Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Сергей Довлатов - Чемодан [1986]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Автобиография, Рассказ, Сборник, Современная проза, Юмор

Аннотация. Сергей Довлатов - один из наиболее популярных и читаемых русских писателей конца XX - начала XXI века. Его повести, рассказы и записные книжки переведены на множество языков, экранизированы, изучаются в школе и вузах. «Заповедник», «Зона», «Иностранка», «Наши», «Чемодан» - эти и другие удивительно смешные и пронзительно печальные довлатовские вещи давно стали классикой. «Отморозил пальцы ног и уши головы», «выпил накануне - ощущение, как будто проглотил заячью шапку с ушами», «алкоголизм излечим - пьянство - нет» - шутки Довлатова запоминаешь сразу и на всю жизнь, а книги перечитываешь десятки раз. Они никогда не надоедают.

Полный текст.
1 2 3 4 

— Ладно, — говорю, — поищу тебе узбека. Я начал действовать. Перелистал записную книжку. Позвонил трем десяткам знакомых. Наконец один приятель, трубач, сообщил мне: — У нас есть тромбонист Балиев. По национальности — узбек. — Прекрасно, — говорю, — дай мне номер его телефона. — Записывай. Я записал. — Он тебе понравится, — сказал мой друг. — Мужик культурный, начитанный, с юмором. Недавно освободился. — Что значит — освободился? — Кончился срок, вот его и освободили. — Ворюга, что ли? — спрашиваю. — Почему это ворюга? — обиделся друг. — Мужик за изнасилование сидел… Я положил трубку. В ту же минуту звонок Безуглова. — Тебе повезло, — кричит, — нашли узбека. Мищук его нашел… Где? Да на Кузнечном рынке. Торговал этой… как ее… хохломой. — Наверное, пахлавой? — Ну, пахлавой, какая разница… А мелкий частник — это даже хорошо. Это сейчас негласно поощряется. Приусадебные наделы, личные огороды и все такое… Я спросил: — Ты уверен, что пахлава растет в огороде? — Я не знаю, где растет пахлава. И знать не хочу. Но я хорошо знаю последние инструкции горкома… Короче, с узбеком порядок. — Жаль, — говорю, — у меня только что появилась отличная кандидатура. Культурный, образованный узбек. Солист оркестра. Недавно с гастролей вернулся. — Поздно. Прибереги его на будущее. Мищук уже статью принес. А для тебя есть новое задание. Приближается День рационализатора. Ты должен найти современного русского умельца, потомка знаменитого Левши. Того самого, который подковал английскую блоху. И сделать на эту тему материал. — Социально значимый? — Не без этого. — Ладно, — говорю, — попытаюсь… Я слышал о таком умельце. Мне говорил о нем старший брат, работавший на кинохронике. Жил старик на Елизаровской, под Ленинградом, в частном доме. Найти его оказалось проще, чем я думал. Первый же встречный указал мне дорогу. Звали старика Евгений Эдуардович. Он реставрировал старинные автомобили. Отыскивал на свалках ржавые бесформенные корпуса. С помощью разнообразных источников восстанавливал первоначальный облик машины. Затем проделывал огромную работу. Вытачивал, клеил, никелировал. Он возродил десятки старинных моделей. Среди его творений были «олдсмобили» и «шевроле», «пежо» и «форды». Разноцветные, сверкающие кожей, медью, хромом, неуклюже-изысканные, они производили яркое впечатление. Причем все эти модели были действующими. Они вибрировали, двигались, гудели. Слегка раскачиваясь, обгоняли пешеходов. Это было сильное, почти цирковое зрелище. За рулем восседал хозяин, Евгений Эдуардович. Его старинная кожаная тужурка лоснилась. Глаза были прикрыты целлулоидными очками. Широчайшее кепи дополняло его своеобразный облик. Кстати, он был чуть ли не первым российским автомобилистом. Сел за руль в двенадцатом году. Некоторое время был личным шофером Родзянко. Затем возил Троцкого, Кагановича, Андреева. Возглавил первую российскую автошколу. Войну закончил командиром бронетанкового подразделения. Удостоился многих правительственных наград. Естественно, сидел. В преклонные годы занялся реставрацией старинных автомобилей. Продукция Евгения Эдуардовича демонстрировалась на международных выставках. Его модели использовали на съемках отечественные и зарубежные кинематографисты. Он переписывался на четырех языках с редакциями бесчисленных автомобильных журналов. Если машины участвовали в киносъемках, хозяин сопровождал их. Кинорежиссеры обратили внимание на импозантную фигуру Евгения Эдуардовича. Поначалу использовали его в массовых сценах. Затем стали поручать ему небольшие эпизодические роли. Он изображал меньшевиков, дворян, ученых старого закала. В общем, стал еще и киноактером… Я провел на Елизаровской двое суток. Мои записи были полны интересных деталей. Мне не терпелось приступить к работе. Приезжаю в редакцию. Узнаю, что Безуглов в командировке. А ведь он говорил мне, что командировочные фонды израсходованы. Ладно… Захожу к ответственному секретарю газеты Боре Минцу. Рассказываю о своих планах. Сообщаю наиболее эффектные подробности. Минц говорит: — Как фамилия? Я достал визитную карточку Евгения Эдуардовича. — Холидей, — отвечаю, — Евгений Эдуардович Холидей. Минц округлил глаза: — Холидей? Русский умелец — Холидей? Потомок Левши — Холидей?! Ты шутишь!.. Что мы знаем о его происхождении? Откуда у него такая фамилия? — Минц, по-твоему, — лучше?.. Не говоря о происхождении… — Хуже, — согласился Минц, — бесспорно хуже. Но Минц при этом — частное лицо. Про Минца не сочиняют очерков к Дню рационализатора. Минц не герой. О Минце не пишут… (Я тогда подумал — не зарекайся!) Он добавил: — Лично я не против англичан. — Еще бы, — говорю… Мне вдруг стало тошно. Что происходит? Всё не для печати. Всё кругом не для печати. Не знаю, откуда советские журналисты черпают темы!.. Все мои затеи — неосуществимые. Все мои разговоры — не телефонные. Все знакомства — подозрительные… Ответственный секретарь говорит: — Напиши про мать-героиню. Найди обыкновенную, скромную мать-героиню. Причем с нормальной фамилией. И напиши строк двести пятьдесят. Такой материал всегда проскочит. Мать-героиня — это вроде беспроигрышной лотереи… Что мне оставалось делать? Все-таки я штатный журналист. Опять звоню друзьям. Приятель говорит: — У нашей дворничихи — целая орава ребятишек. Хулиганье невероятное. — Это не важно. — Ну, тогда приезжай. Еду по адресу. Дворничиху звали Лидия Васильевна Брыкина. Это тебе не мистер Холидей! Жилище ее производило страшное впечатление. Шаткий стол, несколько продырявленных матрасов, удушающий тяжелый запах. Кругом возились оборванные, неопрятные ребятишки. Самый маленький орал в фанерной люльке. Девочка лет четырнадцати мрачно рисовала пальцем на оконном стекле. Я объяснил цель моего прихода. Лидия Васильевна оживилась: — Пиши, малый, записывай… Уж я постараюсь. Все расскажу народу про мою собачью жизнь. Я спросил: — Разве государство вам не помогает? — Помогает. Еще как помогает. Сорок рублей нам положено в месяц. Ну и ордена с медалями. Вон на окне стоит полная банка. На мандарины бы их сменять, один к четырем. — А муж? — спрашиваю. — Который? У меня их целая рота. Последний за «Солнцедаром» ушел, да так и не вернулся. С год тому назад… Что мне оставалось делать? Что я мог написать об этой женщине? Я посидел для виду и ушел. Обещал зайти в следующий раз. Звонить было некому. Все опротивело. Я подумал — не уволиться ли мне в очередной раз? Не пойти ли грузчиком работать? Тут жена говорит мне: — В подъезде напротив живет интеллигентная дама. Утром гуляет с детьми. Их у нее человек десять… Ты узнай… Я забыла ее фамилию — на «ша»… — Шварц? — Да нет, Шаповалова… Или Шапошникова… Фамилию и телефон можно узнать в домоуправлении. Я пошел в домоуправление. Поговорил с начальником Михеевым. Человек он был приветливый и добродушный. Пожаловался: — Подчиненных у меня — двенадцать гавриков, а за вином отправить некого… Когда я заговорил об этой самой даме, Михеев почему-то насторожился: — Не знаю… Поговорите с ней лично. Зовут ее Шапорина Галина Викторовна. Квартира — двадцать три. Да вон она гуляет с малышами. Только я здесь ни при чем. Меня это не касается… Я направился в сквер. Галина Викторовна оказалась благообразной, представительной женщиной. В советском кино такими изображают народных заседателей. Я поздоровался и объяснил, в чем дело. Дама сразу насторожилась. Заговорила в точности как наш управдом: — В чем дело? Что такое? Почему вы обратились именно ко мне? Мне стало все это надоедать. Я спрятал авторучку и говорю: — Что происходит? Чего вы так испугались? Не хотите разговаривать — уйду. Я же не хулиган… — Хулиганы мне как раз не страшны, — ответила дама. Затем продолжала: — Мне кажется, вы интеллигентный человек. Я знаю вашу матушку и знала вашего отца. Я полагаю, вам можно довериться. Я расскажу, в чем дело. Хулиганов я действительно не боюсь. Я боюсь милиции. — Но меня-то, — говорю, — чего бояться? Я же не милиционер. — Но вы журналист. А в моем положении рекламировать себя более чем глупо. Разумеется, я не мать-героиня. И ребятишки эти — не мои. Я организовала что-то вроде пансиона. Учу детей музыке, французскому языку, читаю им стихи. В государственных яслях дети болеют, а у меня — никогда. И плату я беру самую умеренную. Но вы догадываетесь, что будет, если об этом узнает милиция? Пансион-то, в сущности, частный… — Догадываюсь, — сказал я. — Поэтому забудьте о моем существовании. — Ладно, — говорю. Я даже не стал звонить в редакцию. Скажу, думаю, если потребуется, что у меня творческий застой. Все равно уже гонорары за декабрь будут символические. Рублей шестнадцать. Тут не до костюма. Лишь бы не уволили… Тем не менее костюм от редакции я получил. Строгий, двубортный костюм, если не ошибаюсь, восточногерманского производства. Дело было так. Я сидел у наших машинисток. Рыжеволосая красавица Манюня Хлопина твердила: — Да пригласи же ты меня в ресторан! Я хочу в ресторан, а ты меня не приглашаешь! Мне приходилось вяло оправдываться: — Я ведь и не живу с тобой. — А зря. Мы бы вместе слушали радио. Знаешь, какая моя любимая передача — «Щедрый гектар»! А твоя? — А моя — «Есть ли жизнь на других планетах?». — Не думаю, — вздыхала Хлопина, — и здесь-то жизнь собачья… В эту минуту появился таинственный незнакомец. Еще днем я заметил этого человека. Он был в элегантном костюме, при галстуке. Усы его переходили в низкие бакенбарды. На запястье висела миниатюрная кожаная сумочка. Скажу, забегая вперед, что незнакомец был шпионом. Просто мы об этом не догадывались. Мы решили, что он из Прибалтики. Всех элегантных мужчин у нас почему-то считали латышами. Незнакомец говорил по-русски с едва заметным акцентом. Вел он себя непосредственно и даже чуточку агрессивно. Дважды хлопнул редактора по спине. Уговорил парторга сыграть в шахматы. В кабинете ответственного секретаря Минца долго листал технические пособия. Тут мне хотелось бы отвлечься. Я убежден, что почти все шпионы действуют неправильно. Они зачем-то маскируются, хитрят, изображают простых советских граждан. Сама таинственность их действий — подозрительна. Им надо вести себя гораздо проще. Во-первых, одеваться как можно шикарнее. Это внушает уважение. Кроме того, не скрывать заграничного акцента. Это вызывает симпатию. А главное — действовать с максимальной бесцеремонностью. Допустим, шпиона интересует новая баллистическая ракета. Он знакомится в театре с известным конструктором. Приглашает его в ресторан. Глупо предлагать этому конструктору деньги. Денег у него хватает. Нелепо подвергать конструктора идеологической обработке. Он все это знает и без вас. Нужно действовать совсем иначе. Нужно выпить. Обнять конструктора за плечи. Хлопнуть его по колену и сказать: — Как поживаешь, старик? Говорят, изобрел что-то новенькое? Черкни-ка мне на салфетке две-три формулы. Просто ради интереса… И все. Шпион может считать, что ракета у него в кармане… Целый день незнакомец провел в редакции. К нему привыкли. Хоть и переглядывались с некоторым удивлением. Звали его — Артур. В общем, заходит Артур к машинисткам и говорит: — Простите, я думал, это есть уборная. Я сказал: — Идем. Нам по дороге. В сортире шпион испуганно оглядел наше редакционное полотенце. Достал носовой платок. Мы разговорились. Решили спуститься в буфет. Оттуда позвонили моей жене и заехали в «Кавказский». Выяснилось, что оба мы любим Фолкнера, Бриттена и живопись тридцатых годов. Артур был человеком мыслящим и компетентным. В частности, он сказал: — Живопись Пикассо — это всего лишь драма, а творчество Рене Магритта — катастрофическая феерия… Я поинтересовался: — Ты был на Западе? — Конечно. — И долго там прожил? — Долго. Сорок три года. Если быть точным, до прошлого вторника. — Я думал, ты из Латвии. — Я швед. Это рядом. Хочу написать книгу о России… Расстались мы поздно ночью возле гостиницы «Европейская». Договорились встретиться завтра. Наутро меня пригласили к редактору. В кабинете сидел незнакомый мужчина лет пятидесяти. Он был тощий, лысый, с пегим венчиком над ушами. Я задумался, может ли он причесываться, не снимая шляпы. Мужчина занимал редакторское кресло. Хозяин кабинета устроился на стуле для посетителей. Я присел на край дивана. — Знакомьтесь, — сказал редактор, — представитель комитета государственной безопасности майор Чиляев. Я вежливо приподнялся. Майор, без улыбки, кивнул. Видимо, его угнетало несовершенство окружающего мира. В поведении редактора я наблюдал — одновременно — сочувствие и злорадство. Вид его как будто говорил: «Ну что? Доигрался?! Теперь уж выкручивайся самостоятельно. А ведь я предупреждал тебя, дурака…» Майор заговорил. Резкий голос не соответствовал его утомленному виду. — Знаете ли вы Артура Торнстрема? — Да, — отвечаю, — вчера познакомились. — Задавал ли он какие-нибудь провокационные вопросы? — Вроде бы нет. Он вообще не задавал мне вопросов. Я что-то не припомню. — Ни одного? — По-моему, ни единого. — С чего началось ваше знакомство? Точнее, где и как вы познакомились? — Я сидел у машинисток. Он вошел и спрашивает… — Ах спрашивает? Значит, все-таки спрашивает?! О чем же, если не секрет? — Он спросил — где здесь уборная? Майор записал эту фразу и добавил: — Советую вам быть повнимательнее… Дальнейший разговор показался мне абсолютно бессмысленным. Чиляева интересовало все. Что мы ели? Что пили? О каких художниках беседовали? Он даже поинтересовался, часто ли швед ходил в уборную?.. Майор настаивал, чтоб я припомнил все детали. Не злоупотребляет ли швед алкоголем? Поглядывает ли на женщин? Похож ли на скрытого гомосексуалиста? Я отвечал подробно и добросовестно. Мне было нечего скрывать. Майор сделал паузу. Чуть приподнялся над столом. Затем слегка возвысил голос: — Мы рассчитываем на вашу сознательность. Хотя вы человек довольно легкомысленный. Сведения, которые мы имеем о вас, более чем противоречивы. Конкретно — бытовая неразборчивость, пьянка, сомнительные анекдоты… Мне захотелось спросить — что же тут противоречивого? Но я сдержался. Тем более что майор вытащил довольно объемистую папку. На обложке была крупно выведена моя фамилия. Я не отрываясь глядел на эту папку. Я испытывал то, что почувствовала бы, допустим, свинья в мясном отделе гастронома. Майор продолжал: — Мы ждем от вас полнейшей искренности. Рассчитываем на вашу помощь. Надеюсь, вы уяснили, какое это серьезное задание?.. А главное, помните — нам все известно. Нам все известно заранее. Абсолютно все… Тут мне захотелось спросить — а как насчет Миши Барышникова? Неужели было известно заранее, что Миша останется в Штатах?! Майор тем временем спросил: — Как вы договорились со шведом? Должны ли встретиться сегодня? — Вроде бы, — говорю, — должны. Он пригласил нас с женой в Кировский театр. Думаю позвонить ему, извиниться, сказать, что заболел. — Ни в коем случае, — привстал майор, — идите. Непременно идите. И все до мелочей запоминайте. Мы вам завтра утром позвоним. Этого, подумал я, мне только не хватало! — Не могу, — говорю, — есть объективные причины. — То есть? — У меня нет костюма. Для театра нужна соответствующая одежда. Там, между прочим, бывают иностранцы. — Почему же у вас нет костюма? — спросил майор. — Что за ерунда такая? Вы же работник солидной газеты. — Зарабатываю мало, — ответил я. Тут вмешался редактор: — Я хочу раскрыть вам одну маленькую тайну. Как известно, приближаются новогодние торжества. Есть решение наградить товарища Довлатова ценным подарком. Через полчаса он может зайти в бухгалтерию. Потом заехать во Фрунзенский универмаг. Выбрать там подходящий костюм рублей за сто двадцать. — У меня, — говорю, — нестандартный размер. — Ничего, — сказал редактор, — я позвоню директору универмага… Так я стал обладателем импортного двубортного костюма. Если не ошибаюсь, восточногерманского производства. Надевал я его раз пять. Один раз, когда был в театре со шведом. И раза четыре, когда меня делегировали на похороны… А моего шведа через неделю выслали из Союза. Он был консервативным журналистом. Выразителем интересов правого крыла. Шесть лет он изучал русский язык. Хотел написать книгу. И его выслали. Надеюсь, без моего участия. То, что я рассказывал о нем майору, выглядело совершенно безобидно. Более того, я даже предупредил Артура, что за ним следят. Вернее, намекнул ему, что стены имеют уши… Швед не понял. Короче, я тут ни при чем. Самое удивительное, что знакомый диссидент Шамкович обвинил меня тогда в пособничестве КГБ. Офицерский ремень Самое ужасное для пьяницы — очнуться на больничной койке. Еще не окончательно проснувшись, ты бормочешь: — Все! Завязываю! Навсегда завязываю! Больше — ни единой капли! И вдруг обнаруживаешь на голове толстую марлевую повязку. Хочешь потрогать бинты, но оказывается, что левая рука твоя в гипсе. И так далее. Все это произошло со мной летом шестьдесят третьего года на юге Республики Коми. За год до этого меня призвали в армию. Я был зачислен в лагерную охрану. Окончил двадцатидневную школу надзирателей под Синдором… Еще раньше я два года занимался боксом. Участвовал в республиканских соревнованиях. Однако я не помню, чтобы тренер хоть раз мне сказал: — Ну, все. Я за тебя спокоен. Зато я услышал это от инструктора Торопцева в школе надзорсостава. После трех недель занятий. И притом, что угрожали мне в дальнейшем не боксеры, а рецидивисты… Я попытался оглядеться. На линолеуме желтели солнечные пятна. Тумбочка была заставлена лекарствами. У двери висела стенная газета — «Ленин и здравоохранение». Пахло дымом и, как ни странно, водорослями. Я находился в санчасти. Болела стянутая повязкой голова. Ощущалась глубокая рана над бровью. Левая рука не действовала. На спинке кровати висела моя гимнастерка. Там должны были оставаться сигареты. Вместо пепельницы я использовал банку с каким-то чернильным раствором. Спичечный коробок пришлось держать в зубах. Теперь можно было припомнить события вчерашнего дня. Утром меня вычеркнули из конвойного списка. Я пошел к старшине: — Что случилось? Неужели мне полагается выходной? — Вроде того, — говорит старшина, — можешь радоваться… Зек помешался в четырнадцатом бараке. Лает, кукарекает… Повариху тетю Шуру укусил… Короче, доставишь его в психбольницу на Иоссере. А потом целый день свободен. Типа выходного. — Когда я должен идти? — Хоть сейчас. — Один? — Ну почему — один? Вдвоем, как полагается. Чурилина возьми или Гаенко… Чурилина я разыскал в инструментальном цехе. Он возился с паяльником. На верстаке что-то потрескивало, распространяя запах канифоли. — Напайку делаю, — сказал Чурилин, — ювелирная работа. Погляди. Я увидел латунную бляху с рельефной звездой. Внутренняя сторона ее была залита оловом. Ремень с такой напайкой превращался в грозное оружие. Была у нас в ту пору мода — чекисты заводили себе кожаные офицерские ремни. Потом заливали бляху слоем олова и шли на танцы. Если возникало побоище, латунные бляхи мелькали над головами… Я говорю: — Собирайся. — Что такое? — Психа везем на Иоссер. Какой-то зек рехнулся в четырнадцатом бараке. Между прочим, тетю Шуру укусил. Чурилин говорит: — И правильно сделал. Видно, жрать хотел. Эта Шура казенное масло уносит домой. Я видел. — Пошли, — говорю. Чурилин остудил бляху под краном и затянул ремень: — Поехали… Мы получили оружие, заходим на вахту. Минуты через две контролер приводит небритого толстого зека. Тот упирается и кричит: — Хочу красивую девушку, спортсменку! Дайте мне спортсменку! Сколько я должен ждать?! Контролер без раздражения ответил: — Минимум лет шесть. И то, если освободят досрочно. У тебя же групповое дело. Зек не обратил внимания и продолжал кричать: — Дайте мне, гады, спортсменку-разрядницу!.. Чурилин присмотрелся к нему и толкнул меня локтем: — Слушай, да какой он псих?! Нормальный человек. Сначала жрать хотел, а теперь ему бабу подавай. Да еще разрядницу… Мужик со вкусом… Я бы тоже не отказался… Контролер передал мне документы. Мы вышли на крыльцо. Чурилин спрашивает: — Как тебя зовут? — Доремифасоль, — ответил зек. Тогда я сказал ему: — Если вы действительно ненормальный — пожалуйста. Если притворяетесь — тоже ничего. Я не врач. Мое дело отвести вас на Иоссер. Остальное меня не волнует. Единственное условие — не переигрывать. Начнете кусаться — пристрелю. А лаять и кукарекать можете сколько угодно… Идти нам предстояло километра четыре. Попутных лесовозов не было. Машину начальника лагеря взял капитан Соколовский. Уехал, говорят, сдавать какие-то экзамены в Инту. Короче, мы должны были идти пешком. Дорога вела через поселок, к торфяным болотам. Оттуда — мимо рощи, до самого переезда. А за переездом начинались лагерные вышки Иоссера. В поселке около магазина Чурилин замедлил шаги. Я протянул ему два рубля. Патрульных в эти часы можно было не опасаться. Зек явно одобрил нашу идею. Даже поделился на радостях: — Толик меня зовут… Чурилин принес бутылку «Московской». Я сунул ее в карман галифе. Осталось потерпеть до рощи. Зек то и дело вспоминал о своем помешательстве. Тогда он становился на четвереньки и рычал. Я посоветовал ему не тратить сил. Приберечь их для медицинского обследования. А мы уж его не выдадим. Чурилин расстелил на траве газету. Достал из кармана немного печенья. Выпили мы по очереди, из горлышка. Зек сначала колебался: — Врач может почувствовать запах. Это будет как-то неестественно… Чурилин перебил его: — А лаять и кукарекать — естественно?.. Закусишь щавелем, и все дела. Зек сказал: — Убедили… День был теплый и солнечный. По небу тянулись изменчивые легкие облака. У переезда нетерпеливо гудели лесовозы. Над головой Чурилина вибрировал шмель. Водка начинала действовать, и я подумал: «Хорошо на свободе! Вот демобилизуюсь и буду часами гулять по улицам. Зайду в кафе на Марата. Покурю на скамейке возле здания Думы…» Я знаю, что свобода — философское понятие. Меня это не интересует. Ведь рабы не интересуются философией. Идти куда хочешь — вот что такое свобода!.. Мои собутыльники дружески беседовали. Зек объяснял: — Голова у меня не в порядке. Опять-таки газы… Ежели по совести, таких бы надо всех освободить. Списать вчистую по болезни. Списывают же устаревшую технику. Чурилин перебивал его: — Голова не в порядке?! А красть ума хватало? У тебя по документам групповое хищение. Что же ты, интересно, похитил? Зек смущенно отмахивался: — Да ничего особенного… Трактор… — Цельный трактор?! — Ну. — И как же ты его похитил? — Очень просто. С комбината железобетонных изделий. Я действовал на психологию. — Как это? — Зашел на комбинат. Сел в трактор. Сзади привязал железную бочку из-под тавота. Еду на вахту. Бочка грохочет. Появляется охранник: «Куда везешь бочку?» Отвечаю: «По личной надобности». — «Документы есть?» — «Нет». — «Отвязывай к едрене фене»… Я бочку отвязал и дальше поехал. В общем, психология сработала… А потом мы этот трактор на запчасти разобрали… Чурилин восхищенно хлопнул зека по спине: — Артист ты, батя! Зек скромно подтвердил: — В народе меня уважали. Чурилин неожиданно поднялся: — Да здравствуют трудовые резервы! И достал из кармана вторую бутылку. К этому времени нашу поляну осветило солнце. Мы перебрались в тень. Сели на поваленную ольху. Чурилин скомандовал: — Поехали! Было жарко. Зек до пояса расстегнулся. На груди его видна была пороховая татуировка: «Фаина! Помнишь дни золотые?!». А рядом — череп, финка и баночка с надписью «яд»… Чурилин опьянел внезапно. Я даже не заметил, как это произошло. Он вдруг стал мрачным и затих. Я знал, что в казарме полно неврастеников. К этому неминуемо приводит служба в охране. Но именно Чурилин казался мне сравнительно здоровым. Я помнил за ним лишь одну сумасшедшую выходку. Мы тогда возили зеков на лесоповал. Сидели у печи в дощатой будке, грелись, разговаривали. Естественно, выпивали. Чурилин без единого слова вышел наружу. Где-то раздобыл ведро. Наполнил его соляркой. Потом забрался на крышу и опрокинул горючее в трубу. Помещение наполнилось огнем. Мы еле выбрались из будки. Трое обгорели. Но это было давно. А сейчас я говорю ему: — Успокойся… Чурилин молча достал пистолет. Потом мы услышали: — Встать! Бригада из двух человек поступает в распоряжение конвоя! В случае необходимости конвой применяет оружие. Заключенный Холоденко, вперед! Ефрейтор Довлатов — за ним!.. Я продолжал успокаивать его: — Очнись. Приди в себя. А главное — спрячь пистолет. Зек удивился по-лагерному: — Что за шухер на бану? Чурилин тем временем опустил предохранитель. Я шел к нему, повторяя: — Ты просто выпил лишнего. Чурилин стал пятиться. Я все шел к нему, избегая резких движений. Повторял от страха что-то бессвязное. Даже, помню, улыбался. А вот зек не утратил присутствия духа. Он весело крикнул: — Дела — хоть лезь под нары!.. Я видел поваленную ольху за спиной Чурилина. Пятиться ему оставалось недолго. Я пригнулся. Знал, что, падая, он может выстрелить. Так оно и случилось. Грохот, треск валежника… Пистолет упал на землю. Я пинком отшвырнул его в сторону. Чурилин встал. Теперь я его не боялся. Я мог уложить его с любой позиции. Да и зек был рядом. Я видел, как Чурилин снимает ремень. Я не сообразил, что это значит. Думал, что он поправляет гимнастерку. Теоретически я мог пристрелить его или хотя бы ранить. Мы ведь были на задании. Так сказать, в боевой обстановке. Меня бы оправдали. Вместо этого я снова двинулся к нему. Интеллигентность мне вредила, еще когда я занимался боксом. В результате Чурилин обрушил бляху мне на голову. Главное, я все помню. Сознания не потерял. Самого удара не почувствовал. Увидел, что кровь потекла мне на брюки. Так много крови, что я даже ладони подставил. Стою, а кровь течет. Спасибо, что хоть зек не растерялся. Вырвал у Чурилина ремень. Затем перевязал мне лоб оторванным рукавом сорочки. Тут Чурилин, видимо, начал соображать. Он схватился за голову и, рыдая, пошел к дороге. Пистолет его лежал в траве. Рядом с пустыми бутылками. Я сказал зеку: — Подними… А теперь представьте себе выразительную картинку. Впереди, рыдая, идет чекист. Дальше — ненормальный зек с пистолетом. И замыкает шествие ефрейтор с окровавленной повязкой на голове. А навстречу — военный патруль. «ГАЗ-61» с тремя автоматчиками и здоровенным волкодавом. Удивляюсь, как они не пристрелили моего зека. Вполне могли дать по нему очередь. Или натравить пса. Увидев машину, я потерял сознание. Отказали волевые центры. Да и жара наконец подействовала. Я только успел предупредить, что зек не виноват. А кто виноват — пусть разбираются сами. К тому же, падая, я сломал руку. Точнее, не сломал, а повредил. У меня обнаружилась трещина в предплечье. Я еще подумал — вот уж это совершенно лишнее. Последнее, что я запомнил, была собака. Сидя возле меня, она нервно зевала, раскрывая лиловую пасть… Над моей головой заработал репродуктор. Оттуда донеслось гудение, последовали легкие щелчки. Я вытащил штепсель, не дожидаясь торжественных звуков гимна. Мне вдруг припомнилось забытое детское ощущение. Я школьник, у меня температура. Мне разрешают пропустить занятия. Я жду врача. Он будет садиться на мою постель. Заглядывать мне в горло. Говорить: «Ну-с, молодой человек». Мама будет искать для него чистое полотенце. Я болен, счастлив, все меня жалеют. Я не должен мыться холодной водой… Я стал ждать появления врача. Вместо него появился Чурилин. Заглянул в окошко, сел на подоконник. Затем направился ко мне. Вид у него был просительный и скорбный. Я попытался лягнуть его ногой в мошонку. Чурилин слегка отступил и начал, фальшиво заламывая руки: — Серега, извини! Я был не прав… Раскаиваюсь… Искренне раскаиваюсь… Действовал в состоянии эффекта… — Аффекта, — поправил я. — Тем более… Чурилин осторожно шагнул в мою сторону: — Я пошутить хотел… Для смеха… У меня к тебе претензий нет… — Еще бы, — говорю. Что я мог ему сказать? Что можно сказать охраннику, который лосьон «Гигиена» употребляет только внутрь?.. Я спросил: — Что с нашим зеком? — Порядок. Он снова рехнулся. Все утро поет: «Широка страна моя родная». Завтра у него обследование. Пока что сидит в изоляторе. — А ты? — А я, естественно, на гауптвахте. То есть фактически я здесь, а в принципе — на гауптвахте. Там мой земляк дежурит… У меня к тебе дело. Чурилин подошел еще на шаг и быстро заговорил: — Серега, погибаю, испекся! В четверг товарищеский суд! — Над кем? — Да надо мной. Ты, говорят, Серегу искалечил. — Ладно, я скажу, что у меня претензий нет. Что я тебя прощаю. — Я уже сказал, что ты меня прощаешь. Это, говорят, не важно, чаша терпения переполнилась. — Что же я могу сделать? — Ты образованный, придумай что-нибудь. Как говорится, заверни поганку. Иначе эти суки передадут бумаги в трибунал. Это значит — три года дисбата. А дисбат — это хуже, чем лагерь. Так что выручай… Он скорчил гримасу, пытаясь заплакать: — Я же единственный сын… Брат в тюрьме, сестры замужем… Я говорю: — Не знаю, что тут можно сделать. Есть один вариант… Чурилин оживился: — Какой? — Я на суде задам вопрос. Спрошу: «Чурилин, у вас есть гражданская профессия?» Ты ответишь: «Нет». Я скажу: «Что же ему после демобилизации — воровать? Где обещанные курсы шоферов и бульдозеристов? Чем мы хуже регулярной армии?» И так далее. Тут, конечно, поднимется шум. Может, и возьмут тебя на поруки. Чурилин еще больше оживился. Сел на мою кровать, повторяя: — Ну голова! Вот это голова! С такой головой, в принципе, можно и не работать. — Особенно, — говорю, — если колотить по ней латунной бляхой. — Дело прошлое, — сказал Чурилин, — все забыто… Напиши мне, что я должен говорить. — Я же тебе все рассказал. — А теперь — напиши. Иначе я сразу запутаюсь. Чурилин протянул мне огрызок химического карандаша. Потом оторвал кусок стенной газеты: — Пиши. Я аккуратно вывел: «Нет». — Что значит — «Нет»? — спросил он. — Ты сказал: «Напиши, что мне говорить». Вот я и пишу: «Нет». Я задам вопрос на суде: «Есть у тебя гражданская профессия?» Ты ответишь: «Нет». Дальше я скажу насчет шоферских курсов. А потом начнется шум. — Значит, я говорю только одно слово — «нет»? — Вроде бы да. — Маловато, — сказал Чурилин. — Не исключено, что тебе зададут и другие вопросы. — Какие? — Я уж не знаю. — Что же я буду отвечать? — В зависимости от того, что спросят. — А что меня спросят? Примерно? — Ну, допустим: «Признаешь ли ты свою вину, Чурилин?» — И что же я отвечу? — Ты ответишь: «Да». — И все? — Можешь ответить: «Да, конечно, признаю и глубоко раскаиваюсь». — Это уже лучше. Записывай. Сперва пиши вопрос, а дальше мой ответ. Вопросы пиши нормально, ответы — квадратными буквами. Чтобы я не перепутал… Мы просидели с Чурилиным до одиннадцати. Фельдшер хотел его выгнать, но Чурилин сказал: — Могу я навестить товарища по оружию?!. В результате мы написали целую драму. Там были предусмотрены десятки вопросов и ответов. Мало того, по настоянию Чурилина я обозначил в скобках: «Холодно», «задумчиво», «растерянно». Затем мне принесли обед: тарелку супа, жареную рыбу и кисель. Чурилин удивился: — А кормят здесь получше, чем на гауптвахте. Я говорю: — А ты бы хотел — наоборот? Пришлось отдать ему кисель и рыбу. После этого мы расстались. Чурилин сказал: — В двенадцать мой земляк уходит с гауптвахты. После него дежурит какой-то хохол. Я должен быть на месте. Чурилин подошел к окну. Затем вернулся: — Я забыл. Давай ремнями поменяемся. Иначе мне за эту бляху срок добавят. Он взял мой солдатский ремень. А свой повесил на кровать. — Тебе повезло, — говорит, — мой из натуральной кожи. И бляха с напайкой. Удар — и человек с копыт! — Да уж, знаю… Чурилин снова подошел к окну. Еще раз обернулся. — Спасибо тебе, — говорит, — век не забуду. И выбрался через окно. Хотя вполне мог пройти через дверь. Хорошо еще, что не унес мои сигареты… Прошло три дня. Врач мне сказал, что я легко отделался. Что у меня всего лишь ссадина на голове. Я бродил по территории военного городка. Часами сидел в библиотеке. Загорал на крыше дровяного склада. Дважды пытался зайти на гауптвахту. Один раз дежурил латыш первого года службы. Сразу же поднял автомат. Я хотел передать сигареты, но он замотал головой. Вечером я снова зашел. На этот раз дежурил знакомый инструктор. — Заходи, — говорит, — можешь даже там переночевать. И он загремел ключами. Отворилась дверь. Чурилин играл в буру с тремя другими узниками. Пятый наблюдал за игрой с бутербродом в руке. На полу валялись апельсиновые корки. — Привет, — сказал Чурилин, — не мешай. Сейчас я их поставлю на четыре точки. Я отдал ему «Беломор». — А выпить? — спросил Чурилин. Можно было позавидовать его нахальству. Я постоял минуту и ушел. Наутро повсюду были расклеены молнии: «Открытое комсомольское собрание дивизиона. Товарищеский суд. Персональное дело Чурилина Вадима Тихоновича. Явка обязательна». Мимо проходил какой-то сверхсрочник. — Давно, — говорит, — пора. Одичали… Что в казарме творится — это страшное дело… Вино из-под дверей течет… В помещении клуба собралось человек шестьдесят. На сцене расположилось комсомольское бюро. Чурилина посадили сбоку, возле знамени. Ждали, когда появится майор Афанасьев. Чурилин выглядел абсолютно счастливым. Может, впервые оказался на сцене. Он жестикулировал, махал рукой приятелям. Мне, кстати, тоже помахал. На сцену поднялся майор Афанасьев: — Товарищи! Постепенно в зале наступила тишина. — Товарищи воины! Сегодня мы обсуждаем персональное дело рядового Чурилина. Рядовой Чурилин вместе с ефрейтором Довлатовым был послан на ответственное задание. В пути рядовой Чурилин упился, как зюзя, и начал совершать безответственные действия. В результате было нанесено увечье ефрейтору Довлатову, кстати, такому же, извиняюсь, мудозвону… Хоть бы зека постыдились… Пока майор говорил все это, Чурилин сиял от удовольствия. Раза два он причесывался, вертелся на стуле, трогал знамя. Явно, чувствовал себя героем. Майор продолжал: — Только в этом квартале Чурилин отсидел на гауптвахте двадцать шесть суток. Я не говорю о пьянках — это для Чурилина, как снег зимой. Я говорю о более серьезных преступлениях, типа драки. Такое ощущение, что коммунизм для него уже построен. Не понравится чья-то физиономия — бей в рожу! Так все начнут кулаками размахивать! Думаете, мне не хочется кому-нибудь в рожу заехать?!. В общем, чаша терпения переполнилась. Мы должны решить — остается Чурилин с нами или пойдут его бумаги в трибунал. Дело серьезное, товарищи! Начнем!.. Рассказывайте, Чурилин, как это все произошло. Все посмотрели на Чурилина. В руках у него появилась измятая бумажка. Он вертел ее, разглядывал и что-то беззвучно шептал. — Рассказывайте, — повторил майор Афанасьев. Чурилин растерянно взглянул на меня. Чего-то, видно, мы не предусмотрели. Что-то упустили в сценарии. Майор повысил голос: — Не заставляйте себя ждать! — Мне торопиться некуда, — сказал Чурилин. Он помрачнел. Его лицо становилось все более злым и угрюмым. Но и в голосе майора крепло раздражение. Пришлось мне вытянуть руку: — Давайте я расскажу. — Отставить, — прикрикнул майор, — сами хороши! — Ага, — сказал Чурилин, — вот… Желаю… это… поступить на курсы бульдозеристов. Майор повернулся к нему: — При чем тут курсы, мать вашу за ногу! Напился, понимаешь, друга искалечил, теперь о курсах мечтает!.. А в институт случайно не хотите поступить? Или в консерваторию?.. Чурилин еще раз заглянул в бумажку и мрачно произнес: — Чем мы хуже регулярной армии? Майор задохнулся от бешенства: — Сколько это будет продолжаться?! Ему идут навстречу — он свое! Ему говорят «рассказывай» — не хочет!.. — Да нечего тут рассказывать, — вскочил Чурилин, — подумаешь какая сага о Форсайтах!.. Рассказывай! Рассказывай! Чего же тут рассказывать?! Хули же ты мне, сука, плешь разъедаешь?! Могу ведь и тебя пощекотать!.. Майор схватился за кобуру. На скулах его выступили красные пятна. Он тяжело дышал. Затем овладел собой: — Суду все ясно. Собрание объявляю закрытым! Чурилина взяли за руки двое сверхсрочников. Я, доставая сигареты, направился к выходу… Чурилин получил год дисциплинарного батальона. За месяц перед его освобождением я демобилизовался. Сумасшедшего зека тоже больше не видел. Весь этот мир куда-то пропал. И только ремень все еще цел. Куртка Фернана Леже Эта глава — рассказ о принце и нищем. В марте сорок первого года родился Андрюша Черкасов. В сентябре этого же года родился я. Андрюша был сыном выдающегося человека. Мой отец выделялся только своей худобой. Николай Константинович Черкасов был замечательным артистом и депутатом Верховного Совета. Мой отец — рядовым театральным деятелем и сыном буржуазного националиста. Талантом Черкасова восхищались Питер Брук, Феллини и Де Сика. Талант моего отца вызывал сомнение даже у его родителей. Черкасова знала вся страна как артиста, депутата и борца за мир. Моего отца знали только соседи как человека пьющего и нервного. У Черкасова была дача, машина, квартира и слава. У моего отца была только астма. Их жены дружили. Даже, кажется, вместе заканчивали театральный институт. Мать была рядовой актрисой, затем корректором и наконец — пенсионеркой. Нина Черкасова тоже была рядовой актрисой. После смерти мужа ее уволили из театра. Разумеется, у Черкасовых были друзья из высшего социального круга: Шостакович, Мравинский, Эйзенштейн… Мои родители принадлежали к бытовому окружению Черкасовых. Всю жизнь мы чувствовали заботу и покровительство этой семьи. Черкасов давал рекомендации моему отцу. Его жена дарила маме платья и туфли. Мои родители часто ссорились. Потом они развелись. Причем развод был чуть ли не единственным миролюбивым актом их совместной жизни. Одним из немногих случаев, когда мои родители действовали единодушно. Черкасов ощутимо помогал нам с матерью. Например, благодаря ему мы сохранили жилплощадь. Андрюша был моим первым другом. Познакомились мы в эвакуации. Точнее, не познакомились, а лежали рядом в детских колясках. У Андрюши была заграничная коляска. У меня — отечественного производства. Питались мы, я думаю, одинаково скверно. Шла война. Потом война закончилась. Наши семьи оказались в Ленинграде. Черкасовы жили в правительственном доме на Кронверкской улице. Мы — в коммуналке на улице Рубинштейна. Виделись мы с Андрюшей довольно часто. Вместе ходили на детские утренники. Праздновали все дни рожденья. Я ездил с матерью на Кронверкскую трамваем. Андрюшу привозил шофер на трофейной машине «бугатти». Мы с Андрюшей были одного роста. Примерно одного возраста. Оба росли здоровыми и энергичными. Андрюша, насколько я помню, был смелее, вспыльчивее, резче. Я был немного сильнее физически и, кажется, чуточку разумнее. Каждое лето мы жили на даче. У Черкасовых на Карельском перешейке была дача, окруженная соснами. Из окон был виден Финский залив, над которым парили чайки. К Андрюше была приставлена очередная домработница. Домработницы часто менялись. Как правило, их увольняли за воровство. Откровенно говоря, их можно было понять. У Нины Черкасовой повсюду лежали заграничные вещи. Все полки были заставлены духами и косметикой. Молоденьких домработниц это возбуждало. Заметив очередную пропажу, Нина Черкасова хмурила брови: — Любаша пошаливает! Назавтра Любашу сменяла Зинуля… У меня была няня Луиза Генриховна. Как немке ей грозил арест. Луиза Генриховна пряталась у нас. То есть попросту с нами жила. И заодно осуществляла мое воспитание. Кажется, мы ей совершенно не платили. Когда-то я жил на даче у Черкасовых с Луизой Генриховной. Затем произошло вот что. У Луизы Генриховны был тромбофлебит. И вот одна знакомая молочница порекомендовала ей смазывать больные ноги — калом. Вроде бы есть такое народное средство. На беду окружающих, это средство подействовало. До самого ареста Луиза Генриховна распространяла невыносимый запах. Мы это, конечно, терпели, но Черкасовы оказались людьми более изысканными. Маме было сказано, что присутствие Луизы Генриховны нежелательно. После этого мать сняла комнату. Причем на той же улице, в одном из крестьянских домов. Там мы с няней проводили каждое лето. Вплоть до ее ареста. Утром я шел к Андрюше. Мы бегали по участку, ели смородину, играли в настольный теннис, ловили жуков. В теплые дни ходили на пляж. Если шел дождь, лепили на веранде из пластилина. Иногда приезжали Андрюшины родители. Мать — почти каждое воскресенье. Отец — раза четыре за лето, выспаться. Сами Черкасовы относились ко мне хорошо. А вот домработницы — хуже. Ведь я был дополнительной нагрузкой. Причем без дополнительной оплаты. Поэтому Андрюше разрешалось шалить, а мне — нет. Вернее, Андрюшины шалости казались естественными, а мои — не совсем. Мне говорили: «Ты умнее. Ты должен быть примером для Андрюши…» Таким образом, я превращался на лето в маленького гувернера. Я ощущал неравенство. Хотя на Андрюшу чаще повышали голос. Его более сурово наказывали. А меня неизменно ставили ему в пример. И все-таки я чувствовал обиду. Андрюша был главнее. Челядь побаивалась его как хозяина. А я был, что называется, из простых. И хотя домработница была еще проще, она меня явно недолюбливала. Теоретически все должно быть иначе. Домработнице следовало бы любить меня. Любить как социально близкого. Симпатизировать мне как разночинцу. В действительности же слуги любят ненавистных хозяев гораздо больше, чем кажется. И уж конечно больше, чем себя. Нина Черкасова была интеллигентной, умной, хорошо воспитанной женщиной. Разумеется, она не дала бы унизить шестилетнего сына ее подруги. Если Андрюша брал яблоко, мне полагалось такое же. Если Андрюша шел в кино, билеты покупали нам обоим. Как я сейчас понимаю, Нина Черкасова обладала всеми достоинствами и недостатками богачей. Она была мужественной, решительной, целеустремленной. При этом холодной, заносчивой и аристократически наивной. Например, она считала деньги тяжким бременем. Она говорила маме: — Какая ты счастливая, Нора! Твоему Сереже ириску протянешь, он доволен. А мой оболтус любит только шоколад… Конечно, я тоже любил шоколад. Но делал вид, что предпочитаю ириски. Я не жалею о пережитой бедности. Если верить Хемингуэю, бедность — незаменимая школа для писателя. Бедность делает человека зорким. И так далее. Любопытно, что Хемингуэй это понял, как только разбогател… В семь лет я уверял маму, что ненавижу фрукты. К девяти годам отказывался примерить в магазине новые ботинки. В одиннадцать — полюбил читать. В шестнадцать — научился зарабатывать деньги. С Андреем Черкасовым мы поддерживали тесные отношения лет до шестнадцати. Он заканчивал английскую школу. Я — обыкновенную. Он любил математику. Я предпочитал менее точные науки. Оба мы, впрочем, были изрядными лентяями. Виделись мы довольно часто. Английская школа была в пяти минутах ходьбы от нашего дома. Бывало, Андрюша заходил к нам после занятий. И я, случалось, заезжал к нему посмотреть цветной телевизор. Андрей был инфантилен, рассеян, полон дружелюбия. Я уже тогда был злым и внимательным к человеческим слабостям. В школьные годы у каждого из нас появились друзья. Причем у каждого — свои. Среди моих преобладали юноши криминального типа. Андрей тянулся к мальчикам из хороших семей. Значит, что-то есть в марксистско-ленинском учении. Наверное, живут в человеке социальные инстинкты. Всю сознательную жизнь меня инстинктивно тянуло к ущербным людям — беднякам, хулиганам, начинающим поэтам. Тысячу раз я заводил приличную компанию, и все неудачно. Только в обществе дикарей, шизофреников и подонков я чувствовал себя уверенно. Приличные знакомые мне говорили: — Не обижайся, ты распространяешь вокруг себя ужасное беспокойство. Рядом с тобой заражаешься всевозможными комплексами… Я не обижался. Я лет с двенадцати ощущал, что меня неудержимо влечет к подонкам. Не удивительно, что семеро из моих школьных знакомых прошли в дальнейшем через лагеря. Рыжий Борис Иванов сел за кражу листового железа. Штангист Кононенко зарезал сожительницу. Сын школьного дворника Миша Хамраев ограбил железнодорожный вагон-ресторан. Бывший авиамоделист Летяго изнасиловал глухонемую. Алик Брыкин, научивший меня курить, совершил тяжкое воинское преступление — избил офицера. Юра Голынчик по кличке Хряпа ранил милицейскую лошадь. И даже староста класса Виля Ривкович умудрился получить год за торговлю медикаментами. Мои друзья внушали Андрюше Черкасову тревогу и беспокойство. Каждому из них постоянно что-то угрожало. Все они признавали единственную форму самоутверждения — конфронтацию. Мне же его приятели внушали ощущение неуверенности и тоски. Все они были честными, разумными и доброжелательными. Все предпочитали компромисс — единоборству. Оба мы женились сравнительно рано. Я, естественно, на бедной девушке. Андрей — на Даше, внучке химика Ипатьева, приумножившей семейное благосостояние. Помню, я читал насчет взаимной тяги антиподов. По-моему, есть в этой теории что-то сомнительное. Или, как минимум, спорное. Например, Даша с Андреем были похожи. Оба рослые, красивые, доброжелательные и практичные. Оба больше всего ценили спокойствие и порядок. Оба жили со вкусом и без проблем. Да и мы с Леной были похожи. Оба — хронические неудачники. Оба — в разладе с действительностью. Даже на Западе умудряемся жить вопреки существующим правилам… Как-то Андрюша и Дарья позвали нас в гости. Приезжаем на Кронверкскую. В подъезде сидит милиционер. Снимает телефонную трубку: — Андрей Николаевич, к вам! И затем, поменяв выражение лица на чуть более строгое: — Пройдите… Поднимаемся в лифте. Заходим. В прихожей Даша шепнула: — Извините, у нас медсестра. Я сначала не понял. Я думал, кому-то из родителей плохо. Мне даже показалось, что нужно уходить. Нам пояснили: — Гена Лаврентьев привел медсестру. Это ужас. Девица в советской цигейковой шубе. Четвертый раз спрашивает, будут ли танцы. Только что выпила целую бутылку холодного пива… Ради бога, не сердитесь… — Ничего, — говорю, — мы привыкшие… Я тогда работал в заводской многотиражке. Моя жена была дамским парикмахером. Едва ли что-то могло нас шокировать. А медсестру я потом разглядел. У нее были красивые руки, тонкие щиколотки, зеленые глаза и блестящий лоб. Она мне понравилась. Она много ела и даже за столом незаметно приплясывала.

The script ran 0.01 seconds.