1 2
— Вы привели к нам этого молодого человека? — улыбаясь, спросила девушка, появившаяся в приемной в указанное время. — У вас зеленый листок?.. Это к доктору Тренелю. Я провожу вас.
Пришлось идти с ней на второй этаж.
Это просто молокосос, ему нет и тридцати, — худой, рыжий, зеленоглазый, руки в веснушках. Медицинского халата на нем нет. Сидит за каким-то жалким металлическим столиком, загроможденным кучей карточек и диктофоном. Кабинет почти пуст — лишь у стола четыре стула. Доктор обращается к помощницам:
— Сначала я поговорю с мамашей. А вы пока займетесь мальчиком.
И он поручает ребенка упомянутым дамам в возрасте примерно двадцати пяти, тридцати пяти и сорока пяти: три разные женщины на выбор, и Ги сразу подходит к самой молодой; Алина оставляет его в большой комнате — светлой, украшенной детскими рисунками. Здесь мягкие игрушки, зверьки из плюша, куклы, детские конструкторы и какие-то странные, трудно определимые приборы, превращающие комнату в нечто среднее между залом для игр и лабораторией для исследований. Держась прямо, как палка, Алина садится в кабинете на ближайший стул и ожидает, разглядывая носки своих туфель. Но быстро успокаивается. Этот медикус, пробегающий глазами содержимое папки, в которой находится всего один листок, не внушает ей доверия.
— Все это не столь серьезно, — замечает молодой человек.
— Я того же мнения, — отвечает Алина.
— Вы развелись, не так ли? — небрежно бросает врач. — Ребенок не хочет считаться с вашими трудностями, не так ли? Нет ли чего-нибудь особого, на что вам хотелось бы обратить наше внимание?
Он хоть и начинающий, но сообразителен, этот доктор Ланель или Ренель, как там его, впрочем, не важно, наверняка в этом институте ему поручают случаи не слишком сложные.
— Бог ты мой, — вздыхает Алина, — ничего нет особого, все самое обычное. Ги любит отца. Тот нас бросил, чтобы жениться на своей любовнице. Но оставил за собой право на встречи с детьми, этим он и пользуется, чтоб восстанавливать сына против меня.
— Так часто бывает, — говорит психиатр. Он ничего не записывает. Только посматривает, будто исповедник или полицейский, но в общем довольно дружелюбно. Если он согласится, что отцовское влияние наносит вред, то его папка может стать полезной. Наверно, доктор нуждается в более полной информации и доволен, что получает ее от матери. Снова вопрос:
— А брат мальчика и его сестры так же реагируют на сложившуюся ситуацию?
— Конечно, нет, — отвечает Алина. — Двое старших — уже взрослые люди и во всем могут сами разобраться; Леон только что сдал на бакалавра и скоро будет изучать аптекарское дело. Агата сейчас в последнем классе лицея. Оба они настолько презирают отца, что почти не ходят к нему.
Рыжая голова мягко кивнула. Алина уже завелась. Обычно младшие дети не очень послушны, не так ли? Ги ведь всего одиннадцать, умишко совсем детский, и его поведение не должно удивлять, менее естественно это для Розы — ей-то уже пятнадцать с половиной, она отлично учится. Но тут надо принять во внимание желание противопоставить себя сестре, к тому же более красивой, чем она, и, конечно, более независимой; то же самое происходит и с Ги — тому приятно дразнить старшего брата, которого он прозвал Пашой, а с того времени, как Ги начал учить латынь, он еще называет брата ego nominor[14] Леон. Хитрец мальчишка, а? Но озлобленный. Потому что его злит многое. У нас маленькая квартира, нет автомобиля, денег всегда не хватает. У них — дом, отличная машина, полный достаток. В Фонтене у Ги своей комнаты нет, а вот в Ножане есть. Отец использует его эгоизм, так как это ему выгодно. Может ли мальчик, сравнивая разные образы жизни, стать на сторону того из нас, кто больше любит его?
— Но ведь те же преимущества должны ощущать и старшие, — вдруг сказал психиатр. — Вы не думаете, что привязанность может иметь и другую причину, чисто эмоциональную?
Лицо у Алины скривилось.
— Если говорить о Розе, — прошептала она, — то здесь я могла бы предположить сентиментальные чувства, какие нередко возникают между отцом и дочерью. Но для Ги все это ужасно, у меня создалось впечатление…
— Впечатление? Какое?
Зеленые глаза стали внимательней, настойчивей, взгляд как сверло.
— Этим летом, — продолжала Алина, — во время каникул я отправила Ги в детский лагерь, а Розу — в Англию. После этого мне полагалось передать их отцу. Но с тех пор как они вернулись из отцовского дома, Роза холодна, точно лед. А вот Ги — только послушать, до чего он восхищен своей мачехой! И ребенком, которого она ждет! Как будто, доктор, это я, как будто обо мне он все это говорит. И напрасно я внушаю ему, что этот ребенок ему не будет ни братом, ни сестрой, раз родит его другая женщина; Ги смеет возражать: Все равно мы одного семени!
— И у вас создалось впечатление, — сказал психиатр, — что для Ги семья — я имею в виду полноценную, неразделенную семью: отец, мать, дети — восстанавливается в Ножане?
— У чужой женщины! Скажите, доктор, разве это не ужасно! — возопила Алина.
Доктор Тренель наклонился к диктофону:
— Раймонда, вы закончили? Можете привести ко мне мальчика.
Слегка подталкиваемый в спину, вошел улыбающийся Ги и нахмурился только за три шага от стола.
— Садись где хочешь, — сказал доктор, глядя в сторону.
Ги вразвалку, раскачивая плечами, прошел позади стульев и выбрал четвертый, самый дальний от матери, отодвинул его немного назад, уселся на самый край, придерживая сцепленными руками поднявшиеся при этом коленки. Ассистентка незаметно подмигнула врачу и положила перед ним на стол листок бумаги.
— Мы дали ему несколько небольших тестов. Совсем не плохо, я вас уверяю, — сказал психиатр. — У меня есть еще некоторые, присланные из лицея. Коэффициент более чем удовлетворительный. Мальчик совсем не глуп. Нам надо минут пять поболтать. Если вы, мадам, пройдете в соседнюю комнату, моя ассистентка составит вам компанию.
Алина в тревоге поднялась. Этот ребенок может наболтать невесть что. Ну, конечно, он тут для этого и находится. Однако есть факты, требующие пояснений, выводов…
— Знаете ли, доктор, — начала она, — Ги так робок…
С тем же успехом она могла бы обратиться к гранитному монументу.
Вы полагаете? — вымолвила статуя. — Он не казался слишком робким, когда ввязался в драку на школьном дворе…
Ассистентка уже взяла ее под руку; Алина покорно последовала за ней, но, обернувшись, заметила на стене грифельную доску с желобком внизу, на котором лежали цветные мелки. Психиатор, не обращая внимания на уходящую мать, уже говорил мальчику:
— Не нарисуешь ли мне домик? А сбоку от него дерево, а? Рисуй как хочешь и что хочешь, только быстро…
Когда Алина с сожалением закрыла за собой дверь, Ги большим красным кольцом изобразил солнце, а двумя зелеными черточками воткнул рядом тисовое дерево.
Алине вернули сына полчаса спустя; он вышел, ухмыляясь, с хвастливым видом, уплетая неизвестно откуда взявшийся бутерброд с сыром. Ассистентка попросила дать адрес отца, если понадобится связаться с ним. Алика ожидала этой просьбы и дать адрес не отказалась, но намеренно перепутала всех Давермелей и сделала так, чтобы Луи было невозможно разыскать: сказала, что он живет на улице Вано, в Ножане, невзирая на насмешливую улыбку сына, на которую ассистентка, однако, не обратила внимания.
— Было бы желательно, — сказала она, — чтобы мальчик к нам заходил время от времени.
— Вы ему ничего не прописали? — удивилась Алина. И, заметив, что женщина поморщилась, добавила: — Я не знаю, может, надо что-то успокоительное?
— Лечить следует причину, а не следствие, — уклончиво сказала ассистентка. — Доктор Трекель скоро вам пришлет свое заключение.
Алина быстро вышла и направилась к кондитерской, где перед изумленным мальчиком появились ромовая баба, пирожное с вишнями и шоколадный эклер; мать подступала к нему и так, и эдак, забрасывая его вопросами: О чем он тебя спрашивал? Что он тебе сказал? Про отца говорили? Ги глотал, глотал, глотал все подряд, стал вдруг чересчур воспитанным — с полным ртом говорить не полагается, — и временами лишь вздыхал с явной скукой. Уже выходя из кондитерской, Алина догадалась:
— Они у тебя спросили папин адрес в Ножане?
— Конечно! — ответил Ги с жестоким простодушием.
12 ноября 196713 часов
Посмеяться над этим? Или заплакать? Поди пойми! Если на свете нет чудес, то бывают лотереи; и вместо крупного выиграша иногда выпадают мелкие — для утешения. Жинетта всегда готова поносить своего муженька, но она и представить себе не могла существование женщины без двуспального ложа, .а значит — и без брачного свидетельства. Анри, прочно угнездившийся на этом ложе, свято придерживался тех же принципов. И когда месяц назад оба они во время доверительного разговора с Алиной рассказали ей о своем соседе, одиноком человеке, ставшем инвалидом после автомобильной аварии — обе ноги у него были перебиты, а жена и дочери погибли, — Алина как-то не сразу уловила смысл их сообщения. Несчастный мсье Гальве, он жил лишь для своей семьи… И поскольку разговор шел за триста километров от их набожной материи, Жинетта не побоялась добавить: к тому же он протестант. Потом сообщила интересную подробность: Бедняжка! Посмотри, он живет вон там, в этом большом доме с зеленой крышей, целыми днями слоняется из комнаты в комнату…
Прошел месяц после разговора, и за это время накопилось немало добрых советов. Совет президентши после короткой встречи в клубе «Агарь»: Знаете, моя дорогая, девять десятых брошенных мамаш не выходят потом замуж, потому что мужчины плохо свыкаются с чужими малютками. Совет адвоката клуба, Эдме Гренд, к помощи которой, отказавшись от услуг мэтра Лере, обратилась теперь Алина: Я советую вам быть осторожной! Разведенная, намеревающаяся снова вступить в брак, ставит под угрозу свое пособие. Совет Эммы: Растолките в одной ступе траур и разочарование — какой бальзам вы получите! Совет набожной кузины: Муж — все равно что нога, его не заменишь. Другой кузины: Ну и дуреха эта Эдмонда! Ведь существуют протезы. Высказывания Агаты, Анетты, Габриеля и еще некоторых, реагировавших коротко: Это немыслимо! Или: А почему бы и нет? Впрочем, они ничем не интересовались, кроме собственных убеждений, так же как и мать Алины, которую бог знает кто всполошил в ее лесной глуши; она написала дочери четырехстраничное послание, заканчивавшееся мстительными, обидными словами: Твой отец перевернулся бы в гробу, узнав об этом.
Но Алине пришлось столько изворачиваться в жизни, что она в конце концов задумалась: несмотря на проявленный ею холодок, она все же в глубине души была польщена тем, что стала объектом всех этих разговоров. Ведь если люди считают, что брошенная жена еще может пристроиться — пусть об этом говорят даже с негодованием, — все равно для нее это неплохо. Но между чувством любопытства к тому, что могло бы произойти, и неверием в неосуществимое есть еще удовольствие помечтать, потешить себя. Хотя бы показать кукиш — ха, стоит мне только захотеть — тем, кто бросает серьезных женщин ради доступных девиц. Была собрана обширная информация: итак, мсье Гальве — вдовец, он им стал после кончины некоей Симоны — дамы вполне почтенной, о которой никто не сказал ничего плохого, кроме того, что к своим дочерям и к своему кошельку она относилась весьма строго. Сам мсье Гальве был офицером колониальных войск (отсюда — военная пенсия), сейчас он обеспечен работой в префектуре Кретей (и тут у него тоже будет пенсия, если он досрочно уйдет в отставку), и, хотя мсье Гальве калека (поэтому у него есть инвалидное пособие), он ничуть не хуже какого-нибудь писаки-чиновника. У него нет… Наконец, у него уже нет… детей, которых он мог бы обожать. Если вдовец намерен снова обзавестись женой, а у женщины есть возможность изменить свою жизнь, понятно, как много это значит; к тому же переселить семью в такой хороший дом — тоже не так уж плохо. Надо об этом подумать; хотя бы для того, чтоб произвести впечатление на Четверку, ведь двое из них — все те же самые — уделяют чересчур много внимания своей мачехе! А между прочим, их родная мать — тоже женщина и вполне может завести себе нового мужа.
Вот почему во второе воскресенье ноября, когда дети обычно уезжали к отцу, Алина тщательно принарядившись — духи, завивка, новое платье — и убедив Агату поехать хоть раз к отцу, дала согласие пообедать в семье Фиу вместе с сестрой Анеттой и мсье Гальве.
Когда он подходил к дому, в котором жила Жинетта, стоявшему среди скопления небольших каменных особнячков, Алина была просто поражена Он шагал четко, по-военному — раз-два, постукивая костылями; можно было подумать, что он ведет за собой целый полк таких же инвалидов.
— Ты не выйдешь к нему навстречу? — спросила Алина своего зятя, склонившегося рядом с ней над балконной решеткой.
— Только не раздражай его, предлагая свою помощь, — ответила Жинетта.
Гость управился весьма ловко, вызвал лифт, прошел коридор, позвонил; он хорошо сохранял равновесие, опираясь на один костыль, а здороваясь, крепко пожал четыре руки. Борт его пальто был украшен орденской планкой с разноцветными ленточками, взгляд у него был властный, с прищуром, отчего к вискам тянулась сеть мелких морщин. Он небрежно и непринужденно передал один костыль Жинетте, другой Алине и уселся верхом на стул. И с еще большей непринужденностью расстегнул пальто, откинул в стороны обе полы, как бы побуждая присутствующих взять его. Наверно, в те времена, когда он был еще здоров, его дочери спорили между собой, кому достанется честь повесить на крючок его коричневое пальто, под которым он носил кофейного цвета пиджак с неизменно торчавшими из левого бокового карманчика тремя карандашами.
— Как будто я где-то встречал вашу свояченицу, — сказал мсье Гальве, обращаясь к Анри.
Он обратился к Анри как к хозяину дома, по крайней мере считавшемуся таковым, но тот повернулся к жене, предоставляя ей право ответить.
— Да, наверно, года три назад вы были у нас вместе с мадам Гальве, когда мы принимали друзей.
Мсье Гальве кинул на нее красноречивый взгляд: женщина не должна отвечать вместо мужа. Затем без всякого стеснения стал разглядывать Алину. Она не знала, куда деваться. Что же ему о ней рассказали? Где? Когда? При каких обстоятельствах? В чем его заверили без ее ведома? Она предполагала, что встретит безногого калеку с материальным достатком, который он готов будет ей предоставить в ответ за заботу. А увидела мужчину, достаточно крепкого, чтобы вступить в новую жизнь. Но мсье Гальве уже переключил свое внимание на собственные карманы, порылся в них, вытащил трубку с крышечкой, набил ее, зажег и, выпустив голубой дымок, сосредоточился на баре с колесиками — гордости семьи Фиу, — который Жинетта подтолкнула поближе к гостю. Гримасой он выразил то, что думает по поводу виски, портвейна, вишневого ликера и других напитков, и только бутылка анисовки вызвала у него улыбку.
— Настоящей анисовки тут не сыщешь, — заметил гость. — Симона обычно выписывала его из Блиды.
Ему было достаточно двух рюмочек — он их медленно смаковал, прищелкивая от удовольствия языком, а в это время в комнату внезапно ворвались Артюр и Арман — сыновья Жинетты, на которых гость посмотрел так пристально, что они даже смутились. Но Жинетта уже пригласила всех к столу, чем вполне ублажила гостя, ибо он, приподняв рукав, взглянул на часы и заметил:
— Уже час дня. Откровенно говоря, я голоден. Дома у меня обед всегда ровно в двенадцать.
Стремясь еще раз доказать, до какой степени он натренирован, мсье Гальве ухватился за спинку стула, переваливаливаясь с ноги на ногу, проковылял до своего места за обеденным столом и только после обернулся к присутствующим.
— Дома, — сказал он, удовлетворенный произведенным эффектом, — у меня есть кресло на колесиках. Но я прекрасно обхожусь и без него.
Может ли он обойтись и без женщины? Казалось, для него было вопросом чести доказать, что следует принимать таким, каков он есть. Но в сущности он предупреждал: осторожней, я не из тех, кто подчиняется, а тот кому подчиняются. Алина уже перестала питать иллюзии, затихла и, глядя на него, отмечала: вот у него прыщ на носу, лиловато-красные скулы, щеточка усов с одной стороны пожелтела от табака. Да это карикатура на ее отца! Но мсье Гальве уже отвернулся от Алины. Теперь рассматривал Анетту. Не разведенная, не потрепанная, не обремененная детьми, она, пожалуй, объект, более достойный его внимания. Впрочем, он ведь ни на чем не настаивал и принялся жевать, проявляя заметный интерес к утке с ананасом.
— Даже в Тонкине лучше не сделали бы! — заверил мсье Гальве.
На этот раз, сокрушая вьетнамцев, расхваливая туземок, он снова отправился в поход от Красной реки до Меконга, чтобы оттуда прокатиться со своими нашивками от Варсениса до Ореса, и долго описывал битвы, которые заняли у него пятнадцать лет; он только дважды на несколько минут прервал свое повествование, чтобы одобрить зеленоватый сыр «савиньи» и пощупать «камамбер», после чего сразу предложил пари, утверждая, что если его разрезать, то в середине окажется белая полоска, которая там и оказалась и которую умелым прощупыванием вполне можно обнаружить. К концу обеда Анри, Жинетта, Анетта, Алина и мальчики уже были охвачены раздражением, которое они сдерживали, исподтишка подсмеиваясь. Но мсье Гальве, оценив внимание аудитории и не сомневаясь в своем престиже, завоеванном в течение пятнадцати лет, проведенных на государственной службе, когда он уже был женат и имел дочерей, решил вдруг, попивая коньяк, вызвать из небытия тени покойных:
— Я понял это еще на войне: те, которых убивают на месте, хотя бы не испытывают страданий. Они даже не успевают узнать, что умерли. Жалеть нужно раненых.
И хотя он добавил: Особенно, если они ранены дважды и пострадали не только физически, но и духовно, Алина уже не в силах была дольше здесь оставаться.
— Извините, — сказала она, быстро встав, — я обещала детям прийти пораньше.
И в коридоре услышала голос Жинетты:
— Извини, в жизни б не поверила, даже если б…
Алина убежала, не дождавшись конца фразы. Уже ни о чем не могло быть и речи, и потому она ушла первой, предоставляя сестре расхлебывать свою нелепую затею. А вот у нее, Алины, теперь будет хотя бы небольшое преимущество. Если вами пренебрегли, то и вам приятно кем-то пренебречь. Конечно, этот тип мог бы вести себя поприличней. Но так или иначе, толку из этого не будет. Того что потеряно не вернешь. Дом! Она чуть не предала себя из-за дома! Эта мимолетная слабость. Когда уже нет ни молодости, ни красоты, ни здоровья, ни денег, когда не ждет тебя ничего, кроме неприятностей, горечи и труда, остаешься тем, что ты есть, — женщиной, принесенной в жертву и все же верной тому, кто тебя предал и с кем ты должна была прожить всю жизнь. С потерей любви можно смириться — годы этому способствуют. С уходом нежности — несмотря на жестокость одиноких ночей и на мысль, что тот, кто во всем повинен, ничуть не страдает, — тоже справиться можно: сердце, как и чрево, смиряется с тем, что работает вхолостую.
12 ноября 1967После полудня
Леон надел черный кожаный комбинезон поверх зеленой куртки с эмблемой французского спортклуба, нахлобучил шлем и большие очки, и, хотя с него и скатывались блестящие капельки доброго мелкого дождика Иль-де-Франса, теперь стоически ждал, как договорились, на тротуаре у ворот стадиона возле клумбы с желтыми кудрявыми хризантемами. От кого-нибудь другого Леон не стерпел бы такого опоздания. Наконец он сделал знак рукой, Марк остановил свой мотоцикл валетом рядом с мотоциклом Леона. Прозвучало одно лишь слово:
— Садись!
Агата пересела с «БМВ-500» на "Яву-350, подаренную Леону отцом и матерью — пополам, в честь получения аттестата зрелости. У Агаты под дождевиком тоже надета спортивная куртка — это было сделано, во-первых, для матери (клуб — хороший предлог), во-вторых, ей хотелось выглядеть небрежно одетой там, куда она сейчас направлялась. Девушка наклонилась, чтобы еще раз поцеловать Марка.
— Да что у вас, не хватило времени попрощаться? — крикнул Леон, дав газ.
И обе трещотки разъехались в разные стороны.
Легкая тряска, виражи меж вереницами машин, стеклоочистители которых ходят из стороны в сторону, как бы качая головой в знак отрицания, переходы от зеленого света к красному, окоченевшие руки, короткие реплики, прерываемые то остановками, то новым рывком вперед, отброшенные назад волосы, которые, как только затихнет ветерок, снова падают на лицо, — все это Агате нравится. Она перестает быть маменькиной дочкой, которую до смешного опекают как дитя. Неужели лучше сидеть где-нибудь под крышей! Зря Леон так гонит — ведь асфальт совсем мокрый. Перед светофором на площади Леклерка Агата вдруг сказала без всяких угрызений совести:
— Я уже давным-давно не была у отца. — А вблизи сфетофора на мосту через реку Мюлуз несколько туманно добавила: — Наверно, он не станет на меня дуться.
И все. Это мать попросила Агату хотя бы раз уважить судебное решение о праве отца на встречи: В виде исключения, моя дорогая! Ведь днем меня дома не будет. Воспользуйся случаем, пойди посмотри, что делается у твоего папаши. Надо же, чтобы я все-таки была в курсе его покупок, могла судить о его доходах. И потом, хотелось бы, чтоб ты рассказала мне о его красотке, которая небось уже — раздулась как шар. Как Агате хотелось отказаться! Ей одинаково не улыбались ни поездки к тетке в Кретей, ни день слежки в Ножане. Кончилось тем, что она согласилась поехать, но с одним условием: в удобное для нее время, без предупреждения, вместе с Леоном, чтобы не чувствовать себя такой одинокой среди папиных деток. Похоже, что у нее уже нет там ни с кем общего языка. И ничего не поделаешь: как только она попадает в Ножан, ей кажется, что она пересекла границу и находится в чужой стране.
Уже поздно, и это, пожалуй, неплохо: Одили неожиданно придется добавить еще два прибора на столе. Леон барабанит по звонку, выступающему с правой стороны на косяке парадной двери, под которым блестит медная дощечка, совсем недавно прибитая: ВИЛЛА «ВДВОЕМ» Мсье и мадам Давермель
Леон с интересом читает, продолжая невозмутимо нажимать на кнопку звонка.
— По-латыни надо: «dialis», — говорит он.
— Слушаю вас, — звучит голос из переговорного устройства.
— Смотри-ка, — говорит Леон, — вот что они тут соорудили.
Агата показывает пальцем: вон оно — аккуратненький квадратик с левой стороны. Это не только рот, но также и ухо!
— Это я, Леон! — восклицает Леон.
— Сейчас, — отвечает аппарат.
Щелк, и электронная задвижка приподнимается — еще одно дорогое и сомнительное новшество.
Леон вводит в калитку свой достойный всех похвал мотоцикл, прислоняет его к дереву, потом берет под руку улыбающуюся сестру. Многие считают Леона сухим эгоистом, и правда, он скуп на внимание. Но зато, если проявляет его, это уже ценится. Агата в ответ прижимает к себе его локоть, и они вместе подымаются на крыльцо, В холе стоит Роза, все еще склонившись над переговорным устройством, и громко извещает домашних: Одиль, прибыли старшие. Я пойду накрою еще на двоих. Не ожидая ответа, Роза входит в столовую и уверенно переставляет тарелки. Леон не спеша снимает свой кожаный комбинизон. Агата начинает расстегивать плащ и вдруг замечает Ги: внимательно глядя перед собой, осторожно шагая, он спускается с лестницы и повторяет: Смотри не оступись! — держа за руку Одиль, которая, если смотреть снизу, выглядит очень забавно: голова у нее вроде бы лежит прямо на животе, как яблоко поверх тыквы.
— Ну вот, на этот раз мы в полном составе, — говорит Одиль.
И все. В Фонтене обычно вопят, ругаются, меры не знают. А здесь негласное правило: лучше промолчать, принять непокорных так, будто только вчера с ними расстались. Но все равно, размахивая руками, крутя головой в поисках, где бы повесить плащ, — Агата уже раздражается, чувствуя, что своим вторжением нарушила спокойную атмосферу в доме.
Одиль сошла с лестницы; она так изменилась, настолько утратила свое изящество, что вместо злости Агата должна была бы ощущать радость. Но заботливость Ги просто невыносима — ведь прежде именно Агата начиная с шестилетнего возраста уже заботилась о нем, даже когда он был еще во чреве матери; а тут еще в столовой появился виновник происшедшего, с подкрашенными волосами, делавшими его моложе, в спортивном свитере, явно озабоченный тем же.
— Видите, ждать уже недолго.
— Да у тебя, Агата, мокрая голова, — говорит Одиль. — Беги в ванную. На туалетном столике есть сушилка. Воткни вилку в штепсель для бритвы, слева от шкафчика.
Только Роза может считать вполне естественным, когда папашина красотка указывает его родной дочери, где лежат необходимые вещи. Агата, резво прыгая через три ступеньки, побежала в ванную, недавно заново отделанную.
Пока мягко урчала сушилка, она успела рассмотреть все, что находилось вокруг, тем дружеским оком, которое бы охотно здесь все сокрушило: стены и пол облицованы фаянсовыми плитками; дорогое санитарное оборудование, эффектно контрастирующее с ними по цвету; толстые пушистые полотенца, подобранные в тон халатам; ванные коврики, мягкий пуф перед зеркалом и великое множество всяких дорогостоящих вещиц. Весы, полочки, сиденье для ванны, вешалки, мыльницы, набор стаканчиков — со всех сторон блестящий никель.
— Водятся денежки! — сказал Леон, вошедший следом помыть руки.
— Это все могло бы принадлежать нам, — ответила Агата.
Она с удовольствием прихватила бы золотую цепочку, лежавшую на столике: хоть мелкое, но все же возмещение. Но тут был Леон, да еще такой хмурый. Тогда Агата, тряхнув высохшими волосами, сделала небольшой крюк по коридору, заскочила в одну из комнат, где заметно прибавилось мебели, мигом открыла шкаф, вырвала из меховой накидки клок и степенно спустилась вниз.
— А мы только тебя и ждем, — сказала Одиль, внося жаркое.
Мясо было разрезано электрическим ножом на красивые ровные кусочки. И соус, которым его польют, не застынет сразу, потому что тарелки заранее нагреты. А после обеда грязной посудой займется недавно украсившая кухню моечная машина. Да, ничего не скажешь, у них есть все. Агата не зря сюда приехала, надо было захватить записную книжку, чтобы ничего не забыть.
Остается лишь как-то убить скучное воскресенье — телевизор поможет ей в этом. Не подниматься же в чердачную конуру, которую ей тут выделили, — это означало бы признать, что у нее есть пристанище, второй дом, как у Розы, которая здесь себя чувствует так непринужденно. Агата, оставшись с ней наедине, не может удержаться от укола:
— Клянусь, ты просто как у себя дома. Может, тебе следует здесь остаться? И Роза отвечает:
— Я уже об этом подумываю, представь себе! — Да еще добавляет: — Тебя это очень устроит. Наша комната станет твоей. Но ты сдохнешь от зависти.
Агата помрачнела и в таком настроении находилась весь вечер. Всего на секунду проявила она слабость: когда отец, рассеянно глядя на экран телевизора, сел около нее и, как бывало, потрепал ее по затылку. Но это же послужило и сигналом к уходу — она уехала на мотоцикле своего покорного брата на его «такси».
Вечером Агата вынула из шкатулки свою заветную тетрадь, взяла ручку с серебряным колпачком и написала:
"Кто же там, в животе у Одили? Малыш, у которого будут отец, мать, два дедушки и две бабушки — словом, две семьи, все в двойном комплекте и в полной гармонии, как руки и ноги!
Короче, у него будет то, что положено иметь нам
Мне у отца не по себе, наверно, потому, что я та чувствую себя ущемленной. Как. впрочем, и в Фонтене — и чем дальше, тем больше. Мама ведь ничего н делает, чтобы мы могли забыть. Наоборот. Леон, который никогда не пускается в откровенности, все же вчера признался: «Когда я бываю с Соланж, то хоть забываю все это».
И это Леон обычно такой сдержанный! Что же до меня, то если я и соединюсь с кем-либо, то лишь при условии, что смогу порвать в любую минуту".
ЯНВАРЬ 1968
16 января 1968
«Не больше двух человек одновременно» — гласило объявление. Но когда Луи добрался до клиники в Ножане (его долго задерживали: клиент был настолько важный, что нельзя было отмахнуться; затем следовала бумажная волокита по оформлению заказа, а потом такси застряло в пробке на улице Сен-Антуан) и когда он в конце выкрашенного масляной краской коридора толкнул дверь палаты №31, то оказалось, что в ней уже находятся девять человек: его родители, тесть с тещей, Габриель, две сослуживицы Одили, сама роженица и ее сын; их окружали бесчисленные горшки с азалиями, перевязанные шелковыми бантами, красивые вазы с прозрачной зеленью аспарауса и розами «баккара».
— Почему именно Феликс? — спрашивал Габриель.
Мужчины стояли и мучились в зимних пальто, ибо в комнате было двадцать пять градусов, а снять и повесить одежду было негде.
Дамы завладели тремя стульями, а мадам Милобер, мамаше роженицы, разрешили в виде особой привилегии присесть на край кровати.
— Я уже сказала: надо назвать по святцам, — объясняла Одиль. — Ведь так и со мной было. Мой день рождения совпадает с днем именин.
Феликс сосал объемистый предмет, изборожденный лиловатьши жилками, с пупырчатым кружком вокруг соска, — словом, в прямом значении этого понятия питался грудью, тем самым сделавшейся священной, открытой взглядам и потерявшей свой соблазн. Два растопыренных пальца сжимали сосок, чтобы молоко текло и чтобы можно было высвободить маленький носишко. Мать склонила голову к ребенку, вся сосредоточившись на этой струйке молозива. Она напомнила традиционную скульптуру, олицетворяющую материнство, только опиралась на подушку, которой нет обычно у мраморных изваяний — эта мать ни в чем им не уступала. Луи невольно сравнивал ее с той, предыдущей, четырежды болевшей грудницей. Тесть вытащил маленький фотоаппаратик, и вспышка осветила комнату. Снимок как снимок, и если не смотреть на личико, то это были совсем одинаковые фотографии: и Феликса — первенца от второго брака, и Леона — от первого. Впрочем, эти фотографии не точнее фиксируют прошлое, чем памать. Ему, Луи, двадцать шесть лет на одном снимке, сорок шесть — на другом. Кто же он теперь? Отец, кажущийся стариком кз-за разницы в возрасте? Или отец, вновь обретший свою молодость в новом мужском подвиге? Производитель, распыляющий свое потомство, вожак целого стада? Или, напротив, родоначальник, продолжающий род согласно новому салическому праву, первопричина, рождающая многие следствия? Древнейшая из тревог, всегда усиливающаяся в новом браке, но тщательно замалчиваемая мужчинами, возникла из боязни, что отец никогда не может быть отцом в том понимании слова, как мать бывает матерью; это очень быстро осложняется еще одним опасением: когда у вас рождается ребенок и первый крик отделяет его от тела матери, то вся ее нежность отныне делится надвое, а раз так, то ваша доля уменьшается. Луи, уже довольный собой, чтобы не давать преимуществ мадам Милобер, приехавшей уже неделю назад, помочь дочке, сел на другой край постели и, стараясь скрыть волнение, заговорил:
— Назвать по святцам! Легко сказать. Ведь этот малыш счел удобным высадиться ровно в полночь; как теперь узнать, когда он родился: четырнадцатого числа в двадцать четыре или пятнадцатого в ноль часов? Общество стоит за четырнадцатое, и это правильно. Святой Маврикий, который приходится в календаре на пятнадцатое, убийственно одинок в этот день. Но есть возможность выбирать между святым Иларием и святым Феликсом, попадающими на это воскресенье. А тут и колебаний быть не может: ясно, что Феликс — он же счастливый, да это просто удача.
— Гм! — роняет мадам Давермель. — Меня несколько расхолодило то, что написано в словаре Ларусса. Феликс был сельским священником, которого подвергли пыткам во времена римского императора Деция, уничтожавшего христиан. Стало быть, этот «счастливец» был вынужден выбрать вечное счастье.
Тем временем бабушки, имеющие много общего между собой и твердо убежденные, что в храме материнства мужчины должны помалкивать, уже обменивались традиционной информацией. Да-да, шесть с половиной фунтов. Ну и плут, на неделю задержался! Но простим его хотя бы за ту поспешность, с какой он постарался избавить от себя мамашу; роды ведь продолжались всего три часа… Редкий случай для тех, кто рожает впервые! Слишком быстрые роды… А какая у него светлая кожа, значит, детской желтухи у Феликса не будет… Но все же как я испугалась: Луи дома не было, он поехал проводить своих детей, и вдруг все началось…
— А детей известили? — спросила мадам Давермаль.
— Я думаю, да, — ответила мадам Милобер.
Бабушка Феликса явно не разделяла интереса, проявленного к этому вопросу мадам Давермель — общей бабушкой всех детей. Мадам Давермель, несколько обеспокоенная, нахмурилась: до сих пор Одиль вела себя вполне достойно с Четверкой, но не выдвинет ли она инстинктивно на первый план своего младенца — ведь для нее по семейному счету он вовсе не пятый.
— Я звонил сегодня утром Алине, — сказал Луи.
— Она способна скрыть от детей, — ответила бабушка Давермель.
— И правда, странно, что Ги сюда не примчался, — заметила Одиль, тормоша своего маленького, задремавшего у ее груди.
— Во всяком случае, — продолжал Луи, — Алина не обязана опускать к нам детей до двадцать восьмого числа и не сделает этого. Она так и сказала. Она совсем круто повела дело с того дня, как Роза имела неосторожность сказать сестре, что предпочла бы жить у меня. Теперь нахмурились Милоберы: нужно ли перед «свидетельством новой любви» распространяться о досадных последствиях старой? Но мадам Милобер не удержалась и продолжила тему:
— А вы думаете, Роза на самом деле?..
— Да. Роза и Ги оба этого хотели бы, но ведь Алина их не выпустит, — заметил Луи, желая ее успокоить.
Он выразил свое сожаление таким тоном, что Одиль, вытирая ротик срыгнувшему сыну, подняла усталые веки.
— Роза и Ги? — повторил мсье Милобер.
В этом восклицании сквозил подтекст: можете себе представить, моя дочка, которая до сих пор была у вас единственной, вдруг за один год обзавелась тремя ребятишками, из них двумя приемышами! Луи встретился взглядом со своим отцом и тут же отвел глаза, посмотрев на Феликса: у него на щечке появилась белая полоска, а мягкая головка, слишком еще тяжелая для его морщинистой шейки, на которой трепетала голубая жилка, откинулась назад. Луи и так уже много сказал. Он не признается, что его охватила грусть, оттого что он не увидел у этой постели Четверки. Он не расскажет ни о медицинском заключении, которое получил, хотя письмо и было отправлено по ложному адресу, ни о старом автомобиле, отданном бывшей жене, которая вместо благодарности лишь заметила: Спасибо и за такую рухлядь! — хотя владелец гаража предлагал Луи вычесть четыре тысячи франков из стоимости новой машины за сдачу старой. Луи продолжало казаться, что из-за него Алина столкнулась со многими трудностями, что он ей чем-то обязан; и она этим так пользовалась, что многих это могло бы шокировать. Четыре тысячи франков! Если бы Одиль узнала… Луи погладил руку жены. Бабушки склонились над плотно запеленатым ребенком, укрытым тремя одеяльцами, передавая с рук на руки сверток, чтобы положить его в белую колыбельку. Дамы учтиво обсуждали меж собой фамильное сходство новорожденного. Подбородок — ваш. А наши — ушки, может, еще глаза, если останутся такими голубыми. Они-то, конечно, голубыми не останутся, но по крайней мере Феликс не будет иметь ничего общего с семьей Ребюсто.
18 января 1968
Ветер сотрясал будку телефона-автомата, пока Ги рылся в карманах. У него осталась только одна монетка из тех пяти, что ему дают. Кроме того, у него есть еще сберегательная книжка, неприкосновенная, тетушки и бабушка пополняют ее мелкими суммами. Зато будут высокие проценты, малыш! — заверяет его Ме; Все проценты съест девальвация! — заверяет отец. У Ги есть еще и копилка, настоящая, осязаемая, но он ее прячет на вилле «Вдвоем» — из элементарной предосторожности после обыска и немедленной конфискации пятидесяти франков, когда мать сказала: Я тебе даю по пять франков в неделю. Если у тебя больше, значит, тебе их дал отец и он хочет купить тебя своими подарочками.
Только одна-единственная монетка у Ги, и нельзя упустить последнюю возможность. Кончиком карандаша Ги переправляет надпись на стекле. Изречение Дурак тот, кто это прочтет! превращается в Дурак тот, кто это зачеркнет. Потом он набирает номер фирмы «Мобиляр», вслух говоря себе: Если папы там нет, я пропал. Но телефонистка с акцентом, характерным для жителей Бордо, который он всегда узнает, уже напевно выговаривает: Тебе повезло: твой папа только что вернулся.
— Привет, Фиделио!
— Привет, мой птенчик!
Это пароль. Изобретение Розы. Хотя опера «Фиделио, или Супружеская любовь» меньше всего подходила к образу жизни Луи, но, согласно мнемотехнике, это слово великолепно укладывалось в цифры 345-35-40.
— Все еще ничего, папа?
— То есть как ничего? — прорычал телефон. — Феликс родился еще в воскресенье вечером, через три часа после вашего отъезда. Я известил твою маму в понедельник утром. — И у Лун невольно вырываются злые слова.
— Зачем ты нервничаешь, папа? — говорит Ги. — А что ты думал? Что она отведет нас в больницу с букетом цветов для Одили? — И несколько покровительственно, с высоты своих одиннадцати лет, добавляет: — Не беспокойся. Остальным займусь я сам.
Рука мадам Равер, украшенная перстнем с аметистом, поднялась, описав в воздухе кривую, и Роза, стоявшая из песчаной дорожке пустого школьного двора, где ветер поднимал маленькие желтые круговороты пыли, увидела, как исчезли за поворотом на улицу последние группы детей с ранцами на спине. В эту минуту показался Ги — он бежал им навстречу.
— Кто это сказал вам о Комитетах надзора, черт побери? — спросила директриса. — Хотя это, пожалуй, неплохая мысль… Я могу дать вам адрес мсье Гордона, президента местного Комитета Но вы должны забыть, от кого вы этот адрес получили, понятно? — Рука с аметистовым перстнем легла на плечо Розы. — Но мсье Гордон скажет то же, что и я: «Подумайте, моя деточка. Ваша мать и так уже настрадалась».
Ги прибежал весь взлохмаченный, в разлетающейся, как крылья, перелине и, вытянув острую мордочку, хвастливо затрещал как пулемет. Он начал издали, не обращая никакого внимания на присутствие мадам Равер:
— Вот так здорово! Братик родился три дня тому назад. И мама, оказывается, знала…
— Бог ты мой! — выдохнула директриса.
Агата, у которой есть собственный ключ от дома, пришла раньше всех — как раз вовремя, чтоб схватить телефонную трубку и принять на себя первый раскат дальней грозы.
— Папа, папа, — успела она вставить, — ты ведь не с мамой говоришь. Она ушла за покупками. Это я, Агата…
Только она повесила трубку, как в замке скрипнул ключ. Явился Леон и сразу прошел к себе, сестра последовала за ним, и начались перешептывания.
— Однако! — сказал Леон. — Это уже, пожалуй, слишком.
— У мамы есть на то причины, — возразила Агата. — Если тебя интересует мое мнение, то я думаю, нам не надо вмешиваться, — докончила сестра и затянула на нем потуже галстук.
Бесшумно повернулся ключ в замке, и появилась Алина, хмурая, с опухшей от воспаления надкосницы щекой.
— Младших нет еще? — пробормотала она. И, не дождавшись ответа, пошла в кухню, зло бранясь по дороге.
— Что, Роза поселилась там насовсем? У нас не семья, а куча шариков[15] — каждый стремиться закатиться куда-нибудь подальше. А я что тут делаю, скажите, я-то кто? Только прислуга?
Алина и правда мать-служанка; она принялась швырять тарелки, кастрюли. Ах, какая мерзкая история! Красотка нарочно сообразила себе младенца, чтоб реабилитироваться в глазах людей, превратить Луи в няньку и оттяпать долю Четверки.
Нет, тут нельзя ликовать да еще позволять этим дурачкам прославлять ее самую опасную соперницу. Но возможно, умолчание тоже было ошибкой. Рефлекс страуса. Конечно, неплохо, что Роза и Ги сразу не отправились туда, к колыбельке, пусть там думают, что они относятся к этому событию с полным равнодушием.
Но придется еще с ними объясняться, как-то оправдываться.
Медленно движется стрелка стенных часов. Алина успевает промолоть остатки мяса, смешать его с хлебным мякишем. Кладет в духовку котлетки, и в эту минуту у входной двери наконец раздается звонок. На полчаса опоздала, моя доченька, погоди же! Лучший способ защитить себя — сразу перейти в наступление:
— Ну, и где же вы таскались?
Они входят вместе в глубоком молчании, ранцы на плечах. Ладно, все ясно. Только откуда они могли узнать? Наверно, из запрещенного источника? Она, Алина, как молчала, так и будет молчать, выжидая, пока противник разоблачит себя.
— Нас задержала директриса, — спокойно ответила Роза, распространив сообщение на двоих.
Никаких подробностей. Ги, который обычно хитрит, сейчас очень уверен в себе. Роза тоже кичливо выпятила грудь — они просто невыносимы.
Алина резко схватила дочь за руку:
— Что вы от меня скрываете?
— Скорее нам следует спросить тебя об этом, — говорит Роза.
Алина поворачивается, ища взглядом старших — даже если они не вмешиваются, одно их присутствие будет для нее поддержкой. Но их здесь нет, укрылись в комнате Леона, наверно, заранее решили удалиться. Рука, держащая
Розу, угрожающе поднимается. И тут вдруг Алина замечает, что Роза почти одного с ней роста и вовсе не пытается увернуться. Пришлось ограничиться окриком:
— Как ты со мной говоришь? Что за тон? Я тебе запрещаю…
— Ты мне запретишь иметь брата? Раздается пощечина, Роза отскакивает и заслоняет собой Ги. Алина разражается злобной тирадой:
— У тебя брат появился? Ну и что? И ты мне, своей матери, обманутой твоим папашей, радостно объявляешь, что эта богородица, которая спит с кем попало, уже выродила ему Иисусика? Ты что, дурочка, что ли? Бог весть где болтаешься, дерзишь отчаянно да еще пользуешься тем, что Ги мал и глуп и можно его подстрекать. Но ведь на деле ты упрекаешь меня совсем в другом. И я скажу тебе, в чем: тебе не нравится наша нужда, то, что мы не можем свести концы с концами. Ты мечтаешь, глупая, что станешь у них любимицей, сможешь пользоваться деньжатами, которые папочка заработает, если будет малевать портреты этих простофиль. Как же ты не понимаешь, что отец не для того вас бросил , чтобы снова брать к себе, и что его добрая женушка не благословит тебя за то, что ты хочешь за ее счет поживиться.
Алина останавливается, чтобы перевести дыхание. На этот раз она не в силах заплакать. Не в силах унять дрожь во всем теле. Не в силах не думать о парадоксе: ее дочь — ее двойник, ее портрет, но в споре она, совсем как Луи, обладает обезоруживающим спокойствием, умеет вставить словцо, смотрит в упор. Отойдя в сторону, Роза осмеливается добавить:
— Не суди о других по себе. — Она отворяет дверь, пропускает вперед Ги и на пороге говорит: — Я тебя упрекаю в том, что вот уже несколько лет ты добиваешься, чтобы мы разделяли твое ожесточение. А если мы сопротивляемся, ты говоришь, что мы злые. Извини, мама. Мы хотим повидать Феликса, и ты нас к обеду не жди.
— А оттуда мы пойдем прямо в школу, — заявляет за спиной Розы Ги. — Одиль напишет нам справку для классной наставницы.
Ги не захотел отстать от Розы — ударил по самому больному месту.
— Только попробуйте пойти! Клянусь, вас притащит ко мне полицейский!
— Надо еще найти такого, который одобрит твои действия, — ответила Роза, закрывая за собой дверь.
Сгоревшие котлеты превратились в угли — тем хуже для тех, кто будет обедать! Пусть Леон и Агата лопают их в наказание за то, что их не было здесь во время этого разговора. Алина нервно дергает телефонный диск, трижды ошибается, набирая номер директрисы, наконец соединяется, называет себя и выкрикивает в трубку:
— Роза и Ги, наверно, сегодня опоздают на занятия. Я хочу сказать, что причину, на которую они сошлются, я не считаю уважительной.
Но мир плохо скроен. Алина это поняла, ощутив на минуту стыд.
— Дорогая мадам, я догадываюсь, — говорит директриса. — Но полагаю также, что вы, как и мы, сумеете проявить должную снисходительность.
АПРЕЛЬ 1968
6 апреля 1968
Феликс на руках у Одили, Одиль на коленях у Сиуля, они разместились в большом недавно приобретенном овальном кресле. Вербное воскресенье, обед уже окончен, они сидят, ожидая гостей, молча. Им не надо слов, достаточно взаимного тепла, оно согревает. Несмотря на всю сложность ситуации, они чувствуют себя неплохо Но как же быть дальше?
Алина, например, едва лишь вышла замуж, тотчас бросила работу и перешла на иждивение мужа Затем подарила ему еще четверых иждивенцев, одного за другим, ни разу не попыталась избежать этого. Ну, конечно не без участия Луи, пусть и ему будет стыдно. Но как бы то ни было, факт остается фактом: если жена не возражает, муж дает себе волю. Алина верила в то что. рожая детей, она укрепляет свою безопасность: четверо детей — четыре ножки брачного ложа, так оно прочнее будет стоять. Я же поведу себя иначе, мой дорогой! Мне нужен только один ребенок, единственный. Он явится гем звеном, которое из нас двоих — тебя и меня — создаст цепь: я, ты, он. Но и все. Да здравствует Феликс! И на этом закончим. Не будем уродовать то, что создано для любви, и превращать это в машину для деторождения.
Но ребенок, пусть он даже единственный, остается ребенком: его ведь нельзя оставить, как котенка, около блюдца с молоком и миски с опилками, и чтобы к вечеру он был по-прежнему чистенький и ласково мурлыкал. До рождения Феликса у его родителей были такие спокойные ночи, да, собственно, и дни тоже: оба они, люди трудолюбивые, обеспечивали себя двумя самостоятельными заработками полную свободу действий, достаток позволял им жить в свое удовольствие. А вот как будет теперь, когда у них есть Феликс?
Одиль себя не обманывала: что ей за радость вечно торчать на кухне и в конце каждого месяца протягивать руку и объяснять, зачем ей нужны деньги, вместо того чтобы распоряжаться своими собственными? Добавился еще один рот, но исчез один заработок, — разве обязательна эта взаимосвязь? Если она выбрала ребенка, то все равно хотела бы сохранить свой заработок и продолжать платить взносы в органы социального обеспечения. Что же? Пристроить куда-нибудь малыша? Нет, об этом и речи быть не может: она мечтает сама вязать ему одежду, тискать его — она хочет один раз испытать блаженство материнства. Нанять няню? Нет, тоже нельзя: ее питание, жилье, спецодежда, жалованье, взносы в профсоюз — все будет стоить кучу денег, куда больше, чем то, что зарабатывает сама хозяйка. Да, это серьезная проблема, и, несмотря на свою обыденность, она так и осталась неразрешимой в обществе, которое канонизирует дам, верных кухонному ремеслу. Но Одиль — домашняя хозяйка и кормилица — все же отказывалась ограничить себя только этим
— Он заснул. Положу его в колыбельку. — А освободившись, она сказала: — Знаешь, когда я работала у отца в книжном магазине, я бралась делать переплеты по просьбе некоторых наших клиентов. Но сбыт был невелик. А здесь дело, может, пойдет иначе? Ты, Сиуль, делал бы макеты и даже мог бы рисовать картинки.
— Это мысль, — сказал Луи.
Он был счастлив, полон нежности и в то же время смущен Обычно мужчинам свойственно верить только в свои заслуги Каковы же были они, если он заслужил счастье обладать молодой, красивой, преданной и деятельной женщиной? И это вместо сварливой мученицы, изображавшей угнетенную невинность, убежденной, что ее палач, как она выражалась, станет жертвой собственного распутства!
— Этот тип как будто пришел, — сказала Одиль
Голос в микрофоне сообщил: Жюльен Гордон из Комитета общественного надзора. Гость, миновавший ограду походил на отставного учителя: мелкий шаг, повисщие руки, брюки на коленях вытянуты, очки сползают к кончику носа, который как будто что-то вынюхивает. Но едва он вошел и взглянул на корзинку для новорожденных, мягкая улыбка осветила и разгладила его морщины.
— Вот человечек, который в нас вовсе не нуждается. — И, усевшись, сразу же приступил к делу: — Вы, конечно, уже слышали о нашем Комитете?
— Кое-что, — ответил Луи. — Но признаюсь, что…
Луи чуть покривил душой: ведь он вовсе не хотел признать, что первый заговорил с Розой, и хотя сам не участвовал в последующих событиях, тем не менее своим намеком положил начало активным действиям дочери.
— Вас может удивит мое появление, — продолжал посетитель. — Но вы тут ни при чем. Обычно мы занимаемся более тяжелыми случаями. Ваши дети, по их собственному признанию, не подвергались ни побоям, ни лишениям. Свою мать они любят, она их тоже, но она чувствует себя ущемленной тем, что к вам они также относятся с нежностью. Они приходили ко мне несколько раз, и со стороны, через своих бывших коллег, я получил нужные сведения.
Учтиво, уверенно, непредвзято, с большим спокойствием, без излишней жестикуляции он изъясняет все это своим немного простуженным голосом; голова его поворачивается на длинной шее, живые глаза оглядывают все вокруг и останавливаются на Одили.
— Не буду ничего преувеличивать, — продолжает мсье Гордон, — но должен признать, что педопсихиатр, который обследовал Ги, хоть и болтает на своем ученом жаргоне о девальвации образа матери и обращении к отцу для выявления своего "я", подтверждает очевидное. Да и я под впечатлением этого деления на папиных и маминых, которое ваши дети придумали…
— Как? — удивился Луи.
— А вы не знали? — спросил мсье Гордон.
Соблюдение приличий, эвфемизмы, стремление не нарушать привычного течения жизни — все это помогас заглушать семейные недуги; и вдруг является чужой человек, срывает повязки, обнажает кровоточащую ран Луи рот открыл от удивления, был озадачен, восхищен: Папины дети! Да за что же они его так любят его, который их столь сильно ранил, почему тянутся именно к нему?
— Не подумайте, что я их в этом поощряю, — продолжал мсье Гордон. — Вначале я просил их избегать столкновений, иметь доказательства, что не они сами их вызвали. Посоветовал несколько месяцев поразмыслить. Но вижу, что они устали. Роза сама мне в этом на днях призналась: До каникул еще надеюсь продержаться. А потом уже ни за что не отвечаю.
Луи смотрел на Одиль, та — на своего малыша, не говоря ни слова. Мсье Гордон понизил голос:
— Хотел бы еще раз сказать вам, что это дело не в моей компетенции. Оно не касается и Управления по санитарным и социальным вопросам. Скорее, оно в компетенции суда, и вы сами могли бы подать туда заявление о необходимости изменить опеку над детьми. Но пожалуй, надо немного обождать: суд обычно отказывается менять опеку над детьми в течение учебного года. Все это будет нелегко, и решение должны принять вы… ,
— И моя жена также, — сказал Луи.
— Ну конечно, — согласился мсье Гордон. — Мадам Давермель несет ответственность прежде всего за своего ребенка. Она вправе не брать на себя ответственности за других детей, и даже не желательно, чтоб она принуждала себя это делать. Ей эта опека над детьми может надоесть, а тут неуместны эксперименты.
Луи замер, застыл как глыба. Он-то в долгу перед Розой и Ги за то, что они лишились отца, это ясно, но неужели и Одиль как его сообщница тоже в долгу перед ними? И вдруг, к своему удивлению, он услышал.
— Роза и Ги, — сказала Одиль, — окажут мне большую честь.
— Не хотел бы я искушать вас, — обратился к ней мсье Гордон, — но одного честолюбия тут будет мало.
Тогда Одиль поднялась с места, подошла к мужу, встала за ним и положила руки ему на плечи.
— А вы чего бы хотели? Чтобы я прыгала от радости? Нет, не могу я прыгать от счастья при мысли, что мне придется мыть посуду после пятерых. Но сейчас дети Луи уже не пугают меня, как это было в самом начале нашей семейной жизни. По крайней мере младшие, потому что надо откровенно сказать, мне было бы куда хуже, если бы пришлось взять к себе двух старших. — И она рассмеялась, запустив все десять пальцев в волосы мужа. — Ну что ж, если так случится — неплохо! Если нет — еще лучше! Не так уж я прекраснодушна, мсье Гордон. Не стыжусь сказать вам, что, хотя по моей вине рухнула семья, я мечтаю о своем маленьком счастье. Луи молчит, но и он думает так же. Правда, в его представлениит счастье, как мне кажется, входит не только любовь ко мне, но и любовь к своим детям. И, чтобы сделать прочным мое счастье, я обязана понять Луи. Вот почему я готова принять всю компанию… Хотите чашку кофе?
26 апреля 1968
Клочки бумаги, разорванной на восемь частей, брошенные Розой в мусорную корзинку, а затем тщательно склеенные Алиной, содержали загадку: Надз, Цветочная, д. 18 и, видимо, обозначали что-то важное. К тому же, вместо того чтобы пойти домой, дети вскочили в автобус. Стало быть, нужно сразу ехать следом.
Спидометр в старой колымаге Алины показывал 104 567 километров; сиденья в машине были засаленные, продавленные, а чехлы пропитаны неистребимым запахом, который, несмотря на опрыскивание всевозможными освежающими средствами, не выветривался. Лишь одно достоинство имела машина — она была серой и не бросалась в глаза. Дети и не подумали обратить внимание на этот автомобиль, выделить его из потока других машин, как не узнали на расстоянии свою мать, надевшую на голову косынку, темные очки и старое пальто Жинетты. Если вы содержите этакую «гостиницу с рестораном», которую неизвестно почему называют семьей, постояльцы редко дают вам передышку, но зато ваше отсутствие объясняют лишь хозяйственными нуждами; когда из-за нехватки денег у вас нет гаража и машину приходится ставить на улице в ста метрах от дома, вы можете отправляться в любом направлении и следить за кем угодно, не вызывая подозрений. Задача, конечно, неблагодарная, но такова печальная необходимость. Право на опеку и сама опека соединены, как чайник и вода, которая может испариться. Когда у вас четверо деток которые подрастают и вот-вот разбегутся в разные стороны, надо все-таки знать, где они находятся.
Что касается Леона, то с ним не так сложно. Пять лет учебы — пять лет отсрочки. Ей удалось узнать, кто его подружка — это дочка почтового чиновника, студентка фармацевтического факультета и так же, как и он, член французского спортклуба. К тому же она соседка, приметившая Леона здесь, в этом квартале, ее можно и домой пригласить — только стоит ли разочаровывать девушку, которая живет в лучших условиях (к тому же Леон любит тайны).
А вот что творится с Агатой? Мотоцикл у Марка — просто дьявольская машина с бешеными скоростями и потрясающей меневренностью, за ним не угонишься, но и те соперники Марка, которые катали Агату на мотоциклах «альпин» или «хонда» — а это все равно что прогуливаться пешком, — тоже не давали повода делать какие-то выводы. Пару поцелуев Алина как-то приметила, выследив однажды дочь в парке со светловолосым атлетом, другой раз на террасе кафе с каким-то ретивым брюнетом — все это доказывало, что юная искательница приключений относится к любви, как к своим выпускным экзаменам, — в общем-то довольно поверхностно. Во всяком случае, тут не вмешаешься. Как просто было бабушке Ребюсто давать советы из Шазе: Меня беспокоит то, что я узнала о старших; не позволяй им делать все, что захотят. А Эмма выражала другую точку зрения и, конечно, несколько преувеличивала, утверждая: То, что некогда называлось девичьей добродетелью, исчезает гораздо быстрей, чем их привязанность. Любовник похищает у вас не только невинность вашей дочки, но и ее самое: вот тут и начинаешь думать, что главное — это не допустить, чтобы дитя всерьез увлеклось. Пусть позабавится малышка Агата, пусть поиграет с опасностью, лишь бы только поразмыслила над примером самой Алины, столь ясно доказавшим, что самое большое несчастье часто таится именное законном браке; бабушка, конечно, прожила всю жизнь в условиях воздержания и законного супружества, потому и написала: Слыхала, что ты дурно отзываешься о брачной жизни; если твой союз оказался неудачным, это не значит, что надо отвращать от брака дочерей.
Автобус проезжал одну станцию за другой, выпуская по пути лицеистов и машинисток, и добрался до района Нейи-Плезанс. Вот еще новые заботы с Розой и Ги. После того как они, нарушив материнский запрет, навестили маленького братца, пришлось держать их в узде и контролировать строже. Но попробуйте-ка урезонить детей, если их через каждые две недели может затребовать к себе отец! В семье они как-то отделились, ведут себя обособленно. Роза увлечена ролью покровительницы Ги, и он ей охотно подчиняется, слушается ее, повторяет с ней уроки, и оба они как бы находятся в изгнании, ожидая лучших времен. Ведут себя тактично и даже чересчур вежливы, стараются быть незаметными, словно призраки, но подчинить их можно лишь силой судебных решений. Выбросить блокнот с пометками, которые делает Роза? Бесполезно: она со всего сняла фотокопии в автомате на вокзале. Переводить дома стрелку стенных часов, чтобы Луи томился у двери в дни посещений? Тоже бесполезно: волшебным образом стрелки забегают вперед или же радиостанция «Люксембург» шумно сообщает точное время. Алина заставила Ги изучать в школе катехизис, чтобы донять этих безбожников Давермелей, но мальчишка заявил викарию, что в случае развода отношение ребенка к религии должно остаться без перемен и что его отец не согласен с матерью в этом вопросе. Тем не менее Ги все-таки зачислили в группу, изучающую катехизис. Но он устроил так, чтобы его оттуда выгнали, процитировал шиворот-навыворот Символ веры: Я не верю ни в бога-отца Всемогущего, ни в Иисуса Христа, его единственного сына… Алина знала, где искать подсказчика. Она устроила в этот день такой разнос! Но тотчас же в ответ раздался телефонный звонок от Луи и посыпались упреки мэтра Гренд, которая упорно твердила Алине: Остерегайтесь, не давайте поводов для обвинений. Алина остерегалась. По некоторым признакам — высокомерная повадка, частые опоздания домой, переглядывание и даже проявления подчеркнутого сочувствия к ней — она убедилась, что против нее готовятся козни.
Автобус снова остановился. Из него вышел какой-то допотопный кюре в сутане и шляпе с загнутыми полями, а затем Роза и Ги, видимо уже знакомые с этим районом, потому что, ни минуты не задерживаясь, они пересекли улицу и быстро прошли туда, где на зеленой лужайке среди круглых серых валунов, расположенных кучно, как яйца в корзине, стояло несколько домов. Здесь было несколько подъездных дорожек, и пока Алина освоилась в этом лабиринте и пристроила свою машину, дети успели исчезнуть из виду. Надписи гласили, что это действительно Цветочный городок и сквер Ламартина. Наконец Алина разыскала комнатку привратницы, но там никто никогда не слыхал про мсье Надза, да еще проживающего в доме 18 который записан на имя мадамуазель Пьервен Д 18, стало быть, означало совсем иное, может — до восемнадцати часов? Алина бродила от одного здания к другому, между игравшими здесь детьми, тщательно искала своих, а они все не появлялись. Когда стемнело, Алина решила ехать обратно, но обнаружила, что спущено колесо. Лишь к девяти часам вечера она вернулась домой, очень усталая, готовая устроить скандал и потребовать решительных обьяснений. Но Роза уже точными и бесшумными движениями кончила накрывать на стол, так что ни одна тарелка не звякнула; Агаты еще нет дома, Леона также, значит, у Алины нет союзников. Роза подошла к матери, сказала: Извини, пожалуйста, мама! Вот, все готово. Тебе сколько яиц, одно или два? Алину растрогало усердие этого робота: дочка, не прерывая своих трудов, поцеловала ее и, несмотря на странное опоздание матери, ни о чем не спросила. Алина решила не выдавать себя и тоже не задала ей никаких вопросов.
ИЮНЬ 1968
16 июня 1968
Жасмин и пионы не соизволили дождаться этого дня, лепестки их преждевременно облетели на пожелтевший от летнего зноя газон. Но ласточки взмывали в небо, голубое, как по заказу. Через широко открытую калитку можно было войти в сад или уйти оттуда по своему желанию, устроиться, где захочется, постоять перед стойкой деревенского буфета с царствующим посередине бочонком «божоле», капавшим на скатерть. Праздник продумали заранее, как и состав приглашенных. Все тут учли. Надо было проявить некоторые знаки внимания к соседям, отметить с запозданием не только новоселье, устроить своего рода светские крестины Феликса, а также отпраздновать традиционный День отцов, доставить удовольствие клиентам и владельцам фирмы «Мобиляр», вернуть семье некоторых друзей; возможно, тут было еще намерение выйти из изоляции, из своего рода гетто, в коем обычно вынуждена пребывать незаконная чета, которая впоследствии становится узаконенной в ущерб предыдущему брачному союзу; поэтому необходимо какое-то время, чтобы люди привыкли к мысли, что новая семья существует.
Одиль принимала гостей в самом доме, держа на руках своего первенца с тремя зубами — нежный залог всеобщего уважения; присутствие бабушки Давермель придавало этой картине респектабельность в глазах собравшихся дам. Луи красовался в саду, одетый с некоторой небрежностью, чтобы придать обстановке большую непринужденность при такой смеси самых разных гостей: соседей, родственников, близких и дальних знакомых, художников настоящих или тех, которые таковыми считаются. Одни были в галстуках, другие без оных, к одним надо было учтиво обращаться на «вы», другие довольствовались дружеским или родственным «ты». Луи мог быть доволен: коктейль проходил с успехом.
Это было предпоследнее, третье воскресенье июня; приглашения, посланные Луи в Фонтене, несомненно, бросили в мусорный бак — надеяться на то, что дети приедут, не стоило. Что же касается друзей, то здесь, на лужайке, их было трое или четверо. Явился, конечно, верный Габриель. Он чувствовал себя несколько одиноко и признался Луи:
— Да, друзья стали редки! — И, как обычно, сразу принялся философствовать: — Что ни говори, таков закон! Когда разводишься, теряешь половину тех, кто остался, ибо их жены боятся дурного примера. И половина из последней четверти шарахается от тебя, если надумаешь снова жениться… — И вдруг умолк, удивленный: — Смотри-ка! Наверно, Алина нынче в хорошем расположении духа: вот твои дети.
Нет. это были не младшие, а на этот раз старшие, с которыми Луи уже несколько месяцев не виделся. Но как странно они ведут себя сегодня: ни с кем не говорят, а, как бы мысленно поделив сад на квадраты, осматривают все вокруг, кого-то разыскивая. Наверно, ищут отца Луи поднимает руку, чтоб они его увидели Агата и Леон отвечают тем же и исчезают в доме.
— Да, кстати, — говорит Габриель, — любопытное послание я получил от Розы. Похоже, что у них дома не совсем ладно.
Но Луи уже заинтригован, он тоже уходит, устремляется в холл, подымается по лестнице. Агата и Леон где-то здесь, бродят из комнаты в комнату — слышен скрип петель, хлопанье дверей. Но вот они спускаются.
— Если вы ищите брата, то он в зале, вместе с Одилью, — говорит Луи, обнимая их.
— Ги? — спрашивает Агата. — Но я его там не видела.
— Я говорю о Феликсе.
Агата недоуменно пожимает плечами.
— При чем тут он? — бросает она. — Мама вне себя. С утра Роза и Ги исчезли из дому.
Ее подозрительный вид показался бы смешным, если бы не было этого оскорбительного поведения, нахального копанья во всем доме и предвзятой убежденности в вине Луи. Значит, целью их прихода был обыск. Даже Леон, рассудительный Леон, и тот поддался, и гнев Луи быстро сменяется тревогой.
— Почему вы мне сразу не сообщили об этом? Если я не ошибся, вы пришли сюда с обыском?
— Это в твоих же интересах, — бормочет Леон, — мама намерена подавать жалобу.
Сыщики уже покидали дом. Луи открыл окно в своей комнате — дверцы шкафа в ней так и остались распахнутыми настежь — и увидел, как Агата и Леон пробежали через толпу гостей к ограде и дальше, к старому «ситроену», который стоял метрах в пятидесяти от дома, в двойной цепи автомобилей, принадлежавших гостям. В нем сидела Алина, ожидавшая свой боевой отряд, нетерпеливо глядя в окно.
Рефлекс первый — умиление, второй — досада. Они, а они — это на восемьдесят пять процентов Роза и на пятнадцать Ги — придумали все сами, никого не предупредили, не побоялись последствий и полусотни сплетников которые зубоскалят там, внизу. Но беспокойство у Луи возобладало над всем остальным: где же дети? Если, не желая ставить под угрозу отца, они решили удрать к дедушке и бабушке Давермель, то там заперт дом; если они остались дожидаться стариков у привратницы, то их мать может сообразить, где они находятся, нагрянуть на улицу Вано и забрать их домой. Для нее это был бы прекрасный повод, чтобы выполнить недавнюю угрозу Если будете валять дурака, я вас отправлю в интернат
На какую-то секунду в душе Луи молодой муж победил отца: закрытое заведение упорядочило бы его встречи с детьми и ему было бы гораздо спокойней Но его увлекла сама игра, желание взять реванш над Алиной Она повержена бывшая мадам Давермель, собственные дети ее осудили она брошена ими, чрезмерно переусердствовала Право опеки ею нарушено, кончилось время компромиссов Роза и Ги не поймут, не простят никакого отступления
Минуты две спустя на том же месте, откуда только что отъехал старый «ситроен», притормозил маленький «рено», весь заклеенный бумажными маргаритками; казалось, вот-вот из него выпорхнет какая-нибудь провинциальная пташка, а вместо нее вышел полный достоинст мсье Гордон. Бдительное око! И все сразу разъяснило! По счастью, среди гостей оказался адвокат Гранса (конечно, то была чистая случайность, он мог и не прийти, видимо, Роза на это рассчитывала). В одну секунду Луи проскользнув между гостями, предупредил Одиль и напуганных стариков, и в кухне уже собрался настоящий военный совет вокруг мсье Гордона, который все и рассказал:
— Роза и Ги у меня обедали. Приехали они в полдень До этого они часа два сидели в привокзальном буфете и писали письма: своей маме, дедушке и бабушке, в суд по делам детей, прокурору республики, директрисе лицея некоторым преподавателям. В письмах сообщалось: мы уезжаем, хотим жить у отца. Последнее время Роза уже многим знакомым писала, что в их жизни наступает перелом. Она отлично понимала, что если не удастся лично предстать перед судом во время разбора дела, эти письма будут зачитаны. Очень организованная девочка.
— Тем не менее она поставила нас в пренеприятнейшее положение, — сказал мэтр Гранса. — Ее мать имеет право привлечь нас к уголовному суду за похищение детей
— Алина только что была на этой улице, — сказ Луи.
— Я это подозревал, — добавил мсье Гордон. — По тому решил не брать с собой детей. Возможно, мада Ребюсто действительно пожалуется в суд, но, по моем мнению, жалоба будет необоснованной. Ведь мсье Давермель не может отвечать за этот побег — он к нему не подстрекал, ничего о нем не знал, а это вполне весом аргумент. Вы же знаете, как судьи не любят возвращать к уже решенным делам. И понять их легко: пересуд: доносы — все это им давно осточертело. Чтобы они вторично вернулись к делу, требуется чрезвычайный случа и я — увы! — убедился на опыте, что иной раз они тянут пока не произойдет попытки самоубийства или же пока вконец избитого ребенка не заберут в больницу. У нас пока, слава тебе господи, ничего подобного не случилось, но чрезвычайный случай все же произошел. Сейчас, господин адвокат, дело за вами.
— Не будем чрезмерными оптимистами, — посоветовал Гранса. — Это может плохо обернуться.
— Все равно дело уже сделано, — сказал Луи.
— Надо найти способ выгородить тебя, — добавил старый Давермель.
— Само собой разумеется, — сказал мсье Гордон.
Он вынул из кармана конверт и протянул его Гранса, но тот принял неохотно. У профессионалов любители всегда вызывают раздражение: солдатам не нравятся скауты, корпорациям — благотворительные общества, оправданием которых не может стать даже их успех.
— Моя роль окончена, — сказал мсье Гордон, — если только вы, мэтр, не сочтете необходимым вызвать меня в качестве свидетеля. Но как бы то ни было, я уже заходил в комиссариат полиции моего квартала и оставил у них заявление. Даю вам копию. На мой взгляд, мсье Давермелю нельзя терять ни минуты. Ему также следует немедленно заявить местным полицейским властям, что он поставлен перед свершившимся фактом и хочет, чтобы над детьми был учрежден прокурорский надзор.
— Отлично! — сказал Гранса, наконец сдаваясь, чтобы покрепче все взять в свои руки. — Но было бы еще лучше, если б Роза и Ги могли пойти вместе с отцом и подтвердить его показания.
В глазах мсье Гордона мелькнула хитрая искорка, но он тут же постарался погасить ее и скромно сказал:
— Они ждут вас в караульном зале. До того как прийти сюда, я поручил их одному из полицейских.
— Я иду вместе с вами, — предложил дедушка.
— Нет, — сказал Гранса, — это покажется нарочитым. Но завтра же я отправлю Алине вызов в суд: вся эта возня займет не менее пяти-шести дней, а пока мне хотелось бы, чтобы никто не знал, где дети. Пусть они побудут у кого-то из посторонних. Устройтесь как-нибудь. Я не хочу знать у кого.
— Хорошо! — хором ответили Луи и его отец.
— Отправляйся! — сказала Одиль. — Гостями я займусь сама.
Она устало ссутулилась: одно дело принять на себя тяжелую ношу, другое — вдруг ощутить, с какой силой она давит на твои плечи. В семейной жизни эта разница чувствуется так же, как в тяжелой атлетике.
Комиссариат полиции находится по крайней мере в трехстах метрах от дома, и так как движение по улице одностороннее, то проще пройти пешком. Но Гранса этому воспротивился: Вдруг здесь бродит Алина? Если она опередит тебя и выяснит, где дети, то полицейскому придется передать их ей; для этого ей достаточно предъявить справку о праве опеки. Единственный шанс длщ тебя — постараться помешать ей что-либо выведать до самого вызова в суд. Нам нужно выиграть время… приятно думать, что оно работает на нас. Но он вовсе не выглядел веселым и был явно обеспокоен; адвокат сел в свой «таунус», по его мнению менее истрепанный, чем «ситроен» Луи Давермеля, и поехал вслед за Гордоном, втянув голову в плечи, искоса поглядывая через стекло на тротуар, словно боясь увидеть там самого старшину адвокатского сословия, мстительно готовящего западню, чтобы ему, Гранса, пришлось потом предстать перед Дисциплинарным советом. Он снова начал брюзжать:
— Все эти «деятели» из Комитета надзора часто бывают неблагоразумны. Хотите помочь нам — браво! Не ведь в суде необходимо соблюдать формальности. Правда, в данном случае нам просто повезло, что они вмешались — это всегда производит впечатление. Показаниями папаши Гордона я, конечно, воспользуюсь!
Папаша Гордон, затормозив перед зданием с флагом, привычно въехал во двор, бесцеремонно поставил свою машину рядом с двумя полицейскими фургонами, дружески кивнул часовому и, спокойно ткнув пальцем в свободное место, зарезервированное для служебных машин, как и то, которое он уже занял, сказал:
— Начальника сегодня нет, ведь день воскресный. — Потом тихо добавил: — Он мне нравится. Хотя бывает чересчур педантичен. А вот постоянный секретарь — тот только и думает, как бы поскорее отбыть повинность и смыться.
Все было предусмотрено, как в хорошем сценарии Появились Роза и Ги, они пытались улыбаться, но были немного напуганы и ошарашены мельканием форменных мундиров, запахом сукна, кожи и табака — запахом, в котором им пришлось мариноваться, пока они ждали отца, за которого теперь и уцепились, наконец-то почувствовав себя в безопасности
— Представьте себе, — сказала Роза, — до восьми часов мы еще ничего окончательно не могли решить Все из-за мамы, она заперла телефон висячим замком
— Ты это нам потом все расскажешь, — сказал Гранса. — Пошли! Я жду вас в машине.
В качестве троюродного брата он мог бы, конечно, пойти с ними вместе, но адвокату не полагается быть ни свидетелем, ни участником, а потому возглавил операцию мсье Гордон: ему совсем не обязательно считаться с судебными правилами.
— Предоставьте все мне, — шепнул он, — сделайте вид, будто вы ошарашены.
Двадцать две ступеньки. На площадке три двери. Та, которая им нужна, находится в центре, но обращаться, оказывается, надо не к тому, что сидит за первым столом, а к тому, что за вторым, к толстому великану, который сразу протянул Гордону пухлую лапу и воскликнул:
— Уже три месяца, как вы к нам не заходили!
— Я бы предпочел вас вообще не беспокоить, — ответил мсье Гордон.
И он начал излагать дело: разъяснил ситуацию, представил отца, детей, отметил добрую волю этих граждан, которые уважают решения суда и впредь полагаются на его справедливость, сказал, что он, Гордон, может удалиться, дабы предоставить возможность высказаться тем, кто делает заявление, но думает, как и старший полицейский, что нужды в этом нет и что надо скорее помочь этим людям потерявшим от волнения дар речи. Затем он дал толстяку прочесть свое заявление, и тот, все еще с пером в руке вопросил:
— А как же мы это сформулируем?
— Как обычно, — ответил мсье Гордон.
«Как обычно» — это, пожалуй, удачное выражение Мсье Гордон не хочет казатьст бесцеремонным и что-либо диктовать, он только напоминает, что аналогичное дело тут уже было, и у него в записной книжке оно отмечено под номером 107 от 4 января. Он даже цитирует формулировки, они, по его мнению, образец краткости и точности Припоминает одну-две фразы, легко применимые и в данном случае. Еще несколько фраз, слегка видоизмененные, тоже могут быть здесь использованы. Но в данном случае, возможно, следует кое-что добавить. Подойдите-ка, дети, не бойтесь. Ну вот хотя бы что-то от них самих. К примеру: И Роза Давермель, шестнадцати лет, и ее брат Ги, двенадцати лет, с которыми мы беседовали, подтверждают, что они без ведома отца, по собственному желанию покинули дом матери-опекунши…
— И решительно отказываются туда вернуться, — воскликнула Роза, услышав свое имя.
— Да, ни за что не пойдем! — как эхо откликнулся Ги.
— Во избежание серьезного несчастья! — добавил Луи.
Добавили то, другое, и получился недурной финал. И отказываются туда вернуться во избежание серьезного несчастья, — шептал писец, покачивая головой. — Они полностью доверяют суду, призванному решить их участь…
Прочли еще раз. Запятая здесь, точка там. Как надо писать «Давермель» — с двумя "л"? У вас есть с собо удостоверение личности? Наконец все проверено и бумаг предложено подписать. Мсье Гордон заботливо отмечает у себя номер документа, чтобы сообщить его адвокату: регистр от 16 июня 1968 года, номер 287. Ну, груз как-будто свалился с плеч. Спускаются по лестнице уже более легким шагом. Но успокоение длится недолго. Мне так грустно, как подумаю о маме, — шепчет Роза. — Но если бы она захотела… Отец понял мысль дочери и добавил: Да, бедняжка! Могла бы этого избежать. Он глубоко вздохнул, и это досказало остальное: ненависть заразительна, и каждый, кто не защищается от нее, усугубляет недуг, который, как ему кажется, он подхватил от другого. Во дворе мсье Гордон наклонился к двер "автомобиля, в котором ожидал мэтр Гранса, почти сразу же выпрямился, не дослушав слов благодарности, и начал прощаться.
— Очень редко бывает, — сказал он, — что нам сообщают, чем кончилось дело. Но если б вы позвонили и сказали мне, я был бы рад.
«Таунус» мэтра Гранса двинулся за «рено» в маргаритках, потом затормозил перед виллой «Вдвоем», чтобы пересадить Розу и Ги в дедушкин «пежо» Луи вошел в сад и смешался с многочисленными гостями, которые были заняты только собой и ничего не заметили Отличное алиби. Но разве он нуждается в алиби? После всех перенесенных испытаний этот небольшой прием казался ему просто смешным; а вот День отцов для него сегодн был особенно знаменательным.
18 июня 1968
Ни сна, ни покоя, аппетит пропал, силы на исходе. Все эти таблетки, высыпанные на ночной столик из маленьких алюминиевых тюбиков, из которых три уже совсем пустые, на мигрень нисколько не повлияли. Тщетно Алина обрушивалась на старший детей, на своих сестер, на адвоката, на полицейских, привратниц, соседей, на последних, немногих уже друзей, на мать, на членов клуба «Агарь», на преподавателей лицея; напрасно она терзала их в любое время и по каждому поводу бесконечными звонками, письмами, бурными сценами — невообразимое произошло: однажды в воскресенье утром двое детей ушли от нее и исчезли из виду, испарились, а соответствующие учреждения, власти, люди, обязанные заставить уважать закон, справедливость, любовь к родителям, и не думают особенно возмущаться. Трудно поверить? Увы, это именно так. Полицейский комиссар, его заместитель, или как его там, — словом, какой-то служащий полиции, что сидит за деревянным барьером, сколько его ни тормошили, ни умоляли, ни призывали действовать во имя закона, решения суда, выписку из которого ему показали, — да ведь это там написано: Оказывать поддержку, если требуется, — так вот этот полицейский осмелился заявить:
— Да, мадам, мы в курсе дела, мы об этом знаем…
Он не вскочил с места, не разослал своих агентов по пятам беглецов. Он лишь вежливо выразил сожаление, толковал о письме, в котором дети объяснили причину своего побега, как будто этому можно найти объяснение или оправдание. Он сообщил, что общественный делегат из какого-то общественного комитета, кичившийся каким-то титулом, высказал свое мнение по этому вопросу. Он утверждал, что ничего больше не знает, что сам ждет, как и вы, мадам, — а чего, спрашивается, он ждет? Он говорил: Постараюсь вас держать в курсе всего, что последует, а в данный момент, пока нет указаний, он может только принять заявление и зарегистрировать жалобу.
— Пожалуйста, если вы настаивайте, мадам, но на кого вы жалуетесь? Ведь вы мне сказали, не правда ли, что старшие дети сами ходили к отцу, но не могли там обнаружить убежавших.
На кого? Не воображает ли этот полицейский, что Луи сам во всем признается: Конечно, господин комиссар, я держался в тени, но подсказал детям, что надо делать, куда написать, когда, в какое время… А потом — ау! — помог им исчезнуть. Этот комиссар вел себя в точности, как и привратник: он был под сильным впечатлением пресловутого письма, конечно от начала до конца продиктованного. Он опять внимательно перечел его и сравнил почерк с письмом, адресованным Алине, — ясно, что они были написаны одним и тем же лицом. Затем дважды прочел письмо вслух и после каждой фразы все поглядывал на Алину.
«Дорогая мама, мы уходим из дома и будем просить судей передать нас на воспитание отцу. Ты, наверно, не удивишься: ведь мы, давно уже добиваемся этого. Мы оба очень тебя любим, сожалеем о том, что приходится тебя огорчать, хотим с тобой регулярно видеться. Но жить с тобой вместе не будем, и ты знаешь почему…»
Вот именно — почему? С каким удивлением смотрели на нее все эти люди! Они ждали ответа на вопрос и были поражены, когда Алина сказала:
— А я бы первая хотела узнать — почему.
Люди теперь исключительно странно ведут себя с ней: они и простодушны, и вместе с тем до того подозрительны, что с невероятным коварством извращают ее лучшие намерения. Ребенок всегда прав. Хотя отец старается внушить детям глупые иллюзии, что всем бросается в" глаза, но попробуйте кого-нибудь убедить в этом! А если вы сами пытались уберечь детей от такой подрывной работы, от злоупотребления доверием, этого вам не простят. Во всяком случае, как только прозвучал глас младенца, вам следует заткнуться. Что бы вы ни сказали, все обернется против вас. Не странно ли, к примеру, что все письма написаны Розой, только Розой, а под ее подписью скромно нацарапано Ги ? Алина уже обратила на это внимание комиссара, добавив, что так оно бывало обычно — именно Роза возглавляла интригу, подстрекала и вовлекала в нее младшего брата, который во всех спорах прятался за ее спиной… И вдруг! Подумайте только, комиссара заинтересовало одно это слово.
— И что, вы часто спорили? А по какому поводу?
Вопрос застал ее врасплох.. Она начала бормотать: Ну, я, право, не знаю… По каким-то пустякам, по всяким поводам, это совсем не имеет значения. И опять — нет, вы только подумайте! По всяким поводам? Да это просто неудачное выражение, зачем же ее запутывать еще больше? А разве бывают семьи, где вовсе не спорят? И где матери не приходится ежедневно выполнять свой долг, чтобы не допускать всяких глупых выдумок? Разве ее роль, трагическая роль брошенной жены, состоит лишь в том, чтобы со всем соглашаться? Но право, довольно жаловаться, ни к чему это! Казалось бы, что удивительного в том, что из всей Четверки именно старшие наиболее разумны и поддерживают ее, а вот младшие растерялись, поддались уговорам и взбунтовались. Но к вам подступают с другой стороны:
— А может быть, вы больше покровительствуете старшим?
И вас просят подумать над этим, вам даже советуют забрать жалобу — зачем, мол, так торопиться, ведь нет еще доказательств, что дети похищены.
— И кроме того, мадам, даже если бы и были доказательства, вы ведь существуете за счет средств, зарабатываемых мсье Давермелем, а если жалоба пойдет своим ходом?.. Поможет ли вам и вашим детям, если их отец будет привлечен к суду, получит наказание? Ведь он потеряет работу, средства к жизни. Нам кажется, будет достаточно, если сейчас вы оставите заявление о розыске детей и этим ограничитесь.
Вот почему Алина, пришедшая в комиссариат с жалобой, уверенная, что получит там помощь и удовлетворение, ушла расстроенная и оскорбленная, в жалкой роли глубоко обманутой, глубоко разочарованной матери. Чтобы все-таки успеть купить провизию — ведь Агате и Леону нужно что-то есть — у лавочников, окидывающих ее любопытными взглядами, ибо они уже получили от соседей самую свежую информацию о том, что происходит у нее дома.
Чтобы вернуться домой, ощущая на себе эти взгляды — сверху, снизу со стороны, — взгляды жильцов, живущих над ней, и тех, которые всегда стучали ей в стенку и в потолок, когда ее дети допоздна плясали, или же шла слишком громкая перебранка, или Алина давала им нахлобучку, хотя все это было не более шумно, чем в их собственных семьях; и вот теперь все эти соседи начнут толковать: А я-то думаю, что же это у них творится? Снова и как всегда: разносу подвергается именно жертва! Ведь если не покидают без причины жену, тем более не покидают мать, и причины эти определять вовсе не обязательно, факт налицо, стало быть, зло кроется в ней.
Именно ее родные, сурово и вполне заслуженно осуждая Розу, считали, однако, нужным сделать кисло-сладким тоном свои замечания.
— Замкнуть на замок телефонный диск? Что за выдумка! — говорила Жинетта. — Ты просто гений по изобретению всяких мелких притеснений.
А какие вопли негодования вызвал рассказ Агаты — вот уж кому следовало бы молчать! — относительно этой истории с раковиной «Наутилус» — последней раковиной из коллекции Розы, оставшейся в доме матери в Фонтене: в пылу спора Алина схватила ее, бросила на пол и со злостью раздавила каблуком. Что говорить — невоздержанный поступок! Но попробуйте себя сдержать, если вас душит ревность, если ваша нежность грубо попрана, если у вас уже не хватает ни аргументов, ни нервов. Кто посмеет утверждать, что Алина не любит Розу и Ги? Она предпочла бы двадцать раз мучиться родами, лишь бы не знать столь горького разочарования — дети, вышедшие и ее чрева, теперь ушли из ее жизни.
Еще одна утрата, причем самая тяжелая, да еще обостренная тревогой — ведь до сих пор она не знает, где дети; и рядом с ней нет никого, кто бы разделил ее беспокойство. Вот и сестры несколько вяло пытаются уговорить ее:
— Ну, что с тобой? Они где-нибудь недалеко.
С такой же вялостью отвечает и директриса лицея:
— Нет, мы их больше не видели. Но, откровенно говоря, мадам, мы ожидали, что нечто подобное может произойти.
Вяло реагировали Агата и Леон, хотя в какой-то степени представляли себе тяжесть семейного раскола, понимали, что отмена двух пособий на беглецов еще уменьшит доходы семьи (увы! эта забота ляжет прежде всего на хозяйку дома); но они отчасти были довольны: зато можно будет жить попросторней, особенно обрадовалась Агата, сразу удвоившая свою жилую площадь. Только одна Эмма проявила твердость духа, показав при этом невероятное терпение:
— Луи сошел с ума! На этот раз он слишком далеко зашел.
Такое же мнение создалось и у мэтра Гренд, особенно после того, как она поговорила с мэтром Гранса и почувствовала, что готовится новая акция.
— Надо затаиться. Когда противник разоблачит себя, мы на него обрушимся, — сказала она.
А пока что Роза и Ги обретались бог знает где, может быть, находились в опасности. Но раз их не нашли у отца, то надо полагать, что благодаря его сообщничеству они где-то пристроены. Сообщничество почти желанное. Оно, конечно, лицемерно, если, судя по всему, никто не мучится при мысли, что дети — особенно Роза, уже почти девушка, — могут попасть в беду. В воскресенье известий все еще не было. В понедельник тоже. Ничего не изменилось и во вторник с утра. Ни открытки, ни телефонного звонка, даже от посторонних. Единственное, что ободряло, — это молчание их отца, которому известно, что дети исчезли, однако он не звонит, не спрашивает, есть ли какие новости.
20 июня 1968
Без двух минут десять мэтр Гранса, оставив в коридоре дедушку Давермеля и Ги, заметно подросшего и выглядевшего взрослее в длинных брюках, подтолкнул вперед Розу и открыл обитую клеенкой дверь. Он не успел ни закрыть ее, ни даже вставить словечко.
— Без вас, мэтр, без вас! — сказал чей-то бас, повторив эти слова с двумя разными интонациями: первый раз весьма любезно, а второй — более категорично.
Адвокат вышел, немного вытянув шею, скрестив руки в широких рукавах мантии, торжествующий, словно кюре, который только что отважно противопоставил свое мнение епископу.
— Председатель Латур меня сейчас предупредил, — прошептал Гранса. — Я хочу, чтоб на меня ничто не воздействовало. Это означает — никаких родителей и никаких советчиков. Поговорю с детьми по очереди, сначала с девочкой, потом с мальчиком. Вы меня поняли? Он даже не дал мне представить Розу.
— На нее можно положиться: она в себе очень уверена, — сказал дедушка Давермель, откидывая пальцем за ухо проводок слухового аппарата.
Ги стоял слишком близко, так что старик не мог высказаться более откровенно. Выступать против матери — миссия очень неделикатная для Розы. Настраивать ее на это — миссия очень неделикатная для деда. Заслонив собой мальчика, ведь взлохмаченный, старый Давермель что-то беспокойно рассматривал в глубине коридора хотя там уже не осталось почти ни одного человека в мантии; было заметно, что он собой недоволен и встревожен.
— Да перестаньте волноваться, — сказал ему Гранса. — Даже если мэтр Гренд, новый адвокат Алины, тут случаем пройдет, то детей все равно не узнает — она ни разу их не видела. К тому же она понятия не имеет, что мне удалось добиться для них этой аудиенции, которая должна бы быть делом обычным, но пока является исключением. Если бы мэтр Гренд знала об этом, она вела бы себя гораздо сдержанней. — Он посмотрел на часы и стремясь отвлечь клиента разговором, продолжал: — Вызов в суд Алине принесли позавчера, а мэтр Гренд сегодня, утром уже мне позвонила и была весьма нервно настроена. По ее словам, весь квартал намерен подписать петицию в пользу Алины, которая сама будет ходить из дома в дом, собирая подписи; кроме того, все дамы из клуб «Агарь» поддержат ее, они готовы растерзать похитителя. По мнению мэтра Гренд, мы должны сразу же отправит детей домой, к Алине, и тогда, может быть, нам окажу милость и заберут жалобу, которая заботами мэтра Грен недавно отослана прокурору.
— Ха! Без шуток! Если папа нас вернет домой, представляете, какой нам праздничек устроят! — сказал Ги,
— Это стоит повторить там, в кабинете! — тихо подсказал Гранса. — Не беспокойся, малыш, нас запугивают. Председатель Латур посчитается с твоим выбором; по существу, ты сам рассудишь, как быть дальше!
Над головой мальчика скрестились два взгляда; Гранса подмигнул деду: надо, мол, поднять дух у мальчишки! Адвокату хотелось выиграть дело; но взгляд старого Давермеля был сдержанней — дедушку больше заботило, чтобы мальчик сохранил сыновнее почтение.
— Гм! — усомнилось заинтересованное лицо, не столь легковерно воспринявшее эти слова.
Но вот раскрылась обитая клеенкой дверь — из широкой трещины в ней выбивались волокна пакли, — и вышла Роза, мягко подталкиваемая чьей-то благожелательной рукой, потом рука поднялась с обращенным в сторону Ги пальцем и два или три раза взмахнула, поманив его в кабинет. И худышка, подстриженный под гребешок, . с важностью туда прошествовал.
Между тем Роза — с нахмуренным лицом и тяжела дыша — пыталась увильнуть от расспросов.
— Ну, какое впечатление? Неплохое?
— Да!
— Что он у тебя спрашивал?
— Дед, ты не поверишь: он сразу же спросил, люблю ли я карамельки. А я по глупости взяла — и зря: зубы у меня склеились, и говорить было очень неудобно.
И Роза вдруг усердно принялась разглядывать спустившуюся на чулке петлю. Зубы у нее, видно, никак не расклеивались: беседа с председателем суда — это дело их двоих. Старый Давермель хорошо знал свою внучку и больше не настаивал. Гранса с удивлением заметил, что на Розе новое платье.
— Они уехали из дому, не захватив даже трусиков на смену, — сказал дедушка. — Бабушке пришлось им все .покупать заново, пока я был занят добыванием всяких бумажек К счастью, я уже не у дел. Луи не мог бы всем этим заняться — он работает.
— Это неплохо, — заметил Гранса. — Чем реже он "будет сейчас показываться, тем лучше. Пусть считают, что он хороший отец, сбитый с толку своими детьми.
— Да, это именно так, — чистосердечно вырвалось у Розы.
— Конечно! — ответил Гранса без особой убежденности.
Адвокат улыбнулся. Правда это или только видимость ее — он будет защищать их, пустив в ход все свое красноречие.
Но похоже, это опасное дело кончится благополучно. Вот вышел Ги, толкнув плечом створку двери, которая была в два раза выше его, и, будучи менее скрытным, чем сестра, хвастливо поднял кверху большой палец.
21 июня 1968
И снова Большой зал с двумя сводами, покоящимися на прямоугольных столбах, — огромный, холодный сумрачный, похожий на церковь, весь заполненный снующими во все стороны черными муравьями, они волокут свои папки, как настоящие муравьи перетаскивают яйца; беспрестанные встречи, ожидание, переговоры; одни торопливо входят в комнаты судей, другие — торжествующие шли понурые — возвращаются от них. Алина вновь окунается в этот холодный мир, где Фемида, изваянная из мрамора, из бронзы, из дуба, сбросила с себя одежды, предстала в образе грудастой, толстозадой дамы и пытается доказать, что она — суровая сестра Истины. Но на сей раз Алина уже не так одинока, не так робка, запугана и не уверена в своих действиях. Она направляется прямо к скамье, находящейся у ног покойного мэтра Беррье, за ней следует целая свита из одиноких женщин: мать, приехавшая из Шазе, сестры Анетта и Жинетта, дочь Агата, Эмма с дочкой Флорой, уже немного подросшей, — все они для этой цели прервали свои дела в конторе, школе или лицее. Шесть абсолютно преданных свидетельниц, собственноручные подробные заявления которых вложены в ранец Ги, использованный для этого без ведома владельца: все это лежит вместе с семнадцатью другими документами, спешно сфабрикованными, а затем отпечатанными Анеттой на ротаторе по стандартной форме.
«Я, нижеподписавшийся (аяся), свидетельствую, что хорошо знаю мадам Алину Ребюсто. Нахожу постыдным поведение ее бывшего мужа мсье Луи Давермели, который сначала бросил ее с четырьмя детьми, а теперь пытается отобрать у нее двоих, исподтишка настраивая их против матери. Считаю позором так угнетать мать, которая может служить примером нежности, мужества и преданности своим детям».
Довольная образцом своей прозы, завизированной преподавательницей испанского языка мадам Трембле, тоже разведенной, а также владельцами лавки скобяных товаров мсье Голоном и его супругой, помощницей мэра мадам Сентонжи президентшей Губло, ободренная сознанием, что у нее есть союзники, Алина была убеждена, что вскоре предоставит им возможность полюбоваться поражением Луи; она была очень оживлена: две пилюли помогали ей держаться в форме; наконец она дошла до памятника Беррье и шепнула своей свите, которая попутно проявляла ко всему туристско-познавательный интерес: Это их патрон! — а потом села рядом с одетой в траур матерью, с боязливым достоинством поглядывавшей по сторонам. Но вскоре Алина вскочила, произвела разведку до самых дверей комнаты, где ее дело будет слушаться только в пять часов; она увидела ряд спин, а за ними какое-то возвышение, на котором три человека склонились к кому-то невидимому со слабым, тонким голоском. Алина повернулась, дошла до входа в гражданский суд, прочла какое-то сообщение Федерации судебных служащих и слилась с толпой. Луи должен быть где-то неподалеку, конечно, он привел с собой детей и ясно, что он их спрятал в этом лабиринте на случай, если суд будет грозить ему арестом. Пусть же в последний раз пользуется, ибо отныне он будет видеть своих детей всего лишь один час в месяц и обязательно в присутствии их матери; это все, что мэтр Гренд может ему сейчас предложить.
Алина глянула на скамью… Скорее! Там уже ждет мэтр Гренд, а вся ее свита рассеялась — ходят, смотрят. Мантия окутала мэтра Гренд почти целиком, скрыв ее до самой шеи; локоны, пудра, губная помада создают впечатление, что голова приставлена с других плеч. Мэтр Гренд вскакивает с места и обдает Алину холодным душем:
— Я спешила увидеть вас. Метр Гранса, как обычно, сообщил мне об имеющихся у него материалах. Должна сказать откровенно: вопрос далеко не решен.
Бабушка Ребюсто обеспокоилась и подошла.
— Моя мать! — представила ее Алина, проверяя содержимое ранца, но уже настроенная против мэтра Гренд, вдруг проявившей слабость, тогда как накануне она была готова драться хоть со львом.
— Я привела вам подкрепление, — сказала Алина.
Ранец перешел в руки адвокатши, и ее тесно окружили голубые платья Эммы и Флоры, серый костюм Жинетты, зеленый Анетты, линялые джинсы Агаты…
— Зачем столько народу! — сказала мэтр Гренд. — Разве я неясно объяснила? Процедура займет всего несколько минут, будет вынесено лишь предварительное решение и рассмотрены только временные меры до обсуждения дела по существу. Даже присутствие сторон совсем не обязательно. И говорить вам не придется.
Воцарилась напряженная тишина, слышны были лишь шумное шарканье ног и гуденье голосов. Мэтр Гренд открыла ранец и перелистала бумажки, с таким трудом собранные Алиной.
— Родня, соседи, лавочники… все ясно! — прошептала она с легкой гримасой. — Тут и президентша. И еще преподавательница испанского! Куда бы ни шло, если бы Роза была ее ученицей. Но, к сожалению…
Кружок сжался плотнее, взгляды семи женщин устремились на восьмую, одетую в адвокатскую тогу, которая создавала между ними как бы двойкой барьер.
— К сожалению, — продолжала мэтр Гренд, — у них есть пятнадцать писем от Розы и Ги со штемпелями на конвертах. Написаны они в течение последних десяти месяцев и содержат одно и то же требование — переменить опеку. И еще семь свидетельств учителей такого ж характера. Кроме того, послание председателя Комитета надзора, который с января встречается с вашими младшими детьми. Затем есть заявление консультанта социальным вопросам, направившей Ги на обследование в Центр по наблюдению за психически неполноценными детьми, где дежурный психиатр, выводы которого пришлись вам не по душе, Алина, был недоволен тем, что вы дали ему ложный адрес Луи, чтоб заключение не попало к отцу.
Теперь взгляды свиты обратились на Алину.
— Ну и ну, — сказала Анетта. — Вот в этом ты вся. Все портишь своими выходками.
— Не скрою от вас, что я нахожусь в затруднительна положении, — продолжала мэтр Гранд. — Единственный веский аргумент, который можно из всего этого извлечь, — это то, что тут нет предварительного намерения, Возможно, вы были не совсем в курсе дела, но вы не представили мне всех сведений, необходимых для того, чтобы вынести суждение. Теперь, когда я ими располагаю, хоть я и рискую вас разочаровать, хочу дать вам сов:т: пожертвуйте малым для спасения главного. Вести заседание будет председатель Латур, и мне кажется, трудно доказать, что шестнадцатилетняя девушка сама не знает, чего она хочет. А вот Ги только двенадцать, его еще могли окрутить. На мой взгляд, надо разчленить эти случаи. Розу оставить в покое — она, судя по всему, вполне определившаяся, сильная индивидуальность и будет причинять вам постоянные неприятности. Единственный ваш шанс — вернуть Ги. У нас еще есть минут пять, чтобы заключить с противоположной стороной соглашение. — Но как я могу разделить их! — пролепетала Алина.
Хватит представляться скорбящей мадонной! — однажды в сердцах крикнул ей Луи. Она и вправду представлялась тогда. Но на этот раз Алина испытывала невыносимую муку, и никакого притворства не было. Оказаться скромпрометированной в присутствии верных сторонниц, собравшихся посмотреть, как будут карать этого злодея, — уже само по себе тяжело. Но потерять одного из Четверки, чтобы не потерять двоих, встать перед подобным выбором — это все равно что отсечь левую руку, чтобы сохранить правую. Все ее дамы, потрясенные, замерли от волнения.
— Я могу вас понять, Алина, — сказала мэтр Гренд. — Но судебный чиновник не рентгенолог, он не заглядывает в сердца людей. Приговор выносят, следуя фактам или по крайней мере их видимости.
— А вы уверены, что вас выслушают? — спросила Эмма, заметив, что никто не решается задать этот вопрос.
— Отнюдь нет, — ответила мэтр Гренд, — я прощупаю почву, хотя мне может грозить отстранение от дела. Мсье Давермеля ждет вызов в суд по нашей жалобе, а вот если я предложу ему в случае договоренности, что заберу ее обратно, может, он и соблазнится, захочет избежать риска, пусть даже самого незначительного.
— Незначительного! — воскликнула Анетта. — Но речь идет о похищении!
— Если предварительное решение будет не в нашу пользу, нашу жалобу признают необоснованной и сдадут в архив. Я узнаю…
Мэтр Гренд секунду выждала и, так как никто не решался ни одобрить ее, ни возразить, повернулась, прошла через зал, ее строгий силуэт в длинной мантии, из-под которой виднелись изящные туфельки, исчез в глубине галереи Купцов.
— Она знает, где дети, — сказала Жинетта.
— Не по душе мне такой торг, — добавила бабушка Ребюсто.
— А я-то наняла ее, уверенная, что она куда решительней, чем этот адвокатишка Лере! — простонала Алина.
Консоли с пальмовыми листьями славят свою эпоху, как и потолок с золоченой лепниной; места, где она отвалилась, во времена республиканской бедности украсились лишь голыми электрическими лампочками. Слева — три высоких окна во двор. Справа — гипсовая Марианна, а чуть подальше — большие стенные часы, идущие на две минуты вперед по сравнению с часами Алины, накануне выверенными по первой телепрограмме. Осталось всего человек пять-шесть любопытных — они склонились над металлическими перилами, идущими вдоль деревянной балюстрады, отделяющей адвоката и прокурора от судей, которые, словно церковные каноники, восседают в жестких дубовых креслах с высокими спинками. Клиенты, чье дело рассматривали здесь перед этим, и их судьи уже разошлись; весь клан Ребюсто уместился на двух скамьях около окон. В затененной же половине не было никого; Луи даже не соизволил явиться; и только лицемерный мэтр Гранса обхаживал то председателя, который перелистывал дело, то помощницу — полну даму с шиньоном, занимавшуюся тем же, в то время как секретарь суда что-то бормотал словно про себя. Но вот примчалась мэтр Гренд в сопровождении кого-то из своих коллег и без обиняков сообщила о результатах переговоров:
— Мсье Давермель ни о чем и слышать не хочет. Он мне сказал: Ги доверился мне, разве я могу его предать? Что же касается вашей жалобы, то эти претензии смехотворны: вот уже более двух лет Агата саботирует встречи со мной. Алина фантастическая нахалка. Я бы уже двадцать раз мог потащить ее в суд.
Все происходило быстрей быстрого. В стороне, примостившись на каком-то сооружении вроде кафедры, помощник прокурора — молодой человек, лишенный растительности, с большим кадыком, — даже рта не раскрыл, даже ни разу не повернул головы, сохраняя величественную позу скучающего римлянина. Мэтр Гренд, гибкость мышления которой значительно уступала гибкости стана, весьма живо обменялась малопонятными замечаниями с мэтром Гранса, расположившимся внизу, под тем местом, где сидел в кресле председатель, и нос адвоката, таким образом, находился как раз на уровне сооружения, которое на судебном жаргоне прозвали прилавком. Есть ли возражения? Возражений нет? Почему мэтр Гренд против? Когда приступим к существу дела? Алину сковало чувство, что она здесь пришлая, чужеземка, не знающая ни местного наречия, ни местных обычаев, она ощутила, как все реальное тонет в словах и чернилах, ей казалось странным, что она зависит от словесной битвы, в которой не может принять участия.
Но председатель взмахом руки попросил тишины и дал слово истцу; мэтр Гранса на этот раз без всяких заметок и обычных адвокатских приемов, даже не сойдя со своего места, в тоне непринужденной беседы приступил к краткому изложению дела:
— Что может быть проще, господин председатель! Супруги разводятся, а детей, не спросив их мнения, поручили матери, даме весьма почтенной, конечно, но тут же поставившей себе целью сокрушить авторитет отца. Двое старших — мать им покровительствует, — несмотря на требования и жалобы отца, вскоре решили не ходить к нему, но мы не будем их осуждать. А младшие более эмоциональные, возмущаются тем, что отца постоянно бранят и поносят, хотя он выполняет все свои обязанности — регулярно встречается с детьми, платит алименты, добровольно увеличил их сумму. И вот эти дети страдают, у матери они на плохом счету, их вечно отчитывают за преданность отцу, они замыкаются в себе, успокаиваются, лишь когда приезжают к отцу, мечтают, чтобы эти встречи длились подольше, и в конце концов требуют, чтоб опеку над ними передали отцу. Это желание считают вполне обоснованным семь преподавателей, врач-психиатр, председатель Комитета общественного надзора. Что еще можно добавить? Отец вторично женился, хорошо обеспечен, доходы его возрастают. Намерения младших детей вполне определились, они естественны, на детей не оказывается никакого давления. Вы это сами могли констатировать, господин председатель…
Гранса церемонно поклонился, сел и слегка улыбнулся Председатель нагнулся к помощнику справа и сказал: Да, я принимал детей у себя в кабинете! Мэтр Гренд, вернувшаяся было на свое место, обернулась и растерянно посмотрела на него. Ауденция, которую дали детям, сама по себе не являлась секретной, но, поскольку она не занесена в протокол, не может фигурировать в деле. Однако сомнений нет: козырной туз бит, всякая болтовня по поводу того, что мальчика прибрали к рукам, теперь совершенно неуместна — ведь сам председатель убедился в обратном. Остается одно: громить отца, обрушиться на его недостойное поведение. Жаль, что одна из дочек сидит вместе с матерью тут, в суде; не надо было приводить ее, а как теперь заставить ее выйти? Мэтр Гренд встала, громко начала свою речь, излагая претензии в желчном, придирчивом тоне.
— Мы понимаем настоящую цену желания этих детей уйти из дома, детей, посмевших притащить свою несчастную, угнетенную жизнью мать сюда, в суд, господин председатель! И мы знаем также, что оно должно было диктоваться желанием другого, которыййтерпеливо добивался этого. Но я хочу поставить главный вопрос: отбирая этих неблагодарных детей у их безупречной матери — а о ней даже мой коллега не пожелал дурно отозваться и имел на то основание, — кому же, я вас спрашиваю, кому вы решитесь доверить их воспитание? Мсье Давермелю? Этому закоренелому бабнику, пятьдесят, а может, и сто раз обманывавшему свою жену, потребовавшему развода, чтобы жениться на любовнице, которая, если вы будете поддерживать необдуманные требования Розы, заменит детям родную мать, видимо, чтобы передать свой опыт девочке-подростку? Когда мы представляем себе, какую богемную жизнь, характерную для среды художников, собирается предложить своим детям этот безнравственный отец…
Именно этот момент безнравственный отец избрал дня своего появления: он вошел, вежливо кивая по пути, на цыпочках, но туфли его все равно поскрипывали. А мэгр Гренд продолжала свою отповедь — такую длинную, такую неистовую. Председатель слушал ее, барабаня пальцами по папке, немного наклонив голову, оглядывая всех и все примечая: преувеличенное возмущение на лице мэтра Гранса, откровенную усмешку Луи, смущение Агаты, открывшиеся от упоения рты мадам Ребюсто-матери и мадам Ребюсто-дочери, словно они вкушали мед. Наконец мэтр Гренд высказала свою полную уверенность в том, что суд не совершит серьезной ошибки и не заберет юных Давермелей у матери, чтобы передать мачехе, и не лишит их хорошего примера, заменив дурным, а разумную материнскую требовательность — легкомысленным отношением к воспитанию. Затем она потребовала оставить в силе status quo[16] и еще раз сказала о некомпетентности. После чего села на свое место, и все присутствующие очнулись, начали шептаться, слышно стало, как заскрипела половица, защелкали замочки дамских сумочек, кто-то шаркнул по полу. Мэтр Гранса, которому по правилам уже не полагалось выступать, делая вид, что он обращается к мэтру Гренд, громко, чтобы было слышно во всем зале произнес:
— Сожалею, дорогой друг, что за недостатком аргументов вы сочли возможным клеветать на отца в присутствии его дочери и повторили те самые лживые сплетни, которые Роза и Ги не хотят больше слушать…
— Протестую! — завопила мэтр Гренд, подскочив, как на пружинах.
Раздались три легких удара рукой по «прилавку».
— Я попрошу вас, мэтр! — сурово оборвал их председатель, не уточняя, к кому именно он обращается.
Заседатели склонились друг к другу и принялись тихо переговариваться. Послышался шелест бумаги. Палец дамы с шиньоном уперся в какой-то абзац: видимо, она не возражала, но что-то дважды пометила в тексте — документ, наверно, был заранее подготовлен или списан с другого. В зале уже почти никого не осталось. У металлических перил зевал какой-то старик. Уходящий день отражался в шестидесяти окнах, время тянулось томительно, за дверью, около которой маялся дежурный, уже затихал обычный в суде гул. Минуты три мэтр Гранса шептался с истцом, мэтр Гренд — с ответчицей и ее свитой; оба клана были одержимы одной и той же надеждой.
— Мы, председатель суда, а также мэтр Гранса — адвокат Луи Давермеля и мэтр Гренд — адвокат Алины Ребюсто…
Чтение судебного постановления началось без предупреждения. Все обратились в слух. Председатель читал очень торопливо, и чем дальше, тем невнятней. Иногда он останавливался, чтобы что-то подправить в тексте, затем продолжал, все ускоряя темп. И вот чтение превратилось в сплошное жужжание, в котором местами повторялось: принимая во внимание, что, и каждая из сторон пыталась /смотреть свою победу в благоприятном для себя аргументе, который тут же ускользал от них, как при радиопомехах. Вдруг прозвучала фраза, намеренно громко произнесенная, чтоб ее все заметили:
— О КОМПЕТЕНЦИИ . Принимая во внимание, что органом, наиболее компетентным, является высшая судебная инстанция, мы тем не менее ввиду неотложности вопроса позволяем себе вынести решение…
Первое поражение мэтра Гренд! И сразу следует второе:
— ОБ ОПЕКЕ ДЕТЕЙ . Принимая во внимание, что Роза проявила достаточную рассудительность и обосновала свои намерения; принимая во внимание, что Ги нельзя разлучать с сестрой, чувства которой он разделяет, следует обоих доверить попечению их отца не в силу какого-либо неблаговидного поступка со стороны мадам Ребюсто, а по причине ее беспомощности как воспитателя…
Несомненно, это смягчение в конце было сделано по настоянию дамы с шиньоном. Мэтр Гранса легонько толкнул логтем своего клиента. Клан Ребюсто походил на учеников Христа, оставшихся верными ему и после снятия с креста. Мэтр Гренд с обиженным видом собирала бумаги, запихивая их в свой портфель. Помощник прокурора на кафедре делал то же самое. Только секретарь суда все еще поскрипывал пером. Традиционная формула завершала постановление.
— УЧИТЫВАЯ УКАЗАННЫЕ МОТИВЫ , считаем себя вправе вынести следующее решение: с настоящего времени опека Розы и Ги доверяется их отцу, Луи Давермелю; оговаривается, что мадам Ребюсто вправе посещать детей или брать их к себе во второе и четвертое воскресенье каждого месяца…
Обмен! Права, которые имел прежде Луи, теперь получила Алина, и наоборот. Документ также гласил, что настоящее постановление утратит силу, если Луи Давермель не вступит в свои юридические права и не осуществит их на деле в течение месяца, начиная с сегодняшнего дня. Постановление заканчивалось витиеватой юридической казуистикой: Подлежит исполнению, согласно букве постановления, невзирая на апелляцию и даже до регистрации, ввиду срочности.
Те, кто сидел около окна, проиграли; те, кто находились рядом с часами, выиграли. Мантии повернули и поплыли через маленькую дверь, расположенную за кафедрой.
— Ах, какой стыд! Сколько же им заплатили? — шипит Алина, а мэтр Гренд, увлекая ее, приговаривает:
— Так ведь это только предварительное решение, мы будем апеллировать.
Победитель прошел совсем близко, под убийственными взглядами побежденных. Он в нерешительности замедлил шаг.
— Да ну иди же! — воскликнул Гранса, потянув за рукав. — Что бы ты сейчас ни сказал, только подольешь масла в огонь. — Пройдя еще несколько шагов, добавил: — Кстати, не забудь отправить мне чек. — Еще через тридцать шагов он стукнул себя по лбу: — Только сейчас вспомнил! Четвертое воскресенье ведь послезавтра двадцать третьего июня. Конечно, детям это малоприятно, но им крайне необходимо пойти на свидание к матери. Проследи за этим! Если дети не появятся у нее, то для судебной апелляции и решения вопроса в целом у Алины будет лишний козырь против нас.
— Значит, никогда это не кончится! — вырвалось Луи.
22 июня 1968
Ее стесняло не то, что она сидела нагая на краю кровати наедине с нагим волосатым мужчиной — у него колючий подбородок, серые с металлическим отливом глаза. После любовных ласк бывает такое состояние благодати, когда тело как бы превращается в изваяние, нагота становится гораздо целомудреннее и пристойнее, чем нетерпеливость жестов при раздевании. Даже сама эта комната, отличающаяся строгой изысканностью — с ковром, с двойными занавесями, с не пропускающими звуков стенами, — казалась Агате более невинной, чем номера в случайных гостиницах, где она бывала некогда с Марком, который так старался заполнить у портье листок только на себя; надо сказать, он не давал ей повода сожалеть об этих мелких злоупотреблениях девичьим доверием, даже когда впопыхах, быстро и опасливо они бросались на диван — на диван Ги, если случалось, что никого не было дома. Ужасно то, в чем ей сейчас признался Эдмон, то, что он только что ей сказал. В такой момент.
— Если мама узнает, она просто с ума сойдет! — сказала Агата.
Да, ужасно, что она, Агата, в сущности, повторяет опыт Одили. Причем с тем пылом, который обычно затмевает первое увлечение. Нет, тут ни с чем сравнивать не приходится; ведь до сих пор, чтобы выдержать родительские распри, чтобы укрыться от их ссор, чтобы иметь хоть кусочек личной жизни, у Леона был стадион, у Розы — книги, у Агаты — мальчики. Но то, что происходит теперь, много серьезней.
— Да ну, — говорит Эдмон, — твоя мать сумеет тебя понять как надо. Ведь и она прошла через это.
— Тем более она сочтет это недопустимым, — говорит Агата. — В течение многих лет у нее в личной жизни большие неурядицы. А я собираюсь еще добавить.
Широкая ладонь Эдмона — на пальце у него сверкает перстень с квадратной печаткой — берет Агату за плечо, опрокидывает ее навзничь, и восемьдесят килограммов обрушиваются на ее пятьдесят. Но на этот раз волосатый малый, знающий свою власть над ней, использовал свой вес лишь для того, чтобы удобнее слушать.
— Говорят, что я за мать заступаюсь, — шепчет ей Агата, — но я начинаю понимать и отца!
Эдмон приподнялся, оперся на локти, сжал ладонями ее маленькие груди.
— Все еще может наладиться, — говорит он.
Но ее странные глаза, не голубые, не фиолетовые, потемнели, рот полуоткрылся, обнажив мелкие, хищные зубки, и Агата восклицает:
— Только ничего не налаживай! Нам и так хорошо. Теперь потемнели серые глаза Эдмона. Сказать мужчине, что не желаешь выходить за него замуж, даже если он сам этого не слишком хочет, даже если он сам не може на это пойти, — значит, его растревожить. Агата вывернулась, протянула длинную белую руку, подцепила лифчик и прошептала, застегиваясь:
— Я же не говорю, что не хочу с тобой жить. Но когда любовь скрепляют штампом на документе, я знаю, что это дает.
23 июня 1968
Роза и Ги в ожидании чувствовали себя неспокойно. Перед тем как отправиться голосовать, отец сказал твердо: Будьте с мамой милы — мы должны теперь вести себя с ней так, как ей надо было раньше вести себя с нами! Но Роза, еще накануне переехавшая в Ножан, не удержалась и сказала: Это совсем как в пинг-понге: когда стороны меняются местами, игра продолжается, а вот мячиком всегда служим мы. Она уже принарядилась и, посматривая на большую стрелку электрочасов, приближавшуюся к цифре IX, громко считала:
— …семь, шесть, пять, четыре, три, два, один, ноль!
— Стоп! — крикнул Ги и нажал на кнопку переговорного устройства, так как раздались два звонка.
В трубке послышалось какое-то кудахтанье, за которое их мать и получила свою кличку, а затем жесткая фраза, посланная в пространство тому, кто услышит:
— У вас осталось всего две минуты, отправляйте ко мне детей.
— Мигом, ребята! — крикнула сверху Одиль. — Там еще какая-то машина остановилась, и в ней кто-то сидит. Наверняка судебный исполнитель.
Был ли это судебный исполнитель или просто услужливый сосед, завербованный в качестве свидетеля, но он уже удрал, не дождавшись. Встреча была ледяной, причем самое неприятное, что лед этот начал таять. Розу и Ги целовали по другую сторону садовой решетки, как сироток на кладбище: мать и бабушка молчали, только плакали. Детей усадили в машину на заднее сиденье. Мать внимательно следила за ними в зеркальце заднего вида, и только когда машина остановилась перед бензоколонкой, где она ее обычно заправляла, чтобы долить двадцать литров бензина, Алина прошептала, поднимая ветровое стекло:
— Вот видите, вам все-таки надо встречаться со мной. Муж может бросить свою жену, но ребенок не может бросать мать.
— Алина! — шепнула бабушка Ребюсто. — Ведь это не по их вине.
Автомобиль проехал мимо школы, перед которой пестрели предвыборные плакаты, и остановился около магазина скобяных товаров, куда Алина зашла купить скребок для пола. Она вышла оттуда вместе с мадам Голон, и та, остановившись на пороге, принялась разглядывать сидящих в машине, пока Алина забежала в колбасную; хозяйка колбасной была занята, но все же, вытянув шею, тоже подошла к витрине. И наконец, уже в самом доме, проходя мимо комнаты привратницы, Роза окончательно убедилась, что мать посвятила в свои дела четырех или пятерых человек, имевших весьма расплывчатое представление о праве на встречи с детьми, в надежде, что они будут потом говорить: Ну разве я не права была, мадам? Ей уже вернули деток. Я сама их видела сегодня утром с матерью.
— Вот вы и снова у нас, мадемуазель Роза! — сказала привратница.
— Только два раза в месяц, — ответила Роза, — так же, как прежде бывала у папы.
Алина, стараясь сдержаться, быстро прошла к лифту. По ее скупым жестам, как и раньше по ее слезам, Роза поняла, что мать даже в ярости продолжала любить своего бывшего мужа, связанного теперь другой узами, — в этом Роза не могла сомневаться. Она не сомневалась и в том, что мать продолжала любить свою дочь, хотя эта дочь не оказала ей предпочтения. Когда родители разводятся, разве дети виноваты, что они вынуждены участвовать в разводе? Разрываясь между двумя привязанностями, разве не вынуждены они огорчать одного, чтобы сохранить другого? Агата сделала свой выбор. Все равно ведь будешь виновата, так лучше уж следовать собственному выбору, надеясь, что в будущем тебе не придется стать перед подобной дилеммой. Когда они вышли из лифта, Роза, не совладав с собой, бросилась матери на шею, и Алина разрыдалась.
И тут же Алина стала прикидывать, строить планы.
Еще не все пропало. На чем же основывалось это хоть и предварительное, но такое скандальное решение? Якобы на желании самих детей, высказанном этому судье-женоненавистнику, которого во время апелляции, возможно, заменит другой, менее пристрастный и придерживающийся буквы закона. Достаточно одного доказательства, подрывающего этот якобы добровольно сделанный детьми выбор, чтобы все поставить под сомнение; к примеру, несколько строчек, где дети заявляли бы, что очень любят маму, очень любят папу и не могли отказать ему, когда он предложил им переписать письма, которые он составил. Один из родителей науськивает детей на другого — ну не война ли это? Надо будет еще решить эту проблему с комнатами. Старшие ее союзники проявили себя настоящими эгоистами, из-за них Алине придется пренебречь своими интересами и удовольствоваться диваном в гости ной, а собственную комнату разделить на две каморки благо два окна позволяют это сделать. Но и этого может оказаться мало: необходимо обласкать Ги, привязать к себе Розу. Алина всегда стремилась прежде всего угодить старшим, получше устроить их, хотя они все больше отходят от семьи, тогда как для матери предметом самых нежных забот должны быть именно младшие, которые долго еще будут от нее зависеть. Их и надо вновь привлечь к себе и суметь удержать… Но как? Как? Если вам не хватает жилья. Если вам не хватает денег. Если вам не хватает законов, доказывающих вашу правоту И не хватает хладнокровия. А все потому, что не хватает счастья, самого обычного, самого необходимого, власть матери, вскормившей своих детей, а это такая сила которую редко может победить постель.
Агаты дома не было: она провалила экзамен — еще одно огорчение! — и решила утешиться, отправившие праздновать первый университетский успех Леона; отмечалось это в доме у Соланж; она тоже сдала экзамен и была принята. Впрочем, они могли бы все это отпраздновать и у Алины, которая очень радовалась, что Леон избрал отвергнутую его отцом карьеру фармацевта, видя в этом какую-то замаскированную обиду для Луи. Отсутствие старших давало большой простор младшим. По крайней мере так казалось. Но Роза и Ги были не в своей тарелке. Они неприкаянно бродили по комнатами — и впрямь пришли в гости, уже совсем позабыв обо всех своих делах, без особой охоты к ним вернуться. Платьице Розы, костюм Ги делали их тут совсем чужими. Роза на минутку забежала к себе в комнату, заметила, что ее книги, безделушки, одежда — за исключением того, что присвоила себе Агата, — были в беспорядке сброшены в большую коробку; девочка вернулась в гостиную, не выразив никакого протеста.
— Послушай, приласкай их, чем-нибудь позабавь, не оставляй одних! А я займусь остальным, — шепнула на ухо дочери растерянная бабушка Ребюсто.
Но Роза и Ги уселись у края стола, решив поиграть в слова. Алина присела к ним, дети молчали, и она включилась в игру, упорно ища почву для сближения хоть в какой-нибудь фразе.
— Ну вот, смотрите-ка: ВОЗВРАЩЕНИЕ — а ты не догадалась? — спросил Ги.
— Да нет, догадалась, — ответила Алина, — и если ты выбрал именно это слово, а не другое, поняла, что и ты думаешь о том же.
Намек был ясен, он сопровождался нежными словами, знаками внимания: Ну, мои дорогие, чем мы полакомимся? Может, запеканкой с черносливом? И так как Ги любил икру кефали, а Роза обожала кровяную колбасу, это странное меню было принято и заказано бабушке, которая тут же специально отправилась за покупками, несмотря на больные ноги. Роза и Ги начали понемногу смягчаться и с раскаянием поглядывали друг на друга, но сразу после кофе началось великое стенание: Ну скажите откровенно, мои дорогие, разве вам так плохо дома, У мамы? Вы поняли, как огорчили меня? Неужели вы на самом деле решили уйти от меня — ведь у меня нет никого, кроме вас, уйти к отцу, где вы будете мешать его новой семье? Я столько лет о вас заботилась, а теперь потеряю вас обоих? И пошло: когда она рожала Розу, пришлось накладывать щипцы; Ги, когда был малышом, любил соски только фирмы «Гигоз», у него был какой-то бесконечный коклюш, столько пришлось провести бессонных ночей, а операции — она была совершенно изнурена родами, но все доставляло мне радость, раз у меня были вы, а вот ваш папочка, не буду его осуждать, да вы сами об этом прекрасно знаете, проводил время в свое удовольствие. И наша прекрасная семья распалась. И нет уже нашего чудесного дома. И кончилась счастливая жизнь, все это правда, но разве я в этом виновата? А ваше необдуманное бегство? Пять дней я жила в таком страхе! А этот чудовищный процесс, который затеян от вашего имени и о котором вы уже сожалеете!
Да, они сожалели, но не о своем отъезде, а об этих последствиях, этой тоске, потоке слез, который становился все сильнее, захватил бабушку, и теперь они обе утопали в слезах. Роза однажды слышала, как отец ответил Одили, посоветовавшей ему откровенно поговорить с Алиной: Это с ней-то? Нет, я не смогу. Ты не знаешь всей силы дакриореи[17]. Роза поискала это слово в словаре и сочла отца жестоким. Говорят, кто легко проливает слезы, тот недолго страдает. Но все же страдает. И чтобы прекратить этот поток, чтобы не испытывать к себе отвращения, ибо вы — причина слез, вы готовы растаять, утешить, согласиться с чем угодно.
— Если бы тут был ваш отец, он понял бы, что убивает меня.
Алина закрыла лицо руками, начала икать, но сквозь пальцы все же подглядывала на Розу и Ги.
— Только вы могли бы убедить его…
Убедить — но в чем? Роза приметила в шелку меж указательным и средним пальцами блестящий взгляд, исподтишка устремленный на нее. Алина сочла, что дочь уже сдалась и настал подходящий момент.
— Впрочем, лучше написать несколько слов… Я уже об этом не раз думала.
На маленьком столике лежат фломастер и школьная тетрадка со спиральной проволочкой; в тетрадке проставляли очки, играя в слова. Глаза у Алины были еще красны от слез, но она настрочила что-то и протянула тетрадку Розе:
— Вот что я предлагаю… Вы перепишите это, и оба потом подпишетесь.
Ги, который стоял за спиной у сестры, уже успел прочитать написанное. Искоса посмотрел на мать. Но Роза ни на кого не смотрела, опустила голову и углубилась в чтение, поставив на стол локти, словно усердно изучала что-то, лицо ее оставалось непроницаемым. Это замкнутое лицо одержимая надеждой Алина не узнала. Бабушка Ребюсто с нескрываемым ужасом смотрела то на дочь, то на внучку.
— Дай мне минут пять, — медленно произнесла Роза. — Нам с Ги надо подумать.
Не спеша она направилась в свою прежнюю комнату, вошла туда очень спокойно, захватив с собой тетрадь, фломастер, потом позвала Ги, ничего не разъясняя ему, и закрыла дверь. Алина была удивлена, что ей не ответили сразу, но не осмелилась следовать за Розой.
Но уже там, за дверью, Роза собралась с мыслями и стала непримиримой.
— Ты, конечно, не станешь это подписывать? — взволновался Ги.
— А ты как думал! — ответила Роза со странной улыбкой, грустной и вместе с тем твердой.
Был лишь один выход, наиболее радикальный, но и самый неприятный; однако не разрешить этой проблемы сразу значило при каждой встрече снова сталкиваться со слезами, всевозможными уловками, с нажимом. Когда нормальной семьи нет, надо уметь вести себя с должной твердостью, делать так, как никогда не позволила бы себе, если бы отец и мать сами не были главной причиной этого ужасного раскола. Роза вырвала из тетради листок, сложила его вчетверо, потом в восемь раз и сунула глубоко в вырез платья, за лифчик. Затем она вырвала другой, чистый, свернула его в трубку и при помощи зажигалки Агаты, любившей иногда покурить, подожгла бумажку.
Именно этот крохотный, осыпающийся факел увидела Алина, внезапно толкнувшая дверь: больше дожидаться ей было невмоготу. Наполовину сгоревшие бумажные хлопья взлетели в воздух. Роза отряхнула руки.
— Нет, — сказала она, — мы не можем подписаться под этим. Мы обо всем расскажем отцу. Будь логичной, мама, ведь ты же обвинила папу в том, что он диктовал нам письма и заявления, а сейчас сама начала с этого.
МАЙ 1969
9 мая 1969
Габриель пришел во время ужина, чтобы обязательно застать дома Луи, но тот еще не вернулся. Одиль подавала еду падчерице, затем пасынку, вливала кашку во влажный ротик Феликса, вскакивала, чтобы перевернуть омлет, и порой ухитрялась сама проглотить кусочек, но все еще не могла выйти из кухни, чтобы посидеть с Габриелем; она объяснила ему, что два дня из трех Луи занят портретами — ему позируют после работы, поэтому он часто освобождается очень поздно, часов в девять-десять вечера.
— Как я понимаю, он гонится за монетой, — сказал Габриель.
— А как иначе? — заметила Одиль.
Лицо у нее осунулось, глаза запали — явные следы переутомления, хотя она не признается даже самой себе, как тяжела ей такая перегрузка.
— А как иначе? — повторила она. — Нас ведь теперь пятеро, и мне нельзя пойти работать. Мадам Ребюсто вынуждает нас уже целый год непрерывно судиться с ней. Четыре процесса! Какую тьму денег нам пришлось оставить в суде — в три раза больше того, что мы тратим на летний отдых. Да еще алименты, ежегодные взносы за дом и прочее; мы уже не в состоянии сводить концы с концами. Я не понимаю, как самой Алине не надоел весь этот цирк.
— Она уже истратила ту небольшую сумму, которая ей досталась при разделе имущества, а доход с этой суммы помогал ей оплачивать квартиру, — пояснил Габриель. — Бедняжка исчерпала почти все свои средства.
— Я ее пожалею, когда у меня будет время, — сказала Одиль. — Извините, пойду укладывать маленького.
Этот толстый шарик, с четырьмя лапками, весь в теплой шерсти, урчит, сбивает с себя все, чем он укрыт, уже слегка реагирует на щекотку, а крутит головой так, будто хочет просверлить дырку в подушке. Киска моя, душенька, милушка, зверушка, — шепчет Одиль, щедро расточая нежные словечки, которые ласкают воздух, как поцелуи кожу. За полтора года ее пальцы привыкли нежить ребенка и мужа, то того, то другого, и все это вполне согласуется, хоть одно другого не заменяет. Вот наступил чудесный миг: укладывание в колыбельку, по гружение в сон; лежит себе там, будто у нее в чреве. Одиль задерживается в детской. Знаешь, если б дети Алины были в твоем возрасте, я бы, пожалуй, лучше ее поняла. Но зачем же с такой яростью судиться с нами из-за своих недорослей!
Феликс уже закрыл глаза. Теперь видны веки и длинные-длинные ресницы, трепещущие на его шарообразных щечках. Каждый вечер вместо колыбельной песенки этому маленькому соне можно исповедоваться, доверять все, что переживаешь за день. Ты слышал? Она уже исчерпала все свои средства, эта самая дамочка. Ты сейчас скажешь, что тебе все это безразлично, что она тебе никто. Ошибаешься, мой дорогой. Если бы папочка внезапно скончался, то эта самая дама, которая тебе никто, тут же потребовала бы свою часть из твоего наследства. Не очень-то приятно, а? Она намерена выжать из нас все, что можно.
Он уже спит, этот крохотный посапывающий человечек, зарывшись носиком в плюшевого ягненка с застежкой-"молнией", который прежде был футляром для детского рожка с молоком, а потом стал самой игрушкой. Сегодня Одиль задержалась здесь дольше, чем обычно. Она погасила свет, оставила только едва светящийся ночник-цветок. Она притихла, она о чем-то раздумывает. Если Габриель пришел сделать какие-то выводы, надо ему хоть немного в этом помочь. Она подводит итог. Он весьма устрашающ.
Состоялось решение: мы выиграли. И благодаря этому выигрышу новая мадам Давермель приобрела еще две кровати в своем доме, еще две стирки, починку еще для двоих, еще два прибора в столовой. Двоих детей без всяких документов, без справок о здоровье, без метрик, без одежды, без книг, потому что мадам Ребюсто отказалась наделить их всем необходимым и стремилась, чем удастся, затруднить, замедлить переселение детей, дабы подольше получать на них алименты. Она, конечно, снова подала на апелляцию, и, естественно, Луи тоже обратился к судье. И вот еще один чек для адвоката Гранса, а за ним еще два!
Феликс повернулся на другой бочок, Одиль его снова укрыла. Лишь бы потянуть подольше, лишь бы подольше. Есть же люди, умеющие тянуть волынку. Мадам Ребюсто имела право взять детей на июль. С Розой у нее не ладилось, и мать пристроила ее на каникулы в какую-то славную семью в Англии, где девочка однажды уже жила, а после этого их дочка с Розой переписывалась. Оплатил поездку Луи. А мадам Ребюсто всецело занялась Ги, изолировала его, увезла в Порник, не разрешила писать отцу, скрывала от мальчика письма, которые ему слали, изводила его своей предупредительностью, сладостями, катанием на морском велосипеде, мобилизовала все свое окружение — бабушку, теток, Агату, Леона и даже их друзей (и подружек). Осада совершенно неистовая, и этот коварный малыш, который не так уж глуп, конечно, воспользовался ситуацией, чтоб заполучить себе новый велосипед, надувную лодку, фотоаппарат; впрочем, его обязали после переезда к отцу оставить все эти чудеса в квартире матери.
Все делалось наперекор. Или почти все: три жалкие открытки, написанные в минуты восторга по стандартному образцу, были отосланы: две — учителям (свидетельство учителя всегда пригодится в суде) и одна — дочке Эммы Вальду, маленькой Флоре: «…Я так доволен, что поехал с мамой в Порник, она очень добра ко мне». Все эти письма, конечно, попадут в папку судебного дела. И конечно, в судебном досье соперничающей стороны тоже появится открытка — Ги отправил ее потихоньку, к тому же без марки, за что почта взяла плату с адресата: «Меня тут очень донимают. А что, если я сбегу? Ты тогда не захочешь меня забрать к себе?» (Ну и ловкач! По совету отца он выучил наизусть эту строчку на случай, если…)
Время идет. Наверно, пора спуститься вниз к Габриелю. Он приличный парень, этот Габриель. Не захотел пойти в свидетели ни к Луи, ни к Алине. Жаль, что он помешал Луи предъявить суду ту страничку из тетрадки, которую Роза привезла из Фонтене, целиком написанную рукой Алины, — ведь это было явное доказательство давления на дочь. Габриель кричал: Ты хочешь совсем рассорить мать с дочкой! Конечно, он был прав. Но как остановить эту страшную машину, зубья которой уже вцепились буквально во всех! А время шло. Восьмого августа Луи получил своих детей и отправил их в Комблу; более дальновидный, чем мадам Ребюсто, он заставил детей аккуратно писать матери и снимал фотокопию с каждого письма (отправляемого обязательно заказной почтой), чтобы Алина не могла сказать, будто она ничего не получала. Пятнадцатого числа Роза написала своей английской подружке, удивленная тем, что та к ней не приехала, как было уговорено, недельки на три в горы.
Неделю спустя пришел короткий ответ: "Извини меня, приехать не смогу. Я написала тебе в Фонтене, чтобы поточней условиться о сроках. Но твоя мама обратилась прямо к моему отцу и отсоветовала ему посылать меня в «подобную среду, так как она сама глубоко огорчена, что в этом окружении живет ее собственная дочь».
Вот и еще один документик, годный для папки с судебным делом! В ту же папку после возвращения из Комблу попадут еще две экспертизы детского психиатра — они были на этот раз оплачены и выглядели весьма убедительно. Безумно встревоженная мадам Ребюсто вновь пыталась договориться со своим прежним адвокатом Лере (сведения получены от Ги). Но тот отказался. Тогда Алина все оставила мэтру Гренд, но привлекла ей на подмогу одного судейского краснобая — мэтра Флокосте. Тем не менее одиннадцатого сентября он не сумел отстоять апелляцию; а чтобы выгородить себя, дал прочесть Алине ее собственное сочинение. Алина рассвирепела: Не хочу больше видеть Розу! Но это только на словах: выгнав Розу из дому во время первого после этого свидания, Алина побежала в полицейский комиссариат с заявлением, что дочь уклоняется от встреч с нею. Впрочем, этого адвокат ожидал заранее (рыбак рыбака видит издалека). В следующий раз Розу отправили к матери в сопровождении судебного чиновника, который пристроился на лестнице и мог лично констатировать, как поносила свою дочку мамаша, полагая, что эта брань останется между ними; затем она снова выгнала Розу, а Ги оставила у себя.
Так еще одна бумажка была положена в папку судебного дела, которую Гранса добавил к двум предшествующим для нового рассмотрения. Еще одно рассмотрение, зачем? Так получается. Оба предварительных решения — одно, подтверждающее другое, — пока мало соответствовали окончательному решению, как почка соответствует листу или любовь — верности. Мэтр Флокосте обходным путем добавил к главному требованию еще требование о повышения алиментов, расследовании доходов, ревизии всех счетов, блокировки любого денежного вознаграждения, полагающегося мсье Давермелю. Прошли четыре долгих месяца; за это время Ги сновал, как челнок, то туда, то обратно между родителями; мать баловала его, но заставляла разведывать намерения отца в Ножане, отец же расспрашивал о том, какие козни готовит мать в Фонтене. Мэтр Гранса парировал требования противника жалобой со стороны Луи, что старшие дети саботируют встречи с отцом, что они стали буквально невидимками, пока эта жалоба шествовала по судебным инстанция дело 14 марта докатилось до Второй палаты. Какая была великолепная потасовка! Вереница свидетелей вызывал смех, ибо одни клялись, что говорят только правду, а другие сразу же опровергали ее и называли ложью. Ухищрения мэтра Флокосте имели меньший успех у судей, чем у его коллег, облаченных в мантии. У Алины есть одно приятное свойство: она принимает за чистую монету словоизлияния в суде! — изумлялся Гранса, выходя из зала. Решением судей — а оно было вынесено неделю спустя при закрытых дверях — Гранса остался недоволен: Алине опять отказали в праве опеки над младшими детьми, но она добилась повышения алиментов на пятнадцать процентов и тут же немедленно обратилась с апелляцией.
И все это тянулось и тянулось… Гранса решил произвести разведку — нельзя ли положить дело под сукно. Чем дольше будет тянуться процесс, тем менее склонны будут судьи пересматривать принятые решения и снова перебрасывать детей, уже обосновавшихся в отцовском доме и перешедших в другой лицей. Но хотя Алине удалось выцарапать все, что она могла, и теперь она судится явно без надежды на успех, она же упорствует и орет на мальчишку, требуя, чтобы Ги занимался постоянными доносами: Ну, как там справляется ваша новая нянька? По душе ей это занятие? Или же совсем напрямик: Ты им как следует объясни: буду воевать до конца. Они у меня подавятся своей новой лачугой!
Безумие. Чистая бессмыслица. Вся семья Милобер в этом единодушна: Наш зять слишком мало озабочен покоем в семье. Нельзя строить будущее на прошлом. (Изречение отца.) Хозяева книжной лавки были правы. А как думает Луи, разве легко возиться с его очаровательными детишками? Замечает ли он, что привычка во всем противоречить матери отнюдь не сделала их кроткими ангелочками — теперь расплачиваться приходится мачехе! Занятый только своей живописью, отделывающийся нежными словечками, замечает ли он тяжкие перемены в доме, бесконечные разногласия, которые трудно переносить, трения, постоянное раздражение; взять хотя бы эти недовольные гримасы, когда на стол подается отличное мясо с кровью — оказывается, в семье Ребюсто такого терпеть не могли, любили пережаренное. Допустим, в каждом доме все делается на свой лад, с этим можно примириться. Но если в Фонтене главой дома считали только мать, надо ли, чтобы здесь, в Ножане, согласно этому принципу, единственным авторитетом стал отец? Семья двуглава, зачем же лишать ее одной головы? Без конца бегать в суд, непрерывно защищаться, чтобы потом опять уступать, — все это осточертело до крайности! Одиль знавала одну беспутную девицу, которая при каждой неудаче убеждала себя, что помогла восстановить семью, из-за нее чуть не распавшуюся. Но Одиль знала и другую женщину, готовую пожалеть себя и высказать, что она думает о втором браке некоего папаши, о радости бесконечных тяжб с предшественницей, и о том, что счастье двоих померкло из-за потомства этой предшественницы, и о том, что она уже грезит о счастливом времени, когда они смогут остаться втроем. Если Луи закрывает на это глаза, то, пожалуй, неплохо открыть их Габриелю.
Одиль склонилась над кроваткой Феликса, вдохнула запах кислого молока, одеколона, детского крема, мягко поднялась со стула и исчезла в тени коридора. С лестницы она услышала два мужских голоса. Оказывается, Луи вернулся — она этого не знала — и что-то там обсуждал в присутствии весьма внимательно слушавших его Розы и Ги, который наверняка еще не закончил школьное сочинение. Никто не имеет права так привыкнуть к плохому, чтобы даже не замечать, что все эти разговоры для чьих-то ушей неприемлемы. Когда Одиль, тихо скользя в своих мягких «нянечкиных» туфлях, появилась в дверях, Луи ставил на стол кружку с пенящимся пивом.
— Конечно, — небрежно сказал он, слово речь шла о партии в бильярд, — Алина сдается.
Он чуствовал себя по-домашнему в просторном свитере, казалось, был доволен всем на свете. Нечего и сомневаться, что Алина, уступив противнику, все равно истерзает его своими притязаниями!
— На этот раз вам помогли Агата и Леон, — сказал Габриель. — Им уже опротивела одна домашняя лапша из-за всех этих судебных издержек и гонораров. Они заставили мать пойти на попятный. Конечно, при некоторых условиях…
— Что за условия? — спросила Одиль. — Мне думается, мадам Ребюсто не в таком положении, чтобы ставить какие-то условия.
— И я так думаю, — сказал Луи. — Алина понимает, что в иске ей бы отказали. Она из тех, кому нужен крепкий удар, чтобы научиться держать себя в узде.
Одиль, все еще продолжавшая стоять, наклонилась к Розе.
— Доброй ночи! — сказала она, целуя ее. — Пока, Ги! Тебе также пора идти к себе — наверно, еще много уроков осталось.
Габриелю явно понравился этот невысказанный укор, он тоже кивнул детям и, когда они удалились, продолжил разговор.
— А ты думаешь о расходах? Кто будет их оплачивать? Да все ты же, косвенным путем, через пособия. Тебе действительно хочется ожесточать Алину? В ком засядет вирус сутяжничества, того уж он не скоро отпустит. Апелляция, кассация, одно за другим — ты не перестанешь вытаскивать чековую книжку. А зачем, я тебя спрашиваю, — ведь Алина согласна на переговоры, но ей хочется немного себя обелить.
— То есть? — спросила Одиль.
Луи неприязненно посмотрел на нее. Ей-то какое дело?
— Ты заберешь жалобу, — сказал Габриель. — Алина откажется от апелляции, и весь процесс будет сведен на нет. Затем вы предоставите свободу старшим, не будете их вынуждать к встречам, а следовательно, постоянно считать их виноватыми.
— А Розу, значит, можно будет винить, — сказал Луи.
— Подпишите соглашение, предусматривающее, что ваши дети по достижении восемнадцати лет от этого обязательства освобождаются и что в ожидании этого времени Алина уже сейчас освобождает Розу от посещений. Но на Ги это не распространяется, так как он действительно слишком юн, чтобы решить этот вопрос без воли родителей. У тебя, Луи, есть возможность ликвидировать главные пункты вашего спора — сделай это. Я не говорю, что отныне вы будете избегать даже булавочных уколов. Но хотя бы спрячьте ножи.
— Я бы хотел сначала выяснить мнения адвокатов, — сказал Луи.
Одиль подошла к Габриелю, и было заметно, что она слушает его с явной симпатией.
— Сначала реши сам! — сказал Габриель. — Знаешь, есть врачи, высказывающиеся против аборта, чтобы не потерять гонорар за роды. Есть и адвокаты, намеренно подстрекающие своих клиентов. Может быть, это не относится ни к Гранса, ни к мадам Гренд. Один из них соглашается, считая, что будет разумно, другая дает согласие, так как иного выхода нет. Что касается привлеченного мэтра Флокосте, то я его немного охладил сообщением, что у Алины больше нет ни сантима.
— Ты с ним общался? — спросит Луи. — Даже не предупредив меня об этом?
— Да, я взял это на свою ответственность, рискуя вызвать твое неодобрение. Бывают случаи, когда надо оказывать услуги друзьям, даже учитывая их возможное недовольство.
Тишина. Луи раздраженно посмотрел на Габриеля. А Одиль прошептала:
— Извините, что я раньше о вас плохо думала, Габриель. — И тут же повернулась к нахмуренному супругу. — Ты извини, что я вмешиваюсь в то, что ты привык считать своим делом, раз оно касается твоей старой семьи. Самое неприятное, что твое прошлое отравляет настоящее, и после долгого молчания я хочу со всей откровенностью сказать: я потеряла терпение. Было время, когда я полностью оправдывала тебя. Ты оставил жену, ты пытался пощадить ее, чтобы хоть как-то смягчить удар. Но Алина без конца тебе досаждала, ей удалось вовлечь тебя в судебные тяжбы, началась атака за атакой, и все превратилось в состязание, кто кого превзойдет в подлости. Без конца ты бросал и деньги на ветер, но не это самое страшное. В таком удушливом воздухе задыхаются твои дети, будет задыхаться и мой мальчик, когда начнет что-то соображать, и я этого не хочу. Остановись, Сиуль, остановись.
Тишина. Одиль протянула руку, чтобы взять сковородку.
— Так!.. — произнес оторопевший Луи.
— Я хочу повторить вам то, что вы только что мне сказали, Одиль! — шепнул Габриель.
Но Одиль уже разбивала яйца, чтобы накормить запоздавшего Луи, и молча стояла у плиты. Луи заметил, что она украдкой вытерла глаза.
— Моя жена решила вопрос, — сказал он сдавленным волнения голосом.
17 мая 1969
Если вы слишком много внимания уделяете одному из детей, то другие от вас ускользают — но не бросайтесь за ними, иначе те, от кого вы отвернетесь, этим воспользуются. Наверно, удел матерей — ничего не замечать, ни в чем не разобраться вовремя. В эту субботу, завернув за угол, Алина неожиданно сделала открытие. Перед мебельным магазином в вечернем сумраке, ярко освещенная оранжевым светом неоновых ламп, стояла Агата и указывала пальцем на полированный диван-кровать со всякими искусно вмонтированными выдвижными приспособлениями. И показывала она на него какому-то господину. На этот раз — что существенно — мужчине, а не мальчишке. После Марка, который у них давно уже не появлялся, а если как следует вспомнить, то и вовсе перестал бывать, Алина встречала у себя в гостиной немало других юнцов, пожалуй, не меньше десятка. Такое количество не давало оснований для беспокойства, и особенно успокаивала их непринужденность, свойственная молодым веселым зверятам, которые потрутся ласково, а потом куда-то сбегут, совершив неизбежное, то, с чем ныне мирится заботливая мать, чтобы не допустить своих детей до слишком опасной связи.
Но тут стоит высокий мужчина ростом не меньше ста восьмидесяти сантиметров, с могучим торсом, на нем хорошо пригнанный пиджак с плотно прилегающим к воротнику галстуком, аккуратные брюки со складкой, падающие на отлично вычищенные туфли; у него квадратный подбородок, от тщательного бритья щеки отливают синевой, его волосатая рука охватила плечи девушки — все это такое уверенное, такое мужское. Вероятно, ему лет двадцать восемь — тридцать. И впервые Алина увидела свою Агату другими глазами, такой, какая она есть на самом деле, или, вернее, какой она перестала быть. Волосы у нее уже не так растрепаны, шея менее хрупкая, высокая грудь словно корзинка с фруктами, чуть раздавшиеся бедра и что-то необъяснимо новое в походке, подчеркивающее, что ей уделяется уже некоторое внимание, — все говорило матери о совсем иной Агате, которую она долго не замечала. Но кто же этот тип? Молодой учитель из лицея, встретившийся со своей ученицей? Случайный волокита? Или старший брат кого-нибудь из ее приятелей? Во всех случаях непонятен их общий интерес к этой витрине. Напрасно Алина пыталась уговорить себя: Какие тут могут быть подозрения — они стоят посреди улицы на глазах у всех. И все же что-то ее тревожило. Брошенная мужем жена, брошенная детьми мать, живущая в ожидании дальнейших потерь, — о чем еще может она думать? Что же делать? Броситься к ним, притвориться: Ах, это ты, Агата? — или же процедить сквозь зубы: С кем имею честь? Нет, об этом нельзя и помыслить: Агата оскорбится. Но вот неизвестный убрал руку с плеч девушки, повернулся к ней лицом — похоже, намерен попрощаться.
Ах, каким же неприятным оказалось это прощание! Алина задрожала всем телом. Что за поцелуй — она слишком хорошо помнит такие. Ничего общего с тем, как целуются юнцы, которые обхватят, прижмут, сцепят руки-ноги, как в кинофильмах, найдя для этого укрытие в подъезде или темной нише, где можно пустить в ход лапы. Нет, тут был поцелуй более опасный: легкое касание, сдержанное напоминание об уже освоенных глубинах, мимолетное прикосновение к любимой, с которой предстоит скоро встретиться, — словом, печать любви, будь она мнимая или подлинная, но уже принявшая обличье постоянства. Алина слышит слова: Если б я знала, то не пошла бы. Мать не успевает осмыслить, в какой связи находится эта фраза со всем происходящим. Агата дважды оборачивается и все машет ему рукой, а потом переходит на ту сторону, где стоит мать. Но в тот момент, когда она покидала освещенный неоном участок тротуара, на ногах ее что-то блеснуло — какие великолепные сапоги! Последний крик моды — на такие Агата напрасно заглядывалась, напрасно просила у матери; когда дочь проходила мимо Алины, быстро отступившей в подъезд ближайшего дома, новая кожа на сапогах приятно поскрипывала.
Однако Алина пришла домой первая и тут же углубилась в копию протокола, подписанного сегодня днем у Гранса: Между нижеподписавшимися мсье Луи Давермелем, проживающим в Ножане, с одной стороны, и мадам Алиной Ребюсто, проживающей в Фонтене, с другой стороны, ссылающихся на то, что в начале… Далее следовало двадцать строк, излагающих историю великодушной матери, которая после ряда процессов дала, как говорилось, убедить себя в интересах своих близких. Следуя вышеизложенному, обе стороны по взаимному согласию договорились о том, что… По взаимному! Алине захотелось выругаться: какое восхитительное прилагательное для достойного начала. Отказ от жалобы в обмен на отказ от апелляции, пусть так! Но окончательный отк; от воспитания младших детей взамен свободы действий предоставляемой старшим, — и через две недели все это. уже станет фактом, — об этом обещании Алина уже горько сожалела: на это она никогда не должна была соглашаться. Леону через полтора месяца исполнится двадцать один год. Агате — да это просто смешно, — что же ей надо добавить еще к той свободе, которой она уже так вольно пользуется, даже сказать трудно…
Кто-то повернул ключ в замке. Вот она, дочка, в своих новых сапожках на каблуках.
— Ну и ну! — с восхищением молвила Алина.
— Не так уж плохи, а? — спросила Агата, вертя ножкой то так, то эдак. Она соизволила даже объяснить: — Купила их на свой выигрыш.
Напустить туману, ляпнуть что-нибудь наспех придуманное — это иногда помогает и даже кажется правдоподобным. Пусть лотерея помогла дочке — что ж, Алина хотела поверить в это, хотя у Агаты не хватило бы пальцев пересчитать своих ласковых дружков. Нежная девочка сидела рядом с мамой, терлась щекой о щеку, окутывала ее ароматом своих духов. Духи тоже удалось распознать скорее, чем того, кто их подарил.
— А, это «Воздух времени», — сказала, принюхиваясь, Алина. — И духи тоже куплены на выигрыш от лотереи? Или же из кармана того господина, который только что целовал тебя на улице? Извини, но я шла мимо и видела.
Вряд ли мамаша Ребюсто принесла бы свои извинения двадцать пять лет тому назад, если бы подглядела на улице, как мадемуазель Ребюсто целуется! Но времена меняются. И матери меняются. И дочки тоже. Чего можно было ждать сейчас от Агаты? Что она покраснеет? Нет, это уже старомодно. Все еще ласково прижимаясь к матери, Агата улыбается, но глаза цвета лаванды стали очень, очень настороженными.
— Ты меня видела с Эдмоном?
— Мне он показался весьма солидным, — заметила Алина.
И покраснела она, мать. Сие прилагательное, некогда так высоко ценимое в семьях, неужели и оно изменило свой смысл?
— Конечно, он уже не мальчик! — сказала Агата с особой интонацией.
— Вот это меня и настораживает, — проговорила мать.
Но Агата громко засмеялась и — Благодарю тебя, боже мой, благодарю, даже если это кажется безнравственным! — избавила мать от произнесения столь почтенного, но вместе с тем отвратительного слова, раздраженно выкрикнув:
— А чего же ты так боишься? Что я выскочу замуж? Вот еще, хватит нам твоих удач в супружеском счастье! Никакого желания нет! Любовь — да, не буду зарекаться, я такая, как все, но останусь себе хозяйкой, свободной!
Агата поднялась, а мать продолжала сидеть, восхищенная и негодующая. Пусть во времена ее юности такие выходки вызывали проклятия, теперь же — чуть ли не благословение, но, радуясь этому, она все же не могла совсем отрешиться от тревоги: Есть ли у меня право, желая добра дочери, сказать ей: лучше иметь любовника, чем мужа?
Агата шептала:
— Что касается Эдмона, то я должна тебе сказать…
Она колебалась и все еще посматривала на Алину, а та и не пыталась ее подбодрить. Бывают ситуации, которые можно разделить только молчанием.
Но когда Агата, трижды обернувшись, чтобы взглянуть через плечо на мать, трижды увидев лишь ее затылок, ушла к себе в комнату, Алину снова начало лихорадить. Иногда интуиция может подвести. А если Агата хотела сказать ей что-нибудь другое? Для одних связь — развлечение. Для других — любовь. И тогда любовники отбирают дочерей не хуже, чем претенденты на законный брак. Иначе где же предполагается ставить этот диван-кровать, днем — диван, ночью — кровать? Уж конечно, не в материнском доме.
20 мая 196916 часов
Есть тысячи мелких способов отомстить: было уже ясно, что Алина опоздает и ей доставит удовольствие вынудить Луи извиняться перед патроном, который весьма неохотно отпускает своих подчиненных в рабочие часы. Луи уже отложил на двадцать минут одну деловую встречу, и вот у него осталось только десять минут, а надо все сидеть, изнывать от тоски на этом колченогом стуле, в этой прокуренной комнате, которую так задымили старший секретарь суда, любитель самокруток из дешевого табака, и его помощник — любитель трубки, окопавшиеся за четырьмя так плотно сдвинутыми друг к другу пюпитрами, из которых два были не заняты, что они образовали самую настоящую крепость, отделявшую тех, кто излагал свои дела, от тех, кто облекал изложенное в надлежащую форму. Остальная обстановка была в том же духе, и, хотя тут стоял неизбежный бюст Марианны, а напротив нее — генерала де Голля, уже вышедшего в отставку, но еще не замененного (его августейшая физиономия была засижена мухами), комната так сильно смахивала на провинциальную контору (папки, откуда вываливались бумаги, двери, с вылезшим из-под обивки войлоком), что трое посетителей почтительно осведомились, туда ли они попали, а уж потом начали выкладывать свои дела и различные относящиеся к ним бумажки. Инстанционный суд в районе чаще всего — только придаток полицейского комиссариата.
Но вот появилась и мадам Ребюсто в сопровождении мадам Вальду: обе приветствовали Луи поворотом головы и, встав в очередь четвертыми, начали вполголоса длинную беседу бог весть о чем.
Они ведь пришли сюда выработать совместное соглашение — как же можно так себя вести! Алина даже не спросила: Как поживают дети? Но может быть, и она думала так же: ведь Луи тоже не осмелился подойти к ней, узнать про двух старших. Робость, ложный стыд, боязнь показаться неуверенным в своих правах, досадное присутствие третьих лиц, былая враждебность… Многое таилось в этой скованности. Но Луи заставил себя подойти поближе и прислушался. Нет, дамы говорили не о нем, они обсуждали президентские выборы… Одна была за Поэра, другая — за Помпиду.
— Мсье и мадам Давермель, — позвал чиновник с трубкой.
Опять они выступают в качестве отца и матери, но ни Луи, ни Алина, несмотря на их застывшие, словно из обожженной глины, лица, не внемлют судебному секретарю, упрощающему процедуру и залпом выпаливающему стандартный, заранее отпечатанный текст, в котором остается лишь заполнить некоторые оставленные пустыми строчки перед тем, как поставят фиолетовую печать с изображением богини Правосудия, восседающей на пьедестале в пеплуме, с головой, увенчанной семиконечной звездой. Года одна тысяча девятьсот шестьдесят девятого, двадцатого мая, в присутствии Клода Тришье, судьи по делам опеки… Самого судьи сейчас тут не было, он находится в соседней комнате; там у него куча других забот, и он потом уже скрепит своей подписью эту, лежащую среди многих других, бумажку. Перед инстанционным судом предстали…
— Простите, — сказал помощник, заметив какую-то оплошность. — Я тут ошибся.
— Не имеет значения, — говорит Луи.
Чтение возобновилось. Гражданское состояние. Местожительство. И вышеупомянутые нам предъявили… Алина и Луи, совсем одуревшие, наконец-то согласно вздохнули. Неужели они слушают бормотание секретаря суда в последний раз? Можно было бы составить обширнейший сборник, по толщине равный большому словарю, из всех этих жалоб, ссылок, выступлений, заключений, решений, официальных уведомлений, свидетельских показаний, выводов, заявлений, экспертиз, приказов, незасвидетельствованных соглашений и прочих бумаг, которые они собрали почти за пять лет, хотя и Луи и Алина здесь для того, чтобы избежать еще одного решения суда и, возможно, еще одного обжалования. Слушая судейский жаргон, они имели возможность оценить все свои издержки и могли себя поздравить с тем, что вот наконец перед ними протокол, который поможет им перестать преследовать друг друга. Разве они здесь не для того, чтобы, выступая как бывшие законные супруги, все же сохранить родственные отношения, впервые прийти к чему-то вроде согласия и составить об этом надлежащий документ?
Секретарь все еще невнятно бормотал:
— Принимая во внимание заявления и прошения, которые сему предшествуют, принимая во внимание предписания статьи 477-й Гражданского кодекса… — Вдруг он бросил взгляд на очередь ожидающих и прервал чтение. — Ладно, избавлю вас от остального. — Но, посмотрев на последнюю строчку, не удержался, чтоб не прочесть ее, и протянул им перо: — Все, что составляет содержание этого протокола, нами прочтено, а затем подписано… Здесь, мадам, прошу вас. Вот тут, мсье.
Под конец Эмма уселась на колченогий стул и, невольно чуть покачиваясь на нем, отчего поскрипывал паркет, в щели которого въелась пыль, без особого удовольствия смотрела, как Давермели подписали протокол, вышли из очереди, обменявшись не только какими-то словами, но и рукопожатием. И все же ей показалось, что их короткий разговор вдруг обострился. Алина перестала привычно кудахтать, горько усмехнулась и поспешно вышла из зала, даже не сделав подруге знака следовать за ней. Метрах в двадцати она остановилась, чтобы Эмма могла ее догнать, и, посмотрев мимоходом на большую корзину с яблоками «кальвиль» в витрине фруктовой лавки, воскликнула:
— Ах, какая же я дурища! Глупа, как эти яблоки! — В ее словах не было злости, скорее — горькая насмешка над своими постоянными неудачами. — Добиваюсь раскрепощения старших, чтобы освободить их от необходимости видеться с отцом. И теперь они и вправду свободны, потому что раскрепощены. — Остановившись, Алина машет рукой, останавливая такси, но машина проезжает мимо, и она продолжает: — И поскольку они раскрепощены, будут сами управлять своими делишками. Луи уже не обязан посылать их пособия мне. Он будет вручать деньги им самим, прямо в руки. И само собой разумеется, раз у него есть на то право, предложить им раз в месяц заходить к нему за чеком.
— Ну, — говорит Эмма, — об этом еще можно поспорить!
— Где же? — спрашивает Алина. — Опять в суде? Нет уж, большое спасибо, я ухожу и едва ли скоро вернусь сюда. Впрочем, можно себе представить судью, который хорошо отнесся бы к сыну или к дочери, если бы они вдруг заявили: папочкины денежки я, мол, не прочь получить, но к чему мне сам папаша! Ничего не поделаешь, видно, суждено мне вечно быть дурой!
20 мая 196917 часов 30 минут
Когда вы знаете, что перед вами мастерица длинных, душераздирающих, невыносимых сцен, что в споре она с еще большей яростью будет отстаивать старые доводы, многократно вами отвергнутые, вам остается только одно — уклониться! Агата не пошла на занятия и, радуясь тому, что ни Леона, ни матери нет дома и придут они не раньше шести часов, решила принять ванну, чтобы почувствовать себя чистой, добродушной, размякнуть в тепле; зеркало не отражает ваших тревог, в нем можно увидеть только вашу внешность, но и это уже кое-что и способно дать удовлетворение.
Алина всегда внимательно следила за температурой воды, измеряла ее термометром, плавающим на поверхности, бросала добрую дозу ароматической соли, проверяла, хорошо ли действует кран-смеситель; она обожала присутствовать здесь, когда дети раздевались, начинали мыться, терла их рукавицей из конского волоса, щеткой для спины, набрасывала на них пушистое полотенце: Я тебя и вымою и вытру и буду тобой восхищаться — маленькое мое чудо, статуэтка из Танагры, лучшее, что я сотворила в своей жизни! Хотя уже требовалось быть поделикатней, мать без тени смущения продолжала милую ее сердцу процедуру и после шестнадцати лет; разве скульптор бывает смущен, видя законченное им произведение? Но можно ли всю жизнь оставаться статуей? Какое странное сравнение! Ведь и Эдмон тоже, как только у него в ванной начнут журчать краны, торопится потеребить русалку, вытащить из воды, всю еще в водяных струйках, обсушить в простынях или же сам тут же прыгнет в пенящуюся воду, чтобы, как он выражается, «предаться любви, как утка». И правда, так занимаются любовью селезни на озерах у Желтых ворот, бросаясь то на хлебные крошки, то на свои сереньких уточек. Вот почему некоторые девочки, уже вошедшие в курс дела, со вниманием следили за ними. А их папаши, крепко держа дочек за руку, выглядели так, будто их забрызгали озерной грязью.
Агата уже вышла из ванны, а в трубе еще долго урчала уходящая вода. Потом она покопалась в своей заветной шкатулке, вытащила из нее тетрадку, на последней странице которой было записано: «19 мая 1969 года. Так хотелось бы жить и радоваться, но мешают вечные слезы, крики и мольбы о пощаде. Во всяком случае, мне нужно уйти отсюда, и не только из-за того, что со мной это случилось». Агата разорвала тетрадь, покончив счеты с юностью, и маленькие бумажные лепестки зашуршали в трубе мусоропровода. Потом она пошла за одним из больших чемоданов, которые обычно брали с собой, отправляясь на летний отдых. Торопливо запихала то, что ей хотелось взять, остальное небрежно бросила на пол, потом время от времени нагибалась, чтобы подобрать блузку или брюки, с которыми ей жаль было расставаться. Если Эдмон смотрит на это так же, если он находится в таком же положении — тем хуже! Кто же это на днях говорил ей о Марке? Да, Эмма. Ее, очевидно, здесь подстрекнули, и она начала расспрашивать: Слушай, а ты не жалеешь о нем? Такой красивый парнишка. Да, уж конечно. Красивый, любезный, вскакивает на девушку, как на свой мотоцикл. Может, пожалеть о Марке? Вернее, можно пожалеть, что он был в моей жизни. Хотя это, пожалуй, к лучшему. Только на молоденьких девчонок может произвести впечатление такое признание: Твой отец был моим первым и единственным. А потом они узнают и еще кое-что: число, естественно, идет в счет, хотя тут не в лото играть, но главное — найти такого мужчину, который заставил бы забыть всех предыдущих.
Агата пытается закрыть крышку, нажимает коленом на переполненный чемодан. Она долго поддерживала мать, и ей трудно найти слова, оправдывающие то, что она сейчас собирается сделать. Все объяснения бесполезны, даже с Леоном, который тем не менее будет взволнован, хотя это нисколько на него не похоже — ведь он, как большой кот, верен своему дому и тем, кто обеспечивает ему жизненные удобства. Нет, пора удирать, и поскорей, оставив только эту маленькую записку, пришпиленную булавкой к покрывалу на кровати. «Не беспокойся. Я на некоторое время поеду с Эдмоном на юг. Напишу тебе». Всегда верят в то, во что хотят верить: в недолгую отлучку, в скорое возвращение. А если отлучка затягивается, находят этому причину; а когда привыкают, становится легче принять все остальное и не судить о том, что произошло, со своей колокольни.
Агата поднимает чемодан, тащит его к двери. Уже половина шестого. Мать может скоро вернуться.
И лифт несет свою службу. Нет, иначе поступить невозможно. Но что подло, то подло; причитания, которые Агате так хорошо знакомы, теперь станут вдвое горше, и на этот раз уже по ее вине. Если ты ко мне переедешь, то я поверю в твою любовь, — сказал ей Эдмон. Раз она уехала, значит, совсем не любила меня, — зарыдает мать, войдя в дом. Вас всегда любят в ущерб кому-то другому — это урок Агата отлично усвоила. Ей было бы трудно сказать, кто бы восторжествовал — мать или Эдмон, — если бы не случай, подтолкнувший решение, случай, когда уже нельзя выжидать.
Вот и первый этаж. Агата с усилием волочит килограммов тридцать своего багажа, проходит коридор, делает шаг на улицу и тут же отступает. Она видит мать, возвращающуюся после подписания соглашения, дающего свободу действий ей и брату Леону, и именно это теперь помешает ей вернуть дочь, отныне свободную. Алина выходит из такси, остановившегося у подъезда, и просто чудо, что, расплачиваясь, она не может видеть Агату. Десять секунд, чтоб исчезнуть, иначе все пропало; возвращение, разнос, мольбы, снова водворение на шестой этаж! Другого выбора нет! Агата нажимает на дверную ручку — к счастью, дверь не на запоре — и скрывается у привратницы. Та что-то шьет на машинке, но поворачивается к ней и роняет:
— И вы тоже Агата!
Уже не думает ли она, что старшая сестра решила присоединиться к младшей? Во всяком случае, она не издает ни звука, чтоб предупредить Алину, проходящую в тот момент по коридору и ничего не заметившую. Агата прячет голову в руках и глухо стонет.
— Вы еще можете вернуться, — говорит привратница.
Но лифт захлопывается и начинает подниматься с мягким скрипом, и это звучит как предостережение: пара слов в ответ, быстрый спуск вниз, все и пяти минут не занимает. Агата бросается к тому же такси, которое только что привезло ее мать: шофер задержался, чтобы закурить сигарету.
ФЕВРАЛЬ 1970
6 февраля 1970
Оба в одинаковых черных комбинезонах, оба в красных свитерах, чтобы походить друг на друга и отделить новую семью от старой, они с усердием хлопочут в мастерской, сын — маленькая копия матери, он здесь совсем без пользы, но убежден в обратном и все время тычет крохотным пальчиком в веревочные узелки. Наконец Одиль затягивает последний узел и подымается. Она уже упаковала тридцать картин — десять из них проданы, их купили любители (ставшие собственниками вдвойне, приобретя одновременно и картину, и свой портрет), девять картин принадлежат семье Давермель, в том числе портреты Розы, каких-то двух бородачей, а также Феликса, и есть еще одиннадцать самых разных: два министра, депутаты-мэры из Восточного пригорода, согласившиеся позировать своему избирателю; но — увы! — эти работы отнюдь не лучшие. Еще Дидро вопрошал: Почему исторический живописец обычно бывает слабым портретистом? Без сомнения, именно потому, что и в его эпоху, как и в нашу, у моделей всегда не хватало времени. Как бы то ни было, все эти прославленные личности находились тут, в мастерской, для подправки.
— Я лишую, — заявил Феликс, который еще не научился отчетливо произносить букву "р" и шепелявил — потому его трудно было понять.
— Да-да, мой козлик, — рассеянно откликнулась Одиль.
Она прикидывала. Если учесть, что надо переложить картины гофрированным картоном, понадобится четыре ящика: три ящика можно поставить на крышу машины вместе с лыжами, а один на переднее сиденье, чтобы избежать споров между Розой и Ги о том, кому досталось хорошее место, а кому плохое; их мачехе, которую можно назвать поистине святой, придется выбрать себе что похуже да еще держать на коленях этот непрерывно движущийся снаряд с двумя ножками. Она приедет в Женеву совершенно измученной, и надо будет сразу развесить картины, потом устав еще сильнее, спешить в Комблу, чтобы успеть хоть чуточку вздремнуть, ибо наутро надо снова торопиться в город на вернисаж. Стоит ли жаловаться? Ведь она сама предложила объединить эту выставку с их несколько затянувшимся до масленицы зимним отдыхом. — А свой портрет ты не хочешь брать? — спросил Леон. — Ведь он, пожалуй, самый удачный.
Одиль попробовала умерить пыл Феликса, который с увлечением «лишовал» жирным карандашем прямо на стенке, затем обернулась. Она ведь совсем забыла о том, что здесь Леон; как всегда, он был молчалив, будто не человек, а костюм на вешалке; он почти не дышал, не занимал в доме заметного места; трудно было предугадать, когда этот невидимка появится на вилле «Вдвоем», куда он наносит визит раз в месяц на два-три часа, а иногда в виде исключения задерживался на весь вечер; обычно Леон являлся в день выдачи чека, никогда о нем не спрашивал, а вежливо выжидал, затем клал в карман, учтиво благодарил — так же он благодарил и преподавателя, поставившего ему среднюю отметку за весьма умеренное усердие и не помешавшего сдать экзамены; таким поведением он сумел заслужить продление отцовского пособия, полагающегося старшему сыну, если он продолжает учение и, следовательно, вынужден успевать, чтобы этого пособия не лишиться. Он отозвался о портрете Одили сдержанно, но точно и был полностью прав; если бы не был убежден в своем мнении, то не стал бы его высказывать вообще.
— Да, этот один из удачных, — подтвердила Одиль. — Но я его оставлю себе. Не хочу продавать этот портрет, не хочу, чтобы его разглядывали посторонние.
— Тебе тогда было столько же, сколько мне сейчас? — притворно заинтересовался Леон.
Сказано лаконично, скрытно, но и определенно, в манере, характерной для Леона, — совсем не враждебной, а скорее несколько заостренной, идущей от уверенности свойственной равнодушным людям. Пять лет незаконной связи и пять лет замужества — итого, десять лет сосуществования. Одили было сейчас тридцать, и ей уже вовсе не хотелось, чтобы ее сравнивали с той, прежней. Пусть этот портрет остается здесь, в мастерской, как свидетельство ее «приданого», ее девичьей власти, наполовину замененной властью жены, о которой свидетельствовал этот маленький акробатик, упорно пытавшийся взобраться на запретную подножку мольберта.
— Фели! — крикнула Одиль, называя сына так, как он сам себя называл, отрубая трудное для него «кс».
Леон, стоящий рядом с мальчиком, конечно, мог бы подхватить его, чтобы тот не упал. Но на движения Леон был так же скуп, как и на слова, и он вовсе не сходил с ума от этого малыша как его брат Ги; легко было догадаться, что первородство позволяло ему рассматривать Феликса как некий глупый придаток, полигамический излишек, рожденный узаконенной фавориткой, стало быть, по иерархии много ниже его самого. Одиль, не утешая Феликса, подняла его, гордясь тем, что он не заплакал, как изнеженный потомок Алины.
— Папа вроде бы стал выше котироваться, — сказал Леон.
Еще одно утверждение: котироваться вовсе не значит иметь громкое имя. Попытка выяснить, однако не в лоб, поскольку трудно прямо задать столь деликатный вопрос: сколько картин он теперь продает?
— Ему нужна была поддержка, — сказала Одиль.
Она совсем не собиралась говорить ему: вы правы, молодой человек! Ваш отец, конечно, не знаменитость, но он отличный специалист по интерьеру; к тому же умеет передавать сходство, то сходство, которого хотят и за которое платят люди с деньгами, позволяющими им пренебречь хорошей фотографией, но еще недостаточными, чтобы обращаться к большей знаменитости, готовой, кстати, — они этого опасаются — легко пожертвовать их физиономией в угоду своей палитре. Тем более она не собирается утверждать, будто Луи стремится воспроизвести свою модель, подобно зеркалу, будто он достаточно уверен в себе, чтобы не потакать капризам заказчика и иметь собственные позиции в отношении модели. Истина где-то посредине.
— Есть какие-нибудь вести от Агаты? — тихо спросила Одиль.
Леон раздраженно фыркнул носом. Одиль не настаивала.
— А твоя мама как поживает?
— Так себе, — ответил Леон.
Но ему хватило присутствия духа и теплоты, чтобы выдавить хотя бы несколько фраз.
— Знаешь, за этот год она в тень превратилась. Ее почти не видишь, редко слышишь. Утром, когда я ухожу, она еще спит. А когда запаздываю вечером, она уже легла. Днем почти не бывает дома. Раньше совсем не ходила в церковь, а теперь торчит там подолгу. Или сидит в своем клубе. Она один раз сказала мне: дом пуст, не могу этого вынести.
Чтобы не терять времени, Одиль разбирала бумажные «кружева» — газетные вырезки, аккуратно подобранные для выставочной витринки, это обычно помогает!
— Твоя мать много пережила! — ответила она. Во взгляде Леона мелькнуло уважение, и его вдруг словно прорвало:
— А девочки перехватывают через край! Агата пишет только раз в месяц. Отвечать ей надо до востребования. Париж, почтовое отделение тридцать восемь. Роза не соизволила появиться хотя бы на Новый год.
— Но твоя мама ее выгнала: Роза ждет, чтобы ее позвали, — сказала Одиль. — В вашей семье все такие трудные!
— Кстати, — ответил Леон, глядя куда-то в сторону, — мама не согласна уступить вам половину каникул Ги. Она посадит его в поезд только в понедельник вечером.
Вот Леон и выполнил функцию посредника: такова была новая практика мадам Ребюсто — сообщить через сына, наделить авторитетом последнего верного ей отпрыска, который, без сомнения, для того и приехал сюда, но уже целый час сидел, скрывая свою новость.
— Что делать, тем хуже для Ги! — ответила Одиль.
Неудобство: зря потратились на проездной билет до Ножана. Преимущество: теперь в машине будет больше места. Что же касается всего прочего, то, если мадам Ребюсто никак не хочет «обменять» масленицу на троицу, а предпочитает терпеть угрюмую физиономию недовольного Ги у себя, пусть так, это ее дело. Можно только пожалеть ее. Но как не задуматься, удастся ли ей — после злобных нападок впавшей в уныние — излечиться когда-нибудь от всех этих глупостей. Ее мания — не доверять никому, скрывать то, что, по ее мнению, может подорвать ее престиж, — неизлечима. Никто бы и не узнал, что Агаты нет в Фонтене, если бы не Ги, очень удивленный тем, что во время своих визитов к матери он нигде не видит старшей сестры. Ясно, это терзало Алину; но она тут же заявила, будто заболела бабушка и ей так плохо, что Агата поехала поухаживать за старушкой. Месяцем позже это бедное дитятко — жертва собственной чуткости — уже находилось в особом пансионе для подготовки к экзаменам, чтобы восполнить пробелы к октябрьской сессии. А получив аттестат, она тут же отбыла на стажировку в одну английскую торговую фирму и через мать потом сообщит, что зарабатывает на жизнь сама и не нуждается в пособии. Пришлось ждать полгода, пока Алина, уже не вспомнив ни об одном из своих прежних утверждений, сочла необходимым известить отца, что его дурной пример — увы! — принес плоды и Агата сожительствует с каким-то неизвестным мужчиной. Небесполезно, между прочим, упомянуть, что за все это время Леон получал каждый месяц чек, ни разу не опровергнув эти материнские басни.
— Ты дождешься отца? — спросила Одиль, уже проверявшая список приглашенных.
— Если он вернется не поздно… — ответил Леон.
Леон не рассказывал об Агате, чтобы не огорчать мать. Но так как он был сыном обоих родителей и получал от отца достаточное пособие, чтобы не обижать его, решил оказать доверие своему крестному Габриелю. Чтобы тот передал этот секрет сам. Но при непременном условии, что, ссылаясь на источники, Габриель предварительно возьмет с Луи самую страшную клятву, что тот будет держать это про себя и никогда и ни перед кем не проговорится. И до того дошло, что спустя довольно долгое время Леон уже был уверен, что все думают, будто он не знал о том, что другие узнали именно благодаря ему; среди домочадцев возникла забавная игра, в которой уведомленный уведомлял самого уведомителя, шепча ему на ухо: У меня есть новый источник сведений; речь идет как будто о женатом мужчине. Но Леон со свойственной тем, кто родился под знаком Близнецов, осторожностью, которая усугубилась двойственностью, присущей некоторым детям расколовшейся семьи, ни разу не разоблачил себя, а, чтоб почувствовать полное успокоение, попросил наконец Габриеля пойти к Алине и сказать ей: Я думаю, что у Луи уже появились какие-то подозрения. Лучше его предупредить, пока он не станет упрекать тебя за молчание.
Вдруг Одиль резко подняла с пола Феликса, с увлечением давившего тюбик сиены, из которого ползли струйки, очень похожие на дождевых червяков, вылезающих поутру из влажной земли.
— Я, пожалуй, могла бы отдать тебе чек, — сказала она, чтоб прервать удушливую атмосферу этой беседы один на один.
— Если можешь… — ответил Леон, обрадованный, что еще успеет присоединиться к своим дружкам на стадионе.
7 февраля 1970
И вот, как было договорено, они сидят на застекленной террасе кафе около почты. Агата, как всегда, в линялых джинсах, Леон в сером костюме и сером галстуке. Оба сидят и ожидают, но в стаканчике сестры — джин, перед братом — апельсиновый сок. Роза в своем коричневом костюмчике, в строгой юбочке, на низких каблучках, бежит, торопится к ним.
— Привет! — говорит Леон.
Это он со всеми созвонился. Но по своей ли инициативе? Знал ли он и раньше адрес Агаты? Все эти вопросы бесполезны. Привычка жить во лжи имеет по крайней мере одно преимущество: умение ничему не удивляться, вести себя скрытно.
— Ты хотел меня видеть? — спросила Роза.
— Нет, это я хотела, — ответила Агата. — По трем причинам. Договоримся, что все останется между нами.
— Само собой разумеется, — сдержанно, но и с удовлетворением заметила Роза.
Сдержанно потому, что похождения Агаты заставляли ее мучиться сомнениями: может ли она осуждать сестру за те же самые поступки, которые простила отцу? А с удовлетворением потому, что доверие старшей сестры ей льстило, питало ее интерес к тайнам и рождало некое братское сообщничество между ними тремя.
— Для начала, — сказала Агата, — я дам тебе, Роза, мой номер телефона, в срочном случае меня там можно найти. У Леона есть этот номер. Но послезавтра он уедет на двухмесячную практику. Во всяком случае, что бы ни случилось, я хочу, чтобы ни отец, ни мать не знали, где я.
На столе появился вчетверо сложенный листок, и Роза, не читая, кладет его в карман. Агата продолжает:
— Кроме того, я хотела бы объяснить тебе, почему я так внезапно уехала…
— Должна тебе признаться, — вставила Роза, — что я никак не могла это понять. Ты больше всех нас была привязана к маме. Она на все смотрела твоими глазами, ты — ее. И вдруг ты уезжаешь, исчезаешь, бросаешь ее…
— Как и ты, — вставил Леон.
— Не думай, что это легко, — говорит Агата. — Но ты можешь представить себе меня с ребенком в Фонтене?
— Что? — не сразу поняла Роза.
— Какой бы шум подняла мама, — быстро проговорила Агата. — Она бы заставила меня сохранить малыша. Легко сказать — ребенок! Я была прижата к стене. Просто не понимаю, зачем надо непременно выходить замуж, если ты не хочешь иметь ребенка? А я не хочу детей, чтобы они не связывали меня по рукам и ногам, как это случилось с нашей мамой.
Леон опустил глаза. Роза тоже: она удивлена тем, что не чувствует в себе никакого возмущения, но ощущает потребность, так же, как и Агата, только в более невинной форме, оттолкнуть от себя пример матери.
— Мы не должны, — сказала Роза, — постоянно оглядываться на родителей и не делать того, что делали они, только потому, что мы тоже можем потерпеть неудачу.
— Впрочем, ты, Агата, могла бы вернуться после этого, — сказал Леон, избегая уточнений.
— Разлука быстро делает нас другими, — сказала Агата. — Если ты пожила в радости и любви, больше не хочется жить снова во мраке. Если тебе свободно и вольно дышалось, разве стерпишь опять всю эту грызню, нужду, распри, подстрекательство, мерзкое состояние между отцом и матерью… Побудешь всего полгода вдали от семьи — и все, что было, уже кажется таким нелепым. Мне и сейчас очень жаль маму, но я хочу и себя пожалеть. Пусть это звучит эгоистично, — тем хуже! — нас слишком долго этому учили. Оставаться с мамой, да еще в моем положении — нет! Был лишь один выход: порвать, и разом! А то бы она начала бегать ко мне и днем и вечером; Эдмон долго не выдержал бы. А я привязалась к нему, представьте себе…
Роза смотрела на сестру во все глаза, будто не видела ее лет двадцать. Неужели и она так же переменится после того, когда по принятому обычаю на нее наденут подвенечное платье, которое она пока заслуживает. Роза ощутила легкое отвращение и вместе с тем неясную надежду: суметь остаться собой, для себя самой. Потом явилось ощущение горькой несправедливости — двое «папиных», двое «маминых» — подобный раздел, казавшийся ей еще недавно справедливым, сейчас показался несправедливым.
— А какова же третья причина? — проронила она. Но Леон поспешил предупредить.
— Агата уже скучает без нас, — сказал он слегка дрожащим голосом. — Она хотела бы повидать родителей, но для начала связалась с «Синдикатом».
— Единственное, что у нас осталось, — сказала Агата, почти не улыбнувшись, — это — «СМИГ»[18]!
Их взгляды скрестились. Десять лет тому назад «Синдикат» был союзом Четырех, а «СМИГ»ом в шутку назывались их карманные деньги; тогда Леон, генеральный секретарь, от имени всех четырех обращался к отцу: Слушай, пап, «Синдикат» голосует за то, чтоб провести каникулы в Сабль д'Олон, и потому просит повысить «СМИГ» на двадцать франков.
— Мы очень виноваты, а я особенно, — призналась Агата, — что разделились на «папиных» и «маминых». Мы даже им не оказали этим услуги. Ведь семья — не только они, но и мы. Если бы мы были все заодно…
— В то время мы не все понимали, — ответил Леон.
— Может быть, сейчас?.. — спросила Роза.
Ее обуревали сомнения — увы! — уже привычные. Быть всем заодно — хорошо! Но прежде всего для чего? Что это может дать? Вспомнить хотя бы, как сказала Соланж, подружка Леона, испуганная свидетельница одной ссоры: О нет, я не хочу вмешиваться в такие истории. В этой фразе был такой ужас! Будто семья Давермель страдает какой-то постыдной болезнью. Может, стоит согласиться с неизвестным им Эдмоном — ведь он подсказывал Агате: Ты, дорогая, решила повидаться со своими, это совершенно, естественно. Но уж лучше со всеми, и к чертям всякие дрязги!
— Мы могли бы, — сказала Агата, — видеться раз в месяц на какой-нибудь нейтральной территории, скажем, в ресторане. А потом бы пригласили туда родителей, сначала по отдельности, а затем и вдвоем.
— А они захотят? — спросила Роза.
— Нам ничего не стоит попробовать, — ответил Леон. — Во всяком случае, мы должны сами проявить инициативу, чтобы потерь было меньше.
9 февраля 1970
Иногда это походит на театральное представление, иногда — на какое-то большое собрание. В тот вечер двадцать пять юмористок решили осмеять все, что возможно, чтоб подбодрить себя, но это им не удалось. Три новые «сестры» с печальной участью (одна из них, Араманда, брошена с пятью детьми, осталась без работы, без всякой надежды на помощь бывшего мужа, безработного по собственному желанию, да и к тому же еще и пьяницы) заставили прослезиться наиболее чувствительных дам, которых тут же осмеяли более рассудительные, разделившиеся на две группы: разъяренных и мужественных; первые мечтали только о судебных тяжбах, другие рассчитывали исключительно на собственные силы. Беззлобные сплетни в таких случаях превращаются в настоящие дебаты, которыми руководят Агнесса и Эдме — дамы неодинаковой чувствительности, согласно их профессиям, но умеющие уловить момент, когда споры, вместо того чтобы сплачивать аудиторию, начинают разделять ее. Каждая жаловалась на что-нибудь свое. Каждая опиралась на личный опыт и бросала свою горсть соли в общее варево из черного хлеба повседневности и каких-то несвязных мыслей. Проклятия, разглагольствования, рассуждения, бурная и тихая критика, клевета, пережевывание одного и того же, целый поток, из которого — кое для кого это стало правилом — выбирались, потеряв голос, но зато на какое-то время успокоившись. Было слышно, как громко кричала студентка Амалия, недавно снова сыгравшая свадьбу. (Слава богу! Те, кто обретает свой дом, как правило, исчезают из клуба.) Наилучший способ вылечиться от любви к одному — это завести другого!
— Скажи пожалуйста, а! Тебе ведь всего двадцать! — протестовала бакалейщица Мария.
Реплика Ирмы, преподавательницы английского, была изложена в другой форме, предназначенной интеллектуалам:
— Любовь — это Ахиллово копье!
Лишь немногие рассмеялись, почти никто не понял ее. Зато запрос Эрвелины о повышении ей алиментов вызвал мгновенную реакцию.
— Она имеет право на треть!
— Вовсе нет! Он снова женился, у него теперь еще один ребенок. Будет удивительно, если ей удастся получить хоть четверть.
— Значит, если он сделает себе еще восемь деток, то Эрвелина сдохнет!
Вмешивается президентша. Она сожалеет, что «сестры» с такой злобой обсуждают этот вопрос. Она, конечно, понимает их, но ей хотелось бы, чтобы они больше заботились о своей независимости. Мэтр Гренд тотчас выложила все припасенные ею козыри.
— Надо добиваться. Немолодой возраст, много детей, профессии нет — увы! Типичный случай. Явления довольно распространенные. Алименты — это в сущности говоря, зарплата; это жалованье, которое должно полагаться всякой домохозяйке за ее огромную и — безобразие! — совершенно бесплатную работу; если этим пользуется муж — куда ни шло, что же касается бывшего мужа, то он должен платить за труд. А если бывший супруг неплатежеспособен, это обязано сделать само государство.
Аплодисменты. Проблема номер один, она всегда дает полный сбор.
— Даже если б я и не нуждалась в его помощи, все равно хочу, чтоб с него взыскивали, — злобно бросает Беатриса.
— Ну, уж это распутство! Кто это будет кланяться заднице после порки! — рубит болтушка Габриель, которую не раз призывали к порядку за грубость.
Но те, кто настаивает на взыскании алиментов в наказание за развод, берут верх над сторонницами независимости и презрения к помощи. Пятью минутами позже, возбужденные историей Тахар, которая оставила себе дочку, а сына недавно уступила бывшему мужу, клубные дамы превращаются в кудахтающих наседок; на этот раз к ним присоединяется почти две трети неуступчивого меньшинства, несмотря на происки ниспровергательниц, которые задают коварный вопрос, почему женщины постоянно приносят себя в жертву детям, почему не попытаться сбыть все потомство бывшим мужьям — пусть эти беглые папаши увязнут в грязных пеленках.
— Вы б еще им бюст пересадили, может, у них молочко заведется! — взорвалась старейшина клуба. Спор переходил в свару.
— Не беспокойся за этих мерзавцев! Они найдут себе достойную корову, — не выдержала и вмешалась в разговор Габриель.
Страсти слишком разгорелись, и надо было положить конец неистовству разбушевавшихся женщин, так, как делали это законники феме[19], поэтому Агнесса вскарабкалась на стул и перешла к повестке дня, подвела итог тому, что удалось осуществить за последнее время, сообщила о финансах клуба, кстати говоря, весьма худосочных, но тем не менее достаточных, чтоб поставить на голосование вопрос о немедленной помощи Арманде. Голосовали поднятием рук. Единогласно. Затем выступила Ольга по поводу статьи в журнале «Семья, год 1970», ратующей за свободу развода. Снова бурные прения. Сошлись лишь в том, что надо ликвидировать нелепую, разорительную, не имеющую конца бракоразводную процедуру и посоветовать супружеским парам разбирать свои распри в Палате по семейным делам. Но религиозные ханжи полностью отвергли развод по обоюдному согласию, а злопамятные требовали сохранить принцип выявления виновного.
— Главное, чтобы все было по совести! — сказала Ирма.
— Очень это поможет, если все потеряно! — сказала Алина, удивившись тому, что слышит свой голос.
— Во всяком случае, не от потерпевших следует ожидать разумных выводов! — сказала президентша.
И вот она вновь взбудоражила женщин проектом Национального фонда — может, его надо создать при органах социального обеспечения, может, он будет финансироваться за счет процентов, которые следует брать — в ущерб должникам — с алиментов, уплачиваемых теми, кто платежеспособен, чтобы таким образом обеспечить семьи неплатежеспособных. Снова и снова о деньгах. Вот, пожалуй, что спасет от голода пять или шесть присутствующих тут женщин. Мэтр Гранд считает нужным иметь обязательную страховку на случай развода, подписанную в мэрии, которая будет одновременно с брачным свидетельством зарегистрирована в полиции. Хор перестраивается. Голосуют за петицию с просьбой поддержать их требования. И Алина охотно поднимает руку.
Все это для нее имеет интерес чисто ретроспективный. Она перенесла развод таким, каким он был, теперь уже ничего не изменишь; в принципе она выиграла процесс, но вместе с тем утратила самое существенное, а в дальнейших столкновениях потеряла и все остальное. При женитьбе начало окутывают романтическим ореолом, но важно то, во что это выльется. При разводе спорят о формальностях, и важно то, что последует за этим. С тех пор как Алина активней занялась делами клуба, она уже повидала таких женщин, которым казалось, будто они имеют право на любовь, сообщая в маленьких брачных объявлениях, что они разведены в свою пользу, и которые очень быстро убедились, что нужно было писать разведены себе в ущерб. Невинность женщины мужчина рассматривает как невинность ягненка, единственная добродетель которого — что он съедобен. Остается потрепанная жизнью женщина, так как молодость уже прошла. Четыре или пять из тех, кто еще сохранил какую-то видимость свежести, может, выкарабкаются. А всем остальным останутся только иллюзии, что здесь они чем-то помогли другим, а свой случай в жизни упустили, и они смогут утешаться лишь воздаянием мести своему общему врагу. Внезапно погасили электричество, и на экране, который Агнесса только что развернула вдоль стены, появились толстые эвансвиллские матроны — американский вариант клуба «Агарь» — невеселые, на какой-то пирушке на берегах Огайо. Под тихое потрескивание проекционного аппарата Алина вздремнула. Берега Огайо мало-помалу перешли в берега Сены. Просто наваждение. Неразрешимый, постоянно терзающий ее вопрос: Париж, 38, улица Клода Бернара, но почему? Почему Агата выбрала именно эту почту? Потому ли, что это близко, или же, наоборот, — потому что далеко от места, где она скрывается? Как странно, что Алине ни разу не удалось встретить там Агату, шедшую за письмами, хотя уже целых полгода, иногда вечера напролет, она бродила здесь. А чего Алина достигла, если б ей удалось повстречать свою дочь? Нежность — это привычка: тот, кто привык к фальшивой нежности, может утратить подлинную. Алина снова задремала, опустив голову на грудь, но тут же встрепенулась. Эвансвиллские сестры уже приступили к Декларации прав разведенных женщин. Агата — дочь своего отца, но она — девушка, а когда девушки надоедают, их бросают. По первому разу это, возможно, не катастофа. Он женат? Пусть заставит его развестись. Конечно, в том случае, если сама Агата захочет выйти за него замуж. Если она сверх ожиданий сможет этого добиться, что весьма сомнительно. Согласно последним сведениям, этот Эдмон — преуспевающий владелец магазина кожаных изделий (Агата устроилась у него кассиршей), — к несчастью, не имеет никакой возможности развестись: жена его уже пять лет находится в сумасшедшем доме и по закону, неуязвима. Впрочем, зачем настаивать? Агата ведь дочь своего отца. Она сама должна понять, что долго так длиться не может. Ничего не длится долго. Агата ни слова об этом не пишет, но мать все чувствует. Все хорошо, целую тебя — это слишком коротко, чтобы походить на правду. Слишком коротко в сравнении с теми восемью письмами за этот месяц, на которые она ни разу не ответила ни согласием, ни отказам, несмотря на настойчивое приглашение: Если хочешь, возвращайся, когда тебе будет угодно! Что бы с тобой ни произошло, не считай это препятствием. Может быть и ребенок — прекрасно, вырастет среди женщин. Ведь девушка с ребенком уже не так тянется к своему возлюбленному и может остаться дома навсегда.
— Ну что, поспали? — шепчет ей Эмма.
Алина подняла голову. Дамы начали расходиться и небольшими группками пошли к лифту. Сдержанность Эммы в этот вечер может послужить образцом — она и рта не раскрыла. Видно, она тоже как-то увяла, и ее обычная ярость сменилась ворчанием по мелким поводам. Эмма тоже неутомимо вербует себе учениц и настойчиво, но без шума учит ту или иную, как надо запутать какого-нибудь провинившегося подлеца. Комната опустела. Алина встает, вынимает из сумочки сложенную вчетверо бумагу, передает президентше, и та быстро пробегает ее глазами.
— Отлично! — шепчет она. — Вы разыскали этого типа. Кристине остается только добиться, чтоб на его имущество наложили арест.
Алина тихо внимает ее словам, на лице у нее упрямое выражение, взгляд — твердый.
— Да, это стало почти правилом, — продолжает Агнесса, — и вы можете послужить самым ярким примером. Для других всегда улаживаешь все лучше, чем для себя самой. Если бы вы могли встретиться с Жюльеттой на этой неделе и немного ее ободрить… — Ироническая улыбка появилась у нее на губах. — Знаю, знаю, вы не слишком сильны для этой роли. Но я очень прошу вас, видите ли, Жюльетту готовы обжулить, и успокоить ее трудней, чем разозлить.
— Завтра вечером зайду к ней, — ответила Алина.
Алина поторопилась уйти. Высадила Эмму на углу около здания школы, где у подруги была служебная квартира. Поехала дольше. Проехалась через лес, вернулась, набрала бензин, снова поехала, свернула к своему старому дому. Обычно она запрещает себе такое паломничество, потому что всегда возвращается очень расстроенной. Но в этот вечер желание пересилило. Впрочем, торопиться некуда — Леона дома нет, он ушел вместе с Соланж. Леон тратит половину пособия, которую оставляет себе на корманные расходы. Половина — это немало, но так получилось. Иной раз преданность Леона своей матери, своим занятиям, своему стадиону, комнате, привычному порядку жизни, своей подружке можно подвергнуть сомнению. Но бывало и иначе — он приносил Алине красивую розу, изящно завернутую в хрустящую прозрачную бумагу (это происходило обычно в воскресенье днем, и розу он покупал всегда у одной и той же цветочницы), — бывало и иначе, и тогда она говорила себе, что молодому человеку следует жениться до тридцати лет и что он, возможно, будет достаточно разумен, чтобы понять это; но так или иначе, через два года он закончит изучать свою фармакологию, отсрочка — это ведь не только для армии…
Старенький «ситроен» затормозил, отыскал свое место перед домом, как лошадь, помнящая свою конюшню. Медленно заглох мотор. Позади туи, уже выросшей на добрый метр и отчетливо рисующейся на фоне ярко освещенного окна гостиной, виднелись чьи-то туманные тени, смягченные прозрачными занавесями: это были неизвестные Алине люди, недавно купившие дом, и никогда ей не привыкнуть к тому, что они в нем хозяева. Она облизнула пересохшие губы. Соседи остались старые. И псы их так же надоедают своим лаем. И каждый уличный фонарь освещает тот же клочок земли, а за ним привычная темнота, которая к пяти-семи часам вечера совсем сгущается, и молодые парочки, возвращающиеся из кино, останавливаются в затемненных местах, где поцелуи и объятия менее заметны.
В шесть часов вечера Алина усадила Ги в скорый поезд, и теперь он уже перестал дуться. Когда же Ги наконец поймет, что эта маленькая жертва — всего два-три дня — доставляет столько радости его матери? Кто из четырех остался ей верен? О Розе и говорить нечего. Леон сможет просто притворяться, и все. Агата, которая прежде была готова в лепешку расшибиться… Агата! Рука Алины схватилась за сердце, словно в него вонзилась длинная игла. Глаза наполнились слезами. Позвони же мне, дорогая! Хотя бы позвони, чтоб я голос твой услышала. В каждом письме мать умоляет об этом Агату, но дочь все не звонит.
— Но почему же? — вырвался у нее вопль, и она дала газ.
Машина рывком подскочила, заскрежетали какие-то шестерни, покачнулся свет фонарей, дома побежали назад, в ее прошлое. Алина забыла включить ближний свет и, не заметив, что приборный щиток остался темным, пересекла улицу Гамбетты и внезапно скорчилась от толчка, оглохнув от протяжного скрежета ломающегося металла.
11 февраля 1970
Самолет распиливал небо узкой белой полоской, холодный лазурный купол отбрасывал тень на снег, изборожденный синеватыми дорожками на склонах — они казались совсем синими под отяжелевшими ветвями елей. Драгоценный Феликс сидел верхом на спине трогательно-смешного Луи. Он подгонял отца, размахивая палочкой, чтобы направлять его к детской площадке. Одиль, которая все еще не решалась доверить своего принца заботам воспитательниц из детского сада, сейчас шла следом за ними и с сожалением посматривала на трудные горные спуски, к которым ее предназначала «бронзовая серна» — приз полученный, когда ей было пятнадцать лет. Она крикнула:
— В следующий раз, Сиуль, поставлю Феликса на лыжи!
И громко рассмеялась; отец и сын неуклюже скатились вниз, помогли друг другу подняться, почиститься и, потряхивая своими вязанными шапочками, нежно улыбаясь, поглядывали один на другого сквозь круглые, как глаза совы, темные очки.
Уже давно Одиль не дышала так вольно — короткий, но самый настоящий отдых. Погода чудная. Ничего не надо делать по дому. Ее мама, оставив в Ля-Боле отца, занятого своим магазином, приехала и занималась хозяйством, освободив от него сына с невесткой и дочку с зятем.
— А где же все другие? — спросил Луи.
— Раймон и Армель, наверно, еще в Кревкере, — сказала Одиль.
— Нет, я говорю о детях, — уточнил Луи.
— Роза в лыжной школе. А вот Ги…
Она неопределенно развела руками. С Розой было все в полном порядке, она внимательно относилась к советам своего тренера, повторяла его движения корпусом, осваивая повороты. Ги — новичок в лыжном спорте не очень способный, упорно желая догнать своего благоприобретенного кузена Жака, нередко скатывался с этих тропинок от пенька к пеньку прямо на заднем месте, но в общем-то и с ним тоже все было в порядке. Но почему у Луи напряженный вид? Слово, невольно вырвавшееся сейчас у Луи, удивило его самого: другие, хотя нередко так говорилось и раньше, но до сих пор это не вызывало особых раздумий. Другие — в этом было некое отстранение. Нужно будет внимательно следить за тем, как говоришь.
— Да не терзайся, — сказала ему Одиль. — Конечно, триумфа нет, но ведь нет и провала.
…Нет провала? О, да! Конечно, она хитрит, но ее намерение вызвало у него нежную улыбку. Посмотрев на Луи и не догадавшись, отчего он нахмурен, Одиль подумала, что он все еще переживает тот сдержанный прием, который оказали его выставке женевские критики. Неважно: шесть заказов помогут вернуть затраченные средства; зато здесь светит такое славное солнышко, пять градусов ниже нуля, едва заметный парок вылетает у Одили при дыхании, глаза у нее блестят. Бог ты мой, как временами чувствуешь, насколько лучше втроем, чем впятером! Но один из троих может ощущать полную радость лишь при условии, что он один из пятерых. Только об этом нельзя говорить вслух. Плод старой семьи в новой всегда будет в какой-то степени добавкой. Луи крепко обхватил Феликса. Любишь всех своих детей. Но эта любовь крепче, если жива любовь к жене.
— Уже половина двенадцатого, — предупредила Одиль.
Они скользнули к краю дороги, чтобы сбросить лыжи и сесть в вагончик, который за пять минут домчит их до площади, где то тут, то там все еще заметны серые твердые пятна земли, слегка покрытые недавним снежком. Но когда Луи, снова посадив сына верхом на плечи (несносный Феликс держит его за волосы, как за поводок), начинает подыматься вверх старой дорогой, ведущей в Межёв, позади какой-то банды юнцов, направляющихся в Дом студентов, он замечает свою тещу, которая торопится к ним с телеграммой в руках. В десяти шагах от них она громко возвещает:
— Очень скверные новости из Фонтене!
— Ну конечно, она готова нам все испортить! — говорит Одиль.
Но, когда телеграмма попадает в ее руки, она краснеет от смущения.
— Это, кажется, серьезно, Луи, — говорит она. — Сейчас же в поезд. Надо отвезти к ней детей.
Луи уже торопливо уходит, еще более смущенный, чем она, оробевший, напуганный мыслями, которые проносились в его голове. С мамой тяжелый несчастный случай — что таилось в этой фразе Леона? Может, Алина умирает? Значит, конец алиментам, переговорам, нападкам? Значит, почти двадцать лет, которые тот, бывший Луи, провел с той, бывшей женой, будут стерты из памяти, избавив нового Луи от мучительных воспоминаний и предоставив ему одному управляться со своими детьми? Должен ли он идти за гробом своей бывшей жены или можно ограничиться венком? Но какую на нем сделать надпись?
Уже у двери коттеджа Луи чувствует, как у него сжимается горло, и, осторожно поставив Феликса на землю, он берет его за ручку, чтобы ощутить тепло невинного прикосновения.
12 февраля 1970
Он не осмелился подняться наверх; он даже не решался послать цветы, но в конце концов все же послал, однако воздержался купить розы, как делал это лет десять тому назад, отверг гвоздики, лилии и маргаритки, которые могли бы вызвать горькие толкования, а взял несколько экзотических растений, которые не числятся в списке цветов-символов. Любое внимание со стороны бывшего мужа воспринимается как намерение, и потому, чтобы отвезти детей к матери и как-то смягчить внезапное появление Розы (она пришла, значит, мои дела очень плохи), Луи отказался от услуг дедушки и бабушки, а снова выбрал неизменного Габриеля, незанятого от двенадцати до часу, когда меньше всего риска повстречаться с кем-нибудь из семьи Ребюсто.
Внешне весьма спокойный, так как он умел себя сдерживать, внутренне очень взволнованный — такое отличное яблоко, но с червячком внутри, говаривал в таких случаях в его яблочном крае покойный управляющий, — Луи сновал, как челнок, то туда, то обратно; двенадцать шагов вперед, двенадцать — назад, между филодендроном на первом окне и кустиком каучуконоса на четвертом, ни на мгновение не присев в одно из удобных клубных кресел, расставленных в холле на мозаичном полу. Стеклянные автоматические двери беспрерывно распахивались перед посетителями, которые тут же расходились, следуя указанным стрелкам: Хирургия и Родильное отделение; примерно трое мужчин из каждых пяти шли повидать своих жен, которые во всех клиниках наряду с мужчинами пользуются услугами первого отделения, но хранят монополию во втором. Алина здесь уже восьмой раз; четыре раза она была на правой стороне, три раза приезжала на левую, в «Хирургию». Но в этот, последний раз она прибыла уже под своей девичьей фамилией, и это, кажется, удивило старых медицинских сестер. С давних пор здесь остались вехи, память о событиях, о которых нельзя вспоминать без волнения. Кажется, на этих стенах, прибитые невидимые мемориальные доски с твоим именем: «Здесь родилось четверо детей Давермель. Здесь…»
Но сейчас уже и вопроса не было о какой-нибудь новой доске: Габриель сходил с лестницы, и по его виду нельзя было заметить, что он сокрушен.
— Ну что, очень плохо? — спросил Луи, остановившись около филодендрона.
— Врач не вдавалась в подробности, — ответил Габриель. — Множественные переломы: обе ноги, руки, четыре ребра. Алина, как мумия, вся в гипсе, в повязках. Но я не очень долго тревожился. Она сразу принялась мне шептать: Я не смогла сделать как лучше. Пусть Луи меня извинит. Ведь это принесло бы ему такую экономию. Затем добавила: Он бы смог тогда обвенчаться в церкви. Но самое удивительное, что Алина даже не так перепугана той опасностью, которой она подверглась, как той, которая угрожала бы ей, если бы эта история произошла с тобой.
— Вся она в этом! — сказал Луи, утомленно упав в кресло.
— Ее хватило, — возобновил свой рассказ Габриэль, — чтобы расписать это самыми тщательным образом: Предположи, что его бы убило… Ко мне вернулись бы дети, но на какие средства мы стали бы жить? Его дом оплачен только на треть, жена имеет право на половину наследства, маленький сын — на десятую долю… Затем Алина представила себе, что было бы, если бы вследствие подобной катастрофы ты пережил Одиль. И дважды даже спросила меня: Как ты думаешь, он бы вернулся ко мне? И добавила: Наверно, я так глупа, что согласилась бы на это!
Луи отвернулся от Габриеля, и тот со значением произнес:
— Понимаешь ли ты, что со временем вашего развода Алина порой находится на грани безумия? Невроз покинутых — такой ведь существует. И даже столь сильный шок ничего не изменил.
— Перед детьми, — сказал Луи, — все же можно было бы…
Он не нашел определения, попробовал отвлечься, наблюдая посетителей, проходящих на цыпочках от двери к лифтам; такой тихий шаг бывает у тех, кто часто посещает церкви и больницы.
— Розу и Ги я оставил на улице, — сказал Габриель. — Предупредил, чтоб вошли, как только их позовут.
— Это не вызовет трудностей… для Розы? — спросил Луи, немного запнувшись.
— Никаких, — ответил Габриель. — Алина даже прошептала: Я считаю все это просто удачей. Конечно, я не могла и предполагать, что такой трюк поможет мне свидеться с девочками, а то бы я проделала это раньше. Агата заходила ко мне вчера вечером после звонка от Розы…
— Как! — воскликнул ошеломленный Луи. — Но ведь Роза была вместе со мной в Камблу.
— Если я правильно разобрался, — сказал Габриэль, — Розе известен номер телефона, по которому можно в срочных случаях вызвать Агату. Это она предупредила сестру, а также и Леона — ведь он был в Бове на практике.
Габриель догадался, почему Луи оторопел. Сидя на ручке того же кресла, он наблюдал за своим другом чуть снисходительно, но с долей иронии, как это было ему свойственно. В сущности говоря, вдовец Габриель завидовал этому разведенному мужу, еще не разобравшемуся, как вести себя со своими близкими, запутавшемуся в конфликтах, но уверенному, что он никогда не останется в одиночестве.
— Какая же скрытная! — проворчал Луи.
Он нашел нормальным — и даже достойным, — что Роза, узнав о несчастном случае, побледнела и с отчаянием проговорила: Я не должна была так долго не ходить к маме. Он понял также, почему она не могла есть за завтраком. Впрочем, как и Ги. Он допускал, что Роза чувствовала себя виноватой и поэтому как-то странно поглядывала на отца. Но он не мог, однако, понять зачем она с такой поспешностью помчалась в деревню, заявив, что ей якобы необходимо отменить свое участие в молодежной встрече. Уж эта ложь была ни к чему, да и тайна тоже.
— Ну что ты так расстраиваешься, — сказал ему Габриель. — Когда родители постоянно действуют в одиночку и то один, то другой повторяют: Не говори отцу! Смотри, не проговорись маме! — нечего удивляться потом, почему дети стали скрытными. Твои ребята договорились между собой, что в тяжелых обстоятельствах они будут действовать во взаимном согласии, и мне это кажется весьма похвальным. Роза не обязана делиться с тобой всем лишь потому, что она уже сделала выбор — решила жить с тобой. Ты получил преимущество перед Алиной. Однако мать есть мать, вот почему Роза, не желая обидеть тебя, сочла нужным кое о чем умолчать…
Луи разозлился. Этого любителя поучений прерывать бесполезно, а он продолжает, валя все в одну кучу и утверждая, что число бед превысило всякую меру, что сама Четверка это хорошо поняла, что несчастье помогло их матери вернуть себе хотя бы часть того, что она потеряла, что есть в этом своя справедливость, что такова мудрость жизни и что Алина, естественно, не станет сразу ангелом после всего пережитого, но было бы лучше избежать… Все это были доводы разумные, но произнесенные невыносимо наставническим тоном, и у того, кто сам уже во всем этом убедился, они могли вызвать только раздражение. Наконец-то Габриель встал с кресла, подтянул брюки.
— Я пойду позову детей. Медсестра разрешила им повидаться с матерью минут десять, и я считал необходимым оставить их наедине с Алиной.
Когда Габриель вернулся, Луи опять беспокойно ходил от одного цветочного горшка к другому. Он заметил, что у Розы заплаканное лицо, и, не поняв, уязвлен он этим или нет, взял ее за руку.
— Если будешь звонить сестре, — сказал Луи, — передай ей, что я тоже не прочь ее повидать, но не собираюсь ради этого калечить себя.
НОЯБРЬ 1972
18 ноября 1972
Алина, прихрамывая, подходит к высокому трюмо, с трещиной в одном углу. Как она ни пыталась храбриться, повторяя, что легче справляется со сломанными костями, чем со сломанной судьбой, что боль физическая предпочтительней, чем душевная, боли в суставах и злоба крепко сплелись в ней, и сердечные переживания и передвижение оказались одинаково мучительными. Украшенное красной розой (искусственной, ибо живые розы и особенно воспоминания, которые они вызывают в душе, — увы! — так недолговечны), ее черное шелковое платье (шелк тоже искусственный, как и роза) выразит ее суть лучше всего. Платье, ниспадающее до пола, в хорошо драпирующихся складках, просторное, прямое, как бы скрадывает ее беды: недостатки фигуры, нехватку денег, радостей и надежд; платье подчеркивает ее непримиримость, выражение лица, словно матери Гракхов — Корнелии, а эти отливающие сединой локоны живо напомнят тому, кто любит красить шевелюру, молодиться, носить яркие галстуки, что его пятьдесят тоже не за горами. Я безропотно покорилась, мсье; я (как вы говорите) смирилась; я сейчас беспомощна и полностью завишу от вас. Но и вы зависите от меня, ибо вам придется кормить меня до самой смерти; а вот в такой день, как сегодня, о котором вы наверняка никогда не вспомните, я готова в этом поклясться, который мы могли бы праздновать вместе, отмечая разом два праздника, вы всего лишь отец детей от первого брака. Пригласительный билет видели, а? "По случаю свадьбы их детей мадам Коланж и мадам Ребюсто будут принимать гостей 18 ноября с трех часов дня в залах гостиницы «Сплендит»., . Конечно, вам, мсье, придется кое-что заплатить по счету. Но приглашающая держава — я, мать жениха. И вдруг Алина крикнула:
— Ты когда-нибудь прекратишь драть мне чулки?
Кот номер один, серый, самый пушистый, самый мурлыка, самый резвый, отцепился от ее шуршащей юбки и помчался по комнате, чтобы на мгновение заняться бахромой от ковра, а потом не упустить случая воспользоваться открытой дверью, чтобы, совсем как Агата, удрать бродяжничать. Алина прошла несколько шагов, чтобы погладить кота номер два, черного, безучастного, загадочного и более близкого по чертам характера к Леону, и заодно глянула на стенные часы — большая стрелка уже перешла половину.
— Что же он там делает? — спросила Алина вслух.
Она разглядывала фотографии Леона: вот он младенец, затем малыш, мальчишка, школьник, подросток, старшеклассник, студент, стажер и под конец тот, кто с минуты на минуту должен появиться — помощник фармацевта, в военной форме медицинской службы; все девять фотографий в ряд прикреплены кнопками к стене, а под ними по старшинству разместилась серия снимков Агаты, затем — Розы, а потом уже Ги; в раннем детстве все они чем-то напоминали обоих родителей; с годами сходство определялось, и выступало что-то свое, почти не связанное ни с Луи, ни с Алиной. — Как вы торопитесь жить, — сказала мать. На этот раз обратила свой взгляд влево, на другой привычный ей образ, существовавший до ее детей, до нее самой, прежде ее родителей и не так давно занявший видное место в ее доме: это была фигура Христа, грубо вырезанная ножом на куске яблоневого дерева, Христа, скрючившегося, истерзанного пытками, вжавшегося в свой крест и жадно вдыхающего впалым открытым ртом — увы! — не ладан, а острый запах, оставленный кошками, смешавшийся с приторным ароматом дешевых духов их хозяйки. Он, Христос, без сомнения, знал, что хозяйка дома отнюдь не набожна и что он в опале за то, что допустил, с той поры как перестал висеть над кроватью своего покойного верного слуги мсье Ребюсто. Но он знал также, что страдание объединяет и что здесь, у этой разведенной против своей воли жены, которой не удалось снова выйти замуж, которая не нарушает закон, он служит подтверждением того, что должно было быть; он служит ей самозащитой.
Мяучит кот, наверно, он голоден, ну, уж вечером в честь праздника его до отвала накормят фаршем. Так-то, кот, мы сейчас отправимся! Сегодня вечером мы увидим всю Четверку. И однако такой ли уж это праздник — нынешняя суббота? Вот теперь и Леон тоже будет приходить всего на час или два посидеть в этой комнате. Он будет также притворно любезен, как Агата, Роза, Ги, присядет на край стула, будет с опаской поглядывать на дверь, будто я могу встать и запереть ее на ключ. Но ведь мне не на что жаловаться. Они вернулись ко мне. Этот добрый апостол Габриель, который уговаривал меня: Больше ничего не требуй, жди, пока тебя предложат! — даже не понимал, насколько был прав. Ничего не требовать, только принимать то, что они сами, улыбаясь, предлагают, только их счастье в награду. И ни у одного из них не хватит мужества обременить себя еле волочащей ноги матерью и провести с ней две недели каникул.
Уже без двадцати. Алина не садится из боязни измять платье. До гостиницы «Сплендит» всего лишь пять минут езды. Это правда, но надо бы приехать первой, стать где-нибудь на виду, недалеко от входной двери, проявить необходимую учтивость, пожимать входящим руки. Этого требует последнее их соглашение, мучительное и неслыханно тяжелое. Алина опять ковыляет по комнате, не сводя взгляда с отцовского распятия, к которому прикреплена веточка розмарина, освященного в Шазе. О господи, что за претензии у Луи, это и представить себе немыслимо: он пожелал присутствовать на свадьбе вместе с этой девкой и их ублюдком, можно ли тут не возражать? Я ее знать не желаю, боже ты мой, не хочу видеть ее; давать ей повод, да еще публично, поверить или заставлять верить других, будто я признаю ее, поскольку закон утвердил ее на моем месте, хотя Вы, господь мой, считаете это неправомочным. Вы представляете себе их обоих в церкви с их узаконенным малюткой, родившимся, однако, в гражданском браке, а стало быть, в Ваших глазах — пригульным? Я сказала «нет». Я должна была сказать «нет». Именно я — его настоящая жена. И Вы согласитесь со мной.
Уж без десяти минут. Может, надо такси вызвать? Алина набрасывает пальто. Пожалуй, лучше спуститься и ждать Леона в подъезде, это сэкономит время. Не может быть, чтоб Леон забыл обо мне, но не исключено, что таким образом он хочет выразить свое недовольство. Кто бы мог в это поверить? Леон, терпеливый Леон, вежливо выслушает, что ему говоришь, но прервет тоже вежливо и все сделает по-своему. И это письмо, которое он прислал, дышит холодком: «Извини, но, чтоб избежать возможных ссор и инцидентов, мы с Соланж решили повенчаться только при свидетелях. Это уже сделано. Через неделю устраиваем небольшой прием для семьи и близких друзей. Я предлагаю тебе прийти к нам от трех до пяти. Одиль зайдет не раньше чем от пяти до шести. Ты должна понять, что я не мог огорчить отца отказом после того, как он снял нам квартирку и сказал, что до моей демобилизации он будет выдавать Соланж следуемое мне пособие. Не будем больше осложнять себе жизнь. Мне и так было очень трудно успокоить родителей Соланж».
Алина взялась за дверную ручку. Стало быть, вести себя с достоинством — значит «осложнять», и верх берут отцовские деньги. А что побудило Леона просить помощи, почему такая поспешная свадьба? Леон так сдержан, что никому не удастся выведать, была ли Соланж его любовницей.
Алина угрюмо толкает дверь, и вдруг лицо ее проясняется. Леон уже тут, он пришел вовремя, вдохнул возникший сквознячок, но промолчал о том, что в доме пахнет кошками, снял свое кепи с зеленой бархоткой ленточкой, поцеловал мать, и она почувствовала его шершавую щеку.
— Ты, — сказала Алина, — в точности как твой отец. Щетинка растет так быстро, что после полудня уже надо заново бриться.
— Пошли! — поторопил ее Леон, удивленный этой ссылкой на отца.
Внимательный сын, он все время предупредительно открывал перед матерью двери лифта, двери подъезда, дверцу автомобиля и наконец толкнул вращающуюся дверь в гостинице «Сплендид», каждый раз уступая Алине дорогу, пропуская вперед, поддерживая под руку. Однако все это на него так мало похоже. Чего он побаивается? Скандала? Или только вопросов, которые она может задать? Откуда, например, этот серый «фиат», кто заплатил за него? Затянутый в мундир и оттого непривычный, он сразу становится самим собой, как только начинает говорить: Подарок родителей, — коротко бросил он. Что касается подарков, он знает, что мать его ничем не может порадовать: у нее нет ни гроша; и если бы Луи проявил деликатность и предложил Алине для этой цели какую-нибудь небольшую сумму, то Леону все равно пришлось бы благодарить отца.
— У тебя все в порядке? — спросил сын.
Алина оперлась своей сведенной рукой на крепкие круглые бицепсы этого «сбитого» ею парня, она чувствует усилия, которые он прилагает, чтобы заботливо поддержать ее, замедлив шаг, чтобы выглядеть незаменимым, чтобы войти в зал как положено. Она ведь быстро идти не может, она почти калека; и каждый это поймет, не правда ли? У нее такое незавидное положение, что ее надо жалеть, а не осуждать за скверный характер; вот она, моя несчастная мать, непреклонная, внушающая уважение. И какой-то фрак склонился в поклоне, затем еще один, а третий, вздернув подбородок над белым галстуком, проводил мадам в зал, где собралось уже много гостей. Что-то мадам Колонж не видно у входа, она где-то среди приглашенных, которые уступают дорогу новой гостье — Алине. А вот в центре комнаты и несколько кресел — без сомнения, они предназначены увечным и старикам. Соланж в розовом платье, таком пышном, что, если бы что-то и было, все равно не заметишь, уже спешит к Алине.
— Садитесь, мама, прошу вас. Невестка целует ее и пристраивается слева возле кресла Алины, так как справа стоит ее молодой муж. В легком тумане — виной этому, возможно табачный дым — к Алине приближаются другие длинные платья: голубые, цвета соломы, зеленые жемчужно-серые, из парчи, отливающей золотом, вперемежку с полосатыми брюками и темными мужскими костюмами. Вот Агата, она поцеловала мать, она пришли сюда одна, шепчет: Здравствуй, дорогая мама! — и про ходит дальше. Поцелуй Розы. Вот Ги — он так вытянулся Затем Анетта, Жинетта, Анри Фиу. Племянники. Габри эль, Эмма, Флора.
— Как обидно, что не могла приехать бабушка Ребюсто, — говорит чей-то голос. — Она ведь в постели, у нее опоясывающий лишай.
Отработанные, как в балете, движения, и мало-помалу вся семья собирается у кресла Алины; к ней уже подходят один за другим и остальные гости, на этот раз без всяких поцелуев, но каждый кланяется и протягивает руку — с маникюром или без оного. А Соланж, которая, видимо, и была подлинным организатором приема (или же выполняла миссию, порученную матерью, которая проходит мимо, улыбающаяся, немного поблекшая и, похоже, своим примером призывает Алину к такой же сдержанности), — Соланж представляла Алине присутствующих. Это семья Колонж: отец — его Алина до сих пор ни разу не встречала, — тетушка, двое дядей — они близнецы, — двоюродная сестра, сводная сестра, дочка отца от первого брака; нет, он не разводился, он овдовел. Кто-то сказал однажды в клубе «Агарь»: Вдовство иной раз кончается тем же, но по крайней мере бывшая супруга об этом никогда не узнает! Вот еще члены семьи Колонж, затем пошли уже Бельвенеки — двоюродные братья со стороны матери, сохранившие традиции Бретани даже в костюме. И наконец, вот они трое — самые главные, хотя и стараются держаться в тени, здороваются последними; эти трое когда-то были ее свекром, свекровью и мужем, так любезны, что невольно думается: правда ли, что прекратилось это родство.
— Нет-нет, не вставайте, Алина! — говорит ей свекровь, осторожно похлопывая своими потными ладонями сухую протянутую ей руку Алины.
— Счастлив убедиться, что вы совсем оправились, — говорит свекор, не глядя на нее, и его седая как лунь голова склоняется перед седеющими локонами Алины, они кивают друг другу в память о многих прошедших годах.
— Ну вот, один уже пристроен! — вздыхает Луи, благоухая незнакомым одеколоном.
Благодаря краске для волос фирмы «Ореаль» Луи выглядит лет на десять моложе своего обычного возраста, в особенности в сравнении с Алиной, которой с виду лет на десять больше и надо задуматься, дает ли в этом случае 10+10=20. Пристроен! Пристроен… Неудачное словцо! Искусство выйти в дамки в том и состоит, чтобы прорваться через все поле и не дать захватить себя. Кто же была та экстравагантная дама, одна из редких, довольных жизнью женщин, которая все повторяла в клубе «Агарь»: Брак — в перспективе тот же развод, не так ли? Но вот этот брак должен быть удачным — ведь Леон, сын своей матери, может навсегда остаться верным мужем. Алина бросает несколько слов Луи, который останавливается около нее, но не знает, что сказать.
— Вы хорошо сделали, — говорит она, — что не пригласили сюда ни судей, ни адвокатов.
Но так как Луи, который больше всего боится какого-нибудь скандала, смотрит на нее с беспокойством, она добавляет:
— Кстати, знаешь, сегодня стукнуло четверть века, как раз четверть. Если бы не этот антракт, то нам пришлось бы отмечать серебряную свадьбу.
Алина только взглянула в лицо собеседника, и у нее поднялось настроение; Леон поспешно перебивает мать и спрашивает из-за спины:
— Не возражаешь, мама, мы хотим все собраться около тебя, чтобы сфотографироваться на память.
Они уже пристроились вокруг, и фотограф приготовился, показывает жестом, чтобы встали поближе к друг другу, чтобы сдвинули кресла на переднем плане, в которых торжественно восседают предки. Луи остается стоять, но несколько отстраняется. Вот оно, восстановленное семейство — все в сборе, все как было, словно ничего не произошло. Если бы этому поверить, если бы встать, если бы чудом окрепли ноги, если можно было благословить всех и провозгласить: Это совсем не вымысел, все тут чистая правда: теперь мы будем все вместе. Но фотография, отпечатанная большим форматом, чтобы вставить в рамку, и форматом открыток для альбома, останется всего лишь фотографией, предназначенной проиллюстрировать важную для этого мысль: Мы вовсе не дети распавшейся семьи. Фотографией, которую потом, при-небрегая всем остальным, будут предъявлять как доказательство того, что все происшедшее в счет не идет, все это было не так уж ужасно — ведь со временем многое улеглось. Доказательство! Сами себя успокаивают, выставляют напоказ согласие, стараются изо всех сил. Вспышка, одна, вторая, третья, четвертая, освещает тридцать, если не сорок, хорошо причесанных людей — со взглядами, полными оптимизма, но горестно поджатыми губами. Чуткому уху и шепота достаточно. Слышится:
— Сегодня последняя проверка — и конец всем этим историям.
Намек старшим. Слышится:
— Держать аптеку можно с двадцати пяти лет. И кроме того, требуются деньжата, чтоб купить ее.
— Если остальные не будут очень обременительны, я тебе помогу…
Намек остальным, что они не должны быть слишком обременительны. Слышится:
— Да ну, бабушка, у вас только свадьбы на уме, а мы…
Ответ на традиционный вопрос, уже дважды поставленный. Слышится:
— Сначала надо приобрести специальность! Для девушки — это свобода.
Пример заслуживает внимания. Домашним наседкам не по душе пенье петуха. Они долго будут относиться к этому с подозрением. А вот возьмите Леона, у него ничегошеньки нет, женился он, подтвердив в брачном контракте, что имущество супругов остается раздельным, но как знать, ведь может случиться, что аптеку запишут на его имя! Тем временем собравшиеся вокруг Алины расходятся, делятся на группки. Уже ничто не напоминает о недавнем единстве вокруг кресла — просто сосуществование. Родство — оно берет свое! — восстанавливается. Алина находится как бы в центре клевера с четырьмя листиками — Давермель, Ребюсто, Колонж, Бельвенек, — четыре листика не всегда приносят счастье, хоть и служат символом счастливой семьи. Каждый, однако, старается, как может, позаботиться о той, что сидит в кресле. Мадам Колонж замечает, что таков — увы! — закон: дети покидают нас; и глядя на юношу в военном мундире, уводящем куда-то розовое платье, она не признается, что сие множественное число для нее все еще выражается, как прежде, в единственном. Мадам Давермель, которая пока еще не успела продумать, как ей обращаться к Алине: Алина, мадам или моя дорогая, сменяет мадам Колонж и запевает ту же песню, забыв, что после ухода сына из дому у нее остался еще муж — тот, кто делил с ней первые дни супружеской жизни и разделит последние дни, тот кто обратил брак в привычку. На смену является сестра Жинетта, сопровождаемая сестрой Анеттой: Жинетта вслух размышляет, почему бы сестре Анетте, которая живет одна, их матери — бабушке Ребюсто, которая тоже теперь одна, и сестре Алине, находящейся в том же положении, не соединиться всем вместе в этой квартире, тесной для пятерых, но слишком просторной для одной Алины и вполне подходящей для троих; к тому же почему бы не соединить небольшие доходы… Но ее мудрый замысел встречен недовольными минами; квартира может время от времени привлекать кого-нибудь из потомков, а здоровая Анетта без всякого восторга относится к идее стать сестрой милосердия в подобном трио, где рядом с вдовой-матерью и покинутой мужем сестрой она окажется в роле брошенной для ровного счета — словом, еще одним вариантом одинокой женщины.
Они отошли, подошел Луи. За ним Роза, Ги, Леон, Агата окружили черное платье с красной розой, опять утрированно любезные, но такие далекие от того что они делают, думают, говорят, о чем умалчивают? Кажется, будто разыгрывают чужими, не свойственными им голосами финальный эпизод в фильме, где тех, кто был юн, заменили актерами взрослыми, совсем на них не похожими. И тем не менее главное, что мы сейчас вшестером! Нас шестеро! Какие тяжкие, но сладостные мгновения!…
— Дорогие мои, — говорит Алина, — у меня очень болит голова. Не поехать ли домой?
— А что, уже пять? — говорит Луи не моргнув.
В ответ на встревоженные улыбки следует предупредительный взгляд отца. Начинаются прощальные поцелуи. Да, уже пять — часы безжалостны. Вот из четырех листиков клевера осталось всего лишь три; сестры Ребюсто оставляют где придется свои рюмки и, дожевывая пирожные, направляются к двери. Кортеж Давермелей, наспех произносимые напоследок слова: Берегите себя, Алина. Позвоню вечерком. Завтра заеду, — и так до самого коридора, где Габриель берет Алину под руку, а Эмма властно поддерживает ее с другой стороны. Ей кивают, дружески подмигивают, машут руками и оказывают всякие прочие мелкие знаки внимания, принятые при прощании. Алина торопливо увлекает за собой своих спутников, а длинные платья и тонкие каблучки возвращаются обратно в зал.
Но пройдя несколько шагов, Алина останавливается. Внизу вращается входная дверь и пропускает маленькие бархатные штанишки ярко-синего цвета, а в них — веселый мальчуган лет четырех; потом вплывает платье из того же бархата, которое обтягивает ее мать, шею ее украшают бусы из ляпис-лазури. Встреча неминуема. Видно, принятая предосторожность где-то подвела. Мальчик дважды пробегает во вращающейся двери.
— Фели! — одергивает его Одиль. Она взяла сына за руку, проскользнула мимо Алины, сделав вид, что занята мальчиком.
— Она все еще хороша собой! — сказала Алина, отступившись от прежних утверждений, и обернулась, чтобы лучше рассмотреть вошедших.
Единственное злое словечко вырвалось у нее — это все еще. Алина увидела, как те, кто был в зале, двинулись навстречу Одили — не порывисто, но достаточно заметно. Конечно, они не станут фотографироваться с ней. Они не окажут ей подчеркнутого уважения. Но Четверка и их отец уже обступили малыша, а дедушка, бабушка и сводная сестра умильно ему улыбаются; и его мать расплылaсь в улыбке, склонилась над ним, вздрагивает от радости и небрежным жестом отбрасывает назад черную волну волос, падающих ей на лоб. Она была одна, потом их стало двое — вот и положено начало семьи. Трое, четверо, пятеро, видите, как растет новая семья.
— Пошли, — умоляет Габриель Алину. — Я хочу тебя проводить.
Началось все как праздник, а конец грустный. В странах Востока, когда берет верх любимая жена, старшая жена все же остается жить во дворце. Да что вы, к чему это! Здесь старшая жена должна уйти в отставку. Алина покорно дает увести себя к машине. Она медленно идет, прихрамывая, сопровождаемая своими ангелами-хранителями: миролюбивым — это Габриель и воинственным — это Эмма, хотя оба они влачат по жизни поломанные крылья. А сзади семенит Флора. Анетта и Жинетта ожидают сестру на тротуаре, предлагают ей свою помощь. Нет, это уж слишком! Чрезмерно! У дверей стоит такси, его вызвал для себя Анри Фиу. Но Алина внезапно вырывается, припадая на своих искривленных ногах, и лихорадочным рывком открыв дверцу машины, захлопывает ее за собой.
— Оставьте ее в покое! — говорит Габриеь. — Разве вы не видите, что ей надо побыть одной?
Одной, именно так. Подальше от этого сочувствия, которое только обостряет ее переживания, надо побыть в одиночестве — это будет разумно. Убогий калека отлично знает, на какой ноге ему нельзя танцевать. Шофер медленно отъезжает и, когда она называет адрес, начинает ворчать: к чему брать машину, когда это тут, рядом. Что за чушь! Ведь иным этот путь кажется таким длинным! Оборваны брачные узы. Оборваны одна за другой и те, что связывали их в разводе. И ей остается лишь длинная вереница дней и долгих ночей, они кажутся еще бесконечнее, когда в жизни наступает такой перелом. Тебе платят пособие, ты никого не содержишь, дела тебя не обременяют, можешь читать, путешествовать, ходить в кино, в свой клуб — ты ведь свободна! А у той другой, теперь, кроме своего, еще двое твоих детей, она пригвождена к дому, говорила недавно Жинетта, желая приободрить сестру. Каково! Меня освободили — освободили, как квартиру, — о чем тут толковать? Что же касается пригвожденных, моя дорогая сестрица, то много ли ты знала таких, кого собственные дети пригвоздили бы к кресту?
Такси подошло к дому. Там, наверху, Алину уже ожидают кошки с узкими, как щелки, глазами: подняв хвосты, они пойдут за хозяйкой, когда она заковыляет на балкон, чтобы обозреть улицу, или когда примостится у телефона, чтобы услышать человеческие голоса. Все будет полно ожидания, слабых надежд и случайных радостей, боль станет затихать, как убиваемый в зубе нерв. Теперь настанет главная пора: немощи, невыносимого покоя, который сменится уже покоем вечным. Алина, друг мой, брак — всегда неудача, потому что кто-то из двоих должен умереть. Развод — это такой же конец, только более скорый. Друг мой, Алина, придет день, когда от всего этого ничего уже не останется; и твои правнуки даже не будут толком знать, от какой женщины ведут они свой род, — заметят лишь, что на их генеалогическом дереве есть раздвоенная ветвь. Но до всего этого еще далеко, а пока без борьбы и без страстей, без радости и без цели тебе остается тихо доживать свой век и медленно-медленно угасать.
Тригэр, 1974
|
The script ran 0.044 seconds.