1 2 3 4 5 6 7
— Будешь брать уроки карате.
— Уроки карате?
— Точно. Кун-фу, Брюс Ли, знаешь ведь? Есть один тип, иногда встречаю его в пабе. Ведет занятия по субботам, утром. — И, заметив, как изменилось мое лицо: — Давай, давай, детка. Недели две позанимаешься, и все наладится. Надо бить первым и сильно. И не давать спуску никому.
Я смотрю на него, не в силах выговорить ни слова. Даже сейчас помню бутылку пива в моей руке, словно покрытую холодным по́том, Боди и Дойла на экране, которые никому не дают спуску. Напротив, на диване, сидит Джон Страз и весело смотрит на меня, словно предвкушая реакцию — радость и благодарность.
Так вот в чем заключалось его решение. Уроки карате. С его дружком из паба. Это было бы даже смешно, если бы мое сердце не разорвалось. Представляю себе эту субботнюю группу: две дюжины крутых парней из муниципальных домов, воспитанных на «Уличном бойце» и «Кикбоксере II», — если повезет, я даже наткнусь на кого-нибудь из главных мучителей «Берега» и у них будет возможность избить меня в новой обстановке.
— Ну? — говорит отец.
Он все так же ухмыляется, а я все так же легко вижу его мальчиком, каким он когда-то был: тугодум, ждущий удобного случая задира. Он столь нелепо доволен собой, столь далек от истины, что против ожидания я чувствую не злобу и презрение, но глубокую, недетскую печаль.
— Ага, ладно, — наконец выдавливаю я.
— Говорил же я, что-нибудь да придумаю.
Я киваю, чувствуя горечь во рту.
— Ну, подь сюда, обними своего старого папашку.
И я обнимаю его — с той же горечью, вдыхая запах его сигарет, пота, пива, нафталина от джемпера; и, закрыв глаза, думаю: «У меня никого нет на этом свете».
Как ни странно, было не так больно, как показалось. Мы снова стали смотреть «Профессионалов», и какое-то время пришлось делать вид, будто я хожу на уроки карате, пока внимание отца не переключилось на что-то другое.
Шли месяцы, и моя жизнь в «Солнечном береге» тянулась уныло и однообразно. Приходилось как-то справляться — главным образом все больше избегая ее. Я начинаю прогуливать послеобеденные занятия и скрываться на это время в «Сент-Освальде». Возвращаться туда по вечерам, чтобы посмотреть спортивные состязания или тайком поглазеть в окна. Иногда даже заходить в здание во время уроков. Я знаю там все потайные места; всегда могу незаметно проскочить или даже сойти за тамошнего ученика, надев школьную форму «Сент-Освальда», по частям подобранную или утащенную.
Через несколько месяцев моя смелость уже не знает границ. В школьный День спорта я, надев огромную форменную майку, украденную из шкафчика в Верхнем коридоре, оказываюсь в толпе. В общей суматохе на меня никто не обращает внимания, этот успех кружит мне голову, и я — я! — побеждаю в забеге младших школьников на восьмисотметровой дистанции, выдав себя за первоклассника из отряда «Амадей». Никогда не забуду, как радостно вопили ребята, увидев меня на финише, или как дежурный учитель — Пэт Слоун, еще молодой, подтянутый, в спортивных трусах и школьной майке, — взъерошил мои стриженые волосы и сказал:
— Молодец, парень, отряду — два очка, а в понедельник запишем тебя в команду.
Конечно, не может быть и речи о моем вступлении в команду. Искушение велико, но все же наглости не хватило. Я и так слишком часто захожу в «Сент-Освальд», и, хотя мое лицо неприметно до невидимости, нет сомнений, что при малейшей неосторожности меня разоблачат.
Но это превратилось в навязчивую идею; со временем я начинаю рисковать по-крупному. Заходить на перемене в Школу и покупать сладости в кондитерской лавке. Смотреть футбольные матчи, размахивая сент-освальдским шарфом, соревнуясь с болельщиками школы-соперницы. Сидеть в тени крикетного павильона вечным двенадцатым игроком.[19] Мне даже удалось попасть на годовую общешкольную фотографию, приткнувшись в углу среди первоклашек.
На второй год нашелся прекрасный способ посещать Школу во время уроков, пропуская физкультуру у себя. Все очень просто: днем по понедельникам мы бежали пятимильный кросс вокруг сент-освальдских игровых полей и возвращались в школу, делая большую петлю. Все, кроме меня, ненавидели те места. Как будто сама земля оскорбляла их, заставляла свистеть и улюлюкать. Иногда после кросса на кирпичной ограде полей появлялись граффити, которые вызывали у меня стыд и ярость при мысли, что кто-нибудь увидит нас и подумает, будто я тоже из этих пачкунов. Но как-то мне пришло в голову, что можно просто спрятаться за кустами, пока остальные пробегают мимо, по своим следам вернуться в «Сент-Освальд» и провести там весь день.
Вначале приходилось осторожничать. Надо было незаметно отстать и засечь время, когда прибегает класс. План продумывался до мельчайших деталей. У меня было добрых два часа, пока основная часть бегунов не вернется к школьным воротам. Переодеться в форму и пристроиться в хвост группы — легче легкого.
Нас сопровождали двое учителей — один впереди, другой сзади. Мистер Груб, спортсмен-неудачник с непомерным тщеславием и ограниченным умом, благоволил к спортивным ребятам и хорошеньким девочкам и глубоко презирал всех прочих. Мисс Поттс, студентка-стажерка, держалась обычно в хвосте, где устраивала светский раут для кучки обожательниц, который она называла «совещанием». Ни один не обращал на меня внимания и не замечал моего отсутствия.
Под ступенями Игрового Павильона у меня была спрятана украденная форма «Сент-Освальда»: серый джемпер, серые брюки, галстук, темно-синий блейзер (со школьным гербом и надписью «Audere, agere, auferre»,[20] вышитой золотом на кармане); там же приходилось и переодеваться. Никто не видел меня — уроки физкультуры в «Сент-Освальде» проходили по средам и четвергам. И поскольку железное правило — до конца учебного дня вернуться к себе в школу — свято соблюдалось, мое отсутствие не замечали.
Сначала мне хватало пребывания в Школе в учебное время — пока это было в новинку. Можно бродить по коридорам, и никто тебя ни о чем не спрашивает. В некоторых классах шумно. В других царит угрюмое молчание. Сквозь дверное стекло видно, как головы склоняются над партами, как тайно передаются записки. К закрытым дверям и запертым кабинетам можно приложиться ухом.
Но сильнее всего влекла Колокольная башня. Муравейник маленьких комнатушек, куда редко заходили, — кладовки, закутки, хранилища — и две классные комнаты, большая и маленькая, принадлежащие кафедре классики. И ветхий каменный балкон, с которого можно залезть на крышу и лежать на теплой черепице незаметно для всех, слушать гул голосов, доносящийся из открытых окон Среднего коридора, и делать пометки в украденной тетради. Так мне довелось прослушать множество начальных уроков латыни мистера Честли, физику для второго класса, которую вел мистер Слоун, историю искусств мистера Лэнгдона. Мы прочитали «Повелителя мух» с третьим классом Боба Страннинга, и однажды мне удалось положить несколько своих сочинений в его ящик в Среднем коридоре (а на другой день тайно забрать их, проверенными, с оценкой и с пометкой «Фамилия?», нацарапанной сверху красной ручкой). Казалось, что наконец-то я на своем месте, пусть даже в одиночестве. «Сент-Освальд» и все его сокровища — в моем распоряжении. Чего еще можно желать?
А потом мы познакомились с Леоном. И все изменилось.
Стоял удивительный солнечный день поздней весны — один из тех дней, когда моя любовь к «Сент-Освальду» доходила до неистовой страсти, на которую не способен ни один из его учеников, — и меня переполняла небывалая храбрость. Моя односторонняя война со Школой прошла много этапов. Ненависть, восхищение, злость, домогательство. Этой весной, однако, мы достигли перемирия. «Солнечный берег» все больше отвергался, и мне казалось, что «Сент-Освальд» не сразу, но признает меня, что я плыву по его венам уже не оккупантом, а почти другом, словно вакцина, с виду ядовитая, но на самом деле полезная.
Конечно, еще не улеглась обида на несправедливость, на то, что отец никогда бы не смог себе позволить столько платить за мое обучение, а если бы и смог, меня все равно бы не приняли. Но, несмотря на это, между нами существовали некие отношения. Симбиоз, как у акулы с миногой. Становилось понятно, что не обязательно быть паразитом, что можно позволить «Сент-Освальду» пользоваться мною, как пользуюсь им я. И мне пришло на ум записывать, что происходит в Школе: о разбитых стеклах, расшатавшейся черепице, сломанных партах. Все это переносилось в Ремонтную книгу, хранившуюся в Привратницкой, и подписывалось инициалами разных учителей, чтобы избежать подозрений. Отец по долгу службы чинил неполадки, а меня переполняла гордость за то, что я тоже пусть и немного, но помогаю. «Сент-Освальд» благодарил и одобрял меня.
Понедельник. Я брожу по Среднему коридору, подслушивая у дверей. Урок латыни кончился, и я собираюсь отправиться в библиотеку или в художественные классы, чтобы затеряться среди занимающихся. Или, может быть, в Трапезную — кухонная обслуга к этому времени должна уйти — закусить печеньем, оставленным для учительского собрания.
Я настолько погружаюсь в раздумья, что, свернув в Верхний коридор, чуть не натыкаюсь на мальчика, который стоит под Доской почета лицом к стене, сунув руки в карманы. Года на два старше меня — на вид ему четырнадцать, — с резкими чертами, умным лицом и блестящими серыми глазами. Заметно, что его каштановые волосы длинноваты для «Сент-Освальда» и кончик галстука, неприлично висящего поверх джемпера, срезан ножницами. Я догадываюсь — с долей восхищения, — что он бунтовщик.
— Смотри, куда идешь, — говорит он.
Впервые сентосвальдовец соизволил обратиться ко мне.
— Ты что здесь делаешь?
Я знаю, что комната в конце Верхнего коридора — учительский кабинет. Мне даже довелось там побывать раз или два: маленькое душное помещение, пол по колено в бумагах, несколько огромных несокрушимых паучников угрожающе топорщат ветви с высокого и узкого окна.
Мальчик ухмыляется.
— Меня Кваз выгнал. Хочу смыться потихоньку, а то оставят после уроков. Кваз никого не бьет.
— Кваз?
Мне знакомо это имя, его упоминали мальчики, болтая после уроков. Я знаю, что это прозвище, но не знаю, чье.
— Живет в Колокольной башне. Похож на горгулью. Не знаешь? — Мальчик снова ухмыльнулся. — Маленько podex, а вообще нормальный. Я с ним договорюсь.
Я смотрю на мальчика с растущим трепетом. Его самоуверенность просто пленяет. Он говорит так, словно учитель для него не грозный властелин, а объект для насмешек. Я немею от восхищения. Более того, этот мальчик — этот бунтовщик, позволяющий себе насмехаться над «Сент-Освальдом», — говорит со мной на равных, не имея ни малейшего представления, кто я на самом деле!
До этой минуты мне никогда не приходило в голову, что я смогу найти здесь союзника. Единственным моим спутником в «Сент-Освальде» было болезненное одиночество. У меня не было друзей, которым можно что-то рассказать, а поделиться с отцом или Пепси — немыслимо. Но этот мальчик…
Наконец я обретаю дар речи:
— А что такое podex?
Мальчика звали Леон Митчелл. Пришлось сказать, что я первоклассник, Джулиан Пиритс. Я ниже ростом, чем полагается в моем возрасте, так что проще сойти за младшего ученика. Таким образом, Леон не станет спрашивать, почему меня не было на годовом собрании или на физкультуре.
От своего чудовищного обмана я чуть не падаю в обморок — и в то же время дрожу от восторга. Все оказалось так просто. И если можно убедить одного мальчика, то почему нельзя убедить остальных — даже учителей?
Я вдруг воображаю, что становлюсь членом клубов, команд, открыто хожу на уроки. Почему бы и нет? Школу я знаю лучше, чем любой ученик. На мне сент-освальдская форма. С чего бы кому-то приставать ко мне с расспросами? В Школе, должно быть, тысяча мальчиков. Никто, даже директор, не может знать всех. Более того, драгоценные традиции играли мне на руку, никто не слыхал о подобном обмане. Такой чудовищной вещи даже заподозрить не могли.
— А почему ты на урок не идешь? — Серые глаза мальчика ехидно блестят. — Тебе яйца оторвут, если опоздаешь.
В его словах слышится вызов.
— А мне плевать, — отвечаю я. — Мистер Слоун велел отнести в кабинет сообщение. Скажу, что секретарь разговаривал по телефону и пришлось долго ждать.
— Неплохо. Надо запомнить этот прием.
Из-за одобрения Леона я почти теряю бдительность.
— Я все время смываюсь, — говорю я. — И никто еще меня не поймал.
Он, усмехнувшись, кивает.
— А что у тебя сегодня?
У меня чуть не вырвалось: «Физкультура», но я вовремя спохватываюсь.
— Религия.
Леон корчит гримасу.
— Vae![21] Тогда конечно. Вообще мне больше нравятся язычники. Им хотя бы разрешали заниматься сексом.
Я хихикаю.
— А кто у вас классный руководитель? — спрашиваю я, чтобы выяснить, в каком он классе.
— Скользкий Страннинг. Англичанин. Настоящий клоун. А у тебя?
Я задумываюсь. Не хочется говорить Леону то, что легко опровергнуть. Но не успеваю я ответить, как позади нас внезапно раздается шарканье. Кто-то приближается.
Леон тут же вытягивается в струнку.
— Это Кваз. Лучше сматывайся, — советует он.
Я оборачиваюсь на шаги, разрываясь между облегчением — теперь не надо отвечать на вопрос о классном руководителе — и огорчением, ведь разговор так быстро прервался. Я стараюсь запечатлеть в памяти лицо Леона: прядь волос, небрежно падающая на лоб, светлые глаза, насмешливый изгиб рта. Смешно и думать, что когда-нибудь мы снова увидимся. Опасно даже пытаться.
Когда учитель появляется в Верхнем коридоре, я принимаю равнодушный вид.
Я знаю Роя Честли только по голосу. Мне доводилось слушать его объяснения, смеяться его шуткам, но лицо удавалось увидеть лишь мельком, на расстоянии. И вот он стоит передо мной — сгорбленный, в потрепанной мантии и кожаных шлепанцах. Я склоняю голову, когда он подходит, но, должно быть, вид у меня виноватый, потому что он останавливается и строго смотрит на меня:
— Что это вы тут делаете? Почему не на уроке?
Я бормочу что-то про мистера Слоуна и сообщение.
Мистера Честли это не убеждает.
— Его кабинет в Нижнем коридоре, а ты где?
— Сэр, мне надо было заглянуть в свой шкафчик.
— Что, во время урока?
— Сэр…
Ясное дело, он мне не верит. Сердце бешено колотится. Осмелившись поднять глаза, я вижу лицо Честли, некрасивое, умное и добродушное лицо с нахмуренными бровями. Мне страшно, но за страхом таится что-то другое — необъяснимая, захватывающая надежда. Он заметил меня? Неужели меня наконец кто-то заметил?
— Как тебя зовут, сынок?
— Пиритс, сэр.
— Пиритс, значит?
Я вижу, как он решает, что со мной делать. То ли допрашивать, как подсказывает чутье, то ли отпустить и заняться собственными учениками. Еще несколько секунд он изучает меня — глаза у него выцветшие, желто-голубые, как грязные джинсы, — и тут я чувствую, что из его пытливого взгляда уходит тяжесть. Он решил, что я не стою его внимания. Мальчишка из младших классов прогуливает уроки — ничего страшного, и его это не касается. На секунду ярость заслонила привычную осторожность. Значит, я не представляю угрозы? Не стою хлопот? Или после многолетней игры в прятки у меня получилось наконец превратиться в невидимку — полностью и бесповоротно?
— Ладно, сынок. Чтобы я тебя здесь больше не видел. Беги отсюда.
Мне остается лишь повиноваться, дрожа теперь уже от облегчения. И на бегу я отчетливо слышу за спиной шепот Леона:
— Эй, Пиритс! После школы встретимся, ладно?
Я оборачиваюсь и вижу, как он мне подмигивает.
7
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Среда, 7 сентября
Драма на корабле: большой и неуклюжий фрегат — «Сент-Освальд» — ударился о риф в самом начале учебного года. Во-первых, объявили дату неминуемой школьной инспекции: шестое декабря. Это всегда действует крайне разрушительно, особенно на высшие эшелоны руководства. Во-вторых — и это, с моей точки зрения, еще разрушительнее, — в то утро доставили жалкое письмо с объявлением о небывалом росте платы за следующий триместр, что растревожило мирно завтракающую публику во всем графстве.
Наш Капитан продолжает утверждать, что это в порядке вещей и соответствует размеру инфляции, однако от разговора на эту тему уклоняется. Отдельные нечестивцы бормотали, что, мол, если бы нас, сотрудников, заранее известили о предстоящем повышении платы, то лавина гневных телефонных звонков не застала бы нас врасплох тем утром.
Когда Слоуну задали прямой вопрос, он принял сторону Главного. Но он плохо умеет кривить душой. Он не решился появиться в преподавательской и до самого собрания наматывал круги на беговой дорожке, заявив, что потерял форму и ему надо тренироваться. Никто ему не поверил, но, поднимаясь в пятьдесят девятую, через окно Колокольной башни я увидел, что он — крохотная фигурка далеко внизу — все еще бегает.
Мой класс принял известие о повышении платы с обычным здоровым цинизмом.
— Сэр, это значит, что у нас в этом году будет нормальный учитель?
Аллен-Джонса, казалось, совершенно не тронули ни инцидент с номерами классов, ни мои страшные угрозы.
— Нет, это всего лишь означает, что в потайном кабинете Главного будет больше напитков в баре.
Хихиканье. Только Коньман мрачен. Он был наказан за вчерашний проступок, и второй день над ним смеялись, когда он ходил по территории в ярко-оранжевом комбинезоне, подбирая бумажки и складывая в огромный мусорный пакет. Двадцать лет назад Коньмана отлупили бы тростью, а одноклассники его бы зауважали; это показывает, что не все нововведения плохи.
— Мама говорит, что это безобразие. И вообще, есть другие школы, — заявил Сатклифф.
— Конечно, и любой зоопарк с удовольствием вас примет, — рассеянно сказал я, шаря в столе в поисках классного журнала. — Черт, где журнал? Он же был здесь.
Я всегда кладу журнал в верхний ящик. Может, с виду у меня и беспорядок, но я точно знаю, где что лежит.
— А вам когда жалованье повысят? — подал голос Джексон.
— Он уже и так миллионер, — отозвался Сатклифф.
— Потому что никогда не тратится на одежду, — снова Аллен-Джонс.
— И на мыло, — тихо добавил Коньман.
Я выпрямился и посмотрел на него. Наглость на его лице странным образом смешивалась с раболепием.
— Как вам понравилась вчерашняя уборка? — осведомился я. — Не желаете ли вызваться еще на недельку?
— Другим вы такого не говорите, — пробормотал Коньман.
— Потому что другие знают, где проходит граница между шуткой и грубостью.
— Вы придираетесь ко мне. — Голос его стал еще тише. Он избегал моего взгляда.
— Что? — искренне изумился я.
— Вы придираетесь ко мне, сэр. Придираетесь, потому что…
— Потому что — что? — рявкнул я.
— Потому что я еврей, сэр.
— Что?
Я разозлился на самого себя. Углубившись в поиски журнала, я поддался на древний трюк — позволил ученику втянуть себя в открытое противостояние.
Класс молча выжидал, наблюдая за нами.
Я взял себя в руки.
— Чушь. Я придираюсь к вам не потому, что вы еврей. А потому, что вы вечно открываете пасть и в голове у вас stercus[22] вместо мозгов.
Макнэйр, Сатклифф или Аллен-Джонс просто посмеялись бы, и все бы уладилось. Рассмеялся бы даже Тэйлер, носивший ермолку.
У Коньмана, однако, выражение лица не изменилось. Наоборот, в нем появилось нечто, чего раньше я не замечал, некое новое упрямство. Впервые он выдержал мой взгляд. Я было подумал, он хочет что-то добавить, но он опустил глаза в своей обычной манере и что-то невнятно пробормотал.
— В чем дело?
— Ни в чем, сэр.
— Вы уверены?
— Совершенно уверен, сэр.
— Ну, хорошо.
Я повернулся к столу. Журнал куда-то запропастился, но я знаю всех своих учеников и сразу вижу, кто отсутствует. И все же я огласил весь список — это учительское заклинание неизменно утихомиривает мальчишек.
Потом я взглянул на Коньмана, но тот сидел с опущенной головой, и на его угрюмом лице не было никаких признаков бунта. Я решил, что спокойствие восстановлено. Кризис миновал.
8
Я долго раздумываю, прежде чем решиться на свидание с Леоном. Я хочу встретиться с ним — больше всего на свете я хочу быть его другом, хотя такой черты мне пересекать еще не доводилось, а в данном случае на карту поставлено слишком много. Но мне так нравится Леон, понравился с первого взгляда, и это лишает меня остатков благоразумия. В моей школе каждый, кто заговорил бы со мной, схлопотал бы от моих мучителей. Леон же принадлежит другому миру. Несмотря на длинные волосы и искалеченный галстук, он — здешний.
В тот день кросс закончился без меня. Назавтра я подделаю отцовскую записку, где он сообщит, что у меня на бегу случился приступ астмы и впредь он запрещает мне кросс.
Ну и слава богу. Терпеть не могу физкультуру. А особенно — мистера Груба, учителя, с его искусственным загаром и золотой цепочкой на шее, щеголяющего неандертальским юмором перед горсткой прихлебателей за счет тех, кто слаб, неловок, косноязычен, — неудачников вроде меня. И вот, все еще в форме «Сент-Освальда», я прячусь за флигелем и жду, не без опаски, звонка, возвещавшего конец занятий.
Никто меня не замечает, никто не спрашивает, по какому праву я здесь нахожусь. Мальчики — одни в блейзерах, другие в рубашках с коротким рукавом или в спортивной форме — рассаживаются по машинам, спотыкаясь о крикетные биты, обмениваются шутками, книгами, конспектами. Грузный шумный мужчина руководит автобусной очередью — это мистер Слоун, учитель физики, а у дверей часовни стоит пожилой человек в черно-красной мантии.
Я знаю, это доктор Стержинг. Отец говорит о нем с уважением и даже благоговением — ведь именно он взял отца на работу. «Старой школы, — одобрительно отзывался отец. — Крут, но справедлив. Ладно, если новый будет хоть вполовину так же хорош».
Формально я, конечно, ничего не знаю о событиях, которые привели к назначению нового директора. Отец странным образом превращался в пуританина, когда речь заходила о некоторых вещах, и, видимо, считал предательством по отношению к «Сент-Освальду» обсуждать со мной эту тему. Но некоторые местные газеты что-то учуяли, а остальное было легко узнать, подслушивая разговоры отца с Пепси: чтобы избежать нежелательной огласки, старый директор остается на посту до конца триместра — якобы для того, чтобы ввести нового в курс дела и помочь ему освоиться, — после чего он уйдет на приличную пенсию, назначенную Попечительским советом. «Сент-Освальд» не дает пропасть своим: пострадавшая сторона должна быть щедро вознаграждена без судебного разбирательства — при условии, конечно, что обстоятельства дела не будут упомянуты.
Поэтому, стоя у школьных ворот, я наблюдаю за доктором с некоторым любопытством. Человек с изрытым лицом, лет шестидесяти, не такой грузный, как Слоун, но с той же статью бывшего регбиста, нависает над ребятами, будто горгулья. Убежденный сторонник телесных наказаний, по словам отца: «Тоже хорошая штука, учить этих мальцов дисциплине». У меня в школе трость давно уже вне закона. Вместо этого учителя вроде мисс Поттс и мисс Макколи предпочитают психологический подход — обсуждают с хулиганами и головорезами их эмоции, а потом отпускают с миром, сделав лишь предупреждение.
Мистер Груб, сам хулиган со стажем, предпочитает прямой подход и советует жалобщику: «Прекращай скулить и бейся, господи боже мой». В своем укрытии я размышляю о природе той битвы, в результате которой директор вынужден уйти на пенсию, и подробности этой битвы мне тоже интересны. Любопытство все еще снедает меня, когда через десять минут появляется Леон.
— Эй, Пиритс!
Его блейзер перекинут через плечо, рубашка не заправлена. Обрезанный галстук бесстыдно торчит из-под воротничка, словно высунутый язык.
— Что делаешь?
Сглотнув, я стараюсь отвечать непринужденно:
— Да так, ничего. А что было дальше с Квазом?
— Pactum factum,[23] — ухмыляется Леон. — Оставил после уроков в пятницу, как и ожидалось.
— Не повезло. — Я качаю головой. — А за что?
Он отмахивается:
— А, ерунда. Немного самовыразился на крышке парты. Сходим в город?
Я быстро прикидываю. Можно позволить себе опоздать на час: отец на обходе, запирает двери, собирает ключи — раньше пяти домой не вернется. Пепси смотрит телевизор или готовит обед. Она давно уже оставила попытки подружиться со мной. Так что полная свобода.
Попробуйте представить себе этот час. У Леона оказалось немного денег, и мы выпили кофе с пончиками в маленькой чайной на вокзале, потом зашли в магазин пластинок, где Леон окрестил мои музыкальные вкусы «банальными», сам он предпочитал «Стрэнглерз» и «Скуиз». По дороге случился неприятный казус — нам встретились девочки из моей школы, и еще один, даже хуже, — у светофора остановился белый «капри» мистера Груба, а мы как раз переходили улицу, — но вскоре стало ясно, что форма «Сент-Освальда» и правда делает меня невидимкой.
Несколько мгновений мистер Груб находился так близко от меня, что мы могли дотронуться друг до друга. Любопытно, подумалось мне, что случится, если я постучу ему в стекло и скажу: «Вы — полнейший и законченный podex, сэр».
При этой мысли меня разобрал такой смех, что перехватило дыхание.
— Кто это? — спросил Леон, проследив за моим взглядом.
— Да никто. Один тип.
— Я про девчонку, кретин.
— А…
Она сидела рядом с Грубом, слегка к нему повернувшись. Трейси Дилейси, года на два старше меня, нынешняя звезда четвертого класса. На ней была теннисная юбочка, и она сидела, скрестив высоко задранные ноги.
— Банальна.
Мне понравилось словцо Леона.
— А я бы не прочь с ней разок, — сказал Леон.
— Да?
— А ты что, нет?
Передо мной возник образ Трейси, с ее дразнящими волосами и вечным запахом фруктовой жвачки.
— Ну… Может быть, — только и удалось мне промямлить.
Леон ухмыльнулся вслед тронувшейся машине.
Мой новый друг — из отряда «Амадей». Его родители, референт университета и социальный работник, в разводе («ничего, зато в два раза больше карманных денег»). У него есть младшая сестра Шарлотта, собака по кличке Благоразумный Капитан, личный врач, электрогитара и, судя по всему, безграничная свобода.
— Мама говорит, что мне нужно образование вне рамок патриархальной иудео-христианской системы. Ее не слишком устраивает «Освальд», но счета-то оплачивает папа. Сам он учился в Итоне. Говорит, что школа без пансиона — это для пролетариев.
— Точно.
У меня не получилось придумать, что бы такого правдивого рассказать о моих родителях. Да и вообще, часа не прошло, как мы познакомились, а этот мальчик уже занял в моем сердце больше места, чем Джон или Шарон Страз.
И все-таки пришлось их безжалостно изобрести. Мать умерла, отец — инспектор полиции (самая престижная работа, пришедшая мне на ум). Часть года я живу с отцом, а остальное время — с дядей, в городе.
— Мне пришлось начать учиться с середины триместра. Так что я здесь недавно.
Леон кивнул.
— Вот оно что! Я так и думал, что ты новичок. А что случилось в той школе? Выгнали?
Это предположение мне польстило.
— Там просто помойка. Папа забрал меня оттуда.
— А меня из моей последней школы выгнали. Отец жутко разозлился. Там брали по десять тысяч в год. И выгнали за первое же нарушение. Вот тебе и банально. Могли бы и потерпеть, скажи? В общем, есть места и похуже «Освальда». Тем более что этот старый козел Стержинг уходит.
Нельзя было не воспользоваться случаем.
— А почему он уходит?
Леон округлил глаза.
— Да ты и правда новичок, — он понизил голос — Скажем так, я слышал, что он слишком рьяно размахивал своим стержнем…
Многое переменилось с тех пор, даже в «Сент-Освальде». Тогда можно было замять скандал с помощью денег. Теперь все не так. Сверкающие шпили больше не вызывают у нас благоговейного трепета: за блеском мы видим разложение. И он хрупкий — его можно разрушить, запустив камнем. Камнем или чем-нибудь еще.
Я могу отождествить себя с мальчиком вроде Коньмана. Маленький, худой, косноязычный, явный отщепенец. Одноклассники его сторонятся — и дело не в религии, причина лежит глубже. Ее он не в силах изменить — она таится в чертах лица, блеклости жидких волос, длинных костях. Наверное, сейчас у его семьи есть деньги, но поколения нищеты намертво засели в нем. Я чувствую. Таких «Сент-Освальд» принимает неохотно и только во время финансовых кризисов. Такой мальчик, как Коньман, не приживется. Он никогда не попадет на Доску почета. Учителя будут постоянно забывать его имя. Его не выберут ни в какую команду. Все его потуги стать своим будут напрасны. Мне слишком хорошо знаком этот взгляд: настороженный, обиженный взгляд мальчугана, который давно перестал добиваться признания. И ему остается одно — ненавидеть.
Конечно, об этой истории с Честли мне стало известно сразу. Молва в «Сент-Освальде» бежит быстро, обо всем становится известно в тот же день. А день для Коньмана выдался на редкость неудачный. На перекличке — стычка с Честли; на перемене — конфликт с Робби Роучем из-за несделанной домашней работы; в обеденный перерыв — шумная ссора с Джексоном, тоже из третьего «Ч», в результате которой Джексона отправили домой со сломанным носом, а Коньмана на неделю исключили.
Когда это случилось, у меня как раз было дежурство по территории. Было прекрасно видно, как Коньман в рабочем комбинезоне с мрачным видом собирает мусор в розарии. Умное и жестокое наказание, унижающее больше, чем переписывание строк или оставление после уроков. Насколько мне известно, так наказывает лишь Рой Честли. Комбинезон такой же, как носил мой отец, а теперь носит слабоумный Джимми: просторный, ярко-оранжевый, хорошо заметный с игровых полей. Тот, кто в него одет, — законная охотничья дичь.
Коньман попытался укрыться за углом здания, но тщетно. Там собрались младшие школьники и потешались над Коньманом, указывая на мусор, который он пропустил. Маленький и агрессивный Джексон, который понимал, что лишь горемыки вроде Коньмана спасают его от нападок, околачивался поблизости с двумя другими третьеклассниками. Пэт Слоун был на дежурстве, но далеко — на другом конце крикетной площадки и в окружении ребят. Роуч, учитель истории, тоже дежурил, но беседа с пятиклассниками, видимо, занимала его гораздо больше, чем нарушения дисциплины.
Самое время подойти к Коньману.
— Несладко тебе приходится.
Коньман угрюмо кивнул. Лицо бледное и болезненное, и только на скулах рдеют красные пятна. Джексон, который наблюдал за мной, отделился от своих товарищей и осторожно приблизился. Смерил меня взглядом, словно прикидывая, велика ли угроза. Так шакалы кружат вокруг умирающего зверя.
— Хочешь вместе с ним? — Мой вопрос прозвучал так резко, что Джексон мгновенно отскочил к своим.
Коньман бросил на меня взгляд, в котором затаилась благодарность.
— Это несправедливо, — тихо сказал он. — Они всегда ко мне цепляются.
Сочувственно киваю.
— Я знаю.
— Знаете?
— Конечно. Я же вижу.
Коньман посмотрел на меня. Темные глаза полыхали, в них светилась немыслимая надежда.
— Послушай, Колин. Ведь так тебя зовут?
Он кивнул.
— Научись драться, Колин. Хватит быть жертвой. Пусть они заплатят.
— Заплатят? — испуганно переспросил Коньман.
— А почему нет?
— Меня накажут.
— Тебя уже наказали.
Он глянул на меня.
— Тогда что ты теряешь?
Прозвенел звонок на урок, и времени на беседу не оставалось, да и не было нужды: семена посеяны. Коньман проводил меня взглядом, полным надежды, и к обеденному перерыву дело было сделано: Джексон лежал на земле, Коньман сверху, к ним несся Роуч с болтающимся на груди свистком, а остальные стояли, разинув рты и дивясь на жертву, которая наконец решилась дать отпор.
Понимаете, мне нужны союзники. Не среди коллег, а из низших слоев «Сент-Освальда». Бей в основание, и верхушка отвалится сама. Меня кольнула жалость к ничего не подозревающему Коньману, который избран для возложения на алтарь, но пришлось напомнить себе, что всякая война чревата потерями и, если все пойдет по плану, их будет гораздо больше, когда «Сент-Освальд» утонет в обломках разбитых идолов и рухнувших надежд.
КОНЬ
1
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Четверг, 9 сентября
Этим утром класс был необычно послушен, пока я писал список (журнал так и не нашелся) на листке бумаги: отсутствует Джексон, временно исключен Коньман и еще трое участников ссоры, переросшей в весьма неприятный конфликт.
Отец Джексона, конечно, нажаловался. И отец Коньмана тоже: сын утверждал, что лишь ответил на нестерпимые издевательства школьников, поощряемые — по словам мальчика — классным руководителем.
Главный, все еще раздраженный многочисленными жалобами на повышение платы, вяло обещал расследовать это происшествие, и в результате Сатклифф, Макнэйр и Аллен-Джонс, названные главными мучителями Коньмана, провели бóльшую часть урока латыни у кабинета Пэта Слоуна, а меня через доктора Дивайна пригласили к Главному разъяснить ситуацию, как только смогу.
Конечно, я не пошел. Некоторым, между прочим, надо вести уроки, выполнять различные обязанности, читать материалы — не говоря уже о том, что надо освободить картотеки в новом немецком кабинете, — на что я и указал доктору Дивайну, когда он передал мне сообщение.
И все же меня разозлило неоправданное вмешательство Главного. Это внутреннее дело, из тех, которые могут и должны быть улажены классным руководителем. Да хранят нас боги от праздного начальства, когда директора лезут в вопросы дисциплины, это может кончиться бедой.
Аллен-Джонс так и сказал мне в обеденный перерыв.
— Мы его только подначивали, — говорил он сконфуженно. — Ну, и перегнули немного палку. Вы знаете, как это бывает.
Я знал. И Слоун тоже. И еще я знал, что этого не понимает Главный. Даю голову на отсечение, он подозревает некий заговор. Я предвидел недели телефонных звонков, и писем родителям, бесконечное оставление после уроков, удаления с занятий и прочую административную тягомотину, пока все не уляжется. Досадно. Сатклифф — на стипендии, которую могут отобрать из-за плохого поведения; у Макнэйра — скандальный отец, он не примирится с отстранением сына от занятий; Аллен-Джонс-старший — военный, и его гнев на непокорного сорванца нередко оборачивается побоями.
Если бы все предоставили мне, я быстро бы справился с нарушителями без привлечения родителей, — слушать детей, конечно, плохо, но слушать их родителей — недопустимо. Теперь же момент упущен. В дурном расположении духа я спускался по лестнице в преподавательскую, и когда этот придурок Тишенс чуть не сбил меня с ног на пороге, я послал его подальше самым изысканным способом.
— Черт побери, кто это вас так допек? — спросил физкультурник Джефф Пуст, развалившийся с «Миррор» в руках.
Я посмотрел, где он сидит. Третье кресло от окна, под часами. Глупо, конечно, но Твидовая Куртка — зверь, охраняющий свою территорию, а я и без того был взбешен до предела. Естественно, новичок мог и не знать, но здесь пили кофе Грушинг и Роуч, рядом Китти Чаймилк проверяла тетради, а Макдоноу читал на своем обычном месте. Все взглянули на Пуста как на грязное пятно, которое забыли стереть.
Роуч кашлянул, приходя мне на выручку:
— Кажется, вы сидите в кресле Роя.
Пуст пожал плечами, но не шелохнулся. Изи, желтолицый географ, сидящий рядом с ним, поедал холодный рисовый пудинг из пластиковой коробки. Кин, будущий романист, смотрел в окно, там виднелась лишь одинокая фигура Пэта Слоуна, бегущего по дорожке.
— Нет, правда, старик, — продолжал Роуч. — Он всегда сидит здесь. Он, можно сказать, старожил этого места.
Пуст вытянул свои бесконечные ноги, заработав томный взгляд Изабель Тапи из угла любителей йогурта.
— Латынь, что ли? — сказал он. — Гомосеки в тогах. По мне, так ежедневный кросс по пересеченке куда лучше.
— Ecce, stercorem pro cerebro habes,[24] — сказал я ему, на что Макдоноу нахмурился, а Грушинг слегка кивнул, словно смутно помнил эту цитату.
Пенни Нэйшн одарила меня сочувственной улыбкой и похлопала по креслу рядом с собой.
— Ладно, — сказал я. — Я все равно ухожу.
Бог свидетель, я был не так уж расстроен. Наоборот, включил чайник и открыл дверцу буфета, чтобы достать свою кружку.
О личности учителя можно многое сказать по его кружке для кофе. У Джефа и Пенни Нэйшн — парные кружки с надписями «CAPITAINE» и «SOUSFIFRE».[25] На кружке Роуча — Гомер Симпсон, у Грахфогеля — «Секретные материалы». С мрачным обликом Хиллари Монумента не вяжется надпись «ЛУЧШИЙ В МИРЕ ДЕДУШКА» — неровным детским почерком на пинтовой кружке. Кружка Грушинга была куплена на школьной экскурсии в Париж, на ней фотография поэта Жака Превера с сигаретой. Доктор Дивайн презирает наши скромные сосуды и пьет из директорского фарфора — привилегия посетителей, высшего начальства и Главного; у Слоуна, любимца школьников, каждый семестр — новая кружка с персонажем мультфильма (в этот раз Мишка Йоги), подарок от его класса.
Моя же кружка из тех, что выпустили в небольшом количестве в честь юбилея «Сент-Освальда» в 1990 году. У Эрика Скунса тоже есть такая, и еще несколько у старой гвардии, но у моей — ручка со сколом, что отличает ее от других. На доход от этих кружек мы построили новый Игровой Павильон, так что я с гордостью держу свою. Или держал бы, если бы смог найти.
— Черт подери! Сначала этот чертов журнал, а теперь еще эта чертова кружка!
— Возьмите мою, — сказал Макдоноу (Чарльз и Диана, слегка надколотая).
— Да не в этом дело.
Вот именно: унести кофейную кружку учителя с ее законного места почти так же дурно, как занять его кресло. Кресло, кабинет, классная комната, а теперь еще и кружка. Это настоящая осада.
Кин насмешливо взглянул на меня, когда я налил чай в чужую кружку.
— Приятно узнать, что не только у меня выдался плохой день.
— Вот как?
— Сегодня потерял два своих окна. Заменял Боба Страннинга в пятом «Г». Английская литература.
М-да. Конечно, всем известно, что у мистера Страннинга дел по горло: как второй заместитель Главного и ответственный за расписание, он за многие годы придумал себе целый список курсов, обязанностей, собраний, часы для административной работы и прочие занятия первой необходимости, и у него почти не остается времени для общения с учениками. Но Кин, кажется, способный малый — как-никак выжил в «Солнечном береге», а я видывал крепких мужиков, запуганных тамошними пятиклассниками.
— Я справлюсь, — произнес Кин, когда я посочувствовал. — И кроме того, это неплохой материал для моей книги.
Ах да, книга.
— Ну, хоть на том спасибо, — ответил я, не разобрав, всерьез ли он говорит.
Кину свойственна насмешливая манера — молодой да ранний, — и я вынужден ставить под вопрос все его слова. Но, несмотря на это, мне он куда больше нравится, чем мускулистый Пуст, или льстивый Изи, или трусоватый Тишенс.
— Кстати, вас спрашивал доктор Дивайн, — продолжал Кин. — Что-то насчет старых картотечных ящиков.
— Прекрасно.
Это лучшая новость за весь день. Хотя после шумихи вокруг третьего «Ч» даже травля немцев несколько утратила свою прелесть.
— Он попросил Джимми вынести их во двор, — сказал Кин. — Велел убрать как можно скорее.
— Что?!
— Кажется, он сказал, что они мешают проходу. Вроде бы это противоречит правилам здоровья и безопасности.
Я выругался. Должно быть, Зелен-Виноград действительно решил прибрать к рукам этот кабинет, раз он задействовал правила здоровья и безопасности. Ими мало кто посмеет пренебречь. Я допил чай и решительно направился к бывшему кабинету классической кафедры, где не было никого, кроме Джимми с отверткой в руках, который устанавливал на двери некое электронное оборудование.
— Это зуммер, хозяин, — объяснил Джимми, заметив мое изумление. — Чтобы доктор Дивайн знал, что кто-то стоит у двери.
— Вижу.
— В мое время мы просто стучали.
Джимми, однако, был в восторге.
— Когда горит красный свет, значит, что у него кто-то есть, — сказал он. — А если зеленый, он вам сигналит, чтобы вы вошли.
— А желтый?
Джимми нахмурился.
Если желтый, — наконец нашелся он, — это доктор Дивайн выжидает, чтобы посмотреть, кто там. — Он помолчал, наморщив лоб. — И если это кто-нибудь важный, то он его впускает!
— Очень по-тевтонски.
Я прошел мимо него к себе в кабинет.
Внутри царил явный и неприятный порядок. Новые картотечные шкафы с цветной маркировкой; красивый аппарат для охлаждения воды; большой стол красного дерева, на котором разместились компьютер, девственно чистое пресс-папье и фотография миссис Зелен-Виноград в рамочке. Ковер вычищен, мои паучники — эти израненные, запыленные, заброшенные бойцы со сквозняками — бесследно удалены, висит чопорная табличка «НЕ КУРИТЬ» и ламинированное расписание заседаний кафедры, дежурств, клубов и рабочих групп.
Я надолго утратил дар речи.
— Вещи ваши у меня, хозяин, — сказал Джимми. — Принести их вам наверх?
Стоит ли суетиться? Я знаю, когда проигрываю. Я побрел обратно в преподавательскую, чтобы утопить в чае свои горести.
2
За несколько недель мы с Леоном стали друзьями. Это оказалось не так уж рискованно, отчасти потому, что мы были в разных отрядах (он в «Амадее», а мне захотелось причислить себя к «Беркби») и в разных классах. Мы встречались по утрам, мне приходилось натягивать форму «Сент-Освальда» поверх собственной школьной одежды — и опаздывать к себе на уроки, заготовив немудреные оправдания.
Физкультуру теперь можно было пропускать — уловка с астмой работала превосходно — и проводить в «Сент-Освальде» перемены и обеденные перерывы. Из меня начал получаться почти настоящий «осси» (или так мне, по крайней мере, казалось): от Леона мне становилось известно все — имена дежурных учителей, сплетни, жаргон. Мы вместе ходили в библиотеку, играли в шахматы, отдыхали на лавочках во внутреннем дворе Школы, как все остальные. С Леоном Школа была моей.
Ничего бы не вышло, будь он общительнее и популярнее, но вскоре выяснилось, что он тоже не совсем уместен там, — хотя иначе, чем я: он держался в стороне по собственному желанию. «Солнечный берег» прикончил бы его за неделю, но в «Сент-Освальде» превыше всего ценился ум, и Леон умело этим пользовался. С учителями он был вежлив и почтителен — по крайней мере, в их присутствии, и вскоре мне стало понятно, какие огромные преимущества это дает ему в передрягах, каковых случалось немало. Леон прямо-таки нарывался на неприятности, где бы ни находился: его коньком были розыгрыши, мелкая искусная месть, тайные акты неповиновения. Но поймать его почти никогда не удавалось. Если меня можно сравнить с Коньманом, то он был Аллен-Джонсом: симпатяга, плут, неуловимый бунтарь. И все же он любил меня. И все же мы были друзьями.
Было весело придумывать всякие истории о моей якобы предыдущей школе и приписывать себе те роли, которые, как мне казалось, он от меня ожидал. Время от времени в моих рассказах появлялись персонажи из моей второй жизни — мисс Поттс, мисс Макколи, мистер Груб. В словах о Грубе сквозила настоящая ненависть, стоило вспомнить его насмешки, его самолюбование, но особого сочувствия у Леона это не вызывало, хотя слушал он меня внимательно.
— Жаль, что ты не мог с ним справиться, — заметил он, выслушав очередной мой рассказ. — Отплатить ему той же монетой.
— Что ты предлагаешь? Вуду?
— Нет, — задумчиво ответил он. — Не совсем.
К тому времени мы были знакомы чуть больше месяца. Мы чуяли запах конца летнего триместра — запах скошенной травы и свободы; в следующем месяце во всех школах начнутся каникулы (восемь с половиной недель — бесконечный, невероятный срок), и уже не нужно будет менять форму, не будет рискованных прогулок, поддельных объяснительных записок и выдуманных оправданий.
Мы с Леоном уже строили планы: походы в кино, прогулки по лесам, экскурсии в город. Экзамены в «Береге» — куда от них денешься — уже закончились. Уроки проходили вяло, дисциплина расшаталась. Некоторые учителя вообще забросили свои предметы и показывали ученикам Уимблдон по телевизору, другие погрузились в игры и собственные занятия. Смыться в Оз ничего не стоило. Это было счастливейшее время в моей жизни.
А потом разразилась катастрофа. И виной всему дурацкая случайность, не более того. Но она разрушила мой мир, поставила под угрозу все мои надежды, и причиной всему оказался учитель физкультуры мистер Груб.
В радостном возбуждении тех дней он как-то вылетел у меня из головы. На физкультуру больше ходить не надо, к тому же способностей к спорту у меня не было, и казалось, что никто меня там больше не хватится. Физкультура, даже без Груба, была для меня еженедельной пыткой: то швырнут мою одежду в душевую, то спрячут или украдут спортивную сумку, то разобьют очки; мои вялые попытки как-то участвовать в спортивном действе презирались и высмеивались.
Груб сознательно провоцировал эти издевательства, зачастую выбирая меня для «показа», когда каждый мой физический недостаток подчеркивался с безжалостной точностью.
У меня были тощие ноги с торчащими коленками; когда приходилось пользоваться школьным спортивным обмундированием (мое «исчезало» слишком часто, и отец отказался покупать новое), Груб выдавал мне огромные фланелевые шорты, которые так нелепо развевались и хлопали на бегу, что их (и заодно меня) немедленно окрестили Громовые Штаны.
Его прихлебатели сочли это невероятно смешным, и кличка прилипла ко мне намертво. Соответственно, другие школьники решили, что у меня газы, и прозвали Вонючка Страз. Меня ежедневно засыпали шутками о печеных бобах, а на классных состязаниях (во время которых меня никто не хотел брать в свою команду) Груб орал другим игрокам: «Команда, берегись! Страз снова на бобах!»
Мне было, в общем, наплевать на это, да и на физкультурника вроде бы тоже. Если бы не присущая ему настоящая злоба. Ему было мало иметь под рукой клику приспешников и подхалимов. И даже строить глазки девочкам (а при случае и дать волю рукам под предлогом «показа») или унижать мальчишек своими мерзкими шуточками было ему мало. Любой исполнитель нуждается в публике, но Грубу нужно было больше. Он хотел жертву.
После четырех пропущенных уроков физкультуры обо мне, без всяких сомнений, должны были пойти разговоры.
— Где же Громовые Штаны, ребята?
— Не знаем, сэр. В библиотеке, сэр. В туалете, сэр. Освобождение от физкультуры, сэр. Легкие, сэр.
— Скорее уж тяжелые.
Все это в конце концов забылось бы. Груб нашел бы себе другую жертву — их вокруг полно. Толстуха Пегги Джонсен, или конопатый Харольд Манн, или Люси Роббинс с плоским лицом, или Джеффри Стюартс, который бегал по-девчачьи. В конечном счете он мог бы обратить взор на одного из них — и они знали это, на уроках и на собраниях следили за мной с нарастающей враждебностью, ненавидели за то, что мне удалось ускользнуть.
Это они, отщепенцы, не давали погаснуть тлеющим углям, — продолжали так изощряться на тему громовых штанов, столько твердить о бобах и астме, что любой урок без меня стал казаться паноптикумом без уродцев, и мистер Груб наконец что-то заподозрил.
Я не знаю, где он засек меня. Может быть, проследил, как я выскальзываю из библиотеки. Моя осторожность была уже забыта — моя жизнь заполнилась Леоном, а Груб и иже с ним стали для меня лишь тенью. Так или иначе, но на следующее утро он поджидал меня; позже открылось, что он обменялся дежурством с другим учителем, чтобы застукать меня наверняка.
— Ах, какие мы прыткие, и это с астмой! — поймал он меня у входа для опоздавших.
От страха на меня напало полное оцепенение. Он злобно улыбался, как бронзовый тотем жертвенного культа.
— Ну что, мы язык проглотили?
— Простите за опоздание, сэр. — Надо было протянуть время, чтобы что-то придумать. — Мой папа был…
Он навис надо мной, и от него исходило презрение.
— Может, твой папа расскажет мне побольше об этой астме, — сказал он. — Он ведь смотритель в школе, так? Заходит иногда в наш паб.
Дыхание перехватило. На секунду показалось, что у меня действительно астма, что легкие сейчас разорвутся от ужаса. И мне этого даже хотелось — смерть казалась в тот миг несравненно приятнее.
Груб это заметил, и ухмылка стала злой.
— Встретимся у раздевалки после уроков. И не опаздывай.
Весь этот день был окутан туманом ужаса. Внутри все обмякло; невозможно было сосредоточиться, вспомнить, в каком классе занятия, пообедать. К дневному перерыву моя паника достигла такой силы, что мисс Поттс, учительница-практикантка, заметила это и спросила, что со мной. Избавиться от ее внимания не удалось.
— Ничего, мисс. Просто немного болит голова.
— Не только голова. — Она подходит ближе. — Ты ужасно выглядишь…
— Ничего особенного, мисс, правда.
— Наверное, тебе лучше пойти домой. Ты явно чем-то заболеваешь.
— Нет!
Я срываюсь на крик. Если уйду, все станет гораздо хуже. Если не появлюсь у раздевалки, Груб пойдет говорить с отцом, и я уже не смогу избежать разоблачения.
Мисс Поттс хмурится.
— Ну-ка, посмотри на меня. У тебя что-то случилось?
Но я упорно качаю головой. Мисс Поттс еще училась и была не намного старше отцовской подружки. Ей хотелось, чтобы ученики ее любили и уважали; Венди Ловелл, девчонка из моего класса, во время обеда доводила себя до рвоты, и когда мисс Поттс узнала об этом, она позвонила по горячей линии в «Пищевые нарушения».
Она то и дело говорила о гендерном мышлении, была знатоком расовой дискриминации, посещала курсы «Самоутверждения личности», «Кто обижает слабых» и «О вреде наркотиков». Мне было понятно, что мисс Поттс выискивает причину, но ей оставалось проработать в школе только до конца триместра, и, значит, через несколько недель ее здесь не будет.
— Пожалуйста, мисс, — шепчу я.
— Ну давай, солнышко, — вкрадчиво произносит она, — уж мне-то ты можешь сказать.
Секрет был прост, как все секреты. Система безопасности в таких местах, как «Сент-Освальд» — и даже, в какой-то степени, «Солнечный берег», — держалась не столько на детекторах задымления или скрытых камерах, сколько на толстенном слое притворства.
Никто не противостоит учителю, никому и в голову не придет противостоять школе. А почему? Врожденное низкопоклонство перед властью — этот страх намного превосходит страх разоблачения. Учитель всегда «сэр» для своих учеников, сколько бы лет ни прошло; даже становясь взрослыми, мы обнаруживаем, что старые рефлексы не утрачиваются, а только приглушаются, и стоит прозвучать команде, как они снова срабатывают. И кто осмелится бросить вызов этому гиганту? Кто? Невозможно даже представить.
Но мое отчаяние было сильнее. На одной стороне «Сент-Освальд», Леон, все мои мечты и планы. На другой — мистер Груб, нависший надо мной, как Священное Писание. Найду ли я в себе смелость? Смогу ли я справиться?
— Ну, детка, давай же, — умильно продолжает мисс Поттс, не желая упускать возможность. — Мне можно довериться, я ведь никому не скажу.
Я мнусь для виду. Потом едва слышно говорю, глядя ей прямо в глаза:
— Мистер Груб. Мистер Груб и Трейси Дилейси.
3
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Пятница, 10 сентября
Первая неделя была долгой. Она всегда долгая, но в этом году особенно — этот идиотский сезон открылся слишком рано. Андертон-Пуллит сегодня отсутствует (по словам матери, у него аллергия), однако Коньман и Джексон снова в классе. Джексон щеголяет внушительным синяком под глазом, который прекрасно гармонирует с его сломанным носом; Макнэйр, Сатклифф и Аллен-Джонс попали в дисциплинарный отчет (Аллен-Джонс — с синяком на щеке, отчетливыми следами четырех пальцев, и при этом он уверяет, что заработал его во время игры в футбол).
Тишенс принят в Географическое общество, которое стараниями Боба Страннинга проводит еженедельные собрания в моей комнате; Слоун повредил ахиллесово сухожилие, чрезмерно увлекшись бегом; Изабель Тапи околачивается у кафедры физкультуры, при этом юбки ее становятся все смелее и смелее; вторжение доктора Дивайна в кабинет классической кафедры временно отложено — за панелями обшивки обнаружены мышиные норки; моя кофейная кружка так и не нашлась, классный журнал тоже; его пропажа вызвала неудовольствие Марлин, а когда в четверг я вернулся после обеда в свою комнату, то обнаружил, что моя любимая ручка — «Паркер» с золотым пером в зеленом футляре — исчезла из ящика моего стола.
Именно эта последняя пропажа по-настоящему достала меня; отчасти потому, что всего полчаса назад я вышел из своей комнаты, и, что важнее, это произошло в обеденный перерыв и наводило меня на мысль о том, что вор был из моего класса. Мой третий «Ч» — хорошие ребята, так мне, по крайней мере, кажется, и против меня ничего не имеют. В это время Джефф Пуст дежурил в коридоре, так же как и, по чистой случайности, Изабель Тапи, но ни тот ни другая (что неудивительно) не заметили во время перерыва никаких подозрительных посетителей пятьдесят девятой комнаты.
Днем я обмолвился о потере перед классом в надежде, что кто-нибудь просто позаимствовал ручку и забыл вернуть, но мальчики непонимающе смотрели на меня.
— Неужели никто ничего не видел? Тэйлер? Джексон?
— Ничего, сэр. Нет, сэр.
— Прайс? Пинк? Сатклифф?
— Нет, сэр.
— Коньман?
Тот смотрел в сторону, усмехаясь.
Коньман?
Я написал список на листе бумаги и отпустил учеников, встревоженный уже по-настоящему. Неприятно, но единственный способ обнаружить вора — обыскать шкафчики. По случайности я был в тот день свободен, поэтому, вооружившись своим ключом-отмычкой и списком номеров шкафчиков, оставил Тишенса сторожить пятьдесят девятую с небольшой группой шестиклассников, мирных ребят, и отправился в Средний коридор, где находилась комната со шкафами третьих классов.
Я проводил обыск в алфавитном порядке, не спеша, особо внимательно заглядывая в пеналы, но не находил ничего, кроме полупустой пачки сигарет у Аллена-Джонса и журнала с девочками у Джексона.
Затем пришел черед шкафчика Коньмана, который был забит бумагами, книгами и всяким мусором. Из-под папок выскользнул серебряный пенал в форме калькулятора; я открыл его — моей ручки там не было. Следующим был шкафчик Демона, потом Ниу, Пинка, Андертон-Пуллита — полный книг, посвященных его всепоглощающей страсти, самолетам Первой мировой войны. Я обыскал все шкафчики; нашел тайный склад запрещенных в школе карт и несколько фотографий кинозвезд, но моего «Паркера» не было.
Я провел там больше часа, до звонка с урока, и коридор заполнился учениками. К счастью, никому из них не понадобилось залезть к себе в шкаф на перемене.
Я ушел, удрученный еще сильнее, чем до обыска, и не столько потерей ручки — ее можно, в конце концов, и купить, — сколько тем, что радость общения с мальчиками подпорчена этим инцидентом, я не смогу доверять никому из них, пока вор не будет найден.
На дежурстве после занятий я наблюдал за очередью на автобус; Тишенс был на главном дворе, его заслоняла толпа уходящих мальчиков, а Монумент стоял на ступенях часовни, обозревая происходящее с высоты.
— Счастливо, сэр! Хорошо отдохнуть!
Это промчался Макнэйр, в приспущенном галстуке и незаправленной рубашке. С ним бежал Аллен-Джонс — как всегда, несся так, будто спасался от смертельной опасности.
— Потише! — окликнул я их. — Шеи свернете!
— Извините, сэр, — отозвался Аллен-Джонс, не снижая скорости.
Я не удержался от улыбки. Мне вспомнилось, как я сам так же бежал — и не так уж давно это было, — когда выходные казались длинными, как футбольные поля. А сейчас они проходят в мгновение ока: недели, месяцы, годы — все скрываются в цилиндре фокусника. Всегда одно и то же, и это поразительно. Почему мальчишки всегда бегут? И когда я перестал бегать?
— Мистер Честли!
Было так шумно, что я не расслышал, как сзади подошел Новый Главный. Даже к вечеру пятницы он был при полном параде: белая рубашка, серый костюм, галстук, идеально завязанный и висящий строго вертикально.
— Директор…
Его раздражает такое обращение. Напоминает, что он не единственный и незаменимый в истории «Сент-Освальда».
— Это был ваш ученик? Который промчался мимо нас в рубашке навыпуск?
— Нет, конечно, — солгал я.
Новый Главный был зациклен на рубашках, носках и прочих мелочах. В моем ответе он усомнился.
— На этой неделе я заметил некоторое пренебрежение школьной формой. Надеюсь, вы сможете внушить мальчикам, как важно производить хорошее впечатление за пределами Школы.
— Конечно, директор.
В преддверии надвигающейся инспекции «произведение хорошего впечатления» стало пунктиком Нового. Гимназия «Сент-Генри» похваляется строжайшим соблюдением этикета в одежде — включая соломенные канотье летом и цилиндры церковных хористов, и наш Главный считает это немаловажной причиной их высочайшего рейтинга. Мои замызганные чернилами негодники не столь высокого мнения о своих соперниках — или Генриеттах, как их традиционно называют в «Сент-Освальде», — и я с ними вполне согласен. Одежный мятеж — это инициация, и наши школьники — третий «Ч», в частности, — выражают свой бунт незаправленными рубашками, стрижеными галстуками и подрывающими устои носками.
Я и объяснил это Новому Главному, но он обратил на меня взгляд, полный такого отвращения, что я пожалел о своей попытке.
— Носки, мистер Честли? — изрек он с таким видом, словно я рассказал ему о новом, доселе неслыханном извращении.
— Ну да, — втолковывал я ему. — Знаете, с Гомером Симпсоном, динозаврами, Скуби-Ду.
— Но носки у нас установлены, — возразил Главный. — Серая шерсть, длина до икр, желто-черные полоски. По восемь девяносто девять пара у школьных поставщиков.
Я бессильно пожал плечами. Он пятнадцать лет директорствует в «Сент-Освальде» и до сих пор не знает, что никто — никто! — не носит форменные носки.
— Итак, я надеюсь, вы положите этому конец, — заявил он, все еще раздосадованный. — Каждый ученик должен быть одет по форме, по полной форме, и всегда. Мне придется разослать памятку по этому поводу.
Интересно, а сам Главный, когда был мальчиком, всегда одевался по форме? По полной форме? Я попытался представить это — и представил.
— Fac ut vivas,[26] директор, — со вздохом сказал я.
— Что?
— Совершенно верно, сэр.
— И по поводу записок… Моя секретарша трижды присылала вам по электронной почте приглашение зайти ко мне в кабинет.
— Неужели, директор?
— Да, мистер Честли, — ледяным тоном ответил он. — К нам поступила жалоба.
Это, конечно, Коньман. Вернее, его мамаша, блондинка неопределенных лет с неустойчивой психикой, которая имеет счастье получать большие алименты, соответственно, у нее полно времени, чтобы писать жалобы каждый триместр. На этот раз о том, что я издеваюсь над ее сыном потому, что он еврей.
— Антисемитизм — очень серьезное обвинение, — провозгласил Главный. — Двадцать пять процентов наших клиентов — родителей то есть — принадлежат к еврейской общине, и не надо напоминать вам…
— Нет, директор, не надо.
Это зашло слишком далеко. Принять сторону мальчика, притом в общественном месте, где всякий может услышать, — хуже, чем предательство. Меня охватило бешенство.
— Здесь конфликт личностей, не более, и я надеюсь, что вы возьмете назад свое совершенно необоснованное обвинение. И поскольку об этом зашла речь, не угодно ли вспомнить, что у нас пирамидальная структура дисциплины и начинается она с классного руководителя, и мне неприятно, когда мои обязанности берет на себя кто-то другой, даже не посоветовавшись со мной.
— Мистер Честли! — Главный, похоже, засомневался.
— Да, директор.
— Есть еще кое-что.
Я ждал, по-прежнему кипя.
— Миссис Коньман утверждает, что вчера днем из шкафчика ее сына исчезла ценная ручка, подарок на бармицву. А кое-кто видел, как вы в это время открывали шкафчики третьеклассников.
Vae! Я мысленно выругал себя. Надо было осторожнее — по правилам шкафчики обыскивают в присутствии самих учеников. Но третий «Ч» — мой собственный класс, и во многих отношениях любимый класс. Лучше было сделать как обычно: по секрету поговорить с нарушителем, ликвидировать улику и на том покончить. Это сработало с Аллен-Джонсом и дверными табличками; это сработало бы и с Коньманом. Только вот в его шкафчике ничего не оказалось — хотя чутье подсказывало, что виновен именно он, — и я, конечно, ничего оттуда не взял.
Главный перестал сдерживаться.
— Миссис Коньман обвиняет вас не только в том, что вы неоднократно унижали и терзали ее сына, но и прямо или косвенно обвинили его в воровстве, а когда он это отрицал, вы тайно изъяли ценную вещь из его шкафчика, вероятно, в надежде, что это заставит его сознаться.
— Понятно. Так вот что я думаю о миссис Коньман…
— Школьная страховка, конечно, покроет потерю. Но возникает вопрос…
— Что?! — Я чуть не лишился дара речи. Мальчики теряют что-нибудь каждый день. Предоставить компенсацию в данном случае равносильно признанию моей вины. — У меня этой ручки нет. Даю голову на отсечение, эта чертова штука валяется у него под кроватью или еще где-нибудь.
— Я бы предпочел, чтобы дело не выходило за пределы школы и жалоба не ушла в правление.
— Кто бы сомневался! Но если вы это сделаете, к утру понедельника я положу вам на стол заявление об уходе.
Директор побледнел.
— Рой, не принимайте всерьез…
— Я вообще это не принимаю. Обязанность директора — защищать свой персонал, а не трепетать в ужасе перед каждым злобным наветом.
Наступило холодное молчание. Я понял, что мой голос — давно приспособившийся к акустике Колокольной башни — слишком громок. Несколько мальчиков с родителями слонялись поблизости, а маленький Тишенс, который все еще был на дежурстве, смотрел на меня с открытым ртом.
— Очень хорошо, мистер Честли, — натянуто произнес Новый Главный.
И пошел своей дорогой, а я остался с чувством, что в лучшем случае одержал пиррову победу, а в худшем — самым дурацким образом забил мяч в свои ворота.
4
Бедный старый Честли. Он уходил сегодня с таким подавленным видом, что, может, и не стоило красть его ручку. Он показался стариком — не грозным учителем, а старым, грустным комедиантом с обрюзгшим лицом; стариком, чье время ушло. Это, конечно, совершенно не так. У него чрезвычайно твердый характер, острый — и опасный — ум. И все же — можете назвать это ностальгией или извращением — сейчас он мне нравится больше, чем прежде. Стоит ли прийти к нему на помощь? В память о прежних днях?
Да, быть может. Быть может, я так и сделаю.
Первую рабочую неделю стоит отметить бутылкой шампанского. Конечно, игра только начинается, но уже посеяно столько ядовитых семян — и это лишь начало. Коньман оказался ценным орудием — почти что Закадычный Дружок, как их называет Честли, — он разговаривал со мной почти на каждой перемене, впитывая каждое слово. Нет, ничего такого, что можно было бы поставить мне в вину — уж мне ли не знать, — но намеками и шутками я надеюсь повести его верным путем.
Его мать, конечно, не стала жаловаться в правление. У меня на этот счет не было никаких сомнений, несмотря на все ее актерство. Во всяком случае, не сейчас. Тем не менее все это копится. В самой глубине, там, где такие вещи имеют значение.
Скандал — та гниль, от которой крошится фундамент. «Сент-Освальд» получил свою порцию гнили, но большую часть ее аккуратно вырезало правление и Попечительский совет. Дело Стержинга, например, или эта грязная история со смотрителем пятнадцать лет назад. Как его звали? Страз? Не могу вспомнить подробности, старина, но все это лишь доказывает, что доверять нельзя никому.
В случае мистера Груба и моей собственной школы не было никаких попечителей, которые брали бы на себя такие дела. Мисс Поттс слушала с выпученными глазами и раскрытым ртом, который меньше чем за минуту из надуто-убежденного стал яблочно-кислым.
— Но Трейси только пятнадцать, — проговорила мисс Поттс (она всегда старалась выглядеть любезной на уроках мистера Груба, но сейчас просто застыла от возмущения). — Пятнадцать!
— Да. Но никому не говорите. Он убьет меня, если узнает.
Это была приманка, и она, как и ожидалось, клюнула.
— Ничего с тобой не случится, — твердо сказала она. — От тебя требуется только одно — рассказать мне все.
На встречу с Грубом теперь идти незачем. Вместо этого можно сидеть у кабинета директора, дрожа от страха и радости, и слушать, как за дверью разворачивается трагедия. Груб, конечно, все отрицал, но помешанная на нем Трейси отчаянно рыдала из-за его публичного предательства, сравнивала себя с Джульеттой, грозила самоубийством и наконец заявила, что беременна, после чего все как с цепи сорвались и стали друг друга обвинять. Груб удрал, чтобы позвонить представителю профсоюзов, а мисс Поттс пригрозила сообщить обо всем в местные газеты, если немедленно не примут меры, чтобы защитить невинных девочек от этого извращенца, которого она, по ее словам, всегда подозревала и по которому тюрьма плачет.
На другой день мистер Груб был отстранен от занятий на время следствия, а после того, что открылось, так и не вернулся. В следующем триместре Трейси объявила, что не беременна (к явному облегчению не одной пятиклассницы), появилась новая, совсем молоденькая учительница физкультуры по фамилии Эпплуайт, которая приняла мою астму без любопытства и лишних вопросов, и в результате оказалось, что даже без уроков карате можно заработать некоторое — правда, сомнительное — уважение одноклассников за смелость выступить против этого ублюдка Груба.
Еще раз повторю: точно запущенный камень может свалить и гиганта. Груб был первым. Если хотите, проба пера. Вероятно, мои одноклассники это почувствовали — почувствовали, что у меня появился вкус к борьбе, потому что их издевательства, которые делали мою жизнь невыносимой, в основном сошли на нет. Конечно, любить меня не стали, но если раньше ко мне цеплялись все, кому не лень, то теперь меня оставили в покое равно учителя и ученики.
Слишком мало и слишком поздно. К тому времени мои визиты в «Сент-Освальд» стали почти ежедневными. Прятаться там в коридорах, а на переменах и в обед встречаться с Леоном, — это ли не счастье? Наступила экзаменационная неделя, и Леону разрешили самостоятельно работать в библиотеке, когда ему не надо было сидеть на экзамене, так что мы вместе уходили в город, разглядывали пластинки — а иногда крали их, хотя Леон, которому давали достаточно карманных денег, в этом не нуждался.
У меня, однако, их не было. Фактически все мои деньги — маленькие еженедельные выдачи и деньги на обед, которые теперь не надо было тратить в старой школе, — шли на мою аферу в «Сент-Освальде».
Необходимые расходы оказались запредельны. Книги, канцелярские принадлежности, напитки и закуски в кондитерской, автобусные билеты на загородные матчи и, конечно, форма. Хотя все мальчики и носили одинаковую форму, все же поддерживался некий стандарт. Коли представляешься новым учеником, сыном инспектора полиции, то как объяснить, почему носишь старую одежду (украденную в бюро находок) или протертые и грязные тренировочные штаны, в которых ходишь дома. Мне нужна была новая форма: сияющие ботинки, кожаный ранец…
Кое-что удалось стащить из шкафчиков после уроков, содрать старые нашивки с именами владельцев и заменить их нашивками с моим именем. Кое-что купить на свои сбережения. Два раза прикарманить отцовские деньги на пиво — в надежде, что он вернется пьяный и забудет, сколько потратил. В первый раз получилось, но отец оказался внимательнее, чем предполагалось, и на второй попытке чуть меня не поймал. К счастью, имелась другая, более вероятная подозреваемая: последовала ужасная ссора, и в течение двух недель Пепси носила черные очки, а мне уже нельзя было так рисковать.
Вместо этого можно воровать в магазинах. Убедить Леона, что я делаю это ради забавы, было не трудно: мы устраивали соревнования по краже пластинок и делили добычу в нашем «клубе» — в лесу за школой. У меня неожиданно открылись способности к этой игре, но Леон был прирожденным и бесстрашным вором. Для этой цели он приспособил длинное пальто и засовывал пластинки и компакт-диски в широкие внутренние карманы, так что едва мог передвигаться под их тяжестью. Однажды нас чуть не поймали: когда мы уже шли к выходу, подкладка порвалась и пластинки с конвертами рассыпались по полу. Девушка за кассой уставилась на нас, покупатели разинули рты, и даже магазинный полисмен остолбенел от удивления. Первой мыслью было дать деру, но Леон виновато улыбнулся, аккуратно собрал пластинки и только тогда понесся к выходу, и полы его пальто развевались, словно крылья. Долгое время мы не осмеливались снова зайти в этот магазин, но в конце концов решились — по настоянию Леона, хотя он и сказал, что большую часть товара мы уже утащили.
Это вопрос отношения к делу. Тут Леон стал моим учителем, хотя, узнай он о моем обмане, даже он уступил бы мне пальму первенства в этой игре. Но это было невозможно. Для Леона большинство людей были «банальными», обитатели «Берега» — «сбродом», а жильцы муниципальных домов (включая квартиры на Эбби-роуд, где когда-то жили мы с родителями) — «клушами», «быдлом», «шалавами» и «чернью».
Его презрение было мне понятно и близко; и все-таки моя ненависть проникала глубже. Мне было известно то, что наглухо скрыто от Леона с его красивым домом, с его латынью и электрогитарой. Наша дружба не была дружбой равных. Тот мир, который мы создали для нас двоих, не мог вместить ребенка Джона и Шарон Страз.
Единственное, о чем можно было сожалеть, — игра эта не могла длиться бесконечно. Но в двенадцать лет редко задумываются о будущем — если и собирались на моем горизонте темные тучи, моя новая дружба была слишком ослепительной, чтобы их заметить.
5
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Среда, 15 сентября
Вчера, придя в класс после обеда, я увидел рисунок, приколотый к доске объявлений: не слишком искусная карикатура на меня — с гитлеровскими усиками и словами на облачке: «Juden 'raus!».[27]
Повесить ее мог кто угодно — какой-нибудь из дивайновцев, кто был здесь после перерыва, или один из географов Тишенса, даже дежурный ученик с извращенным чувством юмора, — но я знал, что это дело рук Коньмана. Я понял это по его самодовольному и насмешливому лицу, по тому, как он прятал от меня глаза, как слегка медлил произнести «сэр» после «да» — эту маленькую дерзость заметил только я.
Я, конечно, снял рисунок, скомкал и бросил в корзину для бумаг, сделав вид, что даже не взглянул на него, но я ощутил запах бунта. Все было тихо, но я провел здесь слишком много лет, чтобы дать себя одурачить: стояла особая тишина, возникающая в эпицентре, и взрыв не заставит себя ждать.
Я так и не узнал, кто видел меня в комнате со шкафчиками и донес. Это мог сделать в своих корыстных интересах кто угодно; Джефф и Пенни Нэйшн, например, вполне на это способны, они всегда докладывают о «нарушениях процедуры» с самым ханжеским видом, за которым таится злоба. Так случилось, что в этом году у меня учится их сын — умный, но невзрачный первоклассник, — и, как только отпечатали списки классов, они стали проявлять нездоровый интерес к моим методам обучения. Или донесла Изабель Тапи, которая никогда не любила меня, или Тишенс, у которого могли быть свои причины, и даже кто-нибудь из моих мальчиков.
Конечно, это не столь важно. Но с первого дня триместра возникло ощущение, будто за мной кто-то следит, пристально и с недобрыми намерениями. Наверное, так же себя чувствовал и Цезарь, когда настали мартовские иды.
В классе все как обычно. Латинская группа первоклассников все еще потрясена тем, что глагол является «словом, выражающим действие»; группа шестиклассников-середнячков с трудом одолевает IX песнь «Энеиды»; мой третий «Ч» сражается с герундием (уже третий раз) под остроумные комментарии Сатклиффа и Аллен-Джонса (как всегда, неугомонных) и тяжеловесные замечания Андертон-Пуллита, считающего латынь напрасной тратой времени, которое лучше потратить на изучение авиации Первой мировой войны.
Никто не обращал внимания на Коньмана, который, не говоря ни слова, приступил к работе; небольшая контрольная в конце урока вполне удовлетворила меня — ученики больше не боялись герундия, как и подобает третьеклассникам. Сатклифф дополнил свой текст неподобающими рисуночками, изображающими «виды герундия в их естественной среде обитания» и «что происходит при встрече герундия с герундивом». Не забыть поговорить с Сатклиффом при случае. Тем временем рисунки приклеиваются скотчем к моей столешнице — маленькое веселое противоядие от таинственного утреннего карикатуриста.
На кафедре есть и хорошее, и плохое. Диана Дерзи прекрасно вливается в работу, а от Грушинга никакого толка. Это, впрочем, не вполне его вина — у меня слабость к Грушингу, несмотря на всю его безалаберность; Скунс, человек, что ни говори, с головой на плечах, но после нового назначения превращается в совершенного зануду, подлавливая всех и злословя до такой степени, что тихий Грушинг готов взорваться, и даже Китти частично утрачивает свой блеск. Одну Тапи, похоже, это нисколько не трогает, вероятно, из-за бурного развития близких отношений с этим чудовищным Пустом, с которым ее не раз видели в «Жаждущем школяре», а также в Трапезной, где они вместе поедали бутерброд.
С другой стороны, немцы совершенно счастливы своим периодом господства. Флаг им в руки. Мыши — жертвы дивайновской борьбы за соблюдение правил здоровья и безопасности — вероятно, исчезли, но призрак Честли держится, громыхая цепями над новыми обитателями и устраивая время от времени разгром.
За сумму, равную цене кружки пива в «Школяре», я раздобыл ключ от нового кабинета немцев и теперь удаляюсь туда каждый раз, когда Дивайн созывает заседание кафедры. Я знаю, что мне отпущено только десять минут, но за это время я устраиваю совсем неумышленный беспорядок: кофейные чашки на письменном столе, телефон отсоединен, в экземпляре «Таймса», принадлежащем лично Зелен-Винограду, заполнен кроссворд — чтобы напомнить о том, что я все еще здесь присутствую.
Мой шкаф с архивом присвоен соседним читальным залом, и это тоже беспокоит доктора Дивайна, который до недавнего времени не знал о существовании двери, соединяющей два этих помещения, которую я привел в порядок. Он утверждает, что, сидя за своим столом, чувствует запах моих сигарет, и взывает к здоровью и безопасности с ханжески самодовольным лицом; при таком множестве книг, предрекает он, может возникнуть пожар, и надо установить противопожарную сигнализацию.
К счастью, Боб Страннинг, который в качестве второго замдиректора курирует расходы всех кафедр, ясно дал понять, что до окончания инспекции не должно быть излишних трат, и Зелен-Виноград вынужден терпеть мое присутствие, при этом, конечно, обдумывая следующий маневр.
Тем временем Главный продолжает атаковать носки. Это было основной темой на собрании в понедельник, после чего все мальчики стали надевать в школу самые вызывающие носки, дополняя их порой экстравагантным излишеством в виде ярких подвязок.
Пока что я насчитал одного Багза Банни, трех Бартов Симпсонов, Парк Юрского периода, четырех Бивисов и Батхедов, одну крикливо-розовую пару с «Крутыми девчонками», вышитую блестками, на Аллен-Джонсе. К счастью, глаза мои уже не те, что раньше, и я ну совсем не замечаю таких мелочей.
Конечно, внезапный интерес Нового Главного к тому, что носят на лодыжках, никого не обманывает. Неотвратимо надвигается дата школьной инспекции, и после неудачных результатов летних экзаменов (из-за перегрузки внеклассными работами и последних инструкций Министерства образования) он понимает, что не может позволить себе неважный отчет.
В результате носки, рубашки, галстуки и прочее будут главными объектами внимания в этом триместре наряду с граффити, здоровьем и безопасностью, мышами, компьютерной грамотностью и хождением по левой стороне коридора. Проведут внутришкольную аттестацию всего персонала, отправят в печать новый проспект, учредят подкомитет, чтобы обсудить вопрос улучшения образа школы, а посетителям предоставят новый ряд парковочных мест для инвалидов.
На волне этой необычной деятельности Дуббс, смотритель, из кожи вон лезет. У него замечательная способность — изображать бурную деятельность и при этом вообще не работать. Он таится по углам и в коридорах, держа в руках планшет, и проверяет работу Джимми по ремонту и обновлению. Таким образом, он подслушивает разговоры учителей и, подозреваю, почти все доносит доктору Дивайну. И конечно, Зелен-Виноград, публично выражающий презрение к пересудам в преподавательской, прекрасно осведомлен.
Мисс Дерзи была сегодня днем в моей классной комнате, заменяя заболевшего Тишенса. Желудочный грипп, говорит Боб Страннинг, но у меня на этот счет есть сомнения. Одни люди рождаются учителями, другие — нет, и, хотя Тишенс и не побьет рекорд (который принадлежит учителю математики Джерому Фентиману — он в свой первый день исчез на перемене, и больше его никто не видел), я не удивлюсь, если он покинет нас в середине триместра, сославшись на какое-нибудь неведомое недомогание.
К счастью, мисс Дерзи сделана из более прочного материала. Я слышу, как она разговаривает с компьютерщиками Тишенса в комнате отдыха. Ее сдержанная манера обманчива, под ней скрываются ум и способности. Я понимаю, что ее отчужденность — не от робости. Ей просто нравится быть наедине с собой и нет дела до других новичков. Я часто вижу ее — все-таки у нас общая классная комната — и просто поражен, насколько быстро она разобралась в запутанной топографии «Сент-Освальда», в этом множестве комнат, в традициях и запретах, во всей инфраструктуре. С мальчиками она ведет себя по-дружески, но избегает соблазна панибратства; умеет наказать, не обидев; знает свой предмет.
Сегодня перед занятиями я застал ее в моей комнате за проверкой тетрадей, и мне удалось несколько секунд понаблюдать за нею, прежде чем она меня заметила. Стройная, деловитая в своей белой накрахмаленной блузке и аккуратных серых брюках, с короткими, изящно подстриженными темными волосами. Я шагнул вперед, и она, увидев меня, сразу встала, чтобы освободить мое кресло.
— Доброе утро, сэр. Не ожидала вас так рано.
Было без четверти восемь. Пуст, верный себе, появляется каждое утро без пяти девять; Слоун прибывает рано, но только для того, чтобы пробежать свои бесконечные круги, и даже Джерри Грахфогель никогда не приходит раньше восьми. И это «сэр» — надеюсь, эта женщина не впадет в низкопоклонство. С другой стороны, я не люблю, когда новенькие запросто обращаются ко мне по имени, словно я водопроводчик или пил с ними в пабе.
— А чем вам не нравится комната отдыха?
— Мистер Грушинг и мистер Скунс обсуждают последние назначения. Я решила, что тактичней будет удалиться.
— Понятно.
Я сел и закурил утренний «Голуаз».
— Простите, сэр. Мне следовало спросить у вас разрешения.
Она говорила вежливо, но глаза ее поблескивали. Я решил, что она много на себя берет, и за это она понравилась мне еще больше.
— Сигарету?
— Нет, спасибо, я не курю.
— Никаких пороков, да?
Боже святый, только не второй Зелен-Виноград.
— Полным-полно, поверьте.
— Хм…
— Один из ваших учеников сказал, что вы пробыли в этой комнате двадцать с лишним лет.
— Больше, если считать годы моего заточения здесь.
В те дни тут была целая классическая империя; французский был представлен единственной Твидовой Курткой, выросшей на methode Assimil;[28] немецкий считался непатриотичным.
О tempore! О mores![29] Я глубоко вздохнул. Гораций на мосту один сдерживает орды варваров.[30]
Мисс Дерзи усмехалась.
— Да, все изменилось с появлением пластиковых парт и белых классных досок. Вы правы, что держитесь до конца. Кроме того, мне нравятся ваши ученики. После латыни их не надо учить грамматике. И еще они правильно пишут.
Умная девушка, это очевидно. Хотел бы я знать, что она от меня хочет. Есть куда более быстрые пути на вершину скользкого столба, нежели через Колокольную башню, и если именно в этом ее цель, то ей было бы выгоднее льстить Бобу Страннингу, или Грушингу, или Дивайну.
— Будьте здесь поосторожнее, — посоветовал я ей. — Пока вы это поймете, вам уже стукнет шестьдесят пять, вы растолстеете и покроетесь мелом с головы до ног.
Мисс Дерзи улыбнулась и собрала работы.
— Полагаю, у вас масса дел, — сказала она, направляясь к двери. И остановилась. — Простите, что спрашиваю, но вы не собираетесь уходить в этом году, так ведь?
— Уходить? Шутите! Я собираюсь продержаться до «сотни». — Я пристально посмотрел на нее: — А что, кто-то вам говорил об этом?
Мисс Дерзи замялась.
— Просто… мистер Страннинг попросил меня как младшего сотрудника редактировать школьный журнал. И когда я просматривала списки преподавателей по кафедрам, то заметила…
— Заметили что? — Теперь ее вежливость начинала действовать на нервы. — Говорите же, ради бога!
— Просто… вас, кажется, не внесли в списки на этот год. И классическая кафедра будто…
Она снова запнулась, подыскивая слова, и терпение мое истощилось.
— Что? Что? Вытеснена на обочину? Слита с другими? К черту терминологию, и скажите, что вы думаете. Что случилось с этой проклятой классической кафедрой?
— Хороший вопрос, сэр, — невозмутимо проговорила мисс Дерзи. — В литературе, издаваемой школой, — рекламных проспектах, списках кафедр, журнале — ее просто нет. — Она снова помялась. — И, сэр… Согласно штатному расписанию, вас тоже нет.
6
Понедельник, 20 сентября
К концу недели новость разнеслась по всей школе. Учитывая обстоятельства, можно было бы ожидать, что старик Честли посидит тихо какое-то время, рассмотрит все варианты и не будет высовываться, однако такое поведение не в его духе, хоть это и единственное разумное решение. Но Честли верен себе — едва проверив факты, он отправился прямо к Страннингу и полез на рожон.
Страннинг, конечно, отрицал, что действовал втихаря. Новая кафедра, твердил он, станет просто называться «Иностранные языки», то есть включать и классические, и современные языки, а также появятся два новых предмета, «Языковое сознание» и «Языковой дизайн», будут проходить раз в неделю в компьютерных классах, как только получим программное обеспечение (Страннинга заверили, что его доставят к шестому декабря, дню школьной инспекции).
Часы классических языков не сократят, и оказаться на обочине им тоже не грозит, утверждал Страннинг, напротив, уровень преподавания языков будет поднят, чтобы соответствовать рекомендованной программе. В «Сент-Генри», как он понимает, это сделали четыре года назад, и конкуренция…
Что ответил на это Честли, в отчеты не попало. К счастью, по слухам, большей частью он бранился на латыни, но, так или иначе, между ним и Страннингом установилась вежливая и корректная холодность.
«Боб» стал «мистером Страннингом». Впервые за все время работы Честли начал требовать полного соблюдения правил в отношении своих дежурств и настоял на том, чтобы ему сообщали, будет ли окно, не позднее восьми тридцати утра. Это соответствует правилам, но вынуждает Страннинга являться на работу на двадцать минут раньше, чем обычно. В результате Честли получает больше дежурств в дождливые дни и замен по пятницам, чем это полагалось бы по справедливости, что нисколько не ослабляет напряженность.
Это, конечно, забавно, однако хочется большего. «Сент-Освальд» был свидетелем тысячи мелких драм того же пошиба. Истекла вторая рабочая неделя, мне более чем уютно в своей роли, и есть искушение подольше поблаженствовать в этой новой ситуации. Однако я знаю, что лучшего времени для удара не будет. Но куда бить?
Не в Слоуна, не в директора. Честли? Соблазнительно, и ему придется уйти, рано или поздно, но эта игра доставляет мне столько удовольствия, что не хочется терять его так скоро. Нет. На самом деле начинать нужно с другого. Со смотрителя.
У Джона Страза выдалось плохое лето. Он пил больше обычного, и это начало сказываться. Будучи крупным мужчиной, он толстел постепенно, почти незаметно, и как-то вдруг разжирел.
Мне впервые это бросилось в глаза — как мальчики «Сент-Освальда» проходят в ворота, отцовская медлительность, его налитые кровью глаза, угрюмый волчий характер. Хотя угрюмость редко проявлялась в рабочее время, мне-то было известно, что она сидит в нем, будто подземное осиное гнездо, и выжидает, когда кто-нибудь наступит.
Доктор Тайд, казначей, уже не раз высказывался по этому поводу, хотя отцу еще не делали официальный выговор. Мальчики тоже все знали, особенно младшие, и этим летом они безжалостно дразнили его: «Джон! Эй, Лысый Джон!» — своими девчачьими голосами, толпами ходили за ним по пятам, пока он занимался своей работой, бежали за газонокосилкой, которой он методично стриг крикетные и футбольные поля, и его здоровенная медвежья задница свисала по обе стороны узкого седла.
У него было много прозвищ: Жирняга Джонни, Лысый Джон (он начал стесняться растущей лысины и зачесывал на нее смазанную чем-то жирным длинную прядь), Колобок Джон. Косилка-самоходка была неисчерпаемым источником развлечений, мальчишки называли ее «Чертова Тачка» и «Джонов Драндулет», она без конца ломалась. Поговаривали, что она работает на масле для чипсов, которым Джон мажет волосы, и он ездит на ней, потому что она быстрее, чем его автомобиль. Заметив, что по утрам от Джона воняет перегаром, они принялись высмеивать и это: делали вид, что пьянеют от одного дыхания сторожа, спрашивали, сколько он перебрал сверх положенного и можно ли ему садиться за руль своей Чертовой Тачки.
Нечего и говорить, что приходилось держаться подальше от этих ребят, потому что при всей моей уверенности, что отец не разглядывает обладателей сент-освальдской формы, его близость заставляла меня краснеть и стыдиться. В таких случаях казалось, что я вижу отца впервые; когда же, доведенный до белого каления, он набрасывался на них — сначала с руганью, а потом и с кулаками, — меня мутило и корчило от позора и ненависти к себе.
Все это сыграло не последнюю роль в нашей дружбе с Леоном. Хоть он и был бунтарем, со своими длинными волосами и воровством в магазинах, но тем не менее принадлежал своему сословию — недаром он с презрением отзывался о «черни» и «шалавах» и высмеивал моих сверстников из «Солнечного берега» со злой и безжалостной меткостью.
Его насмешки выражали и мои чувства. «Солнечный берег» всегда был мне ненавистен, тамошние школьники вызывали у меня отвращение, а потому сердце мое отдалось «Сент-Освальду» без малейшего колебания. Здесь моя обитель, и надо стараться, чтобы все во мне — прическа, голос, манеры — говорило о моем подданстве. В то время мне страстно хотелось, чтобы моя фантазия была правдой, и меня обуревали мечты о воображаемом отце-инспекторе полиции, а ненависть к жирному сторожу с вонью изо рта и разбухшим от пива брюхом переходила все мыслимые границы. Отец тоже становился все раздражительнее, неудача с карате вконец его разочаровала, и порой он смотрел на меня с нескрываемым отвращением.
Все же раз-другой он делал ко мне слабый нерешительный шаг. Звал на футбольный матч, давал денег на кино. Однако случалось это крайне редко. Он с каждым днем все глубже и глубже погрязал в своем болоте — телевизор, пиво, фаст-фуд и неловкие, шумные, чаще всего безуспешные занятия сексом. А скоро кончилось и это, и Пепси приходила все реже и реже. Несколько раз она попалась мне в городе и один раз — в парке с молодым человеком в кожаной куртке. Он обнимал Пепси за талию, обтянутую розовым ангорским свитером. После этого она у нас больше не показывалась.
По иронии судьбы, в эти недели отца спасало лишь одно — как раз то, что он все сильнее ненавидел. «Сент-Освальд» однажды был его жизнью, надеждой и гордостью, теперь же он словно насмехался над отцовской негодностью. И все равно отец терпел, хоть и без любви, но честно выполнял свои обязанности, упрямо поворачивался спиной к мальчишкам, которые издевались над ним и пели грубые куплеты на игровой площадке. Он терпел ради меня и ради меня держался почти до последнего. Я знаю это, но теперь уже поздно, ведь в двенадцать лет от тебя столько спрятано и столько предстоит открыть.
— Эй, Пиритс!
Мы сидели во дворе под буками. Солнце припекало, и Джон Страз косил газон. Я помню тот запах, запах школьных дней: скошенной травы, пыли, быстрых и буйных происшествий.
— Гляди, у Большого Джона затык.
И действительно: на краю крикетной площадки Чертова Тачка снова сломалась, и отец, потный и злой, пытался завести ее, попутно подтягивая ослабевший ремень джинсов. Младшие уже начали подбираться к нему, образуя кордон, будто пигмеи вокруг раненого носорога.
— Джон! Эй, Джон! — Их голоса неслись через крикетное поле, голоса волнистых попугайчиков в подернутой дымкой жаре. То выскакивая вперед, то отпрыгивая, они подзуживали друг друга подойти еще ближе.
— Валите отсюда! — Он махал на мальчишек руками, словно пугая ворон. Его пьяный крик донесся до нас секундой позже; затем последовал пронзительный смех. С диким визгом они бросались врассыпную, но тут же снова крались обратно, хихикая, как девчонки.
Леон ухмыльнулся.
— Пошли, — сказал он, — посмеемся.
Нехотя, но пришлось пойти за ним, снимая очки, по которым меня можно опознать. Беспокоиться не о чем: отец пьян. Пьян и в бешенстве, разъяренный жарой и настырными пацанами.
|
The script ran 0.02 seconds.