Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Людмила Улицкая - Искренне ваш Шурик [2003]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман, Современная проза

Аннотация. Главный герой книги - положительный молодой человек, воспитанный мамой и бабушкой. В романе раскрываются взаимоотношения сына и матери, описано состояние подчинения человека чувству долга и связанные с этим потери. По первым главам может показаться, что «Искренне ваш Шурик» - очередное выступление Улицкой в ее коронном жанре: объемистой, тягуче-неторопливой семейной саги, где положено быть родовому гнезду, несчастливым любовям, сексуально неустроенным умницам и интеллигентным, многоязыким детям. Издевка проступает в самый разгар интриги, когда семья уже есть, и родовое гнездо свито, и главный герой вступает в пору полового созревания. Становится понятно, что уж никак не ради бессловесного, мягкотелого, чересчур уж ответственного Шурика, из чувства жалости спящего со всеми попавшимися женщинами, понадобилось городить весь объемистый роман. На самом деле у Улицкой был совсем другой интерес: сосредоточенная ностальгия по Москве конца семидесятых, которую она реконструирует по мельчайшим черточкам, на каждой странице развешивая опознавательные знаки. Вот булочная напротив «Новослободской», вот полупотайные гомеопаты на «Измайловской», вот проводы отъезжантов, подготовительные лекции в МГУ, дворы на «Кропоткинской», котлетки из кулинарии при «Праге». Чем дальше, тем чаще действие начинает провисать, теряясь в бесконечных, чрезмерно дамских, не свойственных легкой прозе Улицкой многоточиях, - и одновременно растет уверенность, что внешность героев, их любимые словечки, адреса, сапожники, манера подводить глаза и прочие мелкие детали биографии старательно собраны по знакомым и в узком кругу должны узнаваться не хуже, чем у персонажей какого-нибудь кузнецовского «Лепестка». Что же до героя, то первая его любовь, засыпая на борту самолета Тель-Авив - Токио, очень мудро резюмирует: «В нем есть что-то особенное - он как будто немного святой. Но полный мудак». Точнее не скажешь.

Аннотация. Новый роман Людмилы Улицкой "Искренне ваш Шурик", подтвердив ее талант романиста, показал и новизну романной формы, которой никто не ожидал от "генератора сентиментального". Улицкая адаптирует классическую романную форму к современным привычкам "легкого потребления", переводит ее на язык сегодняшней культуры. Иными словами, если ее "женский роман" и "продвинут", то в сторону жанровой архаики. Люди с тонкими чувствами обречены на вымирание, автор их жалеет, но "антисентиментальной" насмешки практически не скрывает. Сентиментальное редуцируется к биологическому, к волнению гормонов, а не души, и чем сильнее бурлят гормоны, тем спокойнее душа. Улицкая умышленно издевается над собственным ранним сентиментализмом, имеющим корни в XIX веке, а внутри романа последовательно опровергает те чувства, которые сама же и генерирует у читателей, и в этой эмоциональной динамике новизна ее отношения и к персонажам, и к читателям.

Полный текст.
1 2 3 

«Пожалуй, – подумал Шурик, – она стала о нем чаще говорить после смерти бабушки». Его интуиция обострялась, когда дело касалось матери. Такси взять долго не удавалось: публика была знатная, и никто, кажется, не хотел ехать на троллейбусе. Прошли по Тверскому бульвару. Возле театра Пушкина Вера вздохнула, и Шурик отлично знал, что она скажет. – Проклятое место, – сказала торжественно Вера, и Шурику было приятно, что он всё заранее знает. Но об Алисе Коонен на этот раз она не упомянула. Он вёл её под руку, и был он того же роста, что Левандовский, с которым много было здесь хожено, и вёл её с той же почтительной твёрдостью, что и его отец. «Какое счастье», – подумала Верочка. Они вышли на улицу Горького. На углу, возле аптеки, Шурик остановил такси. Вера Александровна была, пожалуй, даже довольна, что едет домой одна, – ей хотелось побыть наедине со своими мыслями. – Ты не очень поздно? – спросила она сына уже из машины. – Веруся, ну конечно же поздно, сейчас уже одиннадцатый час. Валерия Адамовна сказала, там томов восемьдесят, их надо снять, связать в пачки, погрузить в машину... Вера махнул а рукой. Она знала, что она сделает, когда придёт домой. Достанет письма Левандовского и перечитает... Валерия встретила Шурика в голубом кимоно с белыми аистами, просторно летящими по её полному телу с запада на восток. Давний подарок Беаты. Вымытые волосы – лесной орех, славянский редкий цвет – падали на плечи, слегка загибаясь вверх. – Ну, голубчик, ну, спасибо! – радовалась Валерия, покуда он топтался в прихожей. – Нет-нет, здесь не раздевайтесь! В комнате, в комнате! Она, стуча костылем, прохромала в комнату. Он прошёл за ней. Снял в комнате куртку, огляделся. Комната была разгорожена мебелью на отсеки, точно так же, как когда-то у них в Камергерском. Шкафы с книгами. Бронзовая люстра с синей стеклянной вставкой... – Похоже на нашу старую квартиру в Камергерском, – сказал Шурик. – Я там родился. – Ну, я-то родилась в Вильно, в Вильнюсе, как теперь говорят. Но в школу уже пошла в Москве, в русскую. Я до семи лет по-русски не говорила. Родной языку меня польский. И литовский. Дело в том, что мачеха моя по-русски очень плохо говорила, хотя последние двадцать лет здесь прожила. С папой мы по-польски говорили, а с Беатой по-литовски. Так что русский у меня получился третий. – Вот как? – удивился Шурик. – А со мной бабушка тоже очень рано начала по-французски говорить... А потом немецкому меня обучила... – Ну, всё и понятно... Вы, значит, как и я, родимое пятно капитализма... – Как? – удивился Шурик. Валерия засмеялась: – Ну, раньше так говорили про всех бывших... Чай, кофе? Овальный столик на одной ноге, как бабушкин, накрыт был заранее. Шурик сел и заметил, что ботинки его оставляют мокрые следы. – Ой, извините... Можно я ботинки сниму? – Как вам удобнее... Конечно. Он снова подошёл к двери, расшнуровал ботинки, стащил с ног. Вынул из кармана куртки носовой платок, высморкался, провёл рукой по волосам... Она называла его то на «ты», то на «вы», иногда, на службе, подчеркнуто, Александром Александровичем, а то просто Шуриком. И теперь она была в растерянности, особенно после того, как он снял ботинки. Нет, расстояние надо было сокращать. – Ну, как складываются твои дела в Сибири? Что слышно от дочери? – Валерия сделала шаг в интимное пространство. – А я и не знаю, – простодушно отозвался Шурик. – Она мне больше не звонила. – А сам? – улыбнулась Валерия. – Мы не договаривались. Я ведь просто помог ей... ну, выкрутиться из сложного положения. А больше ничего... Ход оказался бесперспективным. «Либо я поглупела, либо потеряла женскую квалификацию», – подумала про себя Валерия. На самом же деле она жаждала мужского интереса со стороны молодого человека, он же был приветлив, доброжелателен и совершенно индифферентен. – О! – вскинула волосами Валерия. – У меня есть чудесный коньяк. Откройте, пожалуйста, дверку того маленького шкафчика... Нет-нет, другого, с живописью. Это во вкусе Фрагонара, не правда ли? Мачеха обожала... Вот-вот, и две рюмки коньячные. Как славно, когда обслуживают... Я всё стараюсь так устроить, чтобы поменьше на кухню выходить, – она указала на чайничек, стоявший на спиртовке. – А теперь наливайте, Шурик. Вы любите, я вижу, когда вами руководят? – Кажется, да. Я уже думал об этом. Шурик налил коньяк почти до верху рюмки. – Вы налили хорошо, но неправильно, – засмеялась Валерия. – Я немного поруковожу. Знаете, я ведь могу вас не только библиотечному делу поучить. Есть ещё множество вещей, которые я, вероятно, лучше вас знаю. – Она сделала паузу. Эта последняя фраза ей удалась. – Например, относительно коньяка. Наливают одну треть рюмки... Но это для светского приёма. А для нашего случая как раз правильно по полной. Валерия подняла рюмку, протянула её к Шуриковой, дотронулась до неё осторожно. Едва коснулась. Она сделала медленный глоток, Шурик проглотил разом. – У меня есть знакомый грузин, винодел. Он учил меня этой науке – пить вино и пить коньяк. Говорил, что питье – занятие чувственное. Требует обострённых чувств. Сначала он долго греет рюмку с коньяком. Вот так. Она обняла круглое, как электрическая лампочка, дно рюмки обеими ладонями, приласкала его, немного поплескала нежными круговыми движениями по внутренним стенкам рюмки. Медленно поднесла рюмку к губам, коснулась рта. Прижала стекло к губе. – Это надо делать очень нежно, очень любовно... Она уже не рюмку держала в руке, она уже опробовала приближение к нему. Диванчик, на котором она сидела, был «дишес», двухместный. «Сядь, сядь сюда, – мысленно приказала ему Валерия. – Пожалуйста...» Он не пересел. Но именно в этот момент понял, чего от него ждут. И ещё он понял, что она в смятении и просит у него помощи. Она была так красива, и женственна, и взросла, и умна. И хочет от него так немного... Да ради Бога! О чем тут говорить? «Господи, как всех женщин жалко, – мелькнуло у Шурика. – Всех...» Она сделала ещё один маленький глоток и сдвинулась совсем к краю дивана. Шурик сел рядом. Она поставила рюмку и положила горячую руку на тыльную сторону его ладони. Дальше всё было очень просто. И довольно обыкновенно. Единственное, что удивило Шурика, это температура. Она была высокая. Там, внутри у этой женщины, был жар. Влажный жар. У неё была большая красивая грудь с твёрдыми сосками, и пахло от неё чудесно, и вход такой гладкий, правильный: маленькое напряжение – и как с горы... Только не вниз, а вверх... Круто, так что дух немного захватило. Всё было так отлично. Её бил как будто озноб, и он её немного придерживал. То, чем Матильда заканчивала, этим она начала, и поднималась по ступеням всё выше и выше, и Шурик догадывался по её лицу, что она отлетает от него всё дальше, и ему за ней не угнаться. Он догадался также, что его простые и незатейливые движения вызывают внутри сложноустроенного пространства разнообразные ответы, что-то пульсировало, открывалось и закрывалось, изливалось и снова высыхало. Она замирала, прижимала его к себе и снова отпускала, и он подчинялся её ритму всё точнее, и сбился со счёту, считая её взлеты. Он чувствовал, что ему надо продержаться подольше, и её обморочные паузы давали ему этот шанс. В час ночи Шурик позвонил маме и сказал, что задержится: очень большая работа оказалась. Действительно, закончили работу только к трём. Лежали в насквозь мокрой постели. Она выглядела похудевшей и очень молодой. Шурик хотел было встать, но она его удержала: – Нельзя так сразу. Он снова лёг. Поцеловал её в подвернувшееся ухо. Она засмеялась: – Ты меня оглушил. Надо вот так. И влезла большим языком ему в ухо, щекотно и мокро. – Такого со мной не было никогда в жизни, – прошептала она, вылезши из его уха... – И со мной, – легко согласился Шурик. Ему было девятнадцать, и, действительно, было множество вещей, которые с ним ещё никогда не случались. 32 Письма Александра Сигизмундовича, две связки, довоенные и послевоенные, Вера перечитала. Она знала их наизусть и вспоминала не только письма, но и время, место и обстоятельства их получения. И чувства, испытанные тогда. «Можно было бы написать роман», – подумала Вера. Сложила конверты стопочками, обвязала ленточкой и отнесла на место. По прошествии лет молодость казалась яркой и значительной. Рядом с коробочкой, в которой хранились письма, Вера обнаружила ещё одну, материнскую. У мамы была просто-таки страсть к разным шкатулкам, укладкам, бонбоньеркам. Хранила и жестяные, дореволюционные, из-под чая и леденцов, и швейцарские, и французские... «Да что там?» – подумала Вера, отодвигая круглую шляпную картонку, чтобы поместить на место свою мемориальную коробку. Открыла. Удивилась. Улыбнулась. Это были тряпочки для вытирания пыли, сшитые Елизаветой Ивановной впрок из вышедших из употребления рваных фильдеперсовых чулок. Вера вспомнила, как мама резала на куски старые чулки, складывала в четыре слоя и прошивала крестиками-птичками. Точно также она делала и перочистки, но из старого сукна. Как много всего вышло из употребления... саше... думочки... щипцы для завивки... кольца для салфеток... да и сами салфетки... Вера взяла две розовато-телесные тряпочки – и чулки такого цвета теперь не носят – и прошла по комнате, сметая пыль со множества мелких предметов, составляющих неизменный пейзаж её жизни. «А зеркало мама протирала почему-то нашатырём, – вспомнила Вера, заглянув в зеркало. – И никто больше не считает меня красавицей, – усмехнулась своему миловидному отражению. – Может, только Шурик». Повернула голову направо, налево. А что, действительно, хорошо выгляжу. Вот только подбородок немного испортился, провисла шея. И если сдвинуть стоячий воротничок, обнажится шрам, розовый и немного складчатый. Хороший шов, у других он получался грубее, толще. Ей сделали косметический... Она потрогала одрябший подбородок. Есть упражнение, – и она сделала круговое движение головой, и что-то хрустнуло сзади в шее. Ну вот, отложение солей. Надо позаниматься... Прошло уже несколько дней с тех пор, как она ходила с Шуриком в консерваторию. Накануне, уже без него – он занимался в институте, – она была в музее Скрябина. Исполняли «Поэму экстаза», которую помнила она от первой до последней ноты. Играть никогда не пробовала – очень сложно. Но вспомнила с умилением, как в молодые годы под эту энергично-рваную музыку выделывали студийцы свои хореографически-спортивные упражнения. И стихи Пастернака, связанные и с этой самой музыкой, и с его тогдашним кумиром, композитором Скрябиным. Какая мощная, какая современная культура – и всё куда-то ускользнуло, рассеялось, кажется, совсем бесследно... И в театре, кроме классики, смотреть не на что. Говорят, Любимов... Но там всё на Брехтовской энергии. Биомеханика. Какая-то пустая полоса... Да, появился ещё Эфрос. Надо посмотреть... Она сидела с пыльной тряпочкой в руках, размышляя о высоких материях, как вдруг раздался неожиданно поздний звонок в дверь – пришёл сосед Михаил Абрамович... – Я возвращаюсь с собрания, вижу – у вас горит свет, – объяснил он. – Проходите, пожалуйста, я только руки сполосну... – Вера зашла в ванную, опустила руки под струю воды. Пыльную тряпочку оставила в раковине, – потом прополоскать. Он стоял на коврике с исключительно деловым ВИДОМ: – Ну что, Вера Александровна, обдумали мое предложение? Подвал пустует! Она и забыла, что он два раза уже донимал её каким-то кружком, который хорошо бы организовать для детского досуга. – Нет-нет, я действительно в прошлом актриса, но никогда не вела занятий с детьми, и речи быть не может, – твёрдо отказалась. – Ну, хорошо, хорошо... Тогда, может быть, вы пойдёте к нам в бухгалтеры? Бухгалтер нам в кооператив тоже нужен. Эта старая уходит. А вы бы нам подошли... – подумал немного и добавил, – а кому бы вы не подошли, с другой стороны? А? Не отказывайте, не отказывайте! Сначала подумайте! Я просто вне себя, что такая молодая и красивая, извините, конечно, женщина, вот так совершенно никак себя не проявляет в общественном смысле, – и он заторопился и отказался от чая, который Вера ему любезно предложила. Вера рассказала Шурику и о своих размышлениях по поводу обнищания культуры, и о визите Михаила Абрамовича, предлагающего что-нибудь полезное делать на общественных началах. Посмеялась. Шурик же неожиданно сказал: – Знаешь, Веруся, а занятия с детьми могли бы тебе очень подойти. Ты так всегда интересно рассказываешь о театре, о музыке. Не знаю, не знаю, может, это было бы и хорошо... Ещё через несколько дней Михаил Абрамович пришёл с картонной коробочкой, на которой гнусными коричневыми буквами было выведено «Мармелад в шоколаде». Пили чай. Он соблазнял её от имени домашнего парткома. Она улыбалась и отшучивалась. Она давно уже знала, что нравится еврейским мужчинам. Этот был чем-то похож на того снабженца, который влюблён был в неё давным-давно... Но такой поклонник – всё-таки чересчур... Прозвище «Мармелад» с этого дня за Михаилом Абрамовичем утвердилось. Вера улыбалась, и настроение сделалось приподнятое – вещь для декабря невероятная, и даже предложила Шурику устроить для его учеников если не настоящий рождественский праздник, то хотя бы чаепитие. – А пряники? – Ну, можно купить, и записочки к покупным приложить... Но Шурик категорически отверг это предложение как надругательство над домашними традициями. Ёлку тем не менее купил заранее, на этот раз очень хорошую, и поставил на балкон до востребования... Вера, после находки материнских пыльных тряпочек, вдруг заметила, что со смертью Елизаветы Ивановны дом как-то обветшал и потускнел, хотя и полотёр уже приходил, натёр двумя волосяными щётками паркет и оставил после себя старомодный запах мастики и благородное свечение паркета, и сама Вера Александровна прошлась по квартире несколько раз с фильдеперсовыми тряпками, собрав пыль на их розовые брюшка. Чего-то не хватало... Сказала об этом Шурику в свойственной ей меланхолической манере... Дело было вечернее, после ужина, сидели за столом – не на кухне, как в утренней спешке, а в бабушкиной комнате, за овальным столом. Брамс подходил к концу, Шурик эту пластинку много раз слышал и ждал приближающейся коды... – Веруся, я думаю, не в самом доме дело. Всё у нас в порядке, бабушка вполне могла бы быть довольна. Просто, ты понимаешь, я ведь тоже об этом думаю, ты слишком много времени проводишь дома... – Ты думаешь? – изумилась Вера такому странному предательству. Не Шурик ли сам так настаивал, чтобы она ушла на пенсию, получила инвалидность... И вдруг – такое... – Ты думаешь, что мне следует поискать работу? – Нет, я совсем не это думаю. Другое. Не работу, а занятие. Я уверен, что ты могла бы писать рецензии – ты всегда так интересно говоришь о театре, о музыке. Ты столько всего знаешь... Могла бы преподавать... Не знаю чего, но многое могла бы... Бабушка всегда это говорила, что ты свой талант загубила, но ведь не поздно что-то ещё делать... Вера поджала губы: – Какой талант, Шурик? Я видела настоящих актрис, знала Алису Коонен, Бабанову... Кажется, никто и никогда не относился с таким уважением к её творческой личности, как Шурик. Это было приятно. 33 Времени для какого бы то ни было настроения – хорошего, плохого, грустного – у Али совершенно не было. Уж слишком она была занята. Однако незадолго до Нового года пришло полуофициальное письмо из Акмолинска, с завода. Заведующая лабораторией поздравляла её от имени бывших сослуживцев с наступающим Новым годом, писала, что на её место взяли двух лаборантов, и справляются они вдвоём хуже, чем она одна. Это была приятная часть письма. Далее она писала, что вся лаборатория ждёт её возвращения настоящим специалистом, и особенно было бы хорошо, если бы она освоила как следует методы качественного и количественного анализа продуктов крекинга нефти, потому что это будет её основное направление работы. И ещё: к лету, когда у неё будет производственная практика, завод сделает запрос, чтоб на летние месяцы она приехала поработать дома, а в отделе кадров уже подтвердили, что и дорогу оплатят, и за время практики будут ей давать зарплату. Вот тут-то у Али и возникло настроение. Плохое. И даже очень плохое. Уже привыкнув к мысли, что навсегда останется в Москве после окончания Менделеевки, поняла она, какой трудной задачей будет избежать Акмолинска, приписанной к которому она оказалась на всю жизнь. Единственным выходом было только замужество, и единственным кандидатом был Шурик, уже занятый, хотя и фиктивно. Ей казалось почему-то, что, сделав такую услугу Стовбе, с которой особенно и не дружил, на ней-то он уж непременно должен жениться. И притом не фиктивно. Она загибала про себя пальцы: уже шесть раз они были любовники. А это не раз, не два, серьёзно всё-таки. Правда, Шурик как-то сам не проявлял к ней интереса. Но он был сильно занят: и мама больная, и учёба-работа – времени же на всё не хватает, – убеждала она сама себя. Сдаваться она не собиралась, и Новый год представлялся ей подходящим временем для очередного наступления. С середины декабря она несколько раз заходила на Новолесную, как бы мимо пробегая, но Шурика дома застать ей не удавалось. Вера Александровна поила её чаем с молоком, была рассеянно-приветлива, но ничего извлечь из этого было невозможно. Ей хотелось быть приглашённой в дом, на встречу Нового года, как в прошлом году, – в памяти её как-то совершенно растворилось, что и в прошлом году никто её не приглашал. Наконец, вызвонив Шурика, сказала, что надо срочно поговорить. Шурик, не испытав даже малейшего любопытства, побежал в Менделеевку в одиннадцатом часу вечера, и пробежка эта даже доставила ему удовольствие, как и вид главного входа, вестибюля – у него было чувство отпущенного арестанта, попавшего на бывшую каторгу уже свободным человеком. Аля в своей неизменной синей кофте, с начёсанным большим пуком на голове встретила его на лестнице. Взяла под руку. Шурик огляделся – странно: ни одного знакомого лица, а ведь год здесь проучился... Пошли в курилку, под лестницу. Аля достала из сумки пачку сигарет «Фемина». – О, ты куришь? – удивился Шурик. – Так, балуюсь, – ответила Аля, играя сигаретой с золотым ободочком. Шурику всегда было немного неловко в её присутствии. – Ну, что? – спросил он. – Насчёт Нового года хотела с тобой посоветоваться, – более ловкого хода она не придумала, как ни тужилась. – Может, я пирог спеку или салат накрошу? Он смотрел на неё в недоумением, решив, что она хочет пригласить его в общежитие. – Да я дома, с мамой, как всегда. И никуда не собираюсь... Это была правда, но не вся. Он собирался после часу ночи, выпив с мамой по бокалу ритуального шампанского, пойти к Гии Кикнадзе, к которому должны были прийти бывшие одноклассники. – Так и я хочу к вам прийти, только надо же приготовить что-нибудь... – Ладно, я у мамы спрошу... – неопределённо отозвался Шурик. Аля пустила струю дыма из открытого рта. Сказать было нечего, но что-то надо было... – От Стовбы ничего не слышно? – Не-а. – А я письмо получила. – Ну и что? – Ничего особенного. Пишет, что после академического вернётся, а дочку скорей всего у мамы оставит. – Ну и правильно, – одобрил Шурик. – А Калинкина с Демченко женятся, слышал? – А Калинкина, это кто? – Из Днепропетровска, волейболистка. Стриженая такая... – Не помню. Да и откуда я могу слышать, если я никого из той группы, кроме тебя, вообще не видел? Только с Женькой иногда по телефону... – А у Женьки у самого роман! – с отчаянием почти крикнула Аля. И больше сказать совсем было нечего. Шурик не проявил ни малейшего интереса к новостям курса. – Ой, забыла сказать! Израйлевича помнишь? Так у него был сердечный приступ, его увезли в больницу, и он зимнюю сессию принимать не будет, а потом вообще, может, на пенсию уйдёт! Шурик хорошо помнил этого математического маньяка, даже в сон к нему проломившегося. Из-за него-то он и сбежал из Менделеевки: осенняя переэкзаменовка по математике всё дело решила... – Так ему и надо, – буркнул Шурик. – А что ты мне сказать-то хотела? Срочное? – уточнил Шурик тему встречи. – А про Новый год, Шурик, чтоб договориться... – растерялась Аля. – А-а, понял, – сказал он неопределённо. – И всё? – Ну да. Надо же заранее... Шурик галантно проводил Алю до «Новослободской» и побежал домой, забыв немедленно и о ней самой, и об её малоинтересных новостях. И забыл настолько прочно, что вспомнил об этом разговоре только в двенадцатом часу тридцать первого декабря, когда вдвоём с Верой они сидели в бабушкиной комнате, при зажжённой ёлке, и было всё точно так, как собирались они сделать ещё в прошлом году: бабушкино кресло, и её шаль на спинке кресла внакидку, и полумрак, и музыка, и новогодние подарки под ёлкой... – Кто бы это мог быть? – посмотрела Вера Александровна на Шурика с беспокойством, когда раздался звонок в дверь. – О Господи! Это Аля Тогусова! – Ну вот, опять, – горестно склонила голову Вера Александровна, вздохнула, – Зачем же ты её пригласил? – Мам! И не думал даже! Как тебе такое в голову пришло? Они молча сидели за столом перед тремя приборами. Один – бабушкин. Звонок робко тренькнул ещё раз. Вера Александровна постучала хрупкими пальцами по столу: – Знаешь, как бабушка говорила в таких случаях? Гость от Бога... Шурик встал и пошёл открывать. Он был зол – и на себя, и на Алю. Она стояла в дверях с салатом и пирогом. И смотрела на него с умоляющей и бесстыдной улыбкой. И ему стало её ужасно жалко. Новый год был испорчен, и он ещё не знал, до какой степени. Стол был красиво украшен, но скуден. Алин пирог сверху пересушен, а внутри недопечён. Шурик съел два куска, но этого не заметил, Вера Александровна тоже, поскольку и не попробовала. К инструменту Вера даже не подошла, и Шурик страдал, глядя на её замкнутое лицо. Прошлогодняя нелепость – Фаина Ивановна с её шумным вмешательством – была хотя бы театральна. Да и самой Але было не по себе: она получила то, чего добивалась – сидела с Шуриком и его матерью за новогодним столом, но никакого торжества при этом не испытывала. В этой композиции третий был явно лишним. В двенадцать часов чокнулись. Потом Шурик принёс чай и четыре пирожных, за которыми ездил утром на Арбат. Через пятнадцать минут Вера встала и, сославшись на головную боль, ушла спать. Шурик отнёс на кухню посуду и сложил её в раковину. Бессловесная Аля сразу же её вымыла. Как моют химическую – полное удаление жира и двадцатикратное ополаскивание, чтобы не стекали капли. – Я провожу тебя до метро. Ещё работает, – предложил Шурик. Она посмотрела на него как наказанный ребёнок, с отчаянием: – И всё? Шурику хотелось поскорее от неё отделаться и бежать к Гии: – А что ещё? Ну хочешь ещё чаю? И тогда она встала в угол за кухонной дверью, закрыла лицо руками и горько заплакала. Сначала тихо, потом сильней. Плечи её тоже как-то от мелких вздрагиваний перешли к более крупным, раздалось захлебывающееся клокотание и странный стук, который Шурика даже удивил: она слегка билась головой о дверной косяк. – Ты что, Аль, ты что? – Шурик взял её за плечи, хотел повернуть к себе лицом, но тело её оказалось как дерево, вросшее в пол. Не оторвёшь. Хриплые ритмичные звуки, частые, на выдохе, вырывались из неё. «Как будто порванную камеру накачивают», – подумал Шурик. Он просунул руку между нею и дверью, но качание её не прекратилось. Только звуки стали громче. Тогда Шурик испугался, что услышит мама. Он был уверен, что она не спит, а лежит у себя в комнате, с книгой и с яблоком... Слегка напрягшись и удивляясь сопротивлению её хрупкого тела, он оторвал Алю от пола, отнёс к себе в комнату и закрыл ногой дверь. Хотел положить её на кушетку, но она вцепилась в него замороженными руками и всё дёргала головой и плечами. Когда же ему удалось её уложить, он в ужасе от неё отшатнулся: глаза были закачены под верхние веки, рот криво сведен судорогой, руки подергивались, и она была явно без сознания... «Скорую», «скорую»! – кинулся было к телефону и остановился с трубкой в руке: Веруся перепугается... Бросил трубку, налил воды в чайную чашку и вернулся к Але. Она всё ещё подергивала сжатыми кривыми кулачками, но уже не издавала велосипедных звуков. Он приподнял голову, попытался напоить, но губы были плотно сжаты. Он поставил чашку, сел у неё в ногах. Заметил, что и ноги её подрагивают в том же ритме. Юбочка была жалко задрана, тонкие ноги угадывались под розовым трико избыточного размера. Шурик запер дверь, снял с неё трико и начал производить оздоровительную процедуру. Других средств в его арсенале не было, но это, единственное ему доступное, подействовало. Через полчаса она совершенно пришла в себя. Помнила, что вымыла посуду, а потом оказалась на Шуриковой кушетке, с чувством глубокого удовлетворения отметив про себя «седьмой раз!». А потом он, застёгивая брюки, галантно поинтересовался, как она себя чувствует. Чувствовала она себя странно: голова была гулкая и тяжёлая. Решила, что это от шампанского. Метро уже не ходило. Шурик отвёз Алю в общежитие на такси, поцеловал в щеку и на той же машине отправился к Гии, счастливый тем, что всё обошлось, и он свалил с плеч это неприятное приключение. У Гии веселье было в полном разгаре. Родители уехали в Тбилиси, оставив на него квартиру и старшую сестру, маленького роста толстушку с монгольской внешностью и неразборчивой речью. Обычно они брали её с собой, но в этот раз не смогли: она была простужена, а простуды, было известно, грозили ей опасными последствиями. Кроме бывших одноклассников Гия пригласил несколько сокурсниц из института, так что девочек, как это часто бывало, оказалось с большим избытком, и танцы носили скорее групповой характер. Шурик сразу оказался в середине этой танцевальной кутерьмы и отплясывал рок-н-ролл, или то, что он так именовал, с большим воодушевлением, прерываясь исключительно ради выпивки, которой было море разливанное. Он пил, плясал и чувствовал, что именно это необходимо ему для избавления от незнакомого прежде чувства жути, осевшего на такой глубине души, о существовании которой он и не догадывался. Как будто в собственном, известном до последнего кирпича доме обнаружился ещё и таинственный подвал... Грузинский коньяк, привезённый в цистернах из Тбилиси в Москву для местного разлива, частично расходился по московским грузинам, друзьям начальника московского коньячного предприятия. Двадцатилитровая канистра дареного напитка стояла в кухне. Он был не особенно плох, хотя до хорошего ему было далеко, но количество его настолько превосходило качество, что качество совершенно не имело значения. Это был тот самый коньяк, которым угощала Шурика Валерия Адамовна, из того же самого источника, из тех же самых рук. Но Шурик пил коньяк стаканами, а не рюмками, наполненными на одну треть, пытаясь поскорее избавиться от навязчивого воспоминания – Аля с закатившимися под лоб глазами и судорожными биениями скрюченных лапок. Через час он достиг зенита опьянения, и минут сорок пребывал в том счастливом состоянии, ради которого миллионы людей вот уже тысячи лет вливают в себя «огненную воду», сжигающую омрачённое бесчисленными провалами прошлое и пугающее будущее. Счастливое, но краткое состояние, из которого Шурику запомнилась толстенькая Гиина сестра с сияющим плоским личиком, прыгающая вокруг его ног не в такт музыке, высокая длинноволосая девушка в синем с надкусанным пирожком, который она засовывала Шурику в рот, одноклассница Наташа Островская, располневшая, с обручальным кольцом, настойчиво предъявляемым Шурику, и снова низенькая толстушка, всё тянувшая его куда-то за руку. Ещё он помнил, что блевал в уборной и радовался, что попадает ровно в середину унитаза, нисколько не промахиваясь. С этого момента начиная, он уже не помнил ничего до тех пор, пока не проснулся на узкой кровати в незнакомой комнате. Это была детская, судя по количеству мягких игрушек. Ноги его были чем-то придавлены – сестрой Гии, спавшей на его ногах с большим плюшевым медведем в обнимку. Он осторожно выпростал ноги из-под трогательной парочки. Толстушка открыла глаза, неопределённо улыбнулась и снова заснула. Смутное подозрение закралось на мгновение, но Шурик его без всякого усилия тут же отогнал. Встал на ноги. Кружилась голова. Хотелось пить. Почему-то сильно болели ноги. Он вышел на кухню. Свинство вокруг творилось беспредельное: липкий пол, битая посуда, окурки и объедки... В большой комнате на ковре, укрывшись пальто и нелепо белоснежным пододеяльником, спало неопределённое количество гостей. Шурик подхватил свою куртку, которая удачно лежала посреди прихожей, и смылся. Надо было поскорее домой, к маме. Аля была довольна своими новогодними достижениями. Она выспалась – одна во всей комнате. Соседки разъехались по домам. Голова болеть перестала. Шурику Али не появлялся. Сначала она звонила ему, один раз позвала его в театр, другой раз попросила перевезти холодильник в общежитие: одна сотрудница кафедры отдала ей свой старый. Шурик приехал, помог. А потом сразу заторопился... Аля переживала: любовный роман не получался. Но началась сессия, она собиралась позвонить, но боялась всё окончательно испортить. Потом её взяли работать в приёмную комиссию. Она уже сама принимала документы у приезжающих абитуриентов, смотрела на них опытным глазом, выписывала направления в общежитие и вспоминала себя, – как она с жутким чемоданом, с натёртыми до крови ногами притащилась сюда два года тому назад, и испытывала гордость, потому что сейчас от того места и времени была она, как небо от земли. Институтская столовая летом не работала, и Аля ходила в булочную и покупала там на всю приёмную комиссию бублики. Однажды она перебегала дорогу на красный свет, и её сбила машина. Как это произошло, она совершенно не помнила, – когда пришла в себя, вокруг неё собрался народ. Водитель, который сбил её, ещё и врезался во встречную машину. Все кости были целы, но бок болел, и левая нога ободрана. Два милиционера составляли протокол. Она была потерпевшая, но и нарушившая. «Скорую помощь» Аля просила не вызывать, сказала, что ничего страшного. Один милиционер, белёсый, щупленький, к ней наклонился и тихо сказал: – Для тебя лучше, если «Скорая» приедет. Но Аля боялась, что её надолго заберут в больницу, и она потеряет работу. Она и сказала милиционеру, что работает секретарём в приёмной комиссии, и никак не может время на больницу терять. Милиционера белёсого звали Николай Иванович Крутиков, он отвёз её на милицейской машине в общежитие. Был он старшина, но не участковый, как она подумала, а из ОРУДа. Потом при ближайшем знакомстве он ей объяснил, почему это гораздо лучше. Николай Крутиков тоже был приезжий, но не из дальних места, а из области, и жил в милицейском общежитии. После армии он пошёл в московскую милицию и считал, что ему повезло. Ему должны были скоро дать комнату, а если бы был женат, то и однокомнатную квартиру. Получилось не так скоро. Квартиру им дали только через два года. Год они ходили в кино, но Аля ему ничего такого не позволяла: она теперь была умная. Зато когда поженились, он полюбил её по-настоящему, как тот Энрике Ленку Стовбу. Они год снимали угол неподалеку, в Пыховом переулке, потом переехали за Савёловский вокзал, в однокомнатную квартиру. Всё было так удачно, что лучше и не придумаешь: когда пришла пора возвращаться в Акмолинск, она была уже и замужем, и прописана, и беременна, и поступала в аспирантуру. В Акмолинск Аля попала только один раз – на похороны матери. А Шурика и не вспоминала – чего вспоминать о неудачах?! От всей этой истории остался только английский чай. Аля купила молочник, пьет чай с молоком, а печенье из пачки перекладывает в вазочку. Дочку свою, когда подрастёт, собирается отдавать в музыкальную школу. Хорошая девочка! 34 Летний сезон прошёл у Веры Александровны очень удачно. Дачу сняли у той же хозяйки, Ольги Ивановны Власочкиной, в доме, где проводили всё лета с самого Шурикова рождения, с небольшим пропуском. Заняли они теперь не прежнее помещение – две парадные комнаты с верандой, а часть дачи более скромную, глядящую на зады участка, – одну комнату с террасой и отдельной кухней. Новое помещение было хоть и меньше, но удобнее. Накануне переезда Шурик перетащил из сарая, где семья хранила дачные вещи, главным образом, мебель, перевезённую сюда со времён великого переселения с Камергерского переулка. Удивительное дело, каким образом образовался при переезде из одной разгороженной комнаты в трёхкомнатную квартиру этот мебельный излишек из нескольких венских стульев, пары этажерок, раскладного стола, утратившего своё гостеприимное качество... Дважды сосланное имущество, сохранённое дачной хозяйкой в целости, расставлено было теперь на новом месте и напомнило Шурику и Вере о Елизавете Ивановне: эти вещи ещё не знали о её смерти, её стул с вышитыми на спинке чехла кляксами васильков как будто ожидал её. Однако теперь, по прошествии двух лет, чувство потери несколько выцвело, как и васильки... Сидела теперь на этом стуле Ирина Владимировна, давняя подруга Веры, состоявшая с ней в отдалённом родстве. Дочь купца, всю жизнь скрывающая происхождение, одинокая Ирина осела вдали от родного Саратова в подмосковном Малоярославце, работала, как и Шурик, в библиотеке, и теперь, выйдя на пенсию, с радостью приняла предложение Веры пожить с ней на даче. Вера, ещё со времён её артистической молодости, представлялась Ирине существом высшим, и никакие жизненные неуспехи подруги не смогли поколебать в ней глубокое, с оттенком личной униженности, почтение. Шурик тоже обрадовался: присутствие компаньонки рядом с матерью было большим облегчением – ежедневные поездки в набитой электричке отнимали много времени, и он мог теперь благодаря Ирине Владимировне не каждый день ночевать на даче. Приезжал он через день, иногда и через два на третий, с продуктами. Ирина, прожившая всю жизнь если не в нищете, то в большой скудости, увлечённо занималась богатой стряпней: продуктов было вдосталь, даже с избытком, и она пекла, варила и тушила с большим размахом, совершенно в стиле Елизаветы Ивановны. Вера Александровна, привыкшая есть мало и рассеянно, с трудом отрывала Ирину Владимировну от кухни, чтобы погулять, пройтись до озера, до берёзовой рощи... Обычно та отказывалась, и Вера совершала одинокие прогулки, занималась дыхательной гимнастикой на укромной поляне, чередуя длинные вдохи, наполняющие до самого дна лёгкие, с короткими энергичными выдохами и ощущая приливы здоровья, особенно в повреждённую операцией шею. Ирина тем временем исступлённо тёрла, замешивала и взбивала. Зато к приезду Шурика она накрывала на стол заранее, тёплый пирог отмякал под двумя полотенцами, в глубоком подполе на льду застывал холодец, компот настаивался под плотно закрытой крышкой. Шурик приезжал в сумерки, умывался у рукомойника и вытаскивал из сарая старый дорожный велосипед, подаренный бабушкой к тринадцатилетию: ему всё хотелось сгонять на озеро, искупаться. Он подкачивал змеистые шины, протирал детской пижамой, давно пущенной на тряпки, мутные крылья и предвкушал бодрую тряску по корням, пересекающим рыжую тропу, и весёлое ускорение, когда тропа уклонялась под горку, и тугое прикосновение натянутого воздуха, бьющего в лоб... Но Ирина чуть ли не униженно просила его сначала пообедать, потому что всё тёплое, остывает, и он поддавался на уговоры, садился за стол. Она замирала за его спиной с выражением курицы, собирающейся склевать зерно, неожиданно и стремительно совала ему то редиску, то солонку, то ещё кусок пирога, и он объедался, как голодный кот, и едва не засыпал за столом. – Спасибо, Тетирочка, – бормотал Шурик и, испытывая чувство вины перед велосипедом, отводил его невыгулянным обратно в сарай, целовал старушек и падал на бугристый диван, засыпая на лету. Ирина разводила в тазике тёплую воду, долго мыла посуду, издавая тихое бормотание. Болтливость её была робкой: не привыкшая в своём одиночестве к собеседникам, она вела себе под нос нескончаемый монолог. Так, едва раскрыв глаза, она начинала утреннюю песню, что погода хорошая, молоко чудесное, кофе убежал, тряпочка куда-то запропала, чашка не очень хорошо вымыта, и какой милый узор на блюдечке. К вечеру речь её от усталости замедлялась, но она всё говорила, говорила – о том, что солнце село, и стемнело, и сырость идёт от земли, а табак под окном пахнет, пахнет... И, спохватываясь, спрашивала: не правда ли, Верочка? В собеседнике она давно не нуждалась, отклика не требовала. Вера была вполне довольна компаньонкой. Хотя Ирина была её моложе на два года, в быту всё расставилось обычным для Верочки образом: как будто Елизавета Ивановна прислала ей на время свою заместительницу – готовить, убирать комнаты, заботиться... Только пообщаться с Шуриком было невозможно: объевшийся Шурик так молниеносно засыпал, что не удавалось Вере обсудить с ним богатые культурные новости, которых было множество в тот год: перевели Скотта Фицджеральда, Роберт Стуруа поставил «Кавказский меловой круг», должен был приехать в Москву знаменитый кукольный театр из Милана... Ирина Владимировна, хоть и была библиотечным работником, но, оглушённая временным изобилием продуктов питания, никакие могла соответствовать культурным интересам родственницы. Наутро Шурик вскакивал по будильнику, съедал трёхступенчатый завтрак, изготовленный неутомимой Ириной, и, не тревожа материнского сна, бежал на электричку. Вечером ждала его Валерия в пролетающих через спину и грудь аистах, и он исполнял своё обещание – честно, трудолюбиво, добросовестно, как учила его бабушка относиться ко всем своим обязанностям. К этому времени Валерия призналась ему, что никогда бы не позволила себе романа с мальчиком, если бы не давняя её мечта родить ребёнка. Шурик смутился: один ребёнок за ним уже числился. – Это мой последний шанс. Неужели ты откажешь мне в том, чего сама природа хочет? – горячо шептала Валерия. И Шурик не отказывал в том, чего хотела природа. Всё лето он трудился на благо природы, не покладая рук, и в конце августа Валерия сказала ему, что труды его увенчались успехом – она беременна. Когда врач из женской консультации подтвердила шестинедельную беременность, Валерия вспомнила о своём обете и решила на этот раз сохранить верность слову, данному Господу. Она проплакала ночь: благодарность, горечь полного отказа от мужской любви, – как тогда представлялось, – мечта о девочке и страх за ребёнка, вынашивание которого было ей запрещено всеми без исключения врачами... Считалось, что при её заболевании беременность и роды совершенно противопоказаны. Всё это смешалось в слезоточивую смесь. Но слёзы эти были скорее счастливыми... После окончания дачного сезона Валерия объявила Шурику, что встречаться они больше не будут и подарила ему на память гравюру из отцовской коллекции – «Возвращение блудного сына» работы Дюрера. Намека Шурик не понял, принял и отказ, и подарок со смирением и без большого огорчения. Домой его Валерия больше не приглашала. На работе свою начальницу он видел довольно редко: она большую часть времени проводила в своём кабинете, а Шурик сидел теперь в каталоге... Когда они сталкивались в коридоре, Валерия Адамовна многозначительно сияла ему синими глазами и улыбалась беглой улыбкой, как будто и не было ничего между ними. А он испытывал приятную теплоту и чувство удовлетворения от хорошо сделанной работы: он знал, что она ему благодарна... 35 Московская квартира, пропылённая и заброшенная, имела нежилой вид. Ирина Владимировна, вернувшаяся с дачи вместе с Верой, сразу же принялась за влажную уборку. Полных три дня она елозила с тряпкой, бормоча нескончаемую песню: комочек в самый уголок забился, сейчас мы его вытащим... паркет хороший, дубовый, а под плинтусом щель... тряпочку пора прополоскать, прямо чёрная... и откуда такая грязь берётся... Вера спустилась с книжкой во двор, села на лавку. Читать не хотелось. Она млела на солнце, прикрыв шею газовым шарфиком от запрещённых врачами смертоносных лучей. «Жаль, что так рано с дачи съехали, – думала она в полудрёме. – Это мама такой порядок завела – съезжать с дачи в последнее воскресенье августа, чтоб подготовиться к началу учебного года. Надо было жить, пока погода не испортится...» – С приездом! С приездом, Вера Александровна! – перед Верой стоял молодцеватый Михаил Абрамович, протягивая простодушную ладонь для партийного рукопожатия. Вера Александровна очнулась от солнечной ванны, увидела соседа в парусиновых штанах, в линялой украинской косоворотке и неизменной красной тюбетейке. «Какой-то персонаж из довоенной кинокомедии», – подумала Вера. – Разрешите, я присяду рядом с вами? – опасливым геморроидальным движением он устроился на краю скамьи. – Так всё в порядке! – обрадовал он её. – Прекрасное помещение! Умерла Варвара Даниловна с седьмого этажа, и её дочь передала домоуправлению прекрасное пианино. Его надо немножко настроить – и готово! И уже есть расписание: в понедельник заседание правления, в среду наша ревизионная комиссия, в пятницу доктор Брук даёт бесплатные консультации жильцам нашего дома. А вы выбирайте любой день, и он ваш! И ведите себе кружок – хотите театральный, хотите музыкальный – для детей! Ну? Вид у него был торжествующий. – Я подумаю, – сказала Вера Александровна. – А что думать? Вторник ваш. А хотите – четверг или суббота? Он был полон энтузиазма, и служебное рвение вдовца усиливалось от приятнейшего вида моложавой, милой и такой культурной дамы. «Жемчужина, настоящая жемчужина, – думал Михаил Абрамович, – встретить бы такую женщину в молодости...» Вечером, за поздним ужином, Вера рассказала Шурику о встрече с Михаилом Абрамовичем. От неё вовсе не укрылось мужское восхищение старика, но он казался ей столь комичным в своей косоворотке с вышитыми крестиком цветочками, в тюбетеечке, за долгие годы службы промаслившейся на его лысой голове... Но Шурик на этот раз не поддержал обычного смешливого разговора. Он в задумчивости доел котлетку, изготовленную Ириной Владимировной из трёх, как полагается, сортов мяса, вытер рот и сказал неожиданно серьёзно: – Веруся, а мысль не такая уж и плохая... Ирина, за три месяца компанейской жизни не высказавшая ни единого суждения, неожиданно оторвалась от невидимого миру пятнышка на плите, которое сосредоточенно тёрла белой тряпочкой: – А для детей, для детей какое было бы счастье! Верочка! При твоей культуре! При твоём таланте! – Щеки её пошли розовыми пятнами. – Могла бы и в институте, и в академии! Ты же столько всего знаешь и про искусство, и про музыку, я уж не говорю – про театр! Вон покойная Елизавета Ивановна какой была педагог, скольких людей обучила, а у тебя талант втуне. Втуне пропадает! Это же грех, что ты не преподаёшь! Вера рассмеялась – никогда не наблюдала она в Ирине такой горячности. – Ириша, да что ты говоришь! Как это меня с мамой сравнивать! Она была настоящий педагог, а я неудавшаяся актриса. Недоучившийся музыкант. Посредственный бухгалтер. И к тому же инвалид! – последнее было произнесено даже с некоторым вызовом. Тут Ирина всплеснула руками, выронив сразу две тряпочки: – Как! Да я за лето столько от тебя интересного слышала! Ты же кладезь! Шурик, хоть ты скажи! Ведь кладезь познаний! Про античный танец кто сейчас помнит! А ты так рассказываешь, как будто сама всё видела! А про твою философско-танцевальную науку... – Эвритмию, – подсказала Вера Александровна. – Вот именно! И про всякие священные танцы как ты рассказывала! Это ж просто библиотека в голове! А про Айседору Дункан! Ирина подобрала с полу оброненные тряпочки и закрыла тему: – Обязана! Я так считаю, что ты просто обязана преподавать! На следующий день в подъезде дома и во дворе висело написанное лиловыми чернилами на оберточной бумаге объявление: «Кружок театральной культуры начинает свою работу в помещении домоуправления, по вторникам в 7 часов вечера. Ведёт занятия Вера Александровна Корн. Приглашаются дети среднего школьного возраста. Рекомендуется!» От последнего возгласа Михаил Абрамович не смог удержаться, – он заменил ему столь любимое «запрещается!», но интонация угрозы осталась. С глупейшей этой затеи – подвально-подпольного кружка театральной культуры – началось обновление жизни. Собственно, началось оно с того времени, как удалили Вере Александровне её разросшуюся щитовидную железу, отравляющую тело и угнетающую дух. А кружок этот, возникший исключительно от коммунистического напора и благожелательной глупости Михаила Абрамовича, заставил её как будто вернуться к интересам её молодости, и это напоминало возвращение на милую родину после долгого отсутствия. Теперь она после неторопливой утренней гимнастики под музыку, после медленного завтрака пудрила нос, продуманно одевалась и ехала в библиотеку. Не так рано, как Шурик, и не в Ленинскую, а в театральную, и не каждый день, а раза три в неделю. Она давно была там записана, знала многих сотрудниц, но теперь она обзавелась постоянным местом в читальном зале за вторым столом от окна, где совсем не дуло. Это место стало обжитым, уютным, и занятым оно оказывалось только во время студенческих сессий. Но Вера Александровна избегала тех трёх-четырёх недель, когда студенты театральных вузов судорожно читали книги. В это время она брала книги на абонементе. Старых журналов, которые её особенно интересовали, через абонемент не выдавали, их она получала только в читальном зале. Иногда Шурик заезжал за ней в библиотеку, и они вместе заходили в Елисеевский магазин, покупали там что-нибудь особенно вкусное, что прежде приносила в дом Елизавета Ивановна. Дружно потоптавшись в очереди, они ехали домой на двух троллейбусах, сначала до Белорусского вокзала, через всю улицу Горького, потом три остановки по Бутырскому Валу. Метро Вера Александровна не переносила – задыхалась и нервничала. – Когда я захожу в метро, на меня сразу набрасывается щитовидка, – объясняла она Шурику. Но он не возражал против длинной поездки. Ему никогда не было скучно с матерью. Она рассказывала ему по дороге о своих чтениях по истории театра, а он слушал со всей отзывчивостью любящего человека. Вера делала в тетрадь выписки, готовилась к занятиям со своими девочками. В кружок её ходили исключительно девочки. Два мальчика, в разное время пришедшие на занятия, не прижились в её женском огороде. Единственный молодой человек, посещающий занятия, был Шурик. Сначала он ходил для оказания моральной поддержки и расстановки стульев. Потом вошло в привычку: вечер понедельника, после занятий в институте, по-прежнему принадлежал Матильде, а как раз во вторник занятий в институте не было, и он закрепился за кружком. Субботние и воскресные вечера заведомо принадлежали матери. Без обсуждений. К взаимному удовольствию. Изредка Шурик объявлял, что идёт на день рождения или в гости к одному из двух своих друзей – к Жене или к Гии. Объявлял извиняющимся тоном, и Вера великодушно отпускала. А случалось, что она делала поправки: просила сначала проводить в театр или, напротив, встретить после спектакля... Это было её бесспорное право, Шурику и в голову не пришло бы возражать. На первом же занятии кружка Вера Александровна объявила, что театр – высшее из искусств, потому что включает в себя всё: литературу, поэзию, музыку, танец и изобразительное искусство. Девочки поверили. В соответствии с этой концепцией она и вела своё преподавание: делала с девочками гимнастические упражнения, учила двигаться под музыку, дышать, читать вслух. Они разыгрывали пантомимы, выполняли смешные задания – встретиться после долгой разлуки, поссориться, съесть невкусную еду... Играли, веселились, радовались. Девочки-ученицы обожали Веру Александровну, а заодно и Шурика. Одна из учениц, четырнадцатилетняя сумрачная Катя Пискарева, некрасивая сутулая девочка с выпученными глазами и кривым ртом, дочка председателя жилищного кооператива, влюбилась в него не на шутку, даже Вера Александровна, увлечённая исключительно процессом преподавания, заметила её сумрачный взгляд, тяжело устремлённый в сторону Шурика. К счастью, была она столь робка, что настоящей опасности для Шурика не представляла. Может быть, впервые в жизни Вера жила так, как ей всегда хотелось: рядом с ней был мужчина, бесконечно ей преданный, любящий и внимательный, занималась она именно тем делом, которое смолоду ей не далось, а теперь всё так прекрасно организовалось без всяких с её стороны усилий, и здоровье её, всегда шаткое, поправилось как раз в те годы, когда у остальных женщин её возраста происходят всякие неприятные гормональные перестройки, от которых вылезают волосы на местах, где им положено быть, и беспорядочно вырастают дикие седые клочья на жидком подбородке. К тому же большая родительская забота о Шуриковом образовании, лёгшая на её плечи после смерти Елизаветы Ивановны, сама собой разрешилась: сын учился на вечернем, причем без всяких видимых усилий, был освобождён от службы в армии как кормилец матери-инвалида, и всё было чудесно. Впервые в жизни так расчудесно... 36 Труднее всего было с обувью. Одежду можно было купить, сшить, связать, перелицевать, в конце концов, из старого, а с обувью была большая проблема у всех, особенно у Валерии. Левая нога была короче, и к тому же на полтора номера меньше, чем правая, и истерзана многочисленными операциями. На голени Валерия носила некоторый аппарат – сложное сооружение из жесткой кожи, металла и путаных ремней. От стопы до бедра нога была покрыта швами разной глубины и давности – летопись болезни и борьбы с ней. Здоровая нога изуродована не была, но, принимая на себя всю тяжесть тела, пузырилась синими венозными узлами и состарилась гораздо раньше гладкого белокожего тела. Впрочем, ног своих Валерия никому ни при каких обстоятельствах не показывала. Другое дело – обувь. С самого переезда в Москву, больше тридцати лет шил ей обувь знаменитый московский сапожник, Арам Кикоян, которого разыскала тогда покойная мачеха. «Учитель – немец, врач – еврей, повар – француз, сапожник – армянин, любовница – полька», – шутил отец Валерии, и принципов этих старался придерживаться, когда обстоятельства позволяли. Армянский сапожник Арам ортопедической обувью не занимался, у него шили жены большого начальства и знаменитые актрисы, но для маленькой Валерии сделано было исключение. Шил он ей две пары обуви в год из лучшего материала, строил каждую пару, как корабль, – с планами, с чертежами, обдумывая каждый раз конструкцию и меняя старую колодку, стараясь усовершенствовать если не обувь, то себя самого. Делал он ей танкеточку на левую наращивал кожу – полтора сантиметра изнутри, полтора – на подметку. И супинатор ставил особый, под подошву. Ювелирная работа... Он был странный, особенный человек: жил в коммуналке, в полуподвальной комнате на Кузнецком мосту, в пропахшем сапожным клеем и кожами свинарнике, был богат, одевался, как нищий, ходил каждый день обедать в ресторан «Арарат», никогда не давал чаевых, но иногда вдруг дарил метрдотелю дорогие подарки. Он проигрывал много в карты, но изредка и выигрывал. Женат никогда не был, содержал две семьи своих сестёр в Ереване, но сам в Ереван никогда не ездил, а сестёр и племянников на порог к себе не пускал. Роста он был никакого, внешностью обладал самой никчемной – тощий армянский старик, носатый и бровастый. Женщин же любил славянских – светлых, крупных, синеглазых, а если с косой вокруг головы, то просто с ума сходил. Спал он, как говорили, со своими заказчицами, называли даже всесоюзно известные имена. Но документации по этому поводу никакой нет. Проститутки молодые ходили к нему в открытую, он с ними дружил, давал деньги, а что уж там происходило на вытертом ковре, покрывавшем кушетку, никто не знал... Говорили... говорили... Валерию Арам обожал. Она звала его «дядя Арамчик», он её – «Адамовна». Она была очень в его вкусе, хотя до блондинки не дотягивала. Как восточный человек, он уважал девичество и только после её замужества стал проявлять к ней мужской интерес. Однажды, надев на искалеченные ноги новые туфли красного сафьяна, попросил: – Адамовна, я старик, ничего тебе не сделаю, а ты сделай мне хорошее – покажи, что там у тебя. Интересовала его грудь. Валерия удивилась, потом засмеялась, а потом расстегнула кофточку и, заведя руки за спину, сняла лифчик. – Ай-яй-яй, красота какая! – восхитился дядя Арам, который стариком был в те годы не совсем старым, лет пятидесяти. – А трогать не дам. Я щекотки боюсь, – сказала Валерия и надела лифчик и кофточку. С тех пор уважать её он стал ещё больше, и ни о чем таком больше не просил. Своей соседке тёте Кате Толстовой, когда та стала приставать с совершенно необоснованной в данном случае ревностью – были у неё на соседа давние и, как ей казалось, не беспочвенные планы, – он как-то сказал: – Была только одна девушка, на которой бы я женился. Но она хромая, понимаешь, а на хромой я не могу. Люди смотреть будут, показывать: вот Арам со своей хромоножкой идёт. А я не могу, я гордый. В самом конце минувшего сезона сшил Арам Валерии зимние ботинки, коричневые, на тонком меху, с пряжкой на подъеме, с тонкой вставочкой под пряжкой, чтоб ногу не томила застежка. И в этом сезоне, хотя зима была уже в разгаре, ботинок новых она не носила – с третьего месяца беременности Валерию положили в клинику для сохранения ребёнка, и тем временем все её обрабатывали, что рожать ей нельзя, самой не родить, надо будет делать кесарево сечение. И, что гораздо важнее, во время беременности ребёночек высасывает из матери такое количество кальция, что бедные её кости могут декальцинироваться, тазобедренные суставы не выдержат, и останется она на всю жизнь обезноженной. И вопрос ещё, удастся ли ей сохранить ребёнка. Валерия только улыбалась и стояла на своём: рассчитывала на свой уговор с Господом Богом – она ему обещала, заполучив ребёнка, впредь не грешить, и она слово своё держала, с молодым своим любовником сразу же прервала встречи и теперь полностью полагалась на порядочное поведение Господа Бога. Потому ни о каком аборте она и слышать не хотела, сколько врачи ни стращали тяжёлыми последствиями, всё улыбалась – когда светло, когда насмешливо, а иногда ну просто совсем как идиотка. Пролежала два месяца, потом её выписали домой, но рекомендовали постельный режим. Живот её рос очень быстро. У некоторых женщин в пять месяцев вообще ничего не заметно, у Валерии горка росла из-под самых грудей. Ей всё хотелось выйти погулять. Позвонила подруге, та немедленно приехала, вывела Валерию на прогулку. Была лютая зима, новые сапоги, еле влезшие на отёкшие ноги, жали, и ноги сразу же застыли. Валерия позвонила Араму, сказала, что ботиночки прошлогодние тесны, нельзя ли немного растянуть. – Почему нельзя? Для тебя всё можно. Приезжай! Она приехала с подругой, велела той ждать в такси. Вошла в комнатушку к Араму в большой шубе, вперед животом. Она ещё и шубы не сняла, как он заметил. Захохотал, запричитал. Попросил живот потрогать. – Ай, молодец, Адамовна! Опять замуж вышла! Опять не за меня! Валерия не стала огорчать Арама, пусть думает, что вышла... Она развязала свёрток с новыми сапогами, поставила их на стол. – Что ты мне сапоги показываешь, я что их не видел, да? Ты ноги мне покажи! Она села на скамеечку, Арам нагнулся, расшнуровал старые ботинки, вытянул из них водянистые ступни. Ткнул пальцем, как врач, в отёкший подъем. Потом стал рассматривать со всех сторон новые ботинки – давил, тянул рукой, обдумывал, как сделать ногам посвободнее. – Адамовна! Я тебе их растяну, а здесь сверху немного мех сниму. Тепло будет, не заметишь. С ребёнком гулять тёплые ботинки нужны. Тёплые останутся. На той неделе позвони, приезжай. Дай поцелую тебя. И они расстались. Но не на неделю, а больше. Случилась у Валерии ангина, может, не настоящая ангина, но горло болело, и она остерегалась из дому выходить. Подруги возле неё толклись беспрестанно, сменяя друг друга возле пышной постели. Валерия лежала в подушках, одетая нарядно, накрашенная, как на празднике. А у неё и был праздник. Беременность уже подходила к шести месяцам, девочка шевелилась в животе, жила там, сердце у неё стучало, и это наполняло Валерию таким счастьем и благодарностью, что даже по ночам она просыпалась от радости, присаживалась в кровати, зажигала свечку в красивом подсвечнике перед Беатиным распятием из слоновой кости и молилась, пока не уставала и не засыпала. Морозы перед Новым годом спали, и погода установилась самая лучшая из зимних: ясно, сухо, снег светится, хрустит, воздух пахнет свежим огурцом. С утра, выглянув в окно, собралась Валерия погулять и вспомнила про ботинки. Позвонила Араму. Он разговаривал с ней обиженно: давно сделал, что же не едешь? – Сейчас приеду, дядя Арам! – Сейчас не надо. Приезжай к пяти, обедать тебя приглашаю в «Арарат». Приглашаю, да? Валерия не выходила из дому без сопровождения, но на этот раз решила идти одна: неудобно просить подругу провожать к сапожнику, а потом бросить её и идти в ресторан. Да и объяснять долго, почему это она идёт обедать в богатый ресторан со старым обшарпанным армянином. Никому и не объяснить... Нарядилась в новую кофту сиреневую, с серебряными пуговицами – только вчера её довязала. Серёжки вдела аметистовые – лиловые капли в розовые уши. Беата подарила Бог знает когда. Посмотрела на себя в зеркало: а вдруг не девочка, а мальчик будет? Говорят, если девочка, лицо дурнеет, пятнами идёт. А у неё – кожа белая, слишком даже белая. «Ну и пусть мальчик. Шуриком назову», – подумала она. Собиралась медленно, сама с собой обращалась ласково. Поглаживала живот. Оделась. Спустилась на лифте. Такси само остановилось, Валерия даже руку поднять не успела. Шофёр дверцу открыл. Немолодой мужик, улыбается: – Ну, куда тебе, мамочка? Арам встретил как ни в чем не бывало, не обиженный. Был чисто выбрит и в пиджаке, чего никогда Валерия не видела, он обычно дома копошился в какой-то промасленной безрукавке. Помог шубу снять, стащил ботинки старые. Новые на ноги надел. – Ну как? Отлично. Сидели плотно, как Валерии и надо, но ногу не душили. – Мне такой материал принесли, шик! Цвет беж! Оставлю тебе на летнюю пару. Они вышли на Кузнецкий мост. Рабочий день заканчивался, прохожих было уже много, и все люди замечали, обходили их, и они шли медленно среди бегущих, как плывет солидный корабль среди шустрых ничтожных лодочек. Пальто у Арама было старое, вытертое, а шапка новая, бобровая, пышная, как подушка. Валерия опиралась на костыль, потому что нуждалась в нем теперь больше, чем прежде. Ей было смешно думать, что все встречные люди считают, наверное, что она жена этого пересушенного старичка-армянина, и сам Арам, небось, гордится, что ведёт такую красавицу, да ещё беременную, под руку, а все думают, что она его жена. К тому же с сапожником то и дело здоровались – он был здесь, в районе, старожилом, поселился во времена нэпа, потом работал здесь же, неподалеку, в закрытом ателье, имел бронь и воевал всю войну исключительно на трудовом фронте, тачая сапоги энкавэдэшникам и туфельки их женам. Завернули за угол, подошли к «Арарату». – Ну что, ботинки не жмут? – спросил самодовольно Арам. Валерии было смешно и весело, они поднялись на две ступени вверх, и она уже сняла с головы белый оренбургский платок, старинные аметисты сверкнули, и Арам сразу их заметил и проницательно спросил: – Серёжки от Беаты тебе достались? Хороши! Валерия пошевелила рукой мочку уха, чтоб посильнее играла бриллиантовая осыпь вокруг больших камней: – Подарила мне их мачеха моя, – Царствие ей Небесное! – на шестнадцатилетие. – Сколько ж тебе было, когда тебя первый раз ко мне привели? – Восемь лет, дядя Арамчик, восемь лет, – улыбнулась Валерия, губа поползла вверх, и открылись матовые бело-голубоватые зубы, словно сделанные на заказ. Они вошли в дверь, распахнутую почтительным швейцаром, Арам отстал из деликатности на два шага, отчасти из-за костыля, на который тяжело оперлась Валерия перед спуском вниз по лестнице. Она шагнула, сделав свой обычный нырок, и загремела вниз по лестнице. «Неужели резиночку не подклеил?» – ужаснулся Арам. И тут же вспомнил, что подклеивал он на кожаную подошву тонкий резиновый лепесток, чтоб подошва не скользила. Кинулись поднимать Валерию и швейцар, и Арам, и высунувшийся из коридора метрдотель. Она была неподъемно-тяжела, а глаза почернели от ужаса. Она поняла, что произошло, ещё до того, как они попытались поставить её на ноги: она упала, потому что нога сама собой сломалась, а не наоборот – упала и от падения сломала ногу... Боли ещё не было, потому что ощущение конца света было в ней сильнее, чем любая боль. Её уложили на бордовый бархатный диванчик, влили полстакана коньяку, вызвали «Скорую». Кричать она начала позже, когда носилки поставили в машину и повезли её в институт Склифосовского. Сделали рентген. Перелом шейки бедра и обильное кровотечение. Сделали инъекцию промедола. Врачи толпились возле Валерии, и на отсутствие внимания никак нельзя было пожаловаться. Ждали какого-то Лифшица, гинеколога, но вместо него приехал Сальников, который должен был вместе с хирургом Румянцевым решать, что делать в этом сложном случае. «Учитель – немец, врач – еврей, сапожник – армянин...» – вспомнила с беспокойством завет покойного отца. Но положение её было столь опасным, что тут и евреи ничего не смогли бы поделать. Гинеколог настаивал на немедленных искусственных родах, хирург видел необходимость в срочной операции на бедре. Кровотечение не останавливалось, начали переливание крови. Двенадцать часов прошло, прежде чем она попала на операционный стол, две хирургические бригады – травматологов и гинекологов – сгрудились над спящей в наркозе Валерией, спасая, по неписанному правилу, сначала жизнь матери, а потом ребёнка. Но девочку спасти не удалось. Плацента отслоилась, вероятно, в момент падения, плод лишился кислорода и задохнулся. Металлический штифт на сломанную шейку бедра не поставили – кость была столь хрупкой, что прикасаться к ней инструментами не решились. Шурик встречал Новый год вдвоём с мамой. Хотела приехать Ирина из Малоярославца, но с родственницей Вера не так церемонилась, как с прочими людьми, и она сказала, что будет рада, если та приедет первого января. Наконец мать и сын встретили Новый год так, как было когда-то задумано: вдвоём, с тремя приборами, бабушкиной шалью на спинке её кресла, с собственноручным Шубертом и тарталетками из ВТО. Шурик подарил матери пластинку Баха с органным концертом в исполнении Гарри Гродберга, который они тут же и прослушали, а мать подарила Шурику мохеровый красно-синий шарф, в котором он ходил следующее десятилетие. О случившемся несчастье Шурик узнал спустя неделю, когда сослуживцы собирали деньги на передачу Валерии, которая в эти дни ещё качалась между жизнью и смертью. «Из-за меня. Всё из-за меня», – ужаснулся Шурик. И вина эта была не новая, а всё та же, прежняя, которой он был виноват перед покойной бабушкой, перед мамой. Он не произносил этого, но глубоко знал: его плохое поведение наказывается смертью. Но не его, виноватого, а людей, которых он любит. «Бедная Валерия! – он плакал в дальней кабинке мужской уборной «для сотрудников», прислонившись щекой к холодной кафельной стене. – Что я за урод! Почему от меня происходит столько плохого? Я же ничего такого не хотел!» Плакал долго – про бабушкину смерть, про мамину болезнь, про несчастье Валерии, случившееся исключительно по его вине, плакал даже о ребёнке, до которого ему совершенно не было дела, но и в этой прежде жизни случившейся смерти он тоже винил себя. Снаружи дважды дёргали ручку кабинки, но он не вышел, пока все слёзы не вылились. Тогда он вытер щеки шершавым рукавом и принял решение: если Валерия выживет после всего, он никогда её не оставит и будет помогать ей, пока жив. Сострадание давило его изнутри так туго и полно, как сжатый воздух распирает утончившиеся стенки резинового шара. Он ехал домой с твёрдым решением рассказать всё маме, но по мере приближения он всё больше сомневался, имеет ли он право обременить её, такую хрупкую и чувствительную, ещё одним переживанием... 37 К весне Валерию перевезли на носилках домой, и Шурик снова стал навещать её – по средам. Понедельники, после института, оставались за Матильдой, вторник – кружок, вечер четверга и пятницы тоже были заняты учёбой. Субботний и воскресный принадлежали Верусе. Валерии он приносил продукты, журналы, но больше нужен был ей для отвлечения от грустных мыслей. После операции Валерия получила первую группу инвалидности – без права на работу. Но без работы ей было скучно, и довольно быстро она нашла себе подработку в реферативном журнале. Свои переводы она оформляла на имя Шурика, но постепенно он подключился к этой работе, и они на пару обслуживали это странное издание, рассчитанное на учёных исследователей, не владеющих иностранными языками. Связи у Валерии сохранились обширные и помимо реферативного журнала, и работой она себя вполне обеспечивала, хотя из дому не выходила. Переводила с любимого польского и ещё с полдюжины прочих славянских языков, которые осваивала по мере надобности. Перепадало и на Шурикову долю – он переводил с европейских. Но также он выполнял обязанности курьера – привозил Валерии работу на дом. Печатала Валерия слепым способом, с такой скоростью, что удары по клавишам сливались в один резкий треск. Но в последние годы, может быть, от непривычной нагрузки, у Валерии стали сильно болеть руки. Сначала Шурик делал ей всякие приспособления, вроде столика на коротких ножках, который ставили в постели, а на него машинку, чтобы Валерия могла печатать полулежа, подсунув три подушки под спину. Сидеть ей становилось всё труднее. Постепенно перепечатку Шурик взял на себя. Кроме того, Шурик ещё во время учёбы в институте закончил какие-то странные патентные курсы и переводил патенты на французский, английский и немецкий – совершенно безумные тексты, которых не понимал сам и, как он предполагал, не мог понять ни один из потенциальных читателей. Деньги, впрочем, там платили исправно и претензий не предъявляли. Место преподавателя иностранных языков в школе, на которое определялось большинство Шуриковых сокурсников дохленького вечернего отделения, было во всех отношениях хуже того особого положения, которое он занял с помощью Валерии: и денег было больше, и свободы. Свобода же означала для Шурика беспрепятственную возможность сбегать на рынок, чтобы принести маме нужную ей морковь для сока, поехать на другой край Москвы за редким лекарством, о существовании которого она узнала из отрывного настенного календаря или журнала «Здоровье», поехать на почту, в редакцию или в библиотеку не к девяти утра, а к двум, и садиться за скучнейшие переводы не по казённому звонку, а после позднего завтрака, за полдень... Разговоры о другой свободе, которые велись в доме одного из двух его друзей, Жени Розенцвейга, имеющие оттенок опасный и политический, казались ему спецификой еврейской семьи, где много целовались, шумно радовались, подавали к обеду фаршированную рыбу, кисло-сладкое мясо и струдель, разговаривали слишком громко и друг друга перебивали, – чего бабушка Елизавета Ивановна не допускала. Для его маленькой, глубоко личной свободы гораздо более важными были частные уроки, доход приносившие небольшой, зато приобщавшие его к культурно-осмысленному занятию, они создавали ложную, быть может, линию семейной преемственности и приносили сентиментально-ностальгическое удовлетворение. Приятно было касаться руками старых учебников и детских книжек начала века, по которым он продолжал обучать новых учеников. Никаких творческих усилий от него не требовалось: занятия шли по заведённому Елизаветой Ивановной канону, который оправдывал себя многие десятилетия, и Шурик, как и его бабушка, обучал так, что ученики свободно могли читать длиннейшие французские фрагменты в «Войне и мире», но и помыслить не могли о современной французской газете. Да и откуда бы они её взяли? В общем, работы хватало, но распределялась она неравномерно, и Шурик уже хорошо изучил эти сезонные волны: в ноябре-декабре перегрузка, потом январское затишье, к весне снова подъем и мёртвый-полумёртвый сезон летом. Лето восьмидесятого года было удачным: Олимпиада подбросила Шурику новую, совершенно незнакомую работу – устный перевод. Этот вид работы, хорошо оплачиваемый, но требующий личного общения с иностранцами, обычно доставался людям, так или иначе связанным с КГБ. Но к Олимпиаде понаехало такое количество иностранцев, что своих переводчиков не хватало, и «Интурист» нанимал людей со стороны. Шурику дали устные инструкции, он обязался писать отчёты о поведении французов, которых должен был сопровождать. Каждый гость рассматривался как потенциальный шпион, и Шурик с большим интересом всматривался в группу туристов, с которыми проводил день с утра до вечера, прикидывая, кто же из них действительно мог бы оказаться секретным агентом. Сильнейшим впечатлением от первой работы его с живыми французами и было осознание того, что язык его отстает лет на пятьдесят от современного, и он решил, что этот пробел нужно непременно заполнить. Таким образом, утомительнейшая работа гида обернулась для него курсами повышения квалификации. Подвернулся даже и «французик из Бордо», роль которого играла милейшая Жоэль, и в самом деле из Бордо, студентка-славистка, первая обратившая внимание Шурика на то, что он говорит на почти таком же мёртвом языке, как латынь. Сегодняшние французы говорили по-другому, изменилась и лексика, и произношение. Все они грассировали, что, по представлениям покойной Елизаветы Ивановны, было исключительно особенностью говора парижского простонародья. Оказалось, что у безупречной бабушки тоже были заблуждения. Это было неприятное для Шурика открытие, и он старался упражняться в обновлении своего языка как можно больше. Свой единственный образовавшийся за неделю свободный вечер он провел с Жоэль, и его беспокоило только то, что за целую неделю он так и не смог вырваться на дачу. Там всё было хорошо устроено. Но всё-таки Шурик беспокоился: хотя Ирина Владимировна была верной помощницей, но была довольно бестолкова—а вдруг случится что-то непредвиденное? 38 Наконец, посреди нескончаемой беготни Шурику выпало несколько свободных часов, и он собрался сделать дела, которые давно откладывал: отправить несколько переведённых ещё в прошлом месяце рефератов в журнал, а также заехать за письмом из Америки, которое он обещал забрать для Валерии. Оно давно уже лежало у какой-то незнакомой женщины, живущей на улице Воровского. Письмо надо было переслать Валерии в санаторий, но в этом уже не было никакого смысла, так как Валерия возвращалась на будущей неделе. Воспользовавшись двухчасовым дневным перерывом – французы обедали необыкновенно долго, в непривычное для них время, в два часа вместо семи, и после обеда им ещё выделили час на отдых, чтобы вечером со свежими силами переварить «Лебединое озеро» в Большом театре, – Шурик понёсся взять письмо и отправить свой конверт. Позвонил из автомата. Женщина, успевшая забыть об оставленном у неё письме, долго его искала, потом сказала, что он может заехать. Объяснила, в какой именно из пяти звонков на её двери он должен звонить и сколько раз. Когда Шурик добрался до этого звонка и позвонил, ему долго не открывали, потом толстая рука через цепочку сунула ему длинный белый конверт. – Простите, вы не скажете, где здесь почта поблизости? – успел спросить Шурик в тёмную щель. – В нашем же подъезде, внизу, – раздался низкий женский голос, сопровождающийся мелким собачьим рычанием. Из темноты возникла белая болоночья морда, послышался гнусный тявк, и дверь захлопнулась. Почта действительно оказалась на первом этаже этого дома, и Шурик удивился, как её не заметил. Из всех окошек работало только одно, и единственная посетительница, высокая тощая спина с длинными волосами, ругалась с местной работницей. Речь шла о том, почему девица так долго не забирала посылку, о трёх посланных уведомлениях... Тощая спина рыдающим голосом отражала нападение. Шурик смиренно ждал окончания сцены. Наконец служащая сварливо сказала: – Пройдите и заберите. Я вам не нанималась тяжести таскать... Спина зашла в служебную дверь, перепалка там продолжалась, но Шурик не вслушивался. Стоял со своим конвертом. Наконец тощая – уже не спина, а малопривлекательный фасад девицы с длинным белым лицом – вышла из дверки с грузом, который был ей едва ли по силам. Она держала обеими руками не очень большой деревянный ящик, сумочку зажала под мышкой и искала, куда бы приткнуть ношу. В окошке появилась сотрудница, перенесшая своё привычное раздражение на следующего. – И ходят, и ходят тут, – ворчала она, пока девица за спиной Шурика пыталась поудобнее ухватить ящик. Шурик сунул конверт, деньги, взял квитанцию. Девица всё ещё возилась с ящиком. На лице её было детское отчаяние. Из бледной она сделалась пятнисто-розовой и готова была расплакаться. – Давайте я вам помогу, – предложил Шурик. Она посмотрела на него подозрительно. Потом вскинулась: – Я вам заплачу. Шурик засмеялся: – Ну что вы, какие деньги... Куда вам нести? Он подхватил ящик – необыкновенно тяжёлый для его скромного размера. – В соседний подъезд, – хмыкнула девица и пошла вперед с крайне недовольным видом. Шурик поднялся с ней в лифте на третий этаж. Она ковырнула ключом дверь. Вошли в большую прихожую со множеством дверей. Из-за ближней двери раздался громкий мужской голос: – Светлана, это ты, что ли? Девица ничего не ответила. Прошла по коридору вперед. Шурик – за ней. За спиной его скрипнула дверь: сосед вышел посмотреть, кто пришёл... Девица, которую назвали Светланой, прошла мимо висящего на стене телефона и открыла последнюю перед поворотом коридора дверь. Два ключа, по два поворота каждый. – Заходите, – строго сказала она. Шурик внёс ящики остановился. В комнате приятно пахло клеем. Девица сняла туфли и поставила их на ковровую скамеечку. – Снимите обувь, – приказала она. Шурик поставил ящик возле двери. – Да я пойду. – Я попрошу вас открыть. Он же забит гвоздями. – Хорошо, хорошо, – согласился Шурик. Светлана эта была какая-то странная. Шурик снял сандалии. Поставил их на скамеечку рядом с туфлями хозяйки. – Нет, нет, – испугалась она. – Поставьте на пол. – А посылку куда? Она призадумалась. Большой, не по размеру комнаты стол, был завален цветной бумагой и лоскутами ткани. Шурик хотел было поставить ящик на стол, но она сделала запрещающий жест и принесла табурет. Шурик поставил на него ящик. – У меня в Крыму совершенно сумасшедший родственник. Моего дедушки двоюродный брат. Он мне иногда присылает фрукты. Наверное, испортились. Эта почтовая тётка на меня так кричала. Ужас. Вытащила из-под кровати деревянный ящичек, пошарила там и протянула Шурику старинного вида молоток с гвоздодером на ручке: – Вот. Молоток. Шурик легко выдернул гвозди, снял крышку. Фруктами, тем более гнилыми, там и не пахло. Нечто завёрнутое в бумагу и монолитное. – Ну, вынимайте же, – заторопила девица. Шурик вынул этот монолит и развернул. Это был камень или нечто давно окаменевшее, довольно правильной формы, с волнистой поверхностью. – Письма нет? – она указала на ящик. Шурик пошарил в ящике и вытащил записку. Девица взяла её, долго читала, перевернула, рассмотрела бумагу со всех сторон. Потом хихикнула и протянула её Шурику. «Дорогая Светочка! Мы с тётей Ларисой поздравляем тебя с днём рождения и посылаем палеонтологическую редкость – зуб мамонта. Он раньше был в местном краеведческом музее, но теперь его закрыли и передают экспонаты в Керчь, а там у них и своего добра много. Желаем тебе крепкого здоровья, как у того мамонта, и ждём тебя в гости. Дядя Миша». Пока Шурик читал, она сняла со стола палеонтологическую ценность, неловко повернула его и уронила. Прямо Шурику на ногу. Шурик взвыл и подпрыгнул. Все боли, которые ему приходилось испытывать до этого момента, – ушная, зубная, все мальчишеские травмы от драк, и ужасный нарыв, образовавшийся на месте прокола ржавым гвоздём, и от рыболовного крючка, вцепившегося в мякоть большого пальца, – в сравнение не шли с этим глухим ударом по нежной границе, где начинает расти ноготь. В глазах вспыхнул яркий свет – и погас. Перехватило дыхание. Через мгновение потекли слёзы – сами собой. Он опустился на край тахты. Ощущение было такое, что ему отрубили пальцы. Светлана ахнула и кинулась к резной аптечке, вытащила из неё всё, что там находилось, – дрожащими пальцами разложила на столе. Нашатырный спирт, закупоренный тонким металлическим колпачком, долго не открывался. Она неловко содрала крышечку, пролив половину. Запахло сильно и успокаивающе. Шурик продохнул. Потом налила в рюмочку успокоительно-пахучие капли и выпила одним махом. – Только не волнуйтесь, только не волнуйтесь... Просто кошмар какой-то – стоит человеку ко мне приблизиться, тут же что-то случается... – бормотала она. – Это всё я, всё я виновата... Проклятый мамонт... Это всё дура тётя Лариса... Она присела на корточки перед Шуриком, сняла с ноги носок. Он сидел, как окоченевший. Боль разливалась по всему телу, отдаваясь в голове. Палец на глазах менял цвет от розово-телесного к сине-багровому. – Только не трогайте, – предупредил её Шурик, всё ещё пребывающий в болевом облаке. – Может, йод? – робко спросила девица. – Нет, нет, – отозвался Шурик. – Я знаю, рентген, вот что нужно, – сообразила девица. – Не беспокойтесь, я немного посижу и пойду... – успокоил её Шурик. – Лед! Лед! – воскликнула девица и рванулась к маленькому холодильнику возле двери. Она что-то там скребла, звякала, роняла и через несколько минут приложила к Шурикову несчастному пальцу кубик льда. Боль взвилась с новой силой. Светлана села на пол возле его ног и тихо заплакала. – Ну почему, почему? – причитала она. – Что за несчастье такое? Стоит мужчине ко мне только приблизиться, тут же происходит что-то ужасное. Она обняла его здоровую ногу и уткнулась лицом в голень, обтянутую грубой шерстяной материей. Боль была сильнейшая, но острота уже отошла. Сухие светлые волосы щекотали и клубились, и Шурик жалостливо провёл ладонью по пушистой голове. Плечи её затряслись мелкой дрожью: – Простите меня ради Бога, – всхлипывала она, и Шурика охватила печаль и особая жалость к негустым этим волосам, к вздрагивающим узким плечикам, костляво выпирающим под тонкой белой блузкой... «Воробышек какой-то выгоревший», – подумал Шурик, хотя если уж и была она похожа на птицу, то скорее на нескладную цаплю, чем на подвижного и аккуратного воробья... – Ну почему, почему всегда вот так? – она подняла к нему своё заплаканное лицо и шмыгнула носом. Жалость, опускаясь вниз, претерпевала какое-то тонкое и постепенное изменение, пока не превратилась во внятное желание, связанное и с прозрачными слезами, и с сухим прикосновением к руке пушистых волос, и с болью в пальце. Шурик не двигался, вникая в эту странную и несомненную связь между сильной болью и столь же сильным возбуждением. – Всем плохо! Всем от меня плохо! – рыдала девушка, и её сцепленные замком руки истерически били воздух. – Тише, тише, пожалуйста, – попросил её Шурик, но она начала трясти головой совершенно не в такт рукам, и он догадался, что у неё истерика. Он прижал её к себе. Она по-птичьи колотилась в его руках. «Совсем как Аля Тогусова», – подумал Шурик. – Ну почему? Почему всё у меня всегда вот так? – плакала бедняжка, но затихала постепенно и прижималась к нему всё теснее. Ей было утешительно в его руках, но она предчувствовала, что будет дальше, и готовилась дать отпор, потому что твёрдо знала, что сдача позиций приводит к ужасным последствиям. Так было в её жизни всегда. Уже три раза... Но он только гладил её по голове, жалел и понимал, что она совершенно больная девочка, и он нисколько не нахальничал. И даже более того, когда тряска затихла, он слегка отстранился. А она ждала, что её сейчас опять изнасилуют. И тогда бы она сопротивлялась, тихонько, чтобы соседи не услышали, кричала и сжимала бы колени... – Дать вам воды? – спросил раненный мамонтом молодой человек, и она испугалась, что всё сейчас закончится, и замотала головой, и стащила с себя помявшуюся белую блузку и бедную бумажную юбочку, и сделала всё возможное, чтобы сказать в последний момент «нет!»... Но он всё не нахальничал и не нахальничал, ну просто как истукан, и ей не пришлось говорить гордое «нет», а напротив, пришлось всё взять в свои руки... Конечно, следовало бы сделать рентген и, может быть, положить гипс. Болела нога отчаянно, но обыкновенный анальгин боль снимал до терпимого уровня. Он довольно сильно хромал, так что Bepa, когда он приехал, наконец, на дачу, сразу же хромоту заметила. Шурик рассказал матери половину истории, – всё, что касалось зуба мамонта, – они посмеялись, и больше к этой теме не возвращались. Он съел обильный ужин, приготовленный неделю назад и хранимый Ириной в холодильнике к его приезду, уснул, едва коснувшись подушки, и наутро снова понёсся в Москву. Олимпиада заканчивалась, и оставалось всего несколько дней бешеной работы. Последний день работы совпадал с возвращением Валерии из санатория. Выпал такой несуразный день, когда неотложные дела собирались в кучу, и происходили, как нарочно, какие-то мелкие случайные события, и Шурик метался, чтобы успеть исполнить всё запланированное и незапланированное... Так всё скучилось в день приезда Валерии из санатория. Чтобы встретить её, он накануне договорился с «Интуристом», перетряхнул расписание, – утром в девять тридцать его группу отправили в автобусную экскурсию по Москве с другим экскурсоводом, владеющим французским языком, а он должен был встретить их в половине второго, уже в ресторане. Группа эта была особенно капризная: по культурной части привередливы они не были, послушно смотрели и Бородинскую панораму, и Ленинские горы, но зато в ресторане гоняли и официантов, и Шурика самым злодейским образом: меняли заказы, браковали вина, требовали то сыров, то фруктов, о каких в Москве слыхом не слыхивали. Шурик освободился от туристов только к десяти, но оставалось ещё одно дело – занести продукты больному Мармеладу. Михаил Абрамович умирал от рака дома, в больницу идти отказывался. Старому большевику полагалось особое медицинское обслуживание, но он когда-то давно – раз и навсегда – отказался от партийных льгот, считая их непристойными для коммуниста. И тощий этот мамонт, последний, вероятно, в своём вымирающем племени, шатающийся от слабости, укутанный в солдатское одеяло, доживал в пропахшей мочой квартире свои последние дни или месяцы с томиком Ленина в руках. Пыльные книги в два ряда на открытых полках, картонные папки на грубых завязках, исписанные стопы мятой бумаги... Полные собрания сочинений Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина, и в придачу Мао Цзэ-дуна... Жилье аскета и безумца. Шурик уже давно смирился с необходимостью заходить к старику с лекарствами и продуктами, но политпросвет, беседы, подлинный хлеб этой заходящей жизни, были непереносимы. Старик ненавидел и презирал Брежнева. Он писал ему письма – разборы экономической политики, полные цитат из классиков, – но сам был в этом мире настолько несуществующей величиной, что его не удостаивали не то что репрессиями, но даже просто ответами... Это обстоятельство его огорчало, он постоянно жаловался и предрекал новую революцию... Шурик выложил на стол продукты из Олимпийского буфета – заграничный плавленый сыр, затейливые булочки, сок в картонках и коробку мармелада. Старик посмотрел недовольно: – Зачем ты тратишь лишние деньги, я всё люблю самое простое... – Михаил Абрамович, честно говоря, я всё купил в буфете. В магазин просто не успеваю. – Ладно, ладно, – простил его Михаил Абрамович. – Если в следующий раз ты зайдёшь и меня не застанешь, одно из двух: или я уже умер, или я пошёл сдаваться в больницу. Решил, что пойду в районную, как все советские люди ходят... И Вере Александровне мой сердечный привет. Я, честно скажу, очень по ней скучаю... Страдающий бессонницей Мармелад долго не отпускал от себя Шурика, и только в половине второго Шурику удалось рухнуть на свою кушетку. 39 Всё было учтено и рассчитано, но ночью раздался телефонный звонок: Матильда Петровна звонила из Вышнего Волочка. У неё образовалось срочное дело. Она жила теперь в деревне безвыездно по полгода. Деревенская жизнь затягивала, огородные грядки и сад увлекали её больше, чем прежняя художничья работа. Всё чаще смотрела она на старую грушу или на валун у околицы деревни с чувством, похожим на вину: с чего это она, по какому праву извела столько древесины и красивого камня на свои скульптурные упражнения? Теперь она всё больше любовалась простой деревенской красотой, для чего посадила мальвы и развела кур. С завистью поглядывала на соседскую козу, розовато-серую, с дымчатым рогом. Красавица коза, взять, что ли, от неё козлёнка... Наняла работяг поправить старый колодец. Ходила в старой длинной юбке, босиком, как деревенские тётки давно уже не ходили. Они посмеивались: ты что, Мотя, как нищая ходишь? И звали её в деревне не Матильдой Павловной, а Мотей, как мать назвала. В тот год колхоз стал с ней судиться: дом-то она унаследовала по закону, но земля, на которой он стоял, была колхозная, и теперь хотели отрезать приусадебный участок. Подали в суд, умные люди ей присоветовали, что землю она может откупить под дачу. И ей срочно понадобилась справка, что она состоит членом Союза художников и имеет какие-то дополнительные против обычных граждан права на покупку земли. Всё это была глупость, но глупость государственная, общепринятая, и поразить эту глупость можно было только такой же глупостью, вроде этой справки. Матильда позвонила в МОСХ, договорилась, что справку ей сделают, но секретарша, у которой лежала справка, уезжала в отпуск на юг, и Матильда, просидев ночь на переговорной станции, дождалась, покуда починили оборванный где-то провод и соединили её с Москвой и просила теперь Шурика срочно, не позднее сегодняшнего вечера, заехать к секретарше на работу или домой и забрать эту справку... Суд был назначен на послезавтра, так что завтра необходимо доставить как-то эту справку в Вышний Волочок. – Сделаю, сделаю, Матильда, не беспокойся! – пообещал Шурик. Но Матильда уже и не беспокоилась: она дозвонилась до него, а он был дружочек настоящий, никогда не подводил. Матильда спросила про мать, про Валерию, но слышимость для вежливых вопросов была слишком плохая... – Ты приезжай, Шурик! На подольше! – кричала она в трубку. – У нас после дождей грибы пошли! Да! Вот ещё! Лекарство мое не забудь! – Приеду! Приеду! Не забуду! – обещал Шурик. Грибы его совершенно не интересовали. Лекарство, которое Матильда принимала от высокого давления, он уже купил. Две упаковки стояли в холодильнике. Он проверил ещё раз будильник, чтоб не проспать приезд Валерии. Поезд прибывал в десять сорок утра, но Шурику надо было сначала заехать к ней во двор, вывести из гаража её инвалидный «Запорожец», – он давно уже водил её машину по доверенности, – и погрузить инвалидное кресло. С самого раннего утра всё пошло наперекосяк: сначала отлетели две пуговицы с последней чистой рубашки, и пришлось их пришивать, потом упала с мойки сама собой и разбилась бабушкина чашка, следом за этим раздался звонок в дверь – на пороге стоял Михаил Абрамович с мокрой бутылочкой в руке, просил до работы занести в лабораторию в Благовещенском переулке... Он был такой тощий, жёлтый и несчастный, что Шурик кивнул и, слова ни говоря, завернул бутылку в газету. Очереди в лаборатории, по счастью, не было, и он за десять минут дошёл до двора Валерии, открыл гараж. Машина, ржавеющая в гараже триста шестьдесят дней в году, не заводилась. Он поднялся в квартиру, попросил нового соседа, заселённого после отъезда бывшего мужа Валерии, помочь, и тот, ворча, спустился вниз. Он был рукастый, этот пожилой милиционер, хорошо относился к Валерии и слегка презирал Шурика. Сосед открыл капот, произвёл какие-то таинственные движения, и машина завелась. Шурик отъехал, но от радости забыл взять кресло. Пришлось вернуться с полдороги, и времени, которого было с запасом, теперь стало в обрез. Поезд, вопреки железнодорожным обычаям, не опоздал, а пришёл минут на десять раньше, и Валерия, опираясь на две палки, одиноко стояла на перроне, растерянная и несчастная: с чемоданом и сумкой она не могла пройти ни шагу... Шурик несся по перрону с инвалидной коляской, совершенно разделяя смятение своей подруги... Доехали они без приключений. В три приёма он погрузил в лифт Валерию с чемоданом и коляской, затащил всё в комнату и понёсся к своим «турикам». В ресторан вошёл ровно в половине второго, когда французы в полном составе томились кучкой, не умея самостоятельно рассесться. Далее следовала кормежка, которой Шурику не полагалось. После ресторана Шурик повёл желающих в ГУМ, где происходила закупка последних сувениров. Потом старый доктор из Лиона попросил показать ему аптеку, а толстуха из Марселя желала посмотреть на планетарий. Но очередное «Лебединое озеро» подпирало, и планетарий отменили. Пока балерины порхали над пыльным полом, Шурик успел слетать в Елисеевский: еды у Валерии не было ни крошки. За справкой к секретарше он категорически не успевал. Позвонил и договорился, что приедет завтра рано утром, – она выходила из дому в половине девятого утра, но не на работу, а в поликлинику. После спектакля состоялся прощальный ужин. Назавтра французы улетали в Париж. Шурик поставил сумку с продуктами под стойку администратора гостиницы – за ради Бога. Голодный Шурик переводил меню. Ужина ему не полагалось, и он всё пытался улизнуть на минутку, чтобы ущипнуть своей любительской колбасы из сумки под стойкой. Потом пришёл представитель «Интуриста» с блядовидной сотрудницей, и пришлось переводить на французский какое-то несусветное «мыло» про олимпийскую дружбу. Далее напившийся доктор из Лиона подволок к Шурику двух проституток, видимо, для переговоров, но девушки, увидев официальных представителей, застеснялись и немедленно растворились... Во втором часу ночи Шурик наконец добрался до Валерии. Она сидела в кресле, розовая, пополневшая. Волосы были молодо уложены чёлкой на лоб, а прочая их гуща ровно падала на плечи и бодро загибалась волной наружу. И кимоно было новое, без блеклых аистов, а в редких хризантемах на арбузно-алом... Стол был накрыт: русский фарфор соревновался с немецким. В середине стола стояла тряпочная грелка в виде курицы с кастрюлькой гречневой каши под тёплой куриной задницей. Кроме крупы и макарон ничего съедобного в доме Валерия не нашла. В кресле, с книжечкой в руках она терпеливо ждала Шурика к ужину. Он поставил сумку у двери, подошёл к Валерии, чмокнул её в лоб и повалился на стул: – Сумасшедший день! Сейчас проглочу что-нибудь и побегу... «Не побежишь», – подумала Валерия. Он вскочил, вытащил из сумки свёртки, сложил на сервировочный столик возле Валерии. Она так удобно, уютно устроила свою жизнь, чтоб не вылезать из своего кресла... Она торопливо разворачивала свёртки, нюхала, улыбалась. Губы её лоснились розовой помадой, и алый шёлк отсвечивал на лицо, и Шурик видел, какая она красивая, знал, что она хотела ему нравиться, ради этого накручивала днём толстые бигуди и успела маникюр сделать – влажно сиял густо-розовый лак, несколько противореча натруженным костылями, в синих жилах, рукам. – Там прилично, вполне прилично кормили. Но еда такая скучная... Молодец, что осетринки купил... Кашу положи себе... Порезала на фарфоровой дощечке сыр, разложила на тарелочке рыбу. Развернулась на кресле, открыла дверку субтильного шкафчика, вынула лопаточку и плоскую вилку для рыбы... – Руки помою, – вспомнил Шурик и вышел. «Никуда не отпущу», – решила Валерия, но тут же и поправилась, попросила смиренно у Высшей Инстанции. – Пусть останется, ладно? Я ведь много не прошу... После того как пропал, погиб её ребёночек и ноги пропали окончательно, она больше не ездила в Литву к старому ксендзу, научилась сама договариваться, без посредников. А ему только письма изредка писала. Когда случалось что хорошее, благодарила Господа. Грешила, – каялась, плакала, просила прощения. Обет, который дала Господу за ребёночка, сама и отменила. Он своего слова не сдержал, а уж куда мне, слабой женщине? И потому вскоре после того, как оправилась после всей этой ужасной истории, поманила Шурика пальцем, и – куда ему деваться? – вернула его на постельное место. Вот тогда по-настоящему и сдружились. Все прочие мужчины в её жизни как только начинали её жалеть, тут же от испуга её бросали. А Шурик устроен был как будто от всех прочих отлично: Валерия давно уже догадалась, что у него жалость и мужское желание прописаны в одном и том же месте. Следуя инстинкту и женской привычке, она старалась украсить себя, поднять своё настроение до радостно-бесшабашного, хохотала звонко, мигала ямочками, но он обычно вскакивал в половине первого, вспомнив о матушке, которая не спит, его дожидается. Но когда не могла она сама справиться с приступом боли, плохого настроения или жалости к себе, он не оставлял её одну. Звонил маме, спрашивал, как она себя чувствует и может ли он сегодня не прийти ночевать. И тогда оставался, и так ею радовался, что Валерия себя уже не жалела, а гордилась своей красотой и женственностью, а его, такого детского, и трогательного, и мужского, жалела. А за что, и самой непонятно... – Ты вино открой, – протянула Валерия штопор. – Соседи все сегодня разъехались. Одной в квартире так неприятно... Ложь, конечно. Одной в квартире было очень хорошо и спокойно. – Лерочка, я не смогу сегодня остаться. Мне надо завтра в Вышний Волочок ехать, Матильде срочно справка понадобилась, там суд у неё. – Так и поедешь, – улыбнулась Валерия. Дружба Шурика с Матильдой была ей чем-то даже симпатична: Матильда была старушка, лет на десять Валерии старше... – Так надо ещё рано утром за справкой заехать, она не у меня... Он уже собрался подробно рассказать и про лекарство, которое в холодильнике, и про французов, которых утром надо будет в Шереметьево отвозить... Но Валерия как будто и не слушала. Смотрела в сторону, углы губ опустила. Вот-вот заплачет... Шурик поднял её из кресла, уложил на тахту. Каша, вынутая из-под тряпичной курицы, стыла на тарелке. Слезы так и не успели пролиться... Он утешал подругу несколько поспешно, но со всей сердечностью. Потом съел холодной каши и ушёл. Наверстывать. В половине седьмого был дома, схватил лекарство, поехал в далекое Чертаново за Матильдиной справкой, оттуда в «Националь», из «Националя» в Шереметьево, из Шереметьева – на Ленинградский вокзал. И успел к поезду, и удачно купил билет с рук, и приехал в Вышний Волочок. Последний автобус уже ушёл, но он договорился с частником, и тот отвёз его в деревню, так что добрался он раньше рейсового автобуса. И Матильда даже не успела обеспокоиться мыслью, что на этот раз Шурик может её подвести... Седая, загорелая, сильно похудевшая, она встретила его с бутылкой водки, с накрытым столом. Расцеловались. Первым делом Шурик выложил на стол справку и лекарство. Когда она вернулась из сеней, где стояла у неё керосинка, неся сковороду жареной картошки, он спал, уронив кудрявую голову на сложенные по-школьному руки. Хороший мальчик... 40 Незадолго до Нового года – восемьдесят первого – раздался телефонный звонок. Телефонистка долго кричала «Ростов-Дон вызывает!», но что-то не ладилось со связью, злобный телефонный голос прервался, и пока Шурик объяснял Вере, что, видимо, какая-то телефонная ошибка, снова раздался звонок, и на этот раз сразу всё получилось, и Шурик услышал спокойный, приятно замедленный женский ГОЛОС: – Шурик, привет! Лена Стовба беспокоит. У меня возникло срочное дело, я хотела бы тебя повидать. Я буду в Москве в конце декабря. Можно будет с тобой повидаться? Пока Шурик удивлялся и задавал довольно бессмысленные вопросы, Стовба держала длинные паузы, потом сказала деловым тоном: – Гостиницу для меня закажут, так что тебе беспокоиться не о чем. Я не хочу сейчас говорить о подробностях, но, я думаю, ты и сам понимаешь, что мне нужно... Речь идёт о некоторой формальности. – Да, да, конечно, – догадался Шурик, которому не хотелось говорить лишних слов. Вера стояла рядом. – Конечно, приезжай. Рад буду... А как жизнь вообще? – Вот об этом и поговорим, когда я приеду. Билетов у меня пока ещё нет. Как приеду, сразу позвоню. Ну, пока. И маме привет, если она меня помнит, – и Стовба неопределённо хмыкнула. О судьбе своей фиктивной семьи Шурик почти не вспоминал с того момента, как под объективом фоторепортёра сибирской газеты Лена Стовба переложила ему на руки новорождённую девочку Марию. Вера вопросительно смотрела на сына. Шурик взвешивал ситуацию: Вера не знала о его браке, и теперь, когда, судя по всему, Лена собралась с ним развестись, глупо было ей об этом сообщать. – Что случилось? – Вера заметила Шурикову растерянность. – Звонила Лена Стовба, помнишь её, из Менделеевки? – Помню, массивная такая блондинка, заниматься к нам ходила. И роман у неё был с кубинцем, кажется, скандал какой-то... Не помню, её выгнали из института? Эта казашка Аля, славная девочка, рассказывала. Только не помню, чем всё кончилось, – оживилась Вера. – Всё-таки странно, этот твой эпизод с Менделеевским институтом совершенно ушёл из памяти, как не бывало... Странный был поступок. Ужасное, ужасное было лето, – сникла Вера, вспомнив о смерти Елизаветы Ивановны. Шурик обнял мать за хрупкие плечи, поцеловал в висок. – Ну, не надо, прошу тебя. Сообщение же вот такое: звонила Стовба, она приезжает в конце декабря в Москву, хотела повидаться. – Чудесно, пускай приходит. Шурик, а она ведь так и не вышла за своего кубинца, да? Я не помню, чем кончилась вся эта история... – спросила Вера. И тут Шурик понял, что совершил оплошность. Теперь уже нельзя будет встретиться со Стовбой где-нибудь на улице, отвести её в кафе и всё обсудить как-нибудь вне дома. – Конечно, Веруся, она придёт. А история её, насколько я знаю, так ничем и не кончилась. Она родила дочку, жила в Сибири, а теперь, видно, в Ростове-на-Дону живет. Я за эти годы ничего о ней не слышал. – Всё-таки как славно, что она тебе позвонила... Шурик кивнул. Стовба появилась через несколько дней после предупредительного звонка – с букетом чайных роз для Веры Александровны и с ребёнком, закутанным поверх шубы в большой деревенский платок. Когда размотали платок и стащили шубу, обнаружилась девочка нездешней красоты. И лицо её, и волосы были одного медового цвета, и кожа светилась изнутри, как у самых зрелых груш. Глаза же, формы плодовых косточек, удлинённые, с неуловимым изгибом век в уголках, отливали коричневым зеркальным блеском. – Боже, какое чудо! – воскликнула Вера. Чудо стащило с себя валенки. Повинуясь строгому материнскому взгляду, девочка произнесла «Здрасьте» и закричала: – Что я вам расскажу! Здесь столько снегу, и ёлки прямо на улице стоят с игрушками! А в поезде был подстаканник! Золотой-золотой! Девочка сияла, излучала радость, как печка – тепло, а в улыбке её не хватало двух верхних резцов. В десне проклюнулись две белые полоски. «Какая же она вся новенькая, как эти новорождённые зубки, – восхитилась про себя Вера. – И совершенная инопланетянка...» – Ну, давай познакомимся, – склонилась она к девочке. – Меня зовут Вера Александровна, а тебя как зовут? – Мария, только не зовите меня Маша, я терпеть не могу. – Я тебя вполне понимаю. Мария – прекрасное имя. – Мне бы хотелось Глория. Вырасту, стану Глорией, – объявила девочка. Шурик уставился на Стовбу. Она была неузнаваема. В ней появилось нечто новое и кинематографическое. За годы, прошедшие с рождения дочери, Стовба не то что бы изменилась – следа не осталось от дрябло-рыхлой красавицы. Она стала худа, резка и подвижна. Светлые тяжёлые волосы, вызвавшие когда-то любовный недуг у Энрике, остригла коротко. Больше не щурилась – стала носить очки. – Узнал? – спросила тихо Стовба, указывая глазами на дочку, и Шурик, встрепенувшись, сделал предупреждающий жест: ни слова. Стовба соображала быстро и сразу же поправилась: – Я думала, ты меня не узнаешь... Но Вера не обратила никакого внимания на их беглые слова. Внешность этой девочки, весь её облик, – порхающий – определила Вера, – скоростная мимика, привлекательность редкого зверя тронули ту глубинную струну, которая в организме Веры заведовала столь развитым чувством прекрасного. – Пошли чай пить, я торт «Прага» купил, – предложил Шурик и открыл дверь в кухню. Чай был накрыт в кухне, не парадно. Пили английский чай с ванильными сухарями и тортом – в аккурат был файф-о-клок. Ела Мария увлечённо, помогая пальцами и мотая головой от удовольствия. Облизала шоколадные разводы, отёрла кошачьим движением рот, повернула голову на длинной шее таким изысканным движением, с паузой в середине, с завершением движения в его конце, обозначенным лёгким подъемом подбородка, после чего сказала Вере грустно: – Такого у нас не бывает. Очень вкусно. Жалко, больше не могу, – и скорбно шатнула головкой. Вера совершенно автоматически повторила её движение, поймала себя на этом, улыбнулась – какая заразительная пластика! – Ну, идём, я покажу тебе ёлку, – предложила Вера и повела Марию в большую комнату. Оставшись одни, Шурик со Стовбой закурили. Сигарет «Фемина» уже не было, зато Шурик угощал официальную жену заграничными сигаретами «Лорд». Между глубокими затяжками Лена сообщила, что уже давно живет в Ростове-на-Дону работает на хорошей работе, всё в порядке. Только вот ей срочно понадобился развод, потому что появилась возможность соединиться с Энрике: он нашёл одного американца, который готов приехать в Россию, оформить с ней брак и вывезти её. – Американец – на Кубу? – при всей своей политической невинности Шурик усомнился. Стовба смотрела на него обкомовским взглядом своего отца: неподвижно и тяжело: – Ну да... Я не сказала тебе главного. Фидель – чудовище. – Какой Фидель? Ты же про Энрике рассказываешь? Стовба сняла очки, посмотрела на Шурика, приблизив к нему лицо, потом снова надела: – Какой? С бородой! Кастро, вот какой! Отец Энрике был с ним с самого начала, с Плайя-Хирон! Понял, кто они? Всё понял? Шурик кивнул. – Так вот, у Энрике есть старший брат, от другого отца, от поляка. Мать была красавица, с Каймановых островов. А брат его, поляк, с Кубы дёрнул, а Фидель мстительный как чёрт, и он посадил отца Энрике, хотя дело было не в этом поляке, он вообще никакого отношения к ним не имел, у них какие-то были политические разногласия. А когда он отца посадил, то и до Энрике добрался, его отозвали из Москвы и тоже посадили. Энрике вышел из тюрьмы, отсидев полных три года. А отец не вышел. Говорят, умер в камере от сердечного приступа. Понимаешь? Шурик почтительно кивнул: история заслуживала уважения. – А потом Энрике с Кубы сбежал. Уплыл на лодке, как и многие другие кубинцы. Следишь? Он уже год как в Майами. Связь у нас редкая. Энрике живет как беженец, но ему обещали грин-карту. А пока он выехать никуда не может. Работает он как проклятый, и ещё экзамены сдаёт за университет, хочет своё медицинское образование подтвердить. И нашёл он американца, который обещал всё это провернуть – с браком. Понимаешь теперь, почему мне так срочно развод понадобился? А так мне от штампа этого ни тепло ни холодно... Опять запахло кинематографом – авантюрным. Изменилась не только внешность Стовбы, изменилась и манера разговора – из прежней вяловысокомерной на отрывистую и деловую. – Ты понимаешь теперь, почему мне развод срочно понадобился? – Ну, конечно. Только ты, Лен, имей в виду, мама не знает, что мы с тобой расписаны, и я бы не хотел, чтобы она узнала... Понимаешь, да? – Конечно, конечно, я просто пошутила неудачно, – она поменяла тему. – А помнишь, какая Мария была страшненькая, когда родилась? А выросла красавицей. Смотрела Стовба гордо. – Лен, девочка потрясающе красивая, но я её тогда и не запомнил, – что-то жёлтенькое было и сморщенное. – Она на мать Энрике похожа, только ещё лучше, – вздохнула Стовба. Пока на кухне велись переговоры, Мария разглядывала ёлочные игрушки, радовалась всеми оттенками детской радости сразу – горячо, бурно, изумлённо, тихо, бессознательно и религиозно. Вера же с благоговением разглядывала эту эмоциональную радугу: какое богатство! Какое душевное богатство! Вера сняла с ёлки стеклянную стрекозу, лучшую из сохранившихся бабушкиных игрушек и завернула её в папиросную бумагу. Мария стояла перед ней, сложив руки и опустив длиннейшие ресницы, затенявшие щеки. Маленький свёрток Вера положила в одну из японских коробочек, оставшихся от покойного ордена, и Мария взяла коробочку двумя руками и прижала к груди. – О-о... – простонала девочка. – Это – мне? – Конечно, тебе. Девочка закрыла лицо скрещенными ладонями и ритмично закачалась. Вера испугалась. Мария отняла руки от лица и сказала трагическим голосом: – Я могу сломать. Вера погладила её по волосам – они были приятно маслянисты на ощупь. – Каждый может сломать. – У меня часто так случается, – и вздохнула. – У меня тоже случается, – успокоила её Вера. – Хочешь, я тебе поиграю? Когда они вошли в комнату, ёлка сразу приковала внимание девочки, и только теперь она заметила пианино. – Какое голое пианино, без простынки... – произнесла девочка, погладив лакированное дерево. – Что ты имеешь в виду? – удивилась Вера. – У моей учительницы Марины Николавны – простынка лежит с кружевами, – объяснила Мария. Вера усадила Марию в кресло Елизаветы Ивановны и заиграла. Из Шуберта. Сначала девочка слушала очень внимательно, но неожиданно подбежала и хватила по клавиатуре кулачком. Рыкнули басы. Мария завертелась волчком и завизжала: – Не надо так! Не надо! Нельзя так! Вера оторопела: что за странная реакция! – Деточка! Что случилось? В чем дело? Мария вспрыгнула в кресло, комочком вжалась в него. Замерла. Вера осторожно коснулась её плеча. Несколько минут поглаживала её узкую спинку. Потом девочка вывернулась головой из клубка, как змея. Глаза были огромные, чёрные – как будто одни зрачки без радужки, и влажные: – Прости меня. Я так разозлилась, потому что у меня ничего не получается. А у тебя получается... – Что не получается, деточка моя? – изумилась Вера. – Играть у меня не получается. Вера взяла её на руки, села в кресло, усадила её рядом с собой: в просторном кресле Елизаветы Ивановны им двоим хватало места с избытком. «Какая сложная судьба у матери, у девочки! Какая эмоциональность, тонкость, привлекательная грация, этот редкостный цвет кожи – что-то из колониальных романов! – скорее чувствовала, чем размышляла Вера. – Необыкновенный, исключительный ребёнок!» – У меня тоже очень многое не получается. Знаешь, сколько приходится заниматься, чтобы получилось, – утешила Марию Вера. – Да, я целый год хожу к Марине Николавне, и всё равно ничего не получается. – Давай, ты выберешь себе ещё одну игрушку с ёлки! – предложила Вера. Мария соскочила на пол, запрыгала, завертелась, казалось, что количество рук и ногу неё удвоилось, и Вера снова восхитилась заряду эмоций в столь малом теле. Вошли Шурик со Стовбой. – Давай собираться, Мария, – обратилась Стовба к дочери. И добавила: – У нас гостиница где-то во Владыкино, далеко добираться. Вера Александровна немедленно предложила остаться ночевать: зачем тащить ребёнка через весь город в паршивую гостиницу, когда они могут чудесно переночевать в комнате Елизаветы Ивановны? – С ёлкой? – обрадовалась Мария. – Конечно, вот здесь мы вам и постелем... Наутро Стовба, по предложению Веры Александровны, поехала в гостиницу одна, оставив дочку у Корнов, забрала вещи и до конца недели бегала по разным учреждениям: кроме разводных дел были ещё и служебные. Вера Александровна гуляла с Марией, отвела её по какому-то внутреннему порыву в Музей восточных культур и показала Красную площадь. Вере были удивительно приятны эти прогулки: она радовалась вместе с Марией и смотрела на город, который на её памяти становился всё хуже, восхищёнными детскими жадными глазами. Шурик с Леной тем временем добрались до ЗАГСа. Выяснилось, что для развода не хватает одной бумаги – свидетельства о рождении Марии. Документ этот Стовба оставила дома, когда сбежала от родителей с четырёхмесячной дочкой. Чтобы получить его, надо было либо просить об этом бабушку, с которой у неё сохранилась тайная переписка, либо делать запрос в сибирский город. В любом случае, это требовало времени, и Стовба уехала, с тем чтобы вернуться, как только достанет необходимое свидетельство. Вера Александровна предлагала им остаться хотя бы до Нового года, но Стовба, несмотря на отчаянные слёзы дочери, уехала днём тридцать первого декабря. Вера была сильно огорчена: она уже прикидывала, какой славный праздник можно было бы устроить для чудной девочки... 41 Ноготь Шурика, который сначала так отчаянно болел, посинел и вздулся, потом болеть совершенно перестал, а спустя некоторое время возле лунки отросло несколько миллиметров нового розового ногтя. А потом вырос новый, со странной зарубкой в середине. Трещина в плюсне заросла сама собой, без всяких последствий. Шурик полностью забыл о нелепом происшествии. Возможно, обладательница палеонтологической редкости с течением времени тоже забыла бы об этом, но случайный предмет – почтовая квитанция с кое-как написанным обратным адресом и недописанной фамилией «Кор» – Корнилов? Корнеев? – забыть не давал. Вооружившись лупой, Светлана исследовала неразборчивый адрес – улица была определённо Новолесная, семерка смахивала на единицу, крючок мог быть и двойкой, и пятёркой. .. Но эта неопределённость приятно волновала: ведь не случайно же он оставил квитанцию со своим адресом? А если и случайно, то не намек ли это судьбы, не указательная ли стрелка провидения? Несколько дней Светлана прожила в предвкушении счастья. Ей казалось, что он должен вернуться – не сегодня-завтра – и она всё репетировала их встречу: как она удивится, и как он будет смущен, и что скажет он, и что она... Но он всё не шёл: не решается... стесняется... какие-то обстоятельства ему мешают... Через неделю ей пришла в голову мысль, что он может вообще исчезнуть. И чем меньше было шансов, что он вернётся, тем больше она на него обижалась. Мысленно она с ним беседовала, и постепенно беседы эти стали раздражёнными и, что самое неприятное, беспрерывными. Поздним вечером, выпив лёгкое снотворное, она засыпала минут на двадцать, но разговор с Шуриком внедрялся в сон и разрушал его. Она долго с ним общалась в лекарственной дрёме – то он просил у неё прощения, то они ссорились и мирились, и все эти общения были отчасти управляемы, она придумывала сюжет, и он развивался в заданном направлении... Маялась. Потом вставала... Её сон, от природы робкий и пугливый, вконец разрушился, и теперь она поднималась по ночам, пила горячую воду с лимоном и садилась к столу – вертеть шёлковые цветы, белые и красные, для артели, изготовлявшей похоронные венки. Она была лучшей мастерицей, но хороших заработков у неё никогда не получалось, потому что работала она очень медленно. Зато розы, которые она скручивала на круглой ложке из тонкого проклеенного шёлка, отличались печальной удлинённостью, которая другим мастерицам не давалась. До утра сидела она в стеклянном состоянии перед скользким шёлком, утром засыпала минут на двадцать и снова садилась к столу. Из дому она почти не выходила: боялась пропустить приход Шурика. Она уже понимала, что совершенно выпала из полумедикаментозного душевного равновесия, которое почти год поддерживал замечательный доктор Жучилин, толстый и ласковый, как престарелый кастрированный кот. Так продержалась она месяц и пошла к Жучилину Жил он недалеко, на Малой Бронной, и она уже давно ходила к нему домой, а не в больницу. Жучилин был из породы благородных мазохистов, вдумчивый и сострадательный врач, и многих пациентов превращал в свой пожизненный крест. Денег он стеснялся, увиливал от них, подарки принимал книгами и коньяками. Светлана шила для его дочери маленьких кукол с нарисованными по шёлку белыми личиками, в красных и голубых платьях... Со студенческих лет самоубийство зачаровало доктора как непостижимое и притягательное влечение особой породы людей, и выбор психиатрической специальности был скорее гуманитарным, чем медицинским. Светлана была из этой самой породы, несущей в себе внутреннюю тягу к самоубийству, и познакомился он с ней после её третьей суицидной попытки, к счастью, неудавшейся. Жучилин знал, что по медицинской статистике третья суицидная попытка оказывается наиболее эффективной. Если исходить из его довольно зыбких соображений, собирающихся сложиться в теорию, в Светланином случае риск должен со временем уменьшаться, и при условии правильного лечения в дальнейшей жизни ей будут грозить лишь естественное старение и связанные с этим болезни. Она как бы перерастёт зону риска. Светлана, таким образом, относилась сейчас к числу наиболее его беспокоящих и наиболее для него интересных пациентов. С такими своими пациентами он беседовал часами. Ему было важно дойти до глубины, до самой точки слома, в которой засела идея самоубийства. Методика фрейдовского психоанализа была ему не чужда, и он смело ввергался в чужую душу в надежде произвести починку на ощупь, в глухой темноте... Нина Ивановна, жена Жучилина, ушла спать, и они сидели на кухне, разбирая болезненные растения Светланиных мыслей и переживаний. Она рассказала ему о событии. Забавным образом рассказ её составлял именно ту часть события, которую пропустил Шурик при пересказе этой истории матери. История с зубом мамонта, таким образом, вся досталась Вере, а эпизод любовный, возникший в рассказе Светланы совершенно на пустом месте, то есть без упоминания зуба мамонта, целиком достался доктору. Лишённая своей завязки, история приобретала вид жестокого соблазнения с элементом насилия. Хотя Жучилин задавал провокационные вопросы, пытаясь приблизить картину, нарисованную Светланой, к чему-то более правдоподобному, это ему не удавалось. Желанное насилие – так определил он для себя предлагаемую ему ситуацию. Он пил свой крепкий чай, подливал кипяток в Светланину чашку с вареньем, куда она время от времени погружала губы, и размышлял о том, что больной от здорового отличается, в сущности, только способностью контроля над занозой, вонзившейся в психику. Её можно капсулировать, построить защитную стену, не дать распространяться болезненному воспалению, но выдернуть её он был не в состоянии. И он слушал бедный влюблённый бред, отмечая противоречивость её желаний: она жаждала свободной и счастливой любви, оставаясь при этом жертвой дурных людей, обстоятельств и, что в данном случае было особенно важно, – самого героя. Быть несправедливо обиженной, чудовищно и редкостно, как никто другой, было её глубокой потребностью. Доктор Жучилин понимал также, что, скажи он Светлане об её болезненной потребности быть обиженной, он рискует нанести ей ещё одну обиду и нарушить то доверие, без которого он вообще не сможет удерживать её в границах относительного здоровья... Большинство его коллег расценили бы её состояние как проявление маниакального психоза и посадили бы её на сильные психотропные препараты, оглушившие все её способности, в том числе и её способность к безграничному страданию. – Дорогая моя Светочка! – сказал Жучилин в начале третьего часа ночи. – Будем исходить из того, что мы в состоянии оценивать происходящие события и реагировать на них адекватным образом. Не так ли? Эта присказка всегда действовала на Светлану ободряюще. Она именно хотела, чтобы всё было адекватно... Её собственное поведение и казалось ей адекватным, но вот как быть с Шуриком? Это он себя вёл неадекватно – не пришёл, когда Светлане так этого жаждала... Она кивнула. Ей страшно хотелось спать, но она знала, что уснуть ей не удастся, и оттягивала минуту прощания. – Не надо загонять себя в безвыходное положение. Поведение молодого человека мы даже не будем подвергать анализу. Кто он – дешевый соблазнитель или просто попал в неожиданную для себя ситуацию, помните «Солнечный удар» Бунина? Неожиданный, непредсказуемый всплеск чувства? Вот, пусть это был солнечный удар, и человек, вовсе по своей природе не склонный к насилию, вдруг его совершает... Его больше нет. Если бы мы даже хотели его разыскать и потребовать объяснений столь безобразного поведения, у нас нет такой возможности... В Москве девять миллионов жителей, из них Шуриков тысяч сто! Совершенно пустой номер! Нам никогда не удастся выяснить, почему он совершил этот поступок, а вот наладить сон совершенно необходимо. И это в наших силах. Я считаю, что неплохо было бы поехать в санаторий. Об этом можно похлопотать. Вы похудели. Потеря веса в вашем положении очень нежелательна. Мне кажется, надо ещё раз проверить щитовидку. Я набросаю на днях новый план, и мы заживем по новому расписанию. Проблема эта не представляется мне очень серьёзной, и я думаю, что вместе мы её сможем разрешить... Ничего этого доктор Жучилин не думал: положение казалось ему очень серьёзным, но он полагал, что сделает последнюю попытку вывести Светлану из надвигающегося кризиса минимальными средствами. Светлана, со своей стороны, тоже приняла решение: в сумочке лежала квитанция, о существовании которой она и слова не сказала доктору, и после всего сказанного-пересказанного она готова была пойти по указанному в квитанции адресу. Слова «солнечный удар» очень её вдохновили. Оба они – и врач, и пациент – были собой довольны: каждому из них обман вполне удался... Спать Светлана в ту ночь так и не ложилась. Она пришла домой под утро. Соседи спали, и она зашла в коммунальную ванную, долго отмывала её чистящей пастой с едким, дыхание останавливающим запахом, потом налила полную ванную воды и легла. Обычно она брезговала этой коммунальной ванной с потрескавшейся, как слоновья кожа, поверхностью, но теперь она думала о том, что это её ванна, что это её покойная бабушка жила в этой квартире с самого одиннадцатого года, и дедушка жил здесь, и отец здесь родился, и вся эта квартира принадлежала ей по праву рождения, а все эти теперешние соседи, пришлые захватчики, подселенцы, вчерашняя деревенщина, – никто из них даже не подозревает, что она и есть настоящая хозяйка... И горько-сладкая обида, любимая обида нахлынула на Светлану... Всё было белейше-белое – и трусики, и лифчик, и блузка. Кривая жемчужина висела на серебряной цепочке: золотая давно была продана. Жемчужина была не совсем бела, скорее, серовата. Но она была старинная, совершенно подлинная, хотя и умершая. Светлане показалось, что она сможет поесть. Сварила яйцо. Съела половину. Сварила кофе. Выпила полчашки. Она чувствовала великую ответственность дня. «Будем реагировать на события адекватным образом», – напомнила она себе и в половине восьмого утра вышла из дому. Она дошла до Краснопресненского метро, доехала быстро до «Белорусской», потом долго искала Новолесную улицу, ещё дольше искала дом. Семерка оказалась всё-таки единицей, потому что домов на улице было не так много, и нумерация до семидесятых не доходила... В четверть девятого она сидела на лавочке, держа в поле зрения единственный подъезд нового кирпичного дома. Она просидела три часа. У неё было чувство глубокой уверенности, что она не ошиблась, что молодой человек непременно живёт в этом доме. На исходе третьего часа она вошла в подъезд и остановилась перед шеренгой почтовых ящиков, размещённых между первым и вторым этажами. На некоторых были наклеены бумажки с именами жильцов, на других фамилии были написаны карандашом прямо по жести крашеных зелёных ящиков. На некоторых стояли только номера квартир. Она искала фамилию «Корнилов» или «Корнеев». Под номером «52» была приклеена бумажка, на которой старинным прекрасным почерком было написано «Корн». Это было даже лучше, чем «Корнилов»... Вполне удовлетворённая, Светлана вернулась домой. Она знала, что молодой человек почти в её руках. Никакой стратегии у Светланы разработано не было. До начала сентября она ходила через день к подъезду, к восьми часам утра, просиживала на лавочке ровно три часа и в одиннадцать уходила. Она была уверена, что Шурик рано или поздно появится, и, как терпеливый охотник в засаде, сидела сосредоточенно и неподвижно, не упуская из поля зрения выходящих жильцов. Некоторых она уже помнила в лицо. Кто-то ей нравился, кого-то она успела возненавидеть: самым симпатичным был очкарик с портфелем и с газетами, только что вынутыми из почтового ящика, одну из которых он непременно ронял возле подъезда, особое отвращение вызывала толстая девица на тумбообразных ногах, которую иногда ждала машина. Однажды, вернувшись домой после очередного дежурства, пришедшегося на дождливый день, Светлана заболела. Началась сильная ангина, каких давно не было. Болезнь пришлась кстати, она давала передышку в утомительной охоте, и Светлана старательно лечилась: полоскала горло разными полосканиями, смазывала воспалённый зев раствором йода в глицерине и пила невредные таблетки – антибиотики она отрицала, но вообще-то лечить себя очень любила. Ангина тянулась почти две недели и закончилась вместе с хорошей погодой. В первый же день, когда она определила себя здоровой, собрала в две коробки расцветшие за время болезни цветы и отвезла в артель – Бог знает в какую даль – к Коптевскому рынку. Получила деньги за прошлый месяц и поняла, что нужно срочно купить плащ: в старом голубом ни на какое свидание она пойти не могла. Покупка плаща была делом не простым во всех отношениях. Впрочем, как и любая другая покупка. Светлана относилась к той породе людей, которая всегда точно знала, что именно ей нужно. Поэтому плащ, который родился в её воображении – цвета беж, с капюшоном, прорезными карманами и на роговых пуговицах в придачу, – можно было искать до конца жизни. Теперь каждое утро, вместо поездки на «Белорусскую», Светлана отправлялась по магазинам. Она была дотошна и целеустремлённа, и к концу второй недели она убедилась, что плащ, рождённый в её воображении, может быть только сшит. И тогда она решилась: шить. Это сменило поле её поиска – теперь она должна была обследовать магазины тканей. В первом же, буквально рядом с домом, повезло – купила прекрасную ткань-плащевку чехословацкого производства. Проблемы построения плаща росли как снежный ком: а подкладка? А пуговицы? А бортовка? И все эти трудности были желанными, и чем более сложно выполнимыми, тем оно и лучше – Шурик, таким образом, отодвигался на задний план, томился там вдали на маленьком огне. А главное направление – плащ... Жучилин несколько раз звонил, обеспокоенный: по его рассуждению, Светлана должна была бы сейчас в нем особенно нуждаться и цепляться за него, как всегда это происходило в критических точках. Но, как ни странно, этого не происходило. Она говорила с ним по телефону даже несколько небрежно. Сообщила, что очень занята сейчас пошивкой плаща... А сон наладился... «Всё-таки тряпки – какой мощный терапевтический стимул для женщины! Надо это обдумать», – заметил для себя Жучилин. У него было множество идей, и одна из них касалась глубокого различия в проявлениях одних и тех же психических расстройств у мужчин и женщин. Подумав, решил, что в ближайшее время очередная суицидная попытка маловероятна... Пока Светлана преодолевала препятствия по построению плаща, некоего прообраза известной шинели, наступила зима. Плащ был готов, висел в шкафу на деревянных плечиках, укутанный в старую простыню. На дворе лежал снег, о новом зимнем пальто и речи быть не могло, – все финансовые мощности исчерпались. Вопрос с Шуриком снова стоял крупным планом. Поехала к тётушке на Преображенку. Года два тому назад тётушка предложила ей старую каракулевую шубу, от которой Светлана тогда отказалась: мех был красивый, но требовалась большая реставрация. Тётушка была на неё в обиде, и Светлана купила дорогой торт и выбрала из нескольких маленьких шляпных букетов собственного изготовления самый розовый: как намек на тётушкину старческую страсть молодиться. Помирилась с тётушкой, даже немного подольстилась. Пожаловалась на холод, напомнила о каракулевой шубе. Тётушка покачала головой: – Надо было сразу брать, я ту шубу Витиной жене подарила. Но тут же в её длинноносом лице засквозило нечто загадочное... Светлана даже не успела расстроиться, потому что поняла, что сейчас ей тётушка предложит что-то другое. И она предложила! Боже! Что это было! Огромная оленья шкура. Дивного орехового цвета. С волнующим звериным запахом. Светлана ахнула и поцеловала тётушку. – Николаю Ивановичу с Севера привезли. Бери, не жалко. Только так уж сильно не радуйся. Шкура эта летняя, видишь, лезет... Долго ты её не проносишь. Я хотела на диван её положить, да на неё как сядешь, весь зад в волосах. Бери, для тебя не жалко... Чтобы не утерять окончательно Шурика из виду, Светлана сделала несколько разведывательных вылазок. Наконец ей повезло, и она увидела, как Шурик под руку вывел из подъезда маленькую даму в сером берете и повёл куда-то вокруг дома, не по главной дорожке. Когда Светлана, переждав минуту, пошла за ними, они бесследно исчезли. Шурик провожал маму на театральные занятия, и они скрылись за маленькой дверью, ведущей в подвал. В другой раз она увидела сцену прощания двора со своим комиссаром: умер Михаил Абрамович, и весь дом вышел к автобусу, который увёз в крематорий возле Донского монастыря бледного рыцаря марксизма. Шурик нёс гроб вместе с дворником и двумя партийными мужами в шляпах от подъезда к автобусу. Потом он вывел из подъезда давешнюю милую даму, которая на этот раз была в чёрном берете и с букетом белых хризантем. Он почтительнейшим образом подсадил даму в автобус, а потом втащил в него всех остальных старух и стариков, провожающих гроб. Затем сел в похоронный автобус сам. В этот день Светлана узнала у лифтёрши телефон домоуправления, позвонила туда якобы с почты и выведала телефон квартиры номер пятьдесят два. Только с третьей попытки Светлане удалось взять настоящий след. Как-то под вечер – Светлана отказалась от утренних дежурств, – он торопливо выскочил из подъезда, один, с папочкой под мышкой, и понёсся к троллейбусной остановке. Но троллейбус только-только отошёл, и он, постояв немного около остановки и дав тем самым Светлане справиться с волнением и собраться с вниманием, зашагал к «Белорусской» пешком. Она шла чуть позади, но он её не замечал. Момент был подходящий для того, чтобы с ним заговорить, но Светлана вдруг испугалась до испарины и поняла, что пока не готова. А также поняла, что теперь ей предстоит самое трудное – так подойти к Шурику, чтобы не уронить своего женского достоинства: она не из тех, кто бегает за мужчинами... До сих пор она не задумывалась, что она ему скажет, когда, наконец, увидит. Она перебирала какие-то никчемные слова, и ничего не подходило. Она чуть отстала, но не теряла его из виду. Спустилась в метро. Успела сесть в один с ним вагон, успела выйти за ним на Пушкинской, не потеряла его в толчее многолюдной станции... Даже опытным сотрудникам наружного наблюдения не всегда удаётся таким идеальным образом «довести» клиента, как это удалось Светлане с первого же раза. Она выследила конец его маршрута – подъезд того самого могучего сталинского дома у Никитских Ворот, на углу улицы Качалова, где в магазине «Ткани» она покупала замечательную плащевку. Кто бы мог подумать! Она была так взволнована, что не стала ожидать, когда он выйдет, и побежала домой. До дому было от силы десять минут ходу. Дома она выпила горячего чаю, отогрелась и принялась за шубу. Не может же она предстать перед ним в старом пальто... Работа с шубой продвигалась очень медленно. Мездра была толстой и плохо обработанной, и Светлана, раскроив шкуру, теперь соединяла части кроя плотными лентами. Работа это была ручная, кропотливая, к тому же и тяжёлая. Но, как всякая ручная работа, давала время для размышления. И Светлана, забегая вперед, выстраивала замки девичьих грез... В сущности, недошитая шуба сдерживала её нетерпение, да и тайный страх: а вдруг ничего не получится? В тот вечер, когда шуба была готова, она решила позвонить Шурику. Это было всё же проще, чем подойти на улице. Продумала все варианты, не исключая и самый плохой: что он вообще не вспомнит, с кем говорит... Всё взвесила, предусмотрела. Позвонила в десять часов вечера. К телефону подошла женщина. Наверняка эта милая дама – его мать... Светлана повесила трубку и решила, что будет звонить каждый день в это время. Через несколько дней трубку поднял Шурик, и она сказала лёгким и весёлым голосом, как будто это была не она, а совсем другая девушка: – Здравствуйте, Шурик! Вам привет от мамонта, зуб которого причинил вам неприятность! И Шурик сразу же вспомнил злополучного мамонта – ноготь на большом пальце сходил больше трёх месяцев, и забыть это было трудно. Он засмеялся и даже не спросил, откуда она взяла его телефон. Обрадовался, заулыбался в трубку. – Ну как же, как же! Помню вашего мамонта! – И он вас не забыл! Вот недавно напомнил мне о вас. Вытирала пыль с пианино, он мне и напомнил... Приглашает вас в гости! Это было чудо, как весело и легко прошёл разговор, и в гости Светлана его пригласила, нисколько не уронив достоинства, и он сразу же согласился. Только долго выбирал день – не в субботу, не в воскресенье, не в понедельник. В среду – хорошо? Только адрес дайте, я помню, что рядом с почтой, а номер квартиры забыл... Это было неподалеку от Валерии, во вторник он собирался в редакцию, забрать работу для Валерии, а в среду – отвезти ей. Он пришёл к Светлане к семи, как договаривались. В середине стола стоял зуб мамонта, обложенный искусственными цветами, и была всякая закуска в сильном уксусе, которого Шурик терпеть не мог, а Светлана, напротив, поливала им всю еду, которая без уксуса казалась ей безвкусной. И стояла бутылка водки, которую Светлана терпеть не могла, а Шурик – напротив... И они болтали весело, как будто были давно и невинно знакомы, и ничего такого между ними не происходило, и никакой истерики, и никакого бурного секса на узком диванчике. Светлана в белой блузке с синими жилками на висках и на длинной шее была как будто старой школьной подругой, только говорила она возвышенно – о судьбе и прочих материях, немного слишком возвышенно, но, с другой стороны, и знакомо: Веруся тоже любила говорить о возвышенном. В половине десятого Шурик посмотрел на часы, ахнул и засобирался: – Мне надо к приятельнице зайти. Здесь, неподалеку. Работу занести. И быстро ушёл. Светлана рухнула на диван и залилась слезами – от пережитого напряжения. Всё прошло хорошо. Как это правильно было, что она не подошла к нему на улице, и что бы сказала? Всё очень-очень хорошо. Только любовного свидания не получилось. С одной стороны – хорошо, он испытывает к ней уважение, с другой – как-то обидно. .. И что теперь дальше? Он и телефона её не взял... Когда она проплакалась, стали роиться новые планы: можно было, например, купить билеты в консерваторию, или пригласить в театр, но это было неправильно. Приглашать должен мужчина. Самым правильным было о чем-то попросить... Какое-нибудь чисто мужское дело – починить что-нибудь или мебель переставить... А если чинить не умеет и сразу откажет? Надо, чтобы было простое, и отказать неудобно... И ещё её почему-то радовало, что она знает о нем что-то такое, о чем он и не догадывается: его адрес, дом, маму, даже подъезд, куда он ходит относить работу... Оленья шуба давно была готова. Но вдруг оказалось, что шуба ничего не решает. Светлана подумала немного и придумала. Распустила голубую шапку и связала из шерсти шарфик. Он был клину. Всю неделю убирала комнату, поменяла занавески – повесила старые, которые ещё при бабушке висели, чем-то они были милее. И постирала в холодной воде старинную азиатскую тряпку, которую бабушка называла игривым словом «сюзане», и повесила в виде портьеры перед дверью – от соседских глаз. А когда всё в доме устроила красиво, легла с вечера в постель и сказала себе: завтра у меня опять начнётся ангина. И ангина началась. Утром она умылась, надела белый свитерок и повязала голубой новый шарф. А потом позвонила Шурику и нежно спросила, не может ли он ей помочь: она заболела ангиной и лекарства купить некому. И легла в постель. И лучше выдумать она не могла: покупка лекарства была делом священным. Лекарство маме, лекарство Матильде, лекарство Валерии... Просьба эта показалась ему столь естественной, что, наскоро позавтракав, он приехал к Светлане – выполнить привычное поручение. Кальцекс он купил по дороге. Светочка была такая милая, такая жалкая, в комнате пахло какими-то жалостными духами, вроде жасминовых, и немного уксусом, и голубая шерсть лезла в рот, когда она прижала его всё ещё кудрявую, но уже слегка облинявшую на макушке голову в своей слабой груди. А он всем телом почувствовал, что вся она собрана из тонких кривых косточек, из каких-то куриных хрящиков, и жалость, мощная жалость сильного существа к такому слабому сработала как лучшее возбуждающее средство. Тем более что он сразу же понял, какое именно лекарство ей нужно. Вынутая из свитерочка, шарфика и маечек, она оказалось ещё более жалостной в своей голубоватой гусиной коже, трогательно безгрудая, с белёсыми куриными перышками между ног... Впрочем, кальцекс он не забыл положить на стол. Выполнив лечебную процедуру, он ещё сходил в аптеку за полосканием и принёс ей три лимона из прекрасного гастронома на площади Восстания. И не забыл купить там же, в отделе кулинарии, печёночный паштет для мамы. Вера его очень любила. И ещё он узнал этим утром, что Светлана ест лимоны с кожурой, любит хорошо заваренный цейлонский чай, антибиотиков вообще не принимает, а при ангине принимает исключительно кальцекс. «Он совсем другой, он не подлец, как Серёжка Гнездовский, и не предатель, как Асламазян, он никогда бы со мной так не обошёлся... Он другой... – думала она и шептала: другой, другой...» Вечером пришёл к Светлане Жучилин – навестил пациентку по-приятельски. Она заварила ему крепкий цейлонский чай, – которого на самом деле никогда не пила, – поставила на стол вазочку с вареньем, печенье и тонкими ломтиками нарезанный лимон. Горло её было завязано шарфиком. – Вторая ангина подряд, – пожаловалась Светлана. Она была расслаблена, никакого напряжения. Глазки сияли... – Ну, как сон? – спросил доктор. – Совершенно наладился, – ответила Светлана. «Великая сила плацебо», – радовался Жучилин. Он дал Светлане в прошлый раз вместо снотворного таблетки глюконата кальция. Светлана, впрочем, их не принимала. А может, здесь сыграли свою роль ангины? Занятно всё-таки. Это почти правило: соматические заболевания в каком-то смысле разгружают психику. И вспомнил ещё один недавний случай, когда, заболев тяжёлым гриппом, один из его пациентов замечательно вышел из глубокой депрессии... В тот вечер все были собой довольны: Светлана, заполучившая, как ей казалось, мужчину, выгодно отличавшегося от тех подонков, которые встречались в её жизни прежде, доктор Жучилин, уверенный, что в очередной раз вывел пациентку из опасного состояния, и Шурик, которому удалось порадовать маму печёночным паштетом. И девушке Светлане он принёс лекарства и оказал половое уважение, на которое она так трогательно напрашивалась... Шурик не умел строить планы дальше сегодняшнего вечера. Предчувствия и прогнозы были исключительно в Верочкином ведении, бабушки, которая была всех их проницательней, давно уже не было, и ему, бедняге, даже в голову не пришло, какой крест он на себя взваливает, подавая незамысловатое утешение невзрачной нервной девушке. 42 Выйдя из Светланиного подъезда, Шурик тут же и выбросил это мелкое приключение из головы. Печальнейшая асимметрия человеческих отношений: пока Светлана бессчётно проигрывала весь сеанс Шурикова посещения от первой минуты до последней, как будто намереваясь навеки закрепить в памяти все его движения, дать каждому произнесённому слову многообразные толкования, заспиртовать это свидание навек, Шурик продолжал жить в мире, в котором она полностью отсутствовала. Светлана четыре дня не выходила из дому: ждала Шурикова звонка. При этом она совершенно точно помнила, что номера телефона он не брал. На пятый день вышла из дому: страх, что она может пропустить его звонок, заставил её бежать бегом в магазин и в аптеку. – Мне не звонили? – спросила она толстого соседа, который, старая свинья, ответил саркастически: – Как же, звонили. Телефон оборвали... По истечении недели уверенность, что Шурик непременно сегодня позвонит, сменилась такой же полной уверенностью, что он не позвонит никогда. На плечиках в шкафу, окутанные старыми простынями, висели образцовый плащ с капюшоном на клетчатой подкладке и новая оленья шуба, вернее сказать, длинный жакет. Светлана была во всеоружии: и первое слово так удачно сказано, и любовное свидание состоялось – то первое, под знаком зуба, она не считала. И вот теперь всё повисло бесполезно и никчемно, как эти красивые вещи в шкафу... Через неделю, день в день, она набрала Шуриков номер. Услышала голос старой дамы и повесила трубку. На другой день подошёл Шурик. У неё перехватило горло, и она не произнесла ни слова. Да и что было говорить? Двое суток не спала, не ела, сидела ночами над шёлковыми цветами. Понимала, что надо пойти к Жучилину но всё откладывала визит. На третий день, ближе к вечеру, надела шубу и пошла к Жучилину. Однако обнаружила себя на «Белорусской». Подошла к Шурикову дому. Постояла. Не ждала его. Просто постояла. А потом вернулась домой. Каждый день она собиралась в Жучилину, а попадала к этому дому. Наконец увидела, как он вышел из подъезда. Пошла следом. Очень ловко. Проводила его до Красных Ворот. Почувствовала ужасную усталость и вернулась домой. Ещё через день тайно проводила его до «Сокола». Там он вышел из метро и свернул к Балтийским переулкам. За две недели изучила расписание его жизни: он выходил из дому не раньше четырёх. Однажды провожала его в театр, куда он сам провожал маму. Теперь она знала многие его маршруты – «Сокол», улица Качалова. Знала, в каких библиотеках он занимается. Она определила номер квартиры на Качалова, где он дважды за эти две недели оставался так поздно, что она уходила, не дождавшись... Ещё ни разу она не попалась ему на глаза. В ней проснулся азарт сыщика, она знала почти все его явки, кроме Матильдиной, поскольку Матильда в это время жила в Вышнем Волочке. Тогда она и завела книжечку, где отмечала все Шуриковы передвижения. К Жучилину Светлана всё не шла, хотя подспудно понимала, что навестить его пора. Потом встретила случайно на улице его жену. Нина Ивановна затащила её в гости. Жучилин, поговорив с ней пять минут, предложил немедленную госпитализацию. Она неожиданно согласилась: очень уж устала от своей филерской деятельности. У Жучилина в отделении была шестиместная женская палата, куда он укладывал, по мере возможности, своих любимых пациентов. Обычно там собиралась публика интеллигентная, маниакально-депрессивная, не в самом остром состоянии. В этой палате Жучилин иногда проводил групповые психотерапевтические занятия. Именно в этой палате Светлана лежала в прошлый свой заход, и он снова поместил её к своим избранницам. Здесь Светлана познакомилась с сорокалетней востоковедкой Славой, опытной самоубийцей с восемью удачными, с точки зрения медицинской, суицидальными попытками. Подружились. Слава читала ей свои переводы из персидских поэтов, Светлана вышивала на кусочке ткани размером со спичечную коробку букет сирени, делая какие-то особо выпуклые стежки, так что крохотная сирень чуть не выпадала с ткани, и восхищалась стихами. – Ещё немного, и начнёт пахнуть, – восхищалась Слава, в свою очередь, рукодельным талантом новой приятельницы. На второй неделе общения начались исповедальные разговоры, и Слава догадалась, что герой Светланиного романа, переводчик Шурик, живущий со своей мамой на Новолесной улице, приходится сыном Веры Александровны Корн, старинной подруги её матери. Обе они обрадовались такому исключительному стечению обстоятельств. Слава знала Шурика с детства, помнила его замечательную бабушку, которая учила её в детстве французскому языку, рассказала Светлане всё, что знала об этой чудесной семье. Кира, мать Славы, была особенно дорога Вере, была единственным человеком, который помнил Шурикова отца, рокового Левандовского. Жучилин продержал Светлану в отделении шесть недель. Вывел из обострения. Слава выписалась неделей раньше: преследовавшие её гнусные голоса, толкающие к самоубийству, оставили её в покое. Почти сроднившиеся пациентки доктора Жучилина встречались изредка в кафе «Прага», съедали там по шоколадно-масляному пирожному, выпивали кофе. Светлана подарила Славе свою сирень, вставленную в рамку, Слава – сборник переводов с персидского, в котором было четыре переведённых ею стихотворения. Но другой подарок, который Слава сделала своей новой подруге, был совершенно сказочный: Слава пригласила её на день рождения своей матери. Приглашённых было немного: брат матери, отставной военный с женой, племянница и две подруги. Одна из этих подруг – Вера Корн. Обычно Веру сопровождал Шурик. Это было именно то, о чем мечтала Светлана: встретить Шурика не на улице, якобы случайно, а на званом вечере, в уважаемом доме, невзначай... Просто позвонить по телефону она не могла: женская гордость. А встретив его вот так, в приличном доме, она сможет забросить какой-нибудь правильный крючок. Она перебрала десятки вариантов, пока не придумала крючка удовлетворительного: достала через свою знакомую, работающую в аптеке, описание нового французского лекарства. Это было как раз то, что нужно. Теперь она знала, для чего пригласит его к себе в дом – перевести аннотацию... Встретились за столом у Киры Васильевны. Шурик сразу же узнал Светлану, хотя прошло больше полугода с той последней, ангинной встречи. Он познакомил её с мамой, напомнил о зубе мамонта, уроненном ему на ногу именно этой милой Светланой... Они сидели за столом рядом, и он ухаживал за обеими... Наливал вино, передавал блюдо с рыбой... Их прежнее знакомство, с этим чёртовым зубом, было неправильным, как движение не с той ноги. Идиотское, случайное, просто-напросто уличное знакомство. Ангинное свидание повисло в воздухе по непонятной причине. Сейчас всё их знакомство как будто заново переписывали: в уважаемом доме, за достойным столом, в присутствии матери, и теперь всё должно было пойти совсем по-другому. Светлана принадлежала этому кругу: дружила с дочерью подруги его матери. Её бабушка, между прочим, тоже окончила гимназию, как и бабушка Шурика. В городе Киеве. И дедушка. И мама работала на культурной работе, заведовала клубом. И папа был военный... Светлана ненавидела мать: та ушла из семьи к отцовскому начальнику, оставив её с отцом и забрав младшего брата. Отец через несколько лет застрелился, и она попала к бабушке, с которой отношения были дурными: они мешали друг другу, но не могли друг без друга обходиться. Но теперь покойная бабушка, зловредная скупая старуха, вызвала в Светлане чувство благодарности, она словно бы служила ей службу – вводила её в круг приличных людей... Светлане казалось, что она производит на всех благоприятное впечатление, и всем любезно улыбалась, а Шурику сказала: – Я была довольно долго больна и не смогла вам позвонить и поблагодарить за лекарство. Но теперь у меня снова возникла необходимость... Видите ли, мне прислали из Франции лекарство, но аннотация по-французски. Вы не могли бы мне её перевести... – Конечно, Светлана. Мне приходилось переводить фармакологические тексты. Надеюсь, я справлюсь. И тогда Светлана вынула из сумочки заранее заготовленную записочку с телефоном: – Позвоните мне, и мы договоримся... Эта лекарственная стратегия, используемая уже не в первый раз, опять хорошо сработала. Шурик позвонил. Пришёл. Перевёл. Выпил чаю. И ей опять пришлось его несколько подталкивать... «Всё дело в том, что он ужасно застенчив», – так решила Светлана. И когда она это поняла, ей стало легче: она звонила ему сама и приглашала, и он приходил. Отказывал редко и всегда по уважительным причинам: работа срочная или маме нездоровится... И Вера Александровна всегда передавала ей привет. 43 Зима восемьдесят первого года запомнилась Вере болями, причиняемыми выросшей на ноге косточкой, и трогательной перепиской с Марией. Девочка писала довольно мелкими печатными буквами и делала на удивление мало ошибок. Ещё более удивительным было философическое содержание детских писем: «Здравствуйте Вера Александровна почему я спрашиваю а ты отвечаешь а больше никто никогда не отвечает почему зимой холодно и зачем в яйце жёлтый желток я люблю тебя и шурика все люди другие скажи я глупая или умная?» В отчестве Мария долго путалась, пропускала и вставляла буквы, но в конце концов справилась. Слова «глупая или умная» написаны были крупнее всего прочего, знаки препинания отсутствовали, кроме большого, круто изогнутого вопросительного знака в конце, разрисованного цветными карандашами. Вера долго думала над каждым письмом, писала ответы на обороте хорошей открытки. Не с кошечками и цветами, а с репродукциями знаменитых картин великих художников. И собирала посылки с играми и книжками. Посылала Шурика на почту, он отправлял. Всю зиму Шурик водил мать на физиотерапию, где производили процедуру над её растущей косточкой, а вечерами натирал ногу гомеопатической мазью оподельдоком и ещё одной, за которой он ездил к известному травнику из бабушкиной записной книжки. Впрочем, косточка не мешала занятиям Веры с девочками: болела она исключительно в вечернее и ночное время. Иногда она просыпалась от боли – не такой уж сильной, но нудной и отгоняющей сон. Но, в общем, жизнь Веры, в отличие от большинства пожилых людей, существующих как бы под горку, по инерции, без всякого вкуса, наоборот, стала меняться в неожиданном направлении, как будто пошла в горку. Глупая затея покойного Мармелада обернулась так, что творческая энергия, прежде оживающая в ней от соприкосновения с чужим искусством скорее как отзвук похороненных возможностей, теперь нашла настоящее русло. Оказалось, что в ней дремало материнское педагогическое дарование, подавленное изобилием вокруг неё крупных чужих талантов, и небольшие её способности пробудились лишь к концу жизни, в присутствии нескольких бессмысленных девочек, послушно дышащих под её руководством. По ночам, когда ноющая косточка мешала сну, она лежала и мечтала, как настанет лето, и Стовба привезёт Марию, и они будут жить на даче. И не забыть сказать Шурику, чтобы в начале марта он поехал к дачной хозяйке Ольге Ивановне, и пусть наймёт те прежние комнаты, в которых жили при Елизавете Ивановне. И мысли её устремлялись по несвойственной ей хозяйственной колее: что хорошо бы будущим летом сделать заготовки на зиму, как мама делала, – земляничное варенье, и чернику, перетёртую с сахаром, и абрикосовое варенье. Надо спросить у Ирины, умеет ли она варить абрикосовое варенье с ядрышками, как мама варила... И ещё она обдумывала предложение, которое должна была сделать Лене Стовбе таким образом, чтобы она не могла отказать. И, конечно, главное, чтобы Шурик был ей помощником... Впрочем, в Шурике она была уверена: в её планах сыну отводилась значительная роль. Вера постоянно обсуждала с Шуриком письма Марии. Завязались самостоятельные отношения между шестилетней девочкой и пожилой дамой. Они существовали как будто совершенно отдельно, независимо от Шурика или Стовбы. А между тем дела у Стовбы шли далеко не блестяще, – о чем, разумеется, Вера Александровна знать не могла. К тому времени как Стовбе удалось добыть необходимое для развода свидетельство, острая необходимость в нем отпала: она получила известие, что фиктивный брак не состоится, потому что подлый американец, предназначенный в мужья, исчез, как только Энрике дал ему некоторую сумму денег. Срочности в разводе теперь не было, условились, что Стовба пришлёт необходимые документы, Шурик сам подаст на развод, а она приедет прямо к назначенному дню. Подготовившись к важному разговору, но одновременно и не испытывая ни малейших сомнений, что Шурик её одобрит, она сказала ему, что хочет пригласить Марию на лето на дачу. Шурик отозвался довольно равнодушно, даже разочаровав Веру безразличием к возможному приезду чудесной девочки. – Веруся, я не против, но, мне кажется, это будет тебе утомительно. Но, как хочешь. Я в этом году не смогу особо много бывать на даче, а всё-таки для тебя лишняя нагрузка... Вера Александровна списалась со Стовбой и получила несколько неопределённое согласие. Стовба всё равно собиралась приезжать в Москву для развода, – хотя срочности теперь уже никакой не было, но Стовба понимала, что рано или поздно от бессмысленного теперь брака следует освободиться. С дочкой она ещё никогда не расставалась, предложение показалось ей странным, но Мария неожиданно обрадовалась. Предстояло последнее предшкольное лето, и хотя Ростов был городом южным, с большой рекой, но индустриальным и пыльным. Летом Стовбе отпуска никогда не давали, и она решилась отпустить дочку. Но не на всё лето, а на один месяц. В конце мая, когда Шурик был уже почти готов к переезду на дачу, то есть по длиннейшему списку, составленному когда-то рукой Елизаветы Ивановны, собирал в ящики необходимые припасы и вещи – от сахарной пудры до ночного горшка, – Стовба привезла Марию. Приехала Ирина Владимировна, и Шурик торжественно перевёз всех на дачу. Заявление о разводе было подано, и назначен день – на конец августа. У Стовбы возникло ощущение, что она сделала ещё один шаг навстречу Энрике. Стовба провела на даче с дочкой два дня. Ей там очень понравилось: и природа, и тишина, и удивительная благовоспитанность дома, в который она попала. «Прямо дворянское гнездо», – грустно подумала она. Марии тоже очень понравилось на даче, к тому же она всё время висела на Вере Александровне, и Стовба, растившая ребёнка без помощников и соучастников, с некоторой болезненностью ощутила, что дочка её слишком тянется к Вере Александровне, но объяснила это отсутствием в жизни ребёнка настоящей бабушки. Сама она, как и Шурик, воспитана была бабушкой и любила её больше всех своих домашних... Уезжала она со сложным чувством: ей казалось, что Мария чересчур легко её отпускает. С Верой Александровной договорились, что она приедет через месяц, и тогда они вместе решат, заберет ли она Марию в Ростов или оставит до конца лета. Лена, за всю жизнь не оставлявшая дочку более чем на несколько часов, вдруг решилась расстаться с ней на такой долгий срок. Одновременно с тревогой она испытывала некоторое освобождение, временный отпуск от материнства, которое она несла бессменно, неразделённо и единолично почти семь лет. Чувство незаконной свободы... Когда, через три дня после переезда, Шурик приехал на дачу с двумя пузатыми сумками продуктов, он обнаружил, что его мама и девочка стали друг для друга Верусей и Мурзиком – навсегда. Мария встретила Шурика с живейшей радостью, прыгала от нетерпения около него, подскакивала как мячик, норовя повиснуть на шее. Он поставил сумки на пол и, обернувшись неожиданно, схватил её поперек тела и бросил на диван. Она счастливо взвизгнула, пружинисто подскочила. Началась счастливая возня. Шурик взвалил её себе на шею, она размашисто болтала руками и ногами, он кружил её со странным чувством, что в его жизни уже было что-то точно такое... Лилька! Это Лильку он кружил и бросал, это она любила вот так повисеть на нем, дрыгая ногами в остроносых ботиночках... – Ах ты, Мурзятина! – закричал Шурик и сбросил её на диван. Девочка спрыгнула на пол, кинулась к сумке и живенько её распотрошила. Достала маленький картонный пакет вишневого сока, добытый через Валерию из каких-то таинственных распределителей. Шурик отлепил приклеенную к боку соломинку и вставил её в картонку: – Пей! Мария сосала через соломинку финский синтетический сок, а когда он, хлюпнув, кончился, закатила глаза к небу и сказала мечтательно: – Когда я вырасту, вот клянусь, ничего другого в рот не возьму! И она стала пристально изучать картонку, чтобы в будущем не спутать её ни с какой другой. Потом Шурик собрался с девочкой на пруд. Неожиданно с ними пошла и Вера. Она сидела на берегу, пока они брызгались в холодной воде. Всю дорогу до дома она ехала у Шурика на спине и всё погоняла его: – Ты моя лошадка! Скорей! Скорей! И Шурик несся вприпрыжку. Позади них шла Вера, получая удовольствие от неожиданной комбинации: их было не двое, а трое. Потом Шурик с Марией доскакали до дома, и Вера сказала: – Детки, мойте руки! И это их сразу уравняло. Две недели Вера провела с Мурзиком. Ирина Владимировна кружила вокруг них на известном расстоянии – ей дозволялось только постирать детское бельишко. Все прочие заботы – кормление, гуляние, укладывание спать – Вера Александровна полностью взяла на себя. Это была именно та часть забот, которая когда-то, в Шуриковом детстве, выпадала на долю Елизаветы Ивановны или нанятой. Вера запоздало открывала для себя упущенные радости материнства: утренний сладкий зевок не вполне проснувшегося дитяти и взрыв энергии, происходящий в момент, когда тонкие босые ноги касались пола, и молочные усы после завтрака, которые Мария отирала кулачком, и её бурные прыжки с объятиями после расставания на пятнадцать минут. Шурик в пять лет был добродушным и немного замедленным увальнем, а эта смуглая птичка щебетала, скакала, радовалась безостановочно, а Вера Александровна ходила за ней по пятам, боясь пропустить улыбку, слово, поворот головы. Вера готовила Марию к школе, занималась с ней то чтением, то письмом, то всякого рода физическими упражнениями – растяжкой, ритмикой, всей той чепухой, которой училась когда-то в студии... А то просто сидели втроем с Ириной, и чистили вишню: Ирина ловко выковыривала косточки шпилькой, Мурзик – специальной машинкой, а Вера – маленькой вилочкой... Мурзика завешивали кухонными полотенцами, но вишневый сок брызгал ей то на сарафан, то на смуглую щеку, то в глаз, и она вскакивала, трясла головой, а Ирина неслась за кипячёной водой, чтобы промыть глаз как следует. Однажды Вера поставила на стол вазу с жёлтыми калужницами, и они вдвоём сели рисовать. Рисунок у Марии не получался, она сердилась, фыркала, но Вера помогла ей немного, рисунок выправился, и тогда Мария взяла красный карандаш и вывела внизу крупно «Мария Корн». Вера смутилась: как это следовало понимать? Немного помявшись, взяла тетрадь, в которой они писали упражнения, и попросила, чтобы Мария подписала её. И девочка второй раз написала: Мария Корн. Задавать вопросов ребёнку Вера не стала. С величайшим нетерпением ожидала она теперь Шурикова приезда. Забродило нелепое подозрение: а вдруг? Вопреки здравому смыслу, она стала искать черты сходства между сыном и Мурзиком – находила во множестве! Вспыхнувшая любовь искала поводов для обоснования, и в душе она совершенно уверилась, что девочка носит их фамилию не случайно. Шурик давно уже ждал разоблачения, он понимал, что запоздал с признанием о нелепой женитьбе, но не находил в себе сил начать этот разговор. К тому же он надеялся, что вот-вот их со Стовбой разведут, она заберет дочку в Ростов или на Кубу или куда там она задумает, и история эта закончится, не обеспокоив Веруси. Шурик сразу, как приехал, исполнил ритуальный танец с Марией на плечах и, бросив визжащую Марию на диван, почувствовал, что с Верой что-то происходит. Он молчал и ждал. Уложили Марию, отправили спать Ирину Владимировну, сели на терраске под абажуром, вдвоём. Вопрос был задан с необычной для Веры прямотой: – Шурик, скажи, почему Мария носит нашу фамилию? Она твоя дочь? Шурик взмок, уличённый. Он сидел красный, как на экзамене по химии, когда сказать ему было совершенно нечего, и недоумевал: как могло ей прийти такое в голову? Ей же говорили, кто отец девочки! – Прости, Веруся, я должен был тебе давно рассказать... И Шурик запоздало открыл матери тайну его фиктивной женитьбы, рассказал и про поездку в Сибирь к рождению Марии. Вера изумилась. Расстроилась. Ещё более растрогалась. Она и сама была матерью-одиночкой, но социальную рану в большой степени компенсировала умная, властная и интеллигентная Елизавета Ивановна. Собственно, она не узнала ничего нового про жизнь Стовбы, но теперь, зная, как благородно повёл себя Шурик, она ещё глубже сочувствовала Лене Стовбе, и ей действительно очень бы хотелось, чтобы Мария была её дочкой, внучкой, да всё равно кем – лишь бы она осталась в доме. И впервые в жизни она жалела, что родилась у неё не дочка, а сын... Зато Шурик – чудесный. Такой благородный... Расписался с девочкой, когда она попала в беду, записал на себя ребёнка, и даже ей, Вере, ни слова не сказал, чтобы не расстроить... Как это на него похоже... Стараясь придать рассказу форму юмористическую, Шурик вспоминал огромную, как лабиринт, обкомовскую квартиру, в которой блуждал по ночам в поисках уборной, и старичков, хлипеньких бабушку с дедушкой, бодро выпивающих и крепко закусывающих гигантскими пирожками, каждый из которых в любом нормальном доме сошёл бы за полнометражный пирог... – А Лена, оказывается, совсем не так проста, Шурик. Я, со слов Али, как-то иначе её себе представляла... – заметила Вера. – Конечно, Стовба с характером человек. Но видела бы ты её отца! – он рассказал, как его возили по огромным сибирским заводам, но не заводы ему показывали, а его предъявляли заводскому начальству как живое доказательство полной благопристойности в семье первого человека края. – А уж отец – вообще! Ты, мамочка, и представить себе не можешь, какие там нравы... Ленку беременную и на порог не пустили бы, если б я с ней не расписался... – Да, да... – кивала Вера, – бедная девочка... И непонятно было, кого именно она почитает бедной девочкой: Лену или её дочь. Но картина от этого сообщения всё-таки изменилась: забрезжила тень семьи: мать, отец, ребёнок. То есть, Лена, Шурик, Мария... Возникала лишняя фигура невидимки-отца. Но его как бы и не было... – Скажи, Шурик, а что знает Мария о своём отце? – следуя своим недоосознанным мысле-чувствам, спросила Вера. – Я не знаю, – честно ответил Шурик. – Это надо у Стовбы спросить, что она ей говорила. Шурика действительно совершенно не интересовало, что думает по поводу своего отца Мария. Накануне приезда Стовбы Мария сама открыла Вере Александровне свою великую тайну, – что отец её настоящий кубинец, очень красивый и хороший, но это секрет от всех... Мария порылась в круглой жестяной коробке, где хранила девчачьи драгоценности, и вытащила фотографию человека образцовой красоты, но иной расы. Он был в белой рубашке с распахнутым воротом, и голова была надета на длинную, но вовсе не тонкую шею, как горшок на шест забора – казалось, могла бы повернуться в любую сторону, хоть вокруг себя, а рот был весь вперед, но без жадности. Это значило, что сблизились они до последнего предела: оказывается, мама рассказала Марии об отце уже давно, но до сих пор девочка никому ни слова не говорила и фотографию никому не показывала... В конце июня приехала Стовба. Шурик привёз её на дачу. Встреча была столь бурной, что и представить себе трудно. Мария ходила вокруг матери колесом, лазала по ней, как обезьянка, ни на минуту её от себя не отпускала и, в завершение всего, отказалась ложиться спать без матери – уснула у Лены под боком. Вера Александровна смотрела на этот взрыв чувств не то что бы неодобрительно, но ей казалось, что такую бурю эмоций надо бы немного пригасить, но и не возбуждать. Потому сама она была сдержанна, говорила даже тише, чем обыкновенно, а к вечеру вообще неважно себя почувствовала и легла раньше обычного. Мария ворвалась к ней в комнату для вечернего поцелуя. Чмокнув в щеку, скороговоркой спросила: – Ты завтра с нами на пруд пойдёшь? И Вера слегка ранилась о местоимение: с нами, с ними, а я – уже отдельно... – Посмотрим, Мурзик. У нас ведь ещё дело есть – показать маме, как ты стала замечательно читать и писать! Девочка вскочила: – Я совсем забыла! Я сейчас покажу! Шурик наутро уехал к своему переводу, а Стовба провела на даче два дня. О дальнейшем пребывании Марии на даче Вера не заговаривала. Не решалась. Она боялась, что не очень правильно сказанное слово приведёт к тому, что Лена заберёт дочку. Молчала. На третий день Стовба за завтраком сказала: – У вас на даче так здорово, Вера Александровна. Лучше, чем на Кавказе, честно. Никуда б не уезжала. Спасибо вам большое. Мы с Марией завтра уезжаем. Может, приедем ещё, если пригласите, – хихикнула она. И не успела Вера Александровна произнести заранее заготовленную фразу, как раздался громкий рев Марии: – Мамочка! Ну ещё немного! Побудем ещё немножко здесь. Веруся, ну пригласи же нас ещё побыть! И от матери она прыгала к Вере, от Веры – к матери, дёргала их за руки, просила. Такой поддержки Вера даже не ожидала. Она выждала немного, потом попросила Ирину сварить ещё полкофейника кофе, поправила прическу. Стовба сидела в полной растерянности. Мария, ерзая у неё на коленях, шептала в ухо: – Ну, пожалуйста, пожалуйста! – Дорогие мои! Вы знаете, я буду очень рада. Леночка, а может быть, вы действительно остались бы здесь пожить? Было бы замечательно. У нас чудные соседи, они приезжают только на субботу-воскресенье, и я уверена, они уступили бы нам одну из своих комнат или, по крайней мере, террасу на будние дни. Стовбе пора было уезжать. Стовба твёрдо решила забрать Марию в Ростов. Ей обещали – почти наверняка – путёвку в хороший пионерский лагерь в Алупке на август. Но, действительно, может быть, следовало бы оставить Марию здесь ещё на месяц. – Ну, мамочка! Останемся! Останемся навсегда! Вера Александровна, видя растерянное лицо Стовбы, поняла, что шансы её поднимаются. – Ну, хорошо, хорошо... – сдалась Стовба. – Ты понимаешь, Мария, мне-то на работу нужно. Так что я должна ехать. К тому же, Вера Александровна, вы ведь, наверное, от Марии и так устали. Вам ведь от неё отдохнуть надо. – Знаете, Лена, если бы вы обе смогли остаться, я была бы очень рада. Но если вы оставите у нас Марию, мы уж её не обидим! Она у нас девочка любимая... Мария перебралась с материнских колен на Верины и обратно, и снова к Вере. И дело сладилось – Марию оставили до конца лета. Лето было чудесное, как будто на заказ: нежный июнь, сильный июль с жарой и послеобеденными густыми дождями, медлительный, неохотно отпускающий тепло август. Вера ловила себя на мысли, что делается всё более похожей на покойную мать. Не внешне, конечно, – Елизавета Ивановна всегда была крупной, грузной женщиной, с лицом выразительным, но скорее некрасивым, в то время как Вере досталась тонкая внешность, к старости всё более благородная, – а именно внутренне – состоянием душевной радости, в котором всегда пребывала Елизавета Ивановна. То ли Вера с годами примирилась со своей неудачливостью, то ли её преодолела, но всё чаще она замирала от незнакомого прежде счастья просто так, неизвестно от чего: от пролетевшей птицы, от вида земляничного куста в густом цвету и с зелёными ягодами на макушке, от шебуршания Мурзика за завтраком, когда та старалась незаметно раскрошить хлеб, чтобы отнести его цыплятам: Ирина Владимировна не разрешала кормить птицу хлебом – только зерном... Вера улыбалась сама себе, удивляясь постоянно хорошему настроению. «Это Мурзик так на меня действует, – думала она, и тут же шла в своих мыслях дальше: только теперь я поняла, почему мама так любила работать с детьми, – от них идёт такая свежая радость...» У Веры давно уже зародился серьёзный план, собственно, она всё подготовила, надо было только привлечь на свою сторону Шурика. Впрочем, на него она всегда могла полностью положиться. Но поговорить с ним было необходимо. Они сидели на терраске. Мария уже спала. Неяркая лампа в самодельном абажуре низко висела над столом. Несмотря на сильную дневную жару, вечером стало прохладно, и Вера накинула на плечи кофту. В доме наступило особое состояние – детский сон, казалось, сгущал и без того плотный воздух, невидимым облучением наполнял всё ближнее пространство, рождал глубокий покой... Шурик по природе своей был довольно невнимательный, упускал детали, не замечал подробностей, если это не касалось матери. Зато в отношении к матери он достиг великой изощрённости: чувствовал малейшую перемену в настроении, обращал своё рассеянное внимание на деталь одежды, цвет лица, жест и невысказанное желание. Теперь он понял, что она хочет сказать ему что-то важное. – Ну, как у тебя с работой? – спросила Вера, но это было явно не то, что её беспокоило. Шурик ощутил в её вопросе отсутствие живого интереса ко всем подробностям его жизни, и он ответил бегло: – Хорошо, мамочка. Перевод, правда, оказался сложнее, чем я предполагал. В начале мая, предвидя летнее затишье, он взялся за перевод учебника по биохимии, начатый другим автором и катастрофически заваленный. В том, как Вера сидела, как симметрично сложила перед собой руки и подчёркнуто выпрямилась, Шурик почуял торжественность, предшествующую важному разговору. – Надо кое-что обсудить. – Мать смотрела на Шурика загадочно. – Ну? – спросил слегка заинтригованный Шурик. – Как тебе Мурзик? – с непонятным вызовом поставила Вера свой вопрос. – Чудесная девочка, – вяло отозвался Шурик. Вера внесла поправку: – Уникальная! Девочка уникальная, Шурик! Мы должны сделать всё, что в наших силах, для этого ребёнка. – Веруся, но что в наших силах? Ты с ней занимаешься, подготавливаешь её к школе, что ещё ты можешь для неё сделать? Вера улыбнулась своей мягкой улыбкой, потрепала Шурика по руке. И объяснила ему, что именно теперь, когда она провела столько времени с девочкой, она совершенно уверена, что девочка должна жить в Москве, идти в московскую школу, и только здесь они смогут помочь развиваться её несомненному таланту. Итак, Вера хотела, чтобы девочка после лета окончательно переехала в Москву и пошла бы в первый класс в московскую школу. Происходило нечто совершенно для Шурика непонятное. Ему отчётливо не понравилась эта идея, но у него не было привычки к сопротивлению. И потому он прибег к аргументу внешнему: – Мам, Стовба в жизни не согласится. Ты с ней говорила или это просто твоё соображение? – У меня есть особый аргумент! – сказала Вера и сделала загадочное лицо. Шурик не привык перечить, но всё же спросил, какой же такой убийственный аргумент она приготовила для Стовбы... Вера торжествующе засмеялась: – Языки, Шурик! Мурзику необходимы языки! Кто там, в Ростове-на-Дону может дать девочке образование? Лена же неглупая женщина! Ты будешь заниматься с Мурзиком английским и испанским! – Мам! Ты что? Я преподаю только французский! Испанский я не могу. Одно дело – реферат написать, и совсем другое – язык преподавать. Я и сам никогда испанский не учил! – Вот и прекрасно! У тебя будет стимул! Я же знаю твои способности! – горделиво и одновременно чуть льстиво произнесла Вера. – Да я не против, только мне кажется, что не согласится Стовба ни за что на свете! Вид у Веры был разочарованный, – она рассчитывала на Шуриков энтузиазм и была несколько уязвлена его равнодушием... В конце августа, в самый день развода, приехала сумрачная Стовба прямо в ЗАГС. Их развели за пять минут. Хотели сразу же ехать на дачу, но в честь этого события Стовба купила бутылку шампанского, и распить её было решено в московской квартире. Потом Шурик откупорил бутылку грузинского коньяку Гииной поставки. Стовба сильно нервничала – она не была ни болтливой, ни простодушной, но всё же за коньяком раскололась: с американскими документами у Энрике всё затягивалось, но объявился его старший брат, полуполяк Ян, который вник во все их проблемы и предложил хитрый план, по которому он едет в Польшу, она, Стовба, по организованному заранее приглашению тоже приезжает туда, и они женятся, и тогда она сможет въехать в Штаты как жена Яна, а уж дальше они как-нибудь разберутся... И всё это должно произойти в ноябре. И совершенно неизвестно, даст ли ей местный ОВИР разрешение на поездку в эту сраную Польшу... – Вот так. Ты понимаешь, всё опять откладывается и затягивается, – резко сказала Стовба. – Так можно всю жизнь прождать! – Может, к лучшему... – попытался Шурик её утешить. – Что к лучшему? – угрожающе посмотрела на Шурика Стовба. – Что? Ехать надо на месяц, с Марией меня точно не выпустят, ты понимаешь, какие проблемы возникают! Шурик разлил остатки коньяка по рюмкам – как-то незаметно они всё выпили и даже не особенно опьянели. – Кстати, мама хотела с тобой поговорить... Собственно, с Марией никаких проблем нет. Мама хотела, чтобы Мария пошла в школу в Москве, чтобы языкам её учить... Ты бы её у нас оставила, она бы первое полугодие у нас пожила, поучилась бы в школе, а потом ты бы её забрала. Ты же знаешь, мама её обожает. Я бы считал... Да? Стовба отвернулась, и непонятно было, какое там выражение лица она показывает стене. «Зачем я всё это делаю, – мелькнула у Шурика мысль, – Веруся с ног собьётся...» И он замолчал, удивляясь мусорному вороху сочувствия к Стовбе, страха за маму, новой ответственности, которую на себя берет, и беспокойства, и глупого желания разрешить совершенно от него далекие проблемы... Стовба же вдруг метнулась к нему, едва не перевернув недопитую рюмку, обхватила его за шею, уткнулась жесткими очками в ключицу. Щёткой торчащие волосы кололи его подбородок. Стовба плакала. Шурик недоумевал: в таких случаях обычно он знал, как себя вести. А тут он растерялся. Хотя семь лет тому назад у Стовбы дома тоже непредсказуемое дело было – романтическая любовь, казалось бы... – Я сумасшедшая, да? Ты думаешь, я сумасшедшая? Идиотка я! Семь лет, безумие какое-то, ничего не могу с собой поделать... – Да я ничего такого не думаю, Лен... – промямлил он. Она плюхнулась на Шурикову холостяцкую кушетку, засмеялась пьяным загадочным смехом: – А не надо много думать, Шурик. Мы отмечаем наш развод! У тебя есть какие-нибудь возражения? Особых возражений не было. На этот раз Стовба вовсе не делала вид, что рядом с ней её романтический возлюбленный, всё было хорошо и просто, и уж точно без тех сложностей, которые бывают при общении с беременными. Утром поехали на дачу. Надо было готовиться к переезду. Привычный годичный ритм, отливы и приливы: переезд с дачи, Новый год с ёлкой, бабушкино Рождество, переезд на дачу... А ещё через пару дней, тридцатого августа, Вера Александровна пошла в Шурикову школу и записала Марию в первый класс. По той самой метрике, которой не хватало для развода. Ирина Владимировна шила форму в ночь накануне первого сентября, потому что купленное заранее коричневое школьное платье висело в шкафу в Ростове-на-Дону а купить форму в магазине в этот последний горячий день было уже невозможно. Зато портфель и все школьные принадлежности лежали у Веры в шкафу. На той самой полке, где Елизавета Ивановна держала запас подарков на все случаи жизни. Счастье Марии, когда она стояла в школьном дворе в толпе девочек в бантах, в букетах, в белых передниках, было неописуемо. От нетерпения она играла, как жеребенок, худыми ногами в белых носочках, подрагивал бант на её медовой голове, время от времени она обкусывала кудрявые лепестки розовых махровых астр. Стовба держала её за руку, а Вера, легко положив руку на её плечо, была почти также счастлива, как Мария. Шурик, для полного комплекта, стоял позади, слегка понурившись и неопределённо улыбаясь. Директриса, несмотря на величие дня, уделила им минуту. Поздоровалась с Шуриком, погладила Марию по голове и сказала: – Ах ты, диковинка какая. А я и не знала, Вера Александровна, какая у Шурика славная дочка... Особенная девочка! Мария улыбнулась директрисе, и та удивилась непривычной дерзости улыбки: она улыбалась не так, как должен был улыбаться ребёнок взрослому, а как равный равному, как один участник праздника – другому. «Избаловали ребёнка», – смутно мелькнуло у опытной директрисы. Вера Александровна, что-то почуяв, впервые дрогнула: а как примут маленькую мулатку одноклассники, учителя... Она с тревогой посмотрела на окружающих. Но никто особого внимания на Марию не обращал: у каждого был свой единственный ребёнок, первоклассник с портфелем, такой же взволнованный, как Мария. Но она была другая, с каким-то, как казалось Вере, уничижающим всех прочих детей необъяснимым качеством. «Новая раса, – озарило Веру, – это просто новая раса людей со смешанной кровью, про которых писали в фантастических романах, они во всём должны превзойти прежних людей – и в красоте, и в таланте. Просто потому, что они в этом мире возникли последними, когда все другие устоявшиеся народы успели износить свою генетику и состариться, а эти вобрали в себя всё лучшее от прежних. И если вложить сюда культуру, то это будет совершенство. Да, да, она здесь вроде Аэлиты, марсианка...» После ужина Шурик убежал по каким-то делам. Марию, совершенно обессиленную волнениями первого школьного дня, довели до постели и обнаружили, что она заснула по дороге из ванной в комнату. Потом Вера с Леной долго сидели на кухне. Сначала Стовба сидела, как на собрании. Слегка постукивала твёрдыми ногтями по краю стола. И по лицу её нельзя было судить, о чем она думает. – Вы не беспокойтесь, Леночка. Мурзику будет с нами хорошо. Это очень важно для ребёнка – первая школа, первая учительница. Стовба всё постукивала по столу. Потом сняла очки, поставила руку перед глазами ширмочкой и замерла, ни слова не говоря. Потом из-под руки потянулись большие медленные слёзы. Достала носовой платок, вытерла щеки: – Я дурной человек, Вера Александровна. И выросла среди дурных людей. Но я не дура. Жизнь моя так складывается, что не даёт быть дурой. Я не знаю, как дальше сложится. Может, мы с Марией через три месяца уедем. А может, ещё три года это протянется. Таких людей, как вы, я просто не встречала. Шурик, он мне так помог в трудную минуту, а ведь я его дураком считала. Я только с годами поняла, что вы другой породы, вы благородные люди... Вера изумилась: Шурика – дураком? Но ничего не сказала. Стовба высморкалась. Лицо её было строгим. – А я просто не знала, что такие люди бывают. Семья моя ужасная. И отец, и мать... Только бабушка на человека похожа. Они же меня выгнали с четырёхмесячным ребёнком. Отец выгнал. Они уроды. И я была бы уродом, если б не вся эта история с Марией. Я живу ужасно. Работаю... как вам это объяснить? Левый цех, работают на себя. Я у них бухгалтер. Если всё это накроется, меня могут посадить. Но иначе я бы просто не выжила. Снимаю квартиру. При Марии няню держала все эти годы. «Боже мой! Двойная бухгалтерия! Все эти шахер-махер, которые так ловко проделывала бывшая начальница Фаина Ивановна, проделывает Лена», – испугалась Вера Александровна. – Леночка, так надо срочно оттуда уходить! Переедете в Москву, уж куда-куда, а в бухгалтерию я вас определённо устрою! – немедленно предложила она. Стовба махнула рукой: – Да вы что? Даже и думать нечего! Я там так повязана, что мне от них только на край света бежать. Лена вздохнула: – Нет, я вам всё должна рассказать. Это ещё не всё. А то вы про меня будете слишком хорошо думать. Ещё я сплю с моим начальником. Изредка, правда. Отказать не могу. Слишком от него завишу. Он страшный человек. Но очень умный и хитрый. Теперь вроде всё. «Зачем она мне это рассказывает?» – подумала Вера. И тут же поняла: Лена Стовба была по-своему честным человеком... Бедная девочка... Вера встала, погладила Ленины светлые волосы: – Всё будет хорошо, Леночка. Вот увидишь. Стовба уткнулась лицом в бок Веры, а Вера всё гладила её по голове, а Стовба плакала и плакала. Расставались они как близкие люди: теперь между ними была общая тайна: Вера знала про Лену то, что ни один человек, даже Шурик, не знал. И она чувствовала себя теперь не вполне Верой, но отчасти и Елизаветой Ивановной. Она на минуту оказалась старшей, взрослой. Она почувствовала, что Лена уступила ей на время свою девочку и не будет стоять между ними. И ещё: между ней и Мурзиком не будет стоять и Елизавета Ивановна, и своё собственное неполноценное материнство, частично отнятое матерью, она сможет прожить теперь заново во всей полноте. Всё сложилось. Всё срослось и прижилось. 44 К ноябрьским праздникам у Жени Розенцвейга назрела свадьба – следствие удачного летнего отдыха в Гурзуфе с Аллой Кушак, студенткой третьего курса Менделеевского института. Шурик познакомился с Жениной невестой незадолго до их путешествия, превратившегося в предсвадебное, и она показалась Шурику очень симпатичной. Она была похожа на скрипичный ключ: вытянутая вверх головка Нефертити с пучком из рыжих паклевидных волос, длинная шея и длинная талия, и всё это тонкое сооружение установлено было на большой круглой заднице, из-под которой торчали две кривые ножки. Именно так Шурик описал Женину невесту матери, и она улыбнулась такому смешному сравнению. Сам же факт серьёзной женитьбы очень тронул Шурика. Всё было по-настоящему, по-взрослому, и нисколько не напоминало его фиктивную женитьбу на Стовбе. Женька сиял неземным светом и сообщил Шурику чуть ли не в день приезда из Гурзуфа, что Алла беременна. «И чего они так радуются», – удивлялся Шурик, помнившей счастливую Валерию, когда той удалось забеременеть, и несчастную Стовбу залетевшую от первого же прикосновения Энрике... Шурик несколько раз заходил в дом к Розенцвейгам – невеста уже переехала в Женин дом, и Шурик оказался свидетелем радостного еврейского хоровода вокруг беременной невесты. Особенные коленца выкидывала Женина бабушка: она поминутно входила в комнату и предлагала Аллочке то сливы, то сливки, то кусок пирога. Алла отказывалась, и бабушка обиженно выходила, и тут же снова входила с очередным предложением. – Меня тошнит всё время, хочется только апельсинов, – тонким детским голосом жаловалась Алла, и Женя несся на кухню узнать, есть ли дома апельсин... Апельсина не было. Потом приходил с работы Женин отец и приносил два апельсина. Женина мама направила свою энергию в медицинскую сторону, и Аллу водили то на анализы, то к каким-то светилам для проверки и поддержания её новенькой беременности. Задуман был свадебный пир на весь мир. Сняли столовую возле станции метро «Семеновская» и заблаговременно развернули закупку продуктов. Даже Шурик принял посильное участие: Валерия уступила ему из своего инвалидного пайка две баночки красной икры. Купил Шурик и свадебный подарок – большого плюшевого медведя с бантом на месте шеи. – Ты сошёл с ума! Ужасно пошлый подарок! – осадила Шурика Веруся, и пошлый подарок достался Мурзику. Шурик купил другой, уже не пошлый – роскошный том Рембрандта. С этим толстенным томом он и пришёл на еврейскую свадьбу. Народу была тьма: по списку сто человек, но, кажется, каждый второй из списка привёл ещё родственника или знакомого. Стульев не хватало. Не хватало также посуды. Зато был оркестр и массовик-затейник под псевдонимом «тамада». Еды же было приготовлено на полк солдат. Нанятая столовая поставила со своей стороны всё лучшее из своего меню: винегрет, картофельную запеканку с грибами, яблоки «в шкляре» и почему-то поминальные блины. Еврейская кухня тоже была представлена своими лучшими изделиями – фаршированной рыбой, форшмаком и куропродуктами в виде паштетов, фаршированных шеек и прочесноченных куриных четвертей, не говоря о прочих струделях и маковниках. Салат оливье, осетрина и копчёная свиная колбаса были советской составляющей брачного пира. Остаток денег, которые семья Розенцвейгов давно копила на покупку автомобиля «Москвич», был потрачен на водку. Вино было совсем дешево и даже в счёт не шло... Шурик не был избалован таким изобилием пищи. Хозяйство у них в доме, когда отсутствовала Ирина Владимировна, велось скромное. При виде всей это роскоши у Шурика открылся вдруг невиданный аппетит, и он ел безостановочно три часа, отрываясь только на то, чтобы выпить. Тамада молол несусветную чушь, но его никто не слышал, потому что перекричать стоголосый галдёж не мог даже этот тренированный на проведении больших праздников матёрый профессионал разговорного жанра. Оркестр, как ни старался, тоже не мог победить свадебного гула. К концу третьего часа Шурик почувствовал, что несколько переел. Начались танцы, принимать участие в которых он уже не мог. Однако пришлось. Милая Аллочка в длинном удачном платье, подчёркивающем её всё ещё исключительно узкую талию и совершенно скрывающем проклюнувшийся животик и необъятный зад, подвела к Шурику маленькую девочку свою двоюродную сестру Жанну, которая оказалась вполне взрослой карлицей, очень миловидной и при ближайшем рассмотрении не вполне даже и молодой. – Жанночка очень любит танцевать, но стесняется, – простодушно представила Алла свою нестандартную родственницу. Шурик обречённо выполз из-за стола. Вся Жанна кончалась чуть выше его брючного ремня. Она определённо была меньше, чем крупная первоклассница Мария. Танцевала же она очень лихо. Шурик едва за ней поспевал, а когда не протанцовывался, то подхватывал её на руки, и она хохотала детским голосишком. Свадьба шла на убыль. Уже собирали со столов привезённые из дому вазочки и миски. Жанна крутилась вокруг него, как заводная, Шурику же было необходимо немедленно выйти. Он решил тихонько улизнуть, не прощаясь с новобрачными – надо было в уборную. С животом был явный непорядок. «Теперь – в гардероб», – скомандовал себе Шурик. Но на выходе из уборной его поджидала Жанна—в шубе и в кукольной шляпке. – Вы на метро? – спросила она. – Да, – правдиво ответил Шурик. – И мне на метро. До «Белорусской». Шурик преждевременно обрадовался: по пути. На станции «Белорусская» оказалось, что Жанна едет в Немчиновку на электричке. – Родители живут в Москве, а я предпочитаю круглый год жить на даче. Они всегда беспокоятся, как я вечерами добираюсь. Но ведь вы меня проводите? С тех пор как в доме появилась Мария, мама меньше беспокоилась о Шурике. Но он помнил, что не успел ей позвонить. – До Немчиновки всего двадцать минут, – жалобно произнесла Жанна, почувствовав заминку. Она щебетала всю дорогу нервно и тоненько. Говорила что-то о музыке, и Шурик понял, что она музыкант. – На каком же инструменте вы играете? – проявил он наконец интерес к её щебетанию. – На всех! – засмеялась она, и в её смехе звучали вызов и двусмысленность. Вышли на платформу. Было холодно, земля была окаменелой от мороза, но снег ещё не лёг, хотя сверху падала колючая крошка. Дом был совсем близко от станции. Шурик остановился у калитки, намереваясь попрощаться и ехать обратно. Жанна засмеялась хитрым смехом: – А следующая электричка в половине шестого... Вам придётся переночевать у меня. Шурик мрачно промолчал. – Вы не пожалеете, – многозначительно пообещала малютка. Сильно болел живот и определённо тянуло в уборную. Он опять промолчал. Жалел он только об одном – что не дома... Жанна просунула руку в варежке под низко подвешенный крючок и пошла по дорожке к крыльцу, сунула ключ в скважину. Заскрежетал металл. Ключ крутился в замке, не зацепляя язычка, она подергала его, но обратно он не вылезал. Шурик взялся за ключ, но он вертелся с насмешливым дребезжанием. Шурик рванул его и вытащил погнувшийся штырек – бородка осталась внутри. – Ну вот, – сказал он огорчённо. – Придётся вынуть стекло на террасе. Это несложно, – посоветовала Жанна и повела его влево от крыльца. – Простите, Жанна, а где у вас уборная? – сдался благовоспитанный Шурик. Жанна показала рукой в сторону деревянной будки. – Простите, я на минуту... В будке была кромешная тьма, Шурик едва успел вскочить на деревянный стульчак. Свадебная кормежка рванулась наружу. Нащупал на гвозде стопку резаных газет. Немного отлегло, хотя в животе что-то глухо урчало и булькало. «Господи, как же мне плохо, – подумал Шурик. – И как же теперь хорошо Женьке с Аллой...» – Это стекло можно вынуть, надо вот тут гвоздики отогнуть. Шурик молча взялся за работу. Гвоздики отогнулись, но стекло не вынималось. Шурик надавил покрепче. Стекло хрустнуло, и правая рука его пробила стекло. Острый осколок прорезал руку между большим и указательным пальцем. Сильно брызнула кровь... – Ах! – воскликнула Жанна и достала из игрушечной сумочки маленький белый платок. Шурик стянул левой рукой мохеровый шарф и замотал руку. Жанна ловко вытащила разбитое стекло. – Ничего-ничего, у меня там есть аптечка! – утешила она Шурика. – Вы только меня подсадите. Она сняла шубу и пролезла в освободившееся от стекла окно. – Я сейчас открою заднюю дверь, там замка нет, только крюк наброшен. Обойдите дом слева... – крикнула уже изнутри. – Только шубу мне просуньте. Шурик сунул ей шубу и обошёл дом. Она открыла ему заднюю дверь. Зажимая руку, вошёл. Она зажгла свет, и Шурик увидел, что весь шарф уже пропитан кровью... – Сейчас, сейчас всё сделаем! – тараторила Жанна очень деловито. Она не выглядела растерянной... – Небольшой форс-мажор! Бывает! Начнем с руки, потом займемся печкой, а потом всё будет очень хорошо... Она исчезла, потом пришла с ворохом бинтов и с полотенцем. Разложила полотенце на клеенке обеденного стола. Велела Шурику сесть за стол и размотала шарф. Своими крошечными ручками она делала всё очень быстро и ловко, и всё не переставала бубнить. Крепко прибинтовала большой палец к ладони, проложив плотный ватный тампон. Толсто намотала бинт и подняла ему руку вверх. – Вот так и держите, пока кровь не остановится. В моей комнате печь-голландка, такая быстрая, через час тепло будет. Я тут месяц не была, всё выстудилось... Она проговорилась, но Шурик и не заметил. Жила она на самом деле не на даче, а с родителями в городе, на дачу же привозила любовников. Постоянный её кавалер, из цирковой труппы, где она и сама работала, был ревнив и обидчив. Он давно уже сделал ей предложение, но она за него не шла. Природа была несправедлива к лилипутам, не только обделяя их размером, но и выпуская на свет гораздо больше мужчин, чем женщин, и брачная конкуренция в их среде была очень острой. Жанна пользовалась большим успехом, к ней даже сватались из-за границы. Но она не теряла надежды выйти замуж за мужчину обычных размеров. Она многим нравилась, некоторые от неё просто с ума сходили. Но замуж почему-то не получалось. Пока она погромыхивала в соседней комнате поленьями, Шурик сбегал ещё раз на двор. Мечта у него была одна – поскорей добраться до дома. Когда Жанна снова появилась, Шурик спросил у неё, нет ли в её аптечке чего-нибудь от расстройства желудка. Она немедленно принесла ему какую-то таблетку. Он выпил и стал ждать результата. Жанна предложила ему прилечь в соседней комнате. Там был такой же холод, как на улице. Известный эффект поздней осени, когда при температуре минус три мёрзнешь сильнее, чем зимой в тридцатиградусный мороз. Шурик, не снимая куртки, прилёг на низкую тахту. Жанна сверху набросила на него ватное одеяло, полное холода, гудела печь, гудел живот, холод пробирал до самых больных потрохов. Смертельно хотелось спать. «Сейчас бы в тёплую ванну», – воображал Шурик, но пришлось снова бежать на двор... В какой-то момент он задремал на несколько минут и проснулся, потому что под боком у него заворочалось что-то тёплое. Она была без шубы и прижалась к его животу, как грелка. Это было приятно. Она расстегнула его куртку, влезла в её распах и задышала горячим дыханием. «Совсем как котенок», – подумал Шурик. И в нем шевельнулась жалость. Но как-то слабенько. А горячие кошачьи лапки уже теребили его слабенькую жалость. Он сунул руку вниз, и в ладони его оказалась крошечная женская ступня, голая и тёплая. И жалость победила... В пять утра он бежал, оставив спящую Жанну. В половине шестого уже стоял на платформе, ожидая первую электричку. Болел живот, болела рука. В первый раз в жизни он испытывал жалость к себе самому... Не прошло и часа, как он лежал в горячей ванне, вытянув из воды правую руку в толстом ржавом бинте, и наслаждался теплом, сонным домом и свободой. «Никуда сегодня из дому не вылезу», – решил он и заснул прямо в ванне. Проснулся, когда вода остыла, долил горячей, и снова заснул. Во второй раз его разбудил стук в дверь: встали Веруся с Мурзиком, хотели умыться. Шурик надел халат, попробовал смотать с руки подмокший бинт, но он прилип, и, завернув руку в полотенце, чтобы мама не заметила его боевой раны, пошёл к себе в комнату. – Как свадьба? Как была невеста? – спросила Вера, которая симпатизировала Жене Розенцвейгу с тех времён, когда он подтягивал Шурика по математике. – Свадьба отличная, мамочка, но я там объелся, как удав и, кажется, отравился. – Боже, что с твоей рукой? – заметила не очень наблюдательная Вера. Придумывать не было сил. – Мам, я умираю спать хочу. Я тебе потом всё расскажу. Я сейчас посплю, а ты к телефону не подзывай, ладно? Он щёлкнул по макушке Марию, которая уже вертелась возле него. Потом прижал её к себе. Она была ему почти по грудь. Значит, выше Жанны. «Какой всё-таки бред, бедняга Жанна, – подумал Шурик, натягивая себе на голову одеяло. – Счастливый Женька! Такая милая Алла! Что-то в ней есть давно знакомое, родное... Ну да, она на Лилю Ласкину похожа. Ну конечно, даже и внешне немного похожа, но особенно своей весёлостью и правдивостью... Откуда это я взял про правдивость? Причем тут правдивость? Ну да, правдивость жестов, движений... Напишу Лильке письмо. Дорогая Лилька! Дорогая Ласочка...» И заснул, так и не дописав письма, и провалился в сон так глубоко, что, проснувшись, забыл и про Лилю, и про письмо. 45 Телефон действительно звонил каждые пятнадцать минут. Был второй день праздника – восьмое ноября. О Вере Александровне вспомнили её бывшие сослуживцы. Даже Фаина Ивановна, бывшая начальница, позвонила. Поздравила, спросила про Шурика: не женился ли... «Как это мило с её стороны, что не забывает. Всё-таки она хоть и шахер-махерша, но есть в ней что-то человеческое», – вынесла милосердное решение Вера. Позвонил сын покойного Мармелада, Энгельмарк Михайлович. Удивительное дело, такой малоприятный человек, совсем бросивший своего отца при жизни, после смерти вдруг проявил к нему интерес и, получив в наследство отцовский кооперативный пай, забрал книжные шкафы с книгами и партийным архивом и теперь время от времени звонил и спрашивал у Веры Александровны, не знает ли она кого-то, кто упоминался в записях Михаила Абрамовича. Она всякий раз пыталась объяснить ему, что знала его отца очень поверхностно, и лишь в последний год его жизни, но Энгельмарк Михайлович был убеждён, что Вера Александровна была связана с ним узами дружбы или любви и посвящена во все партийные тайны Михаила Абрамовича, и время от времени пытался что-то у неё выяснить, даже иногда заходил. После всех малоинтересных звонков был один приятный: позвонила подруга Кира, и они долго рассказывали друг другу о детях: Кира – о Славочке, Вера – о Мурзике. А часов с двенадцати начали звонить Шурику бесконечные дамы, некоторые знакомые Вере Александровне по именам, некоторые анонимные. «Совсем разучились говорить по телефону, – огорчалась Вера Александровна, – не представляются, не здороваются...» Не представлялась и не здоровалась Матильда. Исключительно из чувства неловкости. Хотя их с Шуриком связывали многолетние разнообразные отношения, но ей совсем не хотелось представляться Шуриковой матери. Звонила также Светлана. Она почти теряла голос от страха перед строгой дамой, Шуриковой матерью. К тому же несчастный опыт её отношений с мужчинами утвердил её в мысли, что мать мужа – всегда враг... Мужа, впрочем, у неё никогда не было, но те, которые могли бы стать мужьями, почему-то имели ужасных матерей. В Вере Александровне, такой внешне приятной и воспитанной, она тоже предвидела врага. Одна только Валерия разговаривала мило и приятно, как интеллигентный человек. С Валерией Шурику, конечно же, повезло. Устроила Шурика на работу, так много для него сделала. Правда, и Шурик ей платит той же монетой. И Вера подробно рассказала Валерии, что Шурик ходил вчера на свадьбу к институтскому товарищу, поздно пришёл, к тому же с расстройством желудка и с порезанной рукой, и теперь спит. – Ну и хорошо, пусть спит. А когда проснётся, пусть мне позвонит. У меня тут вопрос возник по переводу. Спасибо, Вера Александровна. Проснулся Шурик в пять часов, и опять от боли в животе. Пошёл в уборную, и тут же мама позвала его к телефону. Звонила Матильда. Едва не плакала. Привезла из Вышнего Волочка любимого и старейшего своего кота Константина – еле живого: – С котом плохо, он не ест, не пьет, и задние лапы не в порядке, как будто парализовало... Умоляю, Шурик, поезжай за ветеринаром. Ты его уже привозил один раз, Иван Петрович, живет на Преображенке... Я уже созвонилась... Деваться было некуда: – Я часа на два выйду по делу, мам. – А святой час? – завопила Мария. Святым часом называли вечерние занятия языком: день – английским, день – испанским. – Вечером, Мурзик. Ладно? – Мы уже вчера пропустили... Мария любила эти вечерние часы, когда Шурик с ней занимался, да и Вера следила, чтобы занятия не пропадали. Ну ладно уж, праздники. И Вера дала Шурику таблетку бесалола с горячим сладким чаем, намотала сверху на безобразный бинт ещё один, новый и белый слой, и велела приезжать поскорее. – А впрочем, как хочешь, мы с Мурзиком идём на балет и можешь нас не встречать, сами доберёмся... – закончила недовольно. Мурзик всё чаще заменяла Шурика в культурных мероприятиях. И вообще, по впечатлению Веры Александровны, вся жизнь Шурика протекала исключительно между хозяйственными заботами и его многочисленными работами, и она время от времени высказывала сожаление, что культурная жизнь столицы, такая интенсивная и интересная, от Шурика в значительной степени ускользает. 46 Шурик долго ловил такси, зато доехали до Преображенки очень быстро. Город был по-праздничному пуст, и оба конца – от дома до Преображенки и оттуда до Масловки – заняли чуть больше часа. Иван Петрович был старенький кошаче-собачий доктор, слегка сумасшедший, как все служители животных. Дом его всегда был полон животными-калеками, а одна старая собака была привязана к самодельной тележке и передвигалась, спустив передние лапы на пол. Он давно лечил Матильдиных кошек, денег с неё не брал, и весь расход заключался в том, что его надо было привозить и доставлять обратно домой. Общественным транспортом он никогда не пользовался: либо ходил пешком, либо ездил на такси. Он был одинок, людей не любил и кое-как мирился только с такими же страстными, как он сам, любителями животных. Когда приехали к Матильде, кот был при последнем издыхании. Он хрипло дышал, и морда была вся в жидкой слюне. Иван Петрович сел рядом с несчастным животным, положил руку на чёрную мокрую голову, закряхтел. Потрогал кошачий живот, велел показать сменённую подстилку, недовольно взглянул на чёрно-бурые разводы. – Выйдем, – хмуро сказал Матильде и вышел с ней на кухню. – Ну что, Матильда, прощайтесь со своим котом. Умирает. Могу сделать укол, чтоб не мучился... Но он и так вот-вот отойдёт... Шурик стоял в дверях кухни и восхищался стариком: он вышел в другую комнату, чтоб не смущать пациента ужасным приговором? Поразительно! – Ох, я уже и сама подумала, что поздно я его привезла... —убитым голосом отозвалась Матильда. – Нет, это природа. И раньше бы привезла, ничем бы я не помог. Ему лет-то больше десяти, так ведь? – Двенадцать в январе будет... – Так он, голубушка, считайте, восьмидесятилетний старик. Как я. Сколько ж можно? Ну, укол хотите сделаю? – Наверное, надо. Чтоб не мучился... Иван Петрович стал расстёгивать чемоданчик, разложил на белой салфетке шприц, иглу, две ампулы. .. Потом подошёл к коту, покачал головой: – Всё, Матильда. Не надо укола. Помер кот. Матильда накрыла кота белым полотенцем, заплакала, взяла Шурика за плечо: – Он никого не любил. Только меня. И тебя принимал. Выпейте с нами рюмочку, Иван Петрович. Водку достань, Шурик. – Отчего ж не выпить... Шурик вынул из холодильника бутылку водки. Едва не упустил из руки, обмотанной бинтом. Матильда заметила наконец пухлую повязку. – Шурик, что с рукой? Шурик отмахнулся. Животный доктор и внимания не обратил. Сели за стол. Иван Петрович убрал со стола свой инструмент. Матильда вроде уже и не плакала, но слёзы проползали по щекам. – Да я уже полгода как понимала, что он болеет. И он понимал. Спать стал отдельно. Я зову его к себе, он подойдёт, приласкается, головой потрётся, и к себе на подушку. Я ему подушку на скамеечке положила, ему на кровать запрыгивать трудно стало. Вот такие дела... Выпили. Закусили какой-то консервной рыбкой – другой еды в доме не было. Даже хлеба. – Вроде, животное, да? А помянуть хочется, как человека, – тихо сказала Матильда. Иван Петрович встрепенулся: – Ой, Матильда! Да что вы говорите! Они впереди нас в Царствие Небесное пойдут! Знаменитый русский философ, запрещённый, конечно, Николай Александрович Бердяев, знаете что сказал, когда его кот помер? На что, говорит, мне Царствие Небесное, если там не будет моего кота Мура? А? Ведь поумнее нас с вами был человек! Так что не сомневайтесь, наши кошечки встречать нас будут! Ах, какой был у меня кот Марсик, в тридцать девятом году помер! Всем котам кот! Красавец, ума палата! Я виноват перед ним, инфекция к нему привязалась. Тогда антибиотиков не было... Он рассказал про кота Марсика, про кошку Ксантиппу, Матильда – про всех своих прошлых кошек, и выпили ещё водки всё под ту же рыбку, и немного утешились. А когда Иван Петрович собрался было ехать, и Шурик уже встал, чтобы идти за такси, раздался звонок в дверь – пришёл сын соседки. Он жил на Преображенке, заехал к матери отдать ей какие-то ключи, не застал её дома и хотел оставить ключи у Матильды. Это было удачно, потому что Иван Петрович жил чуть ли не в соседнем доме, и он забрал пьяненького старичка и обещал доставить до порога. Бедный Константин, завёрнутый в полотенце, тоже уехал с ветеринаром. У того было тайное место в Сокольническом парке, где хоронил он своих... А Шурик не уехал. Невозможно было оставить без утешения милую расстроенную Матильду, которая совсем ничего от него не требовала, только дружбы... Как в школьные времена, ровно в час ночи он вылетел от Матильды и побежал домой – через железнодорожный мостик на Новолесную улицу. Прибежал быстро, через двадцать минут входил в квартиру. Вошёл – и вспомнил: с Марией не позанимался, Валерии не позвонил и, что самое главное, совершенно забыл про травника, который приготовил Вере мазь для ноги... И наверняка Светлана звонила. Ей тоже чего-то надо... Расстроился... 47 Вера Александровна на Марию нарадоваться не могла. Шурик был в своё время чудесным и покладистым ребёнком, но пока он рос, она не успела ощутить одной из главных радостей материнства: отзывчивость на воспитание. Это Елизавета Ивановна гордилась, когда её ученики, и в особенности внук Шурик, начинали проявлять именно те качества, которые она в них растила: внимание к другому человеку, доброжелательность, щедрость и, в первую очередь, чувство долга... В те годы, когда она и сама состояла на положении выросшего ребёнка своей матери, Вера не задумывалась, откуда взялись все те Шуриковы достоинства, которые так рано были в нем заметны. Когда Шурика хвалили соседи или учителя, она отшучивалась: у него хорошая наследственность... Но в этом ли было дело? Сама Елизавета Ивановна, противоречивая материалистка и возвышенная душа, но вместе с тем человек свободно мыслящий, когда речь заходила о наследственности, всегда говорила одну и ту же фразу: – У Каина и Авеля были одни и те же родители. Почему один был кроткий и добрый, а второй убийца? Каждый человек есть плод воспитания, но главный воспитатель человека – он сам! А педагог открывает нужные клапаны личности, а ненужные – закрывает. Такова была незамысловатая педагогическая теория замечательного педагога, она бралась самовольно решать, какие клапаны нужны, а какие не очень. Её теорию можно было бы оспаривать, если бы не её безукоризненно удачная практика. Теперь, получив на свои руки Марию, Вера полностью следовала материнской теории. Как натура артистическая, но слабая, Вера видела, что Мария наделена огромным темпераментом. Энергия в девочке била через край, она в буквальном смысле не могла стоять на месте, с трудом высиживала в классе сорок пять минут, и, чтобы помочь Марии удерживать себя на месте, Вера Александровна придумывала для неё мелкие двигательные упражнения, например, научила её крутить в руках монету и подарила старый серебряный полтинник для кручения. Когда спустя какое-то время этот «крутильный полтинник» потерялся, было много слёз... Вера научила также Марию мелким и невидимым для окружающих упражнениям для пальцев рук и ног, и, когда долгое сидение за партой становилось непереносимым, Мария разыгрывала свои ножные и ручные партии... С первого же класса Вера стала водить Мурзика в Дом пионеров заниматься гимнастикой и акробатикой, сама занималась с ней музыкой, а в общеобразовательных дисциплинах полностью положилась на природные способности. По чтению девочка была в классе из первых, да и с арифметикой никаких сложностей не было. «А эти способности к точным наукам у неё от матери, – решила Вера. – Но уж во всяком случае не от Шурика». Это был какой-то странный сбой в голове: она прекрасно знала, что отец Марии какой-то сомнительный кубинский негр, но не могла одновременно не воспринимать её как дочку Шурика. Шурик занимался с Марией языками: день – английским, день – испанским. Вера Александровна продолжала занятия в своём театрально-образовательном кружке, но невольно приспосабливала их под интересы Марии. В тот первый год жизни Марии в Москве Вера перестала заниматься со своими ученицами декламацией и этюдами – только движением... Щитовидка Веры Александровны вела себя очень хорошо, но временами сильно болели ноги, росла косточка около большого пальца, прежние узкие туфли стали неудобны, и появилась новая забота – обувь... Валерия села на телефон, вызвонила каких-то знакомых из сотой секции ГУМа, из магазина «Берёзка», и Шурик время от времени возил маму на обувные примерки... Вере Александровне были куплены сапоги фирмы «Саламандра» и чёрные австрийские туфли «Дорндорф». Качество жизни повышалось... Семейные расходы возрастали. Шурик много работал и вполне справлялся с возрастающими семейными потребностями. К тому же ещё оставался резерв – непроеденное наследство Елизаветы Ивановны. Незадолго до Нового года приехала Стовба. Мария была совершенно счастлива, хотя нельзя было сказать, что она сильно скучала по матери. Но когда Лена приехала, Мария на ней повисла и не отпускала ни на минуту. Стовба привезла всем очень хорошие подарки, но была в мрачном настроении, курила и молчала. Даже с Шуриком почти не разговаривала. Когда Шурик спросил её, удалось ли ей всё провернуть в Польше, она фыркнула, рассердилась и говорить на эту тему не стала. «Наверное, опять у неё облом случился», – решил Шурик. Никакой дружеской поддержки от него на этот раз не потребовалось. Вероятно, оттого, что исповедалась Вере. Шурик, как обычно, купил ёлку, а Вера Александровна решила вдруг восстановить рождественский спектакль, который не играли с тех пор, как умерла Елизавета Ивановна. Для Мурзика. Шурик возражал: у него было всего три ученика, и уже поздно было начинать подготовку. Но на Веру снизошло вдохновение, она предложила поставить спектакль кукольный, и не по-французски, а по-русски. Начали шить кукол. Разложили лоскуты, тесьму, заготовили вату для набивки. Марии дали самое простое и самое ответственное задание – она шила одеяльце, в которое заворачивали маленького пластмассового голыша, изображавшего младенца Христа. Вера шила Деву Марию, а Стовба в глухом молчании собирала ангелов из кусочков накрахмаленной марли... На Шурика, кроме ёлки, было возложено устройство ширмы для представления... Во всех этих хлопотах Новый год прошёл как-то невзрачно. Никакой праздничной еды не было заготовлено, да и подарки, если не считать Стовбиных, розданных заранее, оказались не особенно выразительными: Шурик подарил маме неказистые домашние туфли, Вера Шурику – флакон одеколона «Шипр», который он так никогда и не распечатал, и галстук, который он никогда не надел. Лена получила в подарок шёлковый платок из запасов Елизаветы Ивановны и книгу стихов Ахматовой, которую не оценила. Зато Мария получила целую кучу игрушек и книжек, радовалась так бурно, что всех оделила подарочной радостью. Радость не замедлила смениться большим детским горем. Накануне Рождества, когда всё к спектаклю было подготовлено, куклы сшиты и роли выучены, Стовбу срочно вызвали в Ростов: напала какая-то инспекция, и её бухгалтерское присутствие было необходимо. А Мария надеялась, что мама пробудет до конца каникул. Девочка прорыдала весь вечер, заснула, вцепившись в мать руками. Утром, когда Лена уехала в аэропорт, снова начала рыдать. Вера успокаивала, её как могла. Наконец принесла ей в постель сшитых кукол. Эффект был неожиданный: Мария буквально разорвала руками одну из кукол, всё разбросала, и выла при этом звериным воем. Смуглота её приобрела неприятный серый оттенок, она икала, вздрагивала. Её сводили судороги. Вера Александровна кинулась вызывать врача. Педиатр, лечивший ещё Шурика, приехать не мог, сам был болен, но расспросил обо всем и велел напоить ребёнка валерьянкой. Немного успокоилась Мария, когда Шурик вернулся из Внукова, куда провожал Стовбу и взял её на руки. Шурик ходил по комнате с довольно увесистой ношей на руках, качал её и фальшиво пел «My fair Lady» с любимой пластинки. Мария засмеялась – она прекрасно слышала, что он фальшивит, и ей казалось, что он так шутит. Когда он хотел уложить её в постель, она снова начала плакать. И он таскал её на руках, пока не сообразил, что у неё высокая температура. Измерили. Было за тридцать девять. Вера Александровна пришла в полную растерянность: детскими болезнями всегда ведала Елизавета Ивановна. Шурик вызвал «Скорую помощь». Приехавшая по вызову докторша долго осматривала Марию. Потом нашла какое-то маленькое пятнышко возле уха и сказала, что скорее всего это ветрянка и что скоро должно начаться полное высыпание. В городе, как выяснилось, шла чуть ли не эпидемия. Врач выписала жаропонижающее, велела давать ребёнку побольше жидкости, а появляющиеся папулы мазать зелёнкой и не давать расчесывать. Выбитая из колеи Вера, не умевшая взять на себя руководящую роль в лечении, взяла поваренную книгу и пошла на кухню варить клюквенный морс. Через несколько часов Мария действительно с ног до головы покрылась крупной красной сыпью. Плакала не переставая, то тоненько и тихо, то завывая, как зверек. Почти сутки Шурик носил Марию на руках. Когда она засыпала и он пытался уложить её в постель, она, не просыпаясь, начинала скулить. Наконец, он лёг и положил её себе под бок. Она обхватила руками его плечо и затихла. Под утро ей опять стало хуже, начался сильный зуд, и Шурик снова взял её на руки. Он старался удержать её руки, расчесывающие папулы. Немного подействовало строгое замечание Веры: – Если ты будешь расчесывать болячки, то останешься рябая на всю жизнь. Всё лицо будет в оспинах. – Оспины, это что? – отвлеклась Мария от страданий. – Такие шрамы останутся по всему лицу, – безжалостно объяснила Вера Александровна. Мария зарыдала с новой силой. Потом вдруг остановилась и сказала Шурику: – Чешется ужасно. Давай, ты будешь меня чесать, но осторожненько, чтоб оспины не остались. Она указывала пальцем, где больше всего чешется, и Шурик нежно почесывал ухо, плечо, спинку... – И здесь, и здесь, и здесь, – просила Мария, тёрлась о его руку, а потом, вцепившись в его руку жаркими пальцами, стала водить его рукой по зудящим местам. И перестала, наконец, хныкать... Только всхлипывала: ещё, ещё... Шурик морщился от стыда и страха: понимает ли она, куда его приглашает, бедняжка? Он убирал руку, и она снова скулила, и он снова чесал её за ухом, в середине спинки, а она тянула его руку под ситцевую рубашку, перемазанную зелёнкой, чтобы он коснулся пальцами детской складочки. Девочку было очень жалко, и проклятая жалость была неразборчива, безнравственна... Нет, нет, только не это, только не это... Неужели и она, такая маленькая, совсем ребёнок, а уже женщина, и уже ждёт от него простейшего утешения... Он был ужасно измотан этими сутками почти беспрестанной возни с Марией, и от усталости реальность немного искажалась, и он уплывал в какое-то место, где мысли и чувства видоизменялись, и он явственно осознавал бездарность своего существования: он делал вроде бы всё то, чего от него ожидали... Но почему все женщины, составляющие его окружение, желали от него только одного – непрерывного сексуального обслуживания? Это прекрасное занятие, но почему ему ни разу в жизни не удалось самому выбрать женщину? Он тоже хотел бы влюбиться в такую девушку, как Алла... как Лиля Ласкина... Почему Женя Розенцвейг, тонкошеий, хлипкий Женя смог выбрать себе Аллочку? Почему он, Шурик, никогда не выбирая, должен отвечать мускулами своего тела на любую настойчивую просьбу, исходящую от сумасшедшей Светланы, от крошки Жанны, даже от маленькой Марии? «Может, я этого не хочу? Глупости, в том-то и беда, что хочу... Чего я хочу? Утешить всех их? Только ли утешить? Но почему?» И ему представлялось, как все они его обступают, узнаваемые, но немного искажённые, как в слегка кривом зеркале: Аля Тогусова со сбитым набок пучком жирных волос, горестная Матильда с мёртвым котом на руках, Валерия с её истерзанными ногами и великолепным мужеством, и худосочная Светлана с искусственными цветами, и крохотная Жанна в кукольной шляпке, и Стовба с суровым лицом, и золотая Мария, которая ещё не подросла, но уже занимает своё место в очереди... И позади всех маячила львица Фаина Ивановна, в совершенно уже зверином обличье, но обиженная и скулящая, и такая жалость его охватила, что он просто потонул в ней... И ещё клубились вдали какие-то незнакомые, заплаканные, несчастливые, даже, пожалуй, несчастные, все сплошь несчастные... С из бедными безутешными раковинами... Бедные женщины... Ужасно бедные женщины... И он сам заплакал. Он, конечно, уже заразился ветрянкой, и жар был сильнейший, и Вера вызвала Ирину, и та немедленно приехала, несмотря на мороз и зимнюю угрозу промерзания отопительной системы. Ещё через сутки Шурик покрылся сыпью. Но к этому времени Мария уже перестала хныкать. Теперь она уже сама мазала Шуриковы папулы зелёнкой, и её женский инстинкт, так рано проснувшийся, устремился по благородному пути заботы о ближнем. Вера тяжело пережила эту двойную ветрянку. Болезнь Марии, при всей её тяжести, была обыкновенным детским заболеванием. Но Шурикова ветрянка глубоко её потрясла: он заболел впервые за те годы, что они жили без бабушки. Обычно болел а она, и Шурикову болезнь, к тому же детскую, она рассматривала как некоторую несправедливость, нарушение её личного и безоговорочного права на болезнь. Приехавшая Ирина сразу же произвела её любимую влажную уборку, сварила большой куриный бульон, и теперь они ухаживали за больными в четыре руки. Вера отдавала Ирине мягкие распоряжения, и теперь всё катилось складно и правильно, совсем как при Елизавете Ивановне. 48 Единственный Шуриков друг, оставшийся со школьных лет, Гия Кикнадзе, и единственный институтский, Женя Розенцвейг, были знакомы благодаря Шуриковым дням рождения, куда их обоих неизменно приглашали, но они плохо совмещались. Женя чувствовал в Гии врага: именно такие широкогрудые, на толстых икрастых ногах мальчишки с примитивным чувством юмора и лёгкие на жестокость доставляли ему с детства множество неприятностей. Он эту породу отлично знал, слегка презирал, немного побаивался и в глубине души завидовал. Завидовал не столько физической силе, сколько стопроцентному довольству жизнью и собой, которое от них исходило. Но относительно Гии он заблуждался – он не был ни грубым, ни жестоким, в нем даже присутствовала известная кавказская грация и обаяние человека, которому всё удаётся. Отсюда и проистекала Гиина неколебимая уверенность в себе. Гии Женя тоже не нравился: Гииным простым шуткам с сексуальной подкладочкой он не смеялся, вид держал высокомерный, как будто знал что-то, чего другим не дано... Было ещё одно качество, которое подчёркивало их полную противоположность: Женя был идеальный неудачник, Гия – из породы везунчиков. Если Женя падал, то непременно в лужу, если падал Гия, то находил на земле чужой кошелек... Каждый из них недоумевал, почему это Шурик держит в друзьях такого неподходящего парня. А Шурик любил их обоих, и ему вовсе не надо было ни притворяться, ни подделываться под другого. Он ценил достоинства каждого из них и искренне не замечал недостатков. С большим удовольствием он ходил в дом Розенцвейгов, где всегда слышал интересные разговоры о политике и об истории, об атомной бомбе, авангардной музыке и подпольной живописи. Здесь он впервые услышал имя Солженицына и получил на тайное и быстрое прочтение «Раковый корпус», который, впрочем, не произвёл на него большого впечатления, он был выращен на французской литературе и более тяготел к Флоберу. В доме Розенцвейгов ему чудилось присутствие духа и стиля его бабушки: здесь царила та же религия «порядочности» – атеистическая, отрицающая всякую мистику и основой основ утверждающая некий набор скучных и трудноопределимых нравственных качеств. Только у Розенцвейгов всё это высказывалось горячо, темпераментно и очень категорично, в то время как хорошее воспитание Елизаветы Ивановны не позволяло ей настаивать на своих ценностях так громогласно. Семейство Розенцвейгов, как и Елизавета Ивановна, распределяло людей не по национальности, не по социальному происхождению, даже не по образовательному уровню, а именно по этой самой неопределённой «порядочности». Впрочем, если Розенцвейги были по-еврейски озабочены плохим устройством мира, особенно в его советской части, покойная Елизавета Ивановна не питала иллюзий относительно возможности хорошего устройства жизни в иных частях света: в юности она жила в Швейцарии и Франции в разгар социалистических увлечений передового и образованного сословия и убедилась, что несправедливость есть одно из фундаментальных свойств самой жизни, и всё, что можно сделать, это по мере сил осуществлять справедливость в доступных каждому рамках... До этой простой идеи простодушные Розенцвейги ещё не доросли. Когда Шурик пытался как-то объяснить Гии, что именно привлекает его в Жене и во всём Женином клане, Гия морщился, отмахивался и говорил с нарочитым кавказским акцентом: – Слушай, дарагой, не гавари мне про умное, сматри, какая дэвушка идёт! Как ты думаешь, даст она мне или не даст? И Шурик смеялся: – Гия, да тебе любая даст! Гия сводил глаза к носу, изображая работу мысли: – Ты прав, дарагой! Я тоже так думаю. И оба покатывались от смеху. Так смеяться, как Гия, Женя не умел. Гия был гений развлечений, и с возрастом это редкое дарование он превратил в профессию и в образ жизни. Сразу после школы он поступил в технический вуз средней руки с единственной достопримечательностью – первоклассным столом для пинг-понга. Возле этого стола Гия проводил все лекционные часы и быстро стал абсолютным чемпионом института. Его пригласили выступить в межвузовских соревнованиях, и в течение года он получил первый спортивный разряд. Шурику он сказал тогда: – Ты же знаешь, Шурик, мы, грузины, все поголовно либо князья, либо мастера спорта. А поскольку мой дедушка до сих пор обрезает виноград в Западной Грузии и мне трудно выдавать его за князя, придётся мне получить мастера. Он получил мастера, привинтил значок на синий пиджак и перешёл в институт физкультуры. Это было радикальное решение, тем более что спортивная карьера его совершенно не интересовала – любил-то он развлечения, а не тупой монотонный труд, в котором наградой были сантиметры, килограммы или секунды. Он плохо вписывался в аскетический мир спортсменов, которые если в чем и понимали, то никак не в развлечениях... Кое-как Гия закончил институт и по знакомству, точнее, за взятку в размере десяти бутылок коньяка, устроился тренером в районный Дом пионеров, где вёл сразу три секции – по пинг-понгу, по волейболу и по баскетболу. Свободное время он посвящал разнообразным неспортивным играм – питейным, танцевально-музыкальным и, разумеется, любовным. Женщины занимали важное место в его игральных практиках. И ни в одном из этих предметов он не был дилетантом. Алкогольные напитки – от арака до яичного ликера, включая напитки на все остальные буквы алфавита, в особенности вина, – могли бы стать его другой профессией, родись он во Франции, где тонкость вкуса и обоняния, гиперспособность вкусовых рецепторов улавливать оттенки кислоты и сладости и чуткость носа ценились едва ли не выше таланта музыканта. Общаться с Гией на питейном поприще было большим удовольствием для Шурика. Даже пойти вместе в пивной бар... Гия разыгрывал целое представление из дегустации пива, гонял с важным видом официантов, попутно изображая из себя сына чрезвычайно значительной особы. Из похода в ресторан Гия мог извлечь несметное количество попутных удовольствий, включая беседу с метрдотелем, вызовом повара и каким-нибудь аттракционом вроде найденной в котлете по-киевски хорошо упревшего бумажного рубля... Однажды он, в ожидании стерляди, приделал с помощью скрепки к живому, но бесплодному, как известная смоковница, пыльному лимону в унылой кадке небольшой весёлый лимончик, специально для этой цели принесённый из дома. Гия сам и обратил внимание официанта на произошедшее чудо, и все служащие ресторана, от уборщицы до директора, окружили чудесный лимон, любовались плодом, который почему-то раньше никто не заметил. Уходя, Гия снял его и положил в карман, хотя Шурик умолял оставить его на дереве. – Не могу оставить, Шурик. Денег стоит тридцать копеек, и с чем чай будешь пить? Шурик никогда не пренебрегал странными предложениями и приглашениями Гии: то ехал с ним в заповедник, то на какую-то выставку, то на бега... Однажды в субботу, когда Шурик только-только закончил с Марией испанский урок, раздался звонок: – Шурик, вымой уши, вымой шею и быстро ко мне приезжай. Будут такие девочки, каких только в кино показывают. Понял, да? Шурик понял. Надел новые джинсы, купленные при комиссионном участии того же Гии, парадную водолазку и отправился. По дороге купил в Елисеевском две бутылки шампанского – красивые девушки всегда пьют шампанское... Красавиц было четыре. Три из них рядком сидели на диване, четвёртая, знакомая Шурику Гиина подружка Рита, манекенщица из ГУМа, расхаживала взад-вперед, качая всеми частями тела. Гия представил друга: – Шурик, с виду такой скромный паренек, да? Переводчик знаменитый, со всех языков. Хотите французский, хотите немецкий, хотите английский. .. Только грузинского не знает. Не хочет, гад. А мог бы... Что там такое у них было, ни Гия, ни Шурик так и не узнали – то ли обмен опытом, то ли творческая встреча, то ли показ мод всех союзных республик, но девушки представляли собой интернациональный букет: узбечка Аня, оказавшаяся впоследствии Джамилей, литовка Эгле и молдаванка Анжелика. – Любую выбирай, – шепнул Гия, – товарищи проверенные, политически грамотные и морально устойчивые... – Неужели и литовский знаете? – спросила бледная блондинка, взмахнув неправдоподобными ресницами, и Шурик выбрал её. Вообще-то выбирать он был неспособен: все четыре были рослые, ещё и на высоченных каблуках, с тонкими талиями, длинными волосами и одинаково накрашенными лицами. Дети разных народов красовались на диване, перекинув правую ногу на левую, а в левой руке держа сигарету и дружно выпуская дым – сидячий кордебалет. Одеты они тоже были более или менее одинаково. Литовка, если приглядеться, была не такой красавицей, как её товарки. Личико у неё было длинное, нос с горбинкой, а рот обмазан помадой как-то произвольно, вне всякой связи с тонкими губами. Но чем-то она была особо привлекательна – стервозностью, может быть...

The script ran 0.031 seconds.