Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Анатолий Иванов - Тени исчезают в полдень [1963]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Драма, О войне, О любви, Реализм, Роман, Сага

Аннотация. Отец убивает собственного сына. Так разрешается их многолетняя кровная распря. А вчерашняя барышня-хохотушка становится истовой сектанткой, бестрепетно сжигающей заживо десятки людей. Смертельные враги, затаившись, ждут своего часа... В небольшом сибирском селе Зеленый Дол в тугой неразрывный узел сплелись судьбы разных людей, умеющих безоглядно любить и жестоко ненавидеть.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— А что, Боря, если мы с тобой и впрямь... того? — спросил Захар. — Вот завтра перестанет непогодь, обыгает кукуруза да и вымахает у всех в рост-полтора к осени? Вот уж разъяснит нам тогда... всем троим. — Н-да, риск. А вот у кого окончательно погибнет кукуруза, тем ничего разъяснять не будут. От ближайшей станции до Зеленого Дола всего десять километров, но с лошади давно летели клочья пены. Когда показались огни деревни, мерин поплелся шагом. — Черт, Морозов не догадался за нами машину послать! — сказал в темноту Большаков. — Дождя в обед не было, — не оборачиваясь, ответил Овчинников. — Устин говорит: «Давай езжай, председатель больше уважает чистый воздух». Ну а мне что? Кнут в руки — и все сборы. — Интересно бы все же знать, что за «группа колхозников» такая? — раздумчиво промолвил Корнеев. "Она, может, в одном лице, эта «группа», — подумал Захар, вспоминая, как зашевелились зрачки Устина Морозова, едва он сказал недавно, что распорядился в четвертой бригаде скосить кукурузу на силос. Подумал, но вслух говорить ничего не стал. Да и что говорить? Ну, не любит Захар этого человека, не сошлись они когда то в чем-то. Из-за его религииозной сверх всякой меры жены ли, из-за нелюдимости ли самого Устина? Но вот и с Фролом Кургановым не сошлись. Отношения его с Фролом еще сложнее. То есть настолько сложны, что Захар давно оставил попытку разобраться в них. Что ж, и Фрола подозревать в таком случае? Нет, не годится... Да и что думать теперь об этом письме! Если в самом деле они с Борисом ошиблись с кукурузой, осенью будет второе. Знает Захар, что будет. Не знает только, от кого, от какой «группы». Устин все-таки не должен бы... А Фрол, как Захару кажется, тем более. Этот лучше уж в морду харкнет, как недавно на лугу... Анисим, ожидавший их с паромом, давно перевез на другой берег, давно они ехали по такой же раскисшей, как проселочная дорога, улице села. А Захар незаметно для себя все думал о Фроле Курганове, его жене Степаниде, об их сыне Митьке. Да, не разобраться в их отношениях. Может, и лежал когда-то наверху конец ниточки, потянув за которую можно было размотать весь клубок. Да с годами кончик тот истерся, оборвался, время обкатало клубок, как камень-голыш. Хоть ногтем колупай, ножом скреби. Пыль наскоблишь, а кончика не найдешь. Очевидно, эта пыль и оседала всегда на сердце Захара, пощипывала каждый раз при виде Митьки, затягивала тоненькой холодной пленочкой... Митька был первым, и единственным сыном Фрола Курганова и Стешки. А мог бы быть сыном его, Захара Большакова. Захар злился сам на себя, а пленочка не таяла. Чем же виноват Митька, что не его он сын? И ведь парень как парень, озорной и смешливый. Правда, в шутках своих не знает края, смелый до дерзости. Но зато в работе отчаянный и неутомимый, лучший механизатор. Надо, однако, поставить его механиком ремонтной мастерской. Какие-то странные звуки заставили Захара очнуться. Что за черт, гимн, что ли, кто поет? Кто? Где? По какому поводу?! И почему — поет? Давно уже Государственный гимн исполнялся без слов. Может, кто завел сохранившуюся с давних времен патефонную пластинку? Да нет, гимн пели торжественно, величаво, а тут тянется и тянется заунывный мотив. — Что за наваждение? — спросил Большаков, нахмуриваясь еще больше. — Слышите? Корнеев что-то промычал удивленно, а Овчинников уронил смешок, указал бичом в переулок, во тьму: — Там... — Что там? — А поют. Эти самые... Песня слышалась теперь отчетливее: Союз нерушимый великой свободы Сплотила навеки святая любовь. Нас верных лишь только единому Богу, Омыла Христова пречистая кровь... — Эти самые поют... баптисты Пистимеины, — сказал Овчинников. — Третьеводни я проезжал мимо ихнего дома — разучивали только, вразнобой тянули. А теперь, ишь, с подголосками выводят. — Ах, старые песочницы! — воскликнул Корнеев. — Это что же получается?! Еще бы на мотив «Интернационала» вздумали... Сворачивай, Андрон! Живо! Овчинников защелкал бичом. Уставший мерин захлюпал по грязи чуть быстрее. Возле молитвенного дома их встретил Филимон Колесников. Размахивая руками, он подбежал к ходку. — Это что же такое, Захар, а? Борис Дементьич? Это до каких пор такую вонь терпеть будем, я спрашиваю?! — Спокойно, Филимон! — дотронулся Большаков до его плеча, сойдя на землю. А вдоль улицы меж тем тягуче и тоскливо тянулось: Сквозь грозы и бури житейского моря Пойдем мы вперед, не страшась вражьих сил. Христос нам поможет, ведь в нем наша сила, И он, первенец, этот путь проложил... Колесников ринулся в молитвенный дом. — Филимон! — еще раз предупредил Большаков. — Гляди, дров наломаешь... Колесников, горячий и порывистый, до сих пор не мог примириться с существованием в Зеленом Доле баптистского молитвенного заведения. Когда он вернулся с Отечественной и, проходя по деревне с немецкой трубкой в зубах, впервые услышал доносящиеся из дому песнопения, обошел его сперва кругом и с гневной укоризной спросил у Большакова: — Эт-то что?! Как допустил?! — Разве я? Меня тут не спрашивали... — Все равно! Эх!.. Ну, я их! Филимон, тогда еще молодой и, несмотря на пережитое, опалившее огнем время, немного ветреный и легкомысленный, около года трезвонил по деревне, что раскатает молитвенный дом по бревнышку, а всех старушонок баптисток заставит вместо своих молитв петь «распроклятый черт, камаринский мужик...». — Но-но, ты не очень-то! — сказал ему однажды Юргин, стоя, однако, от Филимона на приличном расстоянии. — Я-то не верю в Бога, я, можно сказать, даже этот... атеист-антирелигиозник. По мне хоть по щепочке разнеси их гнездо. А только статья сто двадцать четвертая Конституции — это, брат, что? — И вытащил из кармана книжечку. — Вот она, ногтем отчеркнутая, эта статеечка... «В целях обеспечения свободы совести в СССР...» Понял, в целях обеспечения... И дальше: «Свобода отправления религиозных культов... признается за всеми гражданами». Дошло? Свобода! А старушки тоже граждане... И тоже свободы хотят. Ух как вскипел Филимон, роняя изо рта заграничную трубку! — Кто тебе, дурак немытый, статью эту отчеркнул, а?! С чьих слов ты, атеист-антирелигиозник, песню поешь?! Да я тебя... — Но, но!.. — снова проговорил Юргин уже помягче. — Давай лучше того... Зачем тебе трубка-то? Продай лучше. Или давай сменяемся. Я тебе за нее пинцет дам. — Ч-чего?! — совсем открыл рот Колесников. — Пинцет... такой блестящий, большой. В медицине им пользуются. А сейчас вилок нету, так можно его и вместо вилки... Очень надежно хоть пельмень, хоть вареное сало брать. Я пробовал. И еще бутылку самогону в придачу дам. Бутылка и решила дело, обмен состоялся. — Трубка, верно, не нужна мне, — сказал Колесников. — Так, для форсу дымил с нее. А тебе-то она зачем? Ты же совсем не куришь. — А так... редкая вещь все же... — Ну, дуй от меня! Пинцет свой обратно возьми, ешь им пельмени. Да гляди у меня, поагитируй еще за богомолок... Я все равно схвачу их вот этим пинцетом поперек глотки. — Колесников сжал и разжал огромный кулак. — И тебя вместе с ними, если что... Вскоре после этого, воинственно обойдя еще раз вокруг молитвенного дома, Филимон укатил в район, оттуда в область... Вернулся сердитый, хмурый, как туча. — Ну что? — спросил Большаков. — Вот, — бросил Колесников на стол брошюрку «Церковь в СССР». — Дали почитать в области. Я тут ногтем, как Юргин, тоже отчеркал некоторые места... про свободу совести. «Законы СССР запрещают ограничивать свободу совести, преследовать за религиозные убеждения и оскорблять религиозные чувства верующих». Все яснее ясного. Это мне еще Юргин разъяснил. Да что это за законы такие? А если они, эти богомолы, мои антирелигиозные чувства оскорбляют? С годами Филимон утих, посерьезнел. Но когда речь шла о молитвенном доме, Колесникова нет-нет да и прорывало. Отправив Овчинникова с лошадью, Большаков с Корнеевым тоже вошли в тускло освещенные сени, оттуда — в большую комнату, устланную половиками. Вдоль стен по лавкам сидело десятка полтора старух. Посреди комнаты стоял простенький, ничем не покрытый стол, на нем лежала Библия. На стенах ни икон, ни лампад. Только в простенке между окон висел обыкновенный отрывной календарь. Электрическая лампочка на потолке была закрыта наглухо плотным зеленым абажуром с кистями, отчего в комнате был мягкий, умиротворяющий полумрак. Сложив руки на груди, старухи жалобно выводили: Наш путь в небеса, ко Христу, есть сраженье, Борьба с своей плотью, грехом и со злом. Но в трудный момент ко Христу, без сомненья, Мы все воззовем, и поможет нам Он... — Эт-то что еще тут за филармонию развели?! — загремел Колесников. Старухи испуганно замолкли. — Тихо, ты... — подтолкнул его Захар. — Пистимея Макаровна, у нас к тебе... — Клавдия! Никулина!!! — воскликнул вдруг Корнеев, перебивая председателя. — И ты здесь?! Вот это... Это уж не филармония, а, как выражается твой отец, целая трансляция. Ну-ка, Захар, нет ли тут еще кого из членов нашего правления? Никого из членов правления колхоза в комнате больше не было. А Клавдия Никулина, бригадир огородниц, действительно, опустив голову, сгорая, видимо, от стыда, сидела среди старух. Впрочем, кроме Клашки и старух, тут находилась еще дочка самой Пистимеи. Прижавшись в уголке, закрыв до половины лицо платком, Варька тупым и безнадежным каким-то взглядом глядела в черное окно. — Так... — Захар тяжело переступил с ноги на ногу. — Пистимея Макаровна, поговорить надо. Давайте... А помолитесь завтра... — А я вот что скажу вам, касатики, — строго поблескивая голубыми, чистыми даже в старости глазами, проговорила Пистимея, выпрямляясь. — По какому такому праву вы... вломились сюда? Слава Богу, по советским законам мешать богослужениям запрещается... Тогда Большаков жестко проговорил: — А сегодня — помешаем... — Кончайте свои молитвы, живо! — Колесников шагнул было к столу, но Большаков удержал его. — Мы будем жаловаться, — предупредила Пистимея. Большаков погладил усы, снял фуражку. — Кто тебе запрещает? А сейчас в самом деле кончайте. Ты знаешь, я не полезу в те ваши дела, куда не положено. Пистимея это знала. Она обиженно поджала высохшие губы, пробормотала что-то невнятно. Старухи одна по одной зашаркали к выходу. Поднялась и Клашка. — А ты останься, пожалуй, Клавдия, — сказал Корнеев. Когда все, кроме Клашки, вышли, Захар прошел к столу, сел на табурет, отодвинул в сторону Библию. Пистимея, торжественно сложив на груди руки, стояла рядом, как столб. — Что это вы за песню тут пели? — спросил Захар простуженным, ничего хорошего не предвещавшим голосом. Вся строгость в Пистимеиной позе сразу как-то растаяла, хотя руки она по-прежнему держала сложенными на груди. В глазах проступило недоумение. — Так, обыкновенная песня... божественного содержания. — Ты не юли, бабка! — вмешался Колесников. — Не об содержании пока речь, об музыке. — Никакой музыки у нас не было... — Пистимея, не притворяйся-ка, в самом деле! — чуть повысил голос Корнеев. — На какой мотив вы приспособили... божественное содержание вашей песни? Пистимея наконец опустила руки, беспомощно и чуть заискивающе улыбнулась старческой улыбкой, сбивчиво забормотала: — Так чего уж... Мы уж... Вроде похоже, правда... А мне невдомек... — Вот что я тебе скажу, Пистимея Макаровна! — Большаков пристукнул кулаком по столу. — Ты не представляйся глупее, чем ты есть. Все тебе «вдомек». Услышу еще раз эту песню — будем ставить вопрос о закрытии вашего молитвенного заведения. Поняла? — Как же, как же... — поспешно закивала головой пресвитерша. — Ты законы об религии хорошо знаешь, — усмехнулся Колесников, — когда-то ногтем в Конституции статью отчеркнула, которую мне Юргин в нос совал. Но и мы знаем условия прекращения деятельности всяких религиозных общин. И не позволим Государственный гимн похабить... — Господи, слово-то какое! — Слово хоть и грубое, но точное, — сказал Большаков. — А теперь еще насчет молодежи. Мы не раз говорили с тобой об этом и по-хорошему и по-плохому. Пистимея снова сложила руки на груди, приняла торжественный вид. — Ты, Захар, напраслину не возводи. Не приманиваю я сюда молодежи. Одни старухи... — А Варька? Сами же видели... — Что Варька? — Пистимея холодно блеснула глазами, поглядела на Клашку. — Уж коль на то пошло, это дело каждого — верить в Бога али нет. Свобода совести, по-вашему. Я никого не принуждаю. Вон и Клавдию мы тут не принуждали и не на веревке сюда ее привели. Пришла — сиди, слушай, не прогоним. А западет хорошее слово в душу — согреет теплом божественным. И уж тогда, коль потребует душа излить за это благодарность Богу, перечить не станем. И сами помолимся, чтоб благодарность дошла и принята была с благословением. Для этого государство и молитвенные дома держать нам разрешило. Так же и с Варькой. Разговор был долгим... На улице Захар сказал: — Неглупа. Песню эту больше не затянут. А насчет молодежи — ох, глядеть надо, мужики... — Да глядим, кажется. И, кроме Варьки, вроде никто сюда не похаживает. Но ведь с Варькой... — Корнеев чуть приостановился. — В детскую еще душу заложила ей Пистимея это самое слово Христово. Попробуй вынь... Да что там Клавдия, ночевать собирается? Клавдия! Никулина, кутаясь в платок, вышла из сеней и остановилась, низко уронив голову. — Как же так, Клаша? — спросил Большаков негромко. — Вот уж расскажи кто днем, посмеялся бы над рассказчиком. Клашка постояла-постояла и всхлипнула, шатнулась и упала на грудь к Корнееву, стоявшему ближе к ней. — Борис Дементьич... Захарыч... Не знаю я, как вышло... Все одна да одна, скоро двадцать лет — и все одна, — плача, говорила Клашка. — А чуть что — бабка Пелагея тут как тут: «Христос не забудет страждущих да жаждущих...» И сама Пистимея: «Зайди как-нибудь, не чужая, чай, остудится сердце. Если и умер Феденька — для нас он живой... Христос может воскресить человека из праха. Поверишь в Христа — и воскресит...» Вот и зашла. Из любопытства, может... — Ну ладно, ладно, Клавдия... Что ты, в самом деле? — неумело и потому несколько грубовато сказал Корнеев, бережно поддерживая женщину. Захар тоже подошел, тронул ее легонько за плечо: — Клаша... — Я никогда... Захар Захарыч... Борис Дементьич, слышите... и ты, Филимон... Я никогда не приду больше сюда... — И она оторвала от груди Корнеева мокрое, блестящее под лунным светом лицо. — Только вы забудьте... И чтоб никогда... словно и не было меня тут, словно не видели... — Да само собой, об чем разговор! — поспешно промолвил Колесников. — Ты иди-ка домой, отдохни... Клашка вытерла ладонью мокрые щеки и пошла. Большаков, Корнеев и Филимон постояли еще немного молча и так же молча пошли по грязи в другую сторону. — Да-а... — промолвил через некоторое время со вздохом Корнеев. — А я читал недавно — брошюрка такая попалась, — сколько у нас еще церквей и молитвенных домов, сколько еще монастырей! Да две этих... духовных академии. — Во-во... Сколько эти самые академии каждый год таких вот... утешителей выпускают! — буркнул зло Филимон. — И это кроме всяких там подпольных, не взятых на учет сектантов... И еще несколько минут шли молча до самого дома Большакова. Прощаясь, Захар сказал: — А насчет Варьки вот... Пропадет девка, если мы как-то... — Слушай, Захар. Попроси Иришку Шатрову, пусть подружится с ней. И, может, она... — Да я попрошу, объясню ей все. Только сдается мне, Боря, есть еще один человек, который... Словом, этот человек, однако, может сделать больше Иринки, больше всех нас, вместе взятых. — А-а, Егор Кузьмин! — промолвил Колесников. — Во-во! И ты приметил? Идут по улице как-то, у Егора все на лице написано, а Варька... Озирается пугливо, а тоже вроде ухо опростала из-под платка, чтобы слова не пропустить. — Да ведь как к ним, чертям, подойдешь... Не прикажешь же — женитесь, дьяволы! Хотя... С Егоркой-то можно потолковать по-мужски. Но ведь Пистимея с Варьки глаз не спускает, держит при себе, как привязанную. — Тут придумаем что-нибудь. Вот и давай, Филимон. Я — с Иринкой, ты — с Егором. И какое спасибо нам Варька потом скажет! Ну, еще раз прощайте. Глава 4 В последних числах июля сеногной наконец прекратился. Однажды с полудня клубы тяжелых, как густой дым, туманов оторвались от земли, поползли все выше и выше. К вечеру они перекатывались уже высоко над головами, сбивались там в неуклюжие облака, а ночью вдруг поплыли за тайгу, как тяжелые, неповоротливые льдины в густой ледоход. Перед рассветом ледоход стал пореже, в открывшиеся разводья просыпались первые горсти звезд. А утром как ни в чем не бывало засияло на чистом небе солнце. Сена во всех бригадах удалось спасти немного. Добрая половина так и сгнила. — Ну, что будем делать, друзья-товарищи? — грустновато спросил Захар, когда зеленодольцы дометали последний стог. — В других бригадах еще хуже. Чем кормить скот зимой будем? — А что тут... — махнул рукой Устин. И добавил, будто оправдывался, хотя его никто не обвинял: — Во всем районе так. — Петька Смирнов, редактор, вчерась приезжал. В других колхозах, говорит, и того не могли сберечь, — указал Анисим Шатров на редковатый строй островерхих невысоких стожков. — Мы хоть как-никак кукурузу не потеряли, — сказал Устин. — А во всем районе так и погнила на корню. — Сомневаюсь, — вставил Андрон Овчинников свое любимое слово, но никто так и не понял, в чем он сомневается. Захар разрешил людям немного отдохнуть. Но через день-другой ожила, загудела, зазвенела железом ремонтная мастерская, затюкали топорами плотники в недостроенной конторе, закопошились люди вокруг водонапорной башни. Кладка круглого тела башни давалась каменщикам-самоучкам нелегко, а Моторин целыми днями сам держал в руках мастерок, растолковывая и показывая, как управляться с кирпичами. Но основные силы всех бригад Большаков бросил теперь на раскорчевку леса. День и ночь над тайгой стоял надрывный тракторный вой и треск выворачиваемых деревьев. Однажды председатель вызвал в контору Варьку Морозову. Несмело перешагнув порог, она прижалась к косяку. — Вот что, красавица, — сказал Захар. — Поедешь в тайгу, к раскорчевщикам, поварихой. Там людей Мироновна кормит, но сейчас едоков сильно прибавилось, ей одной не управиться. Будешь помогать ей. Варька сперва пошевелила плечами, поежилась, будто ей было холодно. Потом сказала еле слышно: — Ладно. Через полчаса, как Захар и ожидал, в контору заявилась Пистимея. — Не пущу дочку! — закричала она с ходу, — Еще чего выдумал — девку к мужикам! Мало ли в деревне работы. — Это уж мое дело, куда кого послать, — спокойно сказал Захар. — И не одна она, Варька, будет среди мужиков. Там Мироновна, там... — А я говорю — не пущу! Я уж, коли так, вон любую сестру во Христе в помощь Миронихе уговорю. Мало одной — две... — А я говорю — поедет! — хлопнул ладонью по столу Большаков. — Что это за штуки еще такие? В доярки дочь твою нельзя, в свинарки тоже — в отлучке из деревни за километр-другой, видите ли, придется Варьке бывать. Чего ты за нее боишься? Никто ее не тронет... В общем, чтоб не ныла мне больше тут! Ступай собирай дочку... В обед Большаков встретил возле пыхтящей электростанции Морозова, проговорил: — Сколько же с твоей женой насчет Варьки воевать, Устин? Как-то оно получается у нас не так. Морозов нахмурился, сплюнул на землю. — Да я уж и сам с греха сбился. Всю душу вымотала она с меня, ладанка ржавая, — сказал о своей жене Устин. Сказал со злостью, почти с ненавистью. И, помолчав, добавил решительно: — Ничего, поедет. К вечеру этого же дня Варька действительно была уже в тайге, за Чертовым ущельем, сидела на низенькой скамеечке возле лесного ручья и чистила картошку, обмывая ее в студеной воде. Совсем рядом где-то трещало, ухало, рвало, и Варька каждый раз взмахивала длинными ресницами, а потом вздрагивала. — Ничего, корчуют матушку, — говорила Мироновна, пожилая, мягкая, круглая женщина. — С корнями выворачивают. Иная соснища уж так крепко сидит — возятся-возятся с ней. Придут мужики обедать — все промокшие от поту. А ничего, вывернут-таки. Корнища-то вскинет дерево в небо, а в корнях — гора земли. А интересно глядеть. Завтра вот сходи-ка погляди. — Что ты, что ты... Зачем я пойду? — Так, интересно, говорю. Ну, айда печь растапливать! Как бы еще поспеть нам с ужином. Скоро накатится горластая орава. Печь с большими котлами была сложена на расчищенной от леса поляне. Вокруг печки стояли полукругом длинные сколоченные из неоструганных досок столы. За столами — несколько дощатых вагончиков, в которых жили колхозники... «Горластая орава» действительно накатилась. С шумом, с гамом, с хохотом высыпала из-за вагончика толпа перемазанных грязью и машинным маслом людей. — Мироновна, горяченькой воды — отмыться бы! — Чего-то, братцы, сильно запашистый дух от котлов сегодня. — Всегда так — как соберусь в деревню, к жинке на ночь, тут ужин как для королей. — Не облизывайся, мотай скорее. А то уж заждалась, поди, с обеда в окно глядит. — Николаха, заправь там мотоцикл мой! — Братцы, да ведь у нас повар новый! Варька, ты, что ли? — Вон отчего ужин-то сегодня особый! — Какая Варька? Морозова, что ли? — Братцы, я тоже хотел в деревню. Однако не поеду теперь... Мужчины и парни сгрудились вокруг Мироновны и Варьки, гоготали, дымили папиросами, отпускали шуточки, пока Мироновна не замахнулась на них половником: — Хватит вам... Разоржались, как жеребцы! Варюшка, вон с того котла дай им горячей воды помыться. ... После ужина некоторые действительно укатили на мотоциклах по деревням. Две группы мужиков при свете от аккумуляторов долго стучали по столам костяшками домино. Варька лежала в вагончике с открытыми глазами, слушала, как хохочут за стенкой мужчины, что-то рассказывая друг другу. В каком-то вагончике работал батарейный радиоприемник, далеко оглашая тайгу веселыми песнями. Уснула она почти перед рассветом. Но утром поднялась бодрая, не ощущая никакой усталости. Незнакомый парень в майке, видимо, из какого-то другого села, колол для поварих дрова вместо физзарядки. Дня через два-три Варька все-таки пошла поглядеть, как корчуют тайгу. Оказалось, очень просто. Небольшие сосенки и ели захватывают стальными канатами и тащат тракторами прочь. Могучие же деревья сначала спиливают, затем пни выворачивают корчевальными машинами и заравнивают бульдозерами образовавшиеся ямы. Растопыренные корневища деревьев валялись всюду. «Ну да убрать их уже пустяки», — подумала почему то Варька и пошла назад. А еще через день в тайгу приехал верхом на низкорослой лошаденке Егор Кузьмин. — Покорми, Мироновна, — попросил он. И, поглядев на Варьку, прибавил: — Езжу вот по лесу, ищу, где какой клочок можно хоть литовками выкосить. И Захар тоже ездит, и все бригадиры. Да что... — Варвара, налей мужику, — сказала Мироновна, перетирая чашки. Егор года три назад овдовел. С тех пор ходил всегда какой-то мятый, сумрачный и немного растерянный. И Варьке было его всегда жаль. Ел Кузьмин не спеша, склонив крупную, угловатую голову над чашкой, словно раздумывал над каждой ложкой — отправлять ее в рот или нет? «Однако не нравится ему наш суп», — решила Варька. Он еще не выхлебал и полчашки, а она подставила ему миску с мясом и картошкой. — Ага... Ну да, — встрепенулся виновато Егор, торопливо отодвинул суп. Но и второе ел тоже будто с неохотой. «Все о ней думает. О жене», — решила про себя Варька и неприметно вздохнула. Детей у Егора не было. Все эти три года Кузьмин жил в одиночестве, и, проходя иногда вечером мимо его дома, Варька всегда глядела на светящиеся окна и думала: «Тоскливо, поди, одному-то в пустых стенах». Каким-то образом Егор узнал, что ли, про эти ее взгляды (может, иногда видел) и при случайных встречах несколько раз пытался заговорить. Она испуганно убегала. — Скажи-ка, Варвара, чего ты пугаешься меня? — спросил он ее однажды, загораживая дорогу. — Вот еще! — опустила она голову. — Пусти давай, еще чего... Не дай Бог, увидит кто... Егор посторонился. Потом еще встречались на улицах, перекидывались тремя-четырьмя ничего не значащими словами. В деревне это, конечно, незамеченным не осталось. И пошел слух, что у них с Егором любовь. Никакой любви не было, и вообще ничего не было. Но Варька, кажется, хотела, чтоб была. Хотела и знала, что ее желание пустое, несбыточное вовеки. Никогда, ни за что мать не разрешит ей выйти замуж. — Корчуют, значит, — услышала Варька голос Егора и вздрогнула. — Ишь какой треск идет! Варвара привыкла уж к реву тракторов, к шуму и треску выдираемых из земли деревьев, к крикам колхозников, не обращала на них внимания. — Ага, корчуют... И вдруг что-то случилось с ней, захотелось убежать от этого шума и рева, от внимательно разглядывающих ее светло-зеленых глаз Егора, от самой себя. — За свежей водой... сбегаю! — крикнула она и схватила ведро. — Куда нам! — проговорила Мироновна. — Вон еще полная бочка. — Все равно... Варвара остановилась на берегу ручья, прислонилась спиной к дереву, бросила ведро в траву и закрыла горящие щеки руками. «Так лучше, так лучше, — лихорадочно колотилось в ее голове. — Пусть уезжает, скорей, скорей! Потому что все равно ничего, ничего... Не разрешит мать, не разрешит... А без благословения как можно? Грех, грех... Испепелит Христос. А раз так — зачем?..» Понемногу она успокоилась, опустилась на колени в траву, сложила руки на груди, запрокинула голову и начала шептать молитву. Косы ее упали на землю. Когда встала, увидела: Егор в пяти шагах поит из ручья коня, держа повод в руке. Когда он привел лошадь — она не слышала. Варвара во время случайных встреч в деревне каждый раз опасалась, что Егор заговорит с ней о Боге, как заговаривали с ней многие, насмехаясь над ее верой, не вызывая в ней ничего, кроме холодной неприязни, смешанной с некоторой долей жалости к заблудшим, обреченным рано или поздно на погибель людям. Однако Егор не заговаривал. Но сейчас, проходя мимо, он, конечно, видел, что она молилась. И уж сейчас, она чувствует, обязательно что-нибудь скажет богопротивное. «Ну и пусть. И пусть...» Это даже к лучшему, даже поможет ей замкнуться в привычную холодную скорлупу. Но Егор, напоив коня, сказал совсем о другом: — Я, между прочим, Варвара, ради тебя ведь завернул сюда. — Вот уж... — От неожиданности девушка растерялась. — Оно, конечно... — усмехнулся Егор. — Я сейчас вон в ближайшую балку загляну — нельзя ли там копешку-другую наскрести. А как сосмеркается, подъеду сюда, а? Выйдешь? — Да... зачем?! — прошептала Варька, чувствуя, что опять вся вспыхивает. — Я и говорю — оно, конечно... — опять повторил Егор, — Мне уж сорок лет. По свиданиям-то вроде и неловко шастать. Засмеют мужики, коли узнают... Так выйдешь? — Нет, нет, что ты! Ночью?! Егор подтянул подпругу. — Что ж ночью... Днем-то мне и вовсе стыдней. Я не баловник какой-нибудь. — Егор вскочил в седло. — Я же в Бога верю! — почти простонала Варька. — А ты... Егор вынул кисет, свернул папиросу. — Чего — я? Отец вон твой безбожник, да ведь всю жизнь прожил с твоей матерью. Так слышь — подъеду. Варька стояла, опять прислонясь к дереву, дрожащими пальцами то заплетала, то расплетала косы. «Нет, нет, не приезжай!» — кричали ее черные, как у отца, глаза. Но язык не повиновался. Егор тронул коня. ... Всю эту ночь Варька металась по жесткой постели, несколько раз вставала, подходила к маленькому, запотевшему от ночной прохлады оконцу, падала на колени, исступленно молилась. Ложилась, опять вставала... Но выйти из вагончика так и не осмелилась. До уборки ржи колхозники успели отвоевать у леса еще гектаров около двенадцати. Но вслед за рожью поспели овсы, а там пшеница — и пошла, зазвенела страда. О раскорчевке теперь до следующего лета нечего было и думать. Урожай зерновых вышел нельзя сказать, чтобы отменный. Середнячок урожай, а может, и пониже, — сказалась все-таки и свирепая засуха в начале лета, и наступившая следом затяжная непогодь. К тому же хлеба вызрели поздно. Времени для уборки было меньше чем в обрез. Несмотря на это, Захар все-таки во всех бригадах выделил группы косцов, которые беспрерывно мотали косами по таежным опушкам, лесным полянам, высмотренным Егором Кузьминым, бригадирами, да и им самим. В тайге, возле круглого Камышового озера, в Пихтовой пади, бригада Морозова с горем пополам поставила несколько стожков. Ждали отаву... Кошенина вроде сразу же покрылась тонким зеленым ковриком. Но после сеногноя не упало ни одного дождя, и отава, не успев отрасти, ушла под снег. Не дожидаясь конца уборки, когда освободятся тракторы и автомашины, председатель отдал распоряжение всем бригадам возить сено к фермам пока на лошадях. Возили его зеленодольцы, как и все другие, невесело. Прелые, сухие пласты не пахли луговым разнотравьем, как обычно. Андрон Овчинников, утрами являясь на конный двор к Фролу, прежде чем запрячь лошадей, долго курил, разговаривал с Кургановым о том о сем... Подходили другие возчики. Андрон на правах старшего усаживал и их курить. — Давай, разбирайте лошадей! — поторапливал их всегда Фрол. — До белых-то мух успеем. Куда нынче торопиться... — невозмутимо отвечал Андрон. — Еще вот маленько повозим, да и кнут набок. Освободим нынче трактористов от вывозки. Фрол не выдерживал и в сердцах кричал: — Стебли вареные! За день можно трижды обернуться, а вы два раза еле успеваете... Однажды на конный двор заглянул Корнеев: — Ты чего там с подводой для огородниц мудришь? У них огурцы пропадают. Никулина два раза жаловалась. — Сено же возим, — сказал Курганов. — Сено успеется, теперь не сгниет. Больше чтоб не слышал от Клашки жалоб! Ей и подводу-то на два дня надо. Когда агроном ушел, Фрол Курганов снял со стены конюшни уздечку, надел ее на рослого мерина. Запряг коня в бричку-бестарку и не спеша поехал на колхозные огороды. Ехал и думал — куда же это он едет и зачем? Уже много дней стояла у Фрола перед глазами такая картина. Сидит Клашка Никулина на мокрой копне среди луга, рядом с председателем, и жжет Фрола злыми глазами. Вокруг стоят Филимон Колесников, бухгалтер, Анисим Шатров, его внучка... У этой глаза еще злей, и будь у нее такие же кулаки, как у Филимона, она бы измолотила его, Фрола, тут же, не раздумывая. Но это бы ничего, текли мысли Фрола дальше, наплевать бы и на старика Шатрова с его внучкой, и на самого председателя, и на других... Все знают — мало ли за всю жизнь было у Фрола стычек с Захаром! Все понимают: прожить бок о бок в одной деревне, да не задеть друг друга локтем — все равно что бежать по лесу, да не натолкнуться на ветку. Все бы ничего, кабы не эти Клашкины глаза... Они разбудили его однажды ночью. Вдруг ни с того ни с сего приснился ему недавний случай на лугу. Прохватившись ото сна, Фрол даже плюнул со злости и... продолжал, ворочаясь с боку на бок, до света думать о Клашке: ведь именно так и смотрела она тогда на него. И так же, конечно, глядела на него из темноты, когда вечером, выполоскав белье, сидела рядом с ним на траве. Миновал день, другой, а наваждение не проходило, стоит перед глазами проклятая баба — и все! А недавно пришла к нему на конный двор с огородов дочка Натальи Лукиной Ксюха, длинноногая застенчивая девчонка, и сказала, забрасывая за спину тяжелую косу: — Тетя Клаша подводу просила огурцы вывезти. Бригадир велел у вас спросить. Конечно, нам бы сподручнее автомашиной, да они все на уборке. Тетя Клаша просила сегодня же... Чуть-чуть не взорвался Фрол. И так целыми днями торчит в голове эта чертова Клашка, а тут еще напоминают про нее! Но сдержался, буркнул только: — Ты... чего тут вожжи размотала? Ступай, без тебя знаем. Фрол выпроводил Ксюху, но подводу на огород так и не направил. Ксюха приходила еще два раза и уходила ни с чем, потому что Фрол поставил неожиданно для самого себя условие: пусть сама Клашка придет за лошадьми. И только сегодня, когда агроном спросил: «Чего там с подводой для огородниц мудришь?» — решил дать подводу. Но, опять-таки неожиданно для самого себя, поехал на колхозный огород сам. — Это куда? — спросил у него Анисим Шатров, отправляя паром. — На кудыкину гору, — бросил Курганов, не глядя на него. — Ишь ты... — Старик присел на телогрейку, брошенную в углу парома, стал сосать холодную трубку. А в висках у Фрола вдруг больно застучало: «Грех да позор... как дозор... нести надо...» В висках стучало потом всю дорогу, до самых огородов. Клавдия не удивилась, что Фрол приехал сам. Презрительно сложив губы, она стала насыпать в корзину из огромной кучи перезрелые и желтые, как кукурузные початки, огурцы и вываливать их потом в бричку. Фрол молча стоял рядом, не зная, что сказать, что делать, глядел на маячивших кое-где баб, обиравших с грядок огурцы и помидоры. — Помог бы хоть, — язвительно сказала Клашка. Фрол торопливо кинулся наполнять корзину. — Да сама насыплю, — остановила его Клашка. — Вываливать в бричку пособи. Курганов покорно взял корзину за плетеные ручки и, легко подняв, опрокинул над бричкой. Когда бричку насыпали с верхом, Клашка тяжело разогнулась, схватилась рукой за спину. — Что, болит? — участливо спросил Фрол. Клашка раздраженно ему ответила: — А у тебя вот ни спина, ни совесть, видно, не болят. — Недавно вроде другое говорила... что мне перед самим собой стыдно, — как-то обиженно проговорил Курганов. — Не прикидывайся-ка! — сказала Клавдия. — Ишь обидчивый какой... Фрол смотрел на ее грязные босые ноги с широкими ступнями, на забрызганный помидорным соком подол и думал почему-то, что ночами Клашка, наверное, лежа вниз лицом на своей постели, вдавив в подушку тугие, не троганные никем груди, плачет от своего бабьего одиночества. — Дура, — сказал он вдруг ей ласково. — Может, и дура, — согласилась она. Но тут же голос ее опять окреп и зазвенел: — Только хватило бы ума, будь я на твоем месте, подводы вовремя давать. Кому теперь эти деревяшки нужны? — Клашка схватила желтый и твердый, как камень, огурец, ткнула им чуть ли не в лицо Фролу и бросила обратно в бричку, — Неделю назад труд наш чего-то стоил, а теперь все за бесценок пойдет. «Так уж и за бесценок?» — хотел он сказать, но вместо этого проговорил, чтоб успокоить ее: — Ты трудодни получишь одинаково. Что сейчас, что тогда свезли бы огурцы на рынок... — Трудодень запишут, да на трудодень натечет с этих огурцов шиш два уха! Татьяна! — закричала она женщине, обиравшей грядки. — Отвези в деревню — да той же минутой назад! Сегодня дотемна возить будем. — И куда тебе одной-то много денег? — попробовал пошутить Фрол. — Впрок коплю! — зло отрезала Клашка. — Вернется вот муж — чтоб до конца жизни ему хватило. Посажу его в комнату — и мухе сесть не разрешу. Окно занавешу — и любить буду. За все двадцать лет, что жду его, отлюблю... — Да ты умеешь любить-то? — спросил Фрол. — Тебе еще, поди, учиться надо. Но Клашка не ответила. Она подняла пустую корзину и пошла прочь. Был полдень. Солнце, как перезревшая дыня, висело над головой, обмывало землю густыми лучами. Теплый ветерок бил Клашке в бок, трепал волосы, запрятанные под ослепительно белый платочек. Клашка то и дело нагибалась, одергивая подол юбки, — очевидно, чувствовала, что Фрол безотрывно смотрит ей вслед. И Фрол смотрел, видел всю ее фигуру, крепкую, стройную, немного располневшую, но все еще почти девичью. Он отвернулся, когда Клашка Никулина глянула вдруг назад и погрозила ему кулаком. Может, она что то крикнула, но из-за ветра не было слышно. Глава 5 Октябрьские праздники торжественно отметили в колхозном клубе. Доклад о сорок третьей годовщине, если это можно было назвать докладом, сделал секретарь райкома партии Григорьев. Расхаживая по сцене и время от времени поглаживая бритую голову, он как-то по-домашнему вспоминал годы своей молодости, работу в продовольственном отряде, затем говорил о коллективизации на Дальнем Востоке, об организации первых зимовок в Арктике, об участии в жестоких боях под Москвой... Оказывается, этот человек испытал кулацкие пытки, чудом избежав смерти, едва не утонул в Северном Ледовитом океане, помогая попавшим в беду товарищам, перенес несколько ранений в Отечественную, два из которых чуть не оказались роковыми. Зал был набит битком. Люди внимательно слушали Григорьева. По лицам многих колхозников можно было безошибочно определить — не часто им приходится слушать таких диковинных докладчиков. Только по лицу Фрола Курганова нельзя было понять, что он думает. Поблескивая орденами Славы всех трех степеней, с которыми пришел с войны, Фрол сидел в четвертом ряду, неподалеку от Устина Морозова, чуть нахмурив брови. Устин же, в новом темно-синем костюме, смотрел на секретаря райкома чуть удивленно и осуждающе: дескать, чего это подвиги ты свои расписываешь? Григорьев, будто прочитав мысли Морозова, остановился возле дощатой трибунки и сказал: — Вы думаете, наверное: «Ну и чудак-человек, этот секретарь райкома! Чего это он о себе тут распространяется? Расхвастался...» А я ведь не о себе говорю. Подумайте-ка сейчас в этот день каждый о своей жизни, припомните некоторые подробности. И я уверен, что жизнь многих-многих из вас напоминает чем-то мою, а у некоторых, бесспорно, еще интереснее. Я знаю, как, например, воевал в гражданскую ваш председатель Захар Захарович Большаков, как он жил и боролся за новую жизнь все последующие годы. Я слышал, как дрался в Отечественную с врагом ваш сын, Устин Акимович, Федор Морозов, которого, к сожалению, нет сейчас рядом с нами. Я знаю, как воевал Фрол Петрович Курганов. Об этот говорят его ордена... Фрол расправил нахмуренные брови, чуть выпрямился в кресле, оглядел зал. Глаза его на секунду задержались на Клавдии Никулиной, сидевшей неподалеку, возле стенки. Морозов же, наоборот, опустил голову, спрятав от всех глаза. Захар Большаков едва сдерживал волнение. Ведь не торжественные, не громкие, а самые что ни на есть простые и обыденные слова произносил секретарь райкома, произносил без всякого пафоса, приглушенным, спокойным голосом. А глаза пощипывало, в груди что-то возникало горячее, радостное, волнами растекалось по всему телу. И Захар почти физически чувствовал, как прибывают в эти секунды силы. — ... Так как же нам, как же каждому из нас, дорогие мои друзья и товарищи, не гордиться своей жизнью, если эта жизнь — борьба! — продолжал меж тем Григорьев. — И в такие вот праздники, как сегодня, мы каждый раз будто впервые видим, каких же хороших успехов добились в этой борьбе! Видим и удивляемся. Потому что невольно начинаем думать: что было и что стало?! А ну-ка, товарищи, давайте сейчас, вот здесь, на нашем собрании, попытаемся сравнить, что было у нас прежде и что есть теперь... С самого начала собрания Захара не покидало ощущение: кто-то безотрывно смотрит и смотрит на него. Тем более такое ощущение казалось странным и необычным, что он сидел в президиуме и, конечно же, на него смотрели все. В глубине сцены, за фанерной перегородкой, раздавались суетливые шаги, шепот, звуки осторожно передвигаемых столов и стульев — там Иринка Шатрова командовала подготовкой к выступлению самодеятельности. В разных концах зала Большаков видел Колесникова, Кузьмина, Зиновия Марковича, Митьку Курганова — этот демонстративно развалился на первом ряду («Учуял, шельмец, что и ему премию будут выдавать», — подумал Захар), Сергеева, Моторина, Пистимею Морозову... Стоп! Не ее ли взгляд он ощущает на себе весь вечер? Еще вчера Захар, увидев Морозову на улице, специально свернул ей навстречу. Поздоровавшись, проговорил: — Не запамятовали твои старушки — завтра у нас большой праздник... — Как же, знаем... Красное число в календаре. — Не просто красное число, а большой, самый дорогой для советских людей праздник, — еще раз отчетливо произнес Большаков. — Так я и говорю... — Вот-вот... А то, думаю, забудете. И пошел своей дорогой. Он знал — этого достаточно, чтобы Пистимея привела своих старух на торжественное собрание. И она привела. Старухи сидели кучкой, прижавшись друг к другу, точно заняли круговую оборону, почти на самых последних рядах. Помаргивая, они старательно глядели на докладчика. Только сама Пистимея смотрела почему-то безотрывно на Большакова, воткнувшись взглядом ему в грудь, на которой поблескивали орден Трудового Красного Знамени, полученный еще в довоенные годы, и два ордена Ленина, которыми Захар был награжден в сорок четвертом и пятьдесят третьем. ... Так она и не оторвала глаз от груди весь вечер. «А дочери ее все-таки нету в клубе, — подумал Захар, когда раздались шумные аплодисменты. — Все-таки не пустила ее на собрание, старая песочница». Затем слово взял Корнеев, считавшийся заместителем Большакова, и сообщил, что правление решило премировать особо отличившихся колхозников. А Захар пошел за кулисы. Иринка уже заканчивала одевать для концерта своих девчат и ребят. — Почему Варвары нет в клубе? — спросил он у нее. Девушка устало вздохнула: — Ой, дядя Захар... Замучилась я с ней. Сегодня утром часа два уговаривала. Плачет — и все. Правда, обещала, в конце концов, прийти... — Нету же. — Мать ее замкнула. — Это как же? — Да как! Ушла — на дверь замок. Я постучала в окно. «Вылазь», — говорю. Окно-то еще не замазано у них. Да... боится. Захар помолчал, проговорил невесело: — Худо, Иришка! Как же так? Бессильны, значит, мы? И пошел на сцену, где вручали уже под гром аплодисментов премии. — Дядя Захар! Дядя Захар! — воскликнула девушка. — Я сейчас еще раз схожу... Девочки, вы тут не теряйтесь без меня. Галка, твой номер первый, поторапливайся... Я еще попробую, дядя Захар. — Попробуй, — ответил Большаков. — Если осмелится Варька сегодня выйти из дома, большое ты дело сделаешь, дочка. Когда Большаков вернулся на сцену, ни Пистимеи, ни богомольных старух в зале уже не было. «Уползли таки, старые каракатицы, — с досадой подумал Захар. — Теперь Иришке бесполезно идти, не успеет...» ... После вручения премий Захар вышел из клуба. Надо было проверить скотные дворы, позвонить во все бригады. Чего греха таить, нередко во время праздников кое-где то скот забывали покормить, то электростанцию оставляли без присмотра. Возле колонн Большаков услышал девичьи голоса: — Да идем же, идем, Варя... Галя Трушкова сейчас петь будет. Вон уж поет, кажется. Потом Нина Воробьева, потом я... После концерта танцы устроим. Очень, очень весело будет... — Не-не могу я, не могу! И так... Господи, что теперь будет! — Вот чудачка! Да что же случится такого? Ничего. Не понравится — уйдешь. — Нет, нет... Если еще и в клуб, то матушка... Да и насмешки там всякие. — Какие еще насмешки? Чего выдумала! А потом, говорю, танцы устроим. И слушай — там ведь в клубе... И Шатрова перешла на шепот. Захар стал за колонну. О чем шептались Ирина с Варварой, он теперь не слышал. Только временами до него доносились не то всхлипы, не то вздохи да отдельные слова: «господь», «грех», «матушка»... В конце концов Ирина все-таки втащила упирающуюся Варвару в клуб. «Молодец, Иришка! Успела!» — подумал Большаков и пошел на электростанцию. А успела она потому, что Пистимея Морозова в это время сидела в доме Клавдии Никулиной и выкладывала на стол зажаренного целиком поросенка, штапельный отрез на платье, небольшую палехскую шкатулку, несколько кусков кружев, два ситцевых платка и Евангелие. — Вот, доченька, прими ради праздничка. От чистого сердца сестрицы прислали. Сама Клашка металась по комнате из угла в угол и выкрикивала: — Зачем?! Зачем?! Что ты все ходишь ко мне?! — Ведь не чужие, чай. — Отстань ты от меня ради... Я тебе давно сказала — не пойду, не пойду больше в ваш молитвенный дом. — Да разве я тебя зову туда, доченька? — с укором произнесла Пистимея. Клашка села к столу, положила на него руки, уронила на них голову и заплакала. Пистимея погладила ее по волосам, вздохнула: — Страдалица сердешная! Клашка подняла голову, вытерла слезы, поправила выбившиеся из-под платка волосы и, беря себя в руки, сказала, отодвигая разложенные на столе подарки: — Убери сейчас же. Пистимея, вздохнув еще раз, проговорила строго: — Как хошь, как хошь. — И принялась складывать в сумку кружева и платки. — От колхоза приняла бы небось подарки. Да не дали. — Давали, когда было за что. А нынче — не за что. — Не за что, — произнесла Пистимея раздумчиво, чуть нараспев. И еще раз, прислушиваясь к своему голосу, повторила: — Не за что... Да ин ладно уж... Сестрицы только обидятся. — Да поймите же — никого я не хочу обидеть. — О-хо-хо... — простонала Морозова. — Это, может, и так. Да ведь часто обижают не потому, что хотят. Они ведь, сестрицы во Христе, до-олгую жизнь прожили. И они, присылая гостинцы, знают, есть за что или нет. Да ладно уж, они-то поймут и простят. Но... дите неразумное, сама ведь себя обижаешь, бессердечная. — Пистимея Макаровна... уходи! И без того мне... Оставьте меня в покое, — из последних сил умоляюще прошептала Клавдия. — Уйду, уйду, Клашенька! Я ведь не сержусь, знаю: настанет день — сама позовешь меня, сама к нам придешь. — Н-нет, нет... — Придешь, касатушка, — ласково повторила Пистимея. — Бог управляет всем миром вместе и поведением каждого человека в отдельности. И твоим вот тоже. Да-авно ты живешь по его, властителя нашего и заступника, заветам. — Никаких заветов я не слыхала от него. Я сама по себе живу... — Вот ить какая ты... Чуть чего — сразу жало навстречу. И не услышишь, если этак-то. Но все равно не сама по себе. Многие ли, которые сами по себе, по стольку ждут своих мужей? Чего встрепенулась? — Ничего, так я... — Ну вот. Не хватает почто-то силушек у других? Ну, год, ну, другой, третий от силы — и захлестывает их мирской грех. А ты — ровно святая. С чего силы-то? — Люблю я Федю. С того и силы. — Ну... пусть так, — уступила Пистимея. — А надолго ли еще хватит твоей силы? — На всю жизнь, — выдохнула Клашка. — Ой ли! Соблазн в разных видах ходит. Возьмет да перейдет ненароком дорогу. — Пистимея Макаровна!! — воскликнула невольно Клашка. — Али перешел уж? — Старуха вытянула шею, повернула к Никулиной свою маленькую головку. А Клавдия опять упала грудью на стол. Несколько минут она беззвучно плакала. Старуха сидела рядом, плотно сжав сухие губы, не моргая глядела на вздрагивающую спину немолодой уж женщины. Наконец легонько положила высохшую руку на горячее Клашкино плечо, заговорила: — Одно пойми, моя хорошая, — Бог тебя до сих пор поддерживал. И Христос, заступник наш перед Богом, не единожды поручался за тебя перед Господом. Христово слово веское, и Бог терпелив, но доколь же?! Нынче летом совсем было ты вняла его зову, да... Кого испугалась, кого засовестилась? Захара, что ли, с Корнеевым? Им что! Твой огонь их не жжет. — Пистимея Макаровна! — всхлипнула Клашка. — Да что же это такое... — Так я же и объясню, доченька. С того дождливого вечера и начал соблазн пересиливать тебя. — Я же им слово дала — не ходить больше в молитвенный дом! — воскликнула Клашка. — Господи! Да ведь я сказала уж — не зову тебя туда. Не хочешь — не надо. Только вот чую — без Бога тебе не выдержать больше, погрязнет в срамоте душенька твоя чистая. Богу больно будет, да ведь что поделаешь... Силком к себе он никого не тянет. И вдруг Пистимея тоже заплакала скупыми старческими слезами. Но плакала она недолго. Вытерев концом платка тонкий нос и глаза, сказала: — Вот и говорю — сама себя ты обижаешь, Клашенька. То начала уж распускать веточки, как березонька, а потом ободрала их сама же, повыломала... Ну, пойду, засиделась. А эти подарочки-то возьми уж, а? Там как ты решишь — Господь тебе простит. А сестриц моих не обижай уж. Я оставлю на столе, слышишь, Клашенька? — Оставь, — прошептала Клавдия, помедлив. Пистимея встала, оделась, пошла к двери. У порога проговорила осторожно: — Там, Клашенька, Евангелие святое. Ты почитай-ка, лебедушка. В сам деле незачем тебе в наш молитвенный дом ходить. Нечего Захарку дразнить и прочих скандальников. Степанидушку вон тоже Фрол не пускает ить к нам, даже книжки святые в печь бросает. А ты живешь одна, ничего... Коли что будет непонятно, я Пелагеюшку пришлю. А то сама объясню когда. А не найдешь в Евангелии ничего для облегчения души — заберу книгу. Но ты найдешь обязательно. Ты только почитай, почитай... Слышь? Никулина, вероятно, слышала. Но она ничего не сказала. Пистимея постояла еще у порога, подождала и толкнула плечом дверь. Глава 6 До самого декабря с неба на закостеневшую землю сыпались только редкие сероватые снежинки. Утрами земля, крыши домов и лес были покрыты тоненьким слоем невесомого пуха. Ветерок сдувал его с крыш, с ветвей деревьев, гонял вдоль улиц, забивал им мерзлые неглубокие колеи, наметал сугробики у плетней. Но едва вставало солнце, насыпавшийся за ночь снег все же таял, улицы деревни становились ослизлыми и липкими, точно их залили яичным белком. — Тьфу! — плевался Антип, целыми днями болтавшийся по пустынной, затихшей после горячей страды деревне. — В городе для себя-то небось камнем улицы выложили да эти... асфальты всякие понастилали. А люди, значит, и так пусть, в грязи, потому что ничего, мол, пускай, постольку поскольку... — Аринка вон Шатрова, говорят, заставляет председателя асфальтировать улицы, — сказал однажды вечером Антипу Фрол Курганов. — Чего? — удивился Антип, остановился средь улицы и захлопал глазами. — Захар, сказывают, обещал... — Хо! — воскликнул вдруг Антип. — А что им, и зальют! Не из своего кармана. Людского труда не жалко. Выкамаривают, понимаешь... Антилегенты! Сперва деревянные кладки им положь вдоль улиц, а потом, значит, асфальту налей. — Разве плохо? — А что хорошего? Ни стебелька, ни травки... одна твердость. Спокон веков жили — ничего. А ныноче иначе... Вчерась я в новой конторе был. Егорка Кузьмин тоже к председателю: водопойка, дескать, в каком-то коровьем стойле испортилась, надо новую. Я говорю: «А вы бы еще сортиры там понаставили фарфоровые каждому животному, эти... которые по-городскому унитазом называются...» Ка-ак Захар на меня... Ну да ладно. Прощай покудова... И Антип нырнул в темный зев сенок, как хомяк в нору, но тотчас высунулся оттуда. — Постой... ты, сказывают, того, а? — Антип подбежал к Курганову. — Под Клашку-то, слух идет, сенца стелешь, а? На огороды, значит, самолично к ней ездишь? Фрол тряхнул Никулина за грудки так, что у того зазвенело в голове. — Кто... сказывает?! — Фролка! — взвизгнул Антип. — Жилу ить шейную порвал, обормот... — Кто говорит, спрашиваю? — угрожающе повторил Фрол, не отпуская старика. — Да кто... Бабы вон болтают. А также Андрон Овчинников. Да я что! Стели под стерву... Бросила отца то, кобылица. Отца-то... Фрол оттолкнул Никулина, точно кинул его обратно в темный зев сенок, и широко пошагал к избе Овчинникова. Андрон, несмотря на ранний час, уже спал, похрапывая, на кровати. Фрол сдернул с него одеяло. — А? — вскочил Андрон, протер глаза. — Фу-ты... Я думал, баба убралась уже по хозяйству. — Ты... кнут размокший! — крикнул Фрол. — Ну-ка повтори, когда это я с Клашкой... под Клашку... — А-а... про Федьки Морозова вдову-то? — протянул Андрон. — Я и говорю — сомневаюсь, а он с усмешечкой: «Сомневался Данила, пока дочь не родила...» — Кто «он»? — Да этот, «Купи-продай». Курганов сорвался с места и выбежал, оставив Андрона в недоумении. Андрон зевнул, почесал правой рукой левый бок, раза два клюнул носом и всей спиной упал на подушки. А Фрол стремительно шагал к Юргину. Но постепенно замедлял и замедлял шаги, так как ему еще в избе Овчинникова стало уже ясно, откуда идет слух о нем и Клашке. Возле невысокого, в девять венцов, но огромного, всего три года назад отстроенного дома Илюшки Юргина Фрол остановился и задумался. К действительности его вернул скрип колес. Юргин подвез к своему дому бричку зеленого, пахучего сена. — Чего тебе тут? — спросил он сверху. — Откуда это? — не отвечая на вопрос, кивнул Фрол на бричку. — Где сумел накосить? — Сумеешь тут! — И Юргин выругался. — Все лето, как каторжник, под дождями гнил. — Каторжник? — усмехнулся Фрол. — Ты мне-то хоть не кричи об этом в ухо. Юргин соскочил с воза, долго и молча глядел прямо в лицо Фролу. — Вон что! — разжал наконец губы Юргин. — Сам допер? — О чем? — спокойно спросил Фрол. — О том, что ты Илья-юродивый, об этом давно догадался. — Вон что!! — опять насмешливо и вместе с тем зловеще протянул Юргин. Открыл ворота и, взяв лошадь под уздцы, завел бричку с сеном на двор. Фрол зашел следом, сел на какой то ящик, валявшийся на земле. Развязав бастрык, Юргин залез на воз и принялся сметывать сено. — Про Клашку-то... со чьих слов наболтал Андрону? — спросил Фрол. Юргин перестал сбрасывать сено, сказал: — Коль ты догадливый такой, чего спрашиваешь? — Не притворяйся, сволочь! Устин Морозов это тебе... — Вот что я скажу, Фрол Петрович, — перебил его Илья. — Догадалась было телушка, зачем хозяин с ножом в сарай зашел. Да поздно уже было... Фрол невольно поднялся с ящика. — Вот так, — усмехнулся Илюшка и опять принялся за работу. Пошатываясь, Фрол вышел из ограды юргинского дома, постоял в темноте средь улицы. На небе не было видно ни луны, ни звезд. С заречья тянула стужа, напахивало холодным запахом снега, точно там уже легла зима. — А-а! — махнул вдруг Фрол рукой и пошел к дому Клашки Никулиной. Когда Фрол вошел в комнату, Клашка, одетая, лежала на неразобранной кровати и, заломив руку под голову, смотрела в потолок. Огня в комнате не было, и Клашка спросила, не вставая: — Кто там? Фрол помолчал и сказал несмело: — Я это. Еще секунду-две полежала Клашка, стремительно соскочила на пол, босиком кинулась к выключателю. Электрический свет облил ее, вдавил в стену. Она прижала руки к груди, точно боялась, что сейчас выскочит сердце. Метнулась к окнам, задернула занавески, потом, растерявшись окончательно, сдвинула их в сторону, опять сложила руки на груди. — Ты... ты не бойся! — проговорил Фрол. — Я ведь... так я. Он снял шапку, сел возле двери на стул. Белые волосы его рассыпались в обе стороны. При электрическом свете они переливались и поблескивали, казались еще белее. — Чего тебе?.. Зачем ты?.. Чего надо? — задыхаясь, выговорила Клашка. Крепко притиснутые к груди ее небольшие, шершавые от работы руки приподнимались и опускались. — Не знаю я, — ответил Фрол, встал и одну за другой принялся задергивать оконные занавески. Клашка следила за ним с ужасом, но не останавливала. — Пришел вот... Ты зачем тогда, возле озерка, со мной? Так и я — не знаю... Закрыв окна, Курганов сел к столу и застыл, не глядя на Клашку. — Уходи... уходи, ради Бога! — попросила Клашка. Голос ее дрожал и рвался. — Ты... ты ведь седой весь... — А ты молодая разве? — с грустью спросил Фрол. И после долгого молчания усмехнулся: — Я, считай, с двадцати годов седой. Ты еще в люльке качалась, а я уже поседел. — Люди-то... люди-то что скажут? — голос ее рвался. — Люди? — с тоской переспросил Фрол. Он поднял голову и поглядел на стенку, где в простенькой березовой рамке под стеклом висел портрет Федора Морозова. — Что люди? Все равно говорят уж... Клашка, пошатываясь, побрела куда-то вдоль стены. Остановилась возле печки, оперлась о шесток. — Нет, нет... не может быть! Не имеют права!! Я Федю жду... — Потому и говорят, что не имеют, — горько и как-то обреченно уронил Фрол. Потом долго-долго молчали. Ослепительно, как солнце в пустом небе, горела посреди комнаты электрическая лампочка. Но света ее все равно хватало только на эту комнату, а там, за тонкими стеклами, за окнами, стояла густая тьма. Оба видели ее поверх занавесок, прикрывающих окна лишь до половины. Тьма прилипла к самым стеклам, давила и давила на них. — Снег, наверное, завтра упадет, — сказал Фрол. Клашка не понимала, о чем он говорит. Она, вся сжавшись, ждала, что сейчас посыплются со звоном выдавленные стекла, тьма хлынет в комнату, зальет все сплошной чернотой. Она была твердо уверена в этом, знала, что произойдет это через минуту. Вот осталось только полминуты, десять секунд, пять, две, одна... Стекла выдержали, не посыпались. Но зато распахнулась дверь, все равно зазвенел в ушах звон, и все равно стало темно в глазах. У порога, одетая в новую фуфайку, стояла жена Фрола Курганова, Степанида. Клашка была без кровинки в лице. Но — странное дело! — звон в ушах вдруг утих, точно растаял, тьма рассеялась. Она стояла теперь окаменевшая и спокойная, смело глядела в злые и вместе с тем тревожные Степанидины глаза. Глядела и чувствовала, что где-то внутри разливается острый холодок, ползет вверх по всему телу. — Чего надо? — спросил вдруг Фрол у жены, не вставая. И Клашка улыбнулась чуть-чуть, одобрила: именно, чего, мол, ей здесь надо? — Мимо я шла, — сообщила Стешка. — Простите уж... — Ну? — проговорил Фрол. — Видела, как... занавески открывали да закрывали. Фрол пожал плечами, будто удивляясь, и сказал: — Ступай домой. Сейчас приду. — Фрол! — закричала вдруг Степанида, подавшись вперед. — Ты что делаешь-то?! Опомнись! Ее тяжелый полушалок скользнул по гладким, туго зачесанным назад волосам и упал на плечи. От электрического света волосы поблескивали, делали ее красивой и молодой. — Ступай, сказал! — чуть повысил голос Фрол. — И ты?! — укоризненно повернулась Степанида к Клашке, сделала к ней два шага. — И ты?.. Что делаешь-то, а? — За что ты меня коришь? — шепотом начала говорить Клашка. — Что я делаю?! Ты всю жизнь с мужиком прожила, а я не знаю даже, как мужская пропотевшая рубаха пахнет. Ты это понимаешь, а? Понимаешь или нет, я спрашиваю? — закричала уже Клашка, не помня себя. — Занавески, говоришь, задернули? Ну, задернули. Чтоб любопытные глаза не пялили. Дверь вот еще не успели закрыть да на стол собрать! Клашка кричала, не трогаясь с места, а Степанида все пятилась и пятилась назад, пока не прижалась спиной к двери. — Клавдия! — выкрикнула наконец Степанида. — Подумай, ради Бога, чего говоришь! Клашка и в самом деле не отдавала себе отчета. Ей казалось: у нее хотят отобрать то, о чем она всю жизнь мечтала, чего ждала и дождалась наконец и что должна защищать. Но это было только мгновение, как после вспышки, когда на несколько секунд становится темно в глазах. А потом темень медленно рассеивается, выплывают из ее глубины знакомые очертания предметов, и все становится как прежде. — Прости меня, Стешенька, прости! — всхлипнула вдруг, как девчонка, Клавдия, кинулась к жене Фрола, уткнулась ей в плечо и, обнимая Степаниду, сползла к ее ногам. — Что ты, ей-богу, Клашенька... — растерянно проговорила Степанида. Голос ее перехватывало, по круглому, матово-бледному лицу прошла судорога. Обессилев, она присела у двери на тот же стул, где сидел недавно Фрол, положила к себе на колени Клашкину голову и стала ее гладить. — Будет, Кланюшка, перестань! И тоже... тоже прости меня... Обе женщины теперь плакали. Фрол крякнул, встал, потоптался. И осторожно вышел из дома. С заречья все так же тянула стужа, все так же напахивало запахом снега, хотя воздух был недвижим. У Фрола замерзла голова, и он понял, что забыл у Клашки шапку. Поднял барашковый воротник суконной тужурки и медленно, словно боясь споткнуться в темноте, пошел к своему дому. На половине пути его догнала Степанида. Она молча сунула ему шапку и пошла рядом. Фрол почти до самого дома нес шапку в руках, пока жена не сказала: — Застудишь голову-то. Зима ведь... Фрол очнулся и увидел, как неслышно и густо сыплются вокруг него тяжелые снежинки. В темноте они казались крупными шариками, похожими на град. Странно было только, почему они не барабанят о его голову, о мерзлую землю. — Зима, дядя Фрол, а! — радостно закричал вдруг Мишка Большаков, сын Захара, вывернувшись откуда то из переулка. — Видишь, как она незаметно! Утром люди проснутся — и ахнут: зима! Как у Пушкина. ... Проснувшись рано, В окно увидела Татьяна Поутру побелевший двор, Куртины, кровли и забор... продекламировал Мишка и воскликнул: — Хорошо! — не то о Пушкине, не то об этом сегодняшнем вечере. Плечи и шапка его были густо забелены снегом. Мокрое от растаявших снежинок лицо блестело в косой полосе электрического света, падавшего из чьего-то окна, занавешенного снаружи живой, вздрагивающей сеткой. — Вот ведь, а! — так же восторженно прибавил Мишка и вытер рукавом мокрое лицо. — Я хожу-хожу по улицам... А батя на ходке уехал... — Куда? — спросил Фрол, но не остановился и не стал ждать ответа. Возле дома Юргина Фрол замедлил шаг и посмотрел через ограду. На дворе не было уже ни брички, ни самого Ильи. Аккуратно сложенный примёток к большому стогу сена не был еще запорошен снегом, — очевидно, Юргин только что кончил работу. «Точно рассчитали, дьяволы! — со злостью и горечью подумал Фрол. — Ищи-свищи теперь следы...» Фрол был почти уверен, что «Купи-продай» привез сегодня колхозное сено. Степанида так и не проронила ни одного слова до самого дома. Фролу казалось, что она идет рядом и тихонько, беззвучно плачет. Может быть, так оно и было, потому что, войдя в кухню, Степанида, не раздеваясь, не показывая лица, пробежала в горницу, оттуда в угловую комнату, служившую спальней, с грохотом закрыв за собой одну, потом другую дверь. А в кухне, расставив широко ноги, сидел Устин Морозов. Полы его расстегнутого полушубка, как черные крылья большой и уставшей птицы, свисали вдоль ног до самого пола. Стряхнув под порог с шапки налипший снег, Фрол разделся: — Откуда Юргин сено привез? Морозов пожал плечами, и крылья его пошевелились. — Осенью председатель разрешал же всем по очереди для себя покосить. Где-нибудь опушку, может, выкосил. Ты сам-то где косил? — Не видел что-то я его с литовкой осенью. — Ты не видел, зато другие видели, — равнодушно проговорил Устин. И тем же голосом спросил: — Понял? Фрол вздрогнул от этого «понял?», точно его хлестнули ременной плетью, и надолго замолчал. — Так понял, что ли? — переспросил вдруг бригадир. Фрол не ответил и на этот раз. Но его крупная сутулая спина как-то сжалась, обмякла, на лице, измятом и несвежем, отразилась щемящая внутренняя боль. Он тяжело опустился на табурет. Бригадир усмехнулся удовлетворенно. Потом долго, не мигая, смотрел на крутые плечи Курганова, на большие, резко выделявшиеся лопатки, на его седую растрепанную голову. — Так она из-за Клашки, что ли? — снова спросил Морозов, кивнув на плотно закрытую дверь, за которой скрылась Степанида. Спина Фрола качнулась и начала выпрямляться. Лопатки на его спине сошлись друг с другом, и серая рубаха, туго обтягивавшая их, повисла складками. — Слушай, ты... — быстро проговорил Фрол и тут же захлебнулся, сник. — Откуда ты знаешь про это... когда сам я не знаю? Э-э... — И Фрол безнадежно и покорно махнул рукой. А посидев с полминуты, опять заговорил негромко и вяло, не глядя на Морозова: — Сатана ты, Устин. Ну, из-за Клашки, ну, саданула в башку гнилая кровь... И вдруг вскочил, опрокидывая табурет, жадно хватнул ртом воздух, точно внизу, где он только что сидел, нечем было дышать, закричал: — Ну, виноват я перед Стешкой... и перед тобой, перед твоим Федором! Разрежьте меня напополам, сволочи, выпустите кровь! Фрол бросал слова, как булыжники, тяжело и быстро ходил из угла в угол. Он не заметил, когда вошел с улицы залепленный мокрыми ошметками снега Митька. А увидев сына, остановился и подумал, что Митька, наверное, давно уже слушает их разговор. — Чудак! — спокойно сказал Устин. — Чего звенишь, как самоварная конфорка? Какая тут вина передо мной? Фрол хотел сказать что-то сыну, но при последних словах Устина торопливо обернулся к бригадиру: — А? — Я говорю: был бы виноват, совратив девицу, а вдова — Божий Дар. — Чего?? — еще более вытаращился на него Фрол. — Фу-ты! — насмешливо и неторопливо воскликнул Устин. — Я вон все Митьке хотел намекнуть: «Хоть ты, парень, не зевай, пожалей бабу...» — Ну-ка иди отсюда! — вспомнив наконец о Митьке, заревел Фрол в лицо сыну. Митька, ни слова не сказав, ушел в соседнюю комнату, подняв по пути опрокинутую табуретку и поставив ее к стене. — Н-да... Ну ладно! — Шумно вздохнув, Устин встал и застегнул полы-крылья своего полушубка. — Прощевай, Фрол Петрович. — Постой, постой! — торопливо проговорил Фрол, сел на табуретку. — Значит, Божий дар? — Ага. — Она же родня твоя, Устин, — печально, точно это были его последние слова, проговорил Фрол. — Родня? — негромко переспросил Устин. — Вся моя родня давно на кладбище переселилась. Голос Устина был сухой и жесткий, как шелест ржавой, пересохшей травы. Фрол не понимал, что он говорит, не догадывался, чего он хочет. Всю жизнь Фрол понимал Устина с полуслова, с полунамека. Там, на лугу, под дождем, Устин только поглядел в лицо Фролу, кивнув на мокрого, измотавшегося председателя: «Перетянутый канат пружинит, да не рвется. А прикоснись чуть острой бритвой...» Устин даже не договорил. Но Фрол понял его и не только прикоснулся, а со всего маха резанул бритвой по канату. Резанул не из ненависти к Захару Большакову, не из-за усталости, а от захлестнувшей его слепой и отчаянной злобы и едкого раздражения на самого себя, на Устина Морозова, от тупого и жгучего сознания, что не может, не найдет в себе силы сделать вид, будто не понял намека бригадира, не найдет смелости не резануть... И еще оттого, может быть, что никто не понимает его состояния... Но сегодня, сейчас, Фрол Курганов не мог догадаться, чего хочет от него Устин. И поэтому спросил прямо, может быть, впервые за всю жизнь: — Чего ты хочешь от меня? — Ничего, — пожал плечами Устин. — Что ты, в самом-то деле? Тогда Фрол ровным голосом высыпал один за другим еще несколько вопросов: — Ты знал, что у меня с Клашкой... что случилось со мной... это вот?.. — Догадался, допустим. — Зачем своему Илюшке и прочей шайке-лейке рассказал? — Хотел тебе лишний раз доказать: ты еще только подумаешь о чем, а мне уже известно. Довольный теперь? Фрол, точно враз сварился, молчал. — А отсюда что следует? — безжалостно продолжал Устин, расстегнув полушубок. И черные крылья опять начали подрагивать, готовые вот-вот развернуться со свистом. Фролу казалось, что Морозов в самом деле превратится сейчас в страшную птицу, взмоет кверху и оттуда ринется на него. — А следует вот что, любезный... Вижу я — задумчивый шибко стал. Гляди, дорогой, жить-то недолго нам с тобой осталось. Давай уж в дружбе и доживать... — Ага, — кивнул головой Фрол. — Слышал уже: чтоб хозяин с ножом в сарай не зашел. Догадается, мол, тогда телушка, да поздно будет... Предупреждали уже. Устин поглядел на склоненную Фролову голову. — Кто предупреждал? Фрол не ответил. Морозов пошел к дверям. — Ну, будь здоров. — Зачем хоть приходил-то? — не шевелясь, устало вымолвил Фрол. — Да вот... Сказали мне, что Степанида к Клашке ворвалась. Думаю — как бы теперь Фрол не отступился... — Я ни к чему и не подступался. И ничего мне не надо — ни Клашку, ни Степаниду. — Вот-вот... Видишь, я и об этом догадывался. А я вот что хочу. — И Устин Морозов впервые в жизни ясно и отчетливо сказал Фролу, чего он хочет: — Со Степанидой — как знаешь, но с Клашкой чтоб продолжал... Не сробел чтоб. — Улыбнувшись, добавил отчетливо: — Божий дар не принять — грех, как моя старуха говорит. — Да зачем, зачем это тебе, сволочь ты египетская?! — крикнул во весь голос Фрол. Но Устина в комнате уже не было. Фрол стоял не шевелясь, словно пытался что-то вспомнить. И вспомнил: не в первый, не в последний раз сказал Устин Морозов, чего он хочет. Давно, очень давно не говорил так прямо Устин, но не в первый... Глава 7 Зло и угрожающе скрипел мерзлый снежный наст. Фролу Курганову казалось, что еще шаг, ну, два — и тот, кто беспрерывно огрызается под его лыжами, остервенеет окончательно, вцепится в ногу, прохватит мясо до костей. Фрол зашагал быстрее, будто в самом деле хотел убежать от опасности. Тяжелая двустволка больно заколотила по спине сквозь полушубок, а болтавшаяся на поясе, еще не успевшая окаменеть на морозе лиса-огневка стала путаться в ногах. К тому же шагов через пятьсот горячей пробкой все плотнее и плотнее стало закладывать горло. Но Фрол из какого-то самому себе непонятного упрямства не сбавлял хода. Он жадно ловил бесчувственными, не повинующимися на морозе губами стылый воздух, с хрипом и хлюпаньем втягивал его в себя. Воздух тот был словно со стеклянным песочком, и растертая им глотка горела, саднила все сильнее и сильнее. Остановился Фрол на самой вершине увала, по склону которого почти до самого низа угрюмо стоял закуржавевший редковатый кедрач. У подножия увала начиналась деревня. Остановился, но и теперь ему не хватало воздуха. Широкая, когда-то могучая грудь работала сейчас вхолостую. Да, не тот уже стал Фрол Курганов. И силы не те. А ведь когда-то ему ничего не стоило отмахать по тайге, по буреломам и сумрачным, жутким крепям полсотни верст за день, отчертомелить с темна до темна на покосе или жатве, а потом как ни в чем не бывало колобродить с парнями по деревне до самого рассвета, тискать по овинам да сеновалам пищавших девок. Льнули же к нему девки, — значит, красив и удал был Фролка Курганов. И он любил их, тугих, как крутое тесто, пахнущих смешанным запахом полдневного солнца, холодноватой речной мяты и почему-то парного молока. Каждая надеялась удержать его навсегда, но не могла удержать больше недели, как бы крепко ни держала. ... Долго стоял Фрол Курганов среди редкого кедрача, навалившись на лыжные палки. Давно уже перестало жечь и першить в горле. А Фрол все стоял, все думал. Что ж, когда человеку двадцать, он думает о будущем. А когда стукнуло шестьдесят, он вспоминает прошедшее. Солнце еще не село, но день шел к вечеру. Неяркие зимние тени от редких деревьев расплывались на снегу. Внизу, у самого подножия увала, чернели квадраты скотных дворов. Они были похожи на огромные кирпичи, в беспорядке высыпанные прямо в снег. Первый из этих дворов, вон тот, где размещается сейчас телятник, был построен еще при Марье Вороновой. Он стоял тогда далеко от села. Потом отстроили второе, пятое, десятое помещение. Но даже спустя несколько лет после войны эти коровники, овчарники, конюшня стояли на отшибе. А сейчас дома колхозников прижались к самым дворам, обступили их полукругом. Меж домов виляли переулки, стекая, как ручьи, в три-четыре широкие улицы, тянувшиеся вдоль Светлихи. Главной улицей считалась самая ближняя к речке. На ней и поставили минувшим летом новую контору на левой, нечетной стороне. А на четной, чуть поправее конторы, на месте прежней лачужки, стоит сейчас его, Фрола Курганова, дом, высокий, просторный, светлый, спускаясь огородом чуть не к самой воде. А усадеб через пять, почти напротив конторы, — дом Устина Морозова. За Морозовым, ближе к паромному перевозу, — ее, Клавдии Никулиной, изба... Да, разрослась деревня. Вон ни того, ни другого конца не видно в вечерней дымке. Разрослась, изменилась. Поглядела бы мать — ахнула удивленно. Да, мать... Редко он вспоминает ее, а нехорошо. Он, Фрол, хотя и мал был годами, а помнит, как во время первой германской войны пришло известие о гибели отца. Мать, уже больная, износившаяся на непосильной работе у кулака Меньшикова, вскрикнула: — Как же мы теперь, сыночек, без отца-то... без кормильца!.. Вскрикнула, упала и больше не поднялась. Она только прошептала еще, с трудом открыв неживые уже глаза: — Фролушка... видит Бог... взяла бы я тебя с собой... да как? Ничего, ты уже большенький. Ты крупный у меня, крепкий. Иные и не подумают, что парнишка еще. Ты уж прости... и отца и меня... Уж ты сам покрепче на ногах стой. Поклонись Филиппу Меньшикову, — может, он поддержит тебя на первых порах. По совести-то — должен бы поддержать сироту, а я ему наперед за то отработала... Давно нету матери, шумят над ее могилкой лето за летом высокие березы, засыпает земляной холмик каждую осень желтый, легкий лист. Нету в деревне теперь и полуразвалившихся домишек со стропилами-ребрами. А где церквушка с вечно дребезжащим колоколом? Вон в самом центре клуб на ее месте — каменный, двухэтажный, с четырьмя квадратными колоннами. Это пока самое высокое здание. И каждый, кто подъезжает из заречья, видит его издалека. На месте голоребрых домов в разных концах деревни — механическая мастерская, гараж, амбары, склады. Все, все изменилось в Зеленом Доле. И продолжает меняться. Вон с краю деревни, недалеко от старого здания конторы, уже перестраиваемого под ясли, — холм. Вечно он торчал, как чья-то огромная лысая голова, мозолил всем глаза, портил вид. В деревне давно с местом стало тесно. Склоны холма облепили во всех сторон избы, взбираясь все выше и выше. Были желающие поселиться даже на самой макушке. Но Захар не разрешил. Почему — Фролу было непонятно. А оказывается, вот почему. Вон уже почти заканчивается кладка водонапорной башни. Насколько пришлось бы тянуть ее, заложи не на холме, а в другом месте? Что ж, хорошо, по-хозяйски рассудил Захар. Давно прикинул, для чего эта высокая лысина может пригодиться. Умеет вперед глядеть... Значит, и этот уголок деревни скоро изменится. Только вот он, Фрол, остается все таким же. Давно у него что-то застыло внутри, не то окаменело, не то оледенело... Снизу, от скотных дворов, доносился голодный рев скотины. «Видно, еще не задавали корма на ночь, — подумал Фрол. И еще подумал: — Скоро вообще давать скотине будет нечего». Вспомнилось Курганову проклятое прошлое лето. Вспомнилась и Клашка, которая сидела на мокрой копне, жгла его глазами. А потом — как сидела она в темноте рядом с ним возле маленького лугового озера. Вспомнилась — и вздохнул он, невесело подумав: а ведь чудно... Что до того была ему Клашка Никулина? Что куст в поле, что ветер в небе. А сейчас... Лезет в глаза — хоть вырви их! — бесстыжая вдова, да и только. И смешно, и больно, и... стыдно. Перед Митькой стыдно, перед Стешкой, перед людьми. А больше всего перед самим собой. Стыдно — и обидно почему-то. Может, потому, что его любили многие, а он — так, посмеивался только. Не отказывал им в любви, но и никогда не горел, теплился еле-еле. И вдруг сейчас, под старость, всплеснулся пламенем, как догорающее полено. Это было непонятно самому Фролу, а главное — страшно. Не потому, что взметнулось, загудело пламя, а от смутной догадки, что, взметнувшись, огонь с отчаянной торопливостью пожрет остатки горючей своей пищи, дико пропляшет последнюю свою пляску — и беззвучно навсегда потухнет. И полено, тяжелое и пахучее когда то, — словом, все, что называлось Фролом Кургановым, — превратится в кусок черного, мертвого, никому не нужного угля. Выбросят уголь в мусорную яму, размочит его дождь, превратит в кучу мелкой сыпучей золы. Солнце высушит эту кучку пыли, ветер развеет ее по белу свету — и все! Был и не был... Еще раз вздохнул Фрол, переступил с ноги на ногу. И дважды провизжало, дважды огрызнулось внизу, под лыжами... ... Но пока пламя еще горит, пока непохоже, что оно скоро потухнет, начал снова думать Фрол. Начал, как ему показалось, откуда-то с середины. Оно все опалило внутри. И эта опаленная его внутренность представилась вдруг Фролу страшным темным зевом, и по ее стенкам ползают горячие искры, меж искр брызгают частые фонтанчики огня — точь-в-точь так, когда загорается сажа на сводах старой, давно не чищенной печки. Эти искры и фонтанчики больно жгли, распарывали Фролу грудь иглами, резали острыми холодными ножами. Но боль была приятной, и Фрол хотел, чтобы она никогда не кончилась, становилась все сильнее и сильнее. И, может, поэтому он, несмотря на звеневшие в голове слова: «Со Степанидой — как знаешь, а с Клашкой чтоб продолжал...» — ничего не продолжал, не подходил к Клашке... Много раз Фрол видел перед собой прищуренные, блестевшие, как черное лезвие, Устиновы глаза. Но все равно не подходил к Клашке, потому что боялся: подойдет — взметнется последний огонь на том полене и потухнет. И не подходил еще потому, что слышал, как тот же голос, может быть, не такой хрипучий и изношенный, говорил ему: «С Наташкой — как хочешь, а Стешка-то, Стешка — погляди! Дотронься пальцем — однако, лопнет, до того сочная. Был бы холостой, не раздумывая женился... Хоть на денек бы. Понял?» Слышал тот же голос Фрол и видел перед собой те же поблескивающие черные лезвия. Тогда они поблескивали острее, чем сейчас. Не говорил разве только тогда этот голос, что чужая невеста — Божий дар. Вот и вся разница. Когда это было? Давно, очень давно. Пожалуй, в тридцатом. Во всяком случае, еще не совсем пришла в угомон жизнь вокруг после коллективизации, они, зеленодольцы, еще только-только начали распахивать и засевать зареченские гари, и он, Фрол, кружил над раздобревшей, пышно разневестившейся в последнее лето Наташкой Меньшиковой, как коршун над цыпленком. — Высматривает, сволочь, как бы вцепиться в девку без промаха, — сказал однажды Захар Большаков Стешке, возвращаясь вечером с лугов. — Ты бы предупредила Наташку. Фрол и Устин Морозов лежали в траве возле дороги, оба слышали слова председателя. — Не успеешь, однако, предупредить-то, — усмехнулся Фрол, встал и пошел к холодному ключу, где умывалась после работы Наташка. Как сейчас помнит Фрол — обернулась Наташка торопливо на шум его шагов, задрожала на щеке прилипшая водяная хрусталинка. Она отступила к низкорослым кустикам, с сизоватыми, точно покрытыми изморозью, длинными листьями, вся подалась назад, точно хотела упасть на них спиной. — Что ты? — улыбнулся Фрол. — Не съем же. Зацелую если только до смерти... Да упадешь же! — И, протянув руки, взял ее за плечи и пригнул к себе. Наташка скользнула вниз между его рук, отбежала в сторону, подхватила оставленные кем-то вилы. Побежала дальше. Но словно достигла невидимой какой-то черты — резко остановилась. — Вот давно бы так! — усмехнулся самодовольно Фрол. Он был уверен, что теперь ноги ее намертво вросли в землю, не торопясь, вразвалку пошел к ней. Однако Наташка попятилась, прошептала и испуганно и тревожно: — Не подходи... — Не дури, говорю, — еще раз ухмыльнулся Фрол. И побледнел. Мимо его уха просвистели вилы-тройчатки, воткнулись, зазвенев, во влажную землю шагах в трех позади. — Ах ты... кулацкое отродье! Мало вас подавили вокруг, уцелела, стерва... — проговорил сбоку голос Морозова. Устин вышел из-за кустов, выдернул вилы и подал Фролу. — Возьми... на память... Наташка бежала где-то уже далеко. Над травами катилась одна ее голова. Голова подскакивала, как мячик, — Наташка прыгала, наверное, через кочки. Фрол принял вилы, внимательно, с любопытством пощупал по очереди пальцами острие каждого рожка, сел на траву и задумался. — Я говорю — на Стешку лучше погляди, — снова сказал, Устин. — Стешка не будет вилами кидаться. Запах зеленого неба и черных трав мутил голову. Светлая полоса на краю неба загибалась и спускалась куда-то за горизонт. — Чего глядеть на нее? На ней Захарка-председатель собирается жениться, — ответил Фрол. Стешка, девчонка шустрая, хитрая, с большими, чуть раскосыми глазами, была самой младшей из трех дочерей Михея Дорофеева, сторожа деревенской церкви. Во времена колчаковщины большие услуги оказывал партизанам этот тощенький, с виду пугливый, забитый мужичонка. Укрывал в церкви разведчиков Марьи Вороновой, прятал там же оружие, передавал связным разные сведения. Дочери Михея, не в пример отцу, рослые, разбитные, все с быстрыми шельмоватыми глазами, тоже жили при церкви. Старшая и средняя по очереди нанялись в свое время в экономки к зеленодольскому попу, отцу Марковею, человеку вроде бы мягкому, ласковому, с постоянной улыбкой на ярко-красных, как у девушки, губах. А спустя некоторое время так же по очереди вышли замуж: старшая — за дьякона из Озерков, средняя — даже за какого-то родственника отца Марковея, жившего где-то в центре России... Михей Дорофеев все это воспринимал безучастно, только, когда говорили ему о дочерях, сплевывал молча и отходил прочь. Перед самым боем за Зеленый Дол Михей Дорофеев впустил ночью в церковь двух партизан. Они быстренько собрали из заранее припрятанных частей пулемет, установили на колокольне. Да ветер ненароком сорвал с одного из партизан фуражку, швырнул вниз, прямо на проходящего по улице попа. Через полчаса Михея Дорофеева, его жену и десятилетнюю Стешку выволокли из их домишка, швырнули к церковной стене, где лежали изуродованные, но еще живые партизаны. Прежде чем раздались выстрелы, кто-то (сама Стешка не поняла кто, не то отец, не то один из партизан, — было темно) подмял ее под себя... На рассвете колчаковцы из села были выбиты. Расстрелянных подняли. Стешка была без сознания, но дышала — пуля задела ей только правый бок. Захар Большаков поднял ее, осторожно отнес в пустой домишко, приставил сиделку... А потом время от времени приходил справляться о здоровье девочки. Месяца через четыре в деревню приехала средняя дочь покойного Михея, помолилась на могиле родителей и уехала, забрав с собой Стешку. В двадцать восьмом году Стешка вернулась. Сразу ее и не узнали — она превратилась в рослую, как и ее сестры, шуструю, с большими, чуть раскосыми глазами девушку. — Вон ты какая стала! — удивленно воскликнул Захар. — Ну да, такая, — хитро повела Стешка глазами. — А что? — Ничего. Что вернулась, это хорошо. Домишко ваш совсем прохудился — подправим. А чего от сестры то уехала? — Померла она... — Вот как... — Ага. А я помню — ты все приходил ко мне, когда я раненая после расстрела-то лежала. Пирожки все приносил с клубникой и черемухой. — Верно, кажется, и с черемухой, — рассмеялся Захар. Постояли, помолчали. Стешка, припустив глаза, спросила: — Значит, ты председатель тут? — Да вроде. — Значит, не придешь теперь... не принесешь пирожка с черемухой? И, не дожидаясь ответа, убежала, сверкнув белками огромных глаз. Обо всем этом все знали в деревне. Знал и Фрол Курганов. И поэтому повторил: — Нечего глядеть на нее. У них с Захаром любовь давняя... — Ну... давняя ли, крепкая ли, я не знаю. И все ж таки замечаю, как деваха при виде тебя ноздрей подрагивает. И я на твоем-то бы месте... Подождал бы для любопытства, пока у них свадьба не разгорится. Да прямо от свадебного стола и увел бы невесту, как кобылицу из стойла... Устин дал подумать немного Фролу и положил тяжелую, как каменная плита, руку на его плечо: — Понял? Фрол попробовал снять с плеча Устинову руку, но она словно прикипела. — Понял, что ли? — еще раз спросил Морозов, встряхнув Фрола. Курганов, ощущая на плече тяжесть, смотрел на светлую полосу, спускавшуюся за горизонт, и думал, что, раз она туда спускается, значит, земля в самом деле круглая и что за горизонтом сейчас, наверное, до того светло и чисто, что режет в глазах. — Зачем тебе... чтоб я женился на Стешке? — тихо спросил Фрол. — Чудак! — откликнулся Устин и убрал руку. — Да я о твоем счастье забочусь! ... Так началась в его, Фрола Курганова, жизни Стешка, Степанида, перед которой сейчас, после случая в доме Клашки Никулиной, Фролу стыдно и неловко. Она ничего не говорит, Стешка, только стала молчаливее. И Митька ходит какой-то замкнутый, задумчивый. Фрол замечал, что сын иногда посматривает на него любопытно и ожидающе, а сам точно прикидывает что-то в уме. Третьего дня Фрол не выдержал и, когда Степанида вышла во двор, крикнул Митьке: — Чего примеряешься которую неделю? Звездани уж батьку сразу под дыхало, чтоб свет померк... — И, немного успокоившись, прибавил: — Может, мне тогда легче станет. Митька, точивший какую-то деталь к трактору, бросил в ящик напильник, раскатал рукава. — Зачем? — холодно улыбнулся он. — Примерки разные бывают. Фрол так и не мог понять, что означают его слова. Подумал только, что все время живут они — он, сын и жена — вроде далеко-далеко друг от друга. По какому-то недоразумению они вынуждены собираться под одной крышей, по три раза в день садиться за один стол. Но каждый будто одет в ледяную корочку. Посидят, похлебают что-нибудь молча и так же молча разойдутся по своим комнатам. Разойдутся не спеша, точно боясь неосторожным движением разбить, разрушить свои ледяные скорлупки. «... Так началась она, Стешка, — вернулся Фрол к прежним мыслям. — А что было дальше?» После разговора с Устином у ключика Фрол, точно и знать никогда не знал Наташку, начал поглядывать на Стешку. Заметив это, она округляла удивленно глаза и оглядывалась растерянно, будто хотела у кого спросить: правда ли это? Фрол только встряхивал белыми волосами, подмигивал и, закусив язык, принимался махать косой. Не было еще человека в Зеленом Доле, который мог бы угнаться за Фролом в работе. Когда начали в то лето метать скошенную рожь в скирды, Курганов брал с собой на всякий случай пару запасных вил. Разойдется, бывало, — не остановить его ничем, только с треском ломались, как сухие прутики, черемховые, железной крепости черенки вил. И снова подмигивал Стешке, когда оказывалась она рядом. Стешка теперь вспыхивала, запиналась и боязливо глядела по сторонам — нет ли рядом Захара Большакова? — Боишься? — спросил однажды Фрол у нее. — Отойди, седой дьявол! — жалобно попросила Стешка. — Ладно, я подожду, пока привыкнешь, — сжалился Фрол над ней. К середине страды Стешка привыкла настолько, что во время работы сама искала вороватыми глазами Фрола. Но ничего не говорила, держалась поближе к людям. А домой каждый вечер уходила с Захаром, который неизменно заворачивал к концу дня на ток. «Ага... — ухмыльнулся Фрол про себя. — А ну, так попробуем». И несколько дней подряд бродил вокруг Стешкиного дома, как волк вокруг овчарни. Стешка не выходила, но она чуяла и знала, что он бродит, и однажды, когда молотили конями пшеницу, чтоб выдать хлеб на трудодни, шепнула: — Дурак! Захар ведь... Он каждый вечер у меня сидит. Ни на шаг не отпускает. — Вон что! — протянул Фрол. — Сегодня ночью я вот под этим ометом балаганчик устрою, а? А завтра вечером... — Что ты, что ты! — встрепенулась Стешка и поспешно отошла. Ночью Фрол действительно пришел на ток, вырыл в куче вымолоченной соломы глубокую нишу, замаскировал вход. Посидел возле омета на мягкой, холодноватой земле, выкурил самокрутку, поглядывая на мерцающие за речкой деревенские огоньки, и, заплевав тщательно окурок, пошел на берег, к лодке. На следующий день, перед вечером, сказал Стешке: — Видишь, где куст полыни висит на омете? Там балагашек... — Фролка... н-не могу, — попятилась, сильно замотала головой Стешка. — Тогда как хошь. Дважды просить не буду, — равнодушно пожал он плечами. До самой темноты Стешка была рассеянной и неловкой какой-то, вздрагивала при каждом щелчке бича. А под конец, закидывая на круг пласт колосьев, выброшенный копытами, повредила передние ноги коня. Разгоряченная лошадь с ходу припала на грудь, ее тотчас стоптали задние, путаясь в постромках, раскатились по сторонам. Взметнулись человеческие крики, лошадиное ржание и дикий храп, поднялась тучей пыль. — Раззява косорукая! — замахнулся на Стешку кнутом Филимон Колесников. — Угробила коня, однако, с-стерва... Филимон, может быть, и опоясал бы Стешку, но кнут схватил подъехавший председатель колхоза. — Погоди, Филимон, — попросил он. — В чем дело? Стали освобождать лошадей от постромок, разводить в стороны. Сбившись кучей вокруг пораненного коня, осматривали его ногу. Стешка, прислонившись спиной к скирде, дико поводя глазами не то от испуга, не то еще от чего, незаметно для себя переступала ногами, двигалась к краю омета. Как только Стешка скользнула за угол скирды, наблюдавший за ней краем глаза Фрол усмехнулся. Растолкав людей, он посмотрел, как голый по пояс Филимон Колесников перематывал лошадиную ногу своей располосованной рубахой. Захар сидел на корточках возле лошадиной морды и поглаживал ее ласково по плоской щеке. Выпрямившись, Фрол задумчиво обошел круг, на котором молотили пшеницу, еще раз поглядел на сбившихся вокруг коня людей, еще раз усмехнулся и не спеша, будто шел по своей надобности, скрылся за ометом. Когда залез в темную, пахнущую сухой пылью дыру в соломе и стал заваливать лаз, услышал, как тяжело дышит позади него кто-то и Стешкин голос проговорил глухо, сквозь рыдания: — Сволочь ты, Фролка... Дракон ты проклятый... — Тихо! — прошептал Курганов. — Добровольно ведь залезла. Стешка примолкла. Фрол не видел ее, но слышал, как затихало ее дыхание. По шуму голосов, глухо доносящихся с противоположной стороны соломенной скирды, по топоту лошадиных ног, по лязгу составляемых к стенке омета вил Фрол и Стешка догадались, что люди уезжают наконец домой. Оба затаились не дыша. Оба ждали, когда простучит ходок, на котором приехал Захар Большаков. А он не стучал. Вдруг прямо возле заваленного соломой лаза прошуршали шаги. Шаги удалились, потом вернулись. Кто то искал кого-то. Стешка и Фрол знали — кто и знали — кого. И все-таки, когда рядом, почти над ухом, прозвучал тревожный и призывный голос Захара: «Стеша!» — Стешка дернулась. Фролу показалось, что она вскрикнет, он быстро протянул в темноте руку, чтобы предупредить этот крик, торопливо нащупал ее плечо. Стешка жадно схватила его жесткую ладонь и закрыла ею свои горячие губы, — может быть, в самом деле боялась, что не выдержит. Захар еще походил вокруг омета, еще несколько раз позвал Стешку. Наконец колеса его ходка застучали, удаляясь. Стешка опустила Фролову ладонь и облегченно вздохнула. — Да, любит же он тебя, — негромко проговорил Фрол. — Ага, — грустновато откликнулась она. — Уж так любит... Останемся одни — он вроде и дохнуть на меня боится. Только все смотрит, смотрит... — А ты его? — Я? Что — я? Председатель ведь. Не каждой так-то в жизни пофартит... Тут уж люби не люби... — И Стешка вдруг рассмеялась радостно и сыто, потянулась хищно. — Я его, теленка, без веревки за собой вожу. Вот кабы тебя так... Фрол целую минуту молчал. — Ах ты, сука ласковая! — выдавил он наконец сквозь зубы и повернулся к ней, взял обеими руками за плечи и приподнял. — Коня-то нарочно ты сегодня, а? Тебя спрашивают! — Что ты, ей-богу? Какого коня? Ой, не трогай меня, Фролушка, не трогай! Может, я за него еще выйду, за Захарку, — со свистом зашептала вдруг Стешка ему в ухо. Фрол замер на мгновение, как бы соображая, о чем это она просит. — Ах ты сука ехидная! — снова усмехнулся он, оскалил в темноте зубы. И, не отпуская ее плеч, навалился на Стешку всем телом, точно хотел раздавить, мял ее безжалостно под себя, как подушку, стараясь причинить боль, вырвать из ее тугих, как резина, губ хотя бы один вскрик. Но она, большая и сильная, молча билась под ним, мотая головой из стороны в сторону. И Фролу хотелось ударить кулаком по этой голове, чтоб она перестала мотаться... ... Потом Фрол опять сидел, как прежде, спиной к Стешке. Глаза щипало, горько пахло почему-то полынью. Стешка так и не вскрикнула ни разу, не заплакала, как ожидал Фрол. И вдруг она всхлипнула, повторила глухо, сквозь сдерживаемые рыдания, как полчаса назад: — Дракон ты проклятый... Фрол задыхался от духоты и пыльной горечи, вытолкнул ногой соломенный пласт, закрывавший лаз. Холодный ночной воздух пахнул в лицо, обжег легкие. Как и вчера, на той стороне речки мигали деревенские огоньки. Прямо в дыру, где они сидели, смотрела равнодушно круглая луна. Слабый, неясный свет высвечивал только отдельные соломинки и толстые Стешкины ноги. Фрол покосился и в полусумраке разглядел ее всю. Она валялась за его спиной, измятая и жалкая, и по-прежнему всхлипывала. Но Фрол ей не верил. Потом Стешка перестала плакать, приподнялась и сказала полным голосом: — Все тело трухой облипло... Курганов не обернулся, не пошевелился. — Фролушка! — простонала Стешка и положила ему на плечо горячие, потные руки и растрепанную голову. — Что же теперь-то, а? Не бросай ты меня... Брезгливо поморщившись, Фрол двинул плечом, стряхнул с себя Стешку. — Липкие же у тебя руки. Не хнычь, сказал! — Все вы кобели. Сперва... а потом... Возьми меня, Фрол, за себя, ради Бога. — Я же не председатель, — усмехнулся Фрол. — И никогда им не быть мне... — Будешь, ей-богу, будешь, Фролушка, — торопливо зашептала она, опять вскидывая руки ему на плечи. — Ты работящий, все видят. Вона как вилами-то махаешь! Даже Захар хвалил. Этой силе да ума бы, говорит... А вдвоем-то бы мы с тобой... эх... Ум-то что, — рассудок только. Пущай и не хватает, да главное — люди чтоб не знали. А обмануть их легче легкого, потому что сами дураки. Так мне сестра все время говорила. Где надо — поддакнуть, где надо — промолчать. И главное — на собраниях выступать об чем-нибудь. Уж я бы тебе подсказывала, что и когда... Теперь Курганов не стряхнул, а отшвырнул Стешку от себя с такой силой, что, ударься она не в соломенную, а в деревянную стенку, убилась бы насмерть, и вылез на свежий воздух. Стешка выползла следом, обхватила его пыльные ноги, заголосила, по-волчьи подвывая: — Ну, ударь еще раз... Переломи с хрустом, как палку, разотри в кровь сапогом. Мне нисколько не больно, бабы любят мужскую силу, любят, чтоб кости у них хрустели. Ну, бей, чтоб искры из глаз, чтоб зверем кричать... — Ты человек ли? — удивленно и тихо спросил Курганов. — Я буду, как ласковая собачонка, в глаза тебе заглядывать... Как Захарка в мои сейчас, так я в твои глядеть буду... И заживем! Фролушка! Я ведь не с пустым карманом. Передала мне сестрица-то кое-что перед смертью вместе с наказом, как жить. Умница была... Фрол выдернул, как из трясины, ноги из Стешкиных рук и пошел к деревне, оставив ее лежать на колючей стерне. Две недели затем он работал молча, ни разу не взглянул на Стешку, хотя чуял, что она будто привязалась к нему своими раскосыми, хищноватыми глазами. Куда ни пойдет — тянется за ним какая-то невидимая нить, и не оборвать ее, не сбросить с себя. Раньше Стешка, а теперь сам Фрол старался быть поближе к людям, а вечером вместе со всеми уходил в деревню. Стешка плелась позади с бабами. Председатель перестал отчего-то заезжать на ток вечерами. Он приезжал иногда днем, хмурый и обросший, но долго на току не задерживался. Однажды, в начале третьей недели, Захар все-таки задержался, а вечером поехал в деревню, как это бывало раньше, вместе со Стешкой. — Вот что, Фрол, ты не порти мне спектакля, — жестко сказал в тот же день Морозов. — Чтоб все по нотам было, как договаривались. Понял? — Не могу я! — скрежетнул даже зубами Фрол. — Не могу... Устин запрокинул голову и захохотал. Потом резко оборвал смех, прищурил черно-угольные, отливающие холодным блеском глаза. — Ты ляг сегодня пораньше спать. Укройся с головой, в темноте подумай... припомни, что можешь. А что забыл, я подскажу. На другой день Фрол, выбрав время, шепнул Стешке, глядя в сторону: — Как стемнеет, жду тебя в тайге, возле обгорелого кедра. ... Так она, Стешка, продолжалась в его жизни. А что было еще дальше? Были ворованные поцелуи, жадные, ненасытные Стешкины ласки по ночам, которые вызывали у Курганова тошноту и отвращение, высасывали из него все силы. И довольные смешки Устина Морозова, его одобрительные возгласы: «Так... Молодец, Фрол... Скоро будет последнее действие... На Масленицу Захар свадьбу готовит. И ты готовься...» — И ты готовься, — повторял Фрол Стешке Устиновы слова. Голос его был усталый и безразличный. — Отведете свадьбу, а перед тем, как лечь спать, выйдешь на улицу. За плетнем будет кошева стоять... — Выйду, родимый. Что хошь сделаю. Пешком за тобой побегу хоть на край света, — покорно шептала Стешка. А зимой, уже перед самой свадьбой — остатки совести, что ли, пошевелились в ней, — она попросила робко Курганова: — Может, не надо бы, Фролушка, а?.. Свадьбу-то с Захаркой... Давай я сегодня к тебе перейду. Начисто убьет это Большакова. А коль со свадьбой еще комедь устроить... — Жалко, что ли, его? — Не то чтоб жалко... Неловко все же. — И, опустив в снег раскосые свои глаза, добавила: — А по правде если — жалко. Не его, может, а просто так. Сердце томит отчего-то... Стешка помедлила, поводила глазами и снова опустила их вниз. — Летом он для меня цветки собирал. Когда едем вечером домой на ходке, вытащит их, привялые, запыленные, из-под ног откуда-то, сунет неловко в колени мне, а сам покраснеет... А когда в скирде мы... догадался он, в общем, как-то. За одну ночь похудел. Глаза только одни и не похудели. Потом простил... — Может, и сейчас догадывается? — Не знаю. Только еще преданнее в глаза смотрит. Как больному ребенку. И весь какой-то... виноватый весь. Будто не я перед ним, а он передо мной провинился. Когда сказала: «Давай свадьбу через месяц» — повеселел. — Можешь не выходить под конец свадьбы ко мне, если хочешь. Чтобы он не погрустнел потом, — проговорил Фрол суховато, вроде попросил о чем-то неуверенно. Но Стешке показалось, что он сказал это с издевкой. — Ты не смейся, Фрол. Я к тому, что душа у него, у Захарки, человеческая. — И я к тому... — еще тише проговорил Фрол, оглянулся по сторонам и странно втянул голову в плечи. — Легко ли наплевать в такую... Стешка недоуменно подняла голову в толстом полушалке, испуганно глянула на него узковатыми глазами, ткнулась в кислую шерсть Фролова полушубка. — Нет! Фролушка, ты верь мне. Я ведь это так... вспомнила. Да ради тебя, ради... Я им всем наплюю! Всем!.. Фролушка, родимый... Курганов, грубо оттолкнув ее от себя, брезгливо растер рукавом мокрую от ее слез шерсть на отворотах полушубка. — Я и не сомневался. Вот тут, за этим самым плетнем, будут сани стоять, — хрипуче и тяжело сказал он, отвернулся от Стешки и пошел, горбатясь, в темноту. ... Свадьба Захара Большакова со Стешкой была в морозный, искристый день. С утра гудело и волновалось все село, — шутка ли, председатель женится! Кучами ходили люди из конца в конец деревни, толкались перед домом Захара, сорили подсолнечной лузгой, окурками на чистый, только что нападавший сверху снег. И весь день ждали чего-то необычного, невиданного в этих краях. Приближение этого необычного чувствовалось во всем — в испуганно-подленьком блеске Стешкиных глаз, в счастливо-обеспокоенном выражении худого Захарова лица, в молчаливых и зловещих усмешечках Илюшки Юргина, точно он хотел сказать: погодите, мол, вы не знаете, что сейчас произойдет, а мне-то известно... Но свадьба началась своим чередом, после первых рюмок исчезла скованность и неловкость гостей. Кричали, как обычно, «горько», Захар целовал Стешку в холодные губы. Устин Морозов, подвыпивший и разлохматившийся, обнимал Захара, говорил, смахивая со щек самые настоящие слезы: — Захар Захарыч, дорогой ты наш председатель... Видим, видим, как вы любите друг друга... И мы радуемся твоему счастью. Мир да совет вам до гроба... Гляди, Стешка, береги его, заботься. Самое дорогое, что у нас есть, отдаем тебе. Сынов чтоб нарожала ему... Захар, тогда молодой, еще безусый, разволновался, приподнялся со стула. Кто-то снова крикнул в это время: «Горько!» Стешка обхватила Захара обеими руками, прижалась к нему крепкой, как камень, грудью, внутри которой часто и глухо колотилось что-то живое. Тогда Захар расчувствовался окончательно, усталые и счастливые глаза его подернулись живой влагой. — Друзья дорогие мои! Товарищи дорогие... — начал он. В это время Фрол Курганов почувствовал на себе две пары глаз — Устина Морозова и Стешки. Встал из-за стола и, покачиваясь — то ли от выпитой водки, то ли еще от чего, не спеша вышел на улицу. ... Ночь была тоже морозной и искристой. Сотни человеческих ног гладко притоптали за день снег вокруг дома Захара Большакова. Скрипа полозьев, когда Фрол и Илюшка Юргин подъезжали к плетню, не было слышно. Гости уже начали расходиться от председателя. В освещенных окнах маячило еще несколько теней, болталась, прыгала по мерзлым стеклам огромная кудлатая голова Устина Морозова. Стешка перелезла через плетень молча и торопливо. Если бы не затрещали под ее ногой мерзлые прутья, можно было подумать, что это тоже скользнула какая-то неясная, зловещая тень. Полураздетая, придерживая одной рукой полы незастегнутой жакетки, другой — концы полушалка, она тяжелым мешком бухнулась в сани, простонала Фролу в колени: — Ой, скорее... «Купи-продай», сидевший за кучера, изо всей силы вытянул кнутом горячего жеребца. В две минуты он домчал их до Фроловой избы. Стешка спрыгнула с саней, все так же придерживая руками жакетку и полушалок, прибежала к двери, ударилась о нее плечом. Сам Фрол вылезал из саней не спеша. Он сперва проводил взглядом Стешку и потом уже ступил на снег. — Да скорей ты, и так чуть не опоздали! — нетерпеливо крикнул Юргин Фролу, заворачивая жеребца. — Невесту уволокли, слава Богу. Сейчас гостенечков, какие еще на ногах, попробую перевезти. Как говорится, со свадьбы на похмелье... — Не надо, а? — слабо запротестовал Фрол. — Ну, ха-ха-ха! — засмеялся радостно Илюшка. — Кусок мяса-то из когтей вырвали, теперь глянуть, как лапы обсасывает... бывший жених! — И снова хлестнул — смачно, с отгягом — танцевавшего жеребца. Фрол нехотя пошел в избу. Когда открыл дверь в горницу, увидел, что Стешка сидит уже за длинным, уставленным закусками столом, чокается граненым стаканом с Антипкой Никулиным и Андроном Овчинниковым. — Мир да любовь... Вот теперь мир да любовь! — кричал Антип, изрядно хлебнувший еще у Захара. - — Я сомневаюсь, — качал головой Андрон, тоже хмельной и красный, как помидор. — Баба — это что? Это, брат, ежели по-пролетарски назвать, домашний подкулачник. Одним словом — женщина. И у нее любовь — что такое? Один ветер в голове. Куда дунет, туда клонит... — Не скажи, не скажи, — сопел Антип. — Стеха-потеха, эх... трансляция! — И вдруг Антип, зажав в руке стакан, грохнул им об стол, расплескал водку и заплакал. — Стерва ты, Стеха! И Фрол стервяк. И вот Андрон. Один я вот человек, да и то... не шибко положительный. Гости к Фролу так и не приехали. Через некоторое время ввалился «Купи-продай» с расквашенным лицом. Скинув полушубок в угол, он сел за стол, размазал по щеке кровь рукавом, молча опрокинул в стакан бутылку. Фрол только усмехнулся. — А что? — сказал Антип. — Ране, бывало, где свадьбу начинали, там и кончали. Гости расходились, а жених да невеста спать ложились. А ныноче иначе. И вдруг поднялся, швырнул стакан с водкой в Стешку: — Потаскуха мокрогубая! Вы кого обидели? Вы моего партизанского командира обидели... Юргин хотел осадить пьяного Антипа, но тот вцепился ему в глотку. Задыхаясь, Илюшка торопливо шарил рукой по столу, опрокидывая стаканы и тарелки. Нащупал толстую, зеленого стекла бутылку. Фрол хотел задержать руку Юргина, но не успел — Илюшка размахнулся и звезданул Никулина по черепу. Антип осел, повалился под стол. В это время зазвенели стылые оконные стекла, посыпались, как льдины, на пол. Тяжелое полено, просвистев возле Фролова уха, врезалось в стену. Андрон Овчинников с перепугу приклеился к стене и мотал руками, как бабочка крыльями, пробовал оттолкнуться от стены и не мог. Фрол Курганов еще раз усмехнулся. Спокойно посмотрел на разбитое окно, встал, потушил висевшую над столом лампу. Взял с кровати подушку и заткнул окно. Потом проговорил так же спокойно: — Вот и все. — Филимон это Колесников, — сообщил Юргин. — Знаю, что не Захар! А только если бы он со мной так, я бы не поленом в окно. Я бы дом его поджег. Припер ломиком двери, облил керосином — и поджег. Повернулся и ушел в боковушку, прямо в сапогах завалился на кровать. Через минуту туда же зашла Стешка, остановилась у стены, не зная, что делать. Наконец прошептала: — Фролушка... Все равно теперь уж... нету обратно дороги... ни мне, ни тебе. Фрол еще помолчал и сунул ей в лицо пахнущий дегтем сапог: — Стаскивай! Р-разувай мужа, говорю! Стешка, не говоря ни слова, прижала сапог с груди, откинувшись назад всем телом, потащила его с ноги. Так кончилась его «свадьба» со Стешкой... ... Стоя на вершине увала без движения, Фрол Курганов почувствовал, что замерз. Однако не тронулся с места, не пошевелился, даже не переступил с ноги на ногу. Он стоял, уперев в грудь обе лыжные палки, и смотрел вниз. А внизу, покачиваясь, полз на деревню с речки Светлихи вечерний туман. Крайние дома уже тонули в нем, как прошлым летом стога в сеногнойной мороси. «Так кончилась „свадьба“ и началась семейная жизнь со Стешкой, — вернулся Фрол к своим мыслям. — Как она началась?» Все следующее утро до обеда просидели в избе молча. В обед вылез из-за стола с проломленной головой Антип, стоя на коленях, посмотрел на разбитое окно, на валявшееся в углу полено, пощупал свой череп и спросил: — Кто это меня, а? Фрол выпил стакан водки, поманил Антипа: — Ну-ка встань. Когда Антип встал, Курганов взял его за шиворот и, не говоря ни слова больше, выбросил за дверь. До вечера опять молчали. Стешка несмело принялась убирать со стола. Ночью Фрол застеклил окно и сказал, как вчера: — Я бы не только окно вышиб — дом поджег. И снова молчали несколько дней. Когда, почти через неделю, вышел на улицу, деревня стояла тихой и белой. Люди на улицах появлялись редко, ходили бесшумно. Фролу никто ничего не сказал, никто с ним не поздоровался, никто его не заметил, словно он был невидимкой. И на второй, и на третий день, и через неделю никто его не замечал. «Вон что...» — догадался он. — Общественное презрение. Передовая форма наказания, — усмехнулся однажды Устин Морозов. — А ты не смейся, гад! — крикнул Фрол. Морозов дернул ноздрями, но проговорил ровно, чуть суше: — Понимать надо, над чем я смеюсь... А ругаться друзьям — последнее дело. И наплевать на всех. Тебя и до этого не особенно любили. Не особенно, верно. И Фрол знал за что — за замкнутость, за угрюмость. — Захар приказал всем — ни тебя, ни Стешку чтоб не трогали. На остальное плюнь, говорю. — Он знает, что страшнее смерти... — Да что ты, в самом деле, как баба?! У тебя друзья есть... не бросим. — Вот что... друг, — повернулся к нему Фрол всем телом, — желаю тебе когда-нибудь попасть... в тюрьму без решеток. С этого дня Фрол Курганов еще больше ушел в себя. Из рассказов Юргина Фрол знал, что случилось на квартире у Захара после того, как он увез Стешку. Собственно, там ничего не случилось, если не считать, что самому Юргину Филимон Колесников раздробил переносицу. Едва «Купи-продай» с кнутом зашел в комнату, Филимон, словно ждал его, поднялся, схватил за грудки и рванул от дверей на середину избы. — Что это за фокус ишшо! — еле удержался на ногах Илья. — Я... хе-хе... с добрым словом, с приглашением. — Ну? — бледнея, спросил Захар и поднялся со скамейки. Его всего трясло. Юргин не торопясь оглядел оставшихся в темноте гостей, сказал поклонившись: — Приглашаем теперича на свадьбу... на настоящую свадьбу... по поводу законного бракосочетания девицы... то есть... хе-хе... бывшей девицы Стешки с Фролом Петровичем Кургановым... Разогнуться сам Илюшка не успел — ему помог Филимон. Помог и, не отпуская, тяжело, как железной болванкой, ткнул ему дважды в лицо. Юргин не почувствовал еще боли, а Филимон замахнулся в третий раз. Но между ними встал Захар. — Убью паразитов! — хрипел Колесников. — Дом Фролки по щепке разнесу!! Захар оттолкнул Филимона, пошатываясь, добрел до скамейки, почти упал на нее. И только тогда сказал шепотом: — Не надо. Я знал... чувствовал... — Нет, это не вы, Илья, делаете, а? — удивленно крутя шеей, спросил Устин Морозов. И повернулся к людям: — Что это они, а? — А-а-а! — снова ринулся Филимон к Юргину. Илья, пятясь, выскочил в сени. — Р-разнесу! По щепке! — ревел Филимон сзади, гулко топая по мерзлому снегу. Он, может, настиг бы Юргина, но его догнали выскочившие из избы люди, повисли на нем. — Пустите, говорю! Пустите, дьяволы! — вырвался Филимон. «Купи-продай» сдернул вожжи с плетня, огрел жеребца и на ходу, боком, упал в сани... С Захаром Большаковым Фрол встречаться долгое время избегал, почти до весны ходил без работы. — Жизня... Гуляй себе! Хоть тросточку заведи, — усмехнулся Морозов. Залечивший нос Илья Юргин жирно хохотал: — На племя, должно, выделил тебя Захарка! Ишь, в работу не впрягает, как жеребца-производителя! — Шутки вам! — угрюмо ронял Курганов. — А мне жрать скоро нечего будет. — Пососи на ночь Стешкину губу — да спать, — посоветовал однажды Юргин. Фрол опешил даже, быстро вынул затяжелевшие руки из карманов: — Ах ты слизь зеленая!.. — А что? Раз ты не требуешь работы у председателя... — поддержал вдруг Юргина Устин Морозов. — Он тебя не только в тюрьму посадил... без решеток этих, но еще и голодом морит. Тюремникам-то хоть баланды наливают... Фрол, и без того бывший на взводе, сорвался и побежал в конторку к председателю. Захар встретил его спокойно, только выпрямился за столом да покатал желваком на худой скуле. Выслушав несвязные выкрики Фрола, сказал: — Скотники нам требуются. — Скотники?! — воскликнул Фрол. Ему вдруг показалось, что неспроста Большаков предлагает ему эту работу. — В отместку, значит? Быкам хвосты крутить? — Не хочешь быкам — крути лошадям. Конюхи тоже нужны. Вся работа в колхозе такая... — Л-ладно! — зловеще произнес Фрол. — Посмотрим еще, кто кому больнее мстить будет... — Мне больнее уже не сделаешь... — Это посмотрим. Во всяком случае, постараемся, — пообещал Фрол на прощание. На другой день с утра пошел на конюшню. Со Стешкой по-прежнему жил как чужой. Завтракал, глядя в чашку, уходил молча на работу. Редко-редко скажет разве слово-другое за ужином. Сапоги снимать ее не заставлял больше, разувался сам, но спать с ней ложился как с бревном. — Фролушка... Долго ли... — начала было она как-то зимой. Но он бросил ей коротко: — Не вой. — Думала ли я о такой жизни, когда от Захара... — О чем думала, того и добилась. Это был у них первый, самый продолжительный после свадьбы разговор. Конец зимы и весну прожили по-старому. Стешка иногда начинала прежнюю песню, что не на такую жизнь надеялась, что в доме ничего нет. Но Фрол или отвечал прежним «не вой», или ничего не отвечал. Летом Стешка развела полный двор цыплят и гусей. Фрол, проходя по двору, со злостью пинал неповоротливых, распаренных квохтушек и шипящих, как змеи, гусынь. Но когда Стешка принесла откуда-то поздней осенью четырех розовых поросят, он спросил: — А это зачем? — К весне выкормлю, лето погуляют, а к следующей зиме деньжат огребем... Фрол ничего не сказал. Но, выбрав время, когда Стешки не было дома, перерезал всех поросят, а заодно всех кур во главе с петухом, всех гусей, оставленных на расплод. Поросячий визг и ошалелые куриные крики стояли над всей деревней. Когда прибежала побледневшая Стешка, он объяснил ей коротко: — Чтоб не слыхал я больше хрюканья да кудахтанья. Развела тут вонищи! Стешка как стояла, так и села на заснеженное крылечко, опустив чуть не до земли руки, словно и их надрезал Фрол. Месяца два после этого ходила как прибитая. Он молчком — и она молчком. Наконец разжала свои резиновые губы: — Ну что же... Так-то вроде и лучше. Не как иные-некоторые. Охозяйствовались, словно прежние кулаки. А ты — бедняк-пролетар. Удивленно глянул Фрол на жену, хотел вроде спросить, что, мол, сие значит — «бедняк-пролетар», да махнул рукой. А назавтра и вовсе забыл об этом разговоре. Перед Новым годом объявили, что скоро будет отчетно-выборное колхозное собрание. На собрания Фрол ходил, слушал, о чем спорят, но сам в споры никогда не вступал. — Нынче осенью-то перестояла полоса пшеницы за глинистым буераком, — сказала вдруг Стешка утром того дня, на которое назначено было собрание. Фрол громко и сердито фыркнул у рукомойника, выгнув горбом широкую спину. — Намолотили с той полосы, говорят, всего шестьсот пудов. А ежели на недельку бы раньше, всю тыщу взяли бы, — продолжала Стешка, подавая ему завтрак. — Тебе-то откуда знать? Счетовод выискался! — Так ураган повыбил пшеницу. Сам Захар говорил — тыщу пудов худо-бедно уродило. И коли бы не проворонили недельку-то, до бури управились бы... Лишних четыреста пудов колхознику плечи не оттянули бы, сусеки бы тоже не развалились, выдержали. — И так с голодухи не пухнешь пока! — обрезал Фрол жену. Собрание должно было начаться после обеда. Фрол пришел с работы пораньше, сказал с порога: — Собирайся. — Сейчас, сейчас! Надень вот эту тужурку. — Дура! Давай новый полушубок. Пимы новые достань. Шарф покупной... Стешка нехотя полезла за вещами. — Конюшня-то твоя тоже... смех, а не конюшня колхозная. Решето решетом. На днях заглядывала — снег сквозь стены пробивается. И хоть бы лесу не было в колхозе! Что зимой мужикам делать! Навалили бы ельника, а по весне перебрали весь конный двор. А? — Переберем. Все видят, что к лету завалится она. Ее и строили на время. — Не в том дело, что видят. А раз видят, и говорить легче — сразу поймут. Вот ты бы и поговорил на собрании. — Чего мне! Другие поговорят, коли надо. — А ты не жди других, ты сам наперед. И про конюшню, и про хлебную полосу за буераком. И нынче хватит... — Стешка подошла к мужу с полушубком, но не протянула его Фролу, а прижала к своей груди. — Слышь, нынче и хватит. А при следующем собрании я тебя еще надоумлю, про что говорить. И все увидят — заботишься о колхозном-то. И Захар увидит... Фрол, закручивавший портянку, глянул снизу вверх на Стешку. — Что, что? — сунул ноги в валенки, тяжело разогнулся. — Ну-ка, ну-ка, об чем ты?.. — Ей-богу, Фролушка, клюнет. И об личном подсобном хозяйстве ты не печешься, без корысти живешь, не как иные-прочие. Курей и тех порубил. — Вон ты куда стелешь! Ловко... — сквозь зубы выдавил Фрол. — Без корысти я, говоришь? Бедняк-пролетар? Фрол вырвал у жены полушубок. Стешка испуганно отступила шага на два. — Конечно... Сколь тебе еще на конюшне-то торчать? За конюха я бы в любое время замуж выш... Она оборвала на полуслове, потому что Фрол подошел к ней, сгреб в кулак лопнувшую на груди кофточку, нагнулся к самому Стешкиному лицу. — Гляди прямо, не виляй глазами, и так косая... Значит, значит, должен я... чтобы... — Ну да, ну да... Фролушка, родимый! Я обещала вывести в люди тебя и выведу. Чего же, каждый об себе должен заботиться, — глотая слова, умоляюще заговорила Стешка. — Вот увидишь, не пройдет и году — главным на конеферме будешь. Потом — бригадиром. А там и... Захар — он что, не вечный... Ты на собраниях только не сиди молчком... Ты делай вид... вид делай... Фрол сильнее сжал кулак, и Стешкина кофта треснула теперь на спине. Он отбросил жену в сторону, усмехнулся: — Ладно. Сделаю... вид. — И, не дожидаясь ее, вышел. На собрании Фрол не был. Домой пришел за полночь, вдрызг пьяный. Стешка сидела на кровати в коротенькой, выше колен, ночной рубашке, с распущенными волосами. С минуту она смотрела, как Фрол раздевается. Пуговицы полушубка не поддавались, словно пальцы были мерзлыми. Тогда Фрол так рванул полушубок, что пуговицы стрельнули в стену и покатились по полу. Стешка вздохнула и поджала губы. И вдруг заголосила: — Господи, достался же мне идиот полоумный! У других мужья как мужья, живут по умению да по совести... У тебя ведь силищи невпроворот. А кабы к этой силе да умишка капельку! Нет своего — так пользуйся жениным... Фрол кое-как стащил стылый пим с правой ноги, прислушался к голосу жены. Потом вдруг размахнулся и пустил тяжелый валенок в Стешку, стараясь почему-то попасть в ее голое толстое колено. Но не попал, валенок ударился в окно, и опять, как в день свадьбы, посыпалось со звоном на пол стекло. — Вот, во-от! — завопила Стешка, вскакивая с кровати. — У тебя силищи только и хватает — водку жрать да одежду рвать! Да над женой изгаляться! Уйду я, уйду, коли так, коли не будешь... А на черта мне?! К Захару в ноги кинусь — он поднимет, подберет. Выбирай, милок: или будешь, как я говорю, или... У Фрола плавало, качалось перед глазами ее мокрое лицо, мотались спутанные волосы, блестели зеленые, рысьи глаза. Он поднялся, пошел на Стешку. Ее лицо, и волосы, и глаза становились все ближе и ближе... В ушах стоял звон разбитого стекла... — Кинешься под ноги? — спросил он хрипло. — Значит, совсем хочешь жизни человека решить? — Тебе... тебе какое дело? — взвизгнула Стешка. Тогда Фрол наотмашь хлестнул ее рукой, как мокрой, тяжелой тряпкой, по лицу. Стешка упала на колени, испуганно глядела снизу на мужа, словно соображая, что же такое произошло. — Фролушка... Не тронь меня! Не хочешь, я сама... сама буду... — Что-о? — рявкнул Фрол. — Сама выйду в люди... сделаю вид... Он вдруг, осатанев окончательно, сдернул висевшие на гвозде у порога толстые волосяные вожжи... Стешка не кричала, распустила все тело, расплылась по полу, словно нежилась под его ударами. Она только прикрыла руками голову да чуть-чуть вздрагивала, когда вожжи обжигали ей спину. Наконец Фрол выдохся, отшвырнул вожжи, доплелся до кадки с водой. Стуча зубами о железо, выпил подряд три ковша, обливая водой горячую грудь. Подошел к кровати и бухнулся в постель. Стешка до утра так и пролежала на полу недвижимо, словно муж засек ее насмерть. Утром Фрол обмыл изуродованную спину жены теплой водой, помазал топленым маслом. Перенес ее на кровать, положил вниз лицом, прикрыл простыней и сел возле на стул. Стешка долго лежала без движения, потом повернула к мужу голову. Из глаз ее неслышно катились слезы. — Подурили — и будет, — виновато сказал Фрол. — Давай жить.... И стали жить тихо, безрадостно, как старики. Свадьба была без веселья, и жизнь потекла без любви, похожая на скучный осенний день, которому нет конца. Стешку Фрол никогда больше не бил. Потому, может, что не за что было. После того как исхлестал ее вожжами, она сделалась тихой и покорной. Только нет-нет да и вздыхала тяжело о чем-то. — О чем? — спросил он однажды прямо. Она вздрогнула, как от удара, тоскливо опустила голову, сказала с тихой обидой: — Дурак ты все-таки. — Ишь ты умная... — Не умней, может, тебя, да разумней. Кабы послушался... — Замолчи! — построже повысил голос Фрол. И она опять вздохнула, словно загнала в себя что-то. Стешка работала на общих работах. Косила сено, жала серпом хлеба, веяла зерно. Зимой ездила даже за сеном вместе с Андроном Овчинниковым. К любому делу относилась старательно. Иногда вдруг ни с того ни с сего начинала обмазывать к зиме колхозный коровник, хотя ее об этом никто не просил, или на собрании вдруг наседала за какую-нибудь промашку на председателя. Но это случалось редко, потому что после каждого такого случая Фрол срезал ее: — Вид делаешь, что ли?! Смотри у меня... Вон вожжи-то висят. Вожжи действительно постоянно висели на стене. Стешка несколько раз убирала их с глаз. Но Фрол разыскивал и молча вешал на прежнее место. Стешка поеживалась и надолго сникала. Да и вообще она вяла год от году, как вянет день ото дня цветок в бутылке с водой. И как-то утром, поставив перед Фролом завтрак, заплакала вдруг, вытирая по-старушечьи слезы концом платка: — Сам не живешь и мне не даешь, изверг проклятый! Сбрил под самые ноги, как траву литовкой... — Не жизнь у нас, это верно, — сказал Фрол, откладывая ложку. — Сошлись мы с тобой крадучись и живем как воры. Расходиться давай, что ли. — Как теперь разойдешься? Куда я... с брюхом-то... Фрол осмотрел круглыми глазами жену. Живота у Стешки пока не было заметно. Взялся за ложку. — И давно? — Месяца четыре, должно. — Ну что ж... Выходит, жить надо... Когда родился Митька, Степанида вся ушла в заботы о сыне. Она учила его ходить, учила говорить. Фрол был доволен, что родился сын, что жена оказалась хоть заботливой матерью, стал относиться к ней потеплее. — Гляди береги его, — сказал Фрол, как только она оправилась от родов. — Что ты! Пылинке сесть не позволю, — ответила Стешка. И не позволяла. Сын рос, держась за материну юбку. К отцу шел нехотя, как-то сторонился, пугаясь его угрюмости. — Ах ты, маткин сын! — смеялся иногда Фрол и тут же, погружаясь в свои хмурые думы, забывал о сыне и жене. Так дожили они до сегодняшнего дня. Не заметил Фрол, как вырос Митька, не заметил, как подошла старость... ... Отрывочные картины прошлого теснились в голове Фрола, проносились беспорядочные, как рваные, перемешанные ветром облака. Все походило на тяжелый, перепутанный сон. «Да, Митька... — снова подумал Фрол. — Не заметил, как вырос сын, и, кажется, не заметил, каким он вырос. А каким?» В школе Митька учился хорошо. «Неугомонный, бойкий, любознательный», — в один голос говорили учителя. Это Фрол знал и сам. Знал и втайне гордился им. Митька всегда был предводителем своих сверстников, зеленодольские ребятишки всегда признавали его превосходство. Помнит Фрол, как уходил Митька в армию на действительную. Два дня с гурьбой девчат и парней бродил он по деревне, расправив плечи, будто хотел сказать всем своим видом: «Глядите, — пока я еще на земле, но сейчас сорвусь и полечу в голубые выси». Однако, уезжая, сказал совсем о другом: — Ну, прощайте... Вы еще обо мне услышите. И услышали. Митька частенько присылал домой вырезки из военных газет, в которых рассказывалось, как — то во время стрельб, то боевых учений — отличался солдат Курганов. Сперва солдат, потом ефрейтор, потом младший сержант Курганов. Степанида давала читать эти вырезки каждому. Через два года от командира части пришло письмо, в котором он благодарил Степаниду Михеевну и Фрола Петровича за то, что они воспитали такого отличного сына, «показывающего солдатам пример в боевой и политической подготовке, в служении Родине». Письмо пришло почему-то на имя Степаниды Дорофеевой. Но Фрол не обиделся. А через два с половиной года Митька, уже сержант, прислал фотографию, на которой он стоял с автоматом в руках под развернутым знаменем полка... После армии Митька стал работать трактористом. Скоро о нем заговорили как о лучшем механизаторе колхоза. И опять в районной газете замелькала его фамилия, а однажды напечатали и портрет. Да и немудрено — выработка у Митьки всегда намного больше, чем у других трактористов, урожай на вспаханных им землях всегда почему-то выше. — Все очень просто, — маленько красуясь, говорил Митька. — Земля — она пот любит. Самое лучшее удобрение — человеческий пот. Фрол гордился сыном. Когда слушал толки, что быть скоро Митьке главным инженером колхоза, ничего не говорил, никак не выказывал к таким предположениям своего отношения, но про себя думал: «Не удалась у меня жизнь. Так пусть сын проживет ее так, как хотел бы прожить сам я. Пусть сын сделает на земле то, что не сумел сделать его непутевый отец...» Думал об этом Фрол, ощущая одновременно и тяжелую горечь, и затаенную, волнующую радость. И вдруг три дня назад... — Чего примеряешься которую неделю? Звездани уж батьку под дыхало, чтоб свет померк, — сказал он вгорячах сыну, заметив, что Митька, замкнутый и задумчивый, поглядывает на него иногда любопытно, изучающе. — Зачем? — холодно усмехнулся Митька. — Примерки разные бывают. Разные... Сперва-то Фрол и не понял, что означают слова сына, как-то не обратил на них и внимания. А потом, через день, и долбануло: это какую же мерку хочет сын с него снять?! И начало казаться вдруг: ведь не просто из ребячьей гордости посылал Митька из армии газетные заметки о самом себе. И потом, после армии, работал не ради своего удовольствия, а опять же вымачивал в поту рубахи для того, чтобы в газетах о нем писали. Если это так, то что же он, шельмец, делает, что думает?.. Когда-то доходил глухой слух до Фрола — из-за Митьки уехала из деревни Зина Никулина, младшая дочь Антипа. Фрол спросил у сына: — Это как понять? Тесно, что ли, в Зеленом Доле стало? Митька только плечами пожал: — Вольному воля... Что я, догонять ее должен? На каждый каприз не угодишь. Услышав, что у Зины родился сын, Фрол, подозвав Митьку, сурово сдвинул брови: — А ну-ка объясни... Каприз, говоришь? Не выкатывай от удивления глаза, я об Зинке говорю... — Ну, готов уж сына съесть ни за что ни про что! — вмешалась Степанида. — В чем ты подозреваешь-то родного сына, подумай! Да и чего ей, Зинке этой... Не споганится море, если пес полакал... — Что-о?! — грузно приподнялся тогда Фрол, взял сына за плечи, притянул к себе и встряхнул. — Ну-ка гляди мне в глаза! Митька поглядел — смело, открыто. Легонько снял отцовские руки со своих плеч, проговорил: — За кого ты, батя, принимаешь-то меня? Фрол поверил сыну. Тогда поверил, а сейчас, после разговора о примерке, засомневался в искренности Митькиных слов. «Если он, козел двуногий... башку отверну тогда! — думал Фрол, чувствуя, как волной бьет в груди горячая обида. — Отверну... а сам-то, сам что делаю?!» Горячая волна откатывалась, ей на смену приходила другая — холодная, останавливающая сердце. Сыну хотелось все же верить. И хотелось верить себе, хотелось пожалеть самого себя, что-то посоветовать. Но что? И как? ... Сколько времени Фрол стоял на вершине увала — он уже не мог определить. Судя по тому, что промерз окончательно, стоял долго, может быть, несколько часов. Уже давно умолк внизу голодный рев скотины, значит, коровам задали скудную порцию того кукурузного силоса, за который Большаков получил выговор, или полугнилого сена, которое они ворочали в прошлом году, на котором сидел тогда раздавленный его вскриком Захар Большаков, а рядом с ним уставшая до предела Клашка, та самая туготелая Клашка, которая сейчас... Фрол прислушался к своим мыслям и усмехнулся: с чего начал, к тому и вернулся, словно по заколдованному кругу прошел, а теперь хоть опять выворачивай себя наизнанку — стыдно, мол, за Клашку перед людьми, перед собой, перед Степанидой, перед Митькой, вспоминай, как появилась Стешка в его жизни, как отобрал ее у Захара, как прожили с ней без любви и ласки... Чтоб покончить со своими думами и воспоминаниями, надо скользнуть вниз, оставить их здесь, на вершине увала. И Фрол, до сих пор висевший грудью на лыжных палках, выпрямился. Палки поставил так, чтобы можно было с силой оттолкнуться ими. Он уже глубоким и долгим вздохом набрал в себя побольше воздуха, чтобы хватило на весь спуск. И вдруг сжался и замер, окаменел... Вдруг мелькнула, опалив горячим жаром, мысль: ведь он сам, хотя и бессознательно, направлял свои воспоминания по этому заколдованному кругу. А направлял потому, что... Если не у каждого человека, то у многих рано или поздно наступает такая пора, когда надо разобраться в жизни. У Фрола Курганова она наступила вот сейчас, когда он собирался съехать вниз с увала. Вернее, наступила она раньше, когда он остановился на вершине и, обдуваемый слабым ветерком, принялся вспоминать прошлое. Сейчас же он просто-напросто ясно и отчетливо ощутил это... Ощутил и в то же мгновение с ужасом подумал об Устине Морозове, вспомнил полы его расстегнутого полушубка, напоминавшие страшные черные крылья. И еще вспомнил, увидел явственно холодную, предостерегающую улыбку на его черном лице. И даже будто услышал слетавшее с его сухих, потрескавшихся губ безжалостное и зловещее: «В чем это разбираться вздумал?! Попробуй только...» Постояв еще немного, Фрол усмехнулся, но жалко и беспомощно: это не Устин его предостерегает, а он, Фрол, предупреждает сам себя. И не столько страшится он Устина Морозова, сколько боится самого себя. Поэтому и воспоминания свои направляет по заколдованному кругу. И вспоминать-то начинает уже с того времени, когда вошла в его жизнь Стешка. А начинать надо совсем не с этого, а несколькими годами раньше. Надо начинать с Марьи Вороновой, первой председательницы зеленодольского колхоза. И даже не с Марьи, а еще раньше, со времен братьев Меньшиковых. А то получается так, — опять усмехнулся Фрол, но уже едко и горько, — будто ходит по избе он и выковыривает грязь из углов, выволакивает ее на середину комнаты, на свет. А надо прежде всего приподнять крышку подпола, заглянуть в его темный и холодный зев, взять фонарь, вывернуть побольше фитиль и спуститься в зловещую яму. Тогда будет ясно, почему он, Фрол, безжалостно отобрал Стешку у Захара Большакова, почему он всю жизнь бьет председателя в самые больные места, как, например, ударил в прошлом году на лугу. Кое-кто говорил тогда: — Много дурной крови накопилось у тебя, Фрол, шибанула она тебя в мозг. Надо было работать, как другие работали, — переломился бы хребет, что ли! Не так еще, бывало, рабатывал ты, Фрол Курганов! На том же колхозном сенокосе за семерых управлялся. — Верно, зря раскипятился я, старый хрен, на лугу, — отвечал Фрол. Но тут же добавлял: — Да ведь знаете, как мы всю жизнь с Захаром... Объясняя людям так свой поступок, Фрол хотел как бы напомнить: «Сами понимаете, с какого времени и из-за чего разошлись наши пути-дороги, почему косовато глядим мы друг на друга, отчего тесно нам в Зеленом Доле вдвоем...» Люди, кажется, действительно вспоминали, покачивая головами, отходили. А Фрол с недоумением думал, глядя им вслед: «Зачем я говорю им это?! Да если бы вы знали, если бы догадался кто, что раздражение, которое как свинцом облило тогда председателя, в первую очередь обожгло меня самого... Если бы вы знали, что я говорю совсем не то, что хочу, и что вообще я запутался до того — хоть прыгай с утеса в омут с камнем на шее?!» И вот, кажется, один человек догадался. Как это она сказала? «Тебе и без меня совестно. Перед самим собой...» Ага, перед самим собой... Сейчас, коченея на вершине увала, Фрол почувствовал вдруг, как шевельнулась в нем слабенькая надежда: «Раз думал тогда так и раз кто-то, кажется, понимает меня, — может, неконченый я человек, может, найду силы приподнять ту крышку подпола, показать людям, что там, в темноте... Они поймут, простят. Клавдия, во всяком случае, поймет. Должна понять». Но тут же почувствовал, что это тоже сознательный самообман. Ничего он не найдет, ни сил, ни мужества. Так и будет мучиться, корчиться, как на огне. Недаром старый Анисим Шатров ухмыльнулся тогда, на лугу: «Грех да позор — как дозор... Хошь не хошь, а нести надо...» Но почему он, засохший стручок, все-таки сказал так? Какой позор? В смысле — кишка оказалась тонка, надорвалась на работе? Или... Или... Морозный туман, ползший из-за Светлихи, заволок уже всю деревню, остановился у подножия увала и закачался, как пена на волнах. Туман закрыл скотные дворы, и Фрол, чтобы отогнать как-то или изменить свои мысли, стал упорно думать, чуть не вслух повторять, что в других колхозах вон падеж вовсю, а у них, в «Рассвете», благодаря тому кукурузному силосу — молодец все же Захар! — еще держатся коровенки. Да все равно, наверное, падать зачнут. Зиме еще быть да быть, а силос на исходе, прелое сено тоже... Солнце село, и внизу, в тумане, засветились огни невидимых домов. Тоненькие огоньки мерцали лучистыми звездочками, то гасли, то разгорались. Фрол стоял и почему-то ждал, когда туман наволочит еще больше и сквозь холодную молочную густоту не в силах будет пробиться даже искорка. Но огоньки упорно мерцали и мерцали — то бледнее, то ярче. Они словно ныряли куда-то в белый, молочный омут, а потом всплывали на самую поверхность. «Грех да позор... Хошь не хошь...» Эти слова тоже временами проваливались куда-то, а потом всплывали. Отогнать свои мысли, отвязаться от них было не так-то просто. Даже когда они проваливались, Фрол знал, что они всплывут. А это было тяжело. От этого разламывалась голова. Глава 8 Обжигающий ветер засвистел в ушах, когда Фрол, резко оттолкнувшись наконец палками, скользнул под увал. Был Фрол не из последних лыжников в деревне, даже иным молодым мог дать сто очков вперед. Но от бешеного спуска у него сейчас остановилось сердце. «Да, не тот стал Фрол Курганов, не тот», — опять мелькнула горькая, угнетающая мысль. «В-зж-ы-и-и...» — тянулся и тянулся злорадный визг вслед за Фролом. Длинными черными тенями мелькали по сторонам кедры. О каждый из них можно было расколоться, как колется глыба льда, брошенная с высоты на каменную плиту, — в мелкие стеклянные брызги, в пыль. Фрол думал об этом, но ни страха, ни даже беспокойства почему-то не испытывал. Он, наоборот, несколько раз оттолкнулся палками, чтобы увеличить и без того сумасшедшую скорость. Навстречу летели, покачиваясь, белые космы тумана. Фролу показалось, что это не он несется вниз, а белая муть вдруг неудержимо поползла вверх, как закипевшее молоко из кастрюли. Вот-вот это молоко захлестнет его, накроет с головой, ошпарит... Он плотнее сжал губы, втянул голову в плечи, глубоко нырнул в глубь этой черной мути... Через минуту он остановился. Почти рядом чернел сквозь туман приземистый коровник, маячили возле него в пригоне люди. У самой изгороди стояла лошадь, запряженная в сани-розвальни. Фрол растер рукавом занемевшие от ветра при спуске губы и пошел к пригону. Захар Большаков и зоотехник сидели на корточках возле павшей коровы, ощупывали ее со всех сторон. — Все, — сказал хрипло Большаков и поднялся. — Ведь я говорил — прирезать бы на мясо, пока она еще дышала, — раздался голос Устина Морозова. — Мяска захотели, да ножичек, понятное дело, наточить не успели, — усмехнулся Антип Никулин, оглянулся вокруг и зачем-то подмигнул уже подошедшему к пригону Фролу. — А кто бы вам, спрашивается, корову дойную колоть разрешил? — Все равно ведь пропала. А то бы хоть мясо, — сказал заведующий гаражом Сергеев. — Хе! — протянул Антип. — Все равно... А как бы районное руководство узнало, что она, — Антип пнул в мягкий коровий бок, — «все равно»?! Районное руководство — это вам не девки-мальчики. Оно, того... бумаги всякие выпускает. А в бумаге все пропечатано — как нам жить и что делать в разных подобных случайностях. Понятно тебе? А что в бумаге на сей конкрет сказано? — И Антип опять пнул в коровье брюхо. — Ничего! Значит, пусть своим ходом животное дохнет. А то много всяких разных слюной на говядину исходят. Антип говорил, беспрерывно подпрыгивая на снегу и так же беспрерывно застегивал на одну-единственную нижнюю пуговицу — остальные давным-давно отскочили — расходившиеся полы шубенки. Но петля была разношена, и эта единственная пуговица снова выскальзывала. — Заткнись ты, ради Бога, старый свистун! — сказал ему бухгалтер Зиновий Маркович. — Тут тебе не караван-сарай. — Не об этом речь! — с новым жаром подхватил Антип. — Я говорю вообще, так сказать, о порядках. А ты деньги все считаешь, так вот, подсчитай-ка... Раньше какой хозяин допустил бы, чтобы скотина зазря дохла? То-то и оно. А ныноче иначе. Не тяни лапу, стало быть, даже к дохлой говядине. А почто, собственно? Я, конечно, не о себе говорю. Я могу и на стороне мясца прикупить, с дочерей по суду получаю... Захар Большаков, до этого безучастный ко всему, повернул к Антипу худое, чисто выбритое лицо и сказал сурово: — Ну-ка не копоти тут! — Хе! — снова воскликнул Антип, намереваясь, видимо, вступить в жаркий спор с председателем. Но Захар нахмурил брови: — Марш отсюдова сейчас же! Чего тут языком соришь?! В голосе председателя зазвучало то, чего всю жизнь боялся Антип, — зловещее присвистывание, будто Захару не хватало воздуха. Антип без дальнейших рассуждений вильнул вдоль пригона. За воротами он ткнулся, как слепой, в бок Фролу Курганову, снимавшему лыжи, чертыхнулся и побежал прочь. Курганов, скинув скрипучие, пересохшие на морозе лыжи, прислонил к изгороди ружье, отцепил мерзлую, закостеневшую лисицу от пояса, положил ее на снег и вошел в пригон. Так и есть — пала Зорька, та ласковая, тихая, застенчивая какая-то Зорька, которая нынче принесла, на удивление всем, двух телят. Каждый раз, когда коров прогоняли мимо телятника, Зорька останавливалась, поворачивала голову, смотрела в заиндевевшие окна и тихонько, жалобно мычала, будто просила показать детенышей. Фрол почему-то особенно любил эту низкорослую коровенку. Проходя мимо скотных дворов, он нередко заворачивал в помещение — посмотреть, не оттерли ли Зорьку от яслей. Чаще всего так и бывало. Тогда Фрол разгонял буренок и стоял у яслей до тех пор, пока Зорька, испуганно кося лиловатым глазом, хрустела жестким с мороза, как железные прутья, сеном. Иногда Фрол загонял Зорьку в конюшню и, отрывая от своих коней, наваливал ей полный угол аржанца. Сам стоял с вилами рядом и отгонял тянувшихся к сену лошадей. И вот все-таки Зорька пала. Фрол, будто никому не веря, скинул рукавицы, нагнулся и пощупал коровьи ноздри. Они были скользкими, уже заледеневшими. — Отвезти на скотомогильник, — распорядился колхозный зоотехник. Курганов медленно выпрямился и так же медленно отошел в сторону. — Захар Захарыч, ну как же это, а? — пискнула где-то сбоку Ирина Шатрова. — Ведь у нее двое телят. — Ты береги их, этих телят, — негромко проговорил Захар Большаков, засовывая руки в карманы полушубка. Проговорил так, словно речь шла о детях. — Давайте, что ль, подводу, — снова сказал зоотехник. — Надо вытащить из пригона, отсюда не выедешь. Ну-ка, мужики! — проговорил Егор Кузьмин. Несколько человек сгрудились вокруг павшей коровы, ухватили ее за ноги, за рога, за хвост и поволокли к воротам. Тащили, рывками, с криком: «Раз-два!» Тяжелая коровья туша медленно ползла вдоль изгороди, оставляя на занавоженном снегу пригона клочья рыжей шерсти. — Стой! — крикнул Фрол. — Кому говорю — стой! И, тяжело дыша, подошел к колхозникам. — Ты чего, Фрол Петрович? — Ничего, — буркнул Фрол, засовывая рукавицы за пояс полушубка. Потом Курганов обошел вокруг коровьей туши, стал к ней спиной, присел на корточки. — А ну-ка навали... Чего, как девки, переглядываетесь?! Навали, говорю, на загорбок. — Ей-ей ли?! — Я тоже говорю — сомневаюсь... — Надломишься, Петрович! — Да валите же, дьяволы! — раздраженно крикнул Фрол. — Долго мне еще на карачках сидеть? — Голос его задрожал от нетерпения. Колхозники еще помедлили несколько секунд в нерешительности. Затем Илюшка Юргин с ожесточением потер заскорузлые ладони, будто садился за полную миску дымящихся пельменей: — Завалим, раз просит человек. Уважим просьбу. Налетай, мужики! И тотчас люди снова обступили тушу, перевернули ее через хребет. Коровьи ноги упали на плечи Фролу. — Подмогните... малость, — выдавил он из себя, хватая уже не гнущиеся, как жерди, коровьи ноги. — Еще... Еще, пока не встану... Фрол начал потихоньку разгибаться. Колхозники подпирали снизу коровью тушу плечами. — Еще поддержите, — попросил Фрол шепотом. — Крепче... — И, подогнув ноги, неуловимым движением подался назад. Туша, мягко качнувшись, плотно легла теперь на широкие кургановские плечи. — Отходи... Отходи, говорю! Но, когда люди отошли, колени Фрола начали медленно и мягко подгибаться. — Дядя Фрол!.. Дядя Фрол!! — воскликнула Иринка Шатрова, и голос ее прервался. — Господи, угробится мужик-то! — испуганно прокричала Наталья Лукина. — Бросай, Фрол! Бросай!! — Тихо вы!! — перекрыл всех Егор Кузьмин. И действительно, стало тихо. Но все равно только один Фрол слышал, как хрустнуло что-то у него в самой середине спины и вдоль позвоночника резанула горячая, обжигающая струя. «Все! Упаду... Падаю...» — трижды ударило ему в распухшую голову и отдалось нескончаемым гулом. Потом гудело в голове, больно покалывало в ушах, нестерпимо жгло в позвоночнике. И по-прежнему давила на плечи страшная тяжесть. Но Фрол уже знал, что выдержал, что не упал. Он вдруг сам с удивлением обнаружил, что идет. Идет, покачиваясь, на подгибающихся ногах, но все же идет. И что дойдет до розвальней, стоящих за воротами пригона. Вот только положить коровью тушу в сани у него уже не хватит сил. «Догадались бы помочь, что ли...» Колхозники догадались. — Остался еще пороху тебя, оказывается, Фрол Петрович, — сказал агроном Корнеев, когда корова лежала в розвальнях. Голос агронома еле-еле дошел до Фрола. Курганов не ответил, посмотрел через его плечо на светящиеся в темноте огни деревни. Они покачивались из стороны в сторону до тех пор, пока Фрол не прислонился к изгородине. Но теперь зато огни закрутились, как колеса, все сильнее и сильнее. Колеса были красные, синие, зеленые, черные... — Погоди, Борис Дементьич, дай ему отойти... Вишь, зашелся, — услышал Фрол голос Морозова. — Ничего, отдышится, — успокоил всех Егор Кузьмин. — Он раньше-то жеребцов таскал за милую душу, — начал объяснять Овчинников. — И для-ради чего? Удаль все перед девками показывал. Подлезет коню меж ног, да и... Тот брыкается только, как ягненок. А он прет. — А чего вы зубы скалите? — заругалась вдруг Наталья. — Шутка ли в самом деле — такую тяжесть... — Дык я и говорю — он прет, а девки визжат... — Да когда это было-то! И снова все смолкло. А разноцветные колеса все крутились, правда, уже медленнее, перекрашиваясь по одному в бледновато-желтые. И скоро все превратились в обычные деревенские электрические огни, утонувшие в голубом вечернем тумане. «Когда это было-то? — грустно переспросил сам у себя Фрол Курганов. И сам же себе ответил: — Давно. Очень давно. А было. Было!» — И все же, Фрол, надорваться ведь дважды два... — мягко промолвил председатель. Но Фрол перебил его угрюмо: — Тебя бы волоком по мерзлым глызам, чтоб мясо до костей сошло! — Нагнулся и стал надевать лыжи. Захар Большаков двинул седой бровью. Красное и жесткое на морозе его лицо сразу посерело. — Меня таскали. Не мертвого, а живого...

The script ran 0.028 seconds.