1 2 3 4 5 6
– Ни на что. – Слезы на глазах моментально высохли, даже голова болеть перестала. И я чуть громче повторила: – Ни на что.
Когда в двери ее спальни щелкнул замок, я, не оборачиваясь, направилась прямиком в гостиную, где меня уже ждали Кассис и Рен. Я спокойно встретила их вопросительные взгляды, торжествующе про себя улыбаясь.
8
– Ты спятила! – выпалила Ренетт.
Это ее обычное беспомощное восклицание, когда иных аргументов нет. Впрочем, свой запас аргументов она всегда исчерпывала очень быстро; хорошо она разбиралась только в губной помаде и сплетнях про кинозвезд.
– А что такого? Сегодняшний день не хуже любого другого, – ничуть не смутившись, заявила я. – Теперь она до полудня проспит. Можно быстренько переделать все дела по дому и ехать куда угодно.
Я в упор посмотрела на сестру. Мы с ней были по-прежнему связаны тайной губной помады, найденной мною две недели назад, и я глазами напомнила ей, что ничего не забыла. Кассис с любопытством на нас поглядывал, но я была уверена: Рен ничего ему не рассказала.
– Она придет в ярость, если узнает, – медленно произнес он.
– А откуда она узнает-то? – пожала я плечами. – Можно соврать, что мы ходили в лес за грибами. Да она вообще вряд ли с постели поднимется до того, как мы вернемся.
Кассис молчал, явно взвешивая все «за» и «против». Рен бросила на него взгляд, одновременно и умоляющий, и тревожный, и очень тихо промолвила:
– Поехали, Кассис. – И прибавила почти шепотом: – Ей все известно. Она все у меня выведала о… – Рен помедлила, потом с несчастным видом закончила: – В общем, мне пришлось кое-что ей рассказать.
– Ага…
Брат одарил меня взглядом, в котором я заметила нечто новое, сродни, пожалуй, даже восхищению. Он с деланым равнодушием пожал плечами – да какая разница, в конце концов? – но глаза остались настороженными и внимательными.
– Я не виновата, это она… – пролепетала Ренетт.
– Ясное дело. Она у нас девочка сообразительная. Ты ведь у нас сообразительная, верно, Буаз? – обронил Кассис почти весело. – Да ладно, она бы все равно рано или поздно пронюхала.
Это была наивысшая похвала, и еще несколько месяцев назад я бы себя не помнила от гордости, но теперь просто посмотрела на него в упор и промолчала.
– И потом, – продолжал Кассис тем же легким тоном, – если она тоже будет во все замешана, то, по крайней мере, не наябедничает матери.
Мне все-таки недавно только девять исполнилось, и я, хоть и была развита не по годам, совершенно по-детски обиделась. Меня больно ужалило то презрение, что прозвучало в небрежных словах брата.
– Я не ябеда!
Кассис пожал плечами.
– Да ладно, можешь ехать с нами. Но учти: платить за себя будешь сама. – Теперь он заговорил уже своим обычным тоном: – С какой стати нам за тебя платить?
Я, так и быть, довезу тебя на багажнике, но на большее не рассчитывай. Там уж сама как хочешь выкручивайся. Идет?
Это было очередное испытание. Я видела вызов в глазах брата. И улыбался он насмешливо, совсем не той добродушной улыбкой, с какой иногда отдавал мне последний кусочек шоколада, а иногда мог так прижечь мне руку ядовитым тунговым маслом, что кровь запекалась под кожей темными пятнами.
– Да ведь у нее и денег-то нет, – заныла Ренетт. – Ну какой смысл брать ее…
Брат только плечами передернул – таким типично мужским жестом, прекращающим всякие споры: я сказал, и все. Его интересовало, что я отвечу, и он спокойно ждал, скрестив на груди руки и чуть презрительно улыбаясь.
– Отлично, – кивнула я, стараясь, чтоб не дрогнул голос. – Согласна. Значит, едем завтра?
– Ну, раз так, – отозвался Кассис, – завтра и поедем.
9
Часть домашней работы мы решили переделать заранее. Натаскали на кухню воды – для готовки и мытья посуды. Горячей воды у нас не было; у нас, собственно, и водопровода-то не было, только ручной насос возле колодезной скважины в нескольких шагах от двери, ведущей на кухню. Электричество в Ле-Лавёз так и не провели, газ в баллонах достать стало практически невозможно, и теперь мы готовили на старой кухонной плите, топившейся дровами. Снаружи во дворе имелась еще одна плита, огромная, допотопная, топившаяся углем и очертаниями напоминавшая сахарную голову. Рядом с ней был колодец, откуда мы, собственно, и брали воду – один качал ручку насоса, второй держал ведро. На колодце имелась деревянная крышка, обычно не только плотно закрытая, но и запертая на висячий замок; крышка и замок появились там давным-давно, еще до моего рождения, во избежание несчастных случаев, как пояснила мать. Когда она не видела, мы умывались у колодца под струей из насоса, брызгая друг в друга ледяной водой. Но если мать была поблизости, приходилось пользоваться тазиками, подогревать воду на плите и непременно мыться с мылом – твердым, как кусок угля, дегтярным мылом, которое, точно пемза, сдирало кожу и оставляло на поверхности воды сероватый налет.
Но тем воскресным утром мы точно знали: мать еще долго не поднимется с постели. Вечером допоздна было слышно, как она стонет и ворочается на старой кровати, которую когда-то делила с отцом. Ночью она то и дело вставала, бродила по комнате, открывала окно, словно ей не хватало воздуха; ставни с громким стуком ударялись о стены дома, а пол дрожал под ее тяжелыми шагами. Я долго лежала без сна и все прислушивалась к ее шагам, вздохам и лихорадочным спорам, которые она вела с самой собой прерывистым шепотом. Наконец уже где-то после полуночи я задремала, но примерно через час проснулась и поняла, что мать все еще не спит.
Наверно, сейчас эта история звучит совершенно бессердечно, но тогда, если честно, я действительно испытывала только одно чувство: чувство победы. И никакой вины за собой не видела, и никакой жалости к ее страданиям в моей душе не было. Я тогда этих ее страданий попросту не понимала, не представляла даже, какой пыткой может стать бессонница. Мне было всего лишь интересно, как это крошечный узелок с апельсиновыми шкурками, засунутый в подушку, способен вызвать подобную реакцию. Должно быть, чем чаще она взбивала подушку, чем горше и глубже вздыхала, тем сильнее становился столь ненавистный ей запах, ведь подушка уже здорово нагрелась от ее болезненно горячей головы и шеи. А чем сильнее был запах, тем сильнее становилась ее тревога, ее ужас, связанный с очередным надвигающимся приступом. Вот сейчас вновь начнется эта боль, думала она, и отчего-то ожидание боли казалось ей даже более мучительным, чем сама боль. Тревога, связанная с тем, что боль может обрушиться на нее в любой момент, затаилась в глубокой и уже никогда не исчезавшей морщине, пересекавшей ее лоб; эта тревога вгрызалась ей в мозг, как крыса в стенки крысоловки, убивая сон. Нос сигналил ей: где-то здесь спрятаны апельсины. Но разум возражал: нет, это невозможно, откуда, черт возьми, здесь взяться апельсинам? И все-таки запах апельсинов, горьковатый, желтый, как сама старость, сочился, как ей казалось, из каждого темного пятнышка, из каждой пылинки.
Часа в три мать поднялась, зажгла лампу и записала что-то в альбом. Я, конечно, не могу утверждать, что эта запись наверняка относится к тому моменту – мать никогда никаких чисел не ставила, – и все-таки почти уверена, что это написано той самой ночью.
«Сейчас стало гораздо хуже, чем прежде, – ползет по странице ее мелкий-мелкий почерк, словно цепочка муравьев, выпачканных фиолетовыми чернилами. – Лежу и не знаю, удастся ли хоть ненадолго уснуть. Нет ничего хуже бессонницы! Кажется, даже безумие и то принесло бы какое-то облегчение».
А чуть ниже, под рецептом ванильного пирожного «картошка», нацарапано: «Я вся поделена на части, как циферблат этих часов. В три утра, пожалуй, что угодно сочтешь возможным».
После этого она и отправилась в ванную за морфием. Эти таблетки хранились рядом с бритвенным прибором покойного отца. Я слышала, как она открыла дверь спальни, как скрипнули полированные доски пола под ее влажными от пота ступнями. Потом брякнули пилюли, которые она вытряхивала из бутылочки, звякнула чашка, когда она наливала себе воды из кувшина. Скорее всего, то, что она в течение шести часов крутилась и не могла уснуть, в конце концов и вызвало у нее очередной приступ мигрени. Впрочем, теперь это уже неважно; приняв морфий, она моментально отключилась, словно кто-то погасил лампу. И я, повалявшись немного, осмелилась встать.
Ренетт и Кассис еще спали; с улицы из-под толстых штор затемнения просачивался бледный, какой-то зеленоватый свет. Я решила, что сейчас, наверно, уже около пяти; у нас в спальне часов никогда не было. Я села, ощупью отыскала в полутьме одежду и прямо в кровати быстро оделась. В нашей маленькой спальне я ориентировалась отлично. Послушав, как дышат во сне Кассис и Рен – он более поверхностно, с легким присвистом, – я, ступая почти бесшумно, прошла мимо их кроватей и исчезла за дверью. Мне еще много чего надо было переделать, прежде чем их будить.
У двери материной спальни я помедлила, хорошенько напрягая слух. Оттуда не доносилось ни звука. Я знала, что раз уж она приняла таблетки, то, скорее всего, будет спать как убитая, но рисковать было нельзя: а что, если она проснется и поймает меня? С превеликой осторожностью я повернула дверную ручку, и вдруг доска под моей босой ногой скрипнула, да так оглушительно, словно взорвалась шутиха. Я замерла с поднятой ногой, прислушиваясь к дыханию матери – вдруг проснется? Нет, она дышала по-прежнему ровно, и я проскользнула в комнату. Один ставень на окне остался открытым, и в комнате было почти светло. Мать лежала поперек кровати. Ночью она ногами спихнула с себя одеяло и простыни; одна подушка тоже валялась на полу, а вторую удерживала ее отброшенная в сторону рука. Голова матери под каким-то на редкость неудобным углом свисала с кровати, распущенные волосы мели пол. Я ничуть не удивилась, увидев, что рука ее покоится как раз на той подушке, в которую я засунула узелок с апельсиновыми корками. Я опустилась возле нее на колени. Дышала она медленно, с трудом. Под темными, как синяки, веками беспорядочно двигались глазные яблоки. Я медленно и очень осторожно сунула пальцы внутрь той подушки, на которой покоилась ее рука.
Вынуть узелок оказалось нетрудно. Я быстро нащупала его, подтащила к прорези и, крепко вцепившись в него ногтями, вытянула из потайного убежища. В один миг он благополучно оказался у меня на ладони, а мать даже ни разу не пошевелилась. Только глаза ее продолжали метаться туда-сюда под темными веками, словно все время следили за чем-то ярким, ускользающим. Рот у нее был полуоткрыт, по щеке на простыню сползла нитка слюны. Повинуясь внезапному порыву, я сунула мешочек с корками прямо ей под нос, предварительно помяв его как следует для усиления апельсинового запаха; она что-то жалобно прохныкала во сне, отворачивая голову от запаха и хмуря брови. Тогда я, убрав мешочек поглубже в карман, принялась за дело, на всякий случай поглядывая на мать, словно на опасного зверя, который, возможно, только притворяется спящим.
Для начала я подошла к каминной полке, где всегда стояли часы, тяжелые, с круглым циферблатом под позолоченным стеклянным колпаком. Они выглядели несколько странно, как-то чересчур помпезно над простой черной каминной решеткой и совершенно не вязались с остальной обстановкой спальни, но мать получила их в наследство от своей матери и считала одной из самых больших своих ценностей. Я приподняла стеклянный колпак над часами и осторожно перевела стрелки назад. На пять часов. Потом на шесть. И опустила колпак на место.
Затем я передвинула предметы на каминной полке: фотографию отца в рамке, фотографию какой-то женщины – мне говорили, что это моя бабушка, – глиняную вазочку с засохшими цветами, блюдечко, на котором лежали три шпильки для волос и одинокий миндальный орешек в сахаре, оставшийся после крестин Кассиса. Фотографии я повернула лицом к стене, вазочку поставила на пол, а шпильки для волос, лежавшие на блюдечке, спрятала в карман материного фартука, валявшегося тут же. После этого я в артистическом беспорядке развесила по комнате ее одежду. Одну ее «деревяшку» пристроила на абажур, вторую – на краешек подоконника. Платье аккуратно повесила на плечиках за дверью, а фартук расстелила на полу, точно скатерть для пикника. В довершение всего я открыла дверцу гардероба так, чтобы в зеркале на внутренней стороне дверцы отражались кровать и сама мать, лежащая на этой кровати. Проснется и первым делом увидит собственное отражение.
На самом деле я действовала не из каких-то злых побуждений, а просто желая сбить ее с толку. Я не имела ни малейшего намерения причинить ей боль или как-то особенно сильно ее расстроить; мне хотелось ее обмануть, заставить думать, что этот воображаемый приступ был настоящим, что она, сама того не ведая, переставила в комнате все предметы, перевесила одежду, перевела стрелки на часах. От отца я знала, что она порой и впрямь ничего не помнит о своих поступках; а когда у нее от головной боли мутится сознание, она вообще все видит и воспринимает как-то искаженно, неправильно. То ей чудится, что кухонные настенные часы разрезаны пополам и одна их часть видна ясно, а вторая куда-то исчезла и вместо нее только пустая стена; то вдруг бокал для вина самостоятельно изменит привычное место и начнет коварно перемещаться вдоль края тарелки. То чье-то лицо – мое, или отца, или хозяина кафе Рафаэля – вдруг лишится некоторых черт, словно под ножом какого-то ужасного хирурга; или вдруг испарится полстраницы в книге кулинарных рецептов, а буквы на оставшейся половине начнут как-то странно приплясывать.
Конечно, тогда я ничего этого толком не понимала. Подробности открылись мне лишь благодаря ее альбому, когда я наконец сумела разобраться в ее сумбурных записях, сделанных микроскопическим почерком, а порой и вовсе нацарапанных вкривь и вкось, будто в лихорадке. Иногда, впрочем, я поражалась холодной констатации факта, граничащей с полным отчаянием: «В три утра, пожалуй, что угодно сочтешь возможным». А иные ее слова свидетельствовали о том, что она с каким-то безучастным, почти научным любопытством подмечала симптомы своей болезни: «Я вся поделена на части, как циферблат этих часов».
10
Когда я вышла из дома, Рен и Кассис еще спали; по моим прикидкам, у меня было примерно полчаса доделать все до того, как они проснутся. Сначала я проверила, ясное ли небо. Да, оно было ясное, чуть зеленоватое, с бледно-желтой полоской на горизонте. Рассвело всего минут десять назад. Однако мне следовало поторопиться.
Я принесла из кухни ведро, сунула ноги в «деревяшки», ждавшие меня на коврике возле двери, и поспешно кинулась к реке. Срезая путь, я промчалась через заднее поле фермы Уриа с огромными цветущими подсолнухами; их зеленые головы на мохнатых стеблях были обращены к бледному небу. Пригибаясь, чтобы меня кто-нибудь случайно не заметил, я бежала под широкими листьями подсолнухов, и ведро при каждом шаге больно било меня по ноге. Через пять минут я уже была на берегу перед Стоячими камнями.
В пять утра Луара выглядит на редкость спокойной. Под своим легким туманным покрывалом она предстает роскошной холодной красавицей; вода в ней какая-то волшебно-светлая; песчаные берега вздымаются, точно затерянные в океане континенты. От реки пахнет ночью, и на ней то тут, то там вспыхивает блестками слюды свет разгорающейся в небе зари. Сняв башмаки и платье, я внимательно осмотрела реку. Она казалась какой-то подозрительно застывшей.
Последний из Стоячих камней, Скала сокровищ, находился примерно шагах в тридцати от берега, поверхность воды у его подножия была странно шелковистой – верный признак того, что там, в глубине, крутит сильное течение. И я вдруг подумала: а ведь я здесь запросто и утонуть могу и никто даже не догадается, где меня искать.
Впрочем, выбора не было. Кассис бросил мне вызов. И я кровь из носу должна была раздобыть денег, чтобы самостоятельно за все расплатиться. А где еще я могла их взять, как не в том кошельке, что хранился в нашей Сокровищнице? Правда, Кассис мог Сокровищницу и перепрятать. И я решила: если так, я пойду на риск и украду деньги у матери. Вытащу их прямо у нее из сумочки. Хотя мне очень не хотелось к этому прибегать. Не потому, что красть нехорошо, а потому, что у матери была потрясающая память на числа. И она всегда точно помнила, сколько у нее денег в кошельке – до последнего сантима. Она, конечно, сразу догадалась бы, что это моих рук дело.
Нет. Надо непременно опустошить Сокровищницу.
Поскольку у Кассиса и Ренетт наступили каникулы, они ходили на реку довольно часто. Да и сокровища они теперь завели свои собственные, взрослые; мне на них разрешалось только с завистью смотреть. Хотя монеток в старом кошельке вряд ли прибавилось; хорошо, если наберется на пару франков. Я рассчитывала на лень Кассиса и на его уверенность в том, что никто, кроме него, до Сокровищницы добраться не сумеет. А потому почти не сомневалась: деньги по-прежнему там.
Я осторожно сползла по берегу и вошла в воду. Вода была холодная; ступни тонули в речном иле. Зайдя по пояс, я почувствовала силу течения, бившегося, точно нетерпеливый пес на поводке. Господи, до чего бешеный нрав у этой реки! Я сравнялась с первым столбом, оттолкнулась от него рукой и сделала еще шаг. Течение усиливалось. Прямо впереди было опасное место, где дно довольно-таки мелкой Луары резко уходит вниз, образуя омут. Кассис каждый раз, оказавшись там, делал вид, что тонет: переворачивался в мутной воде пузом вверх, пронзительно вопил и отплевывался, якобы борясь с течением. И сколько бы раз он этот свой трюк ни проделывал, Рен всегда покупалась и визжала от страха, когда коричневатая луарская вода накрывала его с головой.
Но сейчас у меня на подобный выпендреж времени не было. Я пальцами нащупала край обрыва. Вот он. С силой оттолкнувшись, я постаралась проплыть как можно дальше, следя, чтобы Стоячие камни по-прежнему находились справа от меня и чуть ниже по течению. На поверхности вода была теплее, да и течением сносило не так сильно. Я двигалась размеренно, описывая плавную дугу от первого Стоячего камня до второго. Камни находились на неравных расстояниях друг от друга и не на одной линии по отношению к берегу; в самом широком месте между ними было, наверно, шагов двенадцать. Если хорошенько оттолкнуться, то первые пять шагов можно было преодолеть почти без усилий, но только держась чуть вверх по течению, чтобы оно же потом тебя и подтащило к следующему столбу. Точно маленькая лодка, противящаяся сильному ветру, я неровными рывками приближалась к Скале сокровищ, чувствуя, как с каждой секундой нарастает мощь течения. У меня уже перехватывало дыхание от холода, когда я наконец достигла четвертого столба и приготовилась совершить последний бросок к заветной цели. Когда я, влекомая течением, подплыла к Скале сокровищ и, немного промахнувшись, не смогла сразу ухватиться за столб, меня на мгновение охватил слепящий ужас. Меня сносило на стрежень реки; я бессмысленно молотила по воде руками и ногами, задыхалась и чуть не плакала, но потом все же ухитрилась из последних сил оттолкнуться ногами и вырулить к столбу. Цепь, на которой висел наш заветный сундучок, была вся покрыта бурым речным илом и водорослями; на ощупь она была отвратительно скользкой, но я вцепилась в нее мертвой хваткой. Крепко держась за цепь, я обогнула столб, отыскала уходящий в глубину конец и немного повисела на месте, чтобы успокоить бешено колотящееся сердце.
Собравшись с силами и крепко упершись спиной в надежную каменную опору, я стала вытягивать Сокровищницу наверх. Это оказалось непросто. Сам по себе жестяной сундучок был довольно легким, но вместе с толстой цепью и промасленным брезентом, предохранявшим его от воды, он весил немало; мне казалось, будто я гроб со дна тащу. Продрогнув насквозь, стуча от холода зубами, я сражалась с тяжеленной цепью. Наконец я почувствовала, что она немного подалась, и стала поднимать сундучок. Ногами приходилось работать непрерывно, иначе бы отнесло от столба, и тут меня вновь с головой накрыла паника, поскольку ноги обвил скользкий от ила тяжелый брезент, лишив их возможности двигаться. Лягаясь что было сил, я отталкивала от себя проклятый брезент и одновременно пыталась развязать веревку, привязанную к жестянке. Но узел моим онемевшим пальцам поддаваться не желал, и в какой-то момент мне показалось, что я так и не смогу добраться до кошелька с деньгами. Я дернула за веревку, щеколда на крышке сундучка не выдержала, он открылся, и туда хлынула вода. Я выругалась, но кошелек-то оказался на месте! Старый кошелек из коричневой кожи, который мать выбросила, потому что у него сломался замочек. Я схватила его и на всякий случай зажала в зубах; потом последним усилием захлопнула крышку и отпустила сундучок – пусть эта чертова цепь снова утащит его на дно. Брезент, конечно, уплыл, все наши сокровища промокли насквозь, но я решила, что тут уж ничего не поделаешь. Придется Кассису поискать местечко посуше для хранения своих сигарет. Деньги я заполучила, и это было самое главное. Остальное не имело значения.
На обратном пути я решила перемещаться не от столба к столбу, а позволить течению отнести меня в сторону метров на двести и только потом выбралась на берег возле дороги, ведущей в Анже. Течение там напоминало взбесившегося коричневого пса, который грозил сорваться с поводка и так опутал мои окоченевшие ноги, что я не сразу сумела вылезти из воды. Но в целом, по моим прикидкам, вся эпопея с добыванием денег заняла, наверно, не больше десяти минут.
Я заставила себя немного передохнуть, ощущая на лице ласковое прикосновение первых солнечных лучей, которые мгновенно высушили прилипший к коже речной ил, превратив его в противную бурую пленку. Меня бил озноб. Стуча зубами от холода и радостного возбуждения, я пересчитала добытые деньги: их, безусловно, хватало и на билет в кино, и на стакан сквоша. Вот и прекрасно! Я неторопливо побрела вверх по течению к тому месту, где оставила одежду: старую юбку и красную мужскую рубашку без рукавов, укороченную, но скорее походившую на халатик, чем на блузку. Затем, сунув ноги в старые «деревяшки», я на всякий случай проверила верши. Часть улова я прихватила с собой – рыбешки покрупнее вполне годились на жаркое, – а всякую мелочь оставила в качестве наживки. В ловушку для раков, поставленную возле нашего Наблюдательного поста, попалась небольшая щучка – вот неожиданная удача! Это, конечно, была не та Старуха, но все же очень неплохо; я сунула щучку в ведерко, прихваченное с собой из дома. В сетях, которые я раскинула на илистых отмелях под высоким песчаным берегом, обнаружились целый клубок угрей и вполне приличных размеров уклейка; эту рыбу я тоже бросила в ведро. Отличное алиби, если Кассис и Рен уже проснулись и увидят, как я возвращаюсь с реки. Домой я отправилась тем же путем, каким и пришла, не встретив по дороге ни малейших препятствий.
Прихватив с собой рыбу, я поступила очень разумно. Кассис уже умывался возле насоса, а Ренетт, согрев себе воды и налив ее в тазик, нежно возила по лицу мыльной губкой. Оба посмотрели на меня с некоторым удивлением, затем на лице Кассиса появилось, как и всегда при виде меня, этакое презрительно-веселое выражение, и он сказал, указывая подбородком на ведерко с рыбой:
– Ну да, ты ведь у нас никогда не сдаешься, верно, Буаз? И что там у тебя?
Я равнодушно пожала плечами.
– Так, кое-что. – Кошелек давно лежал в кармане, и про себя я торжествующе улыбалась, чувствуя его успокоительную тяжесть. – Щучка. Правда, небольшая.
Кассис засмеялся.
– Маленьких ты еще сто штук наловишь, а вот Старуху тебе никогда не поймать! Даже если и поймаешь, что тебе делать с ней? Такая старая щука для еды совершенно не годится. Горькая, как полынь, и костей полно.
– А я все равно ее поймаю! – упрямо заявила я.
– Да? – насмешливо отозвался он, явно мне не веря. – Ну поймаешь, и что? Небось надеешься желание загадать? Выпросить миллион франков и квартиру в Париже на Левом берегу?
Я молча помотала головой.
– А я бы хотела стать кинозвездой, – мечтательно промолвила Рен, вытирая лицо полотенцем. – Поехать в Голливуд, увидеть бульвар Сансет, сверкающие огни, ездить на лимузине, накупить разных платьев, сколько угодно…
Вдруг Кассис так сердито на нее взглянул, что мне стало смешно, и сразу же повернулся ко мне.
– Ну а ты-то что у нее попросишь, Буаз? – Он снова улыбался во весь рот, но взгляд был жесткий. – Что? Меха? Машины? Виллу в Жуан-ле-Пен?
Покачав головой, я спокойно ответила:
– Когда она попадется мне, тогда и решу. А она наверняка мне попадется. Вот увидишь!
Несколько мгновений брат внимательно смотрел на меня, потом улыбка сползла с его губ, он презрительно фыркнул и вернулся к водным процедурам.
– А ты и впрямь крепкий орешек, Буаз, – буркнул он. – Ей-богу!
И мы принялись за дела, чтобы поскорее их закончить, пока мать не проснулась.
11
На ферме работы всегда хватает. Натаскать из колодца воды в оцинкованных ведрах и выставить их у стены подвала под навесом, чтоб вода не нагрелась на солнце; подоить коз, отнести бадейку с молоком в молочный сарай и прикрыть чистой муслиновой тряпочкой; отвести коз на пастбище, иначе они все овощи в огороде сожрут; покормить кур и уток; собрать созревшую за ночь клубнику; растопить плиту – хотя я лично сомневалась, что мать будет сегодня что-то печь; вывести нашу кобылу Бекассин на пастбище; налить в поилки свежей воды. В общем, хоть мы и носились как сумасшедшие, на все про все ушло часа два, не меньше. К тому времени, как мы покончили со своими обязанностями, солнце пригревало уже вовсю, ночная влага испарилась с насквозь пропекшихся земляных тропинок, да и роса на траве почти высохла. Пора было в путь.
Ни Ренетт, ни Кассис о деньгах у меня так и не спросили. Да и зачем? Кассис ведь сказал, что я за все буду платить сама, и был уверен, что платить мне нечем. Рен, правда, как-то странно на меня косилась, когда мы собирали последние клубничины, – наверно, была поражена моей самоуверенностью, – а потом, переглянувшись с Кассисом, довольно глупо хихикнула. Я обратила внимание на то, что оделась она особенно тщательно: в плиссированную школьную юбочку и красный джемпер с короткими рукавами, на ногах гольфы и модельные туфельки; волосы уложены хитроумной толстенькой колбаской и высоко подколоты с помощью шпилек. И пахло от Рен как-то незнакомо – чем-то сладковатым, похожим на запах пудры или, может, алтея и фиалок. И губы она накрасила своей красной помадой. Интересно, подумала я, уж не на свидание ли она собралась? Например, с каким-нибудь мальчиком из школы. Ренетт явно нервничала и ягоды срывала слишком торопливо, хотя и не без изящества; мне она казалась похожей на кролика, который ест клубнику, зная, что вокруг полно хищных ласок. Двигаясь вдоль клубничной гряды, я услышала, как Рен что-то шепнула Кассису и неестественно, чересчур пронзительно засмеялась.
Я только плечами пожала. Небось собрались куда-то отчалить без меня. Ну и пусть. Я ведь заставила Рен пообещать мне, что они возьмут меня с собой, и теперь она никак не могла отвертеться. Но с другой стороны, им было известно, что карманных денег у меня нет. А значит, в кино они собираются пойти без меня. Возьмут и оставят меня у фонтана на рыночной площади, велят ждать их там; или отошлют куда-нибудь с выдуманным поручением, а сами будут встречаться со своими новыми друзьями. Я с мрачным видом прикусила губу. Да, над этим стоило поразмыслить. Скорее всего, именно так они и поступят. Они настолько в себе уверены, что им и в голову не пришло, как просто решается проблема с деньгами. Рен-то, конечно, ни за что до Скалы сокровищ не доплыть. А Кассису я по-прежнему кажусь малявкой, которая преклоняется перед ним, обожаемым старшим братом, и никогда не осмелится хоть что-нибудь сделать без его разрешения. Время от времени он посматривал на меня и удовлетворенно улыбался, в его глазах искрилась насмешка.
В восемь мы наконец тронулись в путь. Я сидела позади Кассиса на багажнике его огромного, неуклюжего велосипеда, вытянув вперед ноги и примостив их на раме, в опасной близости от руля. Велосипед Рен был поменьше и поэлегантней, с высоким рулем и кожаным сиденьем. К раме спереди была прикреплена специальная корзинка, в которую она положила фляжку с кофе из цикория и три одинаковых свертка с бутербродами. Голову она повязала белым шарфом, чтобы сберечь прическу, и теперь концы этого шарфа развевались у нее на затылке. Мы останавливались раза три или четыре, чтобы сделать несколько глотков сваренного Рен кофе, проверить, не спустили ли шины, и слегка перекусить хлебом и сыром вместо завтрака. Наконец показались пригороды Анже; мы проехали мимо того collège, где учились Рен и Кассис, – сейчас он был закрыт на каникулы, и у ворот стояли два немецких солдата, – и направились по улице, застроенной аккуратными оштукатуренными домами, к центру города.
Кинотеатр «Palais-Doré»[34] находился на центральной площади, рядом с тем местом, где обычно устраивали ярмарку. По краям площади выстроились в ряд всякие магазинчики и лавчонки, по большей части открытые с раннего утра; какой-то человек старательно мыл тротуар перед входом в магазин, вытащив на улицу ведро с водой и швабру. Мы пристроили велосипеды в узком переулке между парикмахерской и лавкой мясника, витрина которой была закрыта железными жалюзи. В этом переулке и пройти-то можно было с трудом, не то что проехать: вокруг кучи мусора и отходов; мне подумалось, что вряд ли тут тронут наши велосипеды. Какая-то женщина улыбнулась нам с террасы кафе и выкрикнула приветствие; у нее за столиками уже сидели и завтракали несколько ранних воскресных посетителей, пили кофе с цикорием, ели круассаны и яйца вкрутую. Мимо на велосипеде промчался мальчишка-разносчик, с важным видом трезвоня в звонок. Возле церкви в газетном киоске продавали сводки с полей сражений со списками убитых и раненых. Кассис огляделся и направился прямиком к киоску. Я видела, как он сунул что-то торговцу, после чего тот передал ему сверток, моментально исчезнувший у Кассиса за пазухой.
– Что он тебе такое дал? – с любопытством осведомилась я.
Брат только нетерпеливо повел плечами. Он был страшно собой доволен, доволен настолько, что был просто не в состоянии молчать, хоть ему и хотелось подразнить меня. Заговорщицки понизив голос, он позволил мне взглянуть на свернутые в трубку журналы, которые сразу снова сунул за пазуху.
– Это комиксы. Такие истории с продолжением, – с важным видом пояснил он и подмигнул Рен. – А еще журнал про американское кино.
Сестра даже взвизгнула от восторга и невольно протянула руку, пытаясь выхватить заветный журнал.
– Дай сюда! Ну дай!
Кассис раздраженно шикнул на нее:
– Ш-ш-ш! Тихо, ты! Ради бога, тише! – Он укоризненно покачал головой и снова перешел на шепот. – Он такую любезность мне оказал, а ты орешь. Это с черного рынка, – произнес он почти беззвучно, одними губами. – Он припрятал их специально для меня.
Ренетт с благоговением посмотрела на него. Меня же все это впечатлило куда меньше. Возможно, потому, что я очень мало знала о черном рынке и о подобных редких товарах, а возможно, потому, что во мне уже прорастали семена бунта, заставлявшие оспаривать все то, чем так гордился брат. Я презрительно пожала плечами и равнодушно отвернулась. Но мне все же очень хотелось выяснить, чем этот торговец газетами обязан Кассису, и в итоге я пришла к выводу, что брат, скорее всего, просто бахвалится. Так я и заявила ему, да еще и прибавила насмешливо:
– Если бы я была связана с черным рынком, я бы постаралась раздобыть что-нибудь получше старых журналов.
Мои слова явно задели брата.
– Да я что угодно могу раздобыть, – быстро сказал он. – Комиксы, курево, книги, настоящий кофе, шоколад… – И, прервав вдруг этот список, с издевательским смехом заявил: – А ты даже денег на вонючий билет в кино достать не можешь!
– Я не могу денег достать?
Улыбаясь, я вытащила из кармана фартука кошелек и слегка его встряхнула, чтобы Кассис услышал звон монет. Кошелек он, конечно, сразу узнал и, широко раскрыв от изумления глаза, прошипел:
– Ах ты, маленькая воровка! Сучонка паршивая!
Я молча наблюдала за его негодованием.
– И как ты только его достала?!
– Доплыла и достала! – с вызовом сообщила я. – И это никакое не воровство. Сокровище было общее.
Но Кассис меня почти не слушал.
– Ты просто вороватая сучонка! – распалялся он.
Кажется, больше всего он был возмущен тем, что не только ему одному удается что-то заполучить с помощью собственной хитрости и ловкости.
– Да чем это хуже твоих фокусов с черным рынком? – спокойно возразила я. – Совершенно не понимаю, почему ты недоволен. Мы ведь с тобой примерно в одну и ту же игру играем. – Я специально помолчала, давая ему возможность осознать это. – И злишься ты только потому, что у меня получилось лучше, чем у тебя.
Кассис гневно сверкнул глазами и не сразу нашел что мне ответить.
– Это совсем не одно и то же, – отозвался он наконец.
Но я смотрела на него по-прежнему недоверчиво и чуть презрительно. Расколоть Кассиса всегда было проще пареной репы. В точности как и его сына теперь, столько лет спустя. Ни тот ни другой ни черта не смыслят в хитрости.
Кассис побагровел и вдруг заорал, совсем позабыв, что истинному конспиратору полагается говорить шепотом или вполголоса:
– Повторяю: я могу достать все, что угодно! Например, настоящие рыболовные снасти, чтобы ты поймала свою дурацкую щуку! Или американскую жвачку, или туфли с шелковыми чулками. А хочешь, шелковое белье достану! Хочешь? – в ярости прошипел он.
Я засмеялась. В тех условиях, в каких росли мы, сама мысль о шелковом белье казалась мне смешной и нелепой. Моя реакция привела Кассиса в бешенство. Он схватил меня за плечи и сильно встряхнул.
– Ты это прекрати! – Его прямо-таки колотило, голос у него срывался. – У меня есть друзья, ясно тебе? Я знаю нужных людей! И могу достать-тебе-все-что-ты-захо-чешь!
Сами видите, как легко оказалось вывести его из себя. Мой брат был несколько избалован своим особым положением в семье и слишком уж к этому привык. Как же, старший брат, единственный мужчина в доме. Он первым из нас пошел в школу, и мы, его сестры, привыкли, что он самый умный, самый высокий, самый сильный. Хотя случавшиеся у него порой приступы дикого непослушания – и связанные с ними побеги в лес, дьявольски смелые выходки во время купания в Луаре, мелкие кражи с рыночных прилавков и в магазинах Анже – носили почти истерический характер и ему, по-моему, особого удовольствия не доставляли. Такое ощущение, словно ему постоянно требовалось что-то доказывать нам, младшим, или себе самому.
Своим поведением я совершенно сбила его с толку. Он так стиснул мои плечи, что мне стало ясно: завтра там наверняка появятся здоровенные отметины, темно-синие, как зрелая черника. Но я ничем себя не выдала и продолжала спокойно смотреть на него, словно играя с ним в гляделки.
– Ну хорошо, слушай. У нас с Рен действительно появились новые друзья. – Теперь он существенно понизил голос, стараясь держать себя в руках, но его большие пальцы по-прежнему больно впивались в мои плечи. – Могущественные друзья. Где, по-твоему, она раздобыла эту дурацкую помаду? Или духи? Или ту фигню, которой она себе лицо на ночь мажет? Откуда, по-твоему, мы все это взяли? И как, по-твоему, за это расплатились?
Вдруг Кассис отпустил мои плечи, и я увидела у него на лице странную смесь гордости и самого настоящего ужаса. И догадалась, что его прямо-таки тошнит от страха.
12
Фильм я помню не очень хорошо. «Circonstances Atténuantes» {2} с Арлетти и Мишелем Симоном, старый фильм, который Кассис и Рен уже видели. Но сестру это ничуть не смущало; она прямо-таки глаз с экрана не сводила, и на лице у нее было написано искреннее восхищение. Мне же вся эта история показалась слишком оторванной от реальной жизни, во всяком случае, моей собственной. Да и мысли мои витали очень далеко. Два раза рвалась пленка, на второй раз в зале даже зажгли свет. Зрители тут же негодующе загудели, и какой-то испуганный человек в смокинге вышел и громко попросил соблюдать тишину. Тогда немцы, устроившиеся в углу, положив ноги на спинки передних кресел, неторопливо захлопали в ладоши. И вдруг Рен, которую обрыв пленки вывел из блаженного транса – она всегда бывала чрезвычайно недовольна подобными перерывами и жаловалась, что ей не дают нормально досмотреть фильм, – как-то странно взвизгнула и, перегнувшись через меня, возбужденно воскликнула:
– Кассис! Кассис, он здесь!
До меня донесся странный, сладковатый, какой-то химический запах, исходивший от ее волос.
– Ш-ш-ш, – свирепо зашипел на нее Кассис. – Не оглядывайся.
На пару минут они оба застыли, уставившись на мертвый экран; их лица стали совершенно неподвижными, как у мумий. Потом Кассис произнес, еле шевеля губами, как шепчут друг другу в церкви во время службы:
– Кто «он»?
Быстро скосив глаза на группу немцев в углу кинозала, Ренетт ответила, тоже почти не открывая рта:
– Он там, в заднем ряду. И с ним еще кто-то, но я не знаю их.
Показ все не возобновлялся; зрители вокруг уже вовсю топали ногами и что-то гневно выкрикивали. Воспользовавшись суматохой, Кассис быстро оглянулся и сказал Рен:
– Хорошо. Только подожду, пока свет погасят.
Минут через десять свет стал меркнуть. Как только продолжился фильм, Кассис поднялся и, осторожно пригибаясь, стал пробираться в конец зала. Я увязалась за ним. На экране горделиво расхаживала, стреляя глазками, Арлетти в облегающем платье с глубоким декольте. Жидкий, как ртуть, свет лился в зал, освещая наши согнутые фигурки, спешащие по проходу; в этом призрачном свете лицо Кассиса казалось ожившей маской.
– Иди назад, дура малолетняя! – приказал он. – Ты мне совершенно ни к чему, только мешать будешь.
Я покачала головой и решительно заявила:
– Не буду я мешать! А если ты прогонишь меня, я все равно пойду – тебе назло!
– Ладно, – нетерпеливо отмахнулся Кассис.
Он прекрасно понимал, что так или иначе я настою на своем. Даже в темноте было видно, как он дрожит – то ли от возбуждения, то ли от страха.
– Только пригнись пониже, – буркнул он. – И не лезь, пока я буду вести переговоры.
Добравшись до последнего ряда, мы присели на корточки неподалеку от немецких солдат, являвших собой словно островок среди обычных зрителей. Некоторые из них курили; в темноте мерцали красные огоньки на концах сигарет, мельком освещая их лица.
– Вон он, видишь, в самом конце ряда? – прошептал Кассис. – Это Хауэр. Мне надо с ним кое-что обсудить. А ты просто стой рядом, и чтоб ни звука, ясно?
Я промолчала. Не собиралась я ничего ему обещать!
Брат метнулся по проходу и тут же оказался рядом с тем солдатом, которого звали Хауэр. Я с любопытством огляделась. Никто не обращал на нас ни малейшего внимания. В нашу сторону посматривал только один немец, стоявший у нас за спиной у самой стены. Это был стройный молодой человек, остролицый, в залихватски сдвинутой на затылок фуражке. В одной руке у него была раскуренная сигарета. Я слышала, как Кассис что-то настойчиво шепчет этому Хауэру, затем раздался хруст каких-то бумажек. И вдруг тот остролицый немец приветливо мне улыбнулся и махнул рукой с зажатой в ней сигаретой.
Меня словно кто толкнул: я узнала его! Это же тот самый немец, который тогда был на рынке и видел, как я украла апельсин! Я вся похолодела и не могла сдвинуться с места, лишь тупо на него уставилась.
Он снова поманил меня рукой. В призрачном свете, падавшем с экрана, казалось, что под глазами и под скулами у него пролегли страшноватые, сумрачные тени.
Я нервно посмотрела на Кассиса, но тот был полностью поглощен беседой с Хауэром и взглядов моих не замечал. Молодой остролицый немец по-прежнему выжидающе смотрел на меня с легкой улыбкой на губах. Он стоял чуть поодаль от остальных и сигарету держал за самый кончик, прикрывая ее сложенной лодочкой ладонью; кожа между сжатыми пальцами, тонкими и длинными, просвечивала алым. Он был в военной форме, но мундир небрежно расстегнул, и это отчего-то придало мне храбрости.
– Иди-ка сюда, – тихо позвал он.
От страха я утратила дар речи. Казалось, рот набит соломой. Лучше всего было бы, конечно, убежать, да ноги были как ватные. Понимая, что спасения нет, я гордо вздернула подбородок и двинулась к немцу.
Он усмехнулся и снова затянулся сигаретой.
– Ты ведь та самая девочка с апельсином, верно? – уточнил он, когда я приблизилась.
Я молчала.
Но его, судя по всему, мое молчание ничуть не смутило.
– А ты ловкая. Я тоже в детстве был ловким. – Он сунул руку в карман и вытащил оттуда что-то завернутое в серебряную бумагу. – На вот. Тебе понравится. Это шоколад.
Окинув его подозрительным взглядом, я произнесла:
– Не надо мне вашего шоколада.
Немец снова усмехнулся.
– Ты, значит, больше апельсины любишь?
Ну что я могла ответить?
– Помню один сад у самой реки, – тихо продолжал он. – Неподалеку от той деревни, где я вырос. В саду были самые крупные и самые черные сливы на свете. А кругом – высоченный забор. И хозяйские собаки весь день спущены с поводка. Чего я только в то лето не делал, чтобы добраться до слив! Все перепробовал. Прямо-таки больше ни о чем думать не мог.
Голос у него был приятный, и акцент совсем незаметный, а глаза сквозь сигаретный дымок казались такими ясными. Я осторожно его изучала, не смея пошевелиться, не понимая, уж не подшучивает ли он надо мной.
– Как известно, ворованное да выпрошенное всего слаще. Куда слаще, чем то, что досталось бесплатно. Тебе так не кажется?
Теперь я уже не сомневалась: ну да, точно, он пытается высмеять меня! Глаза мои невольно вспыхнули от возмущения.
Судя по всему, он это заметил, потому что снова засмеялся и протянул мне шоколадку.
– Ну же, Цыпленок, бери, не бойся. Представь себе, что украла ее у «этих вонючих бошей».
Шоколадка совсем размякла, и я сразу сунула ее в рот. Это был настоящий шоколад, а не тот беловатый и чересчур твердый эрзац, какой мы изредка покупали в Анже. Немец с явным удовольствием наблюдал, как я ем, а я поглядывала на него с прежней, ничуть не уменьшившейся подозрительностью и существенно возросшим любопытством.
– И что, вы до них добрались в конце концов? – не выдержав, спросила я липким от шоколада голосом. – Ну, до тех слив?
Немец кивнул.
– Добрался, Цыпленок. До сих пор помню их вкус.
– И вас не поймали?
– И это я тоже, увы, помню, – печально улыбнулся он. – Я съел так много, что меня стошнило, по этим следам меня и нашли. А ведь я так здорово спрятался! И все же я получил что хотел. По-моему, это самое главное, согласна?
– Да, – отозвалась я. – Своего добиться всегда приятно. Я тоже люблю выигрывать. – Я помолчала. – Поэтому вы никому не сказали про тот апельсин?
Немец пожал плечами.
– А с какой стати я должен был кому-то докладывать? Меня это совершенно не касалось. И потом, у торговца было еще много апельсинов. Одним-то он мог пожертвовать.
– У него их целый грузовичок, – заметила я, вылизывая кусочек фольги, чтобы не пропала ни одна капелька шоколада, и чувствуя, что этот немец полностью меня поддерживает.
– Некоторые люди хотят как можно больше себе загрести. Прижимистые, только о себе и думают, – сказал он. – Ты как считаешь, справедливо это?
– Вот и мадам Пети из галантерейной лавки за кусок парашютного шелка целое состояние требует, а ведь ей он бесплатно достался! – возмущенно воскликнула я, покачав головой.
– Именно!
И тут до меня дошло, что упоминать о мадам Пети, наверно, не следовало бы. Я быстро взглянула на немца, но он, кажется, меня не слушал, а очень внимательно наблюдал за Кассисом, который все еще о чем-то шептался с Хауэром в самом конце ряда. Меня это неприятно задело: значит, Кассис ему интересней, чем я?
– Это мой брат, – сообщила я.
– Да что ты? – Немец снова посмотрел на меня и улыбнулся. – Вас тут целая семья! И сколько же вас всего?
Я мотнула головой.
– Я самая младшая. Меня зовут Фрамбуаза.
– Приятно познакомиться, Франсуаза.
Усмехнувшись, я поправила:
– Меня зовут Фрамбуаза!
– Лейбниц. Томас.
Он протянул руку. И я после секундного колебания пожала ее.
13
Так я и познакомилась с Томасом Лейбницем. Не знаю уж почему, но Ренетт пришла в ярость из-за того, что я общалась с ним, и до конца фильма на меня дулась. Хауэр сунул Кассису еще пачку «Голуаз», потом мы оба прокрались на свои места. Кассис закурил, а я погрузилась в размышления и лишь к концу фильма обрела способность задавать вопросы. И тут же спросила:
– Значит, эти сигареты как раз и означают, что ты «можешь достать все, что угодно»? Помнишь, как ты орал на меня?
– Ну естественно.
Кассис был явно доволен собой, но все же, пожалуй, испытывал некоторое беспокойство, несмотря на сияющую физиономию. Сигарету он держал, точно так же прикрывая ее ладошкой, как тот молодой немец. Вот только у Кассиса этот жест выглядел неуклюже и нарочито.
– А ты в обмен кое-что рассказываешь?
– Ну, мы иногда… действительно кое-что им рассказываем, – признался Кассис, самодовольно ухмыляясь.
– Что, например?
Брат пожал плечами.
– Началось все с того старого идиота с его радиоприемником. – Теперь он говорил очень тихо. – Но тогда вышло по справедливости. Нечего ему было приемник у себя под кроватью прятать! И нечего было притворяться, будто мы прямо-таки преступление совершаем, когда всего лишь подсматриваем, как во дворе маршируют немцы. В общем, иногда мы оставляем для них записки – в кафе или передаем с курьером. Иногда они через того газетчика кое-что передают нам. А иногда и сами приносят. – Кассис пытался казаться беззаботным, но я-то чувствовала, как он напряжен и взволнован. – В общем-то, ничего особенного в этом нет, – продолжал он. – Почти все боши пользуются черным рынком при отправке посылок в Германию. И вещи кое-какие домой отсылают, те, которые реквизировали, понимаешь? Так что ничего такого особенного мы не делаем, – повторил он.
Немного подумав, я неуверенно начала:
– Но ведь гестапо…
– Ох, Буаз, и когда ты только вырастешь! – Кассис вдруг рассердился, как это бывало всегда, когда я приставала к нему. – Ну что ты знаешь о гестапо? – Он нервно оглянулся и снова понизил голос. – Конечно же, с ними мы дел не имеем. Это совсем другое. Запомни: это обычная сделка. Но тебя наши дела совершенно не касаются.
Исполненная обиды, я резко к нему повернулась:
– Почему это не касаются? Я тоже кое-что понимаю!
Теперь я уже жалела, что так мало рассказала тому немцу о мадам Пети; надо было добавить, что она еврейка.
Кассис нахмурился и покачал головой:
– Нет, в эти дела тебе лучше пока не соваться.
Возвращались мы в напряженной тишине из-за опасений: а вдруг мать уже встала и догадалась, что мы без разрешения уехали в город? Но дома мы обнаружили, что она пребывает в каком-то необычайно приподнятом настроении. Она ни разу не упомянула ни о запахе апельсинов, ни о «проклятой бессоннице» и ни словом не обмолвилась о том безобразии, которое я сотворила у нее в комнате. А приготовленный обед был почти праздничным: суп с цикорием и морковкой, boudin noir[35] с яблоками и картошкой, темные блинчики из гречневой муки и на десерт clafoutis[36], сочный и немного тяжеловатый, из последних прошлогодних яблок, щедро посыпанный коричневым сахаром и корицей. Мы, как всегда, ели молча, но мать на этот раз словно ничего не замечала вокруг – ни нашего настороженного молчания, ни моих спутанных волос и грязноватого лица; она даже забыла сделать замечание, чтобы я убрала локти со стола.
«Может, это апельсин сделал ее такой ручной?» – недоумевала я.
Впрочем, уже на следующий день мать пришла в себя и свое наверстала с лихвой. Мы по мере сил старались избегать ее, торопливо делая привычную работу по дому, а потом ретировались к реке и забрались на Наблюдательный пост. Но игра не клеилась, даже когда к нам присоединился Поль. Он, правда, теперь все чаще чувствовал себя лишним, как бы исключенным из нашего тесного кружка, и редко проводил с нами время. Я искренне сожалела об этом и отчасти ощущала себя виноватой; уж мне-то хорошо было известно, каково это, когда тебя исключают; но я ничего не могла с этим поделать и никак не могла предотвратить наше отдаление друг от друга. Что ж, думала я, теперь и Полю придется сражаться с собственным одиночеством, как это делала я.
К тому же Поль не нравился нашей матери, как, впрочем, и все семейство Уриа. В ее глазах Поль был лентяем, который просто не хочет ходить в школу, и тупицей, неспособным научиться читать. Другие деревенские дети посещали школу и умели читать и писать. Родителей Поля мать называла жалкими людишками и утверждала, что ни один настоящий мужчина не станет зарабатывать на жизнь, торгуя мотылем на обочине проезжей дороги, и ни одна уважающая себя хозяйка не станет чинить дома чужое белье. Но с особой злобой мать относилась к Филиппу Уриа, дяде Поля. Сперва я считала, что это обычная деревенская зависть к богатому соседу. Филипп Уриа владел самой большой в Ле-Лавёз фермой: необозримыми полями подсолнечника, обширными плантациями картофеля, капусты и свеклы, стадом из двадцати коров, множеством коз и свиней и даже собственным трактором (в то время как местные крестьяне все еще по большей части пользовались ручным плугом с запряженной в него лошадью). А еще у него был настоящий доильный аппарат! Нет, это самая обыкновенная зависть, говорила я себе, обида бедной вдовы, в одиночку бьющейся с жизнью, на живущего рядом успешного, зажиточного вдовца. И все равно ее ненависть выглядела как-то странно, особенно если учесть, что Филипп Уриа был старинным другом нашего отца. Они вместе росли, вместе ловили рыбу, плавали в Луаре и хранили общие секреты. Филипп собственноручно вырезал имя нашего отца на памятнике павшим воинам и всегда по воскресеньям приносил туда цветы. Но мать упорно отказывалась его признавать и лишь сухо кивала ему при встрече. Впрочем, общительностью она никогда не отличалась. Но как мне казалось, после той истории с апельсиновыми корками она стала относиться к Филиппу еще более враждебно.
На самом деле мне лишь значительно позже удалось выяснить истинную причину этой неприязни. Если честно – лет через сорок, когда я наконец прочитала ее альбом. Когда сумела разобрать эти бредущие поперек страницы строки, написанные микроскопическим, неровным, вызывающим головную боль почерком.
«Уриа уже известно, – писала она. – Я заметила, как он порой на меня смотрит – с жалостью и любопытством, как на животное, которое случайно переехал на дороге. Вчера вечером он видел, как я выходила из "La Rép"[37] с тем, что вынуждена там покупать. Он ничего мне не сказал, но я сразу поняла: догадался. Он уверен, конечно, что нам бы следовало пожениться. Для него это самое оно – вдова и вдовец поженятся, объединят земли. У Янника ведь не было брата, который мог бы после его смерти унаследовать ферму, а женщине как-то не пристало одной тянуть на себе такое хозяйство».
Если бы мать была обычной милой женщиной с уживчивым характером, я бы, возможно, вскоре кое-что и заподозрила. Но определение «милая женщина» Мирабель Дартижан никак не подходило. Она была твердой и колючей, как каменная соль; мрачной, как речной ил, а приступы гнева у нее случались столь же неожиданно, как летняя гроза, и были неотвратимы, как удар молнии. Я никогда даже до причин этого внезапного гнева не доискивалась, просто старалась по мере сил избежать прямого попадания.
14
На той неделе мы в Анже больше не ездили, и ни Кассис, ни Ренетт, похоже, не имели ни малейшего желания обсуждать со мной ту встречу с немцами. Да и я как-то не решалась упоминать о своей болтовне с Лейбницем, хоть и была не в силах тот разговор забыть. Воспоминания о нем то наполняли мою душу какими-то тревожными предчувствиями, то вдруг заставляли ощутить в себе некую странную силу.
Кассис казался каким-то беспокойным; Рен злилась на меня, смотрела сердито; к тому же целую неделю шли дожди, Луара грозно вздулась, а поля подсолнечника окутала синеватая дымка. После нашей поездки в Анже минуло уже семь дней. На рынок в последний раз мать ездила с Ренетт, а мы с Кассисом бродили с недовольным видом по насквозь мокрому саду, и я, глядя на зеленые сливы на ветках, с какой-то странной смесью любопытства и тревоги вспоминала о Лейбнице. Мне казалось, что я вряд ли когда-нибудь его увижу.
И все-таки я увидела его, причем совершенно неожиданно.
Это случилось тоже в рыночный день ранним утром. В тот раз была очередь Кассиса помогать матери; он укладывал в повозку продукты на продажу. Рен носила из холодной кладовой свежие сыры, завернутые в виноградные листья, мать собирала яйца в курятнике. Я же только-только вернулась с реки с утренним уловом: парочкой небольших окуней и несколькими уклейками. Все это я порубила на куски в качестве будущей наживки и оставила в ведерке под окном. Обычно в такой день немцы в деревне не появлялись, и когда к нам в дверь постучали, я бросилась открывать.
На пороге стояли трое: двое были мне неизвестны, а третьим был Лейбниц. На этот раз он выглядел очень подтянутым и аккуратным, мундир застегнут, винтовка спокойно лежит на сгибе руки. Увидев меня, он сперва изумленно раскрыл глаза, потом улыбнулся.
Если бы не он, я вполне могла бы и дверь у них перед носом захлопнуть, как Дени Годен, когда немцы попытались реквизировать его скрипку. И уж совершенно точно я бы позвала мать. Но тут меня вдруг охватила такая неуверенность, что я лишь неловко топталась у дверей, не зная, что делать.
Лейбниц повернулся к своим спутникам и заговорил с ними по-немецки. По жестам, которыми он сопровождал фразы, я догадалась, что он хочет сам осмотреть нашу ферму, а их отсылает дальше, в ту сторону, где живут Рамондены и Уриа. Один из тех двоих посмотрел на меня и что-то сказал. Все трое засмеялись. Потом Лейбниц кивнул им, все еще улыбаясь, и прошел мимо меня на кухню.
Я понимала, что надо бы позвать мать. Когда к нам заходили немецкие солдаты, мать еще больше мрачнела и с каменным презрением наблюдала за тем, как легко они реквизируют у нас все, что им нужно. А тот день был и вовсе не подходящий: у нее и так настроение хуже некуда, неожиданное вторжение немцев стало бы последней каплей.
Добывать продукты немцам становилось все труднее. Это мне Кассис объяснил. Ведь и немцам надо что-то есть. «А они привыкли жрать как свиньи, до отвала, – с презрением говорил мне брат. – Ты бы видела их столовую: уминают целые караваи хлеба – и с джемом, и с паштетом, и с rillettes, и с сыром, и с солеными анчоусами, и с ветчиной, да еще и тушеной капустой с яблоками закусывают. Ты бы просто глазам своим не поверила!»
Лейбниц прикрыл за собой дверь и огляделся. Теперь, когда ушли те двое, он явно чувствовал себя гораздо свободнее и держался раскованно, почти как штатский. Он пошарил в кармане, вытащил сигарету и закурил.
– Вы зачем к нам пришли? – спросила я наконец. – У нас ничего нет.
– Приказ, Цыпленочек, – пояснил Лейбниц. – Отец твой дома?
– А у меня нет отца, – с вызовом ответила я. – Его немцы убили.
– О, извини. – Он будто смутился, а я испытала, пожалуй, даже некоторое удовлетворение. – Ну а мать твоя где?
– Там, за домом. – Я гневно на него посмотрела. – Сегодня рыночный день. Если вы отберете то, что мы приготовились везти на рынок, у нас вообще ничего не останется. Мы и так еле-еле перебиваемся.
Немец снова огляделся; по-моему, на лице у него был явственно написан стыд. Я видела, с какой грустью он изучает чистые плитки пола, латаные занавески, старый, весь в рубцах, сосновый стол, не накрытый ни клеенкой, ни скатертью. Некоторое время он колебался, потом тихо произнес:
– Мне придется это сделать, Цыпленочек. Меня накажут, если я не буду подчиняться приказам.
– Вы могли бы сказать, что ничего не нашли. Или что уже ничего не осталось, когда вы пришли.
– Да, наверно, мог бы… – Глаза его вдруг вспыхнули: он заметил под окном ведерко с кусками рыбы. – Приманка? У вас в семье кто-то рыбачит? Кто же это? Твой брат?
– Нет, я.
Лейбниц был поражен.
– Ты? Мала ты еще, чтоб рыбачить-то.
– Мне уже девять! – сердито воскликнула я, уязвленная его словами.
– Уже девять? – В глазах Лейбница плясали веселые искорки, но он не улыбался. – А знаешь, я ведь и сам заядлый рыбак, – признался он шепотом. – Что ты тут ловишь? Форель? Карпа? Окуня?
Я молча помотала головой.
– На кого ж ты тогда охотишься?
– На щуку.
Щуки – самые умные из пресноводных рыб. Очень коварные и, несмотря на свою хищную пасть, очень осторожные. Наживку для них нужно подбирать тщательнейшим образом, иначе их на поверхность не выманишь. Любая мелочь способна вызвать у щуки подозрения – незначительное изменение температуры воды, один лишь намек на движение. Быстро и легко щуку не поймаешь; может, конечно, чисто случайно повезти, но обычно рыбаку требуется немало времени и терпения, чтобы выловить эту рыбу.
– Ну, тогда дело другое, – задумчиво промолвил Лейбниц. – Вряд ли я брошу своего брата-рыбака в беде. – Он с улыбкой посмотрел на меня. – Значит, щука?
Я кивнула.
– И на что ты ловишь? На червя или на хлебные шарики?
– И на то и на другое.
– Ясно.
Он больше не улыбался: тема была серьезная. Я молча наблюдала за ним. Кассису всегда становилось не по себе, когда я так смотрела.
– Вы только не забирайте то, что мы приготовили для рынка, – повторила я.
Теперь была его очередь молча смотреть на меня. Наконец он ответил:
– Ладно. Надеюсь, мне удастся придумать для них какую-нибудь правдоподобную историю… Но тебе придется держать язык за зубами. Иначе я попаду из-за вас в большую беду, ясно?
Я кивнула. Еще бы не ясно! В конце концов, и он ведь никому не проболтался насчет украденного мной апельсина. Я плюнула на ладонь, чтобы скрепить наш договор, и он даже не усмехнулся. Наоборот, заключая со мной сделку, пожал мне руку со всей серьезностью, как взрослой. Я была почти уверена, что и он попросит меня о каком-нибудь одолжении, но он ни о чем не попросил, и мне это очень понравилось. Значит, Лейбниц не такой, как другие немцы, решила я.
А потом он пошел прочь; я долго смотрела ему вслед, но он так и не обернулся. Я видела, как он ленивой походкой идет по улице к ферме Уриа, как тушит сигарету о стену дома и от ее тлеющего конца разлетаются красные искры, ясно видимые на фоне темного камня, добытого на берегах Луары.
15
Ни Кассису, ни Рен я ничего не сказала об этой встрече с Лейбницем. Мне думалось, что рассказать им – значит лишить столь важное событие всей его таинственной значимости. Тайну я хранила глубоко в душе, изучая и разглядывая ее лишь мысленно, словно украденное сокровище. Понимание того, что у меня есть такая серьезная тайна, пробуждало во мне ощущение собственной взрослости и какой-то неожиданной силы.
Теперь я и вовсе с презрением относилась к той любви, которую Кассис питал к комиксам, а Рен – к губной помаде. Небось считают, они одни такие умные, а что такого особенного они совершили? Ведут себя как дети, которые хвастаются в школе какими-то невероятными приключениями, вот немцы и относятся к ним как к детям и подкупают их всякими безделушками. Но Лейбниц даже и не пытался меня подкупить. Он общался со мной как с равной, уважительно.
А вот ферма Уриа в тот день здорово пострадала. Немцы забрали у них недельный запас яиц, половину молока, два бока свиной солонины, семь фунтов сливочного масла и бочонок растительного, две дюжины бутылок вина, которые были кое-как спрятаны за перегородкой в подвале, да еще кучу разных колбас и консервов. Об этом я узнала от Поля, и меня, конечно, немного мучили угрызения совести – ведь Филипп Уриа обеспечивал продуктами и семью Поля; но я пообещала себе непременно делиться с Полем всем, чем смогу. И потом, лето еще только начиналось. Филипп Уриа наверняка сумеет довольно быстро восполнить свои потери. Между тем у меня в голове зрел новый план.
Мешочек с апельсиновыми шкурками по-прежнему хранился в надежном месте. И разумеется, не у меня под матрасом. А вот Ренетт упрямо продолжала прятать свои штучки для наведения красоты именно под матрасом и считала, что никто об этом не догадывается. Мой тайник отличался куда большей изобретательностью. Я положила мешочек со шкурками в стеклянную баночку с завинчивавшейся крышкой и засунула ее примерно на глубину локтя в бочку с солеными анчоусами, стоявшую у матери в подвале. Кусочек нитки, привязанный к горлышку банки, позволял мне моментально ее отыскать в случае необходимости. То, что ее найдет кто-то еще, было весьма сомнительно; мать терпеть не могла пряного запаха анчоусов и всегда посылала за ними меня, если они были нужны для готовки.
Я знала, что содержимое мешочка еще пригодится.
Дождавшись вечера среды, я вытащила мешочек и спрятала его в зольнике под плитой, где жар способствовал быстрому распространению апельсинового аромата. Ну и мать, естественно, вскоре уже терла пальцами висок, трудясь у плиты, и сердито на меня покрикивала, если я не успевала достаточно быстро подать ей муку или принести дров. Она то и дело брюзгливо предупреждала: «Смотри не разбей лучшие тарелки!», и все принюхивалась, как животное, с отчаянием и растерянностью поглядывая по сторонам. А я еще и дверь на кухню закрыла, чтобы усилить эффект, и теперь там прямо-таки разило апельсином. Потом я, как и в прошлый раз, сунула мешочек с корками ей в подушку, быстренько зашила прореху и надела на подушку полосатую наволочку; правда, теперь корочки стали ломкими и немного почернели от жара, полежав под плитой, и я понимала, что больше мне, пожалуй, заветным мешочком воспользоваться не удастся.
Обед пригорел.
Но никто не осмелился даже упомянуть об этом. Мать изумленно трогала пальцем хрупкие черные кружева сгоревших блинчиков, потом снова и снова терла виски; в итоге я почувствовала, что еще немного – и закричу. На этот раз она не спрашивала, не принес ли кто из нас в дом апельсины, хотя ей явно очень хотелось задать этот вопрос. Нет, она просто крошила обгоревший край блинчика, касалась виска, снова крошила, снова терла висок, и так без конца, лишь иногда нарушая повисшее за столом молчание гневным окриком, заметив какое-нибудь мелкое нарушение привычного распорядка.
– Рен-Клод, режь хлеб на доске! Нечего крошки сыпать на чистый пол!
Голос ее жалил, как оса, и звучал как-то чересчур нервозно. Я отрезала себе ломоть хлеба, нарочно повернув каравай на доске так, что он лежал мякишем вверх. По непонятной причине мать всегда злила моя привычка отрезать хрустящие горбушки с обоих краев; она считала, что я уродую хлеб и сминаю среднюю часть каравая.
– Фрамбуаза, переверни хлеб как следует! – Она снова летучим движением дотронулась до виска, словно проверяя, что голова у нее все еще на месте. – Сколько раз тебе повторять…
Вдруг она умолкла на середине фразы, склонив голову набок и некрасиво разинув рот.
Наверно, с полминуты она сидела в таком положении – с ничего не выражающим взглядом, точно тупой ученик, который пытается вспомнить теорему Пифагора или правило написания причастных оборотов. Глаза у нее были как зеленое стекло или как лед зимой и ровным счетом ничего не выражали. Мы молча переглядывались, наблюдая за ней; секунды тикали одна за другой; наконец она шевельнулась. Снова последовал знакомый раздраженный жест, и она как ни в чем не бывало принялась убирать со стола, хотя мы еще и до половины обеда не добрались. Но никто, конечно, ни словом не возразил.
На следующий день, как я и предсказывала, мать осталась в постели, а мы снова преспокойно поехали в Анже. Но на этот раз в кино не пошли, просто слонялись по улицам, и Кассис нахально курил сигарету. Потом в центре города мы уселись на террасе кафе, которое называлось «Le Chat Rouget»[38]; мы с Ренетт заказали себе diabolo-menthe[39], брат покусился было на пастис, но под презрительным взглядом официанта сник и покорно заказал panaché[40].
Рен пила осторожно, стараясь не размазать помаду. И все почему-то нервно оглядывалась, крутила головой, словно кого-то высматривала.
– Кого мы ждем? – с интересом спросила я. – Ваших немцев?
Кассис бросил на меня гневный взгляд.
– Громче ты не можешь, кретинка малолетняя? – рявкнул он. Потом все же снизошел до объяснений и почти шепотом пояснил: – Да, мы иногда действительно здесь встречаемся. Тут легче записку передать – никто и не заметит. Мы тут разные сведения им продаем.
– Какие еще сведения?
Брат насмешливо фыркнул и нетерпеливо ответил:
– Разные. Например, о тех, у кого есть радиоприемники. Или о черном рынке. О тех, кто торгует запрещенными товарами. Или о Сопротивлении.
Он как-то особенно подчеркнул последнее слово и еще больше понизил голос.
– О Сопротивлении?.. – растерянно отозвалась я.
Попытайтесь представить себе, что мы, дети, тогда знали об этом. Много ли это слово для нас значило? Да нет, конечно. Мы жили по собственным правилам и законам; мир взрослых был для нас далекой планетой, населенной неведомыми существами, о жизни которых нам почти ничего не известно. А уж о Сопротивлении мы знали и еще меньше. Слышали, конечно, что вроде бы есть такая легендарная организация. Это сейчас благодаря книгам и телевидению Сопротивлению уделяется столько внимания, а тогда ничего подобного и близко не было. Я, во всяком случае, никаких особых разговоров об этом не помню. Зато хорошо помню безумные споры и даже драки в нашем кафе из-за всяких противоречивых слухов; помню, как пьяницы громогласно призывали свергнуть новый режим; помню, как горожане перебирались к родственникам в деревню, спасаясь от притеснений со стороны оккупационных войск. Собственно, одного-единственного, всеобщего Сопротивления – некой тайной армии, существование которой было бы понятно всему народу, – не существовало, это миф. Существовало множество различных группировок: коммунисты, гуманисты, социалисты, жертвователи собой, грабители и пьяницы, оппортунисты и святые; и все эти группировки, в общем, отвечали требованиям времени. Но никакой Армии сопротивления и даже ничего напоминающего такую армию не было и в помине. Как не было и особых тайн, с этим связанных. Наша мать, во всяком случае, отзывалась обо всем этом с презрением. С ее точки зрения, было куда проще пережить этот тяжкий период, не поднимая головы.
Но как бы то ни было, а слова Кассиса произвели на меня сильное впечатление. Сопротивление. Это слово пробуждало в моей душе извечную любовь к приключениям, к драматическим событиям. Мне мерещились противоборствующие банды, сражающиеся за власть, ночные эскапады со стрельбой, тайные встречи под покровом ночи, сокровища и опасности, к которым, естественно, следует относиться с презрением. Все это в некотором смысле напоминало те игры, которыми раньше все мы так увлекались, Рен, Кассис, Поль и я, – со стрельбой мелким картофелем из рогаток, с паролями и особыми ритуалами. Просто, как мне казалось, границы этих игр словно расширились, вот и все. Да и ставки стали повыше.
– Ни с каким Сопротивлением ты не знаком! – насмешливо воскликнула я, чтобы Кассис не очень-то воображал.
– Пока, может, и нет, – согласился Кассис. – Но кое-что выяснить я могу. И кое с кем познакомиться. Мы, между прочим, уже немало всяких таких вещей раскопали.
– Да все нормально, – поспешила успокоить меня Ренетт. – Мы ни о ком из Ле-Лавёз ничего не рассказываем. С какой стати нам доносить на своих?
Я кивнула. Это и впрямь было бы несправедливо.
– А вот в Анже все иначе. Там все стучат друг на друга.
Обдумав эти слова, я заявила:
– Я тоже могу кое-что узнать.
– Тоже мне, может она! – презрительно фыркнул Кассис.
И я, разозлившись, чуть не призналась ему, что рассказала Лейбницу о мадам Пети и парашютном шелке, но заставила себя промолчать. А потом задала вопрос, который не давал мне покоя с того дня, когда Кассис впервые обмолвился об их «сделке» с немцами.
– Как они поступают с теми, о ком вы рассказываете? Неужели расстреливают? Или, может, посылают на фронт?
– Конечно же нет! Не будь дурой, Буаз!
– Что же тогда они делают с ними?
Но Кассис уже не слушал меня. Он не сводил глаз с газетной стойки возле церкви на той стороне улицы; оттуда на нас не менее пристально посматривал какой-то черноволосый паренек, примерно ровесник Кассиса. Потом парнишка нетерпеливо махнул нам рукой, Кассис тут же расплатился, поднялся и скомандовал:
– Пошли.
Мы с Ренетт тоже послушно встали и последовали за ним. Судя по всему, брат был с черноволосым парнем в приятельских отношениях – они, наверно, в школе вместе учатся, предположила я, уловив несколько слов насчет задания на каникулы, после чего они оба как-то нервно захихикали, прикрывая рты ладонями. Потом мальчишка сунул Кассису в руку свернутую в несколько раз записочку.
– Увидимся, – произнес Кассис, и они преспокойно разошлись в разные стороны.
Записка была от Хауэра.
– По-французски неплохо объясняются только Хауэр и Лейбниц, – сообщил Кассис, пока мы с Рен по очереди читали записку, – а остальные – Хайнеман и Шварц – пользуются лишь несколькими расхожими фразами. Впрочем, Лейбниц вообще говорит как настоящий француз, например родом из Эльзас-Лотарингии; во всяком случае, у него и выговор такой же гортанный, как у всех эльзасцев. Так что, может, он и есть француз.
Чувствовалось, что Кассису приятно так думать. Как будто служить информатором для какого-то может-быть-француза менее предосудительно!
«Встретимся в двенадцать у школьных ворот, – гласила записка. – У меня кое-что для вас есть».
Ренетт коснулась листа кончиками пальцев; от возбуждения на ее щеках вспыхнул румянец.
– Сейчас сколько времени? – спросила она. – Мы не опоздаем?
Кассис покачал головой и ответил:
– Мы же на велосипедах. Интересно, что там у них приготовлено?
Когда мы выводили велосипеды из своего излюбленного переулка, Рен вытащила из кармана пудреницу и быстренько навела красоту, поглядывая в зеркальце. Нахмурилась, вынула из кармана золотой тюбик с помадой, ярко накрасила губы, удовлетворенно улыбнулась, немного подправила помаду, снова улыбнулась и спрятала пудреницу. Меня, впрочем, это не особенно удивило. Еще после первой поездки в город мне стало ясно, что у нее на уме не только кино. Уж больно тщательно она стала одеваться и причесываться; и потом, эта помада, духи – нет, она явно делает все это ради кого-то. Ну и ладно, мне, в общем-то, было все равно. Я давно привыкла к Рен и ее штучкам. В свои двенадцать лет она выглядела шестнадцатилетней, а с завитыми, тщательно уложенными волосами и накрашенными губами могла сойти и за девушку постарше. Я не раз видела, какие взгляды бросают на нее мужчины у нас в деревне. А Поль Уриа при виде Рен и вовсе терял не только дар речи, но и способность соображать. Даже Жан-Бене Дарьюс, человек уже пожилой, лет сорока, даже Гюгюст Рамонден, даже Рафаэль, хозяин кафе, не могли равнодушно пройти мимо нашей Рен. Все на нее засматривались, это точно. Да и сама Рен обращала внимание на парней. Едва поступив в collège, она с первого дня только и болтала, что о мальчиках, с которыми познакомилась. Одну неделю она восхищалась Жюстеном, у которого такие чудные глаза; потом Раймондом, который вечно заставляет весь класс покатываться со смеху; потом Пьером-Андре, который так здорово играет в шахматы; потом Гийомом, чьи родители в прошлом году переехали в Анже из Парижа. Анализируя все это теперь, я припомнила, когда ее разговоры о мальчишках вдруг прекратились: почти сразу после того, как город был занят немецким гарнизоном. Впрочем, подробности меня не интересовали, хотя какая-то тайна в этом, конечно, была. Но тайны Ренетт крайне редко вызывали мое любопытство.
Хауэр стоял у ворот на часах. Наконец-то при свете дня я получше его разглядела – оказалось, немец как немец, с широким, крайне невыразительным лицом. Он прошептал Кассису: «Выше по течению минут через десять», словно вещая уголками рта, почти не двигая губами. Потом он замахнулся на нас, якобы раздраженно, и закричал, чтобы мы убирались прочь; мы, разумеется, тут же вскочили на велосипеды и помчались к реке. И ни разу не обернулись; даже Ренетт и та не обернулась. Из чего я сделала вывод, что отнюдь не Хауэр – объект ее нового увлечения.
Не прошло и десяти минут, как мы увидели Лейбница. Сперва мне показалось, что сегодня он вообще без формы – он не только мундир, но и сапоги снял и, сидя на парапете, болтал в воздухе босыми ногами, а внизу неслась коварная коричневая Луара. Лейбниц радостно замахал нам рукой, явно приглашая присоединиться к нему. Мы стащили велосипеды на берег, спрятали так, чтобы не было заметно с дороги, и уселись с ним рядом. Он выглядел моложе, чем мне помнилось, и вряд ли был намного старше Кассиса, но в его повадке чувствовалась та беспечная уверенность в себе, какая моему брату и не снилась; да и в будущем, сколько брат ни старался, он не смог обрести эту уверенность.
Кассис и Ренетт молча смотрели на Лейбница – так дети в зоопарке смотрят на опасного зверя в клетке. Ренетт снова вся раскраснелась. Но на Лейбница наши пытливые взгляды, судя по всему, не производили ни малейшего впечатления. Он неторопливо закурил, усмехнулся и, выпустив целое облако дыма, сказал:
– А с этой вдовой Пети здорово получилось. – Он хмыкнул. – У нее там не только парашютный шелк оказался, но и тысяча других весьма полезных вещей. Вот это настоящая торговка с черного рынка! Все, что хочешь, найти можно! – Лейбниц подмигнул мне. – Отличная работа, Цыпленочек.
Брат с сестрой удивленно на меня уставились, но молчали. Молчала и я; душа моя пела от наслаждения, вызванного его искренней похвалой, и все-таки меня не покидала какая-то странная тревога.
– Мне на этой неделе вообще везло, – продолжал Лейбниц тем же веселым тоном. – А это вам жевательная резинка, шоколад и… – сунув руку в карман, он вытащил оттуда какой-то пакетик, – еще вот.
В пакетике оказался носовой платочек, обшитый кружевом, – разумеется, для Ренетт. Моя сестрица прямо-таки побагровела от смущения.
Затем Лейбниц повернулся ко мне.
– Ну а ты, Цыпленочек? Чего ты сама-то хочешь? – Он усмехнулся. – Помаду? Крем для лица? Шелковые чулки? Нет, это скорей твоей сестренке по вкусу. Может, куклу или игрушечного медвежонка?
Он явно меня поддразнивал, но его светлые глаза весело блестели, в них отражались солнечные зайчики, игравшие на воде.
Это был самый подходящий момент, чтобы признаться: на мадам Пети я донесла нечаянно, ее имя просто от злости сорвалось с языка. Но Кассис по-прежнему смотрел на меня с нескрываемым удивлением, и Лейбниц по-прежнему ласково мне улыбался, и меня вдруг осенила гениальная идея.
Не колеблясь больше ни секунды, я выпалила:
– Хочу хорошие рыболовные снасти! Настоящие рыболовные снасти! – Я немного помолчала, самым наглым образом глядя Лейбницу прямо в глаза, и прибавила: – И еще апельсин.
16
Через неделю мы снова встретились с Лейбницем на том же месте. Кассис сообщил ему, что в «Рыжей кошке» по ночам играют в азартные игры, и передал те несколько слов, которые подслушал, когда кюре Траке возле кладбища с кем-то обсуждал тайник, где спрятано церковное серебро.
Но Лейбница, кажется, заботило нечто совсем иное. Он повернулся ко мне и произнес:
– Мне пришлось это прятать. Кому-то из наших может не понравиться, что я дарю тебе такие вещи.
И он вытащил из-под мундира, небрежно брошенного на берегу, узкий зеленоватый брезентовый чехол фута в четыре длиной, внутри которого что-то дребезжало и погромыхивало. Он подтолкнул эту штуковину ко мне и, поскольку я не решалась к ней прикоснуться, добавил:
– Бери, бери. Это тебе.
В чехле оказалась удочка. Не новая, правда, но прекрасного качества, это было ясно даже мне. Из темного бамбука, ставшего почти черным от частого употребления, с блестящей металлической спиннинговой катушкой, вращавшейся легко, словно она была на подшипниках. Я испустила восторженный вздох и, все еще не веря собственному счастью, спросила:
– Так она… моя?
Лейбниц рассмеялся – весело, беспечно – и воскликнул:
– Ну конечно твоя! Нам, рыболовам, следует держаться вместе, верно?
Сперва я осторожно дотронулась до удочки, потом жадно ее ощупала. Катушка была холодной и чуть маслянистой, словно ее смазали жиром, прежде чем сунуть в чехол.
– Только придется тебе спрятать ее где-нибудь в надежном месте, ясно, Цыпленок? – предупредил меня Лейбниц. – И никому ничего не говори, ни маме, ни друзьям. Ты ведь умеешь хранить тайны?
– Конечно, – заверила я.
Он улыбнулся. Глаза у него были очень ясные, темно-серые.
– Вот и хорошо. И постарайся непременно поймать ту щуку, о которой ты рассказывала мне, ладно?
Я снова кивнула, и он засмеялся.
– Поверь, с такой удочкой можно даже нашу подводную лодку поймать!
Пытаясь понять, до какой степени он шутит, я оценивающе на него посмотрела. Пусть себе веселится, подумала я, он ведь не со зла, да и слово свое он сдержал. Но одно меня все-таки тревожило.
– А мадам Пети… – неуверенно начала я. – С ней ничего плохого не случится?
Немец вынул изо рта окурок и швырнул в воду.
– Полагаю, нет, – обронил он довольно равнодушно. – Если она, конечно, сама станет держать язык за зубами. – Он вдруг остро на меня взглянул и сразу перевел глаза на Кассиса с Рен. – Кстати, вы все тоже постарайтесь держать язык за зубами, идет?
Мы дружно кивнули.
– Ах да, вот тут у меня еще кое-что есть для тебя… – Он сунул руку в карман и протянул мне апельсин. – Только, боюсь, вам придется его разделить. Достать удалось всего один.
Вот так он окончательно и очаровал нас, понимаете? Все мы угодили под воздействие его чар; Кассис, правда, испытывал чуть меньше восторга, чем мы с Рен, – просто потому, наверно, что был постарше и больше разбирался в тех опасных вещах, которые так нас соблазняли. Ренетт буквально вспыхивала нежным румянцем, застенчиво посматривая на Лейбница, а я… ну, я-то, пожалуй, увязла сильнее всех. Началось с той удочки, позже было немало и всякого другого. И потом, этот его акцент, его ленивая, самоуверенная повадка, его чудесный, беспечный смех… О да, это был настоящий чаровник! Куда до него Яннику, сыну Кассиса, который тоже все пытался меня очаровать – с такой-то кислой рожей и суетливым, настороженным взглядом, как у хищной ласки! Уж что-что, а держался Томас Лейбниц всегда совершенно естественно; даже я это отлично понимала, одинокая девчонка, голова которой вечно была забита всякой ерундой.
Пожалуй, я и объяснить не сумею, чем он был так уж хорош. Рен, наверно, ответила бы, что все дело в его глазах – в том, как он смотрит на тебя и молчит, а глаза его при этом становятся то серо-зелеными, то серо-коричневыми, как река; или в том, как он носит фуражку, лихо сдвинув ее на затылок и засунув руки в карманы, точно мальчишка-прогульщик. А Кассис, наверно, сказал бы, что главное – это его беспечная храбрость. Лейбниц и впрямь мог переплыть Луару в самом широком месте или повиснуть вниз головой с Наблюдательного поста, словно ему тоже четырнадцать лет, как Кассису, и он тоже, как и все мальчишки, презирает любую опасность. И потом, он сразу все понял о Ле-Лавёз, еще до того, как успел ступить на эту землю. Он ведь и сам был деревенским парнишкой родом из Шварцвальда и часто делился с нами разными забавными историями о своей большой семье, о братьях и сестрах, о своих планах на будущее. Планов у него, кстати, возникало великое множество. Иной раз чуть ли не каждое предложение он начинал фразой: «Когда война кончится и я разбогатею…» И без конца перечислял, что же он тогда сделает. Он был первым взрослым на нашем жизненном пути, который все еще думал как мальчишка, строил планы как мальчишка, и, возможно, именно это больше всего нас и подкупало в нем. Он был одним из нас, вот и все. Он играл по нашим правилам.
За время войны он уже убил одного англичанина и двоих французов, но никакой тайны из этого не делал и говорил об этом так, что не возникало ни малейших сомнений: выбора у него не было. А ведь среди этих французов мог быть и наш отец! – позже осенило меня. Но даже если бы это было и так, я бы простила Лейбница. Да я все на свете готова была ему простить!
Сначала я, конечно, осторожничала. Мы встречались с ним еще три раза – дважды с ним одним у реки и один раз в кино, где он был вместе с Хауэром, а также рыжим приземистым Хайнеманом и медлительным полным Шварцем. Дважды мы передавали ему записки через того черноволосого мальчишку, который поджидал нас у газетной стойки; и два раза получали передачи от Лейбница: сигареты, журналы, книги, шоколад и упаковку нейлоновых чулок для Ренетт. Как правило, взрослые почти не остерегаются детей и при них не очень-то стараются следить за языком. Благодаря этому нам удавалось выудить прямо-таки невероятное количество самых разнообразных сведений, которые мы и передавали Хауэру, Хайнеману, Шварцу и Лейбницу. Другие солдаты с нами почти не общались. Шварц, который немножко знал французский, иногда весьма плотоядно поглядывал на Ренетт и что-то ей нашептывал по-немецки – и мне почему-то казалось, что все эти слова звучат грубо и непристойно. Хауэр отличался скованностью и неловкостью, а Хайнеман, наоборот, был очень шустрым, нервным и энергичным и вечно скреб свою рыжеватую щетину, казавшуюся совершенно неотделимой от его физиономии. Но при виде прочих немцев мне всегда было не по себе.
Один лишь Томас ко всему этому не имел отношения. Он был таким же, как мы. Он был одним из нас. И мы полностью ему доверяли – так, как, может, не доверяли больше никому. Эта наша взаимная привязанность, возможно, не была столь очевидной, как равнодушие нашей матери, явная нехватка друзей или даже тяготы войны, и не была столь значимым событием, как, допустим, гибель отца. Впрочем, всего перечисленного сами мы почти не замечали; мы существовали как бог на душу положит, в собственном маленьком мирке, полном диковатых фантазий, и появление в нашей жизни Томаса определенно застало нас врасплох. До этого момента мы и сами не понимали, как отчаянно он нужен нам. Не из-за того, что он приносил шоколад, жевательную резинку, косметику и журналы. Нет, просто нам был нужен хоть кто-то, кому можно поведать о своих подвигах и удивить своими поступками; с кем можно разделить тайны; кто обладает не только молодым задором, но и определенной мудростью и жизненным опытом; кто умеет увлечь, рассказать о чем-то так увлекательно, как Кассису и не снилось. Приручение, впрочем, произошло не сразу. Мы ведь были «дичками», как выражалась мать, и с нами еще требовалось найти общий язык. Но это Томас понял, должно быть, с самого начала и повел себя весьма умно, завоевывая нас поодиночке, одного за другим, каждому давая возможность ощутить себя особенным. Боже мой, да я и теперь еще почти верю в его искренность! Даже теперь.
Удочку я для пущей сохранности спрятала на Скале сокровищ. Пользоваться ей приходилось очень осторожно – уж больно у нас в Ле-Лавёз много было любителей совать нос не в свое дело; если вовремя не остеречься, хватило бы и брошенного мимоходом намека, чтобы мать почувствовала неладное. Поль, разумеется, об удочке знал, но я соврала ему, что когда-то она принадлежала отцу; впрочем, Поль при своем жутком заикании к сплетням ни малейшей склонности не имел. А если он что-либо и заподозрил, то держал подозрения при себе, и я была ему за это весьма благодарна.
Июль выдался жаркий, но дождливый; грозы случались чуть ли не через день; в небе над рекой постоянно клубились страшноватые багрово-серые клубы туч. Под конец месяца Луара совсем вышла из берегов; все мои ловушки и сети смыло и унесло течением. Вода залила даже кукурузные поля на ферме Уриа, причем кукурузные початки были совсем зелеными, им еще недели три по крайней мере полагалось зреть. Теперь дождь лил почти каждую ночь; молнии с треском разрывали небеса, точно листок фольги. Рен при этом испуганно вскрикивала и пряталась под кровать, а мы с Кассисом, наоборот, стояли у открытого окна, разинув рты, – мы все пытались проверить, нельзя ли поймать радиосигнал с помощью зубов.
Тем летом головные боли у матери случались особенно часто, хотя узелком с апельсиновыми корками – действие которого я существенно усилила, пополнив его шкуркой того апельсина, который подарил Томас, – я пользовалась всего дважды в июле и еще ни разу с начала августа. Так что приступы у нее случались в основном сами по себе; кроме того, она без конца маялась бессонницей и просыпалась, по ее собственным словам, «с полным ртом колючей проволоки и без единой здравой мысли в голове». В те дни я мечтала о Томасе так же страстно, как умирающий от голода – о хлебе насущном. По-моему, Рен и Кассис испытывали примерно те же чувства.
Непрекращающиеся дожди наделали немало бед и в нашем фруктовом саду. Яблоки, груши и сливы, разбухнув от чрезмерного количества влаги, стали лопаться и гнить прямо на ветках; осы въедались в исходившие соком плоды, и казалось, деревья покрыты живым коричневым плащом, от которого исходит неумолчное жужжание. Мать делала все, что было в ее силах. Она даже прикрыла самые любимые деревья брезентом, пытаясь защитить их от дождя, но толку от этого было мало. Почва, насквозь пропеченная и выбеленная июньской жарой, теперь превратилась в вязкое месиво; деревья стояли в озерцах воды, в которой гнили их обнажившиеся корни. Мать постоянно подсыпала к стволам смесь земли с опилками, пытаясь предотвратить загнивание, но и это не помогало. Фрукты падали на землю и превращались в какую-то сладковатую подливу из падалицы и глины. То, что еще можно было собрать, мы, конечно, собирали и спешно превращали в повидло, но было уже абсолютно ясно: урожай пропал, не успев толком созреть; спасти его хотя бы частично не было никакой возможности. Мать совсем перестала с нами общаться. За эти недели сплошных страданий ее постоянно сжатые губы превратились в тонкую белую линию, глаза совершенно провалились, а тот тик, что обычно возвещал начало очередного ужасного приступа, теперь преследовал ее почти постоянно. Все это приводило к тому, что количество таблеток в заветной бутылочке, хранившейся в ванной, стало уменьшаться гораздо быстрее, чем прежде.
Особенно молчаливыми и безрадостными были рыночные дни. Мы продавали все, что могли продать. Урожай у всех в нашей местности был никудышный; по-моему, на берегах Луары не осталось ни одного фермера, который не пострадал бы от ливней. Бобы и фасоль, картошка и морковь, кабачки и помидоры – все сперва пострадало от жары, а потом от непрерывных дождей, так что на продажу собрать почти ничего не удавалось. И тогда мы стали распродавать те припасы, что остались с зимы: консервы, домашние колбасы, вяленое мясо, паштеты и даже домашнюю свиную тушенку, сваренную относительно недавно, потому что свинью пришлось зарезать. Мать пребывала в отчаянии и каждую такую распродажу воспринимала как последнюю в своей жизни. В иные дни лицо у нее было таким горестно-мрачным, что покупатели не только ничего у нас не покупали, но попросту испуганно шарахались от нашего прилавка; у меня внутри все прямо-таки сжималось от страха и огорчения из-за матери – из-за всех нас, – а она продолжала стоять с каменным лицом, словно ничего не видя вокруг и приставив палец к виску, точно дуло пистолета.
Однажды, приехав на рынок, мы обнаружили, что окна лавки мадам Пети забиты досками. Месье Лу, торговец рыбой, поведал мне, что в один прекрасный день она попросту собрала вещички и куда-то скрылась, никому ничего не объяснив и даже адреса не оставив.
– Может, это из-за немцев? – предположила я, и мне стало немного не по себе. – Ну, из-за того, что она еврейка и все такое?
Месье Лу как-то странно на меня посмотрел и ответил:
– На этот счет мне ничего не известно. Я знаю только, что она буквально в один день снялась с места и исчезла. А ни о чем другом я понятия не имею и тебе об этом болтать не советую. Если у тебя, конечно, осталась хоть капелька ума.
И он снова так холодно и неодобрительно на меня посмотрел, что я, испугавшись, тут же извинилась и поспешила уйти, чуть не забыв пакет с подаренными мне рыбными обрезками.
Мне, конечно, стало легче, когда выяснилось, что мадам Пети вроде бы арестована не была, но вместе с тем меня терзало непонятное чувство неудовлетворенности и обманутых надежд. Какое-то время я молча размышляла, а потом начала потихоньку расспрашивать и выведывать – и в Анже, и у нас в деревне, – что случилось с теми людьми, о которых мы докладывали немцам. Мадам Пети; месье Тупе или Тубон, учитель латыни; парикмахер из той мастерской, что напротив «Рыжей кошки», которому приносили много разных свертков; те два человека, беседу которых мы как-то в четверг подслушали возле кинотеатра после окончания фильма. Довольно странно, но мысль, что мы собираем совершенно бессмысленные, никому не нужные сведения – и возможно, только с целью позабавить или посмешить Томаса и его приятелей-немцев, – тревожила меня куда сильнее, чем понимание того, что наше стукачество причинило некоторым людям действительно серьезный вред.
Должно быть, Кассис и Рен давно уже догадались, в чем дело. Но в девять лет ты живешь еще совсем в ином мире, чем в двенадцать или тринадцать. Понемногу я вызнала, что никто из тех, на кого мы доносили, не был арестован или допрошен, и ни одно из тех мест, которые нам казались подозрительными, обыску не подверглось. Даже загадочное исчезновение месье Тубона было легко объяснимым.
– О, его пригласили на свадьбу дочери в Ренн! – радостно сообщил мне один из учителей по кличке месье Ду[41].– Так что никуда он не исчезал, киска, и никакая это не тайна. Я сам передал ему приглашение.
Но я все никак не могла успокоиться и, наверно, еще целый месяц постоянно думала об одном и том же, пока голова не начала гудеть от этих мыслей, точно бочка с осами. Мысли о тех людях не покидали меня, когда я ходила на реку ловить рыбу и ставила свои верши, когда мы играли с Полем и стреляли из рогаток или раскапывали в лесу звериные норки. Я даже похудела. Мать критически оглядела меня и заявила, что я слишком быстро расту, что это вредит моему здоровью и нам придется пойти к врачу. Доктор Леметр прописал мне каждый день выпивать стакан красного вина, но и это ничуть не помогло. Мне казалось, что все только на меня и смотрят, только меня и обсуждают. Я совсем утратила аппетит. Теперь я отчего-то решила, что Томас и другие немцы – это тайные члены Сопротивления и они попросту хотят меня разоблачить и уничтожить. Наконец я не выдержала и все выложила Кассису.
Мы с ним сидели на Наблюдательном посту. Снова шел дождь. Рен осталась дома с насморком. Я вовсе не собиралась посвящать брата во все свои страхи, но стоило мне начать, и слова сами собой посыпались изо рта, точно зерно из порванного мешка. Остановить этот поток было невозможно. В одной руке у меня была удочка в зеленом чехле, и от возбуждения я с такой силой взмахнула ей, что удочка улетела куда-то в заросли ежевики.
– Мы же не дети малые! – сердито возмущалась я. – Неужели они не верят тому, что мы рассказываем? Зачем Томас подарил мне это… – я с яростью ткнула пальцем в сторону упавшей удочки, – если я таких подарков не заслуживаю?
Кассис растерянно посмотрел на меня.
– Можно подумать, ты действительно хочешь, чтобы кого-то расстреляли, – с явной неприязнью произнес он.
– Ничего я не хочу! – разозлилась я. – Я просто подумала…
– Да ты вообще никогда не думаешь, – перебил меня Кассис своим прежним тоном, нетерпеливо-высокомерным, исполненным презрения. – Ты что, решила, будто мы помогаем сажать людей в тюрьму или расстреливать? Неужели ты действительно так думаешь?
В его голосе звучало возмущение, но, кажется, мои подозрения ему льстили.
Да, именно так я и думала. И что бы Кассис ни говорил, но я была уверена: именно этим он и занимается. Я пожала плечами и промолчала.
– Какая же ты все-таки наивная, Буаз, – с надменным видом заявил братец. – Нет, ты и впрямь еще мала, чтобы участвовать в таких делах.
Вот тут до меня окончательно дошло: он и сам не очень-то во всех этих «делах» разбирается. Он, конечно, соображал быстрее меня, но сначала и он тоже пребывал в неведении. Потому-то тогда, в кино, ему и было страшно настолько, что он весь взмок от волнения. Да и потом я не раз замечала в его глазах страх, когда он с Томасом беседовал о «делах». Лишь позднее, значительно позднее он стал разбираться, что к чему.
Я молча смотрела на него. Он нетерпеливо махнул рукой, отвел глаза в сторону и вдруг крикнул:
– Это же шантаж! – Он прямо-таки выплюнул это слово мне в лицо, даже слюной меня забрызгал. – Ты что, совсем глупая? Самый настоящий шантаж! Как считаешь, им там, в Германии, легко живется? Думаешь, им эта война дается проще, чем нам? Думаешь, у их детей есть и нормальная обувка, и шоколад, и все прочее? Неужели ты не понимаешь, что им самим тоже, может быть, иногда хочется таких вещей?
Однако я не отвечала, лишь слушала его, разинув рот.
– Ясное дело, тебе это и в голову никогда не приходило. – Кассис разозлился по-настоящему, но злился скорее не из-за моей, а из-за своей собственной недогадливости. – Там ведь людям тоже плохо живется, дура ты этакая! – вдруг снова заорал он. – Немцы тоже каждый грош откладывают и посылают домой. Вот и вынюхивают все про разных людей, а потом заставляют их платить, обещая молчать про их делишки. Ты же сама слышала, как он тогда мадам Пети назвал настоящей торговкой с черного рынка. Думаешь, ей позволили бы уехать, если б он проболтался насчет нее хоть кому-нибудь из своих? – Кассис как-то странно задыхался, словно хотел рассмеяться и не мог. – Да ни в жизни! Ты что, не знаешь, как они в Париже поступают с евреями? И о лагерях смерти ни разу не слышала?
Я лишь молча пожала плечами, ощущая себя полной идиоткой. Конечно, я слышала об этих вещах. Но у нас-то в Ле-Лавёз все было иначе! До нас, разумеется, тоже доносились разные сплетни, но в моем детском восприятии они странным образом переплелись с «лучом смерти» из «Войны миров» Уэллса, а Гитлер напоминал Чарли Чаплина из тех фильмов, о которых писали в киножурналах Ренетт. Реальные факты мешались в моем сознании со сказками и легендами, со слухами и литературными образами; сводки с полей сражений представлялись картинками из книжки комиксов о межзвездных боях в глубинах Вселенной, куда более далеких, чем планета Марс; ночные авианалеты из-за Рейна, бомбежки и артиллерийская стрельба казались похожими на наши невсамделишные бои со стрельбой из рогаток, а немецкие подводные лодки наводили на мысль о «Наутилусе» из «Двадцати тысяч лье под водой».
– Значит, шантаж? – тупо переспросила я.
– Бизнес, – резким тоном поправил меня Кассис. – А по-твоему, справедливо, когда у некоторых людей есть и шоколад, и кофе, и хорошая обувь, и журналы, и книги, а другим ничего не остается, как только обходиться без всего этого? Тебе не кажется, что за подобные привилегии надо платить? Что надо хоть немного делиться с теми, кто ничего не имеет? А как быть с такими лицемерами, как месье Тубон? А с разными лжецами? Разве они не должны расплачиваться за свою ложь? И учти, они запросто могут себе это позволить. И никто при этом не пострадает.
Мне казалось, что Кассис говорит примерно то же самое, что сказал бы и Томас; от этой мысли слова брата сразу становились более значимыми, весомыми, я уже не могла их игнорировать и медленно кивнула в знак согласия.
Кассис как будто вздохнул с облегчением и тут же с жаром, но уже более спокойно, прибавил:
– Мы ведь ни у кого ничего не крадем. То барахло с черного рынка должно принадлежать всем. Я просто стараюсь, чтобы и мы получили свою долю – по справедливости.
– Как Робин Гуд?
– Вот именно.
Я снова кивнула. Если так, то все, что мы делаем, и впрямь честно и разумно.
Несколько успокоившись, я слезла с дерева и отправилась искать упавший в заросли ежевики чехол с удочкой. Приятнее всего было сознавать, что уж удочку-то свою я действительно заработала праведным трудом.
Часть третья
Закусочная «У Люка»
1
Месяцев, наверно, через пять после смерти Кассиса – а с того момента, как началась история с «тетушкой Фрамбуазой», и вовсе года через три, – в Ле-Лавёз вновь пожаловали Янник и Лора. Это случилось летом, когда у меня гостила моя дочь Писташ со своими детьми Прюн и Рико[42], и до появления моего племянника и его жены мы были совершенно счастливы. Дети росли так быстро и были такими милыми – в точности как их мать: Прюн с шоколадными глазками и пышными вьющимися волосами и Рико с нежными, как бархат, щечками, хотя в последнее время он успел здорово вытянуться. В них было столько веселья, смеха и любви к проказам, что у меня просто сердце разрывалось, так мне хотелось вернуться в детство. Клянусь, стоило им появиться, и я сразу чувствовала себя лет на сорок моложе! В то лето я как раз учила их ловить рыбу и ставить верши. Кроме того, мы с ними делали леденцовые палочки и варили конфитюр из зеленых фиг. С Рико мы вместе читали «Робинзона Крузо» и «Двадцать тысяч лье под водой», а Прюн я рассказывала всякие небылицы о Старой щуке, которую когда-то поймала, и мы обе дрожали от страха, когда речь заходила об ужасном даре этого чудовища.
– Считалось, что, если Старую щуку поймать и выпустить на свободу, она исполнит твое самое заветное желание, а если ты только увидишь ее, хоть краешком глаза, но не поймаешь, то с тобой непременно случится беда.
Прюн смотрела на меня широко раскрытыми карими глазами, на всякий случай сунув в рот большой палец.
– Какая беда? – с ужасом и восторгом прошептала она.
Нарочно понизив голос, я угрожающе произнесла:
– Кто-то умрет, милая. Может, ты, а может, кто-то другой. Кого ты очень любишь. Или еще что-нибудь может случиться, похуже смерти. В любом случае, даже если сама ты выживешь, проклятие Старой щуки будет преследовать тебя до могилы.
Писташ сердито на меня взглянула и с упреком воскликнула:
– Ну, мама! Я совершенно не понимаю, зачем ты говоришь ей такие вещи! Ты что, хочешь, чтобы ей снились кошмары? Чтобы она в постель стала писаться?
– Я никогда не писаю в постель, – возмутилась Прюн и выжидающе на меня посмотрела, надеясь на продолжение, даже за руку меня дернула. – Бабуля, ты когда-нибудь эту Старую щуку видела? Видела? Правда видела?
Меня вдруг пробрало таким ознобом, что я и сама пожалела о своих словах. Лучше б я выбрала какую-нибудь другую историю. Писташ снова быстро на меня взглянула и протянула к Прюн руки, будто собираясь снять ее у меня с колен.
– Прюнетт, оставь бабулю в покое. Тебе уже спать пора, а ты еще зубы не почистила…
– Пожалуйста, бабуля, скажи: ты действительно ее видела? – не унималась Прюн.
Я обняла внучку, и тот смертный холод немного отступил.
– Милая ты моя, да я как-то все лето ее ловила! И чего только не делала: и сетями ловила, и удочкой, и верши ставила, и всякие ловушки устраивала. Каждый день ставила и дважды в день проверяла, а то и чаще.
Внучка очень серьезно посмотрела на меня и задала вопрос:
– Тебе, наверно, очень хотелось, чтобы твое желание исполнилось, ага?
– Да, наверно, – согласилась я. – Должно быть, так.
– И ты поймала ее? – просияла она.
От нее пахло печеньем и скошенной травой – ах, этот чудесный, теплый, сладостный запах детства! Старикам непременно нужно, чтобы рядом был кто-то юный, чтобы, знаете ли, не забывать.
– Поймала, – улыбнулась я внучке.
Глаза Прюн широко распахнулись. Ею овладело такое невероятное волнение, что она перешла на шепот:
– И что же ты пожелала?
– Ничего, родная моя, – тихо отозвалась я.
– То есть она уплыла от тебя?
Я покачала головой.
– Нет, я по-настоящему ее поймала.
Писташ так и впилась в меня глазами, но лицо ее было в тени. А Прюн, взяв меня за щеки своими пухлыми маленькими ладошками, нетерпеливо спросила:
– А почему же тогда?
Некоторое время я молча смотрела на нее, потом ответила:
– Нет, ты не думай, обратно в воду я ее не бросила. Раз поймала, то отпускать не собиралась.
Я уже жалела, что подняла эту тему. Да и не все в моей истории – правда. И я поцеловала внучку, пообещав, что остальное расскажу потом. Я и сама толком не знала, зачем мне понадобилось выкладывать ей всякие рыбацкие небылицы. Идти спать Прюн, естественно, не пожелала, но мы все-таки, несмотря на ее бурные протесты, уговорами и прочими маневрами сумели в итоге уложить ее в кроватку. Зато я в ту ночь, когда все давно уснули, еще долго лежала без сна и все думала об одном и том же. У меня никогда не было особых проблем со сном, но на этот раз я сумела задремать лишь под утро. Мне все мерещилась Старая щука в темной глубине, я все тащила ее из воды, тащила, и обе мы – ни она, ни я – не в силах были просто отпустить друг друга.
Вот вскоре после того вечера к нам и заявились Янник с Лорой – сначала вроде просто заглянули в мое кафе, смирные такие, и заказали, как обычные посетители, brochet angevin и tourteau fromage[43]. Я исподтишка наблюдала за ними из кухни; вели они себя вполне прилично. Тихо беседовали друг с другом, никаких неразумных заказов из винного погреба не делали и в кои-то веки не называли меня тетушкой. Лора была само очарование, Янник искренне улыбался; кажется, оба хотели и мне доставить удовольствие, и сами его получить. Я вздохнула с облегчением, увидев, что они вроде бы перестали без конца обниматься и целоваться при людях. Я даже снизошла до того, чтобы немного поболтать с ними за кофе с птифурами.
Лора за эти три года как-то сильно постарела. И похудела; может, конечно, это мода такая, только ее худоба явно не украшала. Волосы у нее были гладко уложены и обхватывали голову, как медный шлем. И какой-то она мне показалась нервной, и все поглаживала низ живота, словно он у нее болит. А вот Янник, насколько я могла судить, совсем не изменился.
Он весело сообщил, что ресторан их процветает, что в банке у них куча денег и весной они собираются съездить на Багамы, ведь они столько лет не отдыхали вместе. О Кассисе оба вспоминали с любовью и, как мне показалось, с искренним сожалением.
И я, конечно, решила, что судила их слишком строго.
Увы, я заблуждалась.
На той же неделе они приехали снова, но уже на ферму. Писташ как раз собиралась укладывать детей спать. Приехали они с подарками: сласти для Прюн и Рико, цветы для Писташ. Моя дочь смотрела на них рассеянно-ласково, но я-то знала, что так она смотрит на тех, кто ей не по душе. Хотя они, несомненно, сочли подобное выражение лица глуповатым. Лора как-то особенно внимательно приглядывалась к детям, и меня это почему-то встревожило; она прямо-таки глаз не могла отвести от Прюн, игравшей на полу с сосновыми шишками. Янник устроился у камина в кресле.
Я отчетливо ощущала рядом с собой молчаливое присутствие Писташ и очень надеялась, что мои непрошеные гости надолго не задержатся. Однако ни тот ни другая не выказывали ни малейшего намерения покинуть наш дом.
– Эта щука по-анжуйски была просто великолепна, – лениво заметил Янник. – Нет, ну до чего вкусно! Не знаю уж, как вы готовите ее, только я такого сроду не ел.
– Это все сточные воды, – любезно сообщила я. – Сейчас в Луару стекает столько всякой дряни, что рыба практически только ей и питается. Мы это называем «луарской икрой». Говорят, в ней очень много минералов.
Лора ошеломленно вскинула на меня глаза, но Янник рассмеялся, и она несколько неуверенно к нему присоединилась.
– Тетушка Фрамбуаза у нас любит пошутить. Ха-ха-ха! «Луарская икра», надо же. Ну и шутница же вы, тетушка.
Однако с тех пор щуку они больше никогда не заказывали.
А через некоторое время они вспомнили о Кассисе. Сперва это была просто безобидная болтовня о том, как «папа был бы счастлив увидеть свою племянницу и ее детишек».
– Он всегда говорил: хорошо бы у вас поскорее детки родились, – сказал Янник, – но карьера Лоры…
Та довольно резко его перебила:
– С этим еще успеется. Времени у нас предостаточно. Я ведь еще не старая, правда?
Я покачала головой.
– Конечно, конечно.
– И потом, нам и о папе пришлось позаботиться, – продолжал Янник. – У него-то самого почти ничего не осталось. – Янник с аппетитом надкусил песочное печенье. – Мы полностью его содержали. Даже купили его дом.
А вот этому я вполне верила. Кассис никогда не умел беречь деньги. Они у него просто сквозь пальцы просачивались, как песок; а еще чаще – оседали у него в брюхе; в своем парижском ресторане самым лучшим клиентом всегда был он сам.
– Мы, конечно, и не думали ставить это ему в упрек, – вкрадчиво промолвила Лора. – Мы очень любили бедного папу, верно, chéri?
Янник с энтузиазмом закивал, но искренности в нем не чувствовалось, когда он воскликнул:
– Еще бы! Конечно любили. Он ведь был таким щедрым! И насчет этой фермы никогда никаких претензий не предъявлял. Или там насчет наследства. Просто удивительно.
И тут он взглянул на меня – остро так, точно разъяренная крыса.
– Ты это о чем? – вскинулась я, чуть не разлив кофе.
Сдержалась я только потому, что рядом сидела Писташ и внимательно прислушивалась к нашей беседе. Я никогда не говорила дочерям ни о Ренетт, ни о Кассисе. Они никогда с ними не встречались и, наверно, считали, что в семье я была единственным ребенком. И о своей матери я тоже ни словом не обмолвилась.
Янник явно смутился.
– Ну как же, тетушка Фрамбуаза, вам же известно, что это он должен был унаследовать ферму…
– Нет, мы вас, конечно, не обвиняем… – подхватила Лора.
– Но ведь он был старшим сыном, и в соответствии с завещанием…
– Так, погодите-ка минутку! – Я очень старалась, чтобы голос звучал не слишком пронзительно, но не выдержала, в какое-то мгновение сорвалась, в точности как моя мать, и, лишь заметив, как поморщилась Писташ, взяла себя в руки и произнесла спокойно: – Я заплатила Кассису за этот дом кругленькую сумму. Действительно хорошие деньги, особенно если учесть, что после пожара тут остался один остов, а сквозь черепицу все балки торчали. Кассис здесь все равно жить не смог бы, да наверняка и не захотел бы. Я отдала за эту развалину куда больше, чем могла себе позволить, и нечего…
– Ш-ш-ш, тише, все в порядке. – Лора гневно посмотрела на мужа. – Никто даже не пытается утверждать, что ваш договор с отцом Янника был заключен незаконно. Хотя до некоторой степени он действительно неправомерен.
Неправомерен.
Да, это, конечно, словечко Лоры: емкое, самодовольное, слегка приправленное скептицизмом. Я с такой силой стиснула дрожащей рукой кофейную чашку, что горячий кофе выплеснулся мне на пальцы.
– Но, тетушка, попытайтесь взглянуть на этот вопрос с нашей точки зрения. – Янник приблизил ко мне свое широкое лоснящееся лицо. – Бабушкино наследство…
Мне стало противно. Разговор явно зашел не туда. И особенно неприятно было, что Писташ, раскрыв от изумления глаза, все это слушает.
– Да вы оба никогда мою мать и в глаза не видели! – резко оборвала я его.
– Дело совсем не в этом, тетушка, – быстро возразил Янник, – а в том, что вас было трое. И наследство она разделила на три части. Это ведь так, верно?
Я осторожно кивнула.
– Но теперь, когда бедного папы больше нет, мы должны выяснить, было ли то неформальное соглашение, которое вы с папой заключили, справедливым по отношению к прочим членам семьи.
Голос Янника был самым обычным, зато я, заметив, как хищно поблескивают его глазки, неожиданно вышла из себя и гневно крикнула:
– Какое еще неформальное соглашение? Повторяю снова: я заплатила за дом большие деньги. Подписала все необходимые документы…
Лора положила руку мне на плечо:
– Янник не хотел вас расстраивать, тетушка Фрамбуаза.
– А я ничуть и не расстроена, – ледяным тоном отрезала я.
Но Янник, словно ничего не слыша, гнул свое:
– Дело в том, что кое-кто может счесть договор, который вы заключили с бедным папой, больным человеком, отчаянно нуждавшимся в деньгах…
Я видела, как внимательно Лора наблюдает за Писташ, и, не сдержавшись, выругалась себе под нос.
– …И потом, имеется еще и невостребованная треть наследства, которая должна бы принадлежать тете Рен…
Ну еще бы! Там, в подполе, целое состояние. Десять ящиков бордо, заложенные в тот год, когда родилась Рен-Клод. Мать закрыла их сверху черепицей и даже слой цемента положила, пряча от немцев. А теперь оказалось, что это вино стоит не меньше тысячи франков за бутылку, а то и больше. По сути, коллекционное вино, ждущее своего часа. Черт побери! Этот Кассис никогда не умел держать язык за зубами!
– Это все для Рен, – сердито перебила я племянника. – Я ни к чему не притронулась.
– Ну естественно, тетушка. И все-таки… – Янник горестно усмехнулся и стал до такой степени похож на моего брата, что у меня защемило сердце. Я снова быстро посмотрела на Писташ: она сидела выпрямившись, будто штык проглотила, ее лицо казалось совершенно бесстрастным. – Вы должны признать, что тетя Рен вряд ли в состоянии потребовать свою долю наследства. И разве не было бы справедливее, с точки зрения всех заинтересованных лиц…
– Все это принадлежит Рен, – ровным тоном сказала я. – Я к этому не притронусь. И вам по собственной воле ни за что не отдам. Довольно с тебя такого ответа?
Лора повернулась ко мне. В черном платье, освещенная желтым светом лампы, она выглядела совершенно больной.
– Мне очень жаль, – она бросила на Янника выразительный взгляд, – что наша беседа приняла такой оборот. Мы вовсе не собирались говорить с вами о деньгах. И конечно, у нас даже в мыслях не было заставить вас отказаться от дома или от той части наследства, которая по закону причитается тете Рен. И если кто-то из нас дал основание…
Совершенно оглушенная, я только головой покачала.
– В таком случае будьте любезны, скажите, к чему все это…
Лора не дала мне закончить; ее глаза сверкнули.
– Была еще некая книга.
– Книга? – недоуменно уточнила я.
Янник кивнул:
– По словам папы, была. Вы ее показывали ему, тетушка.
– Книга кулинарных рецептов, – со странным спокойствием пояснила Лора. – Вы ведь и так все эти рецепты наизусть знаете, тетушка Фрамбуаза. А нам бы на них только взглянуть… Мы бы просто ненадолго взяли ее взаймы…
– Конечно, мы бы заплатили, – торопливо вставил Янник. – Подумайте об этом, тетушка. Отличный способ навеки прославить фамилию Дартижан.
Должно быть, именно эта фамилия, произнесенная вслух, все и решила. Смущение, страх, недоверие все еще боролись в моей душе, но при упоминании фамилии Дартижан от них не осталось и следа; копье невыносимого ужаса пронзило меня насквозь. В бешенстве я смахнула со стола кофейные чашки, и те вдребезги разлетелись на терракотовых плитках пола, настланного еще моей матерью. Я успела заметить, какими странными глазами смотрит на меня Писташ, но поделать с собой уже ничего не могла, не могла справиться с охватившим меня гневом и ужасом.
– Нет! Никогда!
Голос мой взвился и забился в небольшой комнатке, точно красный воздушный змей, стремящийся в поднебесье. Словно на мгновение вырвавшись из собственного тела, я бесстрастным взглядом увидела себя как бы сверху: довольно бесцветную, остролицую женщину в сером платье с гладко зачесанными волосами, собранными на затылке в тугой узел. Я увидела странное понимание и сочувствие в глазах дочери, увидела тщательно скрываемую враждебность на лицах моего племянника и его жены, и моя ярость, вспыхнув с новой силой, снова вернула меня на землю.
– Догадываюсь, чего вы хотите! – прорычала я. – Раз вы не можете заполучить «тетушку Фрамбуазу», то готовы удовлетвориться «тетушкой Мирабель»! Что, не так? – Воздух обжигал мне глотку, царапал ее, точно клубок колючей проволоки. – Не знаю уж, что вам там Кассис наговорил, только он к этому никогда не имел ни малейшего отношения! Как и вы не имеете. Та старая история давно мертва. И мать моя тоже мертва. И ничего вы от меня не получите, хоть полсотни лет ждите.
У меня перехватило дыхание. Горло уже саднило от крика. Схватив их последнее подношение – коробку льняных носовых платков, которая лежала на кухонном столе, завернутая в серебристую бумагу, я с яростью ее отшвырнула и хрипло гаркнула, глядя на Лору:
– Можете забрать свою жалкую взятку! Можете засунуть ее себе в задницу вместе с вашим распрекрасным парижским меню, вашей омерзительной липкой абрикосовой подливой и вашим «бедным старым папой»!
На секунду наши взгляды скрестились, и я заметила, что Лора наконец-то сбросила свою сладкую вуаль, теперь в ее глазах читалась откровенная злоба.
– Я могла бы обсудить это со своим адвокатом… – начала она.
И тут меня разобрал смех.
|
The script ran 0.014 seconds.