только, и я был даже доволен, что она такая. Эна не появилась и в семь. Кто спрашивал, я отвечал: «Пошла немного отдохнуть», но понимал, что мне верят все меньше и меньше. Когда я проходил мимо, гости умолкали. Наконец я решил поговорить с Микки. Я увел его за ворота и сказал: «Возьмем машину Анри Четвертого и поездим вокруг, может, она где-то на дороге». Мы попали в пустую деревню – все или почти все были у нас. Сначала остановились у кафе Брошара. Мамаша Брошар не захотела закрыться в этот день, а то турист, у которого лопнули брюки, купит булавку в другом месте. Но она не пожелала пропустить свадьбу, и сейчас там дежурил сам Брошар, просматривая в одиночестве один из тех журналов, которые не смеет читать при ней, и подкрепляясь кружкой пива. Он не видел Эну с тех пор, как мы утром вышли из церкви напротив. И сказал, что выглядели мы оба отменно. Поехали к Еве Браун. Мало было надежды, раз ее мать находится у нас, но Микки настоял: «Ну что нам стоит проверить?» Мы сначала постучали в стеклянную дверь, а затем вошли. Тишина. Микки был тут впервые. Он с любопытством приглядывался. Потом сказал: «Блеск. Здорово обставлено». Я крикнул: «Есть кто-нибудь?» Наверху послышался шорох. Оттуда спустилась нанятая мной медсестра, мадемуазель Тюссо, и, приложив палец к губам, сказала: «Теперь он спит». По ее удрученному виду мы сразу поняли – что-то случилось. Глаза красные от слез. Сев на стул и вздохнув, она сказала: «Право, не знаю, мой мальчик, кого вы взяли в жены, это меня не касается, но я пережила ужасные минуты». И повторила, глядя мне в глаза: «Ужасные». Я спросил, нет ли Эны наверху. «Слава Богу, нет. Но она была здесь». Мадемуазель Тюссо за сорок. Она не настоящая медсестра, но умеет делать уколы и ухаживать за больными. В тот день на ней было синее платье с белым передником, и передник был разорван. «Это Эна разорвала», – сказала она, с полными слез глазами, не в силах больше ничего произнести, и только покачала головой. Мы с Микки сели напротив. Микки стеснялся и предложил обождать в машине. Я сказал, чтобы он остался. Не знаю, был ли я тогда пьяный, но все казалось мне еще более невероятным, чем у нас дома. Мадемуазель Тюссо вытерла глаза свернутым в комок платочком. Пришлось долго ждать, пока она стала нам рассказывать, и еще дольше, пока дошла до конца, – все время вставляла, как к ней хорошо относятся в городе, каким утешением была она для многих умирающих и все такое. Микки не раз подгонял ее: «Ладно, ясно. Дальше». Сегодня во второй половине дня – такова версия мадемуазель Тюссо, а другой я не знаю – часов в пять, Эна явилась в дом в своем белом подвенечном платье. У нее ничего с собой не было – ни еды, ни бутылки вина, ничего. Она только хотела повидать отца. И была очень взвинчена, это чувствовалось по голосу. Мадемуазель Тюссо нашла, что это очень мило – уйти со свадьбы к парализованному отцу и тем доказать, что дочь его не забыла. Она сама, например, так и не вышла замуж из-за больных родителей. «Ладно, ясно. Дальше». Они вместе стали подниматься по лестнице, и тут все и началось. Старик из своей комнаты узнал шаги дочери и стал кричать, что не хочет ее видеть, оскорблял ее. Мадемуазель Тюссо не успела удержать ее, как Эна вбежала к нему. Он заорал еще сильнее, не хотел, чтобы она его видела. Весь так и извивался, закрыв лицо руками. Но она все равно подошла к нему, оттолкнув мадемуазель Тюссо «с невероятным ожесточением», именно тогда Эна и порвала этот передник. Она обливалась слезами, и грудь ее вздымалась так, словно ей было трудно дышать. И только смотрела на отца, не в силах говорить. Постояв с минуту перед так и не открывшим лицо стариком, она упала перед ним на колени, обняла его неподвижные ноги и, цепляясь за него, тоже закричала. Но это были не слова. Нет, просто бесконечный вопль. Мадемуазель Тюссо попыталась оторвать ее, грозя позвать жандармов, но та отбивалась «как фурия». Могло кончиться тем, что она стащила бы отца с кресла. Старик больше не кричал. Он плакал. Она немного успокоилась и сидела, уронив голову ему на колени. И шептала: «Прошу тебя, прошу тебя». Как молитву. Наконец старик произнес, по-прежнему пряча лицо: «Уйди, Элиана. Позови мать. Я хочу ее видеть». Она встала, ничего не ответив. Пристально поглядела на него и сказала: «Скоро все будет как прежде. Увидишь. Я уверена». Так, по крайней мере, поняла мадемуазель Тюссо. Старик ничего не ответил. Когда же Эна ушла, он еще плакал, и «пульс был лихорадочный». Мадемуазель Тюссо дала ему лекарство, однако сердце успокоилось только час спустя, и он уснул. И вот еще что. С Эной всегда было связано что-то еще. Когда она спустилась вниз и пошла умыться, то увидела в зеркале мадемуазель Тюссо. С обычной своей откровенностью, не выбирая слов, сказала ей, что думает о старых девах и что они должны делать, вместо того чтобы вмешиваться в чужую жизнь, и еще что-то «особенно ужасное» – мадемуазель Тюссо просто не знала, что такое существует. В машине Микки не сразу включил мотор. Мы посидели молча, он курил, а я собирался с мыслями. Затем он сказал: «Знаешь, эти бабы способны наболтать всякое. Вечно они все раздувают». Я ответил – да, конечно. И он добавил: «А старик наверняка чокнутый. Сидеть круглый год взаперти. Ты бы смог?» Я ответил – нет, конечно. По мнению Микки, все очень просто, такое случается во многих семьях, но затем все улаживается. Когда она стала жить у меня, не выходя замуж, отец поклялся никогда больше ее не видеть. Ну, встань, мол, на его место. И вот она, в сущности хорошая девочка, решила в день свадьбы помириться с человеком, встань-ка на ее место! А тут ее принимают за пешку, да еще перед чужим человеком. Я ответил – да, конечно. А он так беззлобно спрашивает – не могу ли я, разнообразия ради, произнести что-нибудь другое. По его мнению, она где-то прячется, как девчонка, не желая никого видеть. Ведь я, наверное, заметил, что это при всех своих замашках просто маленькая девчонка. Я посмотрел на него. Мой брат Микки. От жары волосы взмокли и растрепались, густые и черные, волосы итальяшки. Я подумал, что он, пожалуй, прав по всем пунктам, кроме одного, главного – ужасной сцены между ней и человеком, которого она всегда звала «кретин». Была же какая-то причина. Но я ответил: «Поедем, может быть, она вернулась». Она не вернулась. Микки отвез Еву Браун домой, чтобы отпустить медсестру. Вечерело. Я ничего не рассказал Еве Браун. Она и сама все узнает, едва войдет к себе на кухню. Я поцеловал ее в щеку, она крепко сжала мне руку и печально, со своим немецким выговором сказала: «Не сердитесь. Это не ее вина. Клянусь вам, это не ее вина». Я едва не задал ей страшный вопрос, но потом увидел ее голубые глаза, доверчивое выражение лица. И не смог. Я хотел спросить, не имеет ли Эна отношение к несчастному случаю с отцом пять лет назад. Случается, я не такой уж Пинг-Понг, как некоторые думают. Многие гости ушли, другие набивались в свои машины. Мне говорили «спасибо», «до свидания», но я-то чувствовал – веселость их деланная. На дворе валялись пустые бутылки, стаканы, обрывки ее фаты. За стоном у сарая несколько человек слушали, как Анри Четвертый рассказывает анекдоты. Там же были Бу-Бу со своим приятелем по коллежу, Мартина Брошар, Жюльетта, Тессари с женой и еще какие-то малознакомые. Жюльетта и моя мать расставляли посуду на самой чистой скатерти. Мать сказала: «Надо все же закусить». Мадемуазель Дье сидела на кухне вместе с Коньятой. И тоже мне сказала: «Не браните ее, когда она вернется, иначе потом, когда вы лучше ее узнаете, сами пожалеете». Коньята хотела узнать, о чем мы говорим. Я отмахнулся от нее и ответил мадемуазель Дье: «А что? Вы разве знаете ее лучше меня?» Я говорил громко, и она, опустив голову, обронила: «Я ее знаю дольше». Она вроде протрезвела, да к тому же причесалась. Ее здоровенная белая грудь выступала в вырезе платья. Заметив мой взгляд, она прикрылась рукой. Я сказал: «Да, конечно, вы же были ее учительницей в школе. Верно!» Я вытащил из буфета бутылку вина и налил три стакана. Блондинка моей мечты взяла свой, я же чокнулся с Коньятой и провозгласил: «За ваше здоровье, мадемуазель Дье!» Она ответила: «Можете называть меня Флоранс». Я возразил, что ее ученица называет ее мадемуазель Дье. Она засмеялась. Я впервые видел, как она смеется. Она сказала: «Вы знаете, как она меня называет? Погибель. Она ничуть меня не уважает». И снова прикрыла рукой вырез. Мы взглянули друг на друга, и я сказал: «Она никого не уважает». Немного позже мать подала на стол остатки еды. Бу-Бу попробовал подтянуть к столу лампочку от сарая. Но электричество в этой части двора зажигается, когда ему вздумается или когда его об этом никто не просит. А от кухни не хватало провода. Решили, что переносить стол слишком долгое дело, и зажгли керосиновые лампы и свечи. Коньята, а с ней Жюльетта и Флоранс Погибель нашли, что это просто «феерия». Нас было человек пятнадцать. Приятель Бу-Бу и Мартина Брошар молчали, явно втюрившись друг в друга, и ну здороваться, когда все стали прощаться. Анри Четвертый загадывал загадки, Микки хохотал до упаду, Жюльетта и Жоржетта не хотели слушать, а я не прислушивался вовсе. Воздух был теплый. Горло болело. Но я не жаловался, как и в детстве, когда не хотел выглядеть хныкающим ковбоем. Я пожал руку уезжавшей мадемуазель Дье. Потом незнакомой паре. Тут Бу-Бу сказал: «В следующее воскресенье Микки выиграет гонку в Дине. Она словно нарочно для него придумана. Увидишь». Право, сам не знаю почему, я был совершенно убежден, что ни я, ни Эна не доживем до следующего воскресенья. Было около одиннадцати, когда она вернулась. Я нарочно сел спиной к воротам, чтобы не видеть ее в эту минуту. А то, что она пришла, я понял по глазам остальных. Я лишь на миг обернулся и увидел ее, неподвижную, в белом, испачканном землей платье, с длинными распущенными волосами. Лицо ее просто невозможно описать. Ну, скажем, только как невероятно уставшее. Я смотрел в тарелку. Она подошла, – я слышал ее шаги сзади, – остановилась рядом, наклонилась и поцеловала меня в висок. А затем, чтобы все слышали, сказала: «Не хотела возвращаться, пока ты не останешься один. Думала, уже все ушли». Бу-Бу поднялся, и она села на его место, рядом со мной. Посмотрела на остатки еды в тарелке и стала есть. Я понял: она это делает, просто чтобы побороть смущение. Она никогда не бывала голодной и лишь временами ела в охотку хлеб с шоколадом. И никогда много не пила. Лишь минеральную воду с мятой. Или, зачерпнув рукой, воду из колодца. Микки, чтобы как-то снять накал, проговорил: «Мы будем теперь тебя звать не Элианой, а Долгожданной». Она улыбнулась с полным ртом и, не глядя, взяла мою руку в свою. А потом, проглотив кусок, заявила: «А идите-ка вы все…» Кто сидел вокруг, помявшись, предпочли рассмеяться. Для Коньяты пришлось разъяснить. Она тоже засмеялась, посмотрела на меня и сказала одну вещь, запавшую мне в память навсегда. Так вот, она сказала: «Девочка не понимает значения произносимых ею слов. Она говорит любые, для того чтобы доказать свое существование, наподобие человека, бьющего по клавишам рояля, не зная нот, лишь бы произвести шум». Никто, кроме Эны, думаю, никогда не слыхал, чтобы наша тетка произносила такие речи. Но Эна продолжала устало жевать овощи, словно это ее совсем не касалось. Коньята сказала: «Слушайте. Раз у вас есть уши». И косточками пальцев постучала по столу. Я сразу понял, что она хотела мне объяснить. Ее маленькие, выцветшие глазки пристально смотрели на меня. Она обращалась только ко мне. Три точки – три тире – три точки. И трескучим, старческим голосом человека, который себя не слышит, сказала: «Я ведь права? Верно?» Я ничего не ответил. А так как остальные не поняли, то она, продолжая смеяться, объяснила: «В молодости я была телеграфисткой. Это все, что я помню из азбуки Морзе». И, оборвав смех, добавила: «Как видите, раз это все, что я помню, это лишь доказывает, что имеется много людей, желающих сказать одно и то же. Но все просто производят разный шум». Эна, по-прежнему держа мою руку, заговорила с Коньятой одними губами, и ту одолел смех – так она кашляла и задыхалась, что Микки и Анри Четвертому пришлось стучать ее по спине. Всем, конечно, хотелось узнать, что она такое сказала Коньяте, но старуха лишь хлопала глазами, старалась не задохнуться и мотала головой. Тогда я впервые, как она вернулась, заговорил: «Что ты ей сказала?» Пожав мне руку, она ответила: «Я сказала, что мечтаю о брачной ночи, что не в силах больше ждать и что вся ваша болтовня – сплошная хреновина». Слово в слово повторяю. Нас было несколько человек за столом. Все могут подтвердить. Она долго сидела у реки – в тихом уголке под названием Палм Бич. А потом было уже поздно, боязно, что я устрою ей сцену при гостях. Вот она и стала ждать ночи, пока все уйдут. Но чем позднее становилось, тем сильнее она боялась, что я ее побью, боялась не столько того, что побью, сколько того, что сделаю это при всех. Так объяснила она мне наутро. Кроме Коньяты, внизу в доме никого не было, и мы могли поговорить спокойно. Я лежал в постели, а она нагишом сидела рядом, опустив ноги и зажав мою левую руку между бедер. Она утверждала, что эта позиция в духе йогов укрепляет моральный дух. О встрече с отцом Эна рассказала, лишь когда поняла, что я все знаю. Сначала выругалась, уставилась на себя в зеркало и только потом заявила, что это не имеет ровно никакого значения, ей плевать на старого, провонявшего мочой кретина. Все, что нагородила тухлятина, служившая ему нянькой, – сплошная выдумка. Вынужденная чистить паутину, она возненавидела бедных насекомых и теперь сама застряла где-то на потолке. Поговорим, мол, о чем-нибудь более веселом. Я спросил, почему же она, если ей плевать на отца, пошла повидать его. Ответ был немедленный: «Он обещал, что признает меня дочерью, когда я выйду замуж. Я хотела, чтобы его имя значилось в моей метрике». Вот уж у кого от Бога способность заткнуть глотку неожиданным ответом. Но я все же спросил, зачем ей это теперь, когда она носит мою фамилию. И опять без запинки она ответила: «Чтоб нагадить ему. Если его сестра Клеманс загнется раньше его, я получу ее наследство и смогу хоть как-то отблагодарить мать за все, что она от него вытерпела. Одна эта мысль, уж поверь мне, ему печенки проест». Я и понятия не имел о существовании этой сестры, и, если бы Эна не упомянула мать, я бы ни слову не поверил, уж что-что, а заботы о наследстве не в ее характере. У Эны найдешь какие угодно недостатки, но только не корысть. Это признавала даже моя мать. Она снова спросила, не поищу ли я тему поинтересней, и я решил на время отложить тот разговор. Рассказал ей о мадемуазель Дье. Она засмеялась и сказала: «Знаешь, я бы стала ревновать, если бы речь шла о Лулу-Лу или писавшей тебе Марте. Но коли тебе нравится мадемуазель Дье, я не возражаю, но хочу сама все увидеть». Она наблюдала за мной в зеркало, наверно, у меня было такое лицо, что она покатилась со смеху. Я только и смог, что спросить: «Ты читала мои письма?» Она посерьезнела, опять положила мою левую руку между бедер для укрепления морального духа и ответила: «Не все. Уж такие там слюни». И добавила: «Та тоже была учительница». Она еще некоторое время рассматривала себя в зеркале и, громко вздохнув – точнее выпустив струю воздуха, и это никак не походило на вздох, – попросила: «Пошевели рукой. Я хочу сама себя». Днем мы вместе отправились в кафе Брошара. На площади я сыграл на пару с Анри Четвертым партию в шары. Мы выиграли у молодых отдыхающих из гостиницы. По сотне франков. Она поглядывала на нас, усевшись на террасе рядом с Мартиной и папашей Брошаром. Со своими длинными загорелыми ногами, с тяжелой копной волос, которые все время откидывала в сторону, и со светлыми неподвижными глазами, каких на всей земле не встретишь, – это была самая прекрасная из женщин. И моя жена, моя. Я даже играть в шары не мог. У меня было столько вопросов к ней, что и целой жизни не хватило бы все задать. Однако одну вещь я хорошо усвоил, еще когда стоял один в палатке туристов. Теперь я мог только потерять ее. А на это я не мог согласиться. И говорил сам себе, что никогда не соглашусь. Лучше сниму одно из ружей отца. Уж не знаю, что такое я вам рассказываю. Словом, я понял, что потеряю ее, потому что другие – ну, взять хоть туриста из Кольмара – покрасивей меня, а она такая молодая и ненасытная. И еще: чем больше задавать вопросов, тем скорее окажешься занудой, Пинг-Понгом или сволочью. Нет, надежд у меня не было никаких. Оставив Анри Четвертого на площади выигрывать деньги у учившихся играть где-то игре в шары парижан, я повторял про себя, что у меня нет никаких надежд. Позднее мы с Эной отправились поглядеть мою «делайе», еще не на ходу, но я знал, что ждать осталось недолго. Когда мне пришла мысль заменить ее мотор «ягуаровским», я за восемь месяцев выточил с полсотни деталей. Только мой хозяин и Тессари в состоянии оценить, что это за труд. В конце концов стало ясно – мотор с «ягуара» не годится вовсе. Тессари мне сразу сказал: пустое дело. Уши у него заменяют глаза. Он приехал помочь мне снять мотор с шасси и оказался прав. Просто невероятно, но факт: если бы те трое не сверзились на том вираже, все равно мотор взорвался бы через несколько километров – подшипники шатунов напрочь сработались. Я хорошенько вычистил «делайе», чтобы показать Эне. Правда, она ничего особенного не сказала, только, как обычно, выругалась, но по глазам я понял, что машина ей приглянулась. Она потрогала пальцами панельку из красного дерева, кожу сидений и прошептала: «Делайе». Затем поглядела на меня так, как мне нравилось – с нежным и одновременно важным видом, и сказала: «Странный ты муж, если хочешь знать». Мы еще постояли, и она спросила, откуда у меня такая машина – мне рассказывали, что «делайе» принадлежала министру прежней республики. Но разве это проверишь? Потом к нам спустилась Жюльетта и пришел Анри Четвертый. Мы выпили и пообедали с ними. Меня поразило, как спокойно и мило Жюльетта разговаривает с Эной, словно они старые друзья. Сыграли вчетвером в картишки. Я уже рассказывал, она довольно прилично играла, помнила все сброшенные карты. К одиннадцати мы выиграли у них сто пятьдесят франков. Позднее к нам присоединился Микки. Посидели на крыльце, и, чтобы доставить удовольствие хозяину, я выкурил его сигару. Вот штука курение! Особенно когда сидишь на ступеньках летней ночью и слышишь, как по-новому звучит твой голос, потому что Эна сидит рядом, положив голову тебе на плечо, и думаешь: «А может, я и не потеряю ее. Нет, она вправду любит меня и никого другого». И знаешь наперед, как через всю деревню будешь медленно идти домой. Микки впереди, разбрасывая в стороны камни, а ты с ней, обняв ее теплое тело рукой. Это было вечером в воскресенье 18 июля. Я потерял ее в среду 28-го. Семьей мы жили одиннадцать дней, считая от венчания. Затем я делал все, чего делать не следовало. Нужно было прожить свой ад молча. Я же на посмешище ходил повсюду и задавал вопросы, чтобы найти ее. И нашел – 6 августа, в пятницу. Тогда я снял с гвоздя карабин отца. «Ремингтон». Именно им застрелил двух кабанов прошлой зимой. Я отправился в гараж обрубить ствол. И там еще раз вспомнил то воскресенье, когда курил здесь сигару, прижимая к себе свою любовь. 2 Получить отпуск в середине лета – о том не могло быть и речи. С Анри Четвертым мы договорились прежде, что я возьму две недели в конце сентября, когда схлынут туристы и – а это было важно для меня – станет не так сухо и прекратятся пожары. Я сказал Эне, что мы отправимся в свадебное путешествие на исправной «делайе». Мы не выбрали, куда ехать – в Швейцарию или в Италию. Она ответила: «Куда хочешь». Мне лично хотелось бы поехать в Южную Италию – Меццо-джорно, как говорил отец, и посмотреть его родные места – Пескопаньо в сотне километров от Неаполя. Я обнаружил это название на дорожной карте, и оно было напечатано такими же крупными буквами, как Баррем и Энтрево. Думаю, там мы бы без труда сыскали оставшихся двоюродных братьев и сестер. В прежние годы мы еще получали к Рождеству поздравления, подписанные Пеппино, Альфреде, Джордже, Джанбатистой, Антонио, Витторио. Но Эна лишь приподнимала, не слушая, левое плечо. До сентября было далеко. И она лучше меня знала, что мы никуда не поедем. Теперь-то и мне это яснее ясного. Два раза перед свадьбой она очень поздно возвращалась, мадемуазель Дье привозила ее. Казалась Эна прежней, по крайней мере, нашей матери или тем, кто не очень приглядывался. Временами очень милой, временами невыносимой, иногда смешливой, иногда замкнутой, как улитка. Со дня нашего первого ужина я знал, что переход от одного настроения к другому происходит у нее беспричинно. Просто так. И я уходил после обеда уверенный, что она что-то скрывает и о чем-то не хотела мне говорить, а вечером, когда мы встречались снова, уже насмехалась над всеми и вся, сыпала грубостями, и тут ее просто было не унять. В постели то же самое. Нет чтобы отказывалась – за исключением одного или двух раз, потому что чувствовала себя плохо, – даже напротив, ей всегда хотелось. Но непременно по-разному. Иногда любовь была для нее ласковым приютом. Но ее нелюдимость разбивала мне сердце. Признавать это мне приходилось все чаще. А то без всякого перехода за столом или в разговоре в моих объятиях оказывалась совсем другая, пугавшая меня женщина. Все, что грязно, неприятно мне. Как-то она сказала: «Любовные утехи не могут быть грязными. Это все равно как ты ешь и пьешь. Сколько бы ты ни ел и ни пил, ведь на другой день все равно потянет к столу». Может, я и ничего не понял в ее словах, но они явно выражали отчаяние. Однако все вокруг – моя мать, Микки и даже Коньята, обожавшая ее после того, как та заказала портрет моего дядьки, даже Бу-Бу, умудрившийся отпечатать ее лицо на майке, – видели ее лишь такой, какой она впервые вошла в наш дом. Ее просто знали немного лучше, и все. Даже мне, который приглядывался к ней больше, не были видны какие-то особые перемены. В зависимости от света глаза у нее были то голубые, то серые. Только мне казалось, они стали более светлыми и пристальными. Казались двумя холодными и чудными пятнышками на лице, которое я теперь знал лучше своего. Короче, после мая все, и солнце особенно, подчеркивало разницу между цветом глаз и кожи. То же относилось и к ее душевному состоянию. Мне казалось, что периоды беззаботности стали короче, молчаливости и сосредоточенности – чаще и продолжительнее. Во вторник после свадьбы, вернувшись домой, я узнал от матери, что Эна, ничего не сказав, куда-то ушла во второй половине дня. Надела красное платье, сверху донизу на пуговицах, и взяла белую сумку. Мне она ничего не велела передать. Была озабочена, но не более, чем всегда. Коньяте, которая спросила: «Куда ты?», – ответила своей любимой мимикой – надув щеки и выдохнув воздух. Я сказал: «Ладно». Микки и Бу-Бу еще не вернулись. Я поднялся к себе и переоделся. Порылся в ящике, где она держала белье, не зная точно зачем, но и не без смысла. Перебрал ее фотографии, большинство относились к конкурсу красоты. На них она в купальнике, на высоких каблуках, явно вызывающе выставляет ноги и все остальное. Мне никогда не нравились эти фотографии. Были тут и другие – детские, сделанные в Арраме. Она там на себя не похожа, разве что цвет глаз тот же. Два пятнышка, от которых становится не по себе, потому что радужная оболочка глаз плохо пропечаталась. С нею рядом всегда ее мать. Фотографий отца нет. Однажды она сказала, что порвала их. Я лег на постель, заложил руки за голову и стал ждать. Немного позже вернулись Микки и Бу-Бу. Бу-Бу зашел ко мне. Мы поговорили о том о сем, спустились вниз, поужинали без нее и стали смотреть фильм по телеку. Прошла уже треть фильма, а я все никак не мог уследить за сюжетом. И тут во двор на своей «ДС» въехал Анри Четвертый. Мы все вскочили, кроме Коньяты, ничего не слышавшей, разумеется. Вот странность – ведь мы привыкли, Анри Четвертый часто приезжал в тот год сообщить о вызове на пожар, но на этот раз мы все дружно, сам не знаю почему, решили: это из-за Эны, с ней что-то стряслось. Анри Четвертый сказал: «Девочка в городе. Она опоздала на последний автобус. Я посоветовал ей взять такси, но она не захотела. Просит, чтобы ты приехал за ней». Мы все стояли у двери, окружив его. Я спросил, не случилось ли с ней чего. Он удивился и ответил: «Ей только неловко, что она опоздала к автобусу. Что с ней еще может быть? Она идет тебе навстречу». Мать вздохнула. Микки и Бу-Бу отправились досматривать фильм. Анри Четвертый сказал: «Бери машину. Когда я уезжал, Вильям Холден нашел свою подружку, но та собралась за другого. Она таки решилась или нет?» Я мчался, срезая виражи. И едва не налетел на полную людей машину. Опомнившись, тот водитель заверещал гудком как ошалелый. Она ждала меня возле моста, на обочине. Когда я вылез, отступила на пару шагов и сказала каким-то бесцветным голосом: «Смотри, если ты ударишь, то меня больше не увидишь». Тем не менее я подошел к ней, опустил ее руки, которыми она защищала лицо, и сильно хлестанул, придерживая, чтобы она не упала. Голова ее резко откинулась назад, а на глазах выступили слезы. Спустя минуту она только прошептала: «А пошли вы все!..» Дышала она с трудом. Не отпуская ее, я спросил: «Откуда ты?». Откинув волосы, она ответила: «Мне плевать, что ты бьешь меня». На щеке у нее остались следы от моих пальцев. Смотрела озлобленно, как на госпожу Тюссо, наверно. Я отпустил ее. Перешел дорогу и сел на откос. Мне тоже трудно дышалось. И сердце билось часто-часто. Она тоже перешла дорогу, только подальше. И, не шевелясь, стояла там и стояла в своем красном платье, с белой сумочкой в руке. Солнце давно зашло за горы. Но еще не стемнело. Воздух был горячий, пахло пихтой. Я ругал себя. Битьем вряд ли заставишь ее говорить, тем более это было так на меня непохоже. После школы я ни на кого ни разу не поднял руку. В конце концов я сказал: «Ладно. Извини. Иди сюда». Она не стала ломаться и подошла. А потом упала рядом, обняв меня, и спокойно сказала: «Я потеряла каблук. И хромаю». Затем, прижавшись головой к моей груди, добавила: «Я поехала в Динь пошататься по магазинам. И опоздала на семичасовой автобус. Иначе бы давно вернулась». Я спросил: «Ты ходила по магазинам и ничего не купила?» Она ответила: «Нет. Мне ведь ничего не нужно. Просто хотелось вырваться из дома. Очень тоскливо там с твоей матерью и теткой. У меня морщины появляются». Две машины проехали мимо нас вверх на перевал. Она отстранилась только потому, что я сам пошевелился. Я сидел чуть выше ее и видел в вырезе платья грудь без лифчика, а само платье, как обычно, было не до конца застегнуто. И я попросил: «Застегни платье. Ты не находишь его слишком коротким?». Она подчинилась, не сказав ни слова. При мысли, что ее видели вот такой на улицах Диня, я просто с ума сходил. И представлял, как иные толкали в бок своих дружков, отпускали шутки. Наверно, к ней приставали, думая, что раз она едва одета, значит, будет не прочь. Было не так уж трудно, пожалуй, угадать ход моих мыслей, потому что она сказала: «Мне тоже надоело это платье. Я его больше не надену». Я привез ее домой. Никто ничего не сказал. Она поела немного, посматривая на Вильяма Холдена. И тут только я заметил, что на ее пальце нет обручального кольца. Когда фильм кончился, все, кроме нас двоих, ушли наверх Она хотела перед сном искупаться. Я спросил: «Ты потеряла кольцо?» У нее даже ресницы не дрогнули, когда она ответила: «Я сняла его, когда мыла руки» И верно – она их мыла. Я поглядел на раковину. Эна, устало вздохнув, взяла свою сумочку и вынула оттуда кольцо. Затем как ни в чем не бывало сказала: «Если твое когда-нибудь соскользнет в трубу, придется ее разбирать. Я просто осторожна». Я отправился в чулан за ванночкой, а вернувшись, поставил на плиту воду в большой кастрюле. Наверху Бу-Бу о чем-то громко спорил с Микки. Она неподвижно сидела за столом, подперев подбородок. Я спросил: «Сколько стоит билет до Диня?» Она не ответила. Только снова, но уже раздраженно, вздохнула и достала сумочку. Искать ей не пришлось – она всегда знала, что и где у нее лежит, – вынула два автобусных билета и положила на стол. Я присел и посмотрел на билеты: туда и обратно. Она расстегнула платье, после кинула его мне: «Твоя мать может наделать из него тряпок». Тело ее было покрыто ровным загаром. Однажды она сказала, что вместе с Мартиной Брошар нашла на реке уединенное место, где никто не бывает. Если в нашей деревне вам известно место, где никто не бывает, значит, вы там не живете. Потом я глядел, как Эна моется. Она нередко мылась по два раза на дню, словно работала в шахте. В том, как она намыливалась, терла тело, смывала мыло, было что-то ненормальное. В тот вечер я сказал ей: «Ты себе когда-нибудь сдерешь кожу». Она процедила; «Может, ты пойдешь спать? Ненавижу, когда смотрят, как я купаюсь». Я проверил, есть ли у нее под рукой полотенце, и, прихватив с собой ее сумку и автобусные билеты, пошел было наверх, когда она бросила мне в спину: «Не дури. Оставь сумочку». Сказала нежно, немного печально, как всегда, если забывала подделываться под немецкий говор. Я обернулся: «А что? Боишься, я найду там что-нибудь? Ты ведь читала мои письма!». Она сидела в ванночке спиной ко мне. Приподняла плечи, и все. А я пошел себе. Братья закрыли свои двери, но в комнате Бу-Бу тихо звучала музыка. Он занимается математикой под музыку Вагнера. А на каникулах слушает рок и читает фантастику. Однажды он дал мне почитать одну такую книжицу. О человеке, который уменьшился в размере и стал добычей то ли кота, то ли паука. Жуть. Сам я в тот вечер чувствовал себя, словно попал в такое же положение. В нашей комнате еще раз рассмотрел автобусные билеты, вывалил на постель все из сумочки. Бабские мелочи – помаду, расческу, краску для ресниц, флакон с лаком для ногтей, туалетную бумагу, конвертик с иголкой и ниткой и даже зубную щетку. В том, что она их всюду таскала, был какой-то заскок. Деньги – почти три сотни франков, она особо не тратилась и никогда ничего не просила, разве на парикмахера или на безделушки. Осталась сложенная вчетверо бумажка, зажигалка «Дюпон», ментоловые сигареты, кольцо и ее детская фотография размером как для удостоверения, на обороте синими выцветшими чернилами: «Самая миленькая». Я подумал, надпись сделана ее отцом или матерью. Скорее всего отцом, у женщин не такой почерк. Я развернул листок. Он был вырван из блокнота рекламного агентства «Тоталь», а блокнот принес я из гаража, и лежал этот «Тоталь» в нижнем ящике буфета. Старательно, со множеством ошибок там было написано: «Ну и чего ты добился, парень, роясь в моей сумке?». Я подумал, ей удалось написать, пока я ходил в чулан за ванночкой. Коль догадывалась, что я буду рыться в ее сумочке, она прекрасно могла вынуть то, что не хотела, чтобы я нашел. Ясно было, что она мне не доверяет. А раз подозреваешь, значит, чего-то боишься. Или, наоборот, она хотела поиграть у меня на нервах. Но зачем? Я положил все на место и улегся. Даже не слышал, как она поднялась по лестнице; Повесила сохнуть на раскрытое окно выстиранные трусики и полотенце, легла рядом. Мы долго молчали. Затем она погасила свет и сказала: «Щека горит. Ты сильно ударил». Я не отозвался, и она спросила: «А если кто-нибудь еще захочет меня ударить, ты защитишь?». Я не ответил. Спустя время она договорила: «Уверена, защитишь. Иначе это будет означать, что ты меня не любишь». Поискала мою руку, положила между бедрами для поднятия морального духа и уснула. 3 На другой день у меня все валилось из рук. Похоже, Анри Четвертый заметил это, но ничего не говорил. В голове у меня вертелось только, что Эна что-то от меня скрывает. В полдень я не стерпел, все бросил, поехал на малолитражке домой Эны не было. Коньята сказала: «Наверное, пошла позагорать. Имеет же она право немного подвигаться». Я сбегал к палатке на лужайке. Там было пусто. Затем прошел вдоль реки до Палм Бич. Тоже никого. Вернулся в гараж пешком через кладбище. Проходя мимо дома Евы Браун, остановился, но не посмел войти. Чтобы вы меня верно поняли, должен признаться, как ни стыдно, в одной вещи. В ночь после свадьбы, когда Эна уснула, я встал и оглядел ее белое платье. И обнаружил следы смолы на спине. Наверное прижалась к пихте. Но я вспомнил португальца, о котором она рассказала мне в ресторане. Тот ведь, когда целовался, прижал ее к дереву. Я снова улегся. И долго размышлял, как чистый дурень. Ясно, после страшной сцены с отцом она уже не обращала внимания на платье. Но я воображал ее прижатой к дереву. В подвенечном платье. Кем-то, кто, может, сказал ей: «Хочу тебя видеть в день свадьбы». И она ответила «да» и пошла. Я все-таки еще больший Пинг-Понг, чем думают. В эту среду я, как обычно, должен был ехать в пожарку и отправился домой за оставленной там малолитражкой. Эна все еще не вернулась. Не глядя на меня, мать сказала: «Уж коли ты начал беспокоиться, тебе придется еще немало вынести». Я закричал: «Ты чего? Что ты хочешь сказать?». Побледнев, она ответила: «Не смей говорить со мной так. Будь жив твой отец, ты бы не посмел орать на меня». И продолжала: «Мой бедный мальчик. Спроси у нее про приданое для малыша, которое она начала вязать. Спроси». По ее глазам я понял: на Эну она зуба не имеет, только ей жаль меня. Взяв каску, я сел в машину. И не сразу включил мотор. Все ждал, что Эна вот-вот вернется. В конце концов поехал. Было часов восемь, когда я подкатил к пожарке. Эна была там. А вокруг с полдюжины пожарных. Они ее подбрасывали на брезенте, предназначенном, чтобы ловить людей, прыгающих с шестого этажа, нам не приходится им пользоваться: в округе и двухэтажные-то дома редкость. Она так вопила – могла разбудить целый город, заливалась, как дурочка. А они снова и снова подкидывали ее, дружно выкрикивая: «Гоп-ля!» Поверьте, Пинг-Понг гордился своей женой. Но когда они поставили ее на ноги и Ренуччи смущенно сказал: «Послушай, мы не хотели ничего дурного», я бы охотно плюнул ему в лицо. Я не остался там, отвез ее домой. По дороге мы обогнали желтый грузовик Микки. Он посигналил, но у меня не было настроения отвечать. Она же помахала ему рукой. Затем сказала: «Ну хватит Перестань» Я ответил: «Ты думаешь, мне приятно, что все ребята видят задницу моей жены?» Она отвернулась, и мы не обмолвились ни словом до самого ужина. За столом нас было шестеро Эна ничего не ела. Мать сказала ей: «Я начинаю думать, что тебе не нравится моя стряпня». Она ответила: «Вы правы. Я предпочитаю кухню своей матери». Бу-Бу и Микки рассмеялись. Мать не стала обижаться, а Коньята, ничего не поняв, похлопала девочку по руке. Я сказал: «Что-то ты перестала вязать». Эна не ответила. Только взглянула на мою мать. А затем бросила Бу-Бу: «Поделился бы ты со мной своим аппетитом. Тогда я поделюсь с тобой другим». Я спросил: «Ты это о чем? Что ты можешь ему дать?». Все поняли, что я на пределе, и молчали. Ковыряя вилкой в тарелке, она ответила – ясно, хоть и куражилась, но боялась получить новую затрещину: «Ну, тем, что ты не любишь, чтобы видели твои товарищи». А так как все молчали, она добавила: «Я целое кило прибавила с тех пор, как живу здесь. И все в бедрах. А твоя мать еще недовольна, что я не ем». Бу-Бу и Микки опять стали смеяться. Я же подумал, что она не ответила про вязанье. Когда мы остались у себя одни, я снова вернулся к своему вопросу. Она закончила раздеваться и, не оборачиваясь, ответила: «Я не умею вязать. Лучше купить все готовое». Когда она складывала юбку, я перехватил в зеркале ее взгляд – взгляд все понимающею человека. Сдерживаясь, заметил: «Думаешь, что беременной женщине полезны те упражнения, которыми ты занималась сегодня в казарме?» Она опять не ответила. Только выдохнула воздух, надела белый халатик и стала стирать трусики в эмалированном тазу, он у нас вместо умывальника. С пересохшим горлом я спросил: «Насчет ребенка ты, значит, придумала?». Она молчала, не оборачивалась, только склонила набок голову. Опять ничего не ответила. Я подошел и врезал ей ладонью. Она закричала, пытаясь удержаться на ногах, но я бил ее куда придется – по макушке, по рукам. И тоже кричал. Уж не помню что. Кажется, требовал ответа или что она, дрянь, нарочно придумала, чтобы выйти замуж. Братья вбежали комнату, оттащили меня, но я рвался к ней и требовал ответ. Когда я отшвырнул Бу-Бу, в меня вцепилась побелевшая мать. А Микки все повторял: «Не дури, болван, не дури». Эна стояла на коленях посреди комнаты, охватив голову и рыдая, вся тряслась. Когда я увидел кровь на ее руках халате, гнев мой сразу прошел. Бу-Бу наклонился поднять ее голову. Она, продолжая дрожать и плакать, прижалась к его шее. Все лицо у нее было в крови. Мать намочила полотенце и сказала: «Уходите». Но Эну нельзя было оторвать от Бу-Бу. Прижимаясь к нему, она кричала все сильнее. Так и не отпустила его – глядела на меня расширенными от слез глазами, пока мать мыла ей лицо. В них было удивление и детская мольба, и никакой злобы. Из носа текла кровь, вспухла щека, сама она еще всхлипывала. Моя мать говорила ей: «Ну-ну! Вот и все. Успокойся». Микки взял меня за руку и вывел из комнаты. Спустя некоторое время мать спустилась на кухню и сказала: «Она не отпускает Бу-Бу». Сев напротив, схватилась за голову: «И это ты, самый спокойный и добрый. Не узнаю тебя. Не узнаю. Ты даже ударил ее в грудь». Что я мог ей сказать? За меня ответил Микки: «Он и сам не знал, что делает». Но мать только проговорила: «Вот именно» – и все держалась за голову. Мы еще долго там сидели. Коньята уже спала. До нас доносились сверху голоса, но слов было не различить. Спустился Бу-Бу. На рубахе кровь. Он сказал: «Она не хочет спать в вашей комнате. Я уступил ей свою и переночую у тебя». Налив стакан воды, ушел обратно. Нам было слышно, как он отвел ее к себе и они еще поговорили. Он вернулся к нам, и я спросил, успокоилась ли Эна. Он только пожал плечами. А потом, поглядев на меня, обронил: «Это тебе надо успокоиться» – и вышел во двор. Уснул я только под утро. Рядом ровно дышал Бу-Бу. А я считал в темноте минуты. Вспоминал измазанное кровью лицо, прижавшееся к брату. И переживал, что так сильно ударил. Потом сообразил: она же стирала трусики, не сняв обручальное кольцо. Чего стоят ее объяснения? А взгляд тогда в зеркале? Он словно говорил: «Несчастный ублюдок». Затем я увидел ее на брезенте у пожарки, а следом – тот солнечный воскресный день, когда мы с Тессари пялились в лавке на нее, голую под платьем. На память пришло, о чем мы там говорили, что рассказал Жорж Массинь весенней ночью на деревенской площади, когда молодежь спала в грузовике. Я встал и пошел на кухню умыться. Мать уже встала. Как обычно, приготовила мне кофе. Мы не перемолвились ни словом, я только бросил, уходя: «Пока». А в гараже все утро работал, не в силах освободиться от своих невеселых мыслей. В полдень, когда я пришел домой пообедать, она еще не спускалась из комнаты Бу-Бу. Он уже заглядывал туда и сказал мне: «Слушай, оставь ее сейчас в покое». Я стал спрашивать, видны ли следы от битья. И услышал: «Ссадина на щеке» Мы пообедали без нее, и я вернулся в гараж. Вечером я застал ее во дворе. В джинсах и водолазке она с Бу-Бу играла в шары. Улыбнулась мне какой-то кривой улыбкой – наверно, из-за опухшей щеки – и сказала: «Все время проигрываю». Вытерла руки, позволила себя поцеловать, прошептала: «Осторожнее. Очень больно, когда нажимаешь». И снова за игру. Я сгонял с ними одну партию. Все было как обычно, только я реже встречал ее взгляд. В ту ночь она вернулась в нашу комнату, и мы долго лежали рядом в темноте. Она снова почти беззвучно заплакала. Я твердо сказал: «Обещаю больше никогда не бить тебя, что бы ни случилось». Вытерев простыней глаза, она ответила: «Я хотела быть с тобой. А все кругом утверждали, что ты меня бросишь, едва остынешь. Все с этого». Мы разговаривали шепотом. Она так тихо, что я едва разбирал слова. Я сказал: «Мне все равно, будет ли ребенок, даже лучше, чтобы сейчас не было». Пугало одно – что-то или кого-то она от меня скрывает. Она обняла меня и, положив здоровую щеку мне на грудь, прошептала: «Если и скрываю от тебя, так вовсе не то, что ты думаешь. Мои неприятности не имеют к тебе никакого отношения. Потерпи, через несколько дней все прояснится. Тогда, если будет нужно, я все тебе скажу». Я спросил, не связаны ли неприятности с состоянием здоровья – первое, что пришло на ум, – или с отцом. Но она зашептала: «Пожалуйста, не задавай вопросов. Я ведь люблю тебя». Словно какая-то тяжесть свалилась с меня, хотя то, что она имела в виду под «все прояснится», могло быть связано с анализом крови, с подозрением на рак или еще с чем-то вроде. Однако мне полегчало, и я прошептал «ладно». Я поцеловал ее в голову. Я давно уже не высыпался как следует и сразу уснул. Мать разбудила меня, едва стало светать. Во дворе стоял красный «рено» с Массаром. Над Грассом снова пожар. Я быстро оделся и поехал туда. Вечером из машины префектуры дозвонился до Анри Четвертого и предупредил, что не смогу приехать, огонь захватил огромное пространство. Он сказал, что о пожаре говорили по телеку и чтобы я поостерегся. В деревню вернулся я только в субботу вечером, перед закатом. Подвез тот же Массар. Пока я принимал душ, Эна стояла рядом. Синяк на щеке еще был заметный, но почти сравнялся с цветом кожи. А может, она его закрасила. Казалась грустной, на мой вопрос ответила: «Беспокоилась. И потом, я ведь всегда такая с приходом ночи». 4 Весь день по-африкански парило солнце, воздух был сухой и горячий, но мне после того пекла казался освежающим. Эна была в том самом красном бикини, которое мне не нравилось, потому как открывало больше, чем прикрывало, но в тот вечер лишь усиливало мое нетерпение остаться с ней наедине. Я попросил ее зайти ко мне за ширму, как было однажды вечером, но она заскочила только окатиться и сразу выбежала. Ужинали мы на улице. Братья тоже были в плавках. Мать приготовила поленту. Но из-за жары есть не хотелось, зато стаканы без конца наполнялись вином. Мне все время приходилось осаживать Микки, которому завтра предстояла гонка, а он отвечал: «Спьяну скорее пройду дистанцию». Он и в самом деле хорошо подготовился, не сомневался в победе. На трассе там порядочный горб, хоть и не очень крутой, и Микки считал, что если проиграет на подъеме, то наверстает при спуске. И говорил, что сумеет на всех двадцати этапах, как пробка от шампанского, выскочить вперед на последних пятидесяти метрах перед промежуточным финишем. Мы даже начали ему верить, так нам всем было хорошо. Видать, у моей матери случился с Эной какой-то разговор, пока меня тут не было. Мать обращалась к ней, как Коньята, называла малышкой, а сделав замечание про бикини – мол, и вполовину не прикрывает того, что подарил Господь Бог, – засмеялась и наградила шутливым шлепком. Мы еще посидели за столом. Как это ни покажется странным, Эна помогла убрать посуду. Микки и Бу-Бу заговорили о Мерксе. Бу-Бу считает, что время Меркса кончилось, теперь побеждать будет Мертенс. Эна сидела рядом, я обнимал ее за плечи. Кожа у нее горела. Один раз она вмешалась в разговор, попросила объяснить, кто такой Фаусто Коппи, ведь мы с Бу-Бу постоянно напоминали о нем, дразнили Микки – вот мол, кто был самый великий. Тогда Микки пустился в перечисление всех побед Эдди Меркса, начиная с первой, когда тот еще ходил в любителях. Никто не стал спорить, а то бы это заняло часа четыре, и мы отправились спать. Это была у меня с ней последняя ночь. Уже тогда что-то в нас сломалось. Я не знал еще, что именно, но догадывался – ссору Эна не забыла. Она стонала в удовольствии, но я-то чувствовал – ее что-то тревожит, заботит. И под конец она не вопила, а только прижалась мокрым лицом к моему плечу, с печальной детской нежностью обняв за шею, словно знала, что это в последний раз. 5 На другой день мы обедали в закусочной на бульваре Гассенди в Дине. Микки с группой гонщиков отправился к старту за час до начала. С нами были Бу-Бу, Жоржетта и ее братишка десяти лет. Мы сидели у окна и видели, как собираются люди у расставленных вдоль тротуара барьеров. Эна сидела довольная и радостная, что Бу-Бу шутит с ней и просит прощения за то, что считает ее самой красивой. Даже о чем-то спорила с братишкой Жоржетты. Следы побоев на лице прошли. Оставив их, я пошел посмотреть, как будет стартовать Микки. Проверил в последний раз его велосипед и запаски в грузовике. Выстрел – и он ловко занял место в середине. С секунду я еще видел его красно-белую майку, а затем, пробившись через толпу, вернулся в закусочную. Едва успел проглотить мороженое, как объявили финиш первого этапа. Мы с Бу-Бу бросились наружу и увидели Микки в группе с Дефиделем, Мажорком и тулонцем, победившим в Пюже-Тенье двумя неделями раньше. Микки выглядел королем. Бу-Бу огорчился, что Микки не стремится выиграть первый же этап и не получит премию, но я возразил: этапов впереди еще девятнадцать, и как-никак все решает последний. На один круг гонщикам требовалось десять минут. При втором мы еще сидели за столом, и Бу-Бу опять заработал локтями, пробиваясь к барьеру. Микки по-прежнему находился рядом с тремя лидерами и легко крутил педалями, положив руки на руль. На лице его я не увидел улыбки, как после трудного подъема. Я сказал Бу-Бу: «Увидишь, он победит» – и повторил это Эне, когда та вернулась в зал. Она сказала: «Я тоже этого хочу». Вспоминается ее лицо в ту минуту. Оно было иным, чем тогда, в «Бинг-Банге», меньше трех месяцев назад. Но теперь все было иным, чем тогда. Трудно объяснить. В ней опять появилось что-то детское. Дети всегда смотрят открыто, без подозрительности, словно зная, что ты их любишь. Хотя им на это и наплевать. А может, в ее глазах я снова стал тем человеком, с которым она впервые танцевала в то майское воскресенье. Не знаю. Просто я теперь лучше понимаю некоторые вещи. Но не все. После полудня мы опять влезли в толпу на площади Освобождения, чтобы посмотреть проезд гонщиков на очередном промежуточном финише. После восьмого или девятого круга наш Микки выигрывал все заезды. Он каждый раз выскакивал справа или слева от Тарраци, догоняя лидеров на последних метрах, как кот мышку. По радио извещали: «Первый – Мишель Монтечари. Приморские Альпы, номер пятьдесят один», и название премии одного из магазинов города. А то объявляли, что он якобы сошел с дистанции на холме или не догнал основную группу внизу – в общем, несли всякую чушь, чтобы подогреть болельщиков. Но мы были спокойны: всякий раз, когда гонщики выкатывались на бульвар, красно-белая майка Микки виднелась за зеленой Тарраци, и все кругом начинали орать, что мой брат проходимец: «Вот увидите, он опять выкинет свою штуку». Именно в тот самый момент, когда мы, не обращая, понятно, внимания на Эну, спорили по поводу одного такого финиша и когда Тарраци пытался схватить моего брата за майку, я и потерял ее. Я немного поискал Эну, и Бу-Бу тоже. Жоржетта пошла покупать своему братишке еще мороженого, и мне пришлось следить, чтоб и мальчика не потерять. А когда Жоржетта вернулась, гонщики уже в пятнадцатый раз были на середине бульвара. На мой вопрос она сказала: «Наверное, пошла в туалет, ей же не три годика». Мы видели, как Микки, строя рожи, опять обогнал всех и затем, выпрямившись и немного расслабясь, поехал вровень с остальными… Я двинулся по бульвару, заглядывая во все кафе. Эны нигде не было. Уломав полицейского, бегом пересек дорогу и двинулся по другой стороне до площади Освобождения. Было не до гонки, я даже не прислушивался к репродукторам. Вернувшись к Жоржетте, узнал, что гонщики пошли восемнадцатый круг и Микки в головной группе. Выиграв шестнадцатый, он решил передохнуть, что ли, и этим воспользовались три гонщика, в том числе победитель в Пюже – Арабедян, и поднажали. Я и так беспокоился об Эне, а это еще больше меня огорчило. Бу-Бу не было рядом. Наверно, тоже ищет ее. Я сказал Жоржетте: «Они скоро вернутся», но толком не знал, говорю о Микки и всех гонщиках, об Эне или о Бу-Бу. Жоржетта ответила: «Никто не захотел возглавить гонку, так что Микки пришлось все взять на себя». Арабедян и двое других прошли первыми восемнадцатый этап, а Микки вел за собой всех остальных, отставая от лидеров секунд на сорок. У него как-то идиотски дергалось лицо – так с ним бывает, когда он уже совсем без сил, – и майка насквозь промокла. Я побежал вдоль улицы и закричал ему. Он слышал меня, как потом признался, но не откликнулся. Для тех, кто его не знает, могло показаться, что он смеется и ему на все наплевать, он ведь хитер, как черт. В какую-то минуту я заметил рядом с нами Бу-Бу. Он выглядел расстроенным. Я спросил: «Ты нашел ее?» – но он только мотнул головой, даже не поглядев на меня. Я тогда решил, что он огорчен из-за Микки. Теперь-то я знаю, как все было Но рассказываю по порядку и не пытаюсь строить: из себя умника. Я тогда сказал своему брату Бу-Бу: «Я могу получить восемьсот франков за призовой велосипед. Но если Микки не поднажмет, он уже не догонит». Бу-Бу кивнул, но явно не слушал. Чуть позже объявили, что Микки и гонщик из Марселя Сполетто оторвались от основной группы и погнались за Арабедяном. Все кругом опять заорали, а Жоржетта стала целовать меня. И вот тогда-то я увидел Эну. Она стояла на другой стороне площади, на краю тротуара, словно лунатичка – вот именно, я сразу так подумал. То шла вперед, то останавливалась и снова двигалась, расталкивая людей. И смотрела в землю. Я кожей чуял, она не знает, на каком свете находится и что делает. Клянусь, я это понял, хотя она была за сто метров, маленькая одинокая фигурка в белом платье. Распихивая людей, не обращая внимания на свистки полицейского, я бросился к ней. Когда я поймал ее за руку и повернул к себе, то полные слез глаза были у нее еще больше и светлее, чем когда-либо. Я спросил: «Что с тобой?» Она ответила не своим голосом: «Болит затылок, болит». И покорно пошла за мной подальше от толпы. Мы уселись на ступеньке у какого-то дома в боковой улочке, и я сказал: «Сиди спокойно, не двигайся». Она повторила: «Болит затылок». Две незнакомые морщинки проступили от носа к губам, а расширенные глаза были как пустые Казалось, она чем-то потрясена. Я прижал ее к себе, обнял за плечи, и так мы посидели некоторое время. До меня доносились крики с площади, голос по радио, но я ничего не разбирал. Не смел пошевелиться. Обычно, волнуясь, она дышала ртом. Но теперь не так: казалась безучастной, смотрела прямо перед собой, ничего не видя. Хотя и дышала через рот, но ровно. Поежившись, она наконец отодвинулась от меня и прошептала: «Теперь мне лучше. Лучше». Я решил ничего не выспрашивать, просто помог подняться. Отряхнув ей платье, спросил, не хочет ли она чего-нибудь выпить. Она покачала головой. Глянула на меня, и я снова увидел слезы на глазах. Потом взяла за руку, и мы вернулись на площадь. Гонка кончилась. Микки выиграл. Жоржетта с братишкой прыгали и кричали от радости. Им было не до нас. Бу-Бу облегченно улыбнулся, увидев Эну, и сказал: «Микки велел передать, что Сполетто – человек слова». Я отправился на поиски торговца велосипедами, который должен был подарить победителю гоночную машину. Тот повел меня в кафе и дал восемьсот франков. Потом я долго искал Сполетто, чтобы отдать ему половину. Эна и Бу-Бу ходили за мной, как тени. Я видел, что она временами вздрагивает, но явно рада за Микки и улыбается, слыша из репродукторов фамилию Монтечари. Теперь уж Бу-Бу держал ее за руку, старался выглядеть довольным, но я хорошо знаю своих братьев и видел, что он приглядывает за ней беспокойно и грустно. Мы ехали домой на «ДС» без Микки – организаторы гонки позвали его на банкет – и, значит, без Жоржетты. По дороге говорили только о гонке. Высадив братишку Жоржетты около их дома, остались втроем. На перевале она попросила остановиться, ее тошнило. Я было пошел за ней, но она рукой велела мне остаться, я вернулся к машине, объяснил Бу-Бу: «Это от солнца. Уверен». Тот кивнул, но ничего не ответил. Затем она снова села в машину, попросила ехать, ей хотелось поскорее домой. Когда же мы подъехали к нашему дому, она прошептала: «Нет, к матери». Мы с Бу-Бу поняли – она без сил, ее снова стошнит или она, чего доброго, упадет в обморок. Поехали деревней. На террасе у Брошара еще сидели люди. Я зарулил во двор Евы Браун и остановился перед крыльцом. Помог ей вылезти. Увидев дочку, Ева Браун ничего не сказала, только сильно побледнела. На кухне, смирно сидя на коленях у матери и обняв ее за шею, она молчала. Старик наверху орал как бешеный, и я крикнул в потолок, чтобы он унялся. Бу-Бу тронул меня за руку и сказал: «Пошли». Я отстранил его и наклонился к ней: «Элиана, – проговорил я, – скажи мне. Прошу тебя. Скажи». Она ничего не ответила и не пошевелилась. Я не видел ее лица – волосы закрывали. Своим мягким голосом с немецким выговором Ева Браун сказала: «Ваш брат прав. Пусть она останется сегодня здесь». Вот как оно обстояло. В целом. Я не глядел ни на Бу-Бу, ни на ее мать. Мне казалось, они против меня – ведь несколько дней назад я побил ее. Я сказал: «Поговорим завтра». И вышел оттуда. Дома я просидел до темноты в ожидании Микки. Того подвезли на машине. Я окликнул его во дворе, он присел рядом. Я рассказал ему все. Он заметил: «Она сама не своя, и с отцом полаялась, и ты с ней поссорился. И солнце весь день. Даже асфальт плавился – уж это мне лучше других известно». Я спросил, как прошел банкет. «Неплохо», – ответил он. Многие советовали ему переходить в профессионалы. Он отвечал: «У меня целое лето на размышления». На самом же деле ему просто не хотелось говорить о себе. Сидя рядом, мы еще помолчали, затем он принес из кухни бутылку вина. Пока мы пили, заметил: «Не знаю, чем она так озабочена, но уверен, рано или поздно сама все тебе скажет. Одно я знаю наверняка: на ней нет никакой вины с тех пор, как она с тобой». Я притворился, что не понял его. Он пояснил – так, как я сам думал: «Допустим, она кого-то знала до тебя, и тот не хочет оставить ее в покое, грозится или еще что. Бывает же, почитай газеты» Я спросил: «Если ей угрожают, почему она молчит?» Он ответил: «Может, грозятся сделать что-то как раз тебе». Сказал, словно такое само собой разумеется. Мне и в голову не приходило. Я все больше подозревал, что она виделась – или была вынуждена увидеться – с кем-то, кто знал ее до меня. Но считал – поступила она так ради прошлого, чтобы того утешить. Я встал и походил по двору. Потом сказал Микки: «Значит, она виделась сегодня в Дине с этим типом. И в прошлый вторник, когда будто ездила походить по магазинам. Он живет в Дине». – «Одни догадки, – ответил Микки. – Если ты перестанешь психовать, она станет откровеннее. А ты ее еще и колотишь». Ну и ну, слышать все это от Микки, от этого балбеса. А ведь он прав. И мне уже хотелось, чтобы скорей настало завтра, когда я смогу обнять ее и сказать, что она может довериться мне и я не стану больше психовать. Еще я сказал: «Эх, Микки, мы даже не отпраздновали как следует твою победу. Вместо того чтобы плясать вокруг тебя, вон что получается». Вам никогда не угадать, что он мне ответил: «Видишь, у меня вино в стакане. А гонки я выиграю еще не раз». 6 Я снова мало и плохо спал в ту ночь. Если бы просто из-за жары… Утром поглядел на себя в зеркало. Я не красавец, но и не уродина. Правда, несколько полноват, за что ругаю себя. Я решил не ходить к Эне, то есть к ее матери, до двенадцати или до часу дня. Пусть отдохнет, поговорим спокойно, надо ее ободрить. Но из зеркала глядел на меня мужчина за тридцать, весом под девяносто кило – мог ли он быть ей по душе? Я хорошо вымылся, старательно побрился, захватил с собой в гараж чистые брюки и сорочку, чтобы не идти к ней в комбинезоне. В гараже старался работать как можно лучше, но не переставал думать о своем. Часов в десять перед бензоколонкой остановился Микки: он вез в город лес. Мы отправились к Брошару выпить кофе. Говорили о жаре, что церковь зря штукатурили, обветшалой она смотрелась лучше. Я знал, что он заехал ко мне нарочно и что Фарральдо снова будет пилить его. Такой уж он, наш Микки, глуповат, но не бросит в трудную минуту. Когда я пришел, Эна сидела на разваленной стене, в незнакомом мне платье, уставясь в землю. Снова походила на брошенную в угол куклу. Заслышав мои шаги, повернула голову, широко улыбнулась, словно ей полегчало, и побежала навстречу. Обняв меня, сказала: «Я ждала тебя. Я ждала тебя с… с…», но не помнила, с какого часа. Я засмеялся. И был счастлив. Она смотрела на меня, а я видел ее лицо без красок, без туши – ее лицо. И услышал: «Я тебя огорчила. Уж прости меня за все, только сразу. Это не моя вина». Я все смеялся. Она сказала мне: «Идем. Мать нас покормит. Увидишь, она прекрасно готовит». Чего было о том говорить? Я уже и так знал это. Но все, что она сейчас говорила, оставляло у меня какое-то жуткое ощущение. Держась за руки, мы пошли на кухню. Вполголоса она сказала: «Мама сейчас наверху с папой. Понимаешь, он ведь болен». Она заметила, как я передернулся, и вмиг стала прежней. «Думаешь, я свихнулась? Ошибаешься». Она вынула из буфета бутылку дешевого вермута. Я спросил: «Ты сегодня вечером домой вернешься?» Она несколько раз кивнула, потом села напротив и, положив подбородок на руку, сказала с какой-то тенью былой веселости: «Мы же теперь женаты. Тебе от меня так просто не отделаться». Мне она всегда больше нравилась неподкрашенная. А в эту минуту я любил ее, как никогда прежде, больше жизни. Мы пообедали втроем, и Эна проводила меня до ворот. Шла медленно, обняв меня, была какая-то домашняя, очень нежная. Я не хотел портить эту минуту и решил потом уж спросить, что с нею случилось накануне, когда она пропадала целую вечность. Работа валилась у меня из рук, время словно остановилось, мне было невтерпеж. Только я умылся, переоделся и собрался, как позвонили из пожарки, что Ренуччи едет за мной – пожар над Грассом занялся пуще прежнего. Я чуть не рявкнул. Но ответил: «Ладно». Мчусь к ее матери, но Эна уже пошла к нам. Вместе с Бу-Бу и Коньятой играла на кухне в карты. Была в джинсах и великоватой майке с собственным портретом. Волосы собрала на затылке. Неподкрашенная, ну чудо. Оставлять ее сейчас страсть какие хотелось. Она поднялась со мной наверх. И пока я собирался, сказала: «Езжай спокойно. Мне сегодня хорошо». Я спросил, что она делала накануне в Дине, когда пропадала больше часа. Она ответила: «Ничего. Мне стало не по себе в толпе, наверно, от жары. И захотелось пройтись. Потом головная боль возобновилась с такой силой, что я не знала, где нахожусь. Да, это все из-за солнца». Она смотрела мне прямо в глаза и вроде говорила правду. Просто не припомню, чтобы она когда-нибудь так долго объясняла мне что-либо. Я проговорил: «Похоже, ты получила солнечный удар. Надо было надеть что-нибудь на голову». Перед уходом я поцеловал ее в губы и потом – рот на майке. Она засмеялась. Через материю я чувствовал ее крепкую грудь. Мне захотелось по-настоящему поцеловаться. Но она отстранилась. И чтоб смягчить, сказала: «Не надо. Тебе ведь ехать, а я заведусь». Это было так похоже на нее. Но я ушел расстроенный. На холмах между Лупом и Эстероном так и полыхало. Невозможно было пробиться. Не было рядом и воды. Только огонь. Этот день оказался самым тяжелым за все лето. На помощь вызвали войска – они уже научились заниматься непривычным делом, но главный расчет был только на вертолеты с цистернами, и они сновали взад и вперед сюда. Мы не спасли и четверти того, что попало в зону пожара. В деревню я вернулся вечером во вторник. Мать открыла мне и, пока я мылся на кухне, стояла рядом в ночной сорочке. Потом подала ужин. От нее я узнал, что весь день Эна почти не раскрывала рта, но и не дулась. Словно витала в облаках. Раскладывала в комнате пасьянс. Потом гладила белье. Не очень хорошо – просто по неумению. Стояла у дома до полуночи, поджидая меня. Я спросил мать: «Что ты об этом скажешь?» Она пожала плечами, а потом сказала: «Ее не понять. Вчера днем, пока ты был в гараже, вздумала проводить меня на могилу твоего отца. Побыла там с минуту, а может, и меньше, и ушла». Я ответил: «Ей захотелось сделать тебе приятное, но она терпеть не может кладбища. Сам слышал». Когда я тихо-тихо вошел в нашу комнату, она спала глубоким сном на своей половине постели. Свет из коридора упал на нее. Во сне лицо было не таким, как днем, а словно у ребенка – округлые щеки, маленький пухлый рот. И расслышать дыхание было почти невозможно. Я не посмел ее будить. Ложась на свою половину постели, я еще подумал, что никогда не хожу на могилу своего отца, и уснул. Проснулся поздно, но не чувствовал себя отдохнувшим. Меня мучили страшные сны, которые никак не удавалось вспомнить. Наутро я вообще не помню снов и могу только сказать, были они приятные или неприятные. Ее уже не было в постели. Через окно я увидел, что она лежит около колодца на животе, в одних трусиках от красного бикини, в очках, и читает старый журнал из сарая. Я крикнул: «Как ты там?». Она подняла голову, прикрыла рукой грудь и ответила: «Уф!». Я подошел к ней с чашкой кофе. Она лежала на махровом полотенце. Я спросил: «Тебе кажется, ты все еще недостаточно загорела?» Она объяснила: «Загораю про запас, на всю зиму» – и спросила о пожаре, а потом захотела отхлебнуть кофе. Бу-Бу шел к нам из кухни, и я попросил ее надеть лифчик, а в ответ услыхал: «С тех пор как я живу в вашем доме, твой брат уже не раз видел меня так». Но отвернулась и надела бюстгальтер. Эна немного проводила меня, шла босая. Я спросил, что она собирается делать в течение дня. Это была та самая проклятая среда, 28 июля. Она передернула плечом и состроила рожицу. Я сказал: «Если будешь все время лежать на солнце – заболеешь. Надень что-нибудь на голову». Она ответила: «Шагай, парень» – или что-то вроде. Закрыв глаза, протянула губы для поцелуя. Я видел, как она, по-прежнему ступая осторожно по камням на дороге, пошла назад к воротам в своем бикини, раскачивая для равновесия руками. Больше я ее не видел до субботы 7 августа. В полдень той среды мы отправились вместе с Анри Четвертым взять на прицеп грузовик около Энтрона. По дороге закусили бутербродами. Когда я вернулся домой, мать сказала, что Эна ушла с большой матерчатой сумкой и чемоданом, не пожелав им сказать куда. Бу-Бу находился вместе с Мари-Лор в городском бассейне, и некому было ее удержать. Сначала я поднялся в нашу комнату. Она унесла свой белый чемодан – меньший из двух, косметику, белье и, насколько я понял, две пары туфель, красный блейзер, бежевую юбку, платье со стоячим воротничком и платье из голубого нейлона. Мать сказала, что Эна ушла в застиранных джинсах и темно-синей водолазке. Я отправился к Девиням. Ева Браун не видела ее с позавчерашнего дня. Я спросил: «Она вам ничего не говорила?» Та медленно покачала головой, опустив глаза. Я еще спросил: «Вы не догадываетесь, куда она могла отправиться?» Та опять покачала головой. Я весь взмок. Глядя на эту молчаливую и спокойную женщину, мне хотелось ее встряхнуть. Я пояснил: «Она унесла чемодан с одеждой. И вы можете быть такой спокойной?» Посмотрев мне в лицо, она ответила: «Если дочь не попрощалась со мной, значит, вернется». Больше ничего не смог из нее вытянуть. Когда пришел домой, Бу-Бу уже вернулся. По выражению моего лица он понял, что я не нашел Эну, и отвернулся, ничего не сказав. Спустя полчаса приехал Микки. И ему Эна ничего не говорила. Он понятия не имел, где она может быть. Подбросил меня в гараж на своем желтом грузовике, и я стал названивать мадемуазель Дье. Но там никто не отвечал. Положив мне руку на плечо, Жюльетта сказала: «Не волнуйся, она вернется». А Анри Четвертый с салфеткой за воротом стоял рядом, уставясь в пол и засунув руки в карманы. До часу ночи я вместе с братьями ждал ее во дворе. Бу-Бу помалкивал, я тоже. Лишь Микки строил догадки. Мол, захандрила и отправилась к мадемуазель Дье – снова вместе поужинать, как в день рождения. Он еще что-то болтал, сам не веря своим словам. А я знал, что это насовсем, что она не вернется. Был уверен в этом. Но не хотелось разреветься перед ними, и я сказал: «Пошли спать». В восемь утра я дозвонился мадемуазель Дье. Она Эну не видела. Ничего не знала. Я уже собирался повесить трубку, и она вдруг сказала: «Обождите». Я подождал. Было слышно ее дыхание, словно она стояла рядом в комнате. Наконец сказала: «Нет. Ничего Не знаю». Я заорал в трубку: «Если вы что-нибудь знаете, скажите!». Та молчала. Я снова спросил: «Ну что?» – и услышал: «Ничего не знаю. Если что-нибудь услышите или она вернется, позвоните мне, пожалуйста». Если что-нибудь услышите! Я сказал, что она может на меня рассчитывать, это будет моей первейшей заботой, и, не попрощавшись, повесил трубку. В полдень я опять пошел к Еве Браун. Она сидела во дворе с секачом в руках и с красными глазами. Сказала со своим акцентом, который так напоминал Эну: «Я уверена, что она пришлет мне весточку. Я знаю свою дочь». Тогда я спросил: «А на каких ролях тут я? Собачьих?». Опустив голову, та ответила: «Никто не мешает вам верить, как и мне, что она напишет». Я сказал ей, вставая: «Она поехала повидать прежнего любовника, вот что я думаю. И вы знаете кого. Она тихо покачала головой и вздохнула, всем видом показывая, капая чушь пришла мне в голову. Потом растолковала: „Об этом она бы вам сказала прямо, вы и сами знаете“. В тот день я опять обедал у нее, но мы мало разговаривали. Только тогда я понял, насколько дочь похожа на нее. Короткий нос, светлые глаза, медлительная походка. Перед моим уходом сказала: «Если она мне когда-нибудь позволит, я расскажу вам, какой она была хорошей маленькой девочкой и сколько страдала». И едва сдерживала слезы, а я знал, что вдоволь наплачется, когда останется одна. Я спросил: «А мужу-то вы сказали?». Но та отрицательно покачала головой. Назавтра или через день, уж не помню, Ева Браун пришла ко мне в гараж. Как раз проехал на своей малолитражке почтарь. Для меня у него ничего не было, а ей он вручил открытку от дочери. Открытка с дедовским автомобилем, а не с пейзажем, а на ней штемпель Авиньона – 29 июля. Шариковой ручкой, знакомым почерком, без точек и запятых было написано: «Моя дорогая мама! Не расстраивайся из-за меня, я скоро вернусь. Не знаю, что написать Пинг-Понгу. Покажи ему открытку, он не дурак и все поймет. Пусть скажут Коньяте, что у меня порядок, остальным тоже. Больше нет места, писать бросаю. Не огорчайся. Целую Твоя дочь». По-моему, она вычеркнула «Эна» и большими буквами написала в углу: «ЭЛИАНА». Сев на подножку грузовика, который чинил, я осторожно держал открытку, стараясь не запачкать. Потом еще раз поглядел на оборот: «1930 г. „Делайе“. Модель 108». Я спросил Еву Браун, знает ли она кого-нибудь в Авиньоне. Та сказала – нет. А после сама спросила, понял ли я, что имела в виду ее дочь. Отвечаю – да. Она спросила, с какими намерениями это было сделано. Я ответил – с хорошими. Теперь-то я знаю, зачем она поехала в город, где прежде никогда не бывала. Знаю и то, что при своих заботах нашла время выбрать в магазине или табачной лавке эту открытку. Разве это не говорит, что она любила меня? 7 Моя собственная «делайе» имеет двадцать лошадиных сил, шесть цилиндров, три карбюратора, руль справа и может дать 170 километров в час. Хорошая машина, она очень помогла мне прожить последнюю неделю. Я нарочно возился с ней ночами, оттягивая возвращение в пустую комнату, и раза два-три даже ночевал в гараже. Мне не хотелось разговаривать с братьями. Что мог я им сказать? В воскресенье хозяин одолжил мне свою «ДС», и я поехал в Авиньон. Я поставил ее около крепостной стены и стал заходить во все гостиницы, спрашивая об Эне. Как я узнал позже, в то воскресенье ее в Авиньоне не было. Она продолжала свою гонку. Вернувшись под конец дня к «ДС», я долго просидел, разглядывая через ветровое стекло крепостные стены. Затем включил зажигание. При мне была та открытка. Под Форкалькье я остановился поесть и заодно рассмотрел ее еще раз. Не читая. Я знал ее наизусть. В среду ночью мотор «делайе» впервые заработал ровно. Анри Четвертый был рядом. Он сказал: «Надо еще проверить. Но самое трудное позади». Мы вслушивались, как стучит выхлопная труба, он зажал ее рукой. Я сказал: «Если все дело в этом, закончу быстро». Заночевал в гараже. Утром меня разбудила Жюльетта. Вызывали на новый пожар невесть куда. Я сказал, что не поеду; все еще надеялся, что Эна вернется, хотел быть на месте. Накануне я был в пожарке, ходил в аптеку будто купить аспирин, а на самом деле посмотреть поближе, как выглядит тот Филипп. Ему лет сорок, с меня ростом, тощий – такие ей всегда нравились. Похож на состарившегося студента, если хотите. Разговаривает отрывистыми фразами, прячет глаза, видно, застенчивый. Я сказал, что я муж Эны. Он это знал. Я спросил, давно ли он ее видел. Он покачал головой, извинился и занялся покупательницей. Я увидел, что его помощница, девица лет тридцати с хмурым лицом, собирается уходить. Я обождал на крыльце, но ничего от нее не добился, кроме угрозы позвать полицию. Проходя мимо «Ройаля», посмотрел на афишу с Джерри Льюисом. Тут появилась Лулу-Лу, сказала, что завтра днем свободна, и я на четыре часа дня назначил ей свидание при выезде из города. В четверг, значит, в четыре я встретился с Лулу-Лу, приехал на гаражной малолитражке. Новости у нас расходятся быстро, и мне не пришлось ничего объяснять. Она сказала: «Муж в Ницце. Идем ко мне». Они живут в старом доме на дороге в Пюже-Тенье. Лулу-Лу налила мне пива, и мы поговорили. Она сказала: «Эта девушка не для тебя. Я ничего против нее не имею, я даже ее не знаю. Но тебе неизвестно, с кем она водилась прежде, до переезда в вашу деревню, ты вообще ничего о ней не знаешь». После нескольких бутылок я запустил ей руку под юбку, говорил какую-то глупость – дескать, только она меня и понимала и всякое такое. И мы отправились в спальню. Но когда она разделась, мне стало стыдно смотреть на нее – не объяснить почему – может, мне показалось, что я веду себя нечестно по отношению и к Элиане, и к ней самой. Я пробормотал: «Извини», и она проводила меня до двери, сказав «Поговори-ка с братом». Я было подумал, что с Микки, но она пояснила: «С младшим» – и добавила. «Раз Эна уехала в среду 28-го, то он об этом узнал раньше тебя. Я видела их вместе около бассейна». Я рассказываю все по порядку. Помню, я с подозрением спросил: «Ты это о чем?» – и услышал: «Только о том, что видела их вместе. Они стояли, прижавшись друг к другу, позади бассейна и выглядели очень несчастными». Я сказал: «Ну и хороша же ты!». Рука у меня слегка дрожала, а то бы двинул. Я сам, наверно, дрожал с головы до ног. Я заспешил в деревню – дома ни Бу-Бу, ни матери. Кричу Коньяте: «Где Бу-Бу?». Она не знала. Настойчиво спрашивала: «Господи, что с тобой, Флоримон?» Я хлопнул дверью, но она поплелась за мной следом и прокричала вдогонку: «Бу-Бу не сделал ничего плохого, это невозможно». Я обернулся, но понял, что она меня не услышит, и руками показал, чтоб села на место и не беспокоилась. Сам весь дрожал – или мне так казалось. Никогда со мной такого не было. Оставив машину на площади, я зашел к Брошару. Через раздвинутые занавески солнце пробилось к самой стойке. Я увидел Жоржа Массиня и каких-то парней, наверно, его шуринов, я не был с ними знаком. Рубашка прилипла к спине, мне было холодно. Кто-то в тишине произнес: «Вот и Пинг-Понг, который ищет свою жену». А может, мне показалось. В общем, недослышал. Подхожу к Мартине. Она сидела за столом с парнем, с которым познакомилась у нас на свадьбе, ну с тем, что одолжил нам проигрыватель. Я спросил ее, видела ли она Бу-Бу и не знает ли, где он. Она не знала и посмотрела на меня во все глаза, а я обернулся к Жоржу Массиню. Все, кто при этом присутствовал, подтвердят, что он не сделал и не сказал ничего такого, что могло бы взвинтить меня еще больше. Правда. Если скажут, что я вошел туда, чтоб устроить драку, это тоже вранье. Я даже не знал, что Жорж Массинь там. Я сказал ему: «Радуешься, что я попал в переплет?». Он ответил: «Послушай, Пинг-Понг, никто не радуется этому». Я заорал, чтобы он не называл меня Пинг-Понгом. Пожав плечами, он отвернулся. Я сказал: «Ты, верно, похваляешься, что имел мою жену до меня?». Он сощурил глаза. И ответил, что еще, мол, неизвестно, кто у кого ее отбил. И тут я ткнул кулаком прямо ему в зубы. Я уже говорил, что терпеть не могу драться, это единственный раз, когда это со мной случилось. От моего удара Жорж Массинь отлетел. С разбитой губой Вскочил, бросился на меня, я, защищаясь, снова его стукнул. И нас растащили. Я был подавлен, сердце бешено стучало. У Жоржа Массиня изо рта шла кровь. Ему дали салфетку, и кто-то крикнул, что у него выбиты зубы. Мамаша Брошар предложила позвать жандармов, но Жорж сказал – не надо. Кровь текла у него по подбородку и капала на рубашку. «Разве вы не видите, что он сошел с ума?» – сказал он. И тут только: я почувствовал, что меня держат за руку, гляжу, а это Бу-Бу. Я даже не заметил, как он появился. Я сел с ним в малолитражку. Они с матерью вернулись с виноградника, и Коньята сказала, что я разыскиваю его. Мне не хотелось говорить с ним дома, повез его к нашему винограднику. Чтобы до него добраться, надо карабкаться по крутой тропинке. Еще в машине я спросил его; «Это верно, что ты встретился с Эной в прошлую субботу за городским бассейном?». Он удивился, что я знаю, но признался и, опустив голову, добавил: «Только не воображай ничего такого». Хотя он с меня ростом или даже выше, я всегда смотрел на него как на ребенка. Я сказал: «Я и не воображаю. Рассказывай». Он сел на межу, а я остался стоять на солнце, так что моя тень падала на него. Он произнес: «В ту среду я попытался ее удержать, но не смог». – «Почему ты ничего не сказал мне?» – «Нельзя было. – Откинув волосы, он посмотрел мне печальны в глаза: – Она не разрешила, а теперь, видя, как ты себя ведешь, я рад, что смолчал. Она была права». Я спросил: «Что же она такое велела мне не говорить?». Он уставился в землю – и ни слова. Я сел рядом и сказал: «Бу-Бу, ты не имеешь права скрывать от меня то, что знаешь». Произнес это мягко, не глядя на него, Он долго сидел молча. Потом размял пальцами комок земли и сказал: «Она говорила со мной в ту ночь, когда ты побил ее. И на другой день тоже. Помнишь, что сказала Коньята в день свадьбы? Это, верно, она звала на помощь». Мне хотелось только узнать, почему она ушла, где она. Но я сидел неподвижно и ждал, понимая, что, если задам лишний вопрос, он опять замолчит. Уж я знаю Бу-Бу. И тут он сказал: «Поклянись, что, если я все расскажу, ты не двинешься с места и будешь ждать ее возвращения». Я поклялся здоровьем матери. Не собирался держать слово, но поклялся. Тогда он начал: «Прошлым летом, когда она жила еще в Арраме, ей случалось ходить в лес под Брюске. И с подругами, и одной. Загорать. И вот однажды, – она как раз была одна и ничего не слышала, – появились двое и схватили ее». У меня был ком в горле, но так как Бу-Бу замолчал, то я выговорил, что он имеет в виду под словом «схватили». Он дернулся: «Я повторяю ее слова. Мне не потребовалось объяснений Они ее схватили». Помолчав, он продолжал: «Спустя два-три дня они появились снова и стали рыскать около дома. Она никому ничего не рассказала, они напугали ее, да и вообще кто бы в деревне ей поверил? Но, увидев их опять, она испугалась еще больше. И тогда пошла к ним в лес». Я прохрипел: «Сама?». Тут он повернулся ко мне, лицо исказилось, а глаза наполнились слезами. И тоже закричал каким-то сдавленным криком: «Что значит „сама“? Ты не понял, что это были за люди? Знаешь, что они ей сказали? Что переломают ей кочергой нос и выбьют зубы и то же самое сделают с ее матерью, выдернут клочьями ее волосы и заставят их есть. Они говорили, что так уже поступили с другими девушками. Не сами, а заплатив за это каким-то типам. Одну, которая донесла в полицию, они так изувечили, что сделали калекой. Это-то тебе понятно?» Схватив за рубашку, он встряхивал меня, будто хотел, чтобы дошло каждое слово, а слезы так и текли по его щекам Наконец он отпустил меня, вытер глаза рукавом и отвернулся, закашляв, словно от удушья. Понемногу он успокоился. Во мне все как бы заледенело Тихо, почти ленивым голосом Бу-Бу говорил: «В следующий раз они увезли ее в гостиницу, больше она их не видела. Тем временем аррамская плотина была закончена. Сначала она жила в доме, предоставленном мэрией, а этой зимой переехала сюда. И думала, что с тем покончено. Но когда вспоминала этих людей, ее охватывал страх. Потом стала думать, что они ее пугали, чтобы позабавиться, не больше. И вот с месяц назад они ее опять разыскали». Я спросил: «Когда?». «За два дня до свадьбы. Она обедала в Дине с учительницей. Один из них, по ее словам, самый мерзостный, оказался в ресторане». «Они живут в Дине?» «Она не говорила. Нашли ее, и все, и заставили накануне 14 июля снова приехать в Динь. Она думала, что ее оставят в покое, узнав, что она выходит замуж. Но случилось как раз наоборот. Они показали ей ужасную фотографию тела обезображенной девушки. И сказали, что ее ждет такая же участь. Что найдется, кому заняться и тобой, если она тебе расскажет. Так она говорила». Он снова вытер глаза рукавом. Я боялся шелохнуться, только прошептал: «Быть того не может». Он ответил: «Я тоже так думаю». Я попробовал вспомнить 13 июля. Что же я тогда делал? Но ничего не всплыло. И спросил: «Чего они от нее хотели? Она тебе сказала?» Он ответил еще тише: «Для них она была источником наживы. Она только это сказала». Меня охватило отчаяние. Но это не было таким ударом, как все остальное. Я опять вспомнил ее встречу с отцом в день свадьбы, ее слова: «Прошу тебя, прошу», разговор на другой день о наследстве. Мне никак не удавалось привести мысли в порядок. Главное теперь было узнать, где она находится. Я спросил: «Ты знаешь, где она?». Он замотал головой. «Когда вы разговаривали за бассейном, она не сказала, куда идет?». Он ответил: «Она просила обо всем забыть, что сама, мол, со всем справится. А так как я не хотел ее отпускать, заявила, что все придумала, что эти двое никогда не существовали». Потом я снова спросил: «И ты поверил ей?». Он опять покачал головой. «Почему? Я их видел». Странно подумать, но именно после этих слов все как-то определилось, стало по своим местам. Я произнес: «Что ты болтаешь? Что болтаешь?». В воскресенье в Дине во время гонки, когда она потерялась, он тоже разыскивал ее и обнаружил на маленькой улочке в машине у тротуара. Она сидела впереди рядом с высоким и, видимо, старшим. Другой был сзади. Разговаривали они очень взволнованно, словно пытались ее в чем-то убедить, затем успокоились. Бу-Бу, едва их заметил, застыл на другой стороне улицы. Лица ее не было видно – она повернулась к ним, опустив голову, но было ясно, что плачет. Они еще долго говорили с ней. Потом открыла дверцу, но сидевший за рулем схватил ее за руку. Вид у нее был измученный. Тот зло сказал ей что-то и грубо вытолкнул на тротуар. Она заспешила по улице. Бу-Бу не успел перехватить ее, между ними оказалась машина. А на бульваре и вовсе потерял из виду. Я вспомнил его измученное лицо тогда. Я-то думал, что он переживает за гонку Вспомнил, как он потом повсюду шел с нами, держа ее за руку, и грустно поглядывал на Эну. Кровь снова побежала в моих жилах. Да, все становилось на свои места, я почти знал, что мне теперь делать. Я поднялся, поправил рубашку, у которой Бу-Бу только что оторвал пуговицу, и попросил описать этих мужчин. Старшему лет сорок-пятьдесят Моего роста, только более грузный. Волосы и брови седые, глаза голубые. Похож на человека, пробившегося в жизни собственными силами. Трудяга, ставший буржуйчиком. Другому лет на пять меньше. Худощавый, длинноносый, с вьющимися волосами, очень нервный. Одет в кремовый или бежевый легкий костюм, при галстуке. Бу-Бу не знал, что еще сказать, кроме того, что этот «шурин» выглядел еще омерзительнее первого. Я спросил, откуда он знает про шурина, и тот обронил: «Так она мне сказала». Машина, в которой они сидели, черного цвета, «пежо», довольно потрепанная. Он помнил только цифру 04, другие забыл, хотя и пытался запомнить, но был слишком взволнован. Я спросил, назвала ли она их имена. Он покачал головой. Может ли он еще что-нибудь добавить? Подумав, он сказал: «Название улицы – Юбак» – и опять, уже мягче, покачал головой. Я спросил: «Когда она открылась тебе?» Посмотрев на меня, он ответил: «В тот вечер, когда ты побил ее. Она не могла молчать. Ей хотелось высказаться. А на другой день повторила снова. Но потом уже больше не хотела к этому возвращаться. Она даже не знает, что я ее видел в машине». В наступивших сумерках мы еще раз поглядели друг на друга, и он добавил: «Я ничего не скрыл. Если тебя интересует другое, то знай: между нами ничего не было». Он едва сдерживал при этом слезы, это было слышно по голосу, но пытался держаться с достоинством, как маленький петушок. Я только пожал плечами: «Этого еще не хватало!». И пошел к машине, где обождал его, сидя за рулем. Дорогой мы молчали. Во дворе стоял желтый грузовик Микки, и я сказал: «Не будем ничего рассказывать нашим». Все сели за стол. Микки, мать и Коньята поглядывали на меня. Я спросил: «Разве сегодня вечером нет фильма?». И включил телек. Мы ужинали, поглядывая на экран. Затем я сказал, что вернусь в гараж повозиться с «делайе». Бу-Бу попросил взять его с собой. Я положил руку ему на плечо и сказал: «Нет. Я буду занят допоздна, заночую там». Еще я заметил, что Микки не спускает глаз с моей руки – я перевязал пальцы после того, как ударил Жоржа Массиня. И спросил его: «Тебе рассказали про драку?» – «Мне сказали, что ты выбил ему два зуба, – ответил он. – Не будет распускать язык». В деревне свет горел только перед нашей бензоколонкой да еще подальше, скорей всего – у Евы Браун. Эна, убежден, не созналась матери в том, что рассказала Бу-Бу. Однажды в постели она произнесла: «Через несколько дней все станет ясно». Это было на следующий день после того, как я побил ее. И вот, шагая в гараж, я снова вспомнил тот день. Она хотела, говорил я себе, чтобы ее оставили в покое, и не желала впутывать тебя в это дело. Я нещадно ругал себя, что ударил ее. Опять и опять думал о том, что эти мерзавцы должны поплатиться за все. Понимаю, это не облегчит мою защиту, но я должен рассказать: отпилить ствол карабина я решил не на следующий день, а в тот вечер, в четверг 5 августа. Карабин нельзя ведь уложить в обычный чемодан, вылезал бы он и из-под куртки или пиджака. Но, главное, я твердо решил стрелять с близкого расстояния, чтобы видеть их подлые рожи, чтобы видеть, как эти гады будут умирать. Голову даю на отсечение – все именно так. 8 В пятницу, в середине дня – в минувшую пятницу, значите после того как я сходил к Еве Браун узнать, не вернулась ли Эна, – я вывел «делайе» из гаража. И сказал Анри Четвертому: «Извини, что бросаю тебя, но мне надо кое-куда съездить». Вздохнув, он только покачал головой. Для виду, чтобы выглядеть хозяином, – он ведь никогда не сердится на меня. Я незаметно доехал до города. Показал свою машину Тессари и его приятелям. Мы обмыли ее в лавке. Затем Тессари сел за руль и прокатился один по дороге в Пюже-Тенье, а возвратившись, сказал: «Не подгоняй ее, пусть обкатается, она как новенькая». И пригласил меня к себе пообедать. Но есть не хотелось, и я ответил, что занят. Доехал до Анно, затем до Баррема. Сначала еще прислушивался к мотору, но тот ровно урчал, и я перестал обращать на него внимание. Я не собирался ехать в Динь и помчался на юг к Шаторедону, а вернулся через Кастеллан. Пересекая там плотину, я остановился у киоска и купил бутерброд. Немного побродил под солнцем. В голове была каша. На озере скопилось много отдыхающих, и, когда мне на глаза попадалась черноволосая девушка, я невольно ускорял шаг. В деревню я добрался к концу дня. Не успел вылезти из машины, как увидел бегущую мне навстречу Жюльетту. Она сказала: «Тебя ищут повсюду. Анри повез твою тещу к автобусу, а может, и на поезд, не знаю». И поглядела на меня с сочувствием. Я понял, что она заготовила эти слова впрок, но когда я оказался рядом, произнести их стало не так просто. Я спросил: «Ее нашли?». Я ужасно боялся, что ее нет в живых. Жюльетта ответила: «Она в марсельской больнице Нам звонила мадемуазель Дье из Брюске». Я повторил: «В Марселе? В больнице?». Жюльетта посмотрела на меня с искренним сочувствием и сказала: «Она жива, но дело не в этом. Она там с субботы, но только сегодня дознались, откуда она приехала». Я помчался к телефону. Номер мадемуазель Дье я не помнил, ждал, пока Жюльетта отыщет. Когда я услышал голос учительницы, перед бензоколонкой остановилась «ДС» Анри Четвертого. В машине сидела женщина, но я не мог разглядеть кто. Мадемуазель Дье кричала в трубку: «Я не хочу говорить об этом по телефону Мне надо вас повидать! Вы и представить не можете, что они с ней сделали, не можете себе представить!». Я тоже закричал, чтобы она успокоилась и все объяснила. Но та только повторила; «Не по телефону. Сейчас она спит, ей дали снотворное. До завтрашнего дня вы все равно не сможете ее повидать. Умоляю вас, приезжайте, мне надо вам все рассказать». Я заорал: «Да объясните же, черт возьми, что с ней такое?». Высоким прерывистым голосом она ответила. «Что с ней? Она даже не знает, кто она такая, вот что с ней! Говорит, что она Элиана Девинь, проживает в Арраме и ей девять лет! Вот что с ней!». Она еще долго плакала на другом конце провода. Я несколько раз повторил: «Мадемуазель Дье», но та не отвечала. В конце концов я сказал, что приеду, но понимал, что сначала следует уладить одно дело, объяснил ей: «Только я не могу приехать сейчас же. Ждите меня». И повесил трубку, а Анри Четвертый поставил на место упавший аппарат. Он привез мадемуазель Тюссо, медсестру, чтобы та посидела со стариком Девинем. Сейчас там была наша мать. Ева Браун успела к автобусу в Сент-Обен, где надеялась сесть в проходящий поезд до Марселя. Все уговаривали ее подождать меня, но без толку. Она не плакала и никаких чувств не выражала. Просто хотела быть рядом с дочерью. Анри Четвертый сказал, что в машине, сама не замечая, она несколько раз заговаривала с ним по-немецки. Жюльетта передала мне, чтобы я захватил для нее одежду и белье, чемодан-то еще не найден и сумочка тоже. Надо ехать в больницу «Ле Тимон» и взять свидетельство о браке. Я вернулся домой на «делайе» Коньята и Бу-Бу уже знали главное. Я попросил Бу-Бу проводить тетку к себе, сказав, что хочу помыться. А когда они ушли, открыл шкаф, где висели ружья, и достал «ремингтон», коробку с патронами и отнеся багажник. В нашей комнате взял ее фибровый чемодан и уложил туда два платья, пару туфель, белье, новую ночную сорочку Белый халат не влез Для себя взял только трусы и чистую рубашку Затем надел черные брюки, черную водолазку Микки и бежевую поплиновую куртку. К гаражу я подъехал часов в семь или полвосьмого и обратился к Анри Четвертому: «Окажи мне услугу. Поговори с Жоржем Массинем и попроси его не подавать на меня жалобу. Скажи, что я сожалею и заплачу все, что надо. Сходи к нему с Жюльеттой, она уговорит его. – Он молча взглянул на меня. Жюльетта стояла на пороге кухни. – Я подожду вас здесь. И разреши мне взять „ДС“, чтобы съездить в Марсель. „Делайе“ еще ненадежна». Думаю, он понял, что я хочу на время удалить их из гаража. Анри Четвертый парень не дурак. А я не хотел, чтобы они увидели карабин. Не потому, что могли начать меня отговаривать – этого сделать не мог уже никто! – их потом могли бы притянуть, если я попадусь полиции. Он бросил Жюльетте: «Пошли. Не переодевайся, нам не на бал». Они ушли, и я завел «делайе» в гараж. Вынув «ремингтон», я обрезал ствол электропилой почти до приклада, так что длина осталась 60 сантиметров. Целиться, конечно, труднее, но в десяти шагах трудно промахнуться с одного выстрела. Я не спешил. Думал только о том, как бы все сделать получше. В какой-то момент перед бензоколонкой остановилась машина, и я обслужил ее, надев для этого толстый фартук, чтобы не испачкаться. Пока заправлял машину, ее водитель, каменщик, работающий на перевале, спросил: «Говорят, ты женился?». Я ответил: «Как видишь» – и посмотрел на крыльцо, вспомнил воскресный вечер на другой день после свадьбы, когда Эна сидела тут рядом со мной, а я курил сигару. Тогда я думал, что она любит меня одного. Нет, я не потерял ее, у меня ее отняли и свели с ума. Я убрал с верстака опилки. Спрятал завернутый в тряпку «ремингтон» и кусок ствола. Положил на место фартук, вымыл руки и сел на лестницу поджидать Жюльетту и хозяина. Было жарко, как обычно в то лето. Солнце давно скрылось за горами. В деревне стояла тишина. 9 Ее нашли на пляже в Марселе напротив парка Борели. Это случилось 31 июля, то есть через три дня после отъезда из деревни. Она бродила по пляжу в туфлях на каблуках, в голубом нейлоновом платье, уткнув глаза в песок. Если ее спрашивали, что с ней, она только отстранялась, не произнося ни слова. И вид был такой странный, что купающиеся – было часов шесть вечера – позвали полицейского. При ней не было никаких документов. Не отвечала на вопросы, вообще не говорила. Ее отвезли в одну больницу, а затем в другую, «Ле Тимон», где есть психиатрическое отделение. Там ее обследовали. Никаких следов побоев, только синяк на колене, видимо, ушиблась. Была ко всему безучастна. И из нее не удавалось вытянуть ни слова. Но слушалась, безропотно шла, куда вели. Ей дали снотворное, она спала до вторника. Но, проснувшись, была прежней. И отказывалась есть. Полиция впустую искала на пляже хоть кого-нибудь, кто мог опознать, кто она такая. На ней были только перепачканное платье (все решили, что она где-то упала), трусики, дешевые туфли и обручальное кольцо, на внутренней стороне которого я вывел «Ф. для Э.» и дату нашей свадьбы. Ей снова дали снотворное и кормили искусственно до утра этой пятницы. Проснувшись, она улыбнулась и заговорила. Но не смогла дать ответ на вопросы – не знала, как оказалась в Марселе. Но назвала себя: Элиана Девинь, родилась 10 июля 1956 года в Арраме, департамент Приморские Альпы, всю жизнь живет на дороге О-де-ля-Фурш, ей девять лет. Врачиха, ее зовут Соланж Фельдман, узнав, что Аррам давно затоплен, позвонила в Брюске мадемуазель Дье, ведь она там староста. Обо всем этом мадемуазель Дье рассказывала мне каким-то тусклым голосом. Глаза у нее были красные и опухшие, но она больше не плакала. А голову обернула полотенцем – она уже много выпила до меня и продолжала пить. Дом у нее с садом и стоит на пригорке, оттуда видно озеро. Внутри все ветхое и выглядит тоскливо, кроме комнаты, называемой салоном, которую она немного обновила после смерти матери. Повсюду книги. Когда я приехал, она очистила от них диван. Те три с лишним часа, что я провел у нее, я тоже, кажется, много пил. Не могу припомнить, что я делал, только помню, что она все время кусала губы, это в конце концов стало просто непереносимо, и, чтобы помешать ей, я то и дело протягивал в ее сторону руку. Как и Бу-Бу, но только раньше, она все узнала в ту ночь с 13 на 14 июля, когда Эна так поздно вернулась домой. И я слово в слово услыхал уже знакомую мне историю, за исключением одной вещи, от которой так и подскочил на месте: оказывается, те два негодяя сняли для нее квартирку в Дине, чтобы «она принимала там мужчин». Бу-Бу мне говорил, что она была для них источником наживы, но я думал только о выкупе, который они требовали, чтобы оставить ее в покое. Мадемуазель Дье тоже не знала их имен. Однако, рассказывая ей о своих неприятностях, Эна сообщила, что у старшего лесопилка при выезде из города, а у другого – агентство по недвижимости на бульваре Гассенди, и подчеркнула: «Это вполне благополучные отцы семейств, а не подонки, какими представляют таких людей. Если и обращусь в полицию, ничего не смогу доказать. Даже мой труп никто не найдет». У меня сердце сжалось, когда я услышал эти слова. «Если они не оставят меня в покое, – говорила Эна мадемуазель Дье, – все равно от них отделаюсь. Или расскажу Пинг-Понгу, и он это сделает за меня». Эна трижды просила мадемуазель Дье приехать за ней в Динь – два раза до свадьбы и еще в тот вторник, когда якобы ездила походить по магазинам в своем красном платье и я отхлестал ее на краю дороги. Последний раз мадемуазель Дье встретилась с ней на той квартирке. На четвертом этаже старого дома номер 173 по улице Юбак. В глубине двора. На той самой улице, где Бу-Бу во время велогонки видел ее в черном «пежо» с двумя мужчинами. Вспомнил я, как она вынула два автобусных билета до Диня показать их мне. И спросил мадемуазель Дье: «В тот вечер вы привезли ее из Диня?». Отвернувшись, она ответила: «Нет. Я оставила ее на квартире. Она сама не захотела, чтобы я увезла ее». И, закусив до крови губу, добавила: «Я предложила обратиться в полицию, я голову потеряла от страха, мы поссорились. И она больше не звонила, мы не виделись с того вторника». Опять глотнув из стакана, добавила: «Ключи от той квартиры лежат в почтовом ящике. Последнем при входе, под лестницей. Она боялась носить их с собой, потому что вы могли их обнаружить, и все же думала, что если с ней что-нибудь случится, то вам придется туда зайти». Я сдержался и только покачал головой, как бы говоря, что это уже не имеет значения. Но та все же глухо спросила: «Что вы намерены предпринять?». Я ответил: «Сначала поеду в Марсель. А там уж решу». Потом она кормила меня на кухне. Я был голоден и ел с аппетитом. А сама много пила. И снова стала рассказывать, как Эну обнаружили на марсельском пляже. Я напомнил, что она мне об этом уже говорила. «Разве?» – сказала она. И две слезинки скатились по ее щекам. Она предложила мне переночевать у нее – был второй час, но я отказался – лучше сразу поеду в Марсель, все равно мне не уснуть. И она проводила меня до выхода, сказав: «Я тоже хочу ее проведать. Как только разрешат». Я обещал позвонить. Стоя у двери с полотенцем на голове и со стаканом в руках, она опять заплакала. От Брюске до Диня километров восемьдесят, но много виражей. Я затормозил на бульваре Гассенди в два часа ночи перед единственным освещенным местом, дискотекой что ли, из которой хозяин выпроваживал последних посетителей. Он объяснил мне, где улица Юбак. И я пошел туда пешком. Слышал только свои шаги по тротуару. В подъезде свет не горел. Я на ощупь нашел последний ящик с замочком. Потянув что есть силы, сорвал тот замочек вместе с кольцами. Внутри оказалась связка ключей. Один обычный и два для засова. Поднялся на четвертый этаж. Большое окно слабо освещало лестницу. На каждой площадке было по две квартиры, но у левой двери была только одна замочная скважина. Осторожно отпер правую, прислушиваясь при каждом повороте ключа, не разбудил ли кого. Вошел, зажег свет. Прикрыл дверь, заглянул в тесную кухню. Стены красные. На раковине два вымытых стакана. В холодильнике одна начатая бутылка пива. Кто пил пиво? Только не она. В главной, тоже красной, комнате не было следов того, что тут кто-то находился недавно. Покрывало на постели гладко заправлено. В шкафах пусто. Ничего такого, что говорило бы о ее пребывании. На столике пепельница, но чистая. Затем я пошел в туалет. Конечно, я не ждал увидеть отражение своей жены в зеркале над умывальником только потому, что она глядела в него несколько дней назад, но то, что нашел на полочке, словно ударило по голове: зажигалка «Дюпон» с надписью «Эна» сбоку. Я хорошо помнил, что во вторник, когда ударил ее и выложил на постель все из ее сумочки, зажигалка была там. После, насколько мне известно, Эна ездила в Динь только раз, в день велогонки. Значит, забыла тогда зажигалку? Это было на нее непохоже. А может, оставила нарочно, чтобы я нашел? Мне кое-что пришло в голову. Вернулся на кухню и вынул из-под мойки ведерко с педалью, там были окурки сигарет «Житан» и упаковка от печенья. Я уж не знал, что думать. Несколько минут сидел на постели, думал. Еще раз проверил ящики. Мысль была: «Если она понимала, что ты сюда придешь, значит, где-то оставлена записка». На часах был уже четвертый час. Я старался не думать об окурках и о том, что тут до меня были мужчины. Я думал о том, что ей было страшно и приходилось осторожничать. И знаете, о чем я вспомнил? О ее записке: «Ну и чего ты добился, парень, роясь в моей сумке?» Я-то думал, записка предназначена мне. А вдруг она писала ее для одного из тех, кто следил за ней и рылся в ее вещах? Если она написала что-нибудь для меня, то спрятала там, куда никто чужой не догадается заглянуть. Было уже пять минут пятого. За окном начало светать. И тут я догадался. Вернулся в туалет и снял полочку, на которую была положена зажигалка. Это была прямоугольная, полая пластина, внутри лежали две визитные карточки. Я постучал, думая найти еще что-нибудь, но напрасно. Одна визитная карточка – Жана Лебаллека, хозяина лесопилки на дороге в Ла Жави, а другая – Мишеля Туре, агента по недвижимости, с адресом конторы на бульваре Гассенди и домашним – на шоссе Будон. На обороте одной из карточек незнакомым почерком был записан адрес какого-то столяра в Дине, но его имя перечеркнули. Никакой записки от Эны не было, только вот карточки. Я сунул их в карман, поставил полочку на место, проверил, не осталось ли следов моего пребывания, и ушел. Внизу в темноте я немного постоял в нерешительности, но в конце концов опустил ключи в ящик. Сел в «ДС» на бульваре Гассенди – кругом не было ни души – и сперва поехал глянуть на план города в витрине туристической конторы. После посмотрел, где живет Туре. Дом как дом. Вернувшись на бульвар Гассенди, я, перед тем как ехать на Ла Жави, проверил, где находится контора по недвижимости. До ворот лесопилки по спидометру оказалось пять километров. Рядом стоял знак с названием ближайшей деревни – Ле Брюске. Увидеть это название тут было очень странно, тем более в ту минуту, словно кто захотел сыграть со мной шутку. В Бога я не верю и вспоминаю о нем лишь изредка на пожарах, однако эта надпись произвела на меня впечатление. Во дворе Лебаллека я увидел черный «пежо», такой, как мне описывал брат. В окне нижнего этажа был уже свет. Наверно, там кухня и кто-то всклокоченный, с мутными спросонок глазами, как оно бывает со мной или Микки по утрам, пил кофе. К телефонному проводу, натянутому от дороги к дому, без лестницы не добраться. Я глянул во двор, чтобы понять, как расположены помещения, и вернулся к машине. Проехал вперед еще три километра. Не доезжая Брюске, в сторону шла дорога к лесу, и я свернул туда. Поставив машину, двинулся дальше пешком. Вокруг никакого жилья, только на поляне полуразваленная кошара, ни дверей, ни крыши. Поглядел на часы и бегом к машине. На то, чтобы добежать до нее, развернуться и выехать на дорогу в Динь, ушло две минуты и еще две, чтобы проскочить лесопилку Лебаллека. Но тут я на несколько секунд остановился. Поехал дальше, при въезде в город свернул налево и потом притормозил на площади, где была стоянка. Чтобы добраться сюда от лесопилки, мне понадобилось на средней скорости шесть минут, но сейчас не было никакого движения, которое будет мешать, когда я стану спасать свою шкуру. 10 Проехав через Дюранс у Ле Мое и бросив на ходу в реку отпиленный кусок ствола, я остановился на открытой площадке между Маноском и Эксом. Откинув сиденья, чтобы немного отдохнуть, уснул. Почти до девяти. Через час был в Марселе. Я уже говорил, что служил тут и знаю город. Я быстро нашел больницу «Ле Тимон», но психиатрическое отделение находилось в стороне, и пришлось немало покрутиться, прежде чем я нашел въезд туда. На стоянке я поглубже засунул «ремингтон» и патроны в багажник и запер его на ключ. Ева Браун ожидала меня в холле, сидела очень прямо на скамейке, закрыв глаза. Вроде как похудела и постарела. Открыв глаза и увидев меня с чемоданом, сказала: «Бедный мой зять, сколько беспокойств у вас из-за меня. Вещи Элианы обнаружены в одном из отелей». Я спросил, видела ли она Эну. Та с грустной улыбкой ответила: «Выглядит неплохо. Даже как обычно. Но понимаете, она словно покинула землю. Все время зовет папу. Спрашивает, почему он не идет к ней. Это единственное, что ее сейчас волнует». И смахнула слезу. Пристально глядя в пол, добавила: «Ей дали снотворное. Ей нужно много спать». Чуть позже меня провели в палату. Я посидел около постели, прислушиваясь к мирному дыханию и дав волю слезам, которые сдерживал столько дней. Эна лежала на спине, волосы были собраны, руки вытянуты вдоль тела. Ее одели в сурового полотна рубаху без ворота, будто она заключенная. Во сне лицо ее казалось осунувшимся, но маленький пухлый рот был прежним, каким я любил его. Когда пришла медсестра, я отдал ей платья и белье из чемодана. В углу стоял знакомый белый чемодан. Вполголоса я спросил, в какой гостинице нашли вещи, и та ответила: «Отель „Бель Рив“. Возле вокзала Сен-Шарль». Мне следует туда заехать рассчитаться. Я спросил: «А где матерчатая сумка?». Сестра сказала, что такой не приносили. Перед уходом наклонился к Эне и поцеловал влажный лоб, потрогал руку. При сестре не посмел поцеловать в губы и потом ругал себя, потому как в следующие два раза такой возможности уже не было. Ее лечащий врач мадам Фельдман приняла меня в своем кабинете на первом этаже. Это черноволосая женщина лет пятидесяти, маленькая, довольно плотная, с прекрасным добрым лицом и смеющимися глазами. Вокруг глаз у нее такие же морщинки, как у Микки. Она уже успела побеседовать с Евой Браун. Некоторые ее вопросы показались мне скучными, другие ставили в тупик. Не проявляя раздражения, она сказала: «Если бы я не хотела во всем разобраться, то не стала бы спрашивать». Нет, она не пыталась сразить меня непонятными словами. Объяснила, что моя жена больна психически довольно давно, возможно, уже много лет. Именно поэтому, вспоминая свое счастливое детство, она и говорит, что ей девять лет. И до минувшей субботы догадывалась о нависшей опасности. Невроз. Невроз этот нарастал постепенно, как следствие шока особенной силы. А страхи приводили, видимо, к спазмам мозга и к обморокам. Я вспомнил: «болит затылок». Мадам Фельдман сказала мне: «В прошлую субботу, только не знаю где и когда, ваша жена испытала эмоциональный шок такой же силы, как и первый, давнишний. И не смогла превозмочь это. Вы когда-нибудь видели постройку с провалившейся крышей? – спросила она. – То же самое произошло и с ней. Она сделала то, что случается крайне редко и что еще недавно оставило бы моих коллег равнодушными. Перешла от состояния ужаса, вызванного неврозом, к состоянию психоза, то есть к болезни, иной не только по своему характеру, но и по серьезности. Теперь уже можно утверждать, что как нормальная личность она перестала существовать, это ясно всем, кроме нее самой. Она действительно верит, что ей девять лет. Вчера, увидев себя в зеркале, она нисколько не усомнилась в том, что она маленькая девочка, и только попросила убрать зеркало. Вы меня понимаете?» Я сказал – да. У меня было много вопросов, но я сидел такой разбитый, что только опустил голову. Потом мадам Фельдман что-то вынула из стола и положила передо мной. Я узнал флакон, который тогда, во вторник, выпал из ее сумки на постель. Врачиха сказала мне: «Когда вашу жену нашли на пляже и привезли сюда, этот флакон был зажат у нее в руке, пришлось отнимать силой». Встряхнув флакон, она показала, что в нем порошок: «Сейчас чего только не производят, возможно, выпускают и порошок для ногтей. Но этот как раз не для ногтей». Я подумал было о наркотике, но она сказала: «Это очень сильное средство, применяемое при сердечно-сосудистых заболеваниях. Яд. Не может быть и речи, чтобы он был прописан вашей жене врачом. Не знаю, как она его достала. Здесь тридцать растолченных таблеток. Содержимым флакона можно убить целую семью». Я сидел, как пришибленный. Затем она сказала: «Возможно, она не собиралась воспользоваться этим порошком. Ни для себя, ни для кого-то другого. Я знаю больных, которые держат при себе опасные вещи – бритвы, кислоту. Чтобы чувствовать себя в безопасности». Я поднял голову и сказал: «Да, конечно», но сам так не думал. Вспомнил: «Я отделаюсь от них так или иначе». Эна хотела проделать все сама и не смогла. Я встал. Поблагодарил. Мадам Фельдман сказала, что я смогу увидеть жену завтра, когда она проснется, часа в три, но что надо быть благоразумным – она меня не узнает. Я ответил, что готов к этому. Выйдя из больницы, я повез Еву Браун в отель «Бель Рив». Это хоть и не дворец, но вполне приличная гостиница. Человек за стойкой у двери, дежурный, не очень-то запомнил Эну и сказал, что его удивили лишь ее светлые-светлые глаза. Пришла она в пятницу 30 июля в конце дня. До этого, значит, она побывала в Авиньоне. На карточке у дежурного записано: «Жанна Дерамо, дом 38, улица Фредерика Мистраля, Ницца». Я объяснил Еве Браун, что это девичья фамилия моей тетки. Дежурный показал нам ее номер с окнами на улицу. Там сейчас жили двое ненцев, и моя теща поговорила с ними на их языке. Спустившись, я оплатил счет, увидел в нем, что в субботу утром она заказала в номер кофе и много раз звонила по телефонам Марселя. Я спросил портье, не приходил ли кто-нибудь к ней, пока она жила тут. Дежурный не знал. И помнил только ее глаза, производившие «странное впечатление» – почти бесцветные. Затем мы пошли посмотреть расписание поездов. Ева Браун должна была вернуться из-за мужа: «Я приеду снова на будущей неделе с ним вместе, если вы нас привезете. Поезд до Диня был через час. Она не захотела в ресторан, боялась опоздать на поезд. Мы что-то поели в вокзальном кафе. Марсель очень шумный город, а от жары было трудно дышать. Она застенчиво улыбалась: „Мне кажется, я словно пьяная“. Она помахала мне из вагона, будто уезжала на край земли и нам не суждено увидеться. Хоть она и немка – или австрийка, – эта женщина из той же породы, что и мой отец, мои братья и женщины нашей семьи. Из породы людей, способных все выдержать и, к сожалению, выдерживающих. Знаете, что я говорил сам себе, провожая взглядом поезд? Что ни я, ни Эна на них не похожи. 11 Я проехал на машине весь Марсель. Зашел в универсам и купил очки от солнца, красную рубашку и длинный черный пластиковый мешок, сам не знаю, для чего предназначенный, скорее всего для рыболовных принадлежностей. Но достаточно большой, чтобы вместить карабин. Номер снял в «Кристотель» в районе Мазарга, далеко от центра. Цены тут высокие, но зато просторно, удобно, есть бар, два ресторана, сто пятьдесят одинаковых номеров, и никто ни на кого не обращает внимания. Рекламу этого отеля я увидел у вокзала. Заполнив карточку у администратора, сказал, что хочу выспаться и чтобы меня не тревожили. Даже не взглянув, мне ответили, что надо повесить на ручку двери табличку «Не беспокоить». В номер меня проводил служащий отеля, которому я, однако, не доверил свой чемодан. Что он увидит его содержимое – «ремингтон» и патроны, – было почти невероятно. Но я поступил так. Дал ему на чай и, как только тот ушел, повесил на дверь табличку «Не беспокоить». Еще раз проверил патроны и зарядил карабин. Я понимал, что если придется дважды выстрелить в первого, то нужно будет сразу перезарядить ружье. Одна эта мысль приводила меня в ужас, я не знал, как поступлю в этом случае. Мне было неприятно звонить Лебаллеку. Я вспомнил, что телефонные провода идут от дороги к мастерской. Он будет слишком далеко, чтобы его прикончить одной пулей из укороченного ружья. Однако попробую. Но постараюсь не отходить далеко от ворот. Мадемуазель Дье сказала про них, что это «отцы семейств». Откуда знать, сколько сыновей и дочерей окажется в доме, чтобы помешать мне удрать, когда я убью Лебаллека. Хоть я и не слышал лая, но был уверен, что у них есть собака. Да, отходить далеко от ворот не следовало. Вот о чем я думал в номере. Засунул карабин, коробку с патронами и красную рубашку в купленный мешок. Поставил его у постели, закинул в мусорный ящик целлофановую упаковку рубашки. Затем влез в ванну. В комнате был маленький холодильник, я взял оттуда бутылку пива и карандашом, висевшим на цепочке, поставил крестик в счете на крышке холодильника – вот что такое люксовый отель. В чистых трусах лег в постель, выпил пиво и подумал, что завтра увижу Эну, когда она проснется. Представил себе – вдруг узнает меня, сам себе сказал – бред и перестал об этом думать. Встал в четыре. Снова надел черные брюки, черную водолазку Микки и свою бежевую куртку. С собой взял только пластиковый мешок и вышел из отеля через бар, полный иностранных туристов. Заправившись и проверив масло, я выехал в направлении Экса. Ехал не спеша. Мне надо было оказаться в Дине не раньше семи. Приблизительно так и приехал туда. Поставил машину на стоянку, которую обнаружил утром. Пешком дошел до бульвара Гассенди. Народу кругом было полно. Я ожидал, что контора уже закрыта, но ошибся. Внутри за столом сидел мужчина, подписывал какие-то бумаги с пожилой парой. Не останавливаясь, я взглянул на него и, перейдя улицу чуть дальше, вошел в большой бар «Провансаль». Здесь было людно и шумно, как на митинге. Я спросил кружку пива и жетон для телефона. Телефонная кабина находилась в конце бильярдного зала. Я позвонил в контору: «Мсье Туре?» Тот ответил: «Он самый». Тогда я сказал: «Послушайте, я хочу продать землю при выезде из Диня по дороге в Ла Жави. Прекрасный участок. Около гектара. Мне хотелось бы вам его показать». Он спросил мое имя. Я ответил: «Планно. Робер Планно». Он предложил встретиться на будущей неделе, но я сказал: «Я нездешний. Я из Ментоны и ночным поездом уезжаю». Он не горел желанием поехать туда немедленно. «Послушайте, господин Туре, – сказал я ему, – предложение это выгодное, Мне срочно нужны деньги, вы понимаете? Всего десять километров от Диня Целый гектар поля и еще кошара, которую можно обновить». Он как-то нерешительно переспросил, где это, и наконец произнес: «Сначала мне надо заехать домой». Я сказал: «Прекрасно. Я все равно не смогу быть там раньше половины девятого. А займет это у нас не больше пятнадцати минут». Он ответил: «Ладно, всегда так с вами». Видно, думал про своих клиентов. Я спросил, знает ли он лесопилку Лебаллека. Он ответил почти с отвращением: «Еще бы. Это мой свояк». Я сказал: «Так это подальше километра на три, направо вверх идет дорога через лес. Я буду ждать вас при въезде, на дороге. Какая у вас машина?». Он ответил: «СХ». Я продолжал: «Меня легко узнать, я в красной рубашке». Допив и расплатившись, походил около конторы. Туре собирался уезжать. Через стекло я толком не мог его разглядеть, но тут он как раз вышел на улицу. Я почти забыл о том, что они сделали с Эной, а думал о том, что мне предстоит. Я пошел к «ДС». Оставил там куртку, взял черный мешок, надел очки, проверил все дверцы и быстрым шагом добрался до выхода из города. Жаркое солнце еще выглядывало из-за гор. На выбранном мной обратном пути были только два светофора, а движение так себе. Проходя мимо лесопилки, я не остановился, только глянул во двор и увидел там немецкую овчарку, которую держал длинноволосый парень одних лет с Бу-Бу. Машины проносились по шоссе, дорога была прямая. Я прикинул, что через час их будет меньше. По пути мне захотелось пить. Наверно, от страха пересохло в горле. С этой минуты жажда уже не оставляла меня. В кошаре я надел на водолазку красную рубашку и закатал рукава. Вынув карабин, положил его справа при входе и проверил, быстро ли смогу достать. Затем сел на пороге и стал ждать. Уж не помню, о чем я тогда думал. О жажде, о том, что мадам Фельдман упомянула провалившуюся крышу. Скорее ни о чем. Когда подошло время, я спустился вниз к дороге и увидел выходивших из леса мужчину и женщину. Они шли обнявшись и были заняты только собой. Меня они не заметили и пошли в сторону Брюске. Машин на дороге стало меньше. Сердце мое ныло, в горле было сухо. Туре опоздал минут на десять. Как и я предполагал, он съехал с дороги, выключил мотор, вынул ключи и положил их в карман пиджака. Вылезая, сказал: «Извините, мсье Планно. Вы, наверное, знаете, каково управляться с женщинами» И протянул мне руку. Человек среднего роста, с залысинами и серыми глазами. Все у него было фальшивое, начиная с улыбки. Манеры оборотистого дельца. Я сказал: «Это наверху, пошли». В первую секунду лицо его мне показалось знакомым, но смутно, и я перестал об этом думать. Мы пошли вверх по дороге. Он сказал: «Так вот где это? Я уже однажды продал тут землю». Я шел впереди, а он остановился и огляделся. О чем он говорил, уже не помню, да и не вдумывался. Я первым вошел в разрушенную постройку, на ходу схватил карабин и обернулся. Тут он поперхнулся и уставился на оружие. Прошептал: «Что это значит?». Я приказал ему отойти к стене. При этом он чуть не упал. Я спросил его: «Это вы направили ее в Авиньон?». Он смотрел на меня, разинув рот, а затем, скосив глаза на карабин, прошептал: «Что? Какой Авиньон?». Но потом понял: «Ту девушку?». Я ответил: «Элиану. Мою жену». Он замахал рукой, чтобы я не стрелял: «Послушайте, я совершенно ни при чем! Клянусь вам! Все произошло по вине моего свояка». Я молчал, а он попробовал передвинуться, но опять замер, увидев, что я поднимаю «ремингтон». Я держал карабин обеими руками, целясь ему в грудь. Он криво усмехнулся и сказал, уже тише, прерывающимся голосом: «Нет, вы этого не сделаете. Вы решили меня попугать, да? Во всем виноват мой свояк, клянусь вам». Я не ответил. И он, решив, что я не стану нажимать на курок, отошел от стены и с решимостью промолвил: «Ну хватит. Вы что, поверили ей? Разве вам не ясно, что она ненормальная? Я, конечно, виноват тоже, но если всякая шлюха…». Я выстрелил. Выстрел прозвучал так громко, что на какое-то время я даже закрыл глаза. А он, сделав шаг вперед, как бы пытался рукой отвернуть в сторону дуло. С недоумением на лице он постоял еще какое-то время с насквозь пробитой грудью, и это время показалось мне бесконечным, а затем вдруг упал. И по тому, как он упал, я понял, что убил его. Я вышел и прислушался. Тихо. Только постепенно дошло, что вокруг поют птицы. Вернулся в кошару. Положил карабин в мешок. Когда вытаскивал ключи от машины Туре, пришлось взглянуть на него. Пиджак на спине был с дыркой, весь в крови. Я побежал. Теперь то же расстояние показалось мне бесконечным. Не хватало воздуха, а когда сел за руль «СХ», во рту все горело. Я чуть помешкал, затем развернулся и, пропустив две машины, выехал на шоссе. Ехал и повторял: «Будь осторожен. Будь осторожен». Ни о чем другом не хотелось думать. Крупные капли пота падали мне на ресницы, и, чтобы вытереть их, приходилось снимать очки. Я остановил машину на левой стороне, как раз перед въездом на лесопилку. Вынул из мешка карабин, положил на сиденье, а вылезая, не выключил мотор и не запер дверцу. Когда шел к воротам, заходящее солнце светило мне в спину. «Мсье Лебаллек!» – закричал я. В доме залаяла собака. В дверях показалась женщина в фартуке. Чтобы разглядеть меня, приложила руку к глазам. Я спросил: «Господин Лебаллек дома?» – «А что у вас к нему?». Я жестом показал ей на машину за собой. «Я к нему по делу от его шурина». Она пошла за ним. Пахло смолой. Земля была кое-где посыпана опилками, будто снегом. Когда он вышел из дома, солнце мешало ему смотреть. Я не двигался с места. Был он такой же высокий и грузный, как я, только лет на двадцать старше. Голый до пояса, в руках салфетку держит. Спрашивает: «Ну что еще такое?». Я сказал: «Гляньте-ка». И двинулся к машине. А он прикрыл дверь, и я слышал за собой шаги. Я наклонился над сиденьем, словно что-то разыскиваю, пока не удостоверился, что он рядом. Тогда я схватил карабин, повернулся и пошел на него так, чтобы карабин не могли увидеть с дороги. При виде ружья он резко остановился в семи или восьми шагах от меня. Прищурившись, не мигая смотрел, как и Туре, но заговорил иначе: «Что за игрушки? Кто вы такой?». Был ошеломлен, но не напуган. И тоже показался почему-то мне знакомым. За спиной проносились машины. Я сказал: «Я муж Элианы». У него волосатая седая грудь и на голове седые волосы. Кажется, только в эту минуту я впервые подумал, что он и Туре брали ее. Эти мерзостные волосы на груди, толстые лапы. Он сказал: «Ах вот в чем дело». Теребя салфетку, он как-то неприятно поглядывал на меня. А затем, оглянувшись на дом, сказал примирительно: «Кретин, ты, значит, поверил ее россказням? К чему было мне кого-то насиловать! А ее ты можешь оставить себе, она меня больше не интересует». И, повернувшись, пошел к дому. Я нажал на курок. Получив пулю в спину, он споткнулся и отшвырнул салфетку. Но не упал. Согнувшись чуть не пополам, он обхватил живот руками и с натугой двинулся дальше. Услыхав, как он шепчет: «Вот дерьмо», я выстрелил еще раз, после чего он упал с пробитой головой. Распахнулась дверь, раздался лай, крики. Я увидел, как по двору несется овчарка, и, кажется, с места не сошел. Она не набросилась на меня, а стала кружить вокруг хозяина, лаяла и скулила. Тут же из дома выскочили с воплями люди и бросились к «СХ». Да между первым и вторым выстрелами заскрипели тормоза чьей-то машины на шоссе. Теперь из нее вышли обеспокоенные мужчина и женщина. Я пригрозил им карабином и заорал: «Уезжайте, уезжайте!». Мотор «СХ» работал по-прежнему. Я тронул, когда длинноволосый парень, понявший все раньше других, видимо, сын Лебаллека, уже хватался за заднюю дверцу. Но его отбросило, и я помчался в Динь, держа скорость под 130 километров. При въезде в город скорость сбросил, поехал направо. Перед светофором пришлось затормозить. Я воспользовался этим, чтобы спрятать карабин и очки в мешок. Перед самой площадью остановился и выключил мотор. Снял красную рубашку, вытер руль и переключатель скоростей, хотя хорошо понимал, что это ни к чему, сунул рубашку в мешок. Когда вышел из машины, уже выли сирены полиции. В сторону Ла Жави промчались по крайней мере две машины. Я едва не побежал к своей «ДС», рискуя привлечь внимание прохожих или высунувшихся из окон. Подняв заднее сиденье, сунул туда мешок. И перед тем как отъехать, надел куртку. Перед въездом на мост через Блеонн было, как обычно, тесно, а посередине, яростно сигналя, пронесся автобус полиции. Еще не выставили кордоны, и до Маноска я ехал в потоке машин. В какую-то минуту нас на полной скорости обогнали двое на мотоциклах. Я их увидел потом при въезде в Малижайи, они разговаривали с жандармами. Те останавливали все «СХ» и еще «ЖС» – вероятно потому, что они схожие. Дальше все было тихо. Сердце поуспокоилось. Только очень хотелось пить. Было около одиннадцати, когда я съехал с автострады в центре Марселя. Доехал до Корниша и тут на скале размозжил карабин и бросил в воду, отделался тем же путем от оставшихся патронов и от очков. По дороге в «Кристотель» притормозил еще дважды, бросив мешок и красную рубашку в водостоки. В полночь в баре было еще полно. Никто не обратил на меня внимания. Я поднялся к себе, выпил две бутылки пива, принял душ и лег. Опять хотелось пить. Подумал было встать и взять из холодильника минералку. Но сразу заснул, как провалился. Проснулся я сам, не знаю почему, среди ночи. Меня мучил страх. Однако прошло немало времени, прежде чем я вспомнил, что убил двух человек. Потом усталость помогла снова заснуть. 12 Я увидел Эну на другой день в той же палате. Распустив волосы, она стояла около постели в одном из привезенных мной платьев – белом летнем. Глаза казались еще светлее, чем обычно. Я обрадовался, что она надела именно это платье. Стояла очень прямо, внимательно вглядываясь в мое лицо с какой-то нерешительной, очень нежной, но – как бы это сказать – чужой улыбкой.

The script ran 0.01 seconds.