1 2 3 4 5 6 7 8 9
– Спасибо за кофейные зерна.
– Не стоит, бэби. Не стоит.
Я пошел по аллее. Очертания кипарисов по сторонам были четкие и ясные. Я оглянулся и увидел, что Ринальди стоит и смотрит мне вслед, и я помахал ему рукой.
Я сидел в приемной виллы, ожидая Кэтрин Баркли. Кто-то вошел в вестибюль. Я встал, но это была не Кэтрин. Это была мисс Фергюсон.
– Хэлло, – сказала она. – Кэтрин просила меня передать вам, что, к сожалению, она сегодня не может с вами увидеться.
– Как жаль. Она не больна, надеюсь?
– Она не совсем здорова.
– Скажите ей, пожалуйста, что я очень огорчен.
– Скажу.
– А может быть, мне зайти завтра утром?
– Зайдите.
– Очень вам благодарен, – сказал я. – Покойной ночи.
Я вышел из приемной, и мне вдруг стало тоскливо и неуютно. Я очень небрежно относился к свиданию с Кэтрин, я напился и едва не забыл прийти, но когда оказалось, что я ее не увижу, мне стало тоскливо и я почувствовал себя одиноким.
Глава восьмая
На другой день мы узнали, что ночью в верховьях реки будет атака и мы должны выехать туда с четырьмя машинами. Никто ничего не знал толком, хотя все говорили с большим апломбом, выказывая свои стратегические познания. Я сидел в первой машине, и когда мы проезжали мимо ворот английского госпиталя, я велел шоферу остановиться. Остальные машины затормозили. Я вышел и велел шоферам ехать дальше и ждать нас на перекрестке у Кормонской дороги, если мы их не нагоним раньше. Я торопливым шагом прошел по аллее и, войдя в приемную, попросил вызвать мисс Баркли.
– Она на дежурстве.
– Нельзя ли мне повидать ее на одну минуту?
Послали санитара узнать, и он вернулся с ней вместе.
– Я зашел узнать о вашем здоровье. Мне сказали, что вы на дежурстве, и я попросил вас вызвать.
– Я вполне здорова, – сказала она. – Вероятно, это от жары меня вчера разморило.
– Мне надо идти.
– Я на минутку выйду с вами.
– Вы себя совсем хорошо чувствуете? – спросил я, когда мы вышли.
– Да, милый. Вы сегодня придете?
– Нет. Я сейчас еду – сегодня потеха на Плаве.
– Потеха?
– Едва ли будет что-нибудь серьезное.
– А когда вы вернетесь?
– Завтра.
Она что-то расстегнула и сняла с шеи. Она вложила это мне в руку.
– Это святой Антоний, – сказала она. – А завтра вечером приходите.
– Разве вы католичка?
– Нет. Но святой Антоний, говорят, очень помогает.
– Буду беречь его ради вас. Прощайте.
– Нет, – сказала она. – Не прощайте.
– Слушаюсь.
– Будьте умницей и берегите себя. Нет, здесь нельзя целоваться. Нельзя.
– Слушаюсь.
Я оглянулся и увидел, что она стоит на ступенях. Она помахала мне рукой, и я послал ей воздушный поцелуй. Она еще помахала рукой, и потом аллея кончилась, и я уже усаживался в машину, и мы тронулись. Святой Антоний был в маленьком медальоне из белого металла. Я открыл медальон и вытряхнул его на ладонь.
– Святой Антоний? – спросил шофер.
– Да.
– У меня тоже есть. – Его правая рука отпустила руль, отстегнула пуговицу и вытащила из-под рубашки такой же медальон. – Видите?
Я положил святого Антония обратно в медальон, собрал в комок тоненькую золотую цепочку и все вместе спрятал в боковой карман.
– Вы его не наденете на шею?
– Нет.
– Лучше надеть. А иначе зачем он?
– Хорошо, – сказал я. Я расстегнул замок золотой цепочки, надел ее на шею и снова застегнул замок. Святой повис на моем форменном френче, и я раскрыл ворот, отстегнул воротник рубашки и опустил святого Антония под рубашку. Сидя в машине, я чувствовал на груди его металлический футляр. Скоро я позабыл о нем. После своего ранения я его больше не видел. Вероятно, его снял кто-нибудь на перевязочном пункте.
Переправившись через мост, мы поехали быстрее, и скоро впереди на дороге мы увидели пыль от остальных машин. Дорога сделала петлю, и мы увидели все три машины; они казались совсем маленькими, пыль вставала из-под колес и уходила за деревья. Мы поравнялись с ними, обогнали их и свернули на другую дорогу, которая шла в гору. Ехать в колонне совсем не плохо, если находишься в головной машине, и я уселся поудобнее и стал смотреть по сторонам. Мы ехали по предгорью со стороны реки, и когда дорога забралась выше, на севере показались высокие вершины, на которых уже лежал снег. Я оглянулся и увидел, как остальные три машины поднимаются в гору, отделенные друг от друга облаками пыли. Мы миновали длинный караван навьюченных мулов; рядом с мулами шли погонщики в красных фесках. Это были берсальеры.
После каравана мулов нам уже больше ничего не попадалось навстречу, и мы взбирались с холма на холм и потом длинным отлогим склоном спустились в речную долину. Здесь дорога была обсажена деревьями, и за правой шпалерой деревьев я увидел реку, неглубокую, прозрачную и быструю. Река обмелела и текла узкими протоками среди полос песка и гальки, а иногда, как сияние, разливалась по устланному галькой дну. У самого берега я видел глубокие ямы, вода в них была голубая, как небо. Я видел каменные мостики, дугой перекинутые через реку, к которым вели тропинки, ответвлявшиеся от дороги, и каменные крестьянские дома с канделябрами грушевых деревьев вдоль южной стены, и низкие каменные ограды в полях. Дорога долго шла по долине, а потом мы свернули и снова стали подниматься в гору. Дорога круто поднималась вверх, вилась и кружила в каштановой роще и наконец пошла вдоль кряжа горы. В просветах между деревьями видна была долина, и там, далеко внизу, блестела на солнце извилина реки, разделявшей две армии. Мы поехали по новой каменистой военной дороге, проложенной по самому гребню кряжа, и я смотрел на север, где тянулись две цепи гор, зеленые и темные до линии вечных снегов, а выше белые и яркие в лучах солнца. Потом, когда опять начался подъем, я увидел третью цепь гор, высокие снеговые горы, белые, как мел, и изрезанные причудливыми складками, а за ними вдалеке вставали еще горы, и нельзя было сказать, видишь ли их или это только кажется. Это все были австрийские горы, а у нас таких не было. Впереди был закругленный поворот направо, и в просвет между деревьями я увидел, как дорога дальше круто спускается вниз. По этой дороге двигались войска, и грузовики, и мулы с горными орудиями, и когда мы ехали по ней вниз, держась у самого края, мне была видна река далеко внизу, шпалы и рельсы, бегущие рядом, старый железнодорожный мост, а за рекой, у подножья горы, разрушенные дома городка, который мы должны были взять.
Уже почти стемнело, когда мы спустились вниз и выехали на главную дорогу, проложенную вдоль берега реки.
Глава девятая
Дорога была запружена транспортом и людьми; по обе стороны ее тянулись щиты из рогожи и соломенных циновок, и циновки перекрывали ее сверху, делая похожей на вход в цирк или селение дикарей. Мы медленно продвигались по этому соломенному туннелю и наконец выехали на голое, расчищенное место, где прежде была железнодорожная станция. Дальше дорога была прорыта в береговой насыпи, и по всей длине ее в насыпи были сделаны укрытия, и в них засела пехота. Солнце садилось, и, глядя поверх насыпи, я видел австрийские наблюдательные аэростаты, темневшие на закатном небе над горами по ту сторону реки. Мы поставили машины за развалинами кирпичного завода. В обжигательных печах и нескольких глубоких ямах оборудованы были перевязочные пункты. Среди врачей было трое моих знакомых. Главный врач сказал мне, что когда начнется и наши машины примут раненых, мы повезем их замаскированной дорогой вдоль берега и потом вверх, к перевалу, где расположен пост и где раненых будут ждать другие машины. Только бы на дороге не образовалась пробка, сказал он. Другого пути не было. Дорогу замаскировали, потому что она просматривалась с австрийского берега. Здесь, на кирпичном заводе, береговая насыпь защищала нас от ружейного и пулеметного огня. Через реку вел только один полуразрушенный мост. Когда начнется артиллерийский обстрел, наведут еще один мост, а часть войск переправится вброд у изгиба реки, где мелко. Главный врач был низенький человек с подкрученными кверху усами. Он был в чине майора, участвовал в ливийской войне и имел две нашивки за ранения. Он сказал, что, если все пройдет хорошо, он представит меня к награде. Я сказал, что, надеюсь, все пройдет хорошо, и поблагодарил его за доброту. Я спросил, есть ли здесь большой блиндаж, где могли бы поместиться шоферы, и он вызвал солдата проводить меня. Я пошел за солдатом, и мы очень быстро дошли до блиндажа, который оказался очень удобным. Шоферы были довольны, и я оставил их там. Главный врач пригласил меня выпить с ним и еще с двумя офицерами. Мы выпили рому, и я почувствовал себя среди друзей. Становилось темно. Я спросил, в котором часу начнется атака, и мне сказали, что как только совсем стемнеет. Я вернулся к шоферам. Они сидели в блиндаже и разговаривали, и когда я вошел, они замолчали. Я дал им по пачке сигарет «Македония», слабо набитых сигарет, из которых сыпался табак, и нужно было закрутить конец, прежде чем закуривать. Маньера чиркнул зажигалкой и дал всем закурить. Зажигалка была сделана в виде радиатора фиата. Я рассказал им все, что узнал.
– Почему мы не видели поста, когда сюда ехали? – спросил Пассини.
– Он как раз за поворотом, где мы свернули.
– Да, весело будет ехать по этой дороге, – сказал Маньера.
– Дадут нам жизни австрийцы, так их и так.
– Уж будьте покойны.
– А как насчет того, чтобы поесть, лейтенант? Когда начнется, нечего будет и думать о еде.
– Сейчас пойду узнаю, – сказал я.
– Нам тут сидеть или можно выйти наружу?
– Лучше сидите тут.
Я вернулся к главному врачу, и он сказал, что походная кухня сейчас прибудет и шоферы могут прийти за похлебкой. Котелки он им даст, если у них своих нет. Я сказал, что, кажется, у них есть свои. Я вернулся назад и сказал шоферам, что приду за ними, как только привезут еду. Маньера сказал, что хорошо бы, ее привезли прежде, чем начнется обстрел. Они молчали, пока я не ушел. Они все четверо были механики и ненавидели войну.
Я пошел проведать машины и посмотреть, что делается кругом, а затем вернулся в блиндаж к шоферам. Мы все сидели на земле, прислонившись к стенке, и курили. Снаружи было уже почти темно. Земля в блиндаже была теплая и сухая, и я прислонился к стенке плечами и расслабил все мышцы тела.
– Кто идет в атаку? – спросил Гавуцци.
– Берсальеры.
– Одни берсальеры?
– Кажется, да.
– Для настоящей атаки здесь слишком мало войск.
– Вероятно, это просто диверсия, а настоящая атака будет не здесь.
– А солдаты, которые идут в атаку, это знают?
– Не думаю.
– Конечно, не знают, – сказал Маньера. – Знали бы, так не пошли бы.
– Еще как пошли бы, – сказал Пассини. – Берсальеры дураки.
– Они храбрые солдаты и соблюдают дисциплину, – сказал я.
– Они здоровые парни, и у них у всех грудь широченная. Но все равно они дураки.
– Вот гренадеры молодцы, – сказал Маньера. Это была шутка. Все четверо захохотали.
– Это при вас было, tenente, когда они отказались идти, а потом каждого десятого расстреляли?
– Нет.
– Было такое дело. Их выстроили и отсчитали каждого десятого. Карабинеры их расстреливали.
– Карабинеры, – сказал Пассини и сплюнул на землю. – Но гренадеры-то: шести футов росту. И отказались идти.
– Вот отказались бы все, и война бы кончилась, – сказал Маньера.
– Ну, гренадеры вовсе об этом не думали. Просто струсили. Офицеры-то все были из знати.
– А некоторые офицеры одни пошли.
– Двоих офицеров застрелил сержант за то, что они не хотели идти.
– Некоторые рядовые тоже пошли.
– Которые пошли, тех и не выстраивали, когда брали десятого.
– Однако моего земляка там расстреляли, – сказал Пассини. – Большой такой, красивый парень, высокий, как раз для гренадера. Вечно в Риме. Вечно с девочками. Вечно с карабинерами. – Он засмеялся. – Теперь у его дома поставили часового со штыком, и никто не смеет навещать его мать, и отца, и сестер, а его отца лишили всех гражданских прав, и даже голосовать он не может. И закон их больше не защищает. Всякий приходи и бери у них что хочешь.
– Если б не страх, что семье грозит такое, никто бы не пошел в атаку.
– Ну да. Альпийские стрелки пошли бы. Полк Виктора-Эммануила пошел бы. Пожалуй, и берсальеры тоже.
– А ведь и берсальеры удирали. Теперь они стараются забыть об этом.
– Вы напрасно позволяете нам вести такие разговоры, tenente. Evviva l’esercito![11] – ехидно заметил Пассини.
– Я эти разговоры уже слышал, – сказал я. – Но покуда вы сидите за рулем и делаете свое дело…
– …и говорите достаточно тихо, чтобы не могли услышать другие офицеры, – закончил Маньера.
– Я считаю, что мы должны довести войну до конца, – сказал я. – Война не кончится, если одна сторона перестанет драться. Будет только хуже, если мы перестанем драться.
– Хуже быть не может, – почтительно сказал Пассини. – Нет ничего хуже войны.
– Поражение еще хуже.
– Вряд ли, – сказал Пассини по-прежнему почтительно. – Что такое поражение? Ну, вернемся домой.
– Враг пойдет за вами. Возьмет ваш дом. Возьмет ваших сестер.
– Едва ли, – сказал Пассини. – Так уж за каждым и пойдет. Пусть каждый защищает свой дом. Пусть не выпускает сестер за дверь.
– Вас повесят. Вас возьмут и отправят опять воевать. И не в санитарный транспорт, а в пехоту.
– Так уж каждого и повесят.
– Не может чужое государство заставить за себя воевать, – сказал Маньера. – В первом же сражении все разбегутся.
– Как чехи.
– Вы просто не знаете, что значит быть побежденным, вот вам и кажется, что это не так уж плохо.
– Tenente, – сказал Пассини, – вы как будто разрешили нам говорить. Так вот, слушайте. Страшнее войны ничего нет. Мы тут в санитарных частях даже не можем понять, какая это страшная штука – война. А те, кто поймет, как это страшно, те уже не могут помешать этому, потому что сходят с ума. Есть люди, которым никогда не понять. Есть люди, которые боятся своих офицеров. Вот такими и делают войну.
– Я знаю, что война – страшная вещь, но мы должны довести ее до конца.
– Конца нет. Война не имеет конца.
– Нет, конец есть.
Пассини покачал головой.
– Войну не выигрывают победами. Ну, возьмем мы Сан-Габриеле. Ну, возьмем Карсо, и Монфальконе, и Триест. А потом что? Видели вы сегодня все те дальние горы? Что же, вы думаете, мы можем их все взять? Только если австрийцы перестанут драться. Одна сторона должна перестать драться. Почему не перестать драться нам? Если они доберутся до Италии, они устанут и уйдут обратно. У них есть своя родина. Так нет же, непременно нужно воевать.
– Вы настоящий оратор.
– Мы думаем. Мы читаем. Мы не крестьяне. Мы механики. Но даже крестьяне не такие дураки, чтобы верить в войну. Все ненавидят эту войну.
– Страной правит класс, который глуп и ничего не понимает и не поймет никогда. Вот почему мы воюем.
– Эти люди еще наживаются на войне.
– Многие даже и не наживаются, – сказал Пассини. – Они слишком глупы. Они делают это просто так. Из глупости.
– Ну, хватит, – сказал Маньера. – Мы слишком разболтались, даже для tenente.
– Ему это нравится, – сказал Пассини. – Мы его обратим в свою веру.
– Но пока хватит, – сказал Маньера.
– Что ж, дадут нам поесть, tenente? – спросил Гавуцци.
– Сейчас я узнаю, – сказал я.
Гордини встал и вышел вместе со мной.
– Может, что-нибудь нужно сделать, tenente? Я вам ничем не могу помочь? – он был самый тихий из всех четырех.
– Если хотите, идемте со мной, – сказал я, – узнаем, как там.
Было уже совсем темно, и длинные лучи прожекторов сновали над горами. На нашем фронте в ходу были огромные прожекторы, установленные на грузовиках, и порой, проезжая ночью близ самых позиций, можно было увидеть такой грузовик, остановившийся в стороне от дороги, офицера, направляющего свет, и перепуганную команду. Мы прошли заводским двором и остановились у главного перевязочного пункта. Снаружи над входом был небольшой навес из зеленых ветвей, и ночной ветер шуршал в темноте высохшими на солнце листьями. Внутри был свет. Главный врач, сидя на ящике, говорил по телефону. Один из врачей сказал мне, что атака на час отложена. Он предложил мне коньяку. Я оглядел длинные столы, инструменты, сверкающие при свете, тазы и бутыли с притертыми пробками. Гордини стоял за моей спиной. Главный врач отошел от телефона.
– Сейчас начинается, – сказал он. – Решили не откладывать.
Я выглянул наружу, было темно, и лучи австрийских прожекторов сновали над горами позади нас. С минуту было тихо, потом все орудия позади нас открыли огонь.
– Савойя, – сказал главный врач.
– А где обед? – спросил я. Он не слышал. Я повторил.
– Еще не подвезли.
Большой снаряд пролетел и разорвался на заводском дворе. Еще один разорвался, и в шуме разрыва можно было расслышать более дробный шум от осколков кирпича и комьев грязи, дождем сыпавшихся вниз.
– Что-нибудь найдется перекусить?
– Есть немного pasta asciutta[12], – сказал главный врач.
– Давайте что есть.
Главный врач сказал что-то санитару, тот скрылся в глубине помещения и вынес оттуда металлический таз с холодными макаронами. Я передал его Гордини.
– Нет ли сыра?
Главный врач ворчливо сказал еще что-то санитару, тот снова нырнул вглубь и принес четверть круга белого сыра.
– Спасибо, – сказал я.
– Я вам не советую сейчас идти.
Что-то поставили на землю у входа снаружи. Один из санитаров, которые принесли это, заглянул внутрь.
– Давайте его сюда, – сказал главный врач. – Ну, в чем дело? Прикажете нам самим выйти и взять его?
Санитары подхватили раненого под руки и за ноги и внесли в помещение.
– Разрежьте рукав, – сказал главный врач.
Он держал пинцет с куском марли. Остальные два врача сняли шинели.
– Ступайте, – сказал главный врач санитарам.
– Идемте, tenente, – сказал Гордини.
– Подождите лучше, пока огонь прекратится. – не оборачиваясь, сказал главный врач.
– Люди голодны, – сказал я.
– Ну, как вам угодно.
Выйдя на заводской двор, мы пустились бежать. У самого берега разорвался снаряд. Другого мы не слышали, пока вдруг не ударило возле нас. Мы оба плашмя бросились на землю и в шуме и грохоте разрыва услышали жужжание осколков и стук падающих кирпичей. Гордини поднялся на ноги и побежал к блиндажу. Я бежал за ним, держа в руках сыр, весь в кирпичной пыли, облепившей его гладкую поверхность. В блиндаже три шофера по-прежнему сидели у стены и курили.
– Ну, вот вам, патриоты, – сказал я.
– Как там машины? – спросил Маньера.
– В порядке, – сказал я.
– Напугались, tenente?
– Есть грех, – сказал я.
Я вынул свой ножик, открыл его, вытер лезвие и соскоблил верхний слой сыра. Гавуцци протянул мне таз с макаронами.
– Начинайте вы.
– Нет, – сказал я. – Поставьте на пол. Будем есть все вместе.
– Вилок нет.
– Ну и черт с ними, – сказал я по-английски.
Я разрезал сыр на куски и разложил на макаронах.
– Прошу, – сказал я. Они придвинулись и ждали. Я погрузил пальцы в макароны и стал тащить. Потянулась клейкая масса.
– Повыше поднимайте, tenente.
Я поднял руку до уровня плеча, и макароны отстали. Я опустил их в рот, втянул и поймал губами концы, прожевал, потом взял кусочек сыру, прожевал и запил глотком вина. Вино отдавало ржавым металлом. Я передал флягу Пассини.
– Дрянь, – сказал я. – Слишком долго оставалось во фляге. Я вез ее с собой в машине.
Все четверо ели, наклоняя подбородки к самому тазу, откидывая назад головы, всасывая концы. Я еще раз набрал полный рот, и откусил сыру, и отпил вина. Снаружи что-то бухнуло, и земля затряслась.
– Четырехсотдвадцатимиллиметровое или миномет, – сказал Гавуцци.
– В горах такого калибра не бывает, – сказал я.
– У них есть орудия Шкода. Я видел воронки.
– Трехсотпятимиллиметровые.
Мы продолжали есть. Послышался кашель, шипение, как при пуске паровоза, и потом взрыв, от которого опять затряслась земля.
– Блиндаж не очень глубокий, – сказал Пассини.
– А вот это, должно быть, миномет.
– Точно.
Я надкусил свой ломоть сыру и глотнул вина. Среди продолжавшегося шума я уловил кашель, потом послышалось: чух-чух-чух-чух, потом что-то сверкнуло, точно настежь распахнули летку домны, и рев, сначала белый, потом все краснее, краснее, краснее в стремительном вихре. Я попытался вздохнуть, но дыхания не было, и я почувствовал, что весь вырвался из самого себя и лечу, и лечу, и лечу, подхваченный вихрем. Я вылетел быстро, весь как есть, и я знал, что я мертв и что напрасно думают, будто умираешь, и все. Потом я поплыл по воздуху, но вместо того, чтобы подвигаться вперед, скользил назад. Я вздохнул и понял, что вернулся в себя. Земля была разворочена, и у самой моей головы лежала расщепленная деревянная балка. Голова моя тряслась, и я вдруг услышал чей-то плач. Потом словно кто-то вскрикнул. Я хотел шевельнуться, но я не мог шевельнуться. Я слышал пулеметную и ружейную стрельбу за рекой и по всей реке. Раздался громкий всплеск, и я увидел, как взвились осветительные снаряды, и разорвались, и залили все белым светом, и как взлетели ракеты, и услышал взрывы мин, и все это в одно мгновение, и потом я услышал, как совсем рядом кто-то сказал: «Mamma mia![13] O, mamma mia!» Я стал вытягиваться и извиваться и наконец высвободил ноги и перевернулся и дотронулся до него. Это был Пассини, и когда я дотронулся до него, он вскрикнул. Он лежал ногами ко мне, и в коротких вспышках света мне было видно, что обе ноги у него раздроблены выше колен. Одну оторвало совсем, а другая висела на сухожилии и лохмотьях штанины, и обрубок корчился и дергался, словно сам по себе. Он закусил свою руку и стонал: «О mamma mia, mamma mia!» – и потом: «Dio te salve? Maria.[14] Dio te salve, Maria. O Иисус, дай мне умереть! Христос, дай мне умереть, mamma mia, mamma mia! Пречистая дева Мария, дай мне умереть. Не могу я. Не могу. Не могу. О Иисус, пречистая дева, не могу я. О-о-о-о!» Потом, задыхаясь: «Mamma, mamma mia!» Потом он затих, кусая свою руку, а обрубок все дергался.
– Portaferiti![15] – закричал я, сложив руки воронкой. – Portaferiti! – Я хотел подползти к Пассини, чтобы наложить ему на ноги турникет, но я не мог сдвинуться с места. Я попытался еще раз, и мои ноги сдвинулись немного. Теперь я мог подтягиваться на локтях. Пассини не было слышно. Я сел рядом с ним, расстегнул свой френч и попытался оторвать подол рубашки. Ткань не поддавалась, и я надорвал край зубами. Тут я вспомнил о его обмотках. На мне были шерстяные носки, но Пассини ходил в обмотках. Все шоферы ходили в обмотках. Но у Пассини оставалась только одна нога. Я отыскал конец обмотки, но, разматывая, я увидел, что не стоит накладывать турникет, потому что он уже мертв. Я проверил и убедился, что он мертв. Нужно было выяснить, что с остальными тремя. Я сел, и в это время что-то качнулось у меня в голове, точно гирька от глаз куклы, и ударило меня изнутри по глазам. Ногам стало тепло и мокро, и башмаки стали теплые и мокрые внутри. Я понял, что ранен, и наклонился и положил руку на колено. Колена не было. Моя рука скользнула дальше, и колено было там, вывернутое на сторону. Я вытер руку о рубашку, и откуда-то снова стал медленно разливаться белый свет, и я посмотрел на свою ногу, и мне стало очень страшно. «Господи, – сказал я, – вызволи меня отсюда!» Но я знал, что должны быть еще трое. Шоферов было четверо. Пассини убит. Остаются трое. Кто-то подхватил меня под мышки, и еще кто-то стал поднимать мои ноги.
– Должны быть еще трое, – сказал я. – Один убит.
– Это я, Маньера. Мы ходили за носилками, но не нашли. Как вы, tenente?
– Где Гордини и Гавуцци?
– Гордини на пункте, ему делают перевязку. Гавуцци держит ваши ноги. Возьмите меня за шею, tenente. Вы тяжело ранены?
– В ногу. А что с Гордини?
– Отделался пустяками. Это была мина. Снаряд из миномета.
– Пассини убит.
– Да. Убит.
Рядом разорвался снаряд, и они оба бросились на землю и уронили меня.
– Простите, tenente, – сказал Маньера. – Держитесь за мою шею.
– Вы меня опять уроните.
– Это с перепугу.
– Вы не ранены?
– Ранены оба, но легко.
– Гордини сможет вести машину?
– Едва ли.
Пока мы добрались до пункта, они уронили меня еще раз.
– Сволочи! – сказал я.
– Простите, tenente, – сказал Маньера. – Больше не будем.
В темноте у перевязочного пункта лежало на земле много раненых. Санитары входили и выходили с носилками. Когда они, проходя, приподнимали занавеску, мне виден был свет, горевший внутри. Мертвые были сложены в стороне. Врачи работали, до плеч засучив рукава, и были красны, как мясники. Носилок не хватало. Некоторые из раненых стонали, но большинство лежало тихо. Ветер шевелил листья в ветвях навеса над входом, и ночь становилась холодной. Все время подходили санитары, ставили носилки на землю, освобождали их и снова уходили. Как только мы добрались до пункта, Маньера привел фельдшера, и он наложил мне повязку на обе ноги.
Он сказал, что потеря крови незначительна благодаря тому, что столько грязи набилось в рану. Как только можно будет, меня возьмут на операцию. Он вернулся в помещение пункта. Гордини вести машину не сможет, сказал Маньера. У него раздроблено плечо и разбита голова. Сгоряча он не почувствовал боли, но теперь плечо у него онемело. Он там сидит у одной из кирпичных стен. Маньера и Гавуцци погрузили в свои машины раненых и уехали. Им ранение не мешало. Пришли три английских машины с двумя санитарами на каждой. Ко мне подошел один из английских шоферов, его привел Гордини, который был очень бледен и совсем плох на вид. Шофер наклонился ко мне.
– Вы тяжело ранены? – спросил он. Это был человек высокого роста, в стальных очках.
– Обе ноги.
– Надеюсь, не серьезно. Хотите сигарету?
– Спасибо.
– Я слыхал, вы потеряли двух шоферов?
– Да. Один убит, другой – тот, что вас привел.
– Скверное дело. Может быть, нам взять их машины?
– Я как раз хотел просить вас об этом.
– Они у нас будут в порядке, а потом мы их вам вернем. Вы ведь из двести шестого?
– Да.
– Славное у вас там местечко. Я вас видел в городе. Мне сказали, что вы американец.
– Да.
– А я англичанин.
– Неужели?
– Да, англичанин. А вы думали – итальянец? У нас в одном отряде есть итальянцы.
– Очень хорошо, если вы возьмете наши машины, – сказал я.
– Мы вам возвратим их в полном порядке. – Он выпрямился. – Ваш шофер очень просил меня с вами сговориться. – Он похлопал Гордини по плечу. Гордини вздрогнул и улыбнулся. Англичанин легко и бегло заговорил по-итальянски:
– Ну, все улажено. Я сговорился с твоим tenente. Мы берем обе ваши машины. Теперь тебе не о чем тревожиться. – Он прервал себя. – Надо еще как-нибудь устроить, чтобы вас вытащить отсюда. Я сейчас поговорю с врачами. Мы возьмем вас с собой, когда поедем.
Он направился ко входу, осторожно ступая между ранеными. Я увидел, как приподнялось одеяло, которым занавешен был вход, стал виден свет, и он вошел туда.
– Он позаботится о вас, tenente, – сказал Гордини.
– Как вы себя чувствуете, Франко?
– Ничего.
Он сел рядом со мной. В это время одеяло, которым занавешен был вход на пункт, приподнялось, и оттуда вышли два санитара и с ними высокий англичанин. Он подвел их ко мне.
– Вот американский tenente, – сказал он по-итальянски.
– Я могу подождать, – сказал я. – Тут есть гораздо более тяжело раненые. Мне не так уж плохо.
– Ну, ну, ладно, – сказал он, – нечего разыгрывать героя. – Затем по-итальянски, – поднимайте осторожно, особенно ноги. Ему очень больно. Это законный сын президента Вильсона.
Они подняли меня и внесли в помещение пункта. На всех столах оперировали. Маленький главный врач свирепо оглянулся на нас. Он узнал меня и помахал мне щипцами.
– Ca va bien?[16]
– Ca va.[17]
– Это я его принес, – сказал высокий англичанин по-итальянски. – Единственный сын американского посла. Он полежит тут, пока вы сможете им заняться. А потом я в первый же рейс отвезу его. – Он наклонился ко мне. – Я посмотрю, чтобы вам выправили документы, тогда дело пойдет быстрее. – Он нагнулся, чтобы пройти в дверь, и вышел. Главный врач разнял щипцы и бросил их в таз. Я следил за его движениями. Теперь он накладывал повязку. Потом санитары сняли раненого со стола.
– Давайте мне американского tenente, – сказал один из врачей.
Меня подняли и положили на стол. Он был твердый и скользкий. Кругом было много крепких запахов, запахи лекарств и сладкий запах крови. С меня сняли брюки, и врач стал диктовать фельдшеру-ассистенту, продолжая работать:
– Множественные поверхностные ранения левого и правого бедра, левого и правого колена, правой ступни. Глубокие ранения правого колена и ступни. Рваные раны на голове (он вставил зонд: «Больно?» – «О-о-о, черт! Да!»), с возможной трещиной черепной кости. Ранен на боевом посту. – Так вас, по крайней мере, не предадут военно-полевому суду за умышленное членовредительство, – сказал он. – Хотите глоток коньяку? Как это вас вообще угораздило? Захотелось покончить жизнь самоубийством? Дайте мне противостолбнячную сыворотку и пометьте на карточке крестом обе ноги. Так, спасибо. Сейчас я немножко вычищу, промою и сделаю вам перевязку. У вас прекрасно свертывается кровь.
Ассистент, поднимая глаза от карточки:
– Чем нанесены ранения?
Врач:
– Чем это вас?
Я, с закрытыми глазами:
– Миной.
Врач, делая что-то, причиняющее острую боль, и разрезая ткани:
– Вы уверены?
Я, стараясь лежать спокойно и чувствуя, как в животе у меня вздрагивает, когда скальпель врезается в тело:
– Кажется, так.
Врач, обнаружив что-то, заинтересовавшее его:
– Осколки неприятельской мины. Если хотите, я еще пройду зондом с этой стороны, но в этом нет надобности. Теперь я здесь смажу и… Что, жжет? Ну, это пустяки в сравнении с тем, что будет после. Боль еще не началась. Принесите ему стопку коньяку. Шок притупляет ощущение боли. Но все равно опасаться нам нечего, если только не будет заражения, а это теперь случается редко. Как ваша голова?
– О, господи! – сказал я.
– Тогда лучше не пейте много коньяку. Если есть трещина, может начаться воспаление, а это ни к чему. Что, вот здесь – больно?
Меня бросило в пот.
– О, господи! – сказал я.
– По-видимому, все-таки есть трещина. Я сейчас забинтую, а вы не вертите головой.
Он начал перевязывать. Руки его двигались очень быстро, и перевязка выходила тугая и крепкая.
– Ну вот, счастливый путь, и Vive la France![18]
– Он американец, – сказал другой врач.
– А мне показалось, вы сказали: француз. Он говорит по-французски, – сказал врач. – Я его знал раньше. Я всегда думал, что он француз. – Он выпил полстопки коньяку. – Ну, давайте что-нибудь посерьезнее. И приготовьте еще противостолбнячной сыворотки. – Он помахал мне рукой. Меня подняли и понесли; одеяло, служившее занавеской, мазнуло меня по лицу. Фельдшер-ассистент стал возле меня на колени, когда меня уложили.
– Фамилия? – спросил он вполголоса. – Имя? Возраст? Чин? Место рождения? Какой части? Какого корпуса? – И так далее. – Неприятно, что у вас и голова задета, tenente. Ho сейчас вам, вероятно, уже лучше. Я вас отправлю с английской санитарной машиной.
– Мне хорошо, – сказал я. – Очень вам благодарен.
Боль, о которой говорил врач, уже началась, и все происходящее вокруг потеряло смысл и значение. Немного погодя подъехала английская машина, меня положили на носилки, потом носилки подняли на уровень кузова и вдвинули внутрь. Рядом были еще носилки, и на них лежал человек, все лицо которого было забинтовано, только нос, совсем восковой, торчал из бинтов. Он тяжело дышал. Еще двое носилок подняли и просунули в ременные лямки наверху. Высокий шофер-англичанин подошел и заглянул в дверцу.
– Я поеду потихоньку, – сказал он. – Постараюсь не беспокоить вас. – Я чувствовал, как завели мотор, чувствовал, как шофер взобрался на переднее сиденье, чувствовал, как он выключил тормоз и дал скорость. Потом мы тронулись. Я лежал неподвижно и не сопротивлялся боли.
Когда начался подъем, машина сбавила скорость, порой она останавливалась, порой давала задний ход на повороте, наконец довольно быстро поехала в гору. Я почувствовал, как что-то стекает сверху. Сначала падали размеренные и редкие капли, потом полилось струйкой. Я окликнул шофера. Он остановил машину и обернулся к окошку.
– Что случилось?
– У раненого надо мной кровотечение.
– До перевала осталось совсем немного. Одному мне не вытащить носилок.
Машина тронулась снова. Струйка все лилась. В темноте я не мог разглядеть, в каком месте она просачивалась сквозь брезент. Я попытался отодвинуться в сторону, чтобы на меня не попадало. Там, где мне натекло за рубашку, было тепло и липко. Я озяб, и нога болела так сильно, что меня тошнило. Немного погодя струйка полилась медленнее, и потом снова стали стекать капли, и я услышал и почувствовал, как брезент носилок задвигался, словно человек там старался улечься удобнее.
– Ну, как там? – спросил англичанин, оглянувшись. – Мы уже почти доехали.
– Мне кажется, он умер, – сказал я.
Капли падали очень медленно, как стекает вода с сосульки после захода солнца. Было холодно ночью в машине, подымавшейся в гору. На посту санитары вытащили носилки и заменили другими, и мы поехали дальше.
Глава десятая
В палате полевого госпиталя мне сказали, что после обеда ко мне придет посетитель. День был жаркий, и в комнате было много мух. Мой вестовой нарезал бумажных полос и, привязав их к палке в виде метелки, махал, отгоняя мух. Я смотрел, как они садились на потолок. Когда он перестал махать и заснул, они все слетели вниз, и я сдувал их и в конце концов закрыл лицо руками и тоже заснул. Было очень жарко, и когда я проснулся, у меня зудило в ногах. Я разбудил вестового, и он полил мне на повязки минеральной воды. От этого постель стала сырой и прохладной. Те из нас, кто не спал, переговаривались через всю палату. Время после обеда было самое спокойное. Утром три санитара и врач подходили к каждой койке по очереди, поднимали лежавшего на ней и уносили в перевязочную, чтобы можно было оправить постель, пока ему делали перевязку. Путешествие в перевязочную было не особенно приятно, но я тогда не знал, что можно оправить постель, не поднимая человека. Мой вестовой вылил всю воду, и постель стала прохладная и приятная, и я как раз говорил ему, в каком месте почесать мне подошвы, чтобы унять зуд, когда один из врачей привел в палату Ринальди. Он вошел очень быстро и наклонился над койкой и поцеловал меня. Я заметил, что он в перчатках.
– Ну, как дела, бэби? Как вы себя чувствуете? Вот вам… – Он держал в руках бутылку коньяку. Вестовой принес ему стул, и он сел. – И еще приятная новость. Вы представлены к награде. Рассчитывайте на серебряную медаль, но, может быть, выйдет только бронзовая.
– За что?
– Ведь вы серьезно ранены. Говорят так: если вы докажете, что совершили подвиг, получите серебряную. А не то будет бронзовая. Расскажите мне подробно, как было дело. Совершили подвиг?
– Нет, – сказал я. – Когда разорвалась мина, я ел сыр.
– Не дурите. Не может быть, чтоб вы не совершили какого-нибудь подвига или до того, или после. Припомните хорошенько.
– Ничего не совершал.
– Никого не переносили на плечах, уже будучи раненным? Гордини говорит, что вы перенесли на плечах несколько человек, но главный врач первого поста заявил, что это невозможно. А подписать представление к награде должен он.
– Никого я не носил. Я не мог шевельнуться.
– Это не важно, – сказал Ринальди.
Он снял перчатки.
– Все-таки мы, пожалуй, добьемся серебряной. Может быть, вы отказались принять медицинскую помощь раньше других?
– Не слишком решительно.
– Это не важно. А ваше ранение? А мужество, которое вы проявили, – ведь вы же все время просились на передний край. К тому же операция закончилась успешно.
– Значит, реку удалось форсировать?
– Еще как удалось! Захвачено около тысячи пленных. Так сказано в сводке. Вы ее не видели?
– Нет.
– Я вам принесу. Это блестящий coup de main.[19]
– Ну, а как там у вас?
– Великолепно. Все обстоит великолепно. Все гордятся вами. Расскажите же мне, как было дело? Я уверен, что вы получите серебряную. Ну, говорите. Рассказывайте все по порядку. – Он помолчал, раздумывая. – Может быть, вы еще и английскую медаль получите. Там был один англичанин. Я его повидаю, спрошу, не согласится ли он поговорить о вас. Что-нибудь он, наверно, сумеет сделать. Болит сильно? Выпейте. Вестовой, сходите за штопором. Посмотрели бы вы, как я удалил одному пациенту три метра тонких кишок. Об этом стоит написать в «Ланцет». Вы мне переведете, и я пошлю в «Ланцет». Я совершенствуюсь с каждым днем. Бедный мой бэби, а как ваше самочувствие? Где же этот чертов штопор? Вы такой терпеливый и тихий, что я забываю о вашей ране. – Он хлопнул перчатками по краю кровати.
– Вот штопор, signor tenente, – сказал вестовой.
– Откупорьте бутылку. Принесите стакан. Выпейте, бэби. Как ваша голова? Я смотрел историю болезни. Трещины нет. Этот врач первого поста просто коновал. Я бы сделал все так, что вы бы и боли не почувствовали. У меня никто не чувствует боли. Уж так я работаю. С каждым днем я работаю все легче и лучше. Вы меня простите, бэби, что я так много болтаю. Я очень расстроен, что ваша рана серьезна. Ну, пейте. Хороший коньяк. Пятнадцать лир бутылка. Должен быть хороший. Пять звездочек. Прямо отсюда я пойду к этому англичанину, и он вам выхлопочет английскую медаль.
– Ее не так легко получить.
– Вы слишком скромны. Я пошлю офицера связи. Он умеет обращаться с англичанами.
– Вы не видели мисс Баркли?
– Я ее приведу сюда. Я сейчас же пойду и приведу ее сюда.
– Не уходите, – сказал я. – Расскажите мне о Гориции. Как девочки?
– Нет девочек. Уже две недели их не сменяли. Я больше туда и не хожу. Просто безобразие! Это уже не девочки, это старые боевые товарищи.
– Совсем не ходите?
– Только заглядываю иногда узнать, что нового. Так, мимоходом! Они все спрашивают про вас. Просто безобразие! Держат их так долго, что мы становимся друзьями.
– Может быть, нет больше желающих ехать на фронт?
– Не может быть. Девочек сколько угодно. Просто скверная организация. Придерживают их для тыловых героев.
– Бедный Ринальди! – сказал я. – Один-одинешенек на войне, и нет ему даже новых девочек.
Ринальди налил и себе коньяку.
– Это вам не повредит, бэби. Пейте.
Я выпил коньяк и почувствовал, как по всему телу разливается тепло. Ринальди налил еще стакан. Он немного успокоился. Он поднял свой стакан.
– За ваши доблестные раны! За серебряную медаль! Скажите-ка, бэби, все время лежать в такую жару – это вам не действует на нервы?
– Иногда.
– Я такого даже представить не могу. Я б с ума сошел.
– Вы и так сумасшедший.
– Хоть бы вы поскорее приехали. Не с кем возвращаться домой после ночных похождений. Некого дразнить. Не у кого занять денег. Нет моего сожителя и названного брата. И зачем вам понадобилась эта рана?
– Вы можете дразнить священника.
– Уж этот священник! Вовсе не я его дразню. Дразнит капитан. А мне он нравится. Если вам понадобится священник, берите нашего. Он собирается навестить вас. Готовится к этому заблаговременно.
– Я его очень люблю.
– Это я знаю. Мне даже кажется иногда, что вы с ним немножко то самое. Ну, вы знаете.
– Ничего вам не кажется.
– Нет, иногда кажется.
– Да ну вас к черту!
Он встал и надел перчатки.
– До чего ж я люблю вас изводить, бэби. А ведь, несмотря на вашего священника и вашу англичанку, вы такой же, как и я, в душе.
– Ничего подобного.
– Конечно, такой же. Вы настоящий итальянец. Весь – огонь и дым, а внутри ничего нет. Вы только прикидываетесь американцем. Мы с вами братья и любим друг друга.
– Ну, будьте паинькой, пока меня нет, – сказал я.
– Я к вам пришлю мисс Баркли. Без меня вам с ней лучше. Вы чище и нежнее.
– Ну вас к черту!
– Я ее пришлю. Вашу прекрасную холодную богиню. Английскую богиню. Господи, да что еще делать с такой женщиной, если не поклоняться ей? На что еще может годиться англичанка?
– Вы просто невежественный брехливый даго.
– Кто?
– Невежественный макаронник.
– Макаронник. Сами вы макаронник… с мороженой рожей.
– Невежественный. Тупой. – Я видел, что это слово кольнуло его, и продолжал: – Некультурный. Безграмотный. Безграмотный тупица.
– Ах, так? Я вот вам кое-что скажу о ваших невинных девушках. О ваших богинях. Между невинной девушкой и женщиной разница только одна. Когда берешь девушку, ей больно. Вот и все. – Он хлопнул перчаткой по кровати. – И еще с девушкой никогда не знаешь, как это ей понравится.
– Не злитесь.
– Я не злюсь. Я просто говорю вам это, бэби, для вашей же пользы. Чтобы избавить вас от лишних хлопот.
– В этом вся разница?
– Да. Но миллионы таких дураков, как вы, этого не знают.
– Очень мило с вашей стороны, что вы мне сказали.
– Не стоит ссориться, бэби. Я вас слишком люблю. Но не будьте дураком.
– Нет. Я буду таким умным, как вы.
– Не злитесь, бэби. Засмейтесь. Выпейте еще. Мне пора идти.
– Вы все-таки славный малый.
– Вот видите. В душе вы такой же, как я. Мы – братья по войне. Поцелуйте меня на прощанье.
– Вы слюнтяй.
– Нет. Просто во мне больше крепости.
Я почувствовал его дыхание у своего лица.
– До свидания. Я скоро к вам еще приду. – Его дыхание отодвинулось. – Не хотите целоваться, не надо. Я к вам пришлю вашу англичанку. До свидания, бэби. Коньяк под кроватью. Поправляйтесь скорее.
Он исчез.
Глава одиннадцатая
Уже смеркалось, когда вошел священник. Приносили суп, потом убрали тарелки, и я лежал, глядя на ряды коек и на верхушку дерева за окном, слегка качающуюся от легкого вечернего ветра. Ветер проникал в окно, и с приближением ночи стало прохладнее. Мухи облепили теперь потолок и висевшие на шнурах электрические лампочки. Свет зажигали, только если ночью приносили раненого или когда что-нибудь делали в палате. Оттого что после сумерек сразу наступала темнота и уже до утра было темно, мне казалось, что я опять стал маленьким. Похоже было, как будто сейчас же после ужина тебя укладывают спать. Вестовой прошел между койками и остановился. С ним был еще кто-то. Это был священник. Он стоял передо мной, смуглый, невысокий и смущенный.
– Как вы себя чувствуете? – спросил он. На полу у постели он положил какие-то свертки.
– Хорошо, отец мой.
Он сел на стул, принесенный для Ринальди, и смущенно поглядел в окно. Я заметил, что у него очень усталый вид.
– Я только на минутку, – сказал он. – Уже поздно.
– Еще не поздно. Как там у нас?
Он улыбнулся.
– Потешаются надо мной по-прежнему. – Голос у него тоже звучал устало. – Все, слава богу, здоровы. Я так рад, что у вас все обошлось, – сказал он. – Вам не очень больно?
Он казался очень усталым, а я не привык видеть его усталым.
– Теперь уже нет.
– Мне очень скучно без вас за столом.
– Я и сам хотел бы вернуться поскорее. Мне всегда приятно было беседовать с вами.
– Я вам тут кое-что принес, – сказал он. Он поднял с пола свертки. – Вот сетка от москитов. Вот бутылка вермута. Вы любите вермут? Вот английские газеты.
– Пожалуйста, разверните их.
Он обрадовался и стал вскрывать бандероли. Я взял в руки сетку от москитов. Вермут он приподнял, чтобы показать мне, а потом поставил опять на стол у постели. Я взял одну газету из пачки. Мне удалось прочитать заголовок, повернув газету так, чтобы на нее падал слабый свет из окна. Это была «Ньюс оф уорлд».
– Остальное – иллюстрированные листки, – сказал он.
– С большим удовольствием прочитаю их. Откуда они у вас?
– Я посылал за ними в Местре. Я достану еще.
– Вы очень добры, что навестили меня, отец мой. Выпьете стакан вермута?
– Спасибо, не стоит. Это вам.
– Нет, выпейте стаканчик.
– Ну, хорошо. В следующий раз я вам принесу еще.
Вестовой принес стаканы и откупорил бутылку. Пробка раскрошилась, и пришлось протолкнуть кусочек в бутылку. Я видел, что священника это огорчило, но он сказал:
– Ну, ничего. Не важно.
– За ваше здоровье, отец мой.
– За ваше здоровье.
Потом он держал стакан в руке, и мы глядели друг на друга. Время от времени мы пытались завести дружеский разговор, но это сегодня как-то не удавалось.
– Что с вами, отец мой? У вас очень усталый вид.
– Я устал, но я не имею на это права.
– Это от жары.
– Нет. Ведь еще только весна. На душе у меня тяжело.
– Вам опротивела война?
– Нет. Но я ненавижу войну.
– Я тоже не нахожу в ней удовольствия, – сказал я.
Он покачал головой и посмотрел в окно.
– Вам она не мешает. Вам она не видна. Простите. Я знаю, вы ранены.
– Это случайность.
– И все-таки, даже раненный, вы не видите ее. Я убежден в этом. Я сам не вижу ее, но я ее чувствую немного.
– Когда меня ранило, мы как раз говорили о войне. Пассини говорил.
Священник поставил стакан. Он думал о чем-то другом.
– Я их понимаю, потому что я сам такой, как они, – сказал он.
– Но вы совсем другой.
– А на самом деле я такой же, как они.
– Офицеры ничего не видят.
– Не все. Есть очень чуткие, им еще хуже, чем нам.
– Таких немного.
– Здесь дело не в образовании и не в деньгах. Здесь что-то другое. Такие люди, как Пассини, даже имея образование и деньги, не захотели бы быть офицерами. Я бы не хотел быть офицером.
– По чину вы все равно что офицер. И я офицер.
– Нет, это не все равно. А вы даже не итальянец. Вы иностранный подданный. Но вы ближе к офицерам, чем к рядовым.
– В чем же разница?
– Мне трудно объяснить. Есть люди, которые хотят воевать. В нашей стране много таких. Есть другие люди, которые не хотят воевать.
– Но первые заставляют их.
– Да.
– А я помогаю этому.
– Вы иностранец. Вы патриот.
– А те, что не хотят воевать? Могут они помешать войне?
– Не знаю.
Он снова посмотрел в окно. Я следил за выражением его лица.
– Разве они когда-нибудь могли помешать?
– Они не организованы и поэтому не могут помешать ничему, а когда они организуются, их вожди предают их.
– Значит, это безнадежно?
– Нет ничего безнадежного. Но бывает, что я не могу надеяться. Я всегда стараюсь надеяться, но бывает, что не могу.
– Но война кончится же когда-нибудь?
– Надеюсь.
– Что вы тогда будете делать?
– Если можно будет, вернусь в Абруццы.
Его смуглое лицо вдруг осветилось радостью.
– Вы любите Абруццы?
– Да, очень люблю.
– Вот и поезжайте туда.
– Это было бы большое счастье. Жить там и любить бога и служить ему.
– И пользоваться уважением, – сказал я.
– Да, и пользоваться уважением. А что?
– Ничего. У вас для этого есть все основания.
– Не в том дело. Там, на моей родине, считается естественным, что человек может любить бога. Это не гнусная комедия.
– Понимаю.
Он посмотрел на меня и улыбнулся.
– Вы понимаете, но вы не любите бога.
– Нет.
– Совсем не любите? – спросил он.
– Иногда по ночам я боюсь его.
– Лучше бы вы любили его.
– Я мало кого люблю.
– Нет, – сказал он. – Неправда. Те ночи, о которых вы мне рассказывали. Это не любовь. Это только похоть и страсть. Когда любишь, хочется что-то делать во имя любви. Хочется жертвовать собой. Хочется служить.
– Я никого не люблю.
– Вы полюбите. Я знаю, что полюбите. И тогда вы будете счастливы.
– Я и так счастлив. Всегда счастлив.
– Это совсем другое. Вы не можете понять, что это, пока не испытаете.
– Хорошо, – сказал я, – если когда-нибудь я пойму, я скажу вам.
– Я слишком долго сижу с вами и слишком много болтаю. – Он искренне забеспокоился.
– Нет. Не уходите. А любовь к женщине? Если б я в самом деле полюбил женщину, тоже было бы так?
– Этого я не знаю. Я не любил ни одной женщины.
– А свою мать?
– Да, мать я, вероятно, любил.
– Вы всегда любили бога?
– С самого детства.
– Так, – сказал я. Я не знал, что сказать. – Вы совсем еще молоды.
– Я молод, – сказал он. – Но вы зовете меня отцом.
– Это из вежливости.
Он улыбнулся.
– Правда, мне пора идти, – сказал он. – Вам от меня ничего не нужно? – спросил он с надеждой.
– Нет. Только разговаривать с вами.
– Я передам от вас привет всем нашим.
– Спасибо за подарки.
– Не стоит.
– Приходите еще навестить меня.
– Приду. До свидания. – Он потрепал меня по руке.
– Прощайте, – сказал я на диалекте.
– Ciao, – повторил он.
В комнате было темно, и вестовой, который все время сидел в ногах постели, встал и пошел его проводить. Священник мне очень нравился, и я желал ему когда-нибудь возвратиться в Абруццы. В офицерской столовой ему отравляли жизнь, и он очень мило сносил это, но я думал о том, какой он у себя на родине. В Капракотта, рассказывал он, в речке под самым городом водится форель. Запрещено играть на флейте по ночам. Молодые люди поют серенады, и только играть на флейте запрещено. Я спросил – почему. Потому что девушкам вредно слушать флейту по ночам. Крестьяне зовут вас «дон» и снимают при встрече шляпу. Его отец каждый день охотится и заходит поесть в крестьянские хижины. Там это за честь считают. Иностранцу, чтобы получить разрешение на охоту, надо представить свидетельство, что он никогда не подвергался аресту. На Гран-Сассо-д’Италиа водятся медведи, но это очень далеко. Аквила – красивый город. Летом по вечерам прохладно, а весна в Абруццах самая прекрасная во всей Италии. Но лучше всего осень, когда можно охотиться в каштановых рощах. Дичь очень хороша, потому что питается виноградом. И завтрака с собой никогда не нужно брать, крестьяне считают за честь, если поешь у них в доме вместе с ними. Немного погодя я заснул.
Глава двенадцатая
Палата была длинная, с окнами по правой стене и дверью в углу, которая вела в перевязочную. Один ряд коек, где была и моя, стоял вдоль стены, напротив окон, а другой – под окнами, напротив стены. Лежа на левом боку, я видел дверь перевязочной. В глубине была еще одна дверь, в которую иногда входили люди. Когда у кого-нибудь начиналась агония, его койку загораживали ширмой так, чтобы никто не видел, как он умирает, и только башмаки и обмотки врачей и санитаров видны были из-под ширмы, а иногда под конец слышался шепот. Потом из-за ширмы выходил священник, и тогда санитары снова заходили за ширму и выносили оттуда умершего, с головой накрытого одеялом, и несли его вдоль прохода между койками, и кто-нибудь складывал ширму и убирал ее.
В это утро палатный врач спросил меня, чувствую ли я себя в силах завтра выехать. Я сказал, что да. Он сказал, что в таком случае меня отправят рано утром. Для меня лучше, сказал он, совершить переезд теперь, пока еще не слишком жарко.
Когда поднимали с койки, чтобы нести в перевязочную, можно было посмотреть в окно и увидеть новые могилы в саду. Там, у двери, выходящей в сад, сидел солдат, который мастерил кресты и писал на них имена, чины и названия полка тех, кто был похоронен в саду. Он также выполнял поручения раненых и в свободное время сделал мне зажигалку из пустого патрона от австрийской винтовки. Врачи были очень милые и казались очень опытными. Им непременно хотелось отправить меня в Милан. Нас торопились всех выписать и отправить в тыл, чтобы освободить все койки к началу наступления.
Вечером, накануне моего отъезда из полевого госпиталя, пришел Ринальди и с ним наш главный врач. Они сказали, что меня отправляют в Милан, в американский госпиталь, который только что открылся. Ожидалось прибытие из Америки нескольких санитарных отрядов, и этот госпиталь должен был обслуживать их и всех других американцев в итальянской армии. В Красном Кресте их было много. Соединенные Штаты объявили войну Германии, но не Австрии.
Итальянцы были уверены, что Америка объявит войну и Австрии, и поэтому они очень радовались приезду американцев, хотя бы просто служащих Красного Креста. Меня спросили, как я думаю, объявит ли президент Вильсон войну Австрии, и я сказал, что это вопрос дней. Я не знал, что мы имеем против Австрии, но казалось логичным, что раз объявили войну Германии, значит, объявят и Австрии. Меня спросили, объявим ли мы войну Турции. Я сказал: да, вероятно, мы объявим войну Турции. А Болгарии? Мы уже выпили несколько стаканов коньяку, и я сказал: да, черт побери, и Болгарии тоже и Японии. Как же так, сказали они, ведь Япония союзница Англии. Все равно, этим гадам англичанам доверять нельзя. Японцы хотят Гавайские острова, сказал я. А где это Гавайские острова? В Тихом океане. А почему японцы их хотят? Да они их и не хотят вовсе, сказал я. Это все одни разговоры. Японцы прелестный маленький народ, любят танцы и легкое вино. Совсем как французы, сказал майор. Мы отнимем у французов Ниццу и Савойю. И Корсику отнимем, и Адриатическое побережье, сказал Ринальди. К Италии возвратится величие Рима, сказал майор. Мне не нравится Рим, сказал я. Там жарко и полно блох. Вам не нравится Рим? Нет, я люблю Рим. Рим – мать народов. Никогда не забуду, как Ромул сосал Тибр. Что? Ничего. Поедемте все в Рим. Поедемте в Рим сегодня вечером и больше не вернемся. Рим – прекрасный город, сказал майор. Отец и мать народов, сказал я. Roma женского рода, сказал Ринальди. Roma не может быть отцом. А кто же тогда отец? Святой дух? Не богохульствуйте. Я не богохульствую, я прошу разъяснения. Вы пьяны, бэби. Кто меня напоил? Я вас напоил, сказал майор. Я вас напоил, потому что люблю вас и потому что Америка вступила в войну. Дальше некуда, сказал я. Вы утром уезжаете, бэби, сказал Ринальди. В Рим, сказал я. Нет, в Милан, сказал майор, в «Кристаль-Палас», в «Кова», к Кампари, к Биффи, в Galleria. Счастливчик. В «Гран-Италиа», сказал я, где я возьму взаймы у Жоржа. В «Ла Скала», сказал Ринальди. Вы будете ходить в «Ла Скала». Каждый вечер, сказал я. Вам будет не по карману каждый вечер, сказал майор. Билеты очень дороги. Я выпишу предъявительский чек на своего дедушку, сказал я. Какой чек? Предъявительский. Он должен уплатить, или меня посадят в тюрьму. Мистер Кэнингэм в банке устроит мне это. Я живу предъявительскими чеками. Неужели дедушка отправит в тюрьму патриота-внука, который умирает за спасение Италии? Да здравствует американский Гарибальди, сказал Ринальди. Да здравствуют предъявительские чеки, сказал я. Не надо шуметь, сказал майор. Нас уже несколько раз просили не шуметь. Так вы правда завтра едете, Федерико? Я же вам говорил, он едет в американский госпиталь, сказал Ринальди. К красоткам сестрам. Не то что бородатые сиделки полевого госпиталя. Да, да, сказал майор, я знаю, что он едет в американский госпиталь. Мне не мешают бороды, сказал я. Если кто хочет отпустить бороду – на здоровье. Отчего бы вам не отпустить бороду, signor maggiore? Она не влезет в противогаз. Влезет. В противогаз все влезет. Я раз наблевал в противогаз. Не так громко, бэби, сказал Ринальди. Мы все знаем, что вы были на фронте. Ах вы, милый бэби, что я буду делать, когда вы уедете? Нам пора, сказал майор. А то начинаются сентименты. Слушайте, у меня для вас есть сюрприз. Ваша англичанка. Знаете? Та, к которой вы каждый вечер ходили в английский госпиталь? Она тоже едет в Милан. Она и еще одна сестра едут на службу в американский госпиталь. Из Америки еще не прибыли сестры. Я сегодня говорил с начальником их riparto.[20] У них слишком много женщин здесь, на фронте. Решили отправить часть в тыл. Как это вам нравится, бэби? Ничего? А? Будете жить в большом городе и любезничать со своей англичанкой. Почему я не ранен? Еще успеете, сказал я. Нам пора, сказал майор. Мы пьем и шумим и беспокоим Федерико. Не уходите. Нет, нам пора. До свидания. Счастливый путь. Всего хорошего. Ciao. Ciao. Ciao. Поскорее возвращайтесь, бэби. Ринальди поцеловал меня. От вас пахнет лизолом. До свидания, бэби. До свидания. Всего хорошего. Майор похлопал меня по плечу. Они вышли на цыпочках. Я чувствовал, что совершенно пьян, но заснул.
* * *
На следующее утро мы выехали в Милан и ровно через двое суток прибыли на место. Ехать было скверно. Мы долго стояли на запасном пути, не доезжая Местре, и ребятишки подходили и заглядывали в окна. Я уговорил одного мальчика сходить за бутылкой коньяку, но он вернулся и сказал, что есть только граппа. Я велел ему взять граппу, и когда он принес бутылку, я сказал, чтобы сдачу он оставил себе, и мой сосед и я напились пьяными и проспали до самой Виченцы, где я проснулся, и меня вырвало прямо на пол. Это не имело значения, потому что моего соседа несколько раз вырвало на пол еще раньше. Потом я думал, что умру от жажды, и на остановке в Вероне я окликнул солдата, который прохаживался взад и вперед у поезда, и он принес мне воды. Я разбудил Жоржетти, соседа, который напился вместе со мной, и предложил ему воды. Он сказал, чтобы я ее вылил ему на голову, и снова заснул. Солдат не хотел брать монету, которую я предложил ему за труды, и принес мне мясистый апельсин. Я сосал и выплевывал кожицу и смотрел, как солдат ходит взад и вперед у товарного вагона на соседнем пути, и немного погодя поезд дернул и тронулся.
КНИГА ВТОРАЯ
Глава тринадцатая
Мы приехали в Милан рано утром, и нас выгрузили на товарной станции. Санитарный автомобиль повез меня в американский госпиталь. Лежа в автомобиле на носилках я не мог определить, какими улицами мы едем, но когда носилки вытащили, я увидел рыночную площадь и распахнутую дверь закусочной, откуда девушка выметала сор. Улицу поливали, и пахло ранним утром. Санитары поставили носилки на землю и вошли в дом. Потом они вернулись вместе со швейцаром. Швейцар был седоусый, в фуражке с галунами, но без ливреи. Носилки не умещались в кабине лифта, и они заспорили, что лучше: снять ли меня с носилок и поднять на лифте или нести на носилках по лестнице. Я слушал их спор. Они порешили – на лифте. Меня стали поднимать с носилок.
– Легче, легче, – сказал я. – Осторожнее.
В кабине было тесно, и когда мои ноги согнулись, мне стало очень больно.
– Выпрямите мои ноги, – сказал я.
– Нельзя, signor tenente. Не хватает места.
Человек, сказавший это, поддерживал меня одной рукой, а я его обхватил за шею. Его дыхание обдало меня металлическим запахом чеснока и красного вина.
– Ты потише, – сказал другой санитар.
– А что я, не тихо, что ли?
– Потише, говорят тебе, – повторил другой, тот, что держал мои ноги.
Я увидел, как затворились двери кабины, захлопнулась решетка, и швейцар надавил кнопку четвертого этажа. У швейцара был озабоченный вид. Лифт медленно пошел вверх.
– Тяжело? – спросил я человека, от которого пахло чесноком.
– Ничего, – сказал он. На лице у него выступил пот, и он кряхтел. Лифт поднимался все выше и наконец остановился. Человек, который держал мои ноги, отворил дверь и вышел. Мы очутились на площадке. На площадку выходило несколько дверей с медными ручками. Человек, который держал мои ноги, нажал кнопку. Мы услышали, как за дверью затрещал звонок. Никто не отозвался. Потом по лестнице поднялся швейцар.
– Где они все? – спросили санитары.
– Не знаю, – сказал швейцар. – Они спят внизу.
– Позовите кого-нибудь.
Швейцар позвонил, потом постучался, потом отворил дверь и вошел. Когда он вернулся, за ним шла пожилая женщина в очках. Волосы ее были растрепаны, и прическа разваливалась, она была в форме сестры милосердия.
– Я не понимаю, – сказала она. – Я не понимаю по-итальянски.
– Я говорю по-английски, – сказал я. – Нужно устроить меня куда-нибудь.
– Ни одна палата не готова. Мы еще никого не ждали.
Она старалась подобрать волосы и близоруко щурилась на меня.
– Покажите, куда меня положить.
– Не знаю, – сказала она. – Мы никого не ждали. Я не могу положить вас куда попало.
– Все равно куда, – сказал я. – Затем швейцару по-итальянски: – Найдите свободную комнату.
– Они все свободны, – сказал швейцар. – Вы здесь первый раненый. – Он держал фуражку в руке и смотрел на пожилую сестру.
– Да положите вы меня куда-нибудь, ради бога! – Боль в согнутых ногах все усиливалась, и я чувствовал, как она насквозь пронизывает кость. Швейцар скрылся за дверью вместе с седой сестрой и быстро вернулся.
|
The script ran 0.022 seconds.