1 2 3 4 5 6 7 8
Воцарилась тишина. Мы шли молча, он — бесшумно, я — едва слышно хрустя подошвами ботинок по обломкам раковин, устилающим дюну.
— А вы по своему дому никогда не тоскуете? — спросила я наконец.
— Боже мой, нет, конечно! — Он поморщился. — С какой стати? Там ничего нет.
— А ваши родители?
Он пожал плечами.
— Мать всю жизнь работала на износ, — сказал он. — Отец… с нами не жил. А брат…
— У вас есть брат?
— Да. Джон.
Кажется, ему не хотелось обсуждать брата, но это лишь подстегнуло мое любопытство.
— Вы с ним не ладите?
— Скажем так: мы — совсем разные люди. — Он ухмыльнулся. — Родственники. Кто их только выдумал, а?
Я подумала: может, и Жан Большой того же мнения. Может, потому и вычеркнул меня из своей жизни.
— Я не могу его бросить просто так, — тихо сказала я.
— Конечно можете. Ясно же, он не хочет…
— Какая разница, чего он хочет? Вы ведь видели шлюпочную мастерскую? Видели дом? Откуда он берет деньги? И что будет, когда эти деньги кончатся?
В Ле Салане нет банков. Островная пословица гласит: «Банк дает зонтик взаймы до первого дождя». Островитяне хранят свои состояния в обувных коробках и под раковиной на кухне. Деньги обычно занимают частным порядком. Я не могла себе представить, чтобы Жан Большой брал у кого-то взаймы; еще меньше мне верилось, что у него под половицей кубышка с деньгами.
— Он справится, — сказал Флинн. — У него есть друзья. Они за ним присмотрят.
Я попыталась представить себе, как за моим отцом ухаживает Оме Картошка, или Матиа, или Аристид. Вместо этого мне вспомнилось лицо Жана Большого в день нашего отъезда: пустой взгляд, который с равным успехом мог означать отчаяние, равнодушие или что-нибудь совершенно другое; едва заметный кивок, означавший, что отец принял происходящее к сведению, прежде чем отвернуться. Надо строить лодки. Нет времени на долгие проводы. Кричу из окна такси: «Я буду писать! Честное слово!» Мать с трудом ворочает чемоданы, лицо скривилось под бременем невысказанных слов.
Мы уже приблизились к дому. Я видела красные черепицы крыши над дюной. Из трубы вилось тонкое волоконце дыма. Флинн шел рядом, склонив голову, молча, спрятав выражение лица за водопадом волос.
Вдруг он остановился. В доме кто-то был; кто-то стоял у окна кухни. Я не могла разглядеть лица, но грузный силуэт ни с чем не спутать; крупное, медвежье тело, лицо прижато к стеклу.
— Жан Большой? — прошептала я.
Он покачал головой, взгляд его был насторожен.
— Бриман.
9
Он не изменился. Постарел. Поседел. Раздался в ширину, но на нем все те же памятные мне с детства эспадрильи и рыбацкая кепка, толстые пальцы тяжелы от колец, на рубахе потные круги под мышками, хотя сегодня прохладно. Он стоял у окна, когда я вошла, и держал в одной руке кружку, из которой поднимался пар. В комнате отчетливо пахло кофе с арманьяком.
— А, малютка Мадо.
Голос его завораживал. Роскошный, переливчатый; открытая, заразительная улыбка. Усы, хоть и поседели, стали еще пышнее прежнего, словно у водевильного комика или коммунистического тирана. Он сделал три быстрых шага вперед и обхватил меня густо-веснушчатыми руками:
— Мадо, ну до чего же, до чего же я рад тебя опять видеть!
Объятия у него тоже были массивные, как и все остальное.
— Я сварил кофе. Надеюсь, ты не возражаешь. Мы же все одна семья, верно? — (Я полузадушенно кивнула.) — Как Адриенна? А дети? Мой племянник не очень-то часто пишет.
— Моя сестра тоже.
Он в ответ засмеялся — густым, как кофе, смехом.
— Э, молодежь! Но ты-то, ты! Дай я на тебя погляжу. Ты выросла! Гляжу и чувствую себя столетним стариком. Но оно того стоит, чтобы поглядеть на твое лицо, Мадо. Ты такая красивая.
Вот про это я почти забыла — про его обаяние. Он умел застать врасплох, обезоружить. За его экзотическим видом чувствовался ум — глаза всезнающие, грифельного цвета, почти черные. Да, в детстве он мне нравился. И до сих пор нравится.
— Что, деревня все еще под водой? Плохо дело. — Он испустил мощный вздох. — Должно быть, ты уже видела, как сильно все изменилось. Не всякому такая жизнь подходит, верно? На острове-то? Молодежи хочется веселиться, а на нашем бедном старом острове негде.
Я помнила про Флинна — он все еще стоял за дверью со своими садками. Ему, видно, не хотелось входить, хотя я чувствовала его любопытство и нежелание оставлять меня наедине с Бриманом.
— Заходите, — сказала я Флинну. — Выпейте кофе.
Флинн покачал головой.
— До свидания.
Бриман едва глянул на уходящего Флинна, опять повернулся ко мне и дружески обхватил рукой за плечи.
— Ну расскажи мне про себя все-все-все.
— Мсье Бриман…
— Мадо, зови меня Клод, я тебя очень прошу. — Его необъятное дружелюбие, под стать какому-нибудь огромному Санта-Клаусу, слегка подавляло. — Что ж ты меня не предупредила, что приедешь? Я уж почти и надеяться перестал…
— Я не могла раньше приехать. Мама болела.
— Я знаю. — Он налил мне стаканчик кофе. — Бедная ты, бедная. А теперь еще с Жаном Большим беда…
Он уселся на стул, заскрипевший под его весом, и похлопал по соседнему стулу.
— Я ужасно рад, что ты приехала, маленькая Мадо, — бесхитростно сказал он. — Я рад, что ты мне доверилась.
Первые годы после отъезда с Колдуна были тяжелее всего. Хорошо, что мы были сильны. Мать из романтичной натуры превратилась в жесткого, практичного человека, боялась потратить лишний грош — и это нам сильно помогло. Мать, не умеющая делать никакой квалифицированной работы, устроилась уборщицей. Все равно мы жили очень бедно.
Жан Большой нам денег не присылал. Матери этот факт доставлял горькое удовлетворение — она чувствовала, что ее это оправдывает. В школе, большом парижском лицее, я ощущала себя еще более чужой из-за поношенной одежды.
Но Бриман нам в какой-то степени помогал. Что ни говори, мы теперь были родня, хоть и с другой фамилией. Денег он не слал, но на Рождество приходили посылки с одеждой, и книгами, и красками для меня — когда он узнал про мое увлечение. В школе я находила утешение в кабинете рисования — он чем-то напоминал отцовскую шлюпочную мастерскую, где вечно что-нибудь деловито шумело под сурдинку и пахло свежими опилками. Я стала с нетерпением ждать уроков рисования. У меня оказались хорошие способности к этому предмету. Я рисовала пляжи, рыбацкие лодки, низкие беленые домики под нависшим небом. Мать, конечно, эти рисунки ненавидела. Потом они стали нашим основным источником дохода, но она не перестала ненавидеть то, что было на них изображено. Она подозревала, хотя никогда не произносила вслух, что я таким образом нарушаю наш с ней договор.
Когда я училась в колледже, Бриман продолжал писать. Не моей матери — она погрузилась в Париж, в его блеск и безвкусицу, и не желала, чтобы ей напоминали про Колдун, — но мне. Письма были недлинные, но у меня ничего не было, кроме них, и я жадно поглощала каждую крупицу новостей. Я решила, что Бриман не заслужил репутации, которой пользовался у саланцев, что виной тому их мелочность, предрассудки и зависть. Больше никто не поддерживал с нами отношений; он один хоть как-то помогал. Иногда я ловила себя на мысли: вот бы он, а не Жан Большой, оказался моим настоящим отцом.
Потом, год назад, начались намеки, что в Ле Салане что-то неладно. Сначала Бриман вскользь упомянул, что уже довольно давно не видел Жана Большого. Дальше — больше. Отец всегда был эксцентричен, даже во времена моего детства, но теперь его эксцентричность усиливалась. Ходили слухи, что он очень болен, но он отказался повидать доктора. Бриман беспокоился.
Я не отвечала на его письма. Все мое время уже занимал уход за матерью. Ее эмфизема, которая стала хуже от грязного городского воздуха, резко усилилась, и врач пытался убедить маму переехать. Куда-нибудь к морю, говорил он, где воздух чище. Но мать отказалась его слушать. Она обожала Париж. Она любила магазины, кино, кафе. Она странным образом не завидовала богачкам, чьи квартиры убирала, вчуже радуясь их одежде, их мебели, их жизни. Я понимала, что такой жизни она хочет для меня.
Бриман продолжал писать. Он все беспокоился. Он написал Адриенне, но ответа не было. Я могла в это поверить: когда маму положили в больницу, я позвонила сестре, но к телефону подошел Марэн и сказал, что Адриенна опять беременна и ехать никуда не может. Через четыре дня мама умерла, и Адриенна, вся в слезах, сказала мне по телефону, что доктор запретил ей утомляться.
Я пила кофе долго. Бриман терпеливо ждал, обняв меня большой рукой за плечи.
— Я знаю, Мадо, тебе нелегко пришлось.
Я вытерла глаза.
— Этого следовало ожидать.
— Ты должна была прийти ко мне.
Он огляделся; я поняла, что он заметил грязный пол, гору посуды, невскрытые письма, запущенность.
— Я хотела увидеть своими глазами.
— Я понимаю. — Бриман кивнул. — Он твой отец. Семья для человека — это всё.
Он встал, словно внезапно заполнив собой комнату, и всунул руки в карманы.
— Ты знаешь, у меня был сын. Моя жена его увезла, когда ему было три месяца. Я ждал тридцать лет и все надеялся… знал… что в один прекрасный день он вернется домой.
Я кивнула. Я знала эту историю. Саланцы, конечно, считали, что виноват сам Бриман.
Он покачал головой и внезапно показался стариком, словно отбросил всякий наигрыш.
— Глупо, правда? Как мы себя обманываем. Какие шипы вонзаем друг в друга.
Он поглядел на меня.
— Мадо, Жан Большой тебя любит. По-своему.
Я подумала о фотографии с моего дня рождения и об отцовской руке, лежащей на плече Адриенны. Бриман осторожно взял меня за руку.
— Я мог бы помочь тебе позаботиться об отце, — сказал он.
— Я знаю.
— Я могу все устроить. Там очень хорошо, Мадо. В «Иммортелях». Медицинское обслуживание не хуже, чем в больнице; доктор с материка; комнаты большие; и он сможет видаться с друзьями так часто, как только пожелает.
Я заколебалась. Сестра Тереза и сестра Экстаза уже рассказали мне про то, как живут у Бримана пенсионеры. Судя по всему, это должно было стоить кучу денег.
Он покачал головой, словно отметая мои сомнения.
— Я все устрою. Продажа земли покроет все расходы. Может, еще и с лихвой. Я понимаю, Мадо, тебе это не по душе. Но может быть, так будет лучше.
Я обещала подумать. Бриман и раньше намекал на это в письмах, но открыто заговорил впервые. Мне казалось, что это стоящее предложение: Жан Большой в отличие от мамы никогда не верил в медицинскую страховку, а я не могла оплачивать уход за ним из своих скудных заработков. Несомненно, он нуждается в помощи. А у меня своя жизнь, в Париже, куда я могу — нет, должна — вернуться. Десять лет я идеализировала Ле Салан, воображая себя изгнанницей, ради места, которого уже нигде не было — а может, и вообще никогда не было, — кроме как в моей памяти. Но каковы бы ни были мои мечты, столкновения с суровой реальностью им не пережить. Мой дом уже не здесь. Слишком многое изменилось.
10
На выходе из дома мне попались Ален Геноле и его сын Гилен — они шли навстречу мне, из деревни. Оба запыхались. Они были очень похожи, но Ален — в традиционной парусиновой vareuse, а Гилен — в ядовито-желтой футболке, неоново светившейся на фоне загорелой кожи. Завидев меня, он ухмыльнулся и рывками побежал вверх по большой дюне.
— Мадам Жан Большой, — выдохнул он, останавливаясь, чтобы перевести дух. — Дайте нам на время ваш прицеп из шлюпочной мастерской. Это очень срочно.
Сначала я решила, что он меня не узнал. Это Гилен Геноле, он двумя годами старше меня; мы играли вместе детьми. Неужели он действительно назвал меня мадам Жан Большой?
Ален поздоровался кивком. Он тоже беспокоился, но явно не считал дело настолько важным, чтобы из-за него бегать.
— «Элеонора», — крикнул он из-за дюны. — Мы ее нашли в Ла Уссиньере, сразу за «Иммортелями». Мы сейчас идем туда, забирать ее, но нам нужно взять прицеп у вашего отца. Он дома?
Я покачала головой.
— Я не знаю, где он.
Гилен явно забеспокоился.
— Дело неотложное, — сказал он. — Нам придется забрать прицеп так. Может, вы… скажете ему, для чего это…
— Конечно берите, — сказала я. — Я пойду с вами.
Тут Ален, наконец поравнявшийся с нами, посмотрел на меня с сомнением.
— Не думаю…
— Это лодка работы моего отца, — твердо сказала я. — Он ее построил много лет назад, еще до моего рождения. Он мне никогда не простит, если я не помогу. Вы знаете, как он ее любит.
Он любил ее по-настоящему; это я помнила. «Элеонора» была первой из его дам, не самая красивая, но для него — дороже всех. Одна мысль о том, что лодка может погибнуть, приводила меня в отчаяние.
Ален пожал плечами. Для него лодка была средством к существованию. Где под угрозой деньги, там нет места сантиментам. Гилен побежал за прицепом, а мне вдруг стало легче — словно эта чрезвычайная ситуация означала для меня отсрочку приговора.
— Может, вам не стоит беспокоиться? — спросил Ален, пока его сын привязывал тягач к старой машине. — Там ничего особенно интересного не будет.
Меня обидело его неявное предположение.
— Я хочу помочь, — ответила я.
«Элеонора» застряла на камнях в Ла Уссиньере, метрах в пятистах от берега. Приливным течением ее заклинило между камнями, и хотя вода была все еще не очень высока, дул резкий ветер, и с каждой волной поврежденный корпус вбивало в камни. Кучка саланцев — в том числе Аристид, его внук Ксавье, Матиа, Капуцина и Лоло — наблюдали за происходящим с берега. Я жадно оглядела лица — отца среди них не было. Но я заметила Флинна, в рыбацких сапогах и свитере, со спортивной сумкой через плечо. Скоро к ним подошел Дамьен, приятель Лоло; теперь, видя его рядом с Аленом и Гиленом, я улавливала семейные черты Геноле.
— Держись подальше, Дамьен, — сказал Ален, завидев его. — Нечего тебе путаться под ногами.
Дамьен мрачно посмотрел на отца и сел на камень. Через несколько секунд я опять взглянула на него и увидела, что он зажег сигарету и демонстративно курит, повернувшись спиной. Ален, казалось, ничего не замечал — он не сводил глаз с «Элеоноры».
Я села рядом с мальчиком. Какое-то время он меня игнорировал. Потом любопытство взяло верх, и он повернулся ко мне.
— Я слыхал, вы жили в Париже, — тихо сказал он. — Какой он?
— Как любой другой большой город, — ответила я. — Огромный, шумный, толпы народу.
Он ненадолго расстроился. Потом просветлел:
— Может, это европейские города такие. В Америке не так. У моего брата есть американская футболка. Вот, она сейчас на нем надета.
Я улыбнулась, отводя взгляд от люминесцирующего торса Гилена.
— В Америке люди едят одни гамбургеры, — сказал Ален, слушавший наш разговор, — и все девушки там толстые.
Мальчик возмутился:
— Ты-то почем знаешь? Ты там сроду не бывал.
— Ты тоже.
На близлежащем молу, прикрывающем бухточку, стояло несколько уссинцев — они тоже смотрели на поврежденную лодку. Жожо-Чайка, старый уссинец с повадками моряка и сальным взглядом, приветственно махнул нам.
— Посмотреть пришли? — ухмыльнулся он.
— Пшел вон, Жожо, — огрызнулся Ален. — Тебе тут нечего делать, это мужская работа.
— Работенка еще та, снимать ее с места, — расхохотался Жожо. — Вода поднимается, и ветер с моря. Я не удивлюсь, если что-нибудь пойдет не так.
— Не обращайте на него внимания, — посоветовала Капуцина. — Он так болтает с тех самых пор, как мы пришли.
Жожо явно обиделся.
— Я могу снять ее с камней и довести до берега, — предложил он. — Моя «Мари-Жозеф» ее запросто утащит. А дальше можно привести тягач на берег, проще простого. И погрузить тоже просто.
— Сколько? — подозрительно спросил Ален.
— Ну, во-первых, моя лодка. Во-вторых, работа. Доступ… Скажем, тысячу.
— Доступ? — Ален был в ярости. — Куда?
Жожо ухмыльнулся.
— На «Иммортели», конечно. Это частный пляж. Распоряжение мсье Бримана.
— Частный пляж! — Ален поглядел на «Элеонору», и лицо у него сделалось злое. — С каких это пор?
Жожо осторожно закурил огрызок «житан».
— Только для постояльцев отеля, — сказал он. — Нечего всякому сброду тут ошиваться.
Он врал, и все это знали. Я видела, что Ален мысленно прикидывает, нельзя ли снять «Элеонору» вручную.
Я сердито глянула на Жожо.
— Я очень хорошо знаю мсье Бримана, — сказала я ему. — Не думаю, что он станет брать деньги за вход на пляж.
Жожо ухмыльнулся.
— Пойдите да спросите, — предложил он. — Сами увидите, что он ответит. Торопиться вам некуда: «Элеонора» никуда не денется.
Ален опять поглядел на «Элеонору».
— Мы справимся? — спросил он Гилена.
Гилен пожал плечами.
— Рыжий, мы справимся?
Флинн, который на время этого разговора удалился в направлении мола со своей спортивной сумкой, теперь вернулся без нее. Он поглядел на лодку и покачал головой.
— Не думаю, — сказал он. — Без «Мари-Жозеф» — вряд ли. Лучше сделать, как он говорит, пока прилив не поднялся выше.
«Элеонора» была тяжелая — типичная островная устричная лодка, с низким носом и освинцованным дном. Прилив бьет ей в корму, и скоро станет почти невозможно снять ее с камней. А если ждать, пока начнется отлив — десять часов или больше, — за это время лодку побьет еще сильнее. Торжествующая ухмылка Жожо стала шире.
— Я думаю, у нас может получиться, — сказала я. — Надо будет развернуть ее носом в ту сторону, по ветру. Мы затащим ее на мелководье, а дальше потянем тягачом.
Ален поглядел на меня, потом на других саланцев. Я видела, он мысленно прикидывает наши силы, считает, сколько рук понадобится на эту работу. Я оглянулась, надеясь увидеть среди остальных лицо Жана Большого, но его не было.
— Я — за, — сказала Капуцина.
— Я тоже, — сказал Дамьен.
Ален нахмурился.
— Вы, мальчишки, держитесь подальше, — приказал он. — Еще поломаете себе чего-нибудь.
Он опять поглядел на меня, потом на остальных. Матиа был слишком стар для дела, но Флинн, Гилен, Капуцина и я — может, мы и справимся. Аристид презрительно держался поодаль, а вот Ксавье явно жалел, что не может к нам присоединиться.
Жожо ждал, ухмыляясь.
— Ну, что скажете?
Старого моряка, видно, очень веселило, что Ален прислушивается к мнению женщины.
— Попробуем, — настаивала я. — Мы ничего не теряем.
Но Ален все колебался.
— Она права, — нетерпеливо сказал Гилен. — Чего вы? Вдруг одряхлели или что? У Мадо больше запала, чем у всех вас!
— Ладно, — наконец согласился Ален. — Попытка не пытка.
Флинн взглянул на меня.
— Кажется, вы обзавелись поклонником.
Он ухмыльнулся и легко спрыгнул на мокрый песок.
Уже почти свечерело, и прилив прошел три четверти до высшей точки, когда мы наконец признали свое поражение, а Жожо к тому времени вздул цену еще на тысячу франков. Мы замерзли, не чувствовали рук и ног, совершенно вымотались. Флинн держался уже не как на увеселительной прогулке, а меня чуть не раздавило между «Элеонорой» и скалой, пока мы силились развернуть лодку. Неожиданная приливная волна, нос лодки резко вильнул в сторону вместе с ветром — и корпус «Элеоноры» больно до тошноты въехал мне в плечо, отшвырнул в сторону и хлестнул по лицу черным флагом воды. Я ощутила спиной скалу и на протяжении панической секунды была уверена, что сейчас меня придавит или еще похуже. От страха — и от облегчения, когда оказалось, что я чудом осталась невредима, — я разозлилась. Я повернулась к Флинну, который стоял как раз позади меня.
— Вы должны были держать нос! Какого черта?!
Флинн бросил концы, которыми мы крепили лодку. В гаснущем свете лицо его казалось расплывчатым пятном. Он полуотвернулся от меня, и я услышала, как он ругается — удивительно умело для иностранца.
Послышался длительный визг — это корпус «Элеоноры» в очередной раз переместился на камнях, потом накренился и уселся на прежнее место. Уссинцы на молу издевательски закричали «ура!».
Ален злобно крикнул Жожо через водное пространство:
— Ладно, твоя взяла. Давай сюда «Мари-Жозеф».
Я поглядела на него, и он покачал головой.
— Без толку. У нас ничего не выйдет. Пора кончать.
Жожо ухмыльнулся. Все это время он глазел на нас, безостановочно курил свои окурки, зажигая один от другого, и молчал. Я, сердитая, начала пробираться к берегу. Остальные последовали за мной, с трудом продвигаясь в мокрой одежде. Флинн шел ближе всех — голова опущена, руки спрятаны под мышками.
— У нас почти получилось, — сказала я. — Могло получиться. Если б только мы удержали этот чертов нос…
Флинн пробормотал что-то невнятное.
— Чего-чего?
Он вздохнул.
— Когда закончите меня ругать, пожалуйста, приведите тягач. Он понадобится на «Иммортелях».
— Я думаю, что прямо сейчас мы точно никуда не поедем.
От разочарования у меня в голосе появилась резкость; Ален, заслышав это, на мгновение поднял голову, потом отвел взгляд. Кучка зевак-уссинцев разразилась издевательскими аплодисментами. Саланцы были мрачны. Аристид, наблюдавший с мола, неодобрительно поглядел на меня. Ксавье, который во все время нашей спасательной операции стоял рядом с дедом, неловко улыбнулся мне поверх проволочной оправы очков.
— Надеюсь, ты считаешь, что с пользой провела время, — сказал Аристид.
— У нас могло получиться, — тихо ответила я.
— Пока ты тут доказывала, что не хуже всех остальных, Геноле лишался лодки.
— Я хотя бы попыталась, — ответила я. — Если бы нас было хоть на одного человека больше, мы могли бы ее спасти.
Старик пожал плечами.
— Чего это мы будем помогать Геноле?
Тяжело опираясь на палку, он пошел обратно по молу, а Ксавье молча последовал за ним.
Понадобилось еще два часа, чтобы вытащить «Элеонору» на берег, и еще полчаса у нас ушло, чтобы поднять ее с мокрого песка и погрузить на прицеп. К этому времени прилив уже достиг высшей точки, и спускалась ночь. Жожо курил свои бычки и жевал высыпавшийся из них табак, время от времени сплевывая табачную жвачку на песок меж ногами. По настоянию Алена я наблюдала небыстрый процесс спасения лодки с безопасной точки, выше линии прилива, и ждала, пока в ушибленной руке восстановится чувствительность.
Наконец работа была сделана, и все присели отдохнуть. Флинн сел на сухой песок, прислонившись спиной к колесу тягача. Капуцина и Ален закурили «житан». С этого конца острова хорошо виден был материк, залитый оранжевым светом. Время от времени начинал мигать выговаривая несложное послание, balise — предупреждающий бакен. Холодное небо было фиолетовое, с млечным оттенком по краям, и меж облаков как раз начали показываться звезды. Ветер с моря словно ножом резал тело через мокрую одежду, и меня била дрожь. У Флинна кровоточили руки. Даже при тусклом свете я видела места, где мокрые веревки врезались ему в ладони. Мне стало немножко стыдно, что я на него накричала.
Подошел Гилен и встал рядом. Я слышала, как он дышит рядом с моей шеей.
— Вы как? Вас очень здорово лодкой треснуло.
— Все в порядке.
— Вам холодно. Вы дрожите. Давайте я вам принесу…
— Не надо. Все в порядке.
Наверно, я зря на него огрызнулась. Он хотел мне помочь. Но у него в голосе было что-то такое… ужаснувшая меня снисходительность. Мне показалось, что Флинн в тени колеса тихо засмеялся.
Я была так уверена, что Жан Большой в конце концов объявится. Теперь, когда прошло уже столько времени, я наконец задумалась, почему он не пришел. Он же не мог не знать про «Элеонору». Я вытерла глаза, меня одолело уныние.
Гилен все смотрел на меня поверх сигареты. В полутьме его люминесцентная футболка зловеще светилась.
— Вы уверены, что с вами все в порядке?
Я мрачно улыбнулась.
— Простите. Мы должны были спасти «Элеонору». Если б только было побольше народу. — Я потерла руку об руку, чтоб согреться. — Я думаю, Ксавье помог бы нам, если бы Аристида тут не было. Заметно было, что ему хотелось помочь.
Гилен вздохнул.
— Мы с Ксавье всегда нормально ладили, — сказал он. — Он, конечно, Бастонне. Но тогда это как-то не имело значения. А теперь Аристид не спускает с него глаз, и…
— Ужасный старик. Что с ним такое?
— Я думаю, он боится, — ответил Гилен. — У него никого больше нет, кроме Ксавье. Аристид хочет, чтобы Ксавье остался на острове и женился на Мерседес Просаж.
— Мерседес? Она хорошенькая.
— Да, ничего.
Было темно, но голос Гилена прозвучал так, что я была уверена — он покраснел.
Мы наблюдали, как темнеет небо. Гилен докурил свою сигарету, пока Ален и Матиа осматривали «Элеонору», определяя размеры ущерба. Он превзошел наши худшие предположения. У «Элеоноры», как у всех устричных лодок, был небольшой киль, ведь она предназначалась для устричных отмелей, а не для ловли на глубине. Камни полностью сорвали с лодки дно. Руль разлетелся на куски; красный коралл, которым отец украшал на счастье все свои лодки, еще болтался на остатках мачты; мотор исчез. Мужчины вытащили лодку на дорогу, и я вышла следом, обессиленная и больная. Выйдя на дорогу, я заметила, что старый волнолом в дальнем конце пляжа укрепили каменными блоками, и получилась широкая дамба, достигавшая Ла Жете.
— Это новое, верно? — спросила я.
Гилен кивнул.
— Это Бриман сделал. Последние года два были сильные приливы. Смывали песок. Эти камни его хоть как-то прикрывают.
— Вот что надо бы сделать в Ле Салане, — заметила я, думая про разоренный Ла Гулю.
Жожо ухмыльнулся.
— Пойди поговори с Бриманом. Он точно знает, что делать.
— Как будто его кто спрашивает, — пробормотал Гилен.
— Вот ведь упертые, — сказал Жожо. — Скорее готовы дождаться, пока всю деревню смоет, чем заплатить за работу сколько надо.
Ален взглянул на него. Ухмылка Жожо на миг разъехалась еще шире, обнажив пеньки зубов.
— Я всегда говорил твоему отцу, что ему нужна страховка, — заметил он. — Да только он меня не слушал.
Он взглянул на «Элеонору».
— А эту посудину все равно пора на слом. Заведи себе что-нибудь новое. Посовременнее.
— Нет, она еще годится, — ответил Ален, не клюнув на приманку. — Эти старые лодки практически невозможно уничтожить. На самом деле она в лучшем состоянии, чем кажется. Надо кое-где подлатать, поставить новый мотор…
Жожо засмеялся и покачал головой.
— Валяй, латай ее. Это тебе обойдется вдесятеро дороже самой лодки. А потом что? Знаешь, сколько я зарабатываю за день в сезон катаньем туристов?
Гилен нехорошо посмотрел на него.
— Может, это ты спер двигатель, — вызывающе сказал он. — Продашь его во время очередной поездки на побережье. Ты вечно что-нибудь продаешь. И никто не задает вопросов.
Жожо оскалился.
— Я вижу, вы, Геноле, по-прежнему мастера болтать — сказал он. — Твой дед точно такой же. Чем там кончилась ваша тяжба с Бастонне? Сколько вы отсудили, а? А во сколько она тебе обошлась, что скажешь? А твоему отцу? А брату?
Гилен, обескураженный, опустил глаза. В Ле Салане все знали, что тяжба между Геноле и Бастонне шла двадцать лет и разорила обе стороны. Причина — почти забытый спор из-за устричной отмели на Ла Жете — теперь представляла лишь гипотетический интерес, так как спорную территорию давно поглотили блуждающие песчаные банки, но вражда сторон так и не утихла, переходя из поколения в поколение, словно взамен промотанного наследства.
— Ваш двигатель, скорее всего, вынесет на берег где-нибудь вон там, — сказал Жожо, лениво махнув рукой в сторону Ла Жете. — Или это, или вы найдете его на Ла Гулю, только копайте глубже.
Он сплюнул на песок мокрую табачную жвачку.
— Я слыхал, вы и святую свою вчера потеряли. Ну и растяпы же у вас там.
Ален с трудом сохранял спокойствие.
— Тебе легко смеяться, Жожо, — сказал он. — Но счастье переменяется, как говорят, даже тут. Не будь у вас этого пляжа…
Матиа кивнул.
— Верно, — прорычал он. Его островной акцент был так силен, что даже я с трудом разбирала слова. — Этот пляж — вся ваша удача. Не забывайте. Он мог быть наш.
Жожо закаркал от смеха.
— Ваш! — издевательски протянул он. — Если б он был ваш, вы бы его давно просрали, как и все остальное…
Матиа шагнул вперед — руки старика тряслись. Ален предостерегающе положил руку отцу на плечо.
— Хватит. Я устал. У нас много работы на завтра.
Но эти слова почему-то застряли у меня в голове. Они были как-то связаны с Ла Гулю, с Ла Бушем, с запахом дикого чеснока на дюнах. «Он мог быть наш». Я попыталась понять, в чем связь, но соображала плохо — слишком замерзла и устала. К тому же Ален был прав — это ничего не меняло. У меня по-прежнему было много работы на завтра.
11
Явившись домой, я обнаружила, что отец уже лег. Это отчасти было даже хорошо — я была не в состоянии обсуждать что-либо прямо сейчас. Я развесила мокрую одежду у печки, посушить, выпила стакан воды и пошла к себе в комнату. Включив ночник, я увидела, что у кровати кто-то поставил баночку с букетом диких цветов — розовые песчаные гвоздички, голубой чертополох, «заячьи хвостики». Нелепый и трогательный жест со стороны отца, обычно не склонного демонстрировать свои чувства; я заснула не сразу — лежала и пыталась понять, что все это значит, потом наконец сон одолел меня, и через секунду настало утро.
Проснувшись, я обнаружила, что Жан Большой уже ушел. Он всегда был ранней пташкой — летом просыпался в четыре часа утра и отправлялся в долгие прогулки по дюнам; я оделась, позавтракала и последовала его примеру.
Я добралась до Ла Гулю часов в девять утра, и там уже было полно саланцев. Сначала я не поняла почему; потом вспомнила о пропаже святой Марины, о которой на время забыла вчера из-за потери «Элеоноры». Сегодня утром святую начали опять искать, как только позволил прилив, но пока что никаких следов не нашли.
Казалось, на поиски собралось полдеревни. Тут были все четверо Геноле, они обыскивали отмели, обнажающиеся с отливом, а на галечной полоске ниже тропы собралась кучка зрителей. Мой отец ушел далеко за кромку воды; вооружившись деревянными граблями с длинной ручкой, он медленно, методически прочесывал дно, время от времени останавливаясь, чтобы вытащить из зубьев ком водорослей или камушек.
На краю галечной полоски стояли Аристид и Ксавье — наблюдали, но не участвовали. Позади них нежилась на солнце Мерседес, читая журнал, а Шарлотта с беспокойным видом наблюдала за окружающими. Я заметила, что, хоть Ксавье и старается обычно не смотреть на людей, на Мерседес он не смотрит особенно старательно. У Аристида вид был злорадный — словно кого-то постигла беда.
— Не повезло с «Элеонорой», э? Ален говорит, в Ла Уссиньере с него просят шесть тысяч за ремонт.
— Шесть тысяч?
Вся лодка столько не стоила, и, конечно, Геноле такая сумма не по карману.
— Э. — Аристид кисло улыбнулся. — Даже Рыжий говорит, что овчинка не стоит выделки.
Я поглядела мимо него, на небо: желтая полоска меж облаками бросала болезненный отсвет на осыхающие отмели. По ту сторону приливного ручья немногочисленные рыбаки разложили сети и тщательно выбирали из них водоросли. «Элеонору» выволокли вверх по берегу, и она валялась в грязи, сверкая ребрами, точно дохлый кит.
Мерседес у меня за спиной картинно перевернулась на бок.
— Насколько мне известно, — отчетливо произнесла она, — было бы куда лучше, если бы она не лезла не в свое дело.
— Мерседес! — простонала ее мать. — Что ты такое говоришь!
Девушка пожала плечами.
— А что, неправда, что ли? Если бы они не потеряли столько времени…
— Замолчи сейчас же! — Взбудораженная Шарлотта повернулась ко мне: — Простите. Она очень чувствительная.
Ксавье, судя по его виду, было не по себе.
— Не повезло, — тихо сказал он, обращаясь ко мне. — Хорошая была лодка.
— Хорошая. Мой отец ее строил.
Я поглядела через отмели туда, где все трудился Жан Большой. Он ушел уже на добрый километр, крохотная упрямая фигурка, почти неразличимая в дымке.
— Сколько времени они уже ищут?
— Часа два. Как только отлив начался. — Ксавье пожал плечами, избегая моего взгляда. — Она сейчас может быть уже где угодно.
Геноле, судя по всему, чувствовали свою ответственность. Из-за того что они потеряли «Элеонору», поиски святой были отложены, а поперечные течения с Ла Жете довершили дело. Ален решил, что святую Марину занесло песком где-нибудь в заливе и найти ее вновь можно лишь чудом.
— Сперва Ла Буш, потом «Элеонора», теперь это. — Это был Аристид — он все еще наблюдал за мной со злорадным торжеством. — А что, ты уже сказала отцу про Бримана? Или это будет очередной сюрприз?
Я ошарашенно поглядела на него:
— Про Бримана?
Старик осклабился.
— А я все думал, сколько времени пройдет, пока он начнет шнырять кругом. Место в «Иммортелях» в обмен на землю? Это он тебе обещал?
Ксавье глянул на меня, потом на Мерседес и Шарлотту. Обе внимательно слушали. Мерседес уже не притворялась, что читает, а смотрела на меня поверх журнала, слегка приоткрыв рот.
Я не дрогнула под пристальным взглядом старика, не хотела, чтобы меня вынудили лгать.
— Мои дела с Бриманом вас не касаются. Я не собираюсь их с вами обсуждать.
Аристид пожал плечами.
— Значит, я прав, — сказал он с горьким удовлетворением. — Речь идет о благе Жана Большого. Так всегда говорят, верно? Что это для его же блага?
У меня всегда был тяжелый характер. Я вспыхивала не сразу — пламя долго тлело под спудом, но стоило ему разгореться, и начинался яростный пожар. Я чувствовала, как он разгорается у меня внутри.
— А вы-то откуда знаете? — резко спросила я. — За вами, кажется, пока никто не вернулся ухаживать!
Аристид застыл.
— Это тут ни при чем, — ответил он.
Но я уже не могла остановиться.
— Вы на меня кидались с момента моего приезда, — сказала я. — Вы только одного не можете понять — что я люблю своего отца. Вы-то никого не любите!
Аристид дернулся, словно я его ударила, и в этот момент я увидела его таким, как есть, — не злобным людоедом, но усталым стариком, желчным и напуганным. Внезапно меня пронзили жалость и сочувствие к нему… и к себе. Я растерянно подумала: ведь я ехала домой, исполненная добрых намерений. Почему же они так быстро переродились?
Но Аристид еще не был окончательно сломлен: он посмотрел на меня с вызовом, хоть и знал, что я победила.
— Хочешь сказать, что ты не за этим сюда приехала? — тихо спросил он. — Да люди приезжают только тогда, когда им чего-то надо!
— Аристид, как тебе не стыдно, старый ты баклан! — Это Туанетта тихо подошла к нам сзади по тропе. Лица ее под крыльями quichenotte было почти не разобрать, но я видела глаза, яркие, блестящие, как у птички. — В твои-то годы слушать дурацкие сплетни! Пора бы и поумнеть.
Аристид вздрогнул и обернулся. Туанетте, по ее собственным расчетам, было под сотню; он в свои семьдесят был юнцом в сравнении с ней. Видно было, что он невольно уважает старуху и устыдился, услышав ее слова.
— Туанетта, Бриман был у них… — начал он.
— А почему ему там не быть? — Старуха шагнула вперед. — Девочка его родственница. Что такое? Может, ты хочешь, чтобы ей было дело до твоих старых дрязг? Которые раздирают Ле Салан уже лет пятьдесят?
— Я все ж таки хочу сказать…
— Ничего ты не хочешь сказать. — Глаза Туанетты сверкали, как петарды. — И если я еще раз услышу, что ты распускаешь эти дрянные сплетни, я…
Аристид надулся.
— Туанетта, мы на острове. Тут и не захочешь, да услышишь. Я не виноват, если Жан Большой узнает.
Туанетта взглянула за отмели, потом на меня. В лице ее было беспокойство, и я поняла, что уже поздно. Аристид успел посеять ядовитые семена. Интересно, кто рассказал ему про визит Бримана, откуда он так много знает.
— Не переживай. Я его наставлю на путь истинный. Меня он послушает.
Туанетта взяла мою руку в свои ладони; они были сухи и коричневы, как пла́вник.
— Ну пойдем, — отрывисто сказала она, таща меня за собой по тропе. — Нечего тебе тут околачиваться. Пойдем ко мне домой.
Туанетта жила в однокомнатном домике на дальнем конце деревни. Дом был старомодный даже по островным стандартам — стены из дикого камня, замшелая черепица на низкой крыше, которую поддерживают почернелые от дыма балки. Окна и дверь — крохотные, словно для ребенка, туалет — шаткая будка за домом, у поленницы. Подходя, я видела одинокую козу, щипавшую траву с крыши.
— Ну что, признавайся, ты так и сделала, — сказала Туанетта, распахивая дверь.
Мне пришлось пригнуться, чтобы не удариться головой о притолоку.
— Я ничего не делала.
Туанетта сняла quichenotte и строго взглянула на меня.
— Не увиливай, девочка, — сказала она. — Я все знаю про Бримана и про его планы. Он и со мной пытался удрать ту же штуку, ну, знаешь, место в «Иммортелях» взамен моего дома. Даже пообещал заплатить за похороны. Похороны!
Она хихикнула.
— Я ему сказала, что собираюсь жить вечно.
Она повернулась ко мне, опять посерьезнев.
— Я знаю, что он за человек. Он и монашку уболтает трусы снять, если на них найдется покупатель. А на Ле Салан у него есть планы. Только никто из нас в этих планах не фигурирует.
Это я уже и раньше слыхала, у Анжело.
— Если и есть, я никак не возьму в толк, что за планы, — сказала я. — Он мне помогал, Туанетта. Больше многих саланцев.
— Аристид… — Старуха нахмурилась. — Не осуждай его, Мадо.
— Почему?
Она ткнула в меня пальцем, больше похожим на сухую веточку.
— Твой отец не единственный человек на острове, кто страдал, — строго сказала она— Аристид потерял двух сыновей. Одного — в море, другого — по собственной глупости. Это его ожесточило.
Старший сын Аристида, Оливье, погиб на рыбной ловле в 1972 году. Младший, Филипп, прожил следующие десять лет в доме, превращенном в молчаливое святилище памяти Оливье.
— Он, конечно, слетел с катушек. — Туанетта покачала головой. — Связался с девицей — уссинкой, можешь себе представить, что его отец на это сказал.
Ей было шестнадцать лет. Филипп, узнав о ее беременности, запаниковал и сбежал на материк, оставив Аристида и Дезире объясняться с разгневанными родителями девушки. После этого в доме Бастонне было запрещено всякое упоминание о Филиппе. Еще несколько лет спустя вдова Оливье умерла от менингита, оставив Ксавье, своего единственного сына, на попечение бабки с дедом.
— Ксавье теперь их единственная надежда, — объяснила Туанетта почти теми же словами, что Гилен. — Стоит ему чего-нибудь захотеть, и он это получает. Все, что угодно, — лишь бы оставался тут.
Я вспомнила лицо Ксавье — бледное, лишенное всякого выражения. Гилен тогда сказал: если Ксавье женится, то наверняка не уедет. Туанетта угадала мои мысли.
— О да, его, можно сказать, сговорили с Мерседес, еще когда они были детьми, — сказала она. — Но моя внучка — та еще штучка. У нее свое мнение на этот счет.
Я подумала о Мерседес; о нотках в голосе Гилена, когда он о ней говорил.
— И она никогда не выйдет за бедняка, — продолжала Туанетта. — Стоило Геноле потерять лодку, и их мальчик потерял всякий шанс жениться на Мерседес.
Я поразмыслила над этим.
— Вы что, хотите сказать, что Бастонне приложили руку к «Элеоноре»?
— Я ничего не хочу сказать. Я не разношу сплетен. Но что бы с ней ни случилось — именно ты не должна лезть в это дело.
Я опять подумала про отца.
— Это была его любимая лодка, — упрямо сказала я.
Туанетта поглядела на меня.
— Э, может, и так. Но это на «Элеоноре» Жан Маленький вышел в море в последний раз, и это «Элеонору» нашли дрейфующей в тот день, когда он погиб, и с тех пор твой отец каждый раз, глядя на эту лодку, наверняка видит брата, который его зовет. Поверь мне, теперь, когда лодки не стало, ему полегчает.
Туанетта улыбнулась и взяла меня за руку маленькими пальцами, сухими и легкими, как осенние листья.
— Мадо, не переживай за отца, — сказала она. — Он справится.
12
Спустя полчаса я вернулась домой и обнаружила, что Жан Большой побывал там до меня. Дверь была приотворена, и, еще не успев войти в дом, я уже знала: что-то не так. Из кухни донесся резкий запах спиртного, а когда я туда вошла, под ногами захрустели осколки разбитой бутылки из-под колдуновки.
Это было только начало.
Он побил всю посуду и фарфор, какие нашел. Все чашки, тарелки, бутылки. Блюда фирмы «Жан де Бретань», принадлежавшие моей матери, чайный сервиз, ликерные рюмочки, что стояли рядком в шкафчике. Дверь в мою комнату была открыта; ящики с одеждой и книгами вывернуты на пол. Ваза с цветами, стоявшая у кровати, раздавлена; цветы втоптаны в стеклянный порошок. Тишина все еще зловеще вибрировала от силы отцовского гнева.
Для меня это была не совсем новость. Припадки ярости у отца были нечасты, но ужасны, а за ними всегда следовал период спокойствия, продолжавшийся несколько дней, иногда — недель. Мать всегда говорила, что именно эти затишья сильнее всего ее изводят; долгие интервалы пустоты, время, когда отец словно исчезал, присутствуя лишь на своих собственных ритуалах — визитах на Ла Буш, посиделках в баре у Анжело, одиноких прогулках вдоль берега.
Я села на кровать — у меня вдруг подогнулись ноги. Что вызвало эту вспышку? Потеря святой? Потеря «Элеоноры»? Что-то другое?
Я поразмыслила над рассказом Туанетты про Жана Маленького и «Элеонору». Я об этом понятия не имела. Я попыталась представить себе, что мог почувствовать отец, когда лодка пропала. Может, печаль о потере своего первого создания? Облегчение, что дух Жана Маленького наконец обрел покой? Я начала понимать, почему отец не явился на спасательные работы. Он хотел, чтобы лодка пропала, а я, дура такая, полезла ее спасать.
Я подобрала книгу — одну из тех, что остались, когда я уехала, — и расправила обложку. Кажется, его ярость была направлена в особенности на книги: из некоторых были вырваны страницы; другие растоптаны. Я была единственная любительница чтения: мать и Адриенна предпочитали журналы и телевизор. Я поневоле решила, что это разрушение было прямой атакой на меня.
Лишь через несколько минут я сообразила заглянуть в комнату Адриенны. Та была не тронута. Кажется, Жан Большой туда и не заходил. Я сунула руку в карман, проверяя, там ли фотография со дня рождения. Она была все еще там. Адриенна улыбалась мне через дырку, где я когда-то была, длинные волосы скрывали ее лицо. Теперь я вспомнила: она всегда получала какой-нибудь подарок на мой день рождения. В тот год ей подарили платье, в котором она была на фотографии, — белое платье-рубашку с красной вышивкой. Мне подарили первую в жизни удочку. Я, конечно, обрадовалась подарку, но порой я задумывалась, почему же мне никто не покупает платьев.
Я лежала на кровати Адриенны — в ноздри мне бил запах колдуновки, а лицо упиралось в выцветшее розовое покрывало. Потом я встала. Я видела себя в зеркале на дверце гардероба: бледная, опухшие глаза, жидкие прямые волосы. Я посмотрела хорошенько. Потом вышла из дому, осторожно ступая по битому стеклу. Я сказала себе: в чем бы ни была проблема Жана Большого, в чем бы ни была проблема с Ле Саланом, исправлять их — не мое дело. Он предельно ясно дал мне это понять. На этом моя ответственность кончилась.
Я направилась в Ла Уссиньер, испытывая настолько сильное облегчение, что не могла бы признаться в нем даже самой себе. Я повторяла: я пыталась. Честно пыталась. Если б мне хоть кто-нибудь помог… но молчание отца, неприкрытая враждебность Аристида и даже двусмысленная доброта Туанетты — все говорило мне, что я в одиночестве. Даже Капуцина, узнав, что я задумала, скорее всего, примет сторону моего отца. Она всегда хорошо относилась к Жану Большому. Нет, Бриман прав. Кто-то должен повести себя как разумный человек. А саланцы, которые отчаянно цепляются за свои суеверия и старые обычаи, в то время как море с каждым годом уносит все больше народу из их числа, скорее всего, не поймут. Значит — Бриман. Раз мне не удалось убедить Жана Большого, что для него лучше, — может, это удастся Бримановым докторам.
Я пошла длинной дорогой — к «Иммортелям», мимо Ла Буша. Я никого не видела, кроме Дамьена Геноле, сидевшего в одиночестве на камнях с рыболовной сумкой и удочками. Я махнула ему рукой, он в ответ молча кивнул. Уже опять начался прилив — белый шум где-то вдалеке. Подальше, в самом узком месте острова, можно было наблюдать, как прилив идет сразу с двух сторон. В один прекрасный день талия, соединяющая тело Колдуна, пресечется, и Ле Салан будет отрезан от Ла Уссиньера навсегда. Я подумала, что это будет означать конец для всех саланцев.
На полпути к «Иммортелям» я встретила Флинна. Я не ждала никого увидеть — тропа, идущая вдоль берега, была узка, и пользовались ею нечасто, — но он, кажется, совсем не удивился, увидев меня. Сегодня утром он вел себя как-то по-другому — бодрая беспечность сменилась сдержанной нейтральностью, огонек в глазах почти погас. Не из-за «Элеоноры» ли, подумала я, и сердце у меня сжалось.
— Что, про святую никаких новостей? — Даже я слышала, как фальшив мой жизнерадостный голос.
— Вы идете в Ла Уссиньер.
Это прозвучало не как вопрос, хотя я видела, что он ожидает ответа.
— Повидаться с Бриманом, — продолжал он тем же невыразительным тоном.
— Кажется, всем очень интересно, куда я хожу.
— И неудивительно.
— Что вы хотите сказать? — Я услышала резкость в собственном голосе.
— Ничего.
Он, кажется, собирался пойти своей дорогой — сделал шаг в сторону, чтобы пропустить меня, глаза уже устремлены куда-то еще. Внезапно мне показалось, что ни в коем случае нельзя дать ему уйти. Хотя бы он должен меня понять.
— Я вас очень прошу. Вы его друг, — начала я.
Я знала, он поймет, про кого я говорю.
Он на мгновение застыл.
— Ну и что?
— Может, вы с ним поговорите. Попробуете его убедить.
— Что? — переспросил он. — Убедить его переехать?
— Ему нужен особый уход. Надо, чтобы он это понял. Кто-то должен взять ответственность на себя.
Я подумала про дом, битое стекло, растерзанные книги.
— Он может причинить себе вред, — сказала я наконец.
Флинн поглядел на меня, и я поразилась жесткости его взгляда.
— Звучит правдоподобно, — тихо сказал он. — Но мы-то с вами знаем правду, верно?
Он улыбнулся, совсем не дружелюбно.
— Речь идет о вас. Все разговоры про ответственность — в конечном итоге они сводятся именно к этому. Как для вас будет удобнее.
Я хотела сказать ему, что всё совсем не так. Но слова, казавшиеся такими естественными в устах Бримана, звучали фальшиво и беспомощно, когда исходили от меня. Я видела, что Флинн в самом деле так думает, — думает, что я делаю все это для себя, для собственной безопасности, а может, даже в какой-то степени хочу отомстить Жану Большому за все годы молчания… Я хотела сказать ему, что это не так. Я была уверена, что это не так.
Но Флинн уже потерял ко мне интерес. Пожал плечами, кивнул и удалился по тропе быстро и бесшумно, как браконьер, а я стояла, уставившись ему вслед, и в душе у меня росли гнев и растерянность. Какого черта, да кто он такой вообще? Какое право имеет меня судить?
По прибытии в «Иммортели» мой гнев, вместо того чтобы утихнуть, разгорелся еще сильнее. У меня больше недоставало уверенности на разговор с Бриманом — помимо всего прочего, я боялась, что от первого же доброго слова плотину прорвет слезами, копившимися со дня моего приезда. Так что я вместо этого болталась у причала, наслаждаясь тихим плеском воды и яхточками, летавшими поперек залива Для отдыхающих было еще рано; лишь немногие лежали на верхнем краю пляжа, под эспланадой, где рядком сидели на белом песке свежевыкрашенные пляжные беседки.
Я заметила, что через улицу с седла броского японского мотоцикла за мной наблюдает молодой человек. Длинные волосы свисают на глаза, пальцы лениво держат сигарету, джинсы в обтяжку, кожаная куртка, мотоциклетные ботинки… Я его узнала лишь через несколько секунд. Жоэль Лакруа, красивый и балованный сын единственного на острове полицейского. Молодой человек оставил мотоцикл у тротуара и перешел через дорогу ко мне.
— Вы нездешняя, да? — спросил он, затягиваясь сигаретой.
Ясно, он меня не помнит. И ничего удивительного. Последний раз я с ним говорила еще в школе, а он был на пару лет старше меня.
Он оценивающе разглядывал меня и ухмылялся.
— Хотите, я вам покажу окрестности? — предложил он. — Посмотрим виды, ну, какие есть. У нас тут насчет видов небогато.
— Спасибо, в другой раз.
Жоэль щелчком отшвырнул сигарету через дорогу.
— Где вы остановились, а? В «Иммортелях»? Или у вас тут родственники?
Почему-то — может, из-за этого оценивающего взгляда — мне не хотелось говорить ему, кто я. Я кивнула:
— Я в Ле Салане.
— Любите простую жизнь, а? На западе, среди коз и солончаков? А знаете, каждый второй саланец — шестипалый. «Тесные семейные связи».
Он закатил глаза, потом взглянул на меня пристальнее, с запоздалым узнаванием.
— Да я тебя знаю, — сказал он наконец. — Ты Прато. Моника?.. Мари?..
— Мадо, — сказала я.
— Я слыхал, что ты вернулась. Я тебя не узнал.
— И неудивительно.
Жоэль неловко откинул волосы назад.
— Так значит, ты вернулась в Ле Салан? Ну что ж, всяко бывает.
Мое равнодушие охладило его интерес. Он опять закурил — от серебряной зажигалки «харлей-дэвидсон» размером почти с пачку «житан».
— Мне-то подавай город. В один прекрасный день сяду на мотоцикл, и поминай как звали, э. Куда угодно, лишь бы подальше отсюда. Уж я-то не собираюсь околачиваться в Колдуне до конца жизни.
Он сунул зажигалку в карман и прошествовал обратно через улицу, к ждущей его «хонде», а я опять осталась одна перед пляжными беседками.
Я сняла туфли, песок под пальцами был уже теплый. Я опять почувствовала, какой толстый этот слой песка. В одном месте еще оставались со вчерашнего вечера следы тягача; я вспомнила, как колеса пробуксовывали в песке, пока мы напрягали силы, толкая покалеченную «Элеонору» к дороге; как тягач подавался под нашим объединенным весом; и запах дикого чеснока на дюнах…
Я остановилась. Этот запах. Тогда я тоже о нем подумала. Запах ассоциировался у меня с Флинном и еще с какими-то словами Матиа Геноле — руки его тряслись от ярости, когда он отвечал Жожо Чайке, что-то насчет пляжа.
Ага, вот оно. «Он мог быть наш».
Почему? Удача переменчива, сказал он. Но при чем тут пляж? Я все никак не могла уловить нужную мысль; она пахла тимьяном, диким чесноком, соленым ароматом дюн. Ладно, это не важно. Я дошла до самой воды, которая опять поднималась, но не спеша, тонкими ручейками ползла через промоины в песке, просачивалась в низины меж камней. Слева от меня, близ пристани, был мол, свежеукрепленный каменными блоками, — получился широкий волнолом, уходящий в море метров на сто. На него уже карабкались двое ребятишек; я слышала их крики, так похожие на крики чаек, в чистом воздухе. Я попробовала себе представить, что было бы, если бы пляж был в Ле Салане; какое оживление в торговле он принес бы, какое вливание жизни. Этот пляж — вся ваша удача, сказал тогда Матиа. Бриман-везунчик в очередной раз оправдал свое прозвище.
Камни, составляющие волнолом, были гладки, не обросли еще морскими желудями и водорослями. С ближней стороны он был высотой метра два, дальняя сторона не так сильно возвышалась над землей. С той стороны накопился песок — его принесло течением. Я слышала, как двое детей играют там, кидаясь друг в друга горстями водорослей и пронзительно, возбужденно вопя. Я поглядела назад, на пляжные беседки. Единственная оставшаяся беседка на Ла Гулю торчала высоко над землей; я помнила ее длинные, как ноги насекомого, сваи, вбитые в скалу. В «Иммортелях» беседки плотно сидели на земле, под пол разве что ползком можно забраться.
Похоже, пляж-то прирос песочком, сказала я себе.
Внезапно меня озарило: запах дикого чеснока усилился, и я услышала, как Флинн говорит: «причал, пляжик, все дела». Он говорил про Ла Гулю; я глядела на веранду и дивилась, куда пропал весь песок.
Дети все еще кидались водорослями. На дальней стороне мола водорослей было много; не так много, как бывало на Ла Гулю, но на «Иммортели» наверняка кто-нибудь ежедневно приходит их убирать. Подходя ближе, я заметила среди бурых и зеленых водорослей темно-красное пятно, которое мне о чем-то напомнило. Я поковыряла его ногой, сдвинув слой водорослей.
И тут я увидела, что это. Прибой жестоко обошелся с ней; шелк потерся, вышивка распустилась, и вся она забилась мокрым песком. Но ошибиться было невозможно. Церемониальная юбка святой Марины, содранная со статуи в ночь шествия, — море вынесло ее на берег, но не на Жадину, как мы ожидали, а сюда, на «Иммортели», на счастье Ла Уссиньеру. Вынесло приливом.
Прилив.
Внезапно я поняла, что дрожу, но не от холода. Саланцы винили в своих несчастьях южный ветер, но на самом деле это приливы переменились; приливы, что когда-то загоняли рыбу к Жадине, а теперь ободрали Жадину, отняв у него все, что можно; приливы, что гнали ручей вспять, в деревню, которую когда-то защищал мыс Грино.
Я долго смотрела на кусок истлевшего шелка, едва осмеливаясь дышать. Я думала о пляжных беседках, о песке, о волноломе, который был тут раньше. В каком году его построили? А в каком году смыло пляж и причал в Ла Гулю? А этот новый мол, надстроенный на старый так недавно, что не успел еще и морскими желудями обрасти?
Одна мелочь тянула за собой другую; цепочки непримечательных событий, незначительные перемены. На таком маленьком песчаном островке, как Колдун, приливы и течения могут меняться очень быстро; и любое изменение может стать гибельным. Злые приливы смывают песок, сказал мне Гилен в ночь, когда мы спасали «Элеонору». Бриман защищал свои капиталовложения.
Бриман заботился обо мне, беспокоился насчет затопления. И закидывал удочки насчет земли Жана Большого. Туанетте он тоже предлагал купить у нее дом. Интересно, к скольким еще людям он подкатывался?
13
Первый мой порыв был — сразу же пойти к Бриману. Однако, поразмыслив, я передумала. Я словно наяву видела его удивленное лицо, юморной блеск в глазах; словно слышала, как он смеется густым смехом над моими попытками объяснить свои подозрения. И он ведь был добр ко мне, почти по-отцовски. До чего же я злобная дура, что его подозреваю.
Я попыталась рассказать о виденном Капуцине и Туанетте, но их это совершенно не впечатлило. За ночь вода поднялась еще выше, и в баре у Анжело народ был еще менее весел, чем обычно, — саланцы топили свои новые беды в вине, сохраняя мрачное молчание.
— Вот если б ты саму святую нашла… — ухмыльнулась Туанетта, показывая пеньки зубов. — Это в ней удача саланцев, а не в каком-то пляже, который тут, может, был тридцать лет назад. И еще, ты же не хочешь сказать, что святая Марина добралась до самых «Иммортелей», а? Вот это и правда было бы чудо.
Я старалась не дать воли отчаянию. Эти разговоры о чуде и удаче, кажется, лишь усиливали пораженческие настроения среди островитян, их пассивность. Словно бы мы с ними говорили на совершенно разных языках.
Конечно, на мысу пока так и не обнаружилось никаких следов пропавшей святой, и в Ла Гулю — тоже. Скорее всего, сказала Туанетта, ее занесло песком, она зарылась в отливной ил у мыса Грино, и через двадцать лет на нее наткнется какой-нибудь мальчишка, ищущий мидии, — то есть если ее вообще найдут когда-нибудь.
Все деревенские были убеждены, что святая оставила Ле Салан. Те, кто посуевернее, говорили, что опять будет Черный год; и даже молодые жители деревни были обескуражены потерей святой. «Празднество святой Марины — единственное, что мы делали всей деревней, — объяснила Капуцина, щедро подливая колдуновки себе в кофе. — Единственная возможность, чтобы сплотиться. А теперь все разваливается. И мы ничего не можем поделать».
Она показала на окно, и мне не нужно было выглядывать наружу, чтобы понять, что она имеет в виду. Ни погода, ни улов не улучшились. Августовские высокие приливы уже подходили к концу, но сентябрь должен был принести еще худшие, а октябрь — шторма с Атлантики, что прокатятся через весь остров. Океанская улица превратилась в полосу взбитой грязи. Несколько плоскодонок унесло в море, и они повторили судьбу «Элеоноры», хоть владельцы и вытащили их высоко на берег, далеко за линию прилива. Хуже всего было то, что макрель полностью пропала и рыбная ловля прекратилась. В довершение обиды, рыболовы Ла Уссиньера переживали небывалый период процветания.
— Я не понимаю! — воскликнула я. — Что такое случилось с Ле Саланом? Все наперекосяк, дорогу наполовину затопило, лодки уносит приливом, дома разваливаются. Почему никто ничего не делает? Что вы сидите и смотрите на все это?
— А что мы, по-твоему, должны делать? — бросил через плечо Аристид. — Попробовать остановить прилив, наподобие короля Кнута?[16]
— Что-то всегда можно сделать, — ответила я. — Как насчет волноломов, наподобие уссинских? Или укрепить дорогу хоть чем-нибудь, хоть мешками с песком?
— Без толку, — словно выплюнул старик, нетерпеливо дрыгнув деревянной ногой. — Морю не прикажешь. Все равно что плевать против ветра.
Ветер приятно овевал лицо, когда я, разочарованная, шла по Океанской. Что толку пытаться им помочь? Этот упрямый стоицизм — отличительная черта саланцев, она происходит не от уверенности в себе, а от фатализма, даже от суеверности. Я подобрала с дороги камешек и швырнула его, насколько хватило сил, против ветра; камешек упал в купу песчаного овса и исчез. На миг я вспомнила о матери — как вся ее теплота, ее добрые намерения выветрились и она стала сухой, беспокойной, исполнилась обиды. Она тоже любила остров. Какое-то время.
Но во мне — отцовское упрямство. Она часто говорила об этом вечерами в нашей парижской квартирке. Мать говорила, что Адриенна больше на нее похожа: любящая, ласковая девочка. Я же была трудным ребенком: замкнутая, угрюмая. Если бы только Адриенне не пришлось уехать в Танжер…
Я не отвечала на эти жалобы. Смысла не было даже пытаться. Я давно перестала говорить об очевидном: Адриенна почти никогда не писала, не звонила, ни единого раза не пригласила нас в гости. Словно они с Марэном хотели как можно дальше уехать от Колдуна — и всего, что о нем напоминало. Но для моей матери молчание Адриенны было лишь доказательством ее преданности новой семье. Немногие полученные от нее письма хранились как сокровища; поляроидные снимки детей заняли почетное место над камином. Новая, танжерская жизнь Адриенны, романтизированная превыше всякой меры и превращенная в волшебную сказку о храмах и восточных базарах, была той нирваной, к которой мы обе должны были стремиться и в которую нас в конце концов должны были призвать.
Я вернулась в дом. Страшный разгром никуда не делся, и я на миг почти пала духом. Бриман сказал, что в «Иммортелях» для меня всегда найдется комната. Только попроси. Я представила себе чистую постель, белые простыни, горячую воду. Я подумала о своей парижской квартирке, где пол паркетный и приятно пахнет краской и лаком. Я подумала о кафе напротив, о мидиях с жареной картошкой по пятницам, а потом, может быть, кино. Что я тут делаю столько времени? — спросила я у себя. Зачем заставляю себя терпеть все это?
Я подняла книгу и стала разглаживать мятые страницы. Книга с картинками — роскошно иллюстрированная сказка про принцессу, которую злая колдунья превратила в птицу, а охотник… В детстве у меня было богатое воображение, внутренний мир компенсировал мне однообразные ритмы островной жизни. Я предполагала, что мой отец такой же. Теперь я уже не была уверена, что хочу разгадать его молчание… если там вообще есть что разгадывать.
Я подобрала еще несколько книг — мне больно было видеть, как они, разбросанные, с поломанными корешками, валяются на битом стекле. Одежду мне было не так жалко — я привезла с собой очень мало вещей и все равно собиралась прикупить что-нибудь в Ла Уссиньере, — но я стала подбирать и ее, складывая в машину, чтобы постирать. Немногие мои бумаги, рисовальные принадлежности, которыми я пользовалась еще девочкой, — коробку потрескавшейся акварели, кисть — я сложила обратно в картонный ящик у кровати. И тут я заметила кое-что у изножья кровати — что-то блестящее, наполовину втоптанное в кусок ковра, прикрывавший каменный пол. Не стекло — блестит слишком ярко, мягким блеском, в беглом солнечном луче, пробравшемся меж ставень. Я подобрала вещь. Это был отцовский медальон, что я видела у него раньше, теперь слегка помятый. С колечка свисали обрывки цепочки. Должно быть, отец потерял его, когда громил комнату, подумала я; может быть, рванул воротник, чтобы легче было дышать; разорвал цепочку и не заметил, как медальон выскользнул из-под рубашки. Я посмотрела на медальон повнимательнее: размером примерно с пятифранковую монету, сбоку петли, чтобы открывать и закрывать крышку. Женская вещица. Я почему-то подумала про Капуцину. Памятка. Я подняла крышечку с непонятным чувством вины, словно шпионила за какими-то секретными делами отца, и что-то выпало мне в ладонь — кудрявый локон. Волосы были русые, как когда-то у отца, и первая мысль моя была, что это, может быть, прядь волос его брата. Жан Большой, кажется, не очень романтичный человек и, насколько я знала, даже про мамин день рождения или день их свадьбы особо не вспоминал, и предположение, что он носит с собой локон маминых волос, было настолько абсурдным, что я смущенно улыбнулась. Потом я открыла медальон пошире и увидела фотографию.
Она была вырезана ножницами из фотографии побольше: детское лицо в позолоченной рамке расплылось улыбкой, короткие волосы торчат спереди иголками, большие круглые глаза… Я, не веря себе самой, глядела на фотографию, словно пытаясь заменить собственный образ чужим, более достойным. Но это я, сомнений нет: моя собственная фотография со снимка, сделанного на дне рождения, одна рука еще застыла на ноже, разрезающем торт, другая тянется прочь из рамки — к отцовскому плечу. Я вытащила большой снимок из кармана — он уже обтрепался по краям оттого, что я его все время трогала. Теперь лицо сестры на фотографии показалось мне мрачным, завистливым, она отвернулась — сердито, как ребенок, не привыкший, что его обделяют вниманием…
От бури непонятных чувств у меня разгорелись щеки и заколотилось сердце. Значит, он все-таки меня выбрал: мою фотографию носил на шее и локон моих младенческих волос. Не мать. Не Адриенну. Меня. Я думала, что меня забыли, но все это время именно меня он помнил, втайне носил с собой, как талисман. Что за беда, что он не отвечал на мои письма? Что за беда, что он не хочет со мной разговаривать?
Я встала, крепко сжав медальон в руке, забыв свои сомнения. Теперь я точно знала, что мне делать.
Я ждала темноты. Прилив почти достиг высшей точки, подходящее время для того, что я задумала. Я надела сапоги и vareuse и вышла на ветреные дюны. С Ла Гулю виднелись отсветы материкового берега, и бакен каждые несколько секунд высвечивал красный предостерегающий огонек; все остальное море слегка светилось перламутровым светом, характерным для Нефритового берега,[17] и порою вспыхивало более жестким блеском, когда облака раздвигались, показывая кусочек луны.
На крыше блокгауза я увидела Флинна — он глядел на залив; я едва могла разобрать его силуэт на фоне неба. Я несколько секунд смотрела на него, пытаясь понять, что он делает, но он был слишком далеко. Я поспешила дальше, к Ла Гулю, где прилив вскоре должен был смениться отливом.
В сумке через плечо у меня лежало несколько пластмассовых оранжевых поплавков, что островные рыбаки привешивают к сетям на макрель. Ребенком я училась плавать в спасательном жилете, сделанном из таких поплавков, а еще мы часто метили ими садки для омаров и верши для крабов, собирали эти поплавки на камнях во время отлива и нанизывали на веревку, словно гигантские бусы. Тогда это была игра, но серьезная; любой рыбак платил по франку за каждый найденный поплавок, и часто это были единственные наши карманные деньги. Сегодня ночью эта игра — и поплавки — помогут мне еще раз.
Я встала на камнях под утесом и побросала поплавки в море, все тридцать штук, стараясь перекинуть их через полосу прибоя прямо в течение. Когда-то, не так давно, по крайней мере половину поплавков следующим же приливом вынесло бы обратно в залив. А сейчас… но в этом и был смысл моего эксперимента.
Я постояла еще несколько минут, глядя на море. Было тепло, несмотря на ветер; последнее дуновение лета, и, когда облака у меня над головой рассеялись, я увидела широкую полосу Млечного Пути, пересекающую все небо. Внезапно на меня снизошел покой, и я, стоя под огромным небом, где буйствовали звезды, ждала, пока начнется отлив.
14
В окне кухни горел свет — значит, Жан Большой вернулся. Я видела его силуэт — в губах сигарета, сгорбленная фигура монолитом на фоне желтого свечения. Я слегка нервничала. Заговорит он? Или разъярится?
Он не оглянулся, когда я вошла. Я это предвидела; он стоял недвижно среди учиненного им же разгрома, в одной руке чашка с кофе, сигарета «житан» зажата в горсти меж пожелтевших пальцев.
— Ты медальон обронил, — сказала я, кладя его на стол рядом с отцом.
Он, кажется, чуть изменил позу, но на меня не посмотрел. Плотный, тяжелый, как статуя святой Марины, — казалось, его не сдвинуть с места.
— Я завтра начну тут прибираться, — сказала я. — Придется руки приложить, но ничего, скоро тебе опять будет удобно.
По-прежнему тишина. Ребенком я умела толковать знаки, читала его жесты, как жрец — потроха жертвенного животного. Это я тоже предвидела и не разозлилась, но внезапно всем сердцем пожалела его, за это жалкое молчание, за усталые глаза.
— Ничего, — сказала я. — Все будет хорошо.
И я подошла к нему и обняла его руками за шею, и почуяла всегдашний запах соли и пота, краски и лака, и так мы сидели с минуту, до тех пор пока его сигарета не превратилась в окурок и не выпала из руки на каменный пол, рассыпавшись пригоршней ярких искр.
На следующее утро я встала спозаранку и отправилась искать свои поплавки. Ни на Ла Гулю, ни выше по ручью в Ле Салане я не нашла ни одного; впрочем, я так и знала.
Еще не было шести утра, когда я оказалась в Ла Уссиньере; небо было бледное и чистое, и народу мало — в основном рыбаки. Кажется, я видела издали Жожо Чайку — он что-то копал на отмелях, и два человека стояли в прибое с большими квадратными сачками, какими уссинцы обычно ловят креветок. Если не считать этого, кругом было совершенно безлюдно.
Первый свой оранжевый поплавок я нашла под пристанью. Я подобрала его и пошла к кромке воды, время от времени останавливаясь, чтобы перевернуть камень или шмат водорослей. По дороге к воде я нашла еще с дюжину поплавков, и еще три застряли на камнях в таких местах, куда мне было не дотянуться.
Итого шестнадцать. Хороший улов.
— Ну как, удачно?
Я повернулась — слишком быстро — и уронила сумку на мокрый песок, рассыпав содержимое. Флинн с любопытством взглянул на поплавки. Ветер трепал его волосы, словно предостерегающий флажок.
— Ну?
Я вспомнила его вчерашнюю холодность. Сегодня он был расслаблен, доволен собой, пытливый взгляд исчез.
Я ответила не сразу. Сначала заставила себя подобрать все поплавки и очень медленно сложить в сумку. Шестнадцать из тридцати. Чуть больше половины. Но хватит подтвердить то, что я и без того знала.
— Никогда бы не подумал, что вы из пляжных «искателей сокровищ», — сказал Флинн, все так же наблюдая за мной. — Нашли что-нибудь интересное?
Интересно, а что же он обо мне думал? Городская девица, отдыхающая? Помеха его планам? Угроза?
Мы сидели у подножия волнолома, и я рассказывала ему о своем открытии, рисуя схемы на песке. Я все еще дрожала — утренний ветер был холоден, — но в голове у меня прояснилось. Все доказательства были на месте, и их невозможно было не заметить, стоило только начать искать. Теперь, когда я все нашла, Бриману придется обратить на меня внимание. Он вынужден будет меня выслушать.
Флинн совершенно не удивился, что меня безумно разозлило.
— Неужели вам это совсем безразлично? Вас совсем-совсем не интересует, что здесь творится?
Флинн с любопытством глядел на меня.
— Вы, однако, круто сменили курс. Последний раз, когда я вас видел, вы практически умыли руки — по отношению ко всему Ле Салану. Включая вашего отца.
Я почувствовала, что кровь прилила к лицу.
— Это неправда, — ответила я. — Я хочу помочь.
— Я знаю. Но вы зря теряете время.
— Бриман мне поможет, — упрямо сказала я. — Никуда не денется.
Он невесело улыбнулся.
— Думаете?
— А если не поможет, то мы сами что-нибудь придумаем. В деревне куча народу захочет помочь. Теперь, когда у меня есть доказательства…
Флинн вздохнул.
— Этим людям вы ничего не докажете, — терпеливо проговорил он. — Ваша логика им недоступна. Они лучше будут сидеть на попе ровно, молиться и жаловаться, пока вода не сомкнётся у них над головой. Неужели вы действительно можете себе представить, как они забывают свои разногласия и трудятся на благо всей деревни? Думаете, если вы им такое предложите, они вас послушают?
Я пронзила его взглядом. Он, конечно, прав. Я и сама все это понимала.
— Я могу попробовать, — сказала я. — Кто-то должен хотя бы попробовать.
Он ухмыльнулся.
— Знаете, как вас зовут в деревне? Квочка. Вы вечно над чем-нибудь кудахтаете.
Квочка. Несколько секунд я стояла недвижно, онемев от злости. Я злилась на себя за то, что мне не все равно. На его бодрое пораженчество. На их дурацкое коровье равнодушие.
— Нет худа без добра, — ехидно сказал Флинн. — Зато теперь у вас есть островное прозвище.
15
Нечего было вообще с ним разговаривать, сказала я себе. Я ему не доверяю; он мне не нравится; с чего я решила, что он меня поймет? Шагая по пустынному пляжу к зданию, носящему то же имя, я чувствовала, как меня бросает то в жар, то в холод. Я как дура искала его одобрения, потому что он чужак; приезжий с материка, привыкший решать технические проблемы. Мне хотелось произвести на него впечатление своими собственными открытиями; доказать ему, что я не просто любительница лезть в чужие дела, какой он меня считает. А он только посмеялся надо мной. Песок завихрялся вокруг моих ботинок, пока я лезла вверх по ступенькам на эспланаду; песок набился мне под ногти. Нечего было вообще разговаривать с Флинном, говорила я себе. Надо было прямо идти к Бриману.
Бримана я обнаружила в вестибюле «Иммортелей», он просматривал какие-то бумаги. Он, кажется, обрадовался, увидев меня, и на миг я ощутила такое облегчение, что чуть не разрыдалась. Я утонула в объятиях Бримана; запах его одеколона заполонил все на свете; голос — радостный рев.
— Мадо! А я как раз про тебя думал. Я тебе подарок купил.
Я уронила сумку с поплавками на плитки пола. Я едва дышала в великанском объятии.
— Минутку. Я сейчас его принесу. Кажется, я угадал размер.
На минуту я осталась одна в вестибюле, а Бриман исчез в одной из задних комнат. Потом появился, неся что-то завернутое в тонкую оберточную бумагу.
— Вот, миленькая, разверни. Красный тебе пойдет. Я знаю.
Мать всегда считала, что я в отличие от нее самой и Адриенны просто не интересуюсь красивыми вещами. Я сама создала у нее такое впечатление своими презрительными замечаниями и явным равнодушием к собственной внешности, но на самом деле я презирала свою сестру, ее вырезки из журналов, ее косметику, ее хихикающих подружек — потому что знала, толку мне от этого все равно не будет. Лучше притвориться, что меня все это не интересует. Лучше, если мне будет все равно. Оберточная бумага хрупко похрустывала под пальцами. На мгновение я потеряла дар речи.
— Тебе не нравится, — сказал Бриман, и усы его обвисли, как у грустного пса.
Я онемела от удивления.
— Нравится, — выдавила я наконец. — Очень.
Он в точности угадал мой размер. Платье было прекрасно: ярко-красный крепдешин сверкал в холодных лучах утреннего солнца. Я представила себя в этом платье в Париже, может, в босоножках на высоком каблуке, с распущенными волосами…
Бриман был смешно доволен собой.
— Я надеялся, что тебя это немножко отвлечет. Чуть развеселит.
Его взгляд упал на сумку у моих ног.
— Это что, малютка Мадо? Искала сокровища на пляже?
Я помотала головой:
— Эксперимент.
С Флинном мне было легко говорить о своем открытии. С Бриманом оказалось намного труднее, хотя он слушал без тени улыбки, время от времени заинтересованно кивая, пока я рассказывала о своих находках, помогая себе жестами.
— Вот Ле Салан. Видите, как проходят основные течения с Ла Жете. Вот — преобладающий западный ветер. Вот тут — Гольфстрим. Мы знаем, что Ла Жете прикрывает остров с востока, но вот эта, — ставя ударение на слове жестом указательного пальца, — песчаная банка отводит это течение вот сюда, и оно проходит мимо мыса Грино и оказывается вот тут, у Ла Гулю.
Бриман молча кивал, чтобы я продолжала.
— Точнее, оказывалось. Но теперь все изменилось. Вместо того чтобы упираться в Ла Гулю, оно проходит вот тут… и останавливается тут…
— Да, у «Иммортелей».
|
The script ran 0.014 seconds.