1 2
— Бруно! — стонала шокированная Лора, стараясь сдержать улыбку.
Бруно смеялся и продолжал, строя из себя адвоката:
— Так вот, выходя замуж, женщина сохраняет право собственности на свою персону, но уступает право пользования данной собственностью в обмен на пищу и кров. Другие женщины сдают свою собственность внаем. И воистину бескорыстным поступком следует считать только передачу имущества заинтересованной стороне без составления купчей крепости…
— Может быть, это и так, — возражала Лора, становясь сразу серьезной, — но все дело в том, что те, кто выигрывает от такой передачи имущества, впоследствии нас же самих упрекают в этом.
Но за Бруно должно было остаться последнее слово:
— Только не мы. Вот что нас отличает от вас. Мы не станем презирать девушку после того, как воспользовались ее слабостью.
Я улыбался: «мы» в устах Лоры и Бруно — немолодой девственницы и, вполне возможно, молодого девственника — звучало не слишком убедительно. Правда, в системе Бруно это ничего не меняло. Но кто вдохнул в него эти мысли? Почему с таким ожесточением затирает он свою сестру, словно предвидит худшее и уже заранее прощает ее? И я наивно думал: уж не защищает ли он весь женский род? А может быть, одну из них?
И как раз эта неблагодарная Луиза, сама того не подозревая, все и затеяла. В первое воскресенье февраля, часов около семи утра, я спускался по лестнице, как вдруг,, удивленный, застыл на месте. В гостиной разговаривали. Ключ Лоры еще не поблескивал на гвозде — своем обычном месте — значит, она не приходила. Это могла быть только Луиза, которая лишь недавно вернулась и теперь рассказывала вставшему ни свет ни заря Бруно, как она провела ночь. В своих домашних туфлях я бесшумно спустился на четыре ступеньки. Луиза говорила:
— …до шести часов, старик! Мы не виделись с ней по крайней мере два месяца. Она как раз выходила из метро, когда я брала билет. Она сейчас, знаешь, ничего не делает, только по четвергам и субботам ходит на курсы домоводства. Она возвращалась в Шелль. Я решила совратить ее с пути истинного. Жан-Поль предупредил меня: «Девушек будет маловато». Она немного поломалась, мол, не одета, да и родителей своих побаивается. Тогда я сама позвонила им и сказала, что беру ее под свое покровительство…
Я услышал, как Бруно пробурчал:
— Твое покровительство!
Я был того же мнения, и меня искренне огорчило, что наши соседи считают мою дочь подходящей спутницей для молоденькой девушки. Луиза продолжала:
— Сначала Одилия чувствовала себя не очень уверенно, она там никого не знала, но под конец разошлась. Мы протанцевали всю ночь. Только что вернулись. Я буквально с ног валюсь от усталости.
— Черт возьми! — воскликнул вдруг Бруно. — Ты переходишь всякие границы!
В комнате удивленно замолчали, потом последовало несколько гневных, брошенных сквозь зубы слов, которые я не смог разобрать. Но я. понимал, я даже слишком хорошо понимал. Одно дело — отпускать грехи сестре, другое — страдать самому по ее милости. Заключительные слова этой тирады долетели до меня:
— …Скажи ей, что там ей не место.
— Блестящая мысль! — произнесла Луиза громко, не боясь, что ее могут услышать. — Это после того, как я сама ее пригласила. Представляю, как я при этом должна выглядеть! Растолкуй это ей сам. Она говорит, что часто встречает тебя в автобусе.
— Оставь хотя бы ее в покое, — сказал Бруно глухо.
— Конечно, дорогой, раз ты решил заняться ею.
Зазвенел смех, словно трели малиновки.
— Ты ничего не понимаешь! — взревел Бруно, позабыв осторожность.
— Действительно, ничего не понимаю, — ответила Луиза. — Мне нужна точная картина, у меня нет воображения.
Я быстро вернулся в свою комнату, услышав стук каблучков моей дочери. Притаившись за полузакрытой дверью, я видел, как она прошла мимо, засунув мизинец в ухо с удрученным видом, будто только что узнала, что у ее брата тяжелое сердечное заболевание.
Посмотрели бы вы, как мосье Астен шагал битых два часа по комнате в домашних туфлях! Из угла в угол, от одной стенки к другой, от портрета своей уважаемой матери до портрета своей жены, они смотрели друг на друга и обе вместе смотрели на него тем пристальным взглядом, которым всегда смотрят на вас с портретов и который неотступно следует за вами, куда бы вы ни пошли. При всей своей уравновешенности он разжигал себя все больше и больше.
Итак, этот простофиля встречается с ней, с девушкой своей мечты. Значит, эта нелепая история до сих пор не кончилась. Он мог хорохориться, изощряться в парадоксах, отпускать чужие грехи, но сам он был куда более виноват, он совершал гораздо большую глупость: ради какой-то вздорной девчонки корчил из себя несчастного Ромео, он выдумал себе романтическую историю со всеми ее атрибутами, озером и луной, от которой стошнило бы даже пансионерку. Не мог он, что ли, поступить как все люди, если его так уж одолевали желания? Разве не мог он без особых затруднений урегулировать этот вопрос с той или иной неустойчивой особью слабой половины человеческого рода? Я бы предпочел даже такое — это по крайней мере было бы не так опасно, не повлекло бы за собой никаких неприятных последствий, поскольку в нашем хорошо устроенном мире рискует только женщина. Так нет же, мне, как всегда, повезло — только со мной и могло случиться это, только в моем доме мог появиться в середине двадцатого века, когда все эти юнцы строят из себя законченных скептиков, такой чувствительный дуралей!
Я повторял себе: подожди, посмотри, что будет, успокойся. Я готов был ждать, я готов был смотреть, но, как бык во время корриды, видел лишь раздражавший меня красный цвет, а уж о спокойствии… Меня позвали:
— Ты будешь завтракать?
Это был голос Бруно. Болван, он еще думает, что я хочу есть, и, наверное, сейчас суетится, процеживает для меня через ситечко кофе с молоком, ведь я терпеть не могу пенок. Ему едва исполнилось восемнадцать, а он уже спешит отойти от меня, но ведь и так столько лет его жизни прошло мимо меня, ведь я принял его сердцем, когда ему было уже тринадцать… Он забыл, что у него есть отец. Разве не расстался я ради него с Мари, перечеркнул не пустое ребяческое увлечение, а старую добрую дружбу? Такая жертва заслуживала хоть какого-то вознаграждения, он должен был оставить ее в покое, и пусть она себе обучается домоводству, эта девица, имя которой он не произносит и которая, к сожалению, кажется, не собирается последовать примеру своей святой покровительницы, монашенки, дочери Адальрика, герцога Эльзасского, чей день отмечается тринадцатого декабря.
— Ну, ты идешь? — прокричали снизу.
Я не ответил. Я шагал по комнате уже медленнее. Потом, обессиленный, сел на кровать. Молчание Бруно было само по себе признанием — мы не любим говорить о своих слабостях. Но его молчание, если учесть, чем была для него эта девушка, следовало бы назвать скрытностью, а скрытность была недопустима. Она говорила о существовании другого Бруно, Бруно, имеющего свои тайны, живущего своей особой жизнью, неведомой мне, укрывшегося в своем недоверии. Ну что ж, раз он этого хочет, пусть будет так! Будем играть в молчанку. Я тоже в свое время пробовал отмолчаться, но из этой попытки ничего не вышло, зато меня научили, как брать людей измором и с язвительной улыбкой ждать, когда все само перегорит. Родительский гнев мог бы толкнуть мальчишку на какую-нибудь глупость. Поступим умнее. Одна из немногих ободряющих закономерностей жизни: если вы запасетесь терпением, люди, которых вы хотели бы устранить со своего пути, сами рано или поздно уйдут с него. Следует положиться на то, что они сами совершат непоправимые ошибки: сколько порядочных семейств избавилось таким образом от всякого рода проходимок и вертихвосток. Одилия, конечно, не Луиза, но может стать ею: она на верном пути. К тому же в свои восемнадцать лет она взрослее Бруно, своего одногодка. Однажды с чисто женской проницательностью она уже сделала свой выбор, пусть очень несмело, но все-таки сделала его, отдав предпочтение не преданному, а блестящему. Глупость Бруно может, конечно, вывести из себя, но еще рано терять голову. Я поднялся, завязал халат. В эту минуту в дверь постучали.
— Ты не заболел? — спросил Бруно из коридора. — Нет, заходи. Немного болит голова…
Мне захотелось посмотреть, какой у него вид.
— Тебе же говорили, что надо следить за печенью, — продолжал Бруно, открыв дверь.
Он подставил мне выбритую щеку. Я прикоснулся к ней губами. Он показался мне серьезным. Идиотски серьезным. Я мысленно обрушил на него целую литанию ругательств: дубина, осел, болван, остолоп, недотепа, простофиля, бестолочь, дурак! Дела его шли неважно, тем лучше для него! С кислым видом я спустился вниз.
— Луиза только что легла, — сказала Лора, сделав знак глазами.
— Невинность изменила свои часы, — ответил мосье Астен.
Я высвободил штанину из зубов Кашу, щенка, заменившего нам умершую от старости Джепи, который вот уже месяц своими проворными лапами пачкал все наши ковры. На столе лежала приготовленная, видимо, на закуску колбаса, напоминавшая гири старинных часов. Машинально я схватил ее и острым ножом с ожесточением разрезал по крайней мере на двадцать пять кусков.
ГЛАВА XXI
На молчание может откликнуться эхом только молчание. Лора никогда не отличалась болтливостью. Мишель у нас не появлялся. Мамуля не выходила из дому.
Если принять во внимание, что Луиза всегда разговаривала так, словно пускала мыльные пузыри, что Бруно твердо решил молчать, а я, старый специалист рассуждать in petto[10], последовал его примеру, — можно представить себе, какие оживленные разговоры велись в нашем доме, где самым красноречивым был Кашу; он еще, правда, всего лишь учился лаять, но вкладывал в это всю страсть и выразительность, на какую способна захудалая собачонка, у которой только и есть что нос да хвост.
Прошел месяц, другой, не принеся ничего нового; все продолжалось в том же духе: Мишель по-прежнему был для нас залетной птицей, и это понятно — ведь на его визитной карточке инженера неминуемо должна была появиться магическая формула: «выпускник Политехнической школы». Луиза щеголяла в своих шелках, которые так хорошо гармонируют с чистой шерстью (в настоящее время эту шерсть все чаще представлял мосье Варанж — тридцати четырех лет, в модном темно-сером костюме, владелец спортивной машины, наследник ткацких фабрик), поистине шведская непринужденность моей дочери возрастала с каждым днем; Луизу искренне удивляло малейшее недовольство ее персоной, ее неизменная элегантная непринужденность обводила вокруг пальца все приличия; кончиком своей туфельки, заказанной у самого дорогого сапожника, она отбрасывала любые замечания в свой адрес на свалку сплетен. Бруно преуспевал в искусстве избегать откровенных разговоров и, видимо, до поры до времени решил придерживаться такой линии.
Я думал, размышлял и не мог примириться с тем, что произошло. Родителям, у которых с возрастом память становится короче, кажется непостижимым, почти противоестественным тот все возрастающий интерес, что проявляют их дети к каким-то незнакомым людям, еще вчера затерянным среди огромного человеческого муравейника, а сегодня вдруг забравшим такую силу, такую власть; эти люди открыто или тайно вторгаются в вашу жизнь, лишают и отца и мать их прежнего могущества, спокойствия, царившего до тех пор в доме за пергалевыми занавесками.
Вы видите, я старался укрыться под маской юмора: старый, испытанный прием, без которого трудно обойтись педагогу и который так ценится в нашей стране, где предпочитают полировать свою ярость. Не знаю, что бы я отдал, лишь бы только вернуться на два года назад, снова почувствовать себя сиамским близнецом своего сына, снова жить с ним одной жизнью. Я ждал. В ожидании я следил за ним, не сводил глаз с часов, точно так же как он следил за мной во времена Мари. Я замечал все, то есть почти ничего. Бруно казался немного усталым, слегка озабоченным, но, как всегда, собранным, он вел себя сдержанно, но не сторонился меня, он все реже жертвовал для нас своими воскресеньями, но все-таки пытался уделять нам какое-то время. В доме бабушки, где ни о чем не догадывались, а если бы и узнали, то только посмеялись бы над этим, акции Бруно росли.
— Он становится просто молодцом, — говорила Лора, когда у нее случались приступы откровенности.
— Как вам повезло с детьми, мой друг, подумать только: блестящий ум, красавица и верное сердце! — шептала мне одряхлевшая Мамуля, которая, угасая с каждым днем, становилась все прозрачнее и отрешеннее; мы навещали ее не чаще раза в неделю, когда у нее бывали короткие моменты просветления, и проводили минут пять среди всех ее нелепых веревок и безделушек.
Верное сердце, да, конечно! Но когда это сердце приходится делить то с тем, то с другим, а теперь еще с этой невесть откуда взявшейся девицей, которая, вероятно, посмеивается над его верностью, это действует не слишком-то вдохновляюще.
Это были последние слова, обращенные ко мне моей тещей, слова, как и следовало ожидать, насмешливые. Через два дня ее разбил паралич. Правда, на этот раз она выкрутилась, но у нее отнялись язык, руки и ноги. Лора отказалась нанять сиделку, уверяя даже, что в таком состоянии мать будет менее требовательна и за ней легче будет ухаживать.
Мы дали себя убедить со снисходительной благодарностью тех, кто привык к героизму одного из членов семьи, хотя такое «облегчение» выразилось в том, что похудевшая, побледневшая, растрепанная Лора, не зная отдыха, сновала из дома в дом, постукивая своими туфлями без задников.
Прошел месяц. Незадолго до пасхи я узнал от одного из своих коллег, что Луиза почти на правах хозяйки устроила танцульку, чтобы отпраздновать новоселье в доме мосье Варанжа: «Вечер был очаровательный, мой сын был среди приглашенных». Луиза не стада отрицать:
— Ну и что же, — сказала она холодно и ничуть не смутившись, — разве я не могу устроить свою жизнь?
— Какую жизнь? — спросил мосье Астен.
— Ту, которую можно назвать настоящей жизнью, — нетерпеливо бросила она. — Знаешь ли ты, что я уже зарабатываю больше тебя? Может быть, ты предпочитаешь, чтобы я вообще переселилась в Париж?
— Ну что ж, пожалуйста, — ответил мосье Астен, тут же пожалев о своих словах.
— Хорошо, я об этом подумаю, — проговорила Луиза дрогнувшим голосом, затем добавила: — Вместо того чтобы выслеживать меня, ты бы лучше занялся Бруно. За него действительно стоит поволноваться. А мы с Мишелем знаем, чего хотим добиться в жизни, и не беспокойся, мы не пожертвуем своим будущим ради какой-нибудь чепухи.
Больше она ничего не сказала, но я очень скоро выяснил, что Бруно перестал посещать лекции. Мне ничего не стоит, если только я на это решусь, выудить любые сведения в профессорском кругу: у меня, серенького учителя, столько преуспевших друзей, которые будут в восторге продемонстрировать передо мной лишний раз свое могущество, оказав мне эту «любезность». Один из них, тот, что в свое время позволил себе роскошь одну за другой защитить две диссертации в области филологических и юридических наук, известный среди студентов своей придирчивостью на экзаменах и манерой шмыгать носом, за что его прозвали «соковыжималка», не стал от меня скрывать:
— Бруно? Да, я его не вижу уже целую неделю. Скажу тебе откровенно, дела у твоего сына идут не блестяще, далеко не блестяще…
В тот же вечер после ужина я решил поговорить с Бруно. Он тоже не стал ничего отрицать.
— Все точно, — сказал он. — Я хотел подождать еще эту неделю. Узнать результаты конкурса, и тогда сразу обо всем тебе рассказать.
— Конкурса? — проговорил я, потрясенный. — Какого еще конкурса? Ты участвовал в конкурсе, ничего не сказав мне об этом?
— Я принял участие в конкурсе ведомства связи, — ответил Бруно смиренно, но твердо. — Ты же знаешь, я не блещу способностями. Я хочу заняться тем, что мне по силам. Если я не пройду здесь, то попытаюсь найти себе что-нибудь подходящее в системе налоговой инспекции, в какой-нибудь конторе или, может быть, в административном аппарате. Ведь неизвестно, что ждет впереди, а я не желаю сесть в лужу со своей неоконченной, никому не нужной работой на звание лиценциата. И потом, мне бы хотелось как можно скорее начать зарабатывать себе на жизнь.
У него появились какие-то секреты, он принимал без моего ведома решения, собирался поставить меня перед свершившимся фактом, приводил мне разумные доводы, которые скрывали истинные причины его поведения и лишали меня права возмущаться; он держался с непривычным для него спокойствием и хладнокровием; этот незнакомый мне, вкрадчивый, непроницаемый мальчик научился владеть своим лицом, мне казалось, что душа его поражена медленно разъедающими ее микробами… Нет, моего сына подменили!
— Экзамен прошел благополучно, — продолжал он. — Результаты станут известны недели через две. Но я думаю, все будет в порядке.
— Нечего сказать, блестящие у тебя перспективы, ты далеко пойдешь! — воскликнул мосье Астен.
Моего бедного Бруно, которого и так не очень щедро одарила природа, лишали последних возможностей, превращали в полное ничтожество. Его останавливали на полпути, а ведь этот паренек, хоть и очень медленно — что ж, иногда и черепаха догоняет зайца, — мог все-таки чего-то добиться.
— Я все равно не ушел бы далеко, — невозмутимо продолжал Бруно. — Ну, а когда я начну работать, я смогу учиться в высшей школе ведомства связи, она готовит для себя кадры. К тому же мне ничто не помешает, поступив на службу, продолжать изучать право.
Он еще и практичен: откладывает трудности на более поздний срок. Я все больше волновался, едва сдерживая готовый сорваться вопрос: зачем, чего ради? Я знал. И я не хотел знать. Я тоже постараюсь быть непроницаемым, мне это необходимо, чтобы выиграть хоть немного того драгоценного времени, которое разрушает даже камень. Я решил прибегнуть к напыщенному стилю:
— Итак, твой брат изобретет одну из тех машин, что преобразят мир, твоей сестре будет завидовать весь Париж, а ты в своей серой форменной блузе, уткнувшись носом в ящики с перегородками, будешь доблестно сортировать почту! Ничего не скажешь, мой друг, ты выходишь в люди, выходишь в люди. Мне только хотелось бы знать…
Я сделал вид, что колеблюсь. Вздохнул.
— Мне только хотелось бы знать, к чему ты стремишься в жизни?
Бруно не колебался, не вздыхал. Он сразу же ответил:
— Боже мой, папа, я думаю, что главное в жизни — быть счастливым.
Он хотел быть счастливым! Я так и вскипел. Для дураков это слово так хорошо рифмуется с любимым, для осторожных людей — с трусливым, для балагуров — с болтливым. «Мы так счастливы будем вдвоем, столько радостных дней проведем», — откуда у него это сердце мидинетки? Видите ли, на сладкое его потянуло, захотелось тихого счастья — мечты обездоленных и слабых, которые, как и все остальное, достается имущим и сильным. В течение своей долгой счастливой жизни я собрал великолепный статистический материал по этому вопросу. Но кому здесь нужны твои прорицания, Кассандра? У нового поколения вместо философов — певцы. И Бруно уже пел мне:
— Ведь мы только для того и стараемся преуспеть в жизни, чтобы быть счастливыми. И если ты счастлив, не совершив особенных чудес — что бы там ни думали по этому поводу люди, — ты все равно преуспел.
Скромный преподаватель из парижского предместья, незадачливый вдовец, я уже дважды в жизни упускал свое счастье; и теперь, в роли покинутого отца, я чувствовал, что оно в третий раз ускользает от меня. Разговор вдруг снова оживился.
— Ты что-то очень торопишься!
— Мы все торопимся: Мишель, Луиза, я, вся молодежь. Вы оставили нам такой мрачный мир. И у нас, может быть, мало времени впереди.
— Мало времени? Для чего, сынок?
— Для того, чтобы быть счастливыми, — с досадой вздохнул Бруно, словно стыдясь, что ему приходится повторять эти слова.
— Ив чем же ты видишь счастье?
Бруно прищурился. Потом опустил глаза, подыскивая нужные слова, чтобы не разбередить моих ран; не знаю, чего здесь было больше: осторожности, взволнованности, самых искренних чувств, но ответил он уклончиво.
— А разве для тебя самого не была счастьем моя мать?
Да, Жизель была моим счастьем, но каким убогим, зыбким и ненадежным! А потом моим счастьем стала Мари, которую я принес в жертву Бруно. Ожившая обида дала мне силы проговорить с иронией:
— И что же, в свои восемнадцать лет ты уже добился от какой-нибудь юной особы доказательств ее нерушимой любви?
Бруно взглянул на меня своими серыми глазами, явно удивленный язвительностью моего тона.
— Нет, об этом еще рано говорить, — сказал он.
Он казался невозмутимым. Я тщетно всматривался в его лицо, я не мог отыскать в нем ни тени самодовольства, никакого следа страданий несчастного влюбленного. Об этом еще рано говорить, браво! И незачем ускорять ход событий. Незачем мне готовить себя к этому и наспех кое-как вооружаться. Напротив, постараемся затормозить события, прикинувшись добродушным простаком.
— В общем все это ерунда! — воскликнул мосье Астен. — Хорошо, что пока об этом рано говорить. Должен сказать, что подобную глупость я не разрешу преподнести себе раньше, чем через тридцать шесть месяцев. Ведь тебе только восемнадцать лет.
Бруно ушел к себе в комнату, ничего не ответив. Я тоже поднялся к себе, даже не поцеловав его, как обычно перед сном. Надо полагать, что последнее слово им еще не было сказано. И сказано оно, верно, будет еще не скоро. Неужели у меня не хватит силы воли, неужели я пойду у него на поводу, неужели дрогну, глядя на его сердечные томления, забыв о несравненно более глубоких страданиях, которые часто ожидают в будущем тех, кто в юности не устоял перед мимолетным соблазном? Было бы даже неплохо, чтобы в этой любовной передряге моему оболтусу поощипали перышки; может быть, тогда он распрощается с некоторыми своими иллюзиями. Одним словом, я был недоволен собой; лежа всю ночь с открытыми глазами, я пытался убедить себя: «Ты должен поговорить с Луизой, эта бестия здраво смотрит на вещи и, кажется, так же как и ты, считает, что восемнадцатилетний мальчишка может добиться любви от девушки только тайком от ее родителей. Луиза уже однажды пыталась приобщить ее к своей жизни, и она снова может пригласить ее куда-нибудь, ввести в веселую компанию, привить ей вкус к развлечениям, а следовательно, и пренебрежительное отношение к своим знакомым из Шелля».
Я принял две таблетки снотворного и забылся тяжелым сном.
ГЛАВА XXII
Лора накрыла на стол, приготовила суп, нарезала хлеб. Она торопится к матери и, склонив голову, быстро-быстро шьет, вытаскивает нитку, вкалывает иголку и подталкивает ее золотым наперстком — единственной своей драгоценностью, доставшейся ей в наследство от бабушки, которая была слишком богата, чтобы им пользоваться. Я стою рядом с ней в рубашке и жду, когда она отдаст мне пиджак, к которому пришивает пуговицу. Над нами на закопченной стене, между двух гирь в форме еловых шишек, мечется маятник деревянных часов с кукушкой — подарок Луизе от какой-то швейцарской фирмы готового платья в память о демонстрации моделей. Мы все нашли их слишком безвкусными для гостиной, но Лора настояла на том, чтобы повесить их в кухне. Часы показывают без десяти восемь, а Бруно до сих пор не вернулся. Он явно просчитался, потому что на этот раз Луиза возвратилась раньше его, и поскольку он все еще не вернулся, поскольку сегодня четверг, поскольку он, видимо, все еще ждет нужный автобус, поскольку в этот час 213-й переполнен и можно безбоязненно прижаться к девушке, не рискуя навлечь на себя нарекания, я смогу поговорить с Луизой.
— Постойте немного спокойно, Даниэль, — произносит Лора. — Я сейчас кончу. Здесь, оказывается, и две другие пуговицы еле держатся. Я уж заодно и их укреплю.
Я все еще не поговорил с Луизой: ни сегодня утром, ни вчера, ни позавчера. Мне было стыдно. Когда Бруно дома, его взгляд парализует меня! Взгляд мальчика, которого сердит мое поведение, но который в то же время открыл в своем отце куда более сильные отцовские чувства, чем он предполагал. Почти такую же реакцию вызывало во мне его поведение во времена Мари: меня удручала его враждебность и в то же время радовали причины, порождавшие ее. Однако надо действовать. Без трех минут восемь. Луиза вот-вот спустится в гостиную, включит телевизор. Если в восемь часов… или, скажем, в половине девятого…
— Ну вот и готово, — объявляет Лора, протягивая мне пиджак.
Но полы пиджака проезжают по краю стола и сметают с него маленький кусочек белого картона. Машинально я поднимаю его.
— Смотрите не потеряйте, — предупреждает Лора, — это донорская карточка Бруно. Он забыл ее на столе.
Это тоже характеризует Бруно с самой лучшей стороны: из трех моих детей только он откликнулся на призывы, с которыми ежедневно обращаются к нам по радио. Астен Бруно-Рудольф, 18 лет, проживающий в Шелле, гласила карточка, заполненная круглым четким почерком, наверху были проштампованы даты. Но чья-то быстрая рука нацарапала сбоку красными чернилами: Группа крови первая, универсальный донор. Быстрая рука! Убийственная рука! Карта вдруг начинает дрожать в моих пальцах, они разжимаются, листок выскальзывает и падает на пол. Лора быстро поднимает его. Она тоже сразу все поняла. Она ничего никогда не слышала ни о Ландштайнере, ни о четырех группах крови, ни о передаче их свойств по менделистским законам наследственности… И все-таки она понимает, что существует какая-то связь между кровью отца и кровью сына. Вы, мосье Астен, повсюду видите имманентную справедливость и в случае необходимости любите взывать к ней; так вот, она не заставила себя долго ждать. Вы только еще задумали совершить недостойный поступок, а возмездие уже обрушилось на вас. Благодаря простому клочку бумаги в одно мгновение было покончено со старой проблемой, которую никто особенно и не стремился решить. Еще в немецком госпитале вы случайно узнали, какая у вас группа крови, и вы достаточно начитанны, чтобы понимать, что никогда, ни при каких обстоятельствах у отца, имеющего вашу группу, не мог родиться сын с группой крови Бруно.
Лора, еще недавно так торопившаяся домой, замерла, не смея шевельнуться. А вот и кукушка выскакивает из своего домика и кукует восемь раз. Спасибо, кукушка, ты очень добра, но теперь это уже ни к чему… Такая же птица, как и ты, святой дух, промышляет, где может, и дарует нам время от времени маленького мессию, которому мы отдаем всю свою любовь. Мне только не хватает традиционных лилии, а в остальном я, кажется, вполне справился с ролью святого Иосифа.
— Даниэль, — шепчет Лора, — сядьте же.
Эта добрая душа пододвигает мне стул, потом передумывает и приносит другой, так как у первого расшатана ножка. Я починю этот стул, мне давно это следовало сделать. Дома вечно забываешь о таких мелочах и годами садишься на неустойчивый стул, всякий раз обещая себе починить его в ближайшую субботу. Не так ли было и с Бруно? За эти тринадцать лет я мог бы 365 раз в году плюс четыре дня високосных лет, что составляет 4750 раз, мог бы 4750 раз заставить его сделать анализ крови. Но то об этом не думаешь, то не смеешь на это пойти, предпочитаешь сомневаться, хочешь сохранить хоть какую-то надежду, играешь роль Иосифа, этого безропотного плотника; тем временем младенец, как сказано в Писании, «возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости». И ты оказываешься совершенно неподготовленным к подобному открытию, которое не сообщает тебе ничего нового, которое даже не удивляет тебя и тем не менее совершенно уничтожает, и ты опускаешься на стул, а он трещит под твоей тяжестью, даже если это самый прочный стул в доме.
— Даниэль, — говорит Лора, — этим анализам не всегда можно доверять.
— Нет, Лора, здесь сомнений быть не может.
— Пусть даже так, но что это меняет?
Действительно, что это меняет? Pater is est quern nuptiae demonstrant[11]. Где-то на свете живет отвратительный, опасный тип, которого даже нельзя принимать в расчет, которого никто никогда не принимал в расчет, кобель, которому, как и всякому кобелю, нет никакого дела до его щенят. Родной он мой сын или приемный, все равно мне по праву принадлежат все прекрасные эпитеты, которые присваиваются имени отца. Мосье Астен поднимается и глухо говорит:
— Да, это действительно ничего не меняет.
Мне даже кажется, бог мой, мне даже кажется, что у него глаза полны слез, и что Лора, Лора, его кастелянша, его экономка, его кухарка, его сиделка, положила свою руку на его руку и смотрит на него, как и прежде, с угнетающим его чрезмерным восхищением. Она добра ко мне. Она всегда была добра ко мне, полна незаметного дружеского участия, которое ничего не в силах убить в ней, и, вероятно, потому-то она так и убивает меня. Но она заблуждается относительно нелепых слез, висящих на ресницах этого уже поседевшего человека. Она заблуждается. Испытания остались позади. Это действительно ничего не меняет, и даже лучше, что он не мой сын, что он найденыш, что он просто кукушонок и что в то же время он так мне дорог. Редкое преимущество. Сын получает фамилию отца, и все-таки ни один отец не может сравниться с матерью, которая выносила ребенка под сердцем и отдала ему столько забот и бессонных ночей. Ведь у отцов нет той органической связи с детьми, какая есть у матерей; а сколько на свете отцов, которым дети обязаны только своим зачатием, причем нередко чисто случайным. Мне же суждено было стать твоим отцом, мой мальчик, мне было суждено стать тем человеком, который в течение долгих лет выносил в своем чреве любовь к тебе и, извратив природу, должен был разрешиться тобой от бремени.
Нет, в твоих жилах не течет моя кровь. Но имеет ли это значение, если моя кровь так плохо согревает Луизу и Мишеля? Моя кровь не течет в твоих жилах, но нас связывает нечто большее: нас связывает любовь. Ни одно существо на земле не принесло мне столько страданий и не дало мне столько радостей. Нет у меня никого ближе тебя. А главное — ты сам признал во мне отца. Да, получение отцовства совсем не то, что принято думать: исключение из правил, утвержденное законом. Нет, мы все подвергаемся этому испытанию, и нашими судьями являются дети: только тот, в ком сын признал своего отца, имеет право так называться. И если отец признан, какая разница, кто дал жизнь его сыну? Подобно тому как я признал Бруно своим сыном, этот мальчик узаконил мое отцовство, этот мальчик, у которого так много общего со мной, который, как и я, живет сердцем, у которого нет ни честолюбивых планов, ни сил, ни больших возможностей, ни особых успехов, могущих польстить моему отцовскому самолюбию, но который как-то сказал: «Своего отца я бы никогда ни на кого не променял…»
Каблучки Луизы застучали по лестнице. Бруно все еще не вернулся. Семь минут девятого. Я смотрю наконец на часы, где за дверцей притаилась кукушка, и с облегчением вздыхаю. Что значит случайный дар плоти в сравнении с навеки отданным сердцем? Через пятьдесят лет, когда и костей моих не останется, кому придет в голову устанавливать мою группу крови, мои хромосомы, мое истинное потомство? Ты больше не кукуешь, кукушка, а жаль. Живая или деревянная, на этих часах или в лесу, пой, кукушка, пой для тех, кто не придает значения формальностям, смейся над родословной людей, которые все, в том или ином колене, произошли от какого-нибудь побочного ребенка, усыновленного отцом. Пой, кукушка, теперь тебе нечего смеяться надо мной.
— Ну вот, такой вы мне больше нравитесь, — говорит Лора.
Она еще никогда не говорила так много, как в этот вечер, и сама этим смущена. Она снимает накипь с бульона, который варится в кастрюле на медленном огне, зачерпывает бульон разливательной ложкой и переливает его в эмалированную миску. Хотя ваш патетический тон делает вам куда больше чести, чем ваша ирония, взгляните на нее и возьмите за образец ее простоту.
— Все готово, — объясняет Лора. — Я вам больше не нужна? Тогда я пойду к маме.
Она уходит с улыбкой, которая слишком напоминает бальзам. Она уходит, и в пустой кухне, пропитанной запахом лука, я впервые замечаю ее отсутствие.
Калитка стукнула дважды. Бруно встретился со своей теткой. Нет еще и половины девятого, но все равно, теперь это не имеет значения… Я не должен забывать, что Одилия вызывает у меня такие же чувства, какие когда-то вызывала Мари у Бруно. Но Бруно восемнадцать лет, он не вдовец, обремененный тремя детьми, и у него нет Лоры. Он поступает, как все сыновья, он берет, я же поступаю отнюдь не так, как отец, которому полагается давать. Я только изображаю благородное волнение. В действительности же меня беспокоит другая мысль: что же будет со мной? Я пытаюсь взять на себя роль судьи его счастья, но лишь для того, чтобы спасти свое собственное; а поскольку я оказался плохим судьей в своих делах, то могу и ему все испортить. Я сам вручаю Бруно ключ, чтобы ему легче было замкнуться в своей сдержанности и молчаливости, а стоит лишь раз замкнуться в себе, и к этому привыкаешь, я слишком хорошо знаю это, у меня есть опыт. Бруно слушается своего сердца, которое, быть может, не слишком благоразумно — но следует ли это назвать недостатком, да и кто возьмется утверждать такое; однако в данном случае ему нельзя отказать в житейском здравом смысле, хотя это ему и не очень свойственно. Он очень хорошо понимает, что ему всего лишь восемнадцать лет, что его флирт — если там вообще есть какой-то флирт — несерьезен. Он ждет, чтобы его ухаживания стали привычными, приемлемыми, чтобы шансы его возросли, а пока, в ожидании, которое я не захотел разделить с ним, он сам, один, плетет свой кокон, и когда из кокона наконец вылетит бабочка, ее сразу же унесет от меня чужим ветром. Моя собственная ревность действует мне во вред, отдаляет его от меня.
Дверь открывается. Вот он входит, широкоплечий и собранный, небрежно одетый и тщательно взлохмаченный, как того требует мода. Он ставит на стул свой огромный портфель, в котором носит учебник Планиоля, это по крайней мере служит ему алиби. И говорит:
— Черт возьми! Да уже четверть девятого. Никогда бы н подумал, что так поздно. Добрый вечер.
И он целует меня.
— Ты, вероятно, встретил свою подружку? — спрашивает добродушным тоном тот незнакомый мне господин, который уже целиком завладел мною.
Удар кулака не подействовал бы сильнее. Но быстрота, с какой он ответил, была достойна Бруно, достойна его возраста.
— Ну, уж если говорить всю правду, — объявляет он, — я встретил Мари, и мы с ней по дороге зашли посмотреть гольф в Нейи-Плезанс.
Я меньше всего ожидал услышать это имя. Было чему удивляться.
— Мари?
И вдруг Бруно без колебаний, словно для нас это была самая обычная тема, заговорил.
— Знаешь, — сказал он озабоченно, — это может показаться глупым, но у Одилии корь.
— Так поздно — это опасно, — заметил мосье Астен. И продолжал с прекрасно разыгранной небрежностью: — А я как раз подумал, что-то ее не видно последнее время.
Теперь настала очередь Бруно удивляться. Он еще не знает, доверять ему или не доверять. Доверие побеждает. Я всегда в конце концов уступаю, но на этот раз я сдался быстрее, чем он ожидал. Лицо его становится жалобным.
— С ней встретиться и так не легко, — признается он.
В его глазах уже нет благодарности. Они зовут на помощь. Но о моей помощи все-таки еще не может быть и речи.
ГЛАВА XXIII
В сущности, Бруно скрыл от меня только свои намерения, свои встречи, которые не имели ничего общего с любовными свиданиями, и то, что его дела не очень-то быстро продвигались вперед. Никаких деталей я от него и не требовал. Меня, как старую лошадь, надо подстегнуть кнутом, чтобы я преодолел препятствия, но когда подъем взят, сразу же сказывается напряжение. Несносный ворчун снова просыпается во мне и начинает свои рассуждения: «Пожалуй, лучше помолчим, чтоб не раззадоривать Бруно. Запретный плод слаще. Лучшее средство против старой любви — новая любовь. На факультете столько соблазнов. Не следует заострять его внимание на этой девочке, одобрять его выбор, кто знает, может быть, скоро он и сам разочаруется в ней. Действовать надо очень, очень тонко».
Сам Бруно недели две не заговаривал со мной об Одилии. Он, вероятно, воздерживался заводить о ней речь при тетке и сестре, так как меньше всего рассчитывал на их поддержку, и только время от времени удостаивал меня в разговоре каким-нибудь коротеньким замечанием:
— Кстати, эта знаменитая корь кончилась.
— Кстати, она снова ходит на занятия.
Все эти «кстати», унаследованные от меня, употреблялись очень сдержанно, отнюдь не навязчиво. Никогда еще Бруно не был так мил и предупредителен. Если в его поведении и была какая-то доля расчета, расчет этот совсем не чувствовался (гораздо меньше, чем мой). Я надеялся, что этот период продлится довольно долго, и меня бы вполне устроило создавшееся положение; однако после того, как девица Лебле («девица Лебле» — типичный стиль старого брюзги) оправилась от своей болезни, Бруно стал возвращаться домой по четвергам и субботам какой-то взвинченный, а иногда просто в убийственном настроении, которое я тут же про себя комментировал. Один внутренний голос шептал: «Она явно неглупа». Второй: «Чего еще надо этой ломаке?»
Только однажды он вернулся домой по-настоящему счастливым. «Ну, все, — похолодев, сказал себе ворчун. — Не иначе, как они скрепили свой контакт поцелуем где-нибудь в темном коридоре». Но Бруно тут же сообщил:
— Ну так вот, результаты конкурса объявлены. Я прошел двести восьмым. Хорошо, что было триста мест!
Он посмеивался над собой, и у меня не хватило жестокости ответить ему, что пройти двести восьмым на конкурсе, где совсем не требовалось образования, которое он получил, — победа далеко не блестящая. Но он не был создан для того, чтобы сделать себе карьеру, даже ту скромную карьеру, о которой я для него мечтал.
— Ну что же, — сказал я. — Приятная новость для Одилии.
— Не думаю, чтобы это произвело на нее впечатление, так же как и на тебя, — ответил он, словно через силу выговаривая слова.
Я тут же упрекнул себя за то, что омрачил его радость. Бруно действительно поник, видя, как мало воодушевили меня его «успехи». Он сделал несколько шагов по комнате, остановился. Покачал головой. Старая привычка, полученная мной в наследство от матери и заимствованная у меня Бруно, которую я называл «арабским шествием». Он собирается уйти, он направляется к двери, но вдруг, повернувшись, пускает стрелу:
— Да ведь и мои отношения с Одилией не вызывают у тебя большого восторга. Ты находишь, что это слишком рано?
— Но это действительно слишком рано, Бруно.
— Я знаю, ты уже не «против», но ты пока и не «за», — снова проговорил Бруно, еще больше растягивая слова.
— А как бы ты вел себя на моем месте?
— Не знаю, — ответил он. — И потом я не на твоем, я на своем месте, со мной все еще обращаются как с мальчишкой; ты считаешь, что я слишком рано полюбил девушку, так же как, вероятно, думает и она сама, если она вообще об этом думает. Я на своем месте, я совсем один, и я, как раз наоборот, боюсь, что уже слишком поздно. Все это совсем не так весело.
На этот раз он действительно собирался уйти. Но нет, снова вернулся.
— Я совсем один, и только потому, что ты боишься остаться в одиночестве.
Я так и замер. Эта подсказанная интуицией откровенность говорила о твердости Бруно и о том, какими чувствами эта твердость вызвана. Мне стало страшно, что я не совладаю со своим голосом, что он задрожит, и от этого у меня пересохло в горле. Когда Бруно был уже в дверях, я смог только выдавить из себя:
— Ну, если хочешь, мы поговорим об этом еще раз, на свежую голову.
К счастью, теперь его так и тянуло говорить об этом. Мало-помалу он осмелел; он, видимо, даже не столько стремился убедить меня, сколько сам хотел лучше во всем разобраться. Я выслушивал его, иногда задавал какой-нибудь вопрос или вставлял коротенькое замечание. Он не строил никаких иллюзий и смотрел на вещи очень здраво.
— Ты считаешь, что я слишком тороплюсь. Но в восемнадцать лет девушка совсем уже взрослая. Весь вопрос в том: или я не стану торопиться и у меня уведут ее из-под носа, или же я поспешу и в таком случае рискую наделать глупостей. — Он не оставляет мне времени подсчитать, сколько девушек можно найти хотя бы в одном только Шелле. — Ты мне, конечно, можешь сказать, что есть другие девушки. Но когда потеряешь голову из-за одной, другие уже не существуют. Глупо, конечно. Прямо как в песенке.
Когда-то я и сам думал так же.
— В конце концов, такая любовь — мечта моралистов, и если она встречается не так уж часто, как они об этом говорят, то все-таки гораздо чаще, чем это принято думать. Вот я смотрю на своих приятелей. Не больше трети из них ждут, когда настанет их время, другие живут в свое удовольствие, а третьи уже обзавелись семьей. Ты не обращал внимание на статистику? Никогда еще не женились так рано. Мы торопимся, мы не хотим отстать от времени, а оно с бешеной быстротой несется вперед. Но мне кажется, что все эти разновидности существовали во все времена и в общем пропорция не так уж изменилась. Однако почему-то принято говорить только о самой беспечной части молодежи.
У меня в семье было по представителю каждой такой разновидности. Сейчас я снисходительно смотрел на своего младшего сына, представлявшего третью подгруппу.
— В наши дни, — продолжал он, — именно нотариус утратил свое значение, а не мэр и не священник.
Но отвлеченные рассуждения были непривычны для Бруно, его скорее интересовал самый итог. Он то терял веру в себя:
— Покорить девушку куда труднее, чем сдать экзамен.
То вновь приободрялся:
— Плохо ли, хорошо ли, но обычно я сдавал свои экзамены.
То посмеивался над своим постоянством:
— Я как верная собачонка…
И в то же время считал, что это его единственный шанс.
— Сейчас главное — чтобы она привыкла. И добавлял:
— Так же, как и ты…
Можно было подумать, что ему угрожает целая армия соперников. Но стоило мне произнести имя какого-нибудь юноши, как он тут же с улыбкой отклонял его. Однажды я даже упомянул имя Мишеля.
— Она виделась с ним?
— Да, раза два, кажется. Успокойся; сначала ее, как и многих других, притягивал к себе его блестящий мундир. Но теперь она первая смеется над этим. Она поняла, что из себя представляет мой брат. Она говорит, что этот egoaste[12] далеко пойдет.
— Ну а если бы их отношения далеко зашли, как бы ты поступил, Бруно?
— Я иногда сам задаю себе этот вопрос… Во всяком случае, можешь не сомневаться, Мишель бросил бы ее даже с ребенком.
Его глаза потемнели, он замолчал. И я вдруг понял, что мой сын способен даже на большее, чем его отец, который, вероятно, не стал бы его удерживать от такого безумного шага и убедил бы себя, что для него это единственная возможность иметь кровного внука от Бруно.
Проходили дни. Однажды вечером, в четверг, вернувшись домой более мрачный, чем обычно, он спросил меня:
— Скажи, что бы ты стал делать на моем месте? Я ей ни о чем не говорю, боюсь нарваться на отказ. Я все пытаюсь приучить ее к себе. Но если так будет долго продолжаться, у меня не останется никаких шансов: приятельские отношения — гибель для любви.
Я не стал ему напоминать, что еще совсем недавно он не захотел поставить себя на мое место. Я не слишком был заинтересован в успехах Бруно. Но меня начинали задевать за живое его неудачи, да просто тяжело было смотреть, как мучается парень. Я предложил:
— Попробуй-ка не показываться ей на глаза некоторое время. Отсутствие обычно замечают.
— Или им пользуются. Хорошо тебе сейчас говорить, а во времена Мари ты без конца пропадал у нее.
Он покраснел, замялся.
— Теперь, когда я об этом думаю, я понимаю, что мы вели себя как последние эгоисты. Нелегко тебе тогда приходилось,
В этот же вечер, надеясь, что он будет чувствовать себя увереннее на четырех колесах, я предложил ему по четвергам и субботам брать мою машину (дав себе слово при первой же возможности купить новую).
Недели три спустя Бруно, прежде чем отвезти Одилию домой, заехал с ней к нам. Мне понравилось, как они запросто говорили друг другу «ты», и я был доволен, что в их взглядах не было ничего сообщнического. Одилия была хорошо причесана, в элегантном платье, в ней почти ничего не осталось от непоседливой прелестной девочки с распущенными густыми волосами. Теперь глаза ее смотрели серьезней, грудь оформилась, и только по-прежнему забавно морщился нос. Всем своим поведением она подчеркивала, что ее с Бруно не связывают никакие обязательства, а сам Бруно, видимо, ни в коем случае не хотел показаться мне самоуверенным. Они не пробыли у нас и трех минут, не сказали и трех фраз; я почувствовал, что у меня защемило сердце лишь в тот момент, когда они садились в машину: Бруно на мое место, Одилия на обычное место Бруно — с уверенностью пары, которая не в первый раз едет вместе и у которой уже появились свои узаконенные места, свои привычки.
— Однако он у нас становится предприимчив! — бросила Луиза, которая в тот день случайно оказалась в это время дома.
— По-моему, не очень удачно сказано.
— Не станешь же ты утверждать, что здесь дело пахнет флердоранжем? Надеюсь, ты все-таки не позволил бы ему сделать такую глупость, — почти строго сказала Луиза.
В этот момент мимо проходила Лора с ведром угля.
— Ты могла бы помочь тете, — сухо заметил я.
— Оставьте ее, — вступилась за нее Лора. — При ее профессии надо беречь руки.
Но на следующий день, застав меня одного, Лора, правда, не сразу, но все-таки решилась поговорить со мной.
— Вы не ответили на вопрос Луизы, Даниэль.
— Об этом пока рано думать.
Я почувствовал, что Лора обиделась, и, конечно, у нее были на то свои основания. Мой ответ как бы ставил ее вне обсуждения этой проблемы. А ведь пятнадцать лет самоотверженной материнской любви к Бруно давали ей право хотя бы на совещательный голос. Мне бы следовало оказывать ей по крайней мере внешнее уважение. Меня хватало на то, чтоб предложить своей дочери помочь Лоре донести тяжелое ведро с углем, но я никогда не делал этого сам. Я относился к Лоре с тем уважением, какое питаешь к отличной стиральной машине. Но, однако, в тот день, когда я обнаружил донорскую карточку Бруно, ее поведение живо тронуло меня. Она словно на мгновение отделилась от стены, где до сих пор в течение стольких лет я видел только ее тень. Мне захотелось искупить свою вину.
— А что вы сами думаете, Лора, по этому поводу?
— Их молодость не пугает меня, Даниэль. Все зависит от девочки. Бруно — это плющ. А плющ может обвиться только вокруг чего-то устойчивого. И мне очень не хотелось бы…
Она тут же осеклась — слишком непривычным был для нее глагол «хотеть», даже в условном наклонении.
— Вы знаете лучше, чем кто-либо другой, вы доказали это всем своим поведением, что этот мальчик имеет особое право на счастье.
Лора не назвала вещи своими именами, и все-таки она нашла нужные слова, которые в женских устах прозвучали мягко, но весомо. Грудь ее от волнения подымалась. Вот так проживешь всю жизнь рядом с человеком и даже не узнаешь, что он думает, что чувствует. Оказывается, свою беззаветную любовь, которую она, впрочем, никогда не подчеркивала, Лора отдавала не самому младшему ребенку в семье, а ребенку подкинутому. И я, право, не знал, радоваться ли, что нам с ней одинаково дорог этот мальчик, или досадовать, что она покушается на мои права. Лора добавила:
— Я не задумываясь дам согласие, если Одилия принесет ему счастье.
Согласие, положим, должен был дать я. Но Лора по крайней мере думала только о счастье Бруно.
Одилия появлялась в нашем доме еще несколько раз, но чаще они с Бруно предпочитали встречаться где-то на стороне. Мы смотрели на них как на неразлучных друзей, но отнюдь не как на жениха с невестой. Я сказал Лоре: «Мне бы хотелось, чтоб это тянулось как можно дольше; мы по крайней мере присмотримся к ней». И Луизе: «Между ними ничего нет, и я не хочу, чтоб об этом болтали». Мишель, который за весь семестр лишь дважды осчастливил нас своим посещением, кажется, вообще ничего не знал об их дружбе, вернее, это просто не интересовало его. Я, как и прежде, при встречах раскланивался с моим соседом, отцом Мари. Но как-то на собрании бывших фронтовиков я встретил его брата — отца Одилии, агента по продаже недвижимого имущества, который отнюдь не был крупным дельцом, но зато, как говорили, предавался с чисто «шелльской» страстью изучению орудий каменного века.
— Вы отец Бруно? — обратился он ко мне.
И тут же в самой учтивой форме начал расхваливать моего сына. Если послушать этого человека, зрачки которого то расширялись, то сужались, прыгая на белом глазном яблоке, как пузырьки на поверхности воды, — точно он хотел установить, насколько тверды ваши принципы, — мой сын принадлежал к той редкой в наши дни категории порядочных молодых людей (редкой, не так ли, дорогой мосье Астен), с которыми можно спокойно отпустить свою дочь на танцы, на лодочную станцию или в кино на какой-нибудь приличный фильм, разрешенный для несовершеннолетних. Он, очевидно, не видел никакой угрозы в здоровой дружбе «наших детей». Целые четверть часа я упивался медом, пока в него не попала ложка дегтя.
— Ну, а как поживает мадемуазель Луиза? Все так же весела и беспечна?
Настораживающая вежливость: для семьи Лебле Луиза была, вероятно, той любительницей приключений, которая в семье Астен носила имя Мари. Этой фразой мне давали понять, что я чересчур легко примирился с образом жизни дочери, но я это слишком хорошо знал и без них. Разве не дал я своего согласия на то, чтобы Луиза подыскала себе небольшую квартиру, и она, совершив почти невозможное, тут же нашла помещение с помощью мосье Варанжа; его скромная опека проявилась и в том, что он предоставил в ее полное распоряжение машину и, как уверяли меня, даже собирался, пользуясь своими связями в промышленных кругах, пристроить после окончания института моего студента, ничего не прося взамен, даже руки моей дочери. Но что я мог поделать? Луиза была совершеннолетней, и решимости ей было не занимать. Если бы я активно вмешался в ее жизнь, произошел бы скандал, который каким-то образом отразился бы и на Бруно, и на Мишеле, да и самой Луизе было бы после этого труднее бросить гарпун, которым она в конце концов, несомненно, попадет в какую-нибудь крупную рыбу.
Wait and see[13] — основной припев моей жизни. Бруно готов был ждать сколько угодно. Пока все сводилось к бесконечным успокаивающим предварительным разговорам. В течение последних двух месяцев, не желая ударить лицом в грязь, Бруно приналег на науки и экзамены сдал в общем довольно сносно. Я посоветовал ему не ждать, пока для него подыщут должность в каком-то отделении ведомства связи, а добиваться работы в Париже или по крайней мере в его восточных предместьях. Но поскольку назначение зависело от места, занятого им на конкурсе, Бруно мог рассчитывать на работу не раньше чем через семестр. Теперь вставал вопрос о каникулах. Лора, у которой на руках была больная мать, не могла покинуть Шелль. Луиза отправлялась в турне по Италии. Мишель предпочел снова поехать в Прованс. Взять с собой в Эмеронс Одилию я не считал возможным — там не только не было для нее подруги, но и вообще никакой другой женщины, а поручить ей наши кастрюли, конечно, было немыслимо. Дядя снова пригласил ее в Овернь. Бруно, которому так не хотелось оставлять ее, рвал и метал, он пустился на какие-то интриги и не знаю как, каким образом, но добился того, что Лебле, якобы желая отплатить нам любезностью за любезность, предложил ему поехать с ними. Для него взяли палатку Одилии, которую он должен был разделить с каким-то приятелем. Я, конечно, дал ему свою машину. И вот я остался один, радостный, как лесная сова. Дважды в день я переходил улицу, отправляясь обедать и завтракать в дом своей тещи; я ждал писем из Италии, Прованса и Оверни. Письма из Оверни приходили сначала каждые три дня, потом раз в неделю. Затем их сменили редкие открытки. В последней открытке говорилось: «Мы вернемся в понедельник».
Чтобы не было сомнений, кто это мы, стояли подписи: Одилия и Бруно.
ГЛАВА XXIV
И вдруг события стали развиваться с молниеносной быстротой: они вернулись, покрыв без остановок все расстояние от Орияка до Парижа.
— Вот и мы, привет! — коротко и звонко отчеканил Бруно.
А Одилия добавила:
— Вам, вероятно, очень не хватало машины? Я все время чувствовала себя страшно неловко оттого, что мы ее у вас забрали.
Она очень вежливо, очень учтиво поблагодарила меня; проверила, есть ли масло в моторе, достаточно ли воды в радиаторе, хорошо ли работают аккумуляторы, чтобы вернуть мне в полном порядке машину, которую, если мне не изменяла память, я ей не одалживал. Они не стали объяснять мне, почему, уехав поездом, Одилия возвратилась вместе с Бруно, и словом не обмолвились о своих приятелях, не сказали, вернулись ли те из Оверни; они не стали мне рассказывать, как они провели время высоко в горах, где такой чистый воздух, стремительно мчатся ручьи, пасутся рыжие коровенки, а в прокопченных хижинах живут радушные пастухи. Видимо, не это имело для них значение. Они просто поставили на стол привезенную мне в подарок корзину, полную шевелящихся лапок и клешней, пояснив:
— Здесь не меньше шести дюжин. Одилия знает все места, где они водятся. Если бы ты только видел, как она приманивает их в верши тухлой бараниной!
— Я приготовлю вам раковый суп, — сказала Лора.
Действительно, весьма подходящее блюдо для угрюмого рака-отшельника, И через минуту из кухни уже доносился звон посуды — это означало, что Лора мужественно солит, перчит и посыпает петрушкой отчаявшихся раков и бросает их в кипящую воду. Потом она вышла ко мне на террасу и шепнула:
— На этот раз…
На этот раз все было ясно. Держу пари, что, если бы сейчас мы напомнили Бруно его сомнения, колебания, уловки, он бы искренне удивился. Они с Одилией вышли в сад, они и не думали прятаться, наоборот, они уселись на самом виду, тесно прижавшись друг к другу, на невысокой каменной ограде, хотя рядом стояла скамейка. Никаких нежностей, никаких томных взглядов. Они сидят, свесив ноги в дудочках совершенно одинаковых черных брюк, которые делают их похожими — как и многие другие пары — на гомосексуалистов. Можно было бы, пожалуй, и обмануться на их счет, подумать, что сохранен status quo, если бы они сами не подчеркивали царившее между ними согласие (весьма деликатный способ ввести нас в курс дела) и если бы я. не видел своими глазами, как они дважды прижались друг к другу головами, или, чтобы быть более точным, как теменная кость Бруно Астена склонилась к теменной кости Одилии Лебле и волосы их перепутались. В наше время, когда всякая слащавость в любви считается смертным грехом, это было, как я понял, выражением высшего восторга.
— И как ему только удалось? — шепчет мосье Астен.
— Он внушает такое доверие, — шепчет Лора.
Ее любовь — словно расщепленное и ослабленное повторение моих чувств, словно моя преломившаяся страсть, прошедшая через кристаллы исландского шпата.
— Он внушает такое доверие, — повторяет Лора, окончательно исцелившись от своего молчания. — Вы, мужчины, думаете, что победа обычно достается сильным и грубым, но женщины, за очень редким исключением — да и те потом готовы кусать себе локти, предпочитают для собственного же спокойствия мягких и кротких. — Так всегда было.
Замечание удивительно типичное для Омбуров, весьма многозначительное, и тот, кто не знает Лору, нашел бы его вполне естественным. Лора кричит:
— Бруно, ты уже заходил к бабушке?
Но из глубины сада откликаются без особого восторга, да и я тоже его не испытываю, чувствуя, как у меня отбирают власть. И тем не менее мы направляемся к калитке, не спеша переходим улицу, всю изрытую игроками в шары, и оказываемся в комнате, где возлежит на своем ложе Мамуля, голова которой покоится на трех подушках. Лора наклоняется к своей матери, которая в довершение всех бед еще и оглохла, и кричит:
— Одилия и Бруно пришли поздороваться с тобой! Одилия и Бруно…
Она делает упор на «и». Мадам Омбур открывает один глаз, устремляет его на Бруно, который нюхом чует — ничего не поделаешь — ее молчаливое одобрение. Потом она устремляет свой глаз на растерянную, смущенную, чувствующую себя здесь чужой Одилию. Мамуля делает усилие, пытается что-то сказать, но тщетно, изо рта у нее течет слюна, она бормочет нечто несвязное. Наконец мы разбираем:
— Лебле… Леблеседле.
— Да, да, это маленькая Лебле, — подбадривает ее Лора.
— Лебле усидит ли в седле… — наконец выдавливает из себя Мамуля.
Она закрывает глаза, и Бруно тут же отходит — он не оценил ее жалкую попытку сострить. Одилия говорит, что ее ждут дома. Мы снова один за другим переходим улицу. Бруно садится за руль, а Лора — с моей точки зрения это ошибка — целует Одилию, тогда как более проницательная Одилия, пожимая мне руку, говорит:
— Я сейчас же отпущу его.
Машина трогается. Ну что же, может быть, все и кончится хорошо, у нее отнюдь не победоносный вид, да она, кажется, и не слишком торопится. У нас еще будет достаточно времени присмотреться к ней. Мы ничего не имеем против нее, но надо, чтобы она поняла, что она должна войти в этот дом, в эту семью, подчиниться установленному порядку, а не отрывать от нас Бруно. У Бруно могут появиться новые привязанности, но он не должен лишаться любви своих близких, ведь он завоевал ее. При этом условии, если, конечно, мы не будем спешить и устанавливать точных дат, все может кончиться хорошо; и вот, когда в руках у Бруно будет какая-то специальность, когда он отслужит свой срок в армии, мы устроим ему обручение, с которым тоже не следует торопиться и которое будет выглядеть очень трогательно и поэтично, как теперь редко бывает, а затем мы сыграем…
— Что с вами, Даниэль, вы грезите, вы словно застыли на месте? — говорит Лора, тронув меня за рукав.
ГЛАВА XXV
Самого себя не переделаешь. В Лоре меня по-настоящему восхищает одна черта: искренняя убежденность в том, что ее святая обязанность — делать все, что она делает; и при этом она не считает себя достойной даже того малого, что она получает. Не прошло и двух недель с приезда Бруно с Одилией, а они уже стали для нас почти невидимыми. Лора посмеивалась, считая их поведение вполне естественным. Еще немного, и она стала бы отсылать их куда-нибудь повеселиться даже по воскресеньям, когда они, перед тем как исчезнуть, заставляли себя провести с нами полчаса. Я замкнулся в своей воловьей покорности и лишь изредка возмущенно мычал про себя. Я смотрел на Бруно. Я спрашивал:
— Вы едете в Шантий? Пожалуй, я лет пятнадцать не был там. Как-то раз с твоей матерью…
Ну а он собирался туда с Одилией. Влюбленных не устраивает общество папы. Их гораздо больше устраивает его машина, хоть она и кажется им маловата. Я выходил из себя. Я не возражал против их дружбы, но я надеялся хоть в какой-то мере делить ее с ними. А делить приходилось только расходы. Но вот новость! Бруно, получивший место в отделении связи в Нейи-Плезанс, решил оставлять себе треть жалованья, а остальное отдавать мне. Нужны ли мне были его деньги? Мишель, который в чине младшего лейтенанта проходил военную подготовку в школе Фонтенбло, теперь не стоил мне ни копейки. Так же как и Луиза, окончательно обосновавшаяся в Париже. Я купил в кредит «аренду», решив отдать малолитражку Бруно, хотя в душе ни минуты не сомневался, что в скором времени он не преминет вернуть мне мою старенькую машину и заберет себе новую. Что ж, каждый делится чем может.
Из радостей того же порядка у меня осталась еще одна: сглаживать углы. Легче всего убедить в чем-то самого себя, когда стараешься убедить в этом других. Теща уже не шла в расчет. Мнение Лоры всегда совпадало с моим. Со стороны Мишеля и Луизы я мог рассчитывать только на враждебное отношение к этой истории. Возможно, Луиза была окрылена своим недавним успехом — ее показывали по телевизору, — возможно, она чувствовала себя более независимой, пребывая в состоянии почетного междуцарствия после непрокомментированного исчезновения мосье Варанжа, но она буквально отчитала меня по телефону. В ее студии, куда она ни разу меня не пригласила (да я и сам бы туда не пришел), теперь был телефон: «Дориан» — дальше не помню как, я никогда не набирал ее номера, она же раза два-три в неделю звонила нам, болтала всякую ерунду и кстати справлялась, что поделывают ее родственники в своей старой лачуге. Между двумя покашливаниями на другом конце провода я услышал пророчества своей дочери: она заявила, что очень, очень любит Бруно (и это действительно было так), но что бедняга скоро совсем увязнет в этой истории, что он окончательно потерял голову и что никто не хочет прийти ему на помощь, а, напротив, ему даже разрешают мечтать о девушке — ничего не скажешь, очень миленькой, но уж очень незначительной и у которой, конечно, нет за душой ни гроша. И я начал понимать, что девицам, которые сами предпочитают жить без всякого надзора, доставляет немалое удовольствие требовать надзора над другими и что даже смелые искательницы приключений далеко не все ставят на карту и, когда вопрос касается денег и положения в обществе, порой в душе остаются безнадежными мещанками.
Что же касается моего младшего лейтенанта, которого я навестил в Фонтенбло, то он встретил меня с кичливой самоуверенностью; благодаря своим офицерским нашивкам он держался с великолепной непринужденностью, а в ответ на мои намеки, касающиеся планов Бруно, откровенно рассмеялся. О причине его смеха нетрудно было догадаться. Итак, его брат мечтал о девушке, которой сам он пренебрег, которую он мог бы за ненадобностью отбросить прочь. В сущности, его это мало трогало, так же как и будущее Бруно, которое теперь окончательно утверждало его, Мишеля, превосходство.
— Мелкий служащий ведомства связи, зять проходимца из парижского предместья, — трудновато же мне будет с такими родственными связями подыскать тебе достойную невестку. Во всяком случае, постарайся оттянуть это событие. А впрочем, я сам поговорю с ним при первой возможности.
Такая возможность представилась через несколько дней, но воспользоваться он ею не смог. В первое воскресенье октября я сидел один в гостиной, поджидая всех и никого — таков теперь был мой удел, — как вдруг я услышал, что из сада меня зовет Лора. За эти пятнадцать лет она так привыкла что-то постоянно носить из дома в дом, что даже сейчас, в полном смятении, выскочила на улицу с подносом в руках, держа его прямо перед собой. Я осторожно взял у нее поднос.
— Умерла мама, — проговорила она.
Под взглядами соседей, которые сбежались на ее крики, я отвел Лору домой. В комнате пахло мятным отваром.
— Я только собиралась взять у нее чашку, — проговорила она, — и вдруг…
Разбитая чашка валялась на полу в маленькой лужице, которая впитывалась в щели паркета. Мадам Омбур пристально смотрела в потолок, откуда спускались ее веревочки. Подбородок ее отвис, словно она в последний раз зевнула от скуки. Я не спеша достал из верхнего кармана пиджака белый шелковый платок, над которым часто посмеивалась эта достойная дама, считая, что такие платки уже давно вышли из моды, и почтительно подвязал ей подбородок, вспомнив при этом чуть ли не с улыбкой одно из ее любимых изречений: «Лишь когда вы подвяжете мне подбородок, дети мои, я перестану говорить вам горькую правду».
Почти тотчас же пришел Бруно, один; он сначала страшно побледнел, но быстро взял себя в руки, побежал звонить брату и сестре, старался из всех сил помочь Лоре, которая, тоже превозмогая себя, что-то все делала, приводила что-то в порядок, тихонько всхлипывая.
На следующий день снова все тот же Бруно занялся выполнением всяких формальностей: оформил целую кучу бумаг, договаривался о похоронах, составлял извещение о смерти, помогал уложить бабушку в гроб, принял человек пятьдесят, которые приходили выразить нам свое соболезнование и повторяли одни и те же слова, обычно произносимые после смерти тяжело больного человека: «Для нее это было избавлением от страданий» (следовало понимать: и для вас тоже, мои бедняжки!).
В среду утром под веселыми лучами неяркого осеннего солнца, которое словно отдавало последние почести усопшей, Мамулю опустили в семейный склеп Омбуров, где уже покоились майор, Жизель, дедушка, бабушка и тетка… Мишель в новой форме, с черной повязкой на рукаве открывал траурное шествие, за ним следовало гораздо больше народа, чем я ожидал. Луиза в трауре была прелестна. Обе семьи Лебле в полном составе явились с моей будущей невесткой, она была сегодня бледна, что вполне соответствовало обстоятельствам; и мне было даже приятно, когда, пожав сначала руку Мишелю, она поцеловала Бруно, Лору и меня на глазах у своего отца, который почтительно склонился, приложив шляпу к груди. Лицей был представлен самим Башларом. Я заметил, что мой кузен Родольф сильно растолстел. Лица родных были печальны, атмосфера грусти царила вокруг. Я вернулся домой почти что с чувством удовлетворения, и на память мне снова пришли слова моей тещи, сказанные ею после смерти одной из ее подруг: «Похороны стариков никогда не бывают драматичны, они так мало уносят из жизни».
Самый неприятный момент наступил позже, когда Лора вошла с нами в комнату матери и открыла верхний ящик комода в стиле Людовика XV. (И хотя я решил остановить поток воспоминаний, эту благопристойную форму некрофагии, в моих ушах так и звучал голос тещи: «Этот комод, Даниэль, — подделка».) Лора достала коробку из-под печенья, в которой лежали три небольших футляра и запечатанный конверт — эта миссия была возложена на нее уже давно — и вручила их по назначению. Кольцо с печаткой, принадлежавшее майору, досталось Мишелю, обручальное кольцо Жизели, которое я так и не взял обратно, перешло к Луизе, обручальное кольцо бабушки — Бруно, который должен был передать его своей невесте. Я получил конверт, но не стал его вскрывать, так как нам еще предстояло нарушить полувековую неприкосновенность маленьких тайн, разобрать бумаги, отделить ненужное от важного, во всяком случае, от того, что могло показаться важным нотариусу.
Когда я прочел письмо, написанное два года назад, я не смог сдержать улыбки. Уже с подвязанным подбородком Мамуля решила еще раз сказать мне горькую правду:
«Не бойтесь, Даниэль, это не духовное завещание. Я просто хочу поблагодарить вас за все, что вы для нас сделали, хотя вы имели все основания не делать этого. Правда, вы не захотели осчастливить меня, став второй раз моим зятем, но я понимаю, что то было ваше право и мы, вероятно, не заслужили такой чести.
Я никого не поручаю вашим заботам. Вы и так слишком справедливы. У вас столь сильно развито чувство виновности, что, будь вы верующим человеком, из вас вышел бы образцовый монах. Однако будьте повнимательней к Мишелю: жизнь обламывает крылья даже самым сильным. Не забывайте и Луизу: мне сначала казалось, что все дело в ее молодости, что ее кровь отравлена жаждой наслаждений, теперь же я вижу, что главное в ней — честолюбие кокотки. Пристройте ее как можно скорее. Следите и за Бруно, но на некотором расстоянии.
И все-таки два слова о Лоре. Помните, что в нашей семье не вы один были пеликаном. От этого не умирают и даже в общем совсем неплохо живут. Не так ли? Но пеликанам, оказавшимся не у дел, тяжело сознавать, что их зоб никому не нужен.>.»
Усопшая прорицательница не открыла мне ничего нового. Она оставляла мне двух детей, к которым я не был достаточно внимателен, и третьего, которого я слишком щедро одарил своими заботами.
И, кроме того, Лору, которую ей не удалось спихнуть мне в жены, — я все это слишком хорошо знал. Смерть мадам Омбур ставила одну очень щекотливую проблему. Они с дочерью жили в основном на ее небольшую вдовью пенсию. После смерти майора домик в Анетце достался моим детям, тогда как право собственности на дом в Шелле без права пользования доходами от него переходило к Лоре, а право пользования доходами от него — к ее матери, так же как и имевшиеся у майора небольшие сбережения. Теперь пенсии больше не было. После раздела небольшой ренты — менее ста тысяч франков в год — с моими детьми, ее сонаследниками, Лоре достались бы жалкие крохи, которых едва хватило бы на поддержание дома и уплату налогов. На жизнь ей ничего не оставалось. Если бы она решила работать, единственной возможностью для нее было устроиться компаньонкой или же — что звучало менее красиво и даже унизительно, но сохраняло бы ей независимость — приходящей служанкой. Еще хорошо, что она умеет все это делать! Обычно, когда в один прекрасный день белоручки из мелкобуржуазных семейств остаются без куска хлеба, девять из десяти не могут справиться с работой той самой прислуги, которую они за человека-то не считали. Если же вместо того, чтобы наниматься в услужение к чужим, Лора решит хотя бы временно, — пока из гнезда не вылетит последний птенец, — по-прежнему вести наше хозяйство, она, конечно, сочтет за оскорбление брать от меня деньги; ясно, что она предпочла бы оставаться с нами в том несправедливом рабстве старых теток, которым оказывают милость, эксплуатируя их одиночество, и которые, улучив свободную минутку, наспех латают свою старую одежду, не смея потратить на себя ни одного вашего гроша.
Оставалось одно решение: продать дом и купить пожизненную ренту. Но для Лоры это значило расстаться со всем, что ей было дорого, и к тому же обобрать своих племянников. Когда я в тот вечер намекнул ей на такую возможность, она просто остолбенела.
— Вы же сами не хотите этого! Дети в том возрасте, когда в любую минуту может очень остро встать вопрос о квартире. В таком случае будет очень легко разделить наш дом.
Я горячо поблагодарил ее, пожалев, что дом Астенов не делится так просто.
Снова потекла обычная жизнь. Мы не решили ни одного вопроса, кроме вопроса о наследстве, которое было еще меньше, чем мы думали. Луиза отказалась от своей доли. Мишель, который сначала хотел получить часть дома без права пользования доходами, был вынужден последовать примеру сестры. Бруно устроил мне сцену: закон не разрешал мне поступить так же, — то есть отказаться от его имени, — так как он был еще несовершеннолетним.
Вообще он внушал мне беспокойство. Смерть бабушки, конечно, подействовала на него, но все-таки одним этим трудно было объяснить его подавленное настроение.
Он жил в постоянном нервном напряжении, хотя явных причин на то не было. С семьей Лебле у него, видимо, все шло гладко. Я как-то снова встретил отца Одилии, который, ничем не выдав своих намерений, сказал мне:
— Надеюсь, работа на почте не помешает Бруно изучать право. Хотя у меня и большой опыт в делах, но, честное слово, я иногда очень жалею, что в свое время не получил юридического образования.
И уж тем более все должно было идти гладко у него с Одилией. В этом нетрудно было убедиться, взглянув на них, когда они бывали вместе, и я невольно вспоминал о том времени, когда мы с ним так же улыбались друг другу, спаянные горячим свинцом молчания.
ГЛАВА XXVI
Мне всю жизнь, вероятно, суждено оставаться в дураках. Я прекрасно видел: что-то произошло, Бруно ходит вокруг меня, ищет удобного случая заговорить, но в последнюю минуту отступает, отказывается от своего решения, действуя по принципу: отложи на завтра то, что трудно сделать сегодня. Мне даже показалось, что Одилия, влияние которой становилось все очевиднее, чегото от него требует или, во всяком случае, чего-то нервно ждет. И поскольку мне и самому трудно бывает первому начать разговор и я ненавижу в себе эту слабость, я совершенно не выношу, когда на меня начинают смотреть, как на палача, на неприступного вершителя чужих судеб, с которым нельзя быть откровенным.
Я даже подумал: «Уж не решили ли Лебле дать задний ход? И не явилось ли тому причиной то, что Бруно занимает такую незавидную должность? Но ведь фактически они дали свое согласие. Может быть, они надеются подыскать ей более блестящую партию? Но, дети мои, вы, видимо, просто смеетесь надо мной. Всему Шеллю известно, что дела конторы идут из рук вон плохо, что у нее есть по крайней мере четыре или пять очень опасных конкурентов. К тому же девушка в наших руках, мы ее держим крепко и не собираемся выпускать; я отнюдь не хочу, чтобы Бруно получил отставку, мне ведь совсем нелегко было примириться с существованием Одилии, и у меня нет никакого желания привыкать к другой девице, которая может оказаться куда более опасной похитительницей сыновей, чем эта в конечном счете милая и выдержанная девушка, которая в общем подходит нам и вряд ли должна разбить нашу семью».
Меня беспокоила еще одна мысль: «Не дошли ли до них какие-нибудь слухи о происхождении Бруно? Но ведь сам он ни в чем не виноват. И если его происхождение кого-то должно задевать, так только меня, меня одного, а я с этим давно примирился. К тому же трудно вообразить себе, что они о чем-то пронюхали. Об этом знали лишь три человека: один из них только что умер, а двое других уже пятнадцать лет хранят семейную тайну, и за них я могу головой поручиться. Никто не сможет опровергнуть того, что записано в свидетельстве о рождении Бруно!» Я не понимал. Я никогда ничего не понимаю. Но во всяком случае я готов был встать на защиту своего сына…
И вот как-то утром, опаздывая и обжигаясь какао, Бруно уронил свою кружку, которая чудом не разбилась, какао не попало ему даже на брюки. Однако Бруно выругался, наклонился, поднял кружку, тут же неловко снова выпустил ее из рук, и на этот, раз она разлетелась на мелкие куски. Лора, гладившая белье Луизы — Луиза приносит ей стирать свое грязное белье, — подобрала осколки и сказала со спокойствием куда более обидным, чем любой упрек:
— У тебя что-то не ладится, мой мальчик? Я добавил:
— Если у тебя и впрямь что-то случилось, мог бы, кажется, об этом сказать.
Арабское шествие. У дверей Бруно оглядывается.
— Извини меня, папа, — говорит он, — я боялся тебя огорчить. Поговорим об этом в обед.
Подождав, пока затихнет шум его шагов, Лора снова берется за утюг и ставит его на рукав кофточки, от которой поднимается пар.
— Каждый день или почти каждый день встречаться с девушкой и думать, что тебе придется ждать еще целых три года, — ясно, это его мучает.
— И вы думаете…
— Готова руку положить в огонь, что он попросит вас поторопиться со свадьбой.
— Даже не отслужив в армии! Пусть и не надеется, — бурчит мосье Астен.
Антракт. Ничего, отыграюсь на своих лентяях. Бруно, который работает всего в трех километрах от дома и приезжает обедать с теткой, видимо, забыл, что я обычно возвращаюсь только вечером. Но сегодня я нарочно постараюсь приехать к обеду. Бруно уже расправляется с эскалопом.
— Ну, так что же? — спрашивает мосье Астен.
— Подожди, папа, дай мне хоть пообедать, — отвечает Бруно с полным ртом.
Четыре взмаха вилкой, Бруно вытирает губы, пьет, снова вытирает салфеткой рот — ничего не скажешь, мальчик хорошо воспитан.
— Послушай, папа…
Я давно готов его слушать, так же как и Лора, которая жует, почти не двигая челюстями. Наконец пробка вылетает и наружу вырывается незатейливая речь, обдуманная между двумя почтовыми операциями.
— Послушай, папа, я уже поступил на службу. Теперь я зарабатываю себе на жизнь. Конечно, это не золотое дно, особенно хвалиться нечем, но через несколько лет, если я смогу окончить юридический факультет и поступить в высшую школу ведомства связи, я получу приличную должность…
Это только вступление. О главном ни слова; ничего нового. Пока я ковыряюсь в салатнице, он все убеждает и убеждает меня. Передо мной проходит длинный ряд блестящих должностей, которые ярко сверкают над миром серых блуз, пыльных тюков с корреспонденцией, ящиков с бесчисленными отделениями и лежащих навалом посылок и бандеролей: контролеры, инспекторы, экспедиторы, приемщики и другие почтовые служащие и в заключение, — почему бы и нет, раз таковые существуют, — начальники.
Но Бруно скромен и в своей скромности практичен.
— Во всяком случае, если я приложу достаточно усилий, то, став старшим служащим, я смогу просить, чтобы мне доверили приходную кассу, и тогда с процентными отчислениями это уже кое-что даст…
— Ну а короче? — говорит отец.
— Короче, — повторяет Бруно без всякой иронии, — раз уж я на правильном пути, то я не понимаю, чего ради мы с Одилией должны ждать.
Лора напряженно молчит. Так же, как и я. Бруно буквально из кожи вон лезет.
— Поженимся мы или нет — ну что от этого изменится? Мы могли бы жить здесь, с тобой, Одилия работала бы…
— А хозяйство вы свалили бы на Лору? — вдруг язвительно спрашивает мосье Астен.
— Бог мой, — откликается Лора, — если бы все дело было в этом!
— И вы жили бы паразитами за счет семьи, — продолжает сурово мосье Астен, — вы жили бы, ни о чем не беспокоясь. Это вполне естественно, когда речь идет о ребенке, но так не имеет права поступать мужчина, который, создавая семью, берет на себя определенные обязательства. Однако и это еще не самое главное, я не изверг и не скупец. Но неужели ты и впрямь думаешь, что, обзаведясь семьей, ты с твоими данными кончишь юридический факультет и твою высшую школу или что-то там еще? Видел я таких слишком быстрых молодых людей, которые, влюбившись в чересчур благоразумных девиц, женились очертя голову, обещая себе заниматься усерднее прежнего, но сразу же увязали в своей кровати, в своей работе, в домашних делах, в заботах о том, как дотянуть до получки, в тысячах каждодневных неприятностей. Не говоря уж о семейных скандалах. Молодые пары, которые боятся подождать со своей великой любовью, так спешат, что и оглянуться не успеют, как уже оказываются среди кучи грязных пеленок!
Бруно — этот ребенок — вспыхивает. Он окончательно теряется и лишь бормочет…
— Папа…
— Нет, Бруно, я и так пошел на слишком большие уступки. Я не могу своими руками толкать тебя в пропасть. А подумал ли ты о том, что будет с Одилией, если тебя пошлют на два года в Алжир защищать французскую нефть? Мало ли как могут сложиться обстоятельства. А она останется здесь, да еще с ребенком на руках!
Снова арабское шествие. Бруно отодвигает нетронутый десерт, отбрасывает салфетку и, так же как и утром, бросается к двери. У самого порога он снова обретает мужество.
— Извини меня, папа, — говорит он очень быстро, — но ребенок скоро должен будет появиться.
И уже совсем не так мужественно устремляется к своей малолитражке, оставив Лору на этот раз подбирать осколки отцовского гнева.
Но я даже не был разгневан. Мы оба с Лорой, которая очень старательно снимала спиралью кожуру с яблока, подавлены и смущены.
— Мы такого не заслужили, — шепчет Лора, впервые в жизни сетуя на судьбу.
Ее счастье, что она не может сидеть без дела, и потому ее растерянность не так бросается в глаза.
— Бруно! Я просто отказываюсь верить. И как только это у него получилось? — продолжает она наивно.
— Так же, как и у всех, — отвечает мосье Астен, которому хотелось бы, чтобы она помолчала.
К его блистательной судьбе прибавилось еще одно великолепное звено. Этот милый добрый мальчик, такой ласковый, каких теперь и не встретишь, продолжает славную семейную традицию, осчастливливая нас еще одним незаконным ребенком. О слепая любовь отцов! Как она помогает верить в невинность своих детей! Я как сейчас вижу Бруно, сидящего на каменной ограде рядом с девицей Лебле, я вижу, как он несмело прижимается к ее виску, прижимается так осторожно, что наивный папаша даже подумал: его Бруно еще и пальцем до нее не дотронулся. Ну что ж, вы, как всегда, ошибались, все было гораздо проще: тут не было страха показаться размазней или слюнтяем. Они просто пресытились и могли себе позволить роскошь быть сдержанными. К чему им были первые несмелые ласки, когда для них не существовало никаких запретов!
— Кушайте, Даниэль, — говорит мне Лора. — Вы можете опоздать. Мы обсудим все это вечером.
Я ем. Ем вялую позднюю редиску. И, кажется, говядину. Нет, телятину. И безвкусную очищенную мягкую грушу с вырезанной серединкой, разделенную на четыре части. Мне казалось, что в нравственном отношении Бруно похож на меня. Какая же между нами оказалась невероятная разница; там, где я ждал слишком долго, он не стал и раздумывать; там, где я никогда не посмел бы сделать первый шаг, он пошел до конца; там, где я превозмогал себя, ему явно не хватало терпения. И к чему он пришел, бедный мальчик! Он загнан в угол. Словно крыса. Он вынужден спешно исправлять положение. И он это сделает, он уже с жаром принялся за дело. Сегодня. Исправлять, поправлять — уже одно это слово говорит о том, что тут не все ладно, что теперь придется строить жизнь по воле случая, придется все время об этом думать, тайком поглядывая на эту трещину, которая, конечно, целиком на твоей совести, и все время бояться, как бы и само твое счастье, сколоченное на скорую руку, еще где-нибудь не треснуло. У меня, очевидно, отсталые взгляды. Ничего не поделаешь, я безнадежно отстал. Моя мать говорила: «Тот себе не помогает, кто все время уступает».
Она говорила это мне, тому, кто часто уступал. Действительно, проклятия — не моя стихия. Впрочем, когда девушка уступает юноше, это значит, что и юноша уступает девушке и что он не уважает не только ее, но и самого себя. Можно было бы сказать: он изменяет самому себе. Или даже: он изменяет ей с ней же самой. Так же, как в свое время, вступив в связь с Мари, я изменил нашей любви.
— Нет, не судите — и не судимы будете, ведь и сами мы не безгрешны. «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень», — сказано в Евангелии от Иоанна, который тут же добавляет (как видите, и Писание не лишено юмора): «И они стали уходить один за другим, начиная от старших до последних». Одилия, конечно, не Жизель, хоть я и делаю вид, что меня пугает якобы существующее между ними сходство. Она по крайней мере никому не изменяла. И как понять, какую роль в том, что произошло, сыграла любовь, а какую чувственность, которая нам кажется вполне естественной у сыновей и непростительной у девушек? Здесь не было и того предательства женщины, которая, оправдываясь своей неудовлетворенностью, заводит себе любовника. В ее поступке, в том, что она уступила Бруно, не задумываясь над тем, к чему это может привести, нет ничего похожего на слабости Луизы, которая никогда не забывает о соблюдении приличий. Тут была глупость, была греховность объятий, пробуждающих в нас инстинкты, эту приманку, на которую ловится несовершенная человеческая природа. Была сладостная капитуляция, белое полотно, полотнище белого знамени, а знамя следует держать в чистоте…
— Без двадцати два. У вас лекция, — говорит обеспокоенная Лора.
Когда-то человек в шелковых чулках, какой-то епископ, ошибся, составляя перечень человеческих грехов: это, конечно, проступок, но не преступление.
Второй антракт. В шесть часов я был уже дома, рассчитывая, что Бруно вернется в половине восьмого. Но он не появился ни в восемь, ни в девять. В десять Лора начала то и дело выбегать из дому, чтобы посмотреть, не появился ли он в конце улицы — этого безмолвного коридора с двойным сводом — лампочек и звезд. Наконец зазвонил телефон. Это Луиза.
— Бруно у меня, — сообщила она. — Вместе с Одилией. Вообрази, они не смеют вернуться домой. Это ловко! Колыбель не такой уж плохой подарок от жениха, веселая жизнь ждет Одилию.
И следом за этой тирадой нравоучительное замечание:
— Неужели они не могли быть поосторожнее?
Да простит мне святой Мальтус! Что мне до отягчающих обстоятельств, результат говорит сам за себя. К чему лишние слова!
— Скажи им, чтобы они немедленно возвращались. Я, кажется, никого еще не съел.
Они появились лишь в одиннадцать, гораздо менее смущенные, чем был бы я на их месте, но все-таки они шли гуськом. Бруно, который на этот раз вынужден был держаться храбро, шел впереди, прикрывая своей спиной, словно щитом, Одилию.
— Не усложняйте своего положения и не стройте из себя детей, — сказала Лора, взяв девочку за руку. — Садитесь, Одилия.
Она всегда обо всем подумает. И пока она усаживает будущую мать, у которой, теперь я понимаю почему, так развилась согласно моде грудь, я стараюсь придумать, как мне начать разговор, и, кажется, нахожу подходящую фразу.
— Признаюсь, Одилия, я больше вам доверял.
— Не обвиняй ее, — протестует Бруно. — Мне это далось не так просто.
Одилия даже подпрыгивает при этих словах.
— Не станешь же ты утверждать, что сознательно поступил так? — говорит Лора.
— Конечно, сознательно! — откровенно признается Бруно.
Но он тут же поправляется:
— Я, конечно, говорю не о ребенке.
— Ты, право, огорчаешь меня, — замечает мосье Астен, — я тебе тоже очень доверял.
— Знаю, — отвечает Бруно, — но тебе-то легко говорить. А каково было мне! И потом Одилия — теперь-то я могу это сказать — в то время еще ничего не решила. И вот однажды вечером я воспользовался случаем…
— У тебя никто не спрашивает подробностей, — одергивает его Лора.
И медленно повернувшись к Одилии:
— Вы еще не решили для себя самого главного и все-таки пошли на это!
— Он просто ничего не понял, — отвечает Одилия.
И затем тише, с какой-то особой интонацией, от чего она сразу преображается, заканчивает:
— Он никогда ничего не может толком сказать, он всех боится, не верит в себя. А это по крайней мере было доказательством…
Словно ангел пролетел рядом с нами, и пусть его крылья потеряли свою белизну, от него повеяло теплом. Лора о чем-то сосредоточенно думает, что-то прикидывает в уме, даже шевелит губами.
— Если я правильно поняла, это случилось во время каникул и вы беременны уже три месяца?
Мосье Астена снова охватывает раздражение, его беспокоит совсем другое. Если она пошла на это по собственной воле, то такая искушенная девица стоит двух.
— И с тех пор вы продолжали в том же духе? — спрашивает он.
— Раз она моя жена, — невозмутимо отвечает Бруно.
Мы с ним говорим на разных языках. Ни ей, ни ему не стыдно; им только неприятно, да еще они побаиваются родителей, у которых сохранились отвлеченные, полумистические представления о чистоте, неприкосновенности, законности, тогда как в сердечных делах, так же, как и в вопросах плоти, вполне достаточно откровенности и простоты. За красивыми чувствами они не видят, как видели мы, первородное, звериное начало, страшного зверя, который только ненадолго притаился, чтобы удобнее напасть на них. Они приручили этого зверя, освоились с ним, сделали его безобидным, и когда наступает время пить, спать или любить, они дают ему насладиться, дают волю его инстинктам.
— Не будем говорить о том, что вы нас лишили многих радостей, — продолжал мосье Астен, — но и себя вы обеднили во многом.
Слова, сказанные лишь для того, чтобы я мог сохранить позу благородного отца. Бруно не сомневается в этом.
— Извини меня, — бормочет он.
В третий раз за сегодняшний день он произносит эту фразу, но не хочет употребить более сильного слова. Однако от того, извиню я его или прощу, ничего не изменится. Нас тут четверо, и нам суждено прожить нашу жизнь здесь, на этой улице, всем вместе. Для этой поспешной, но неизбежной свадьбы необходимо мое согласие. Я даже не могу показать, что даю свое согласие скрепя сердце, иначе в будущем мне грозит изгнание. Я тот добрый отец семейства, я должен быть тем добрым отцом семейства, который только в интересах молодой четы оттягивал свадьбу и, конечно, сожалеет, что события развернулись слишком быстро; но, если верить статистике, факт этот довольно распространенный, и не больше чем у тридцати процентов супругов бывает настоящая первая брачная ночь. Сдержанный, все еще огорченный — ведь я и опомниться не успел, а нам, хранителям принципов, надо держаться с достоинством, — но уже подобревший, полный христианского милосердия, готовый благословить виновных, я могу найти единственный выход из создавшегося положения — сделать вид, что я сам спешу больше всех.
— Ясно, что откладывать больше нельзя.
— Одилия, ваши родители о чем-нибудь догадываются? — тотчас же спрашивает Лора.
Одилия отрицательно качает головой. Ее лицо вытягивается. Она кажется в эту минуту совсем юной девочкой, хрупкой, беззащитной, она даже не представляет себе, как волнующе мила она сейчас, когда с ее ресниц готова скатиться слеза, и как трогает мысль, что в этой очаровательной согрешившей девчушке уже развивается новая жизнь. Ее собственные родители внушают ей гораздо больше страха, чем мы; что же, это ей будет зачтено. Лора касается моего рукава.
— Если хотите, Даниэль, я провожу ее и поговорю с матерью. Нам, женщинам, легче договориться.
— Передайте ей, что я готов принять мосье Лебле или же зайти к ним, как им будет угодно.
Лора надевает пальто. С тех пор как умерла ее мать и она стала по женской линии старшей в семье, ее молчаливость и покорность явно идут на убыль. У нее теперь не только есть свое мнение, но даже появилась какая-то решительность, словно она лишь сейчас начинает жить. Но у меня нет времени раздумывать об этом. Бруно целует Одилию в губы.
— Ничего, моя девочка, — говорит мосье Астен, отворачиваясь.
ГЛАВА XXVII
И вот на следующий день, когда Лора ушла за покупками, я увидел, что к нашему дому на своих несгибающихся ногах приближается отец Одилии в сопровождении супруги, которая семенит рядом с ним, постукивая кончиком зонта по гравию. Он пожимает мне руку с тем самым выражением, какое было у него на кладбище, и садится.
— Мы ошеломлены, — говорит он, опускает перчатки в шляпу, а шляпу ставит на колено.
Мадам Лебле тяжело вздыхает, ее выцветшие, желтоватые глазки с острыми черными зрачками, напоминающими грифель на неотточенном конце карандаша, так и шарят по комнате. Мосье Лебле продолжает:
— Когда я думаю о том, что случилось…
Он, видимо, считает своим долгом сделать торжественное вступление. Я уже успел прийти в себя, и меня его уловки почти забавляют. В подобных ситуациях отец юноши чувствует себя более уверенно, поскольку в глазах окружающих (спрашивается, почему?) обесчещенной считается только девушка. Как ужасно сознавать, стонет мосье Лебле, что, прожив в этих местах двадцать лет, ничем не запятнав своего доброго имени, напротив, столько сделав для Шелля (ведь мои труды, посвященные каменным орудиям доисторического человека так называемого Шелльского периода, приобрели такую известность), я вдруг стал объектом сплетен и пересудов. Я понимающе киваю головой, а сам поглядываю на фиолетовую ленточку на отвороте его пиджака, — мне не удалось заслужить такой за двадцать лет своей педагогической деятельности. Наконец мы доходим до того, что пришлось пережить несчастному отцу, когда он узнал, что его дочь — всему Шеллю она известна как очень серьезная девочка — позволила себя соблазнить юноше, от которого меньше всего можно было ожидать подобной низости. На мой взгляд, виноваты были оба. Но в глазах этого человека, который не преминул бы обозвать шлюхой согрешившую дочь соседки, его собственная дочь могла быть только несчастной жертвой, а сам он, видимо, чувствовал себя борцом за справедливость, разоблачающим коварного совратите— ля. Вот почему так пронзает меня его взор. Мадам Лебле шмыгает носом, она по крайней мере искренна в своем горе. А я думаю: «Почему убитые горем люди становятся смешными, как только начинают предъявлять какие-то требования?» Мосье Лебле продолжает: он не может простить Бруно, но и не хочет взваливать на него всю вину. Он хотел бы только сказать о тех, кто своим пагубным примером… а такие есть в каждой семье…
— Теперь уже поздно обвинять кого-то, — прерывает его жена.
Мосье Лебле сбавляет тон, требует как можно скорее поженить детей и, когда это станет необходимым, отправить Одилию куда-нибудь в провинцию, где бы она родила ребенка, не привлекая к себе внимания, и прожила бы там некоторый срок, достаточный для того, чтобы сбить всех с толку.
— У вас, кажется, имеется небольшой дом неподалеку от Анетца?
— Да, он принадлежит моему сыну, — отвечаю я, стараясь поднять акции Бруно как владельца недвижимости.
— Да, знаю, третья часть дома, — уточняет мосье Лебле.
Отсылать Одилию в Эмеронс мне кажется излишним. Надо уметь отвечать за свои поступки, и подобные предосторожности могут только вызвать насмешки, ничего не изменив в актах гражданского состояния, где будет сказано, что вы родились полгода спустя после свадьбы ваших родителей. Теперь мы, очевидно, приближаемся к самому животрепещущему вопросу, к вопросу об устройстве детей, о квартире, о средствах. In the end all passions turn to money[14].
— Они ни о чем не подумали, нам придется подумать за них, — продолжал мосье Лебле. — Скажу вам откровенно, что сорок тысяч франков в месяц для молодой четы, у которой вот-вот появится ребенок, кажутся мне суммой более чем скромной. Должен вам также сказать, что в настоящее время я вряд ли смогу оказать им существенную помощь.
— Пусть это вас не волнует, я помогу им, — говорит мосье Астен.
— Я бы охотно приютил их у себя, если б не наша теснота, ведь у Одилии еще две младшие сестренки. Но, может быть, мадемуазель Лора могла бы уступить им второй этаж, ведь она теперь одна в таком большом доме.
— Лора бедна. Этот дом — все, что у нее осталось. Детям пришлось бы платить ей за квартиру.
— Я иначе и не мыслю.
— В моем доме им ничего не придется платить. И не надо будет покупать обстановку.
Мосье Лебле мнется, переставляет шляпу с одного колена на другое и наконец говорит:
— Извините меня, мосье Астен, если в разговоре с вами я буду так же чистосердечен и прям, как и в своих делах. Сейчас речь идет не о временном решении вопроса, а о будущем наших детей. С какой бы почтительностью и любовью ни относились они к родителям, им все равно захочется самостоятельности. Кроме того, не дай бог, что случится, и встанет вопрос о наследстве, — мы должны все предусмотреть, ведь у детей нет никаких прав на этот дом.
— Мы можем составить арендный договор.
Супруги Лебле переглядываются. Может быть, я сказал какую-то глупость? Мосье Лебле, быстро мигая, поспешно возражает:
— Но ваши старшие дети…
— Практически они устроены… Что же касается будущего раздела наследства — надо действительно все предусмотреть, — допустим, что этот дом останется за Бруно, а Эмеронс и дом Лоры разделят между собой Мишель и Луиза.
Я не долго думая включил в общее наследство и собственность Лоры. Но, как мне показалось, это ничуть не удивило мосье Лебле. Тем не менее он все-таки попытался возразить:
— Но мадемуазель Лора…
— Мы с Лорой, знаете ли… — начал было мосье Астен.
Супруги снова переглядываются с понимающим видом.
— Да, да, я знаю, что вот уже пятнадцать лет вы живете в полном согласии.
Слово «согласие» звучит как-то странно.
— Одним словом, если я вас правильно понял, вы могли бы перебраться в дом напротив к мадам Лоре?
Я остолбенел. Неужели они думают… Мне никогда не приходило в голову, что самоотверженная преданность Лоры могла быть превратно истолкована и вну— шала кому-то грязные мысли. Но все-таки, может быть, я ошибаюсь? Мосье Лебле, вероятно, хотел сказать, что, оставив за собой второй этаж дома Омбуров, свой дом я смогу передать детям. Ну, если этот человек, который, сам не принося никаких жертв, лишь злоупотребляет своим положением пострадавшей стороны, если он думает, что я способен на такой поступок, он слишком высокого обо мне мнения. Он просто переоценивает меня. Я пробую объясниться:
— Боюсь, я неудачно выразился…
Я сбиваюсь, и моя растерянность только подтверждает их подозрения.
— Прошу вас, мосье Астен, это нас не касается. Вы живете так, как считаете нужным. Лучше давайте-ка Подведем итог. Мы должны безотлагательно женить наших детей, они устраиваются здесь, и мы помогаем им, пока они не встанут на ноги. Они, конечно, наделали глупостей, но, слава богу, им повезло — они родились в таких порядочных семьях. Когда мы шли сюда, я говорил жене: «Все это неприятно, очень неприятно, но с мосье Астеном мы можем быть спокойны — он все уладит».
Он все говорит, говорит, и у меня уже больше нет сил слушать его. Неужели я так никогда и не избавлюсь от своей идиотской немоты, от этой привычки, где надо и не надо, чувствовать себя виноватым и считать своим долгом расплачиваться за долги, которых я никогда не делал? Стоны и вздохи отца Лебле, которые поначалу так забавляли меня, оказались хорошо продуманным вступлением, рассчитанным на то, чтобы выбить меня из седла и добиться от меня как можно больше уступок. Контора явно ликовала. Когда неприятности утрясутся, наше родство только поднимет его авторитет в Шелле. Ему удалось провернуть неплохое дельце. Он устроил своей дочке хорошо обставленный дом, с телефоном и садом в две тысячи квадратных метров. Профессиональным взглядом он уже ощупывал стены и потолок.
— Нам надо еще зайти в мэрию, сделать оглашение, — добавляет он. — Послезавтра в три — вас устроит? Хотя нет, простите, в три у меня свидание с клиентом. Если не возражаете, встретимся в четыре часа. Мы с дочерью будем ждать вас в вестибюле, у знамени.
— Не могу, — отвечает мосье Астен, — у меня в это время занятия.
Мы договариваемся на послезавтра на одиннадцать при условии, если меня не задержит Башлар.
У калитки мосье и мадам Лебле нервно пожимают мне руку. Мосье Лебле тихо говорит:
— Что же касается брачного договора…
Я отрицательно качаю головой, они повторяют мое движение, подчеркивая этим свое великодушное бескорыстие. В нотариусе нет необходимости. Согласимся на общность имущества супругов, установленную законом. У детей ничего нет за душой, они могут надеяться лишь на то малое, что достанется им после меня.
Они ушли. Я хожу взад и вперед по гостиной. Я пытаюсь разобраться во всем. Чем больше я думаю, тем сильнее горят у меня уши и тем яснее я понимаю, что мосье Лебле не оговорился. «Вы могли бы перебраться в дом напротив…» Мой старый учитель Фортюна называл это условно-требовательным наклонением. Конечно, в этой фразе содержался намек. Хотя Лебле в их положении следовало бы помолчать. Очень следовало бы. Люди такого сорта особенно дорожат внешними приличиями, они сделают все, чтоб скрыть постыдное происшествие в собственном доме, но совсем не прочь поживиться за счет скандала, пусть даже вымышленного, в чужой семье. Я пасую перед этими ловкачами. Они умеют безошибочно уловить ваши слабые и сильные стороны, они искусно играют на ваших благородных чувствах и на вашей растерянности. Они обладают даром ради собственной выгоды толкать человека на поступки, на которые никогда не пошли бы сами. «Вы могли бы перебраться в дом напротив…» И все бы сразу уладилось, прекратились бы сплетни, молодая чета с комфортом устроилась бы в доме, из которого был бы выдворен ставший теперь лишним отец…
Этот делец ни перед чем не останавливается, и, если он так поступает, у него, видимо, есть на то свои основания. Можно не сомневаться, он все взвесил, все рассчитал. Мне бы это тоже не мешало сделать. Подведем итог, как говорит мосье Лебле. Итак, нам предстоит гармонично разместить по ту и по другую сторону улицы мосье Астена, Лору и молодую чету так, чтоб все жили, не мешая друг другу, не испытывая недостатка в средствах, в жилье и любви. Положение удивительно напоминает задачу о переправе через реку волка, козы и капусты. Рассмотрим все возможные варианты решения.
Первое решение. Уже отклоненное нами, но на котором мы все-таки остановимся из принципиальных соображений: молодожены устраиваются без нашей помощи. Но у них нет ни денег, ни квартиры — вообще ничего. Мосье Астен остается в своем доме без сына и без хозяйки. В доме напротив будет умирать от голода Лора. Данное решение никого не устраивает.
Второе решение. Молодые живут во втором этаже дома Омбуров. Если даже они будут платить за квартиру, Лоре этих средств будет недостаточно. Мосье Астен остается у себя полузаброшенным, так как Лора, которая со спокойной совестью воспитывала своих племянников, теперь уже не сможет — как и в предыдущем случае — прислуживать своему зятю и жить на его средства, не вызывая кривотолков. Из тех же соображений он бы сам не решился ежедневно ходить обедать к мадемуазель Омбур. Кроме того, в глазах всех окружающих он прослыл бы эгоистом, который не захотел ничем поступиться ради своего сына и позволил своей и без того очень небогатой родственнице пожертвовать последними крохами. Я бы, конечно, мог питаться в семье своего сына, но тогда, спрашивается, чего ради сыну переезжать напротив?
Третье решение. Бруно и Одилия переезжают в дом Лоры. Лора отдает им последнее, чем она владеет, и переезжает ко мне. Комментарии излишни.
Четвертое решение. Молодожены устраиваются в моем доме, мы живем вместе. Что скрывать, это решение соблазняет меня больше всех остальных. У него есть чудесное преимущество: будущее наших детей, о котором говорил отец Одилии, стало бы и моим будущим, возместило бы все мои жертвы. Но устраненной из нашей жизни Лоре остается только одно — умереть от истощения. Молодая хозяйка обойдется без ее помощи, если даже она и поладит с Лорой. С другой стороны, мой дом трудно разделить, и мы будем вынуждены жить вместе. Очень трудно разделить спальни, в доме их только три: спальня мальчиков, спальня Луизы и моя. Для того чтобы устроить молодых, кому-то надо уступить свою комнату. Может быть, разместить их в гостиной? Решение малоприемлемое. В крайнем случае я мог бы принести себя в жертву и переселиться в комнату мальчиков, мы спали бы там с Мишелем в те редкие дни, когда он бывает дома. Но мне только что сказали в лицо: мое присутствие здесь будет нежелательным. В семейной жизни ни молодожены, ни старики не любят лишних свидетелей. Никого особенно не прельщает посторонний глаз. У них свои вкусы, свои развлечения, свои друзья, свой распорядок дня, они по-своему хотят устроить свою жизнь, и мое присутствие будет связывать их, если только они вообще не перестанут со мной считаться. И в том и в другом случае счастье наше будет ложным, а я испорчу им рай.
Пятое решение. Молодая чета остается в моем доме одна. Места ей будет достаточно. За Мишелем и Луизой можно сохранить их комнаты. Я буду жить, как того страстно желает мосье Лебле, в доме напротив. Не будем считаться с тем, что мне придется пожертвовать своими привычками, дорогими воспоминаниями, собственным домом; я этого еще не сделал, конечно, но знаю, никому, кроме меня, это не причинило бы боли. Рассмотрим два варианта этого решения:
а) мы живем отдельно, Лора сдает мне второй этаж;
б) мы живем вместе. В первом случае мы возвращаемся ко второму решению, только в несколько измененном виде, осложненном сплетнями. Во втором — дело ограничится фиктивным браком, в который вообще никто не поверит.
Решения нет.
Я не ошибся, решения действительно нет. Нет ни одного приемлемого варианта. Но подождите, кто это хихикает там? Ах, это вы, Мамуля, вы снова твердите: «Если бы вы женились на Лоре…» Конечно, фиктивный брак, пусть и зарегистрированный, остается фиктивным. А впрочем, фиктивный ли, фактический ли — результат один. Вот почему я в ту минуту не обратил на это внимания. Мне было сказано: вы могли бы перебраться в дом напротив к мадам Лоре. Разумное указание. Женщина без средств, но с домом; мужчина со средствами, но без дома! Изворотливый Лебле сразу нашел необходимое решение.
Смейтесь же, мосье Астен. Подумать только: единственный раз в жизни волку захотелось капусты, а ему подсовывают козу. Смейтесь же, смейтесь. Столько лет противиться браку с Лорой и в конце концов жениться на ней! Когда я скончаюсь и мой хладный труп опустят в могилу, по обе стороны от меня — от их общего супруга будут покоиться мои жены, сестры-свояченицы, а Мамуля, посмеиваясь, будет подталкивать меня локтем в бок.
Домой возвращается Лора, из ее сумки торчит ботва морковки. В крайнем случае утешим себя мыслью: «Пеликан несет мне пропитание. Пока он здесь, мне не угрожает опасность остаться с пустым зобом. Но нам, видимо, будет очень недоставать голодных птенцов». На хорошо смазанных петлях бесшумно открывается дверь. В комнату входит Лора, она кажется еще более тоненькой и опрятной в этом платье, которое после смерти матери она выкрасила в черный цвет. Ее гладкий лоб прорезывает морщина. Лора протягивает мне маленький конверт для визитных карточек.
— Бруно утром оставил это для вас.
В конверте сложенная вчетверо и нацарапанная шариковой ручкой записка. Читайте, мосье Астен, если только это будет под силу вашим глазам:
«Ты знаешь, папа, я не умею много говорить, а уж тем более водить смычком по чувствительным струнам. И потому я решил лучше написать тебе и сказать откровенно, что я не могу раскаиваться в том, что произошло между мной и Одилией. Ты согласен со мной? Ведь если бы я раскаивался в этом, хотя бы даже для вида, это уже было бы плохим предзнаменованием. Я хотел тебе еще сказать, что понимаю, как некрасиво я выглядел вчера, но уж так все получилось, зато ты, папа, вел себя так благородно, что это невозможно забыть».
— Он и мне оставил такую же, — говорит Лора.
Хватило бы и одной. И даже лучше бы обойтись совсем без записок. Разорвем ее, к чему ее хранить? Она только будет смущать нас, она уже и сейчас смущает. За все, что я сделал для сына, он вознаграждает меня коротенькой запиской. Вознаграждает и вдохновляет на новые подвиги. Как просто быть сыном и как непомерно сложно быть отцом! Уже почти час я топчусь на одном месте, думаю, передумываю и не знаю, на что решиться, как заново устроить свою жизнь. Настоящее счастье обычно далеко от тех представлений, которые мы составляем о нем. Старый оракул оставил мне и такой завет: следите за Бруно, но на некотором расстоянии. Бруно будет жить не слишком далеко, не слишком близко от меня, ни со мной, ни без меня, я буду держать его на некотором расстоянии, на расстоянии тридцати метров. И незачем так долго ломаться. Посмотрите на женщину, которая стоит сейчас перед вами, разве она думает о себе, разве главное для нее в том, как сложится ее собственная судьба? Вы же думаете только о себе и уже пятнадцать лет делаете все возможное, чтобы она потеряла мужество. Она все отдала вашей семье. Вы считаете делом чести до последнего сантима платить свои долги, так заплатите же и этот долг, чтобы не чувствовать себя подлецом.
Лора уходит в кухню, в свое святилище. Чтобы преисполниться к себе уважения, думайте: «Теперь ничего не поделаешь, я уже пообещал Лебле устроить детей в своем доме». Чтобы вдохновить себя, думайте: «Плачу все-таки я», — и тешьтесь этой мыслью. Чтобы подбодрить себя, думайте: «Ничего, это совсем рядом. Мамуля так все хорошо видела со своего наблюдательного пункта».
А затем поднимитесь к себе в комнату. Взгляните на портрет вашей матери, чей светлый образ навсегда остался жить в вашей памяти, на эту женщину, которая имела на вас такое большое, вероятно даже чрезмерное влияние в молодости, но которая в конце своих дней, перед тем как умереть, уступила свое место другой. Думайте: «Теперь наступает моя очередь». И чтоб вам было легче, даже просто легко, попробуйте обмануть себя хоть на минуту и думайте: «О какой жертве может идти речь? Те, кто приносит себя в жертву, черт возьми, надеются вознаградить себя в чем-то другом; значит, в глубине души эта жертва их устраивает».
ГЛАВА XXVIII
Я слышу «да-да» Бруно, который снова разговаривает по телефону. Просто диву даешься, какой поток советов и наставлений обрушили на него брат, сестра, товарищи, хотя большинство из них сами нетерпимы к критике. Ожесточение, с каким люди набрасываются на тех, кого они считают несчастными, напоминает мне ненависть, с какой крестьяне уничтожают маленьких безобидных ужей, называя их в оправдание себе ядовитыми.
— Представь себе, нет, — кричит Бруно, — я в восторге.
Я знаю, что приводит в восторг Бруно: скоро он будет отцом. Я знаю также, почему он счастлив: он не слишком высокого мнения о себе. Как можно быть уверенным в женщине, если она не видит в тебе залог своей безопасности? Лучше всего, чтобы она родила от тебя ребенка. Жена при муже, словно рыба-прилипала; она крепче с ним связана, если он одаряет ее ребенком — в свою очередь прилипалой при матери.
— Цинизм? В чем ты увидел цинизм?
Можно не сомневаться, он разговаривает с Мишелем. Как говорила моя мать: «Излюбленный прием лицемеров — называть искренность цинизмом, так же как глупцы называют правду парадоксом». Бруно сухо прощается и вешает трубку. Он снова входит в гостиную. И бросает мне:
— Мишель убежден, что я сделал Одилии ребенка, чтобы заставить тебя согласиться на наш брак. И ему, видите ли, жаль меня! А тебя он не жалеет за то, что ты его сделал? — Он тут же успокаивается, понимая, что в его положении лучше помолчать, и лишь буркает: — Он звонил из кафе у вокзала. Приехал вместе с Луизой. Я съезжу за ними.
Все ясно. Их интересует, какие я принял решения. Бруно старается ни во что не вмешиваться; он не задает никаких вопросов, во всем полагаясь на меня. Я сказал ему, что устрою их у нас дома, но и словом не обмолвился о себе. Мишель правильно сделал, что приехал: возможно, мне надо будет ему кое-что сообщить.
Двух дней на размышление, оказалось вполне достаточно. Сегодня воскресенье, Лора у себя, ну что ж, перейдем улицу: я проситель, пусть она это поймет, я должен подчеркнуть это, мне следует разговаривать с ней в ее доме, а не у нас, чтобы она не чувствовала своей зависимости.
Мне не пришлось даже звонить. Целая куча коробок из-под шляп, из-под обуви, всякого тряпья, никому не нужных реликвий ожидает прихода мусорщика у открытых дверей.
Лора наконец решилась очистить шкафы и комоды, распродать старьевщикам и антикварам весь скарб, который в течение полувека хранила у себя мадам Омбур. И заставленная комната теперь, когда из нее вынесли большую часть мебели, выглядит совершенно иначе.
— Осторожно, не забудьте про кошку! — кричит Лора.
Кашу, который незаметно прокрался за мной, бросается на врага, а тот прыгает на комод в стиле Людовика XV и, изогнув спину, шипит. Лора спешит на выручку. Она в брюках и кофточке: этот костюм теперь уже кажется ей удобным, но она не отваживается появляться в нем у нас. В этой не стесняющей ее одежде она… я даже затрудняюсь найти подходящее слово… она, право, соблазнительна. Жизель была моей ровесницей. Мари тоже. Лора на десять лет моложе меня. Это ее преимущество. Что ж, в общем это будет не так уж плохо.
— Я оставлю его детям, — говорит мосье Астен и, схватив собаку, выбрасывает ее на улицу и закрывает дверь.
Для начала неплохо. Лора, заинтригованная, смотрит на гостя, а тот в свою очередь с волнением смотрит на нее. Она на десять лет моложе меня, и все-таки ей уже тридцать пять: исчезло то препятствие, каким была для меня ее молодость; фигура у нее чуть-чуть расплылась, она держится теперь увереннее, появились первые морщинки, эти морщинки не очень старят, но лишают свежести недолговечную красоту фарфоровых лиц, зато улыбка становится более открытой и мягкой, как у женщин, возле которых немолодые мужчины вспоминают, что и они были детьми. Ну что ж, одним доводом больше, ведь тот, кто уже что-то решил для себя, находит тысячи доводов, которые, нарастая друг на друга, образуют снежный ком. Но этот последний заставляет меня решиться. Я готов очертя голову броситься в воду.
— Лорочка, я хочу задать вам вопрос, который вы, вероятно, сочтете довольно странным.
Лора широко открывает свои светло-голубые глаза. Ну что ж, смелей! Возьмем краски поярче, чтоб расписать эту ширму, за которой скрываются мои далеко не горячие чувства.
— Нет больше в живых вашей матери, за которой вы так самоотверженно ухаживали до последней минуты, а теперь вот и дети разлетаются в разные стороны. Мы оба с вами теперь одиноки.
— К вам это не относится.
— Ну нет, вы сами знаете, что свекру не ужиться с молодой четой. Не стоит искушать судьбу и надоедать им своей нежной любовью.
Лора показывает пальцем на потолок, откуда больше не свисают веревочки мадам Омбур.
— Вы хотели бы поселиться наверху? — спрашивает она.
— Почему наверху? Нам и внизу будет неплохо.
Она лишь слегка вздрагивает.
— Вы хотите жениться на мне? — спрашивает она. — Вы теперь хотите жениться на мне?
Неужели терпение ее уже истощилось? Как часто тот, кто слишком долго живет одной мечтой, в ту минуту, когда мечта становится явью, испытывает разочарование. Но непреоборимое смирение берет верх.
— Вы хотите спасти бедную Лору…
Как неумолимо жестока жизнь, которая отдает ее судьбу в мои руки. Постараюсь по крайней мере сделать вид, что это она должна решить мою судьбу.
— Я могу, конечно, попросить комнату в лицее. Ничто не принуждает вас приютить меня, если вам этого не хочется.
Лора смеется.
— Будем откровенны, Даниэль.
Она оглядывается, ищет, чем бы занять свои руки. Хватает подвернувшийся ей кусок замши и теребит его.
— Пять лет назад вы не женились из-за Бруно. Вы любили Мари. Меня же вы не любите… Вы просто питаете ко мне добрые чувства. Но я и не требую от вас большего.
Теперь она старательно вытирает китайскую вазочку, на которой и так нет ни пылинки. И добавляет:
— Я все равно остаюсь в выигрыше, Даниэль. И потом, уронив на пол свою пыльную тряпку:
— Прошу вас, не осуждайте меня. Я понимаю, что мне не следовало соглашаться так быстро. Но к чему разыгрывать комедию, раздумывать! Я не умею бороться за свое счастье. Но я не хочу и отказываться от него.
— Лора… — шепчет мосье Астен.
— Не говорите больше ничего, — просит Лора. — Только изредка повторяйте вот так мое имя, и этого будет достаточно.
Вот и все. Все кончено. После Лии Иаков женился на ее сестре Рахили, но, чтобы получить ее в жены, он должен был четырнадцать лет отработать на ее отца. У нас роли переменились.
— Кстати, — говорит мосье Астен, — Мишель и Луиза приехали.
— Мне на всех не хватит обеда, — восклицает Лора, — надо будет сбегать к мяснику.
Она убегает, а я перехожу улицу. Бруно разворачивает машину, чтобы поставить ее в гараж (он ездил на вокзал на «аренде», а не на своей малолитражке). Мишель и Луиза уже вышли из машины, они стоят рядом, и мой лейтенант затянутой в перчатку рукой вынимает запутавшийся в волосах сестры маленький желтый листок, сорванный осенним ветром. Он замечает меня, целует и спрашивает вполголоса:
— Значит, они обоснуются здесь? Ты сдашь Бруно дом в аренду?
— Ну а куда же им деться? — говорит Луиза.
— Арендный договор лишает дом всякой ценности. У папы ничего не остается. Мне после окончания военной службы нечем будет заплатить за «туфлю».
«Туфля» на жаргоне студентов Политехнической школы — это та сумма, которую они должны после окончания школы возвратить государству, если хотят освободиться от взятого при поступлении обязательства отслужить десять лет в армии. Для студентов его выпуска эта сумма выражается в двух миллионах. Не стоит возражать, мое великодушие тоже не лишено эгоизма. Ответим спокойно:
— Частные предприятия нередко авансируют своим инженерам эту сумму. В крайнем случае я могу занять.
— А что будешь делать ты? Что станет с Лорой? — снова спрашивает Мишель.
Бруно запирает гараж. Подходит к нам. Он прислушивается к моим словам.
— Мы с Лорой, право…
И снова не слишком веские доводы:
— Вы все уже встали на ноги, бабушка умерла, нам больше не о ком заботиться, мы можем остаток дней провести вместе.
Они удивлены и в то же время обрадованы. Рады за Лору, рады за меня. Они даже не спрашивают, поженимся ли мы с Лорой, — это само собой разумеется.
— Конечно, — говорит Луиза. — Ни ты, ни она не Должны оставаться в одиночестве.
Остаток дней… взаимные заботы, домашний уют в обмен на ежемесячный заработок, и нежаркие супружеские объятия по ночам — на что еще можно рассчитывать в сорок пять лет? А впрочем, всю эту обыденность тоже нельзя не принимать в расчет. И только Бруно я, кажется, не убедил.
— Неужели ты думаешь, что мы не смогли бы позаботиться о тебе? — говорит он глухо.
И мне снова приходится хитрить.
— Ну, если ты мне будешь нужен, мне стоит только открыть окно и позвать тебя.
ГЛАВА XXIX
Через десять дней они поженились. Лебле предлагали либо сыграть как ни в чем не бывало шумную свадьбу, либо же, напротив, очень скромно отметить это событие где-нибудь вдали от дома, на лоне природы, хотя бы в Эмеронсе. Их очень привлекала мысль — и это тоже было рассчитано на зрителя, — чтобы в тот же самый день поженились и мы с Лорой. Мне удалось убедить их, что свадьбу наших детей нам следует отпраздновать, употребляя общепринятую формулу (кстати, она так облегчала составление писем, извещающих о браке) «в тесном семейном кругу, ввиду траура», что Эмеронс меньше всего подходит для такого случая, а двойная свадьба, не говоря уж о пошлости подобной затеи, отодвинула бы церемонию еще на две недели, это в положении Одилии было бы весьма нежелательно. Мы выбрали субботу, самый удобный день, когда происходит больше всего свадеб и когда помощник мэра зачитывает статьи законов с быстротой, которая может сравниться разве что с поспешностью раздаваемых священником благословений.
Сама церемония, если можно так назвать выполнение ряда формальностей, не вызывала у меня больших эмоций. Мне показалось смешным, что в последний момент мадам Лебле решила набросить на свою дочь, уже одетую в кремовый, почти белый костюм, крошечную вуалетку, и я одобрил Бруно, когда он скомкал ее и засунул к себе в карман. Предоставляя своему младшему сыну юридическую дееспособность, я дважды поставил свою подпись — сначала в мэрии, потом в удивительно напоминавшей сарай церкви святой Батильды, куда я входил во второй раз в жизни. Я стоически вынес поздравления друзей и соседей (мы все-таки были вынуждены их пригласить), все те пустые стандартные поздравления и пожелания, непременно выпадающие на долю родителей молодоженов и самих молодоженов, из которых двадцать пять процентов впоследствии разводятся, двадцать пять процентов изменяют друг другу, двадцать пять процентов мужественно терпят друг друга; если из последних двадцати пяти процентов вычесть вдов и вдовцов, бездетные или чрезвычайно плодовитые пары, несчастных родителей, чьих детей отняла жизнь или смерть, останутся редкие счастливцы. Моя мать говорила: «Настоящие свадьбы — это золотые свадьбы. Ведь недаром в начале пути вам вручают именно золотое кольцо как залог нетленного и вечного. Но золото — такой редкий металл…»
Тайная вечеря по случаю расставания с сыном, за которой последует неминуемая отставка отца — ужин в ресторанчике на берегу Марны, — оказалась для меня невыносимо тяжелой. За столом собралось пятнадцать человек: молодожены, мосье и мадам Лебле, две их младшие дочери, другой Лебле — крестный новобрачной, его супруга и их дочь Мари, Родольф — крестный Бруно, его супруга, Лора, Мишель, Луиза и мосье Астен. Последний для приличия съел лишь кусочек жареной утки, поковырял вилкой салат с орехами, кажется, отведал еще чего-то; я не удержал в своей памяти все блюда, заказанные не иначе как в расчете на аппетит Гаргантюа. Выпил я и того меньше: вино вызывает у меня мигрень. А голова и без этого была тяжелая. Мосье Лебле лоснящимися от жира губами советовал своей дочке воздерживаться от вина.
— Из-за… тебе понятно, деточка? (Теперь, когда на ее пальце блестело обручальное кольцо, плод греха уже не казался греховным.)
Мари поддала жару. Бесстыдство, чтобы придать себе больше уверенности, не упустит возможности осудить безрассудство. Она со смешком заметила:
— Ну еще бы, ваша деточка оказалась такой понятливой.
Я думал: «Одилия теперь вошла в нашу семью. Астены все-таки совсем другие люди». Но в душе я не очень верил в это.
— Не возражаете против кесарева сечения? — сострил Родольф, собираясь разрезать воздушный пирог.
Все дружно расхохотались. Но смех тут же оборвался, потому что мосье Астен, этот нелюдим, этот угрюмый человек, не смеется над своей невесткой. Он чувствует себя таким одиноким за этим столом, где уже закурили первые сигары; он весь поглощен своими думами. Он смотрит на сидящую рядом Мари, которая так и не вышла замуж за Ролана, на свою дочь Луизу, которая тоже не вышла замуж за мосье Варанжа. Он смотрит на Луизу, ставшую теперь Лоизой, одетую с дорогостоящей простотой элегантных женщин, которым удается создать свою «эстетическую индивидуальность», столь воспеваемую женскими еженедельниками. Мосье Астен думает: «К чему же она пришла? Както на днях в разговоре со мной она, видимо, не случайно упомянула вскользь одного довольно известного человека, чье имя значится на банках с конфитюром, приготовленным из ягод высшего качества на чистом сахаре, которые можно увидеть на полках любой бакалейной лавки. Может быть, я заблуждаюсь, но мне кажется, что теперь, когда многие мечты улетучились и из апельсина выжато порядочно сока, Луиза надеется спасти, остальное, сохранить хотя бы цедру, вручив ее кондитеру. Ему сорок два года. Мы с ним почти ровесники. Он разведен. Не лучше ли ей ничего не менять в своей жизни, остаться девушкой, не связанной никакими обязательствами (при ее профессии это только способствовало бы ее карьере), чем запродать себя в кабалу такому супругу? Каждому свое, моя девочка. Я вспоминаю твою мать. И я не сделаю ничего, чтобы пристроить тебя. У нас с твоей бабушкой разные взгляды на вещи».
Я смотрел на Мишеля. На кого же он все-таки в нашем роду похож? Он любит только женскую половину нашей семьи — Лору и Луизу. Только из-за них его еще тянет домой, иначе бы мы его не увидели. Я отнюдь не думаю, что он вообще не способен любить. Вероятно, он будет питать самые нежные чувства к своей невесте, но его любовь обязательно должна льстить его самолюбию. Его честолюбие не смущает меня. Я сам преисполняюсь честолюбивых планов, когда думаю о нем. Если б он решил жениться на Одилии, я, пожалуй, воспротивился бы этому: она ему не пара. Каждому из моих детей любовь должна стать помощницей и жизненным стимулом в достижении намеченной цели. Тебя, Мишель, надо любить таким, какой ты есть, со всей твоей гордыней, с твоими тщеславными устремлениями, если мы хотим, чтобы и ты любил нас, пусть хотя бы за это полное приятие тебя. И здесь, вероятно, причина, почему мы с тобой не слишком горячо любим друг друга.
А когда я смотрел на Бруно, мне становилось и того горше. Я чувствовал себя на своем стуле, как взошедшая на эшафот графиня дю Барри.
«Ну еще одну минуту, господин палач. Ну, пожалуйста, еще полчаса. Еще один часок, если будет на то ваша милость». Вот так, давая самому себе отсрочки, я могу дотянуть хотя бы до вечера, когда они войдут — он и она — в мою комнату, отныне принадлежащую им, этим молодоженам, которые не могут совершить свадебного путешествия, так как в их распоряжении всего три установленных законом дня. Я смотрел на Бруно. Но он не смотрел на меня. Он был поглощен своей новой ролью. Он взял из рук Одилии чашечку с кофе и, нежно проговорив: «Нет, нет, дорогая, только не кофе», — выпил ее сам, предварительно помешав ложечкой, которая заблестела в его руке, так же как и одетое на палец обручальное кольцо. Я постарался снова приободрить себя: «Ну что же, твой сын женится, когда-то женился и ты, теперь настала его очередь. Это в порядке вещей. Немного раньше, немного позже… Нельзя решать что-либо наполовину. Ты же сам согласился на это, и нечего теперь терзаться. Птиц окольцовывают, перед тем как отпустить их на волю». Все это так. Но Одилия смотрит на меня настороженно. Я читаю в ее взгляде: «Оставь его! Теперь он мой». Конечно, твой; и я рад за него, ее ревность успокаивает мою. Пусть она владеет им, пусть ее влияние окажется действеннее моего, пусть она заставит его пойти гораздо дальше, чем сумел заставить я, — я все это принимаю. Но когда в дом входит дочь, входит и мать, а за ней, словно тень, проникает и другой отец. Через мать он влияет на свою дочь, а та — на своего мужа. Таким образом, взращенный мною сад будет поливать папаша Лебле.
— За ваше здоровье! — кричит в это время глава конторы и чокается с моим бокалом, стоящим на столе.
Мы уже перешли к шампанскому, и чувства мосье Лебле так взыграли, — да здравствуют предзнаменования! — что бокал разбился.
А вечером Бруно совершил бестактность. Мы поужинали своей семьей. Мишель и Луиза разошлись по своим комнатам, Лора ушла к себе. Я устраивал временное ложе в гостиной, когда Бруно (они с Одилией впервые вместе убирали посуду: вот что делает любовь, — Лора не могла заставить его прикоснуться к грязной тарелке) открыл дверь. Я бы предпочел, чтобы он скромно поднялся наверх. Но, к моему несчастью, вид у него был очень торжественный.
— Папа, ты был сегодня… — начал он, не находя, а может быть, и не смея найти нужное слово.
Мосье Астен сразу же насторожился. «Нас, кажется, ждет трогательная сцена, — подумал он. — Нет уж, увольте. Нам всегда удавалось избегать всех этих тремоло и надрывных ноток в голосе, так, пожалуйста, не надо и сейчас! Каким я был сегодня? Неподражаемым, должно быть? Да, неподражаемым. Я выполнил свой долг. Какие страшные это для меня слова. Сначала — и это длилось очень долго, ты этого даже не помнишь — я действительно только выполнял свой долг. Теперь мне не приходится думать о долге, я делаю то, что велит мне сердце, и если веления сердца не расходятся с требованиями морали, совести, разума и даже отцовства — это счастливая случайность. Искать какие-то слова — все равно что пускать мыльные пузыри, надо просто ответить:
— Я был твоим отцом, Бруно.
И почему-то в эту минуту я вдруг, неожиданно для себя подумал: если бы он узнал, что я ему не отец, проникся бы он ко мне еще большим восхищением (что было бы для меня ужасно) или же сразу отвернулся бы от меня с законным негодованием приемыша против того, кто пытался присвоить чужие права? Хоть эта чаша меня миновала!
— Иди, — сказал мосье Астен, проводив сына до лестницы.
Одилия, ожидавшая Бруно в передней, прыгая, как козочка, через две ступеньки, начала подниматься по лестнице, и Бруно не одобрил ее легкомыслия; перед моими глазами мелькнули две стройные ножки и плиссированная оборка нейлоновой нижней юбки.
— Спокойной ночи, — сказал Бруно.
Я вернулся в гостиную. Машинально настроил телевизор, не включая звука, и сел перед ним верхом на стуле, обхватив спинку руками. Передо мной. на экране проходили кадры старого фильма, где герои только беззвучно шевелили губами. Иди! Теперь я договаривал все, что не сказал в этой короткой фразе. Иди, скоро, а может быть, уже сейчас, ты будешь держать ее в своих объятиях в той самой кровати, где родился я, где должен был родиться и ты и где твоя бабушка, твоя мать, а теперь с моего благословения Одилия были всего лишь одной женщиной: мадам Астен. Эта мысль, показавшаяся вдруг такой естественной, растрогала меня и заставила взглянуть на тебя другими глазами. Если сын не может без отвращения думать об интимных отношениях своих родителей, то отец по сравнению с ним обладает счастливым преимуществом: он видит в любви сына и невестки, в сплетении нагих тел, всего лишь зарождение новой жизни, повторение себя в потомстве. Иди, сын мой, ты сделал свое дело. Ты помог мне раскрыть себя, узнать неведомый ранее мир. Даже пожертвовав ради тебя своим счастьем, я не расплачусь с тобой за то счастье, которое ты дал мне в жизни. Ведь не будь тебя, я долгие годы в молчаливом отчаянии кусал бы себе губы, которые теперь сказали тебе «да». Я добровольно отказался сейчас от того, что со временем мне все равно пришлось бы потерять уже потому, что между нами встала бы моя старость. Если из-за тебя сердце мое обливается кровью, это тоже значит, что я по-прежнему живу одним тобой. Иди, мой сын, мы не расстаемся.
ГЛАВА XXX
И вот десять дней назад наступила и наша с тобой очередь, Лора; все произошло так незаметно, что половина соседей еще ни о чем не догадывается и даже почтальон то и дело ошибается и опускает адресованные мне письма и газеты в почтовый ящик моего бывшего дома, а, увидев тебя в саду, кричит:
— Вам ничего нет, мадемуазель.
Он-то, впрочем, знает. Но ему трудно сразу привыкнуть. Даже я сам, возвращаясь из лицея с портфелем под мышкой, завернув за угол, нередко забываю перейти улицу. Два или три раза я спохватывался только в саду, услышав, как скрипит гравий под моими ногами, — ведь у тебя во дворе, Лора, дорожки посыпаны песком, — и тут же поворачивал обратно. Однажды вечером я даже вошел в гостиную и, усевшись в своем кресле, уже протянул было руку за газетой, которая обычно лежала на медном подносе. Подняв глаза, я увидел располневшую Одилию, которая, словно синица, напуганная приближением кошки, с тревогой смотрела на меня. Она прощебетала:
— Бруно работает сегодня во второй смене, папа.
За спиной Одилии стояла мадам Лебле, которая заглянула сюда по пути, но она заглянула к своей дочери, а потому чувствовала себя здесь как дома и могла любезно предложить гостю:
— Стаканчик аперитива, мосье Астен?
Бруно еще не вернулся, и я тут же ушел, но если бы даже он был дома, я все равно не стал бы задерживаться. После работы ему приходится заниматься да и по хозяйству всегда найдутся дела: то приколотить что-нибудь, то починить; к тому же для его молодой жены нет более уютного местечка, чем его колени. Мы не имели права на будний день. Мы сохранили за собой священное право на традиционные воскресные обеды в доме Мамули. У нас есть и нововведение — воскресный ужин у молодых, явное свидетельство сыновней любви. Кроме того, мы имеем право на короткие набеги: «Нет ли у вас, мама, петрушки?», «Не одолжите ли вы мне маленькую кастрюлю?» Мы можем рассчитывать на подобные услуги и с их стороны. А также на короткое «Как дела?». Бруно, который по дороге домой иногда забегает к нам перекинуться словечком, но при этом все время поглядывает на часы. Я сам пошел на этот митоз, разделивший нашу семью на две смежные клетки. Но никак не могу к нему привыкнуть.
В своем изгнании, в тридцати метрах от родного дома, я все время держусь у окна. Но даже из глубины комнаты я различаю отдельные звуки, которые я всегда уловлю среди множества других, они возвращают меня к моему наблюдательному пункту. Пусть от громкого скрежета и стонов пилы на лесопилке вздрагивает туман и с деревьев падают листья, пусть воет сирена кондитерской фабрики, пусть несутся протяжные гудки с сортировочной станции, пусть пронзительно сигналят на реке баржи, а на шоссе грохочут грузовики, я все равно различу среди всех этих звуков слабый скрип нашей калитки; стоит ей пропеть своим тоненьким голосом — моя рука уже тянется к занавеске. А Лора, хоть она и не подверглась, подобно мне, изгнанию, хоть у нее только изъяли пропуск, шепчет, приподнимая другой ее конец:
— Смотри-ка, это маляры.
В тот же вечер я спросил у Бруно, почему приходили маляры.
— Решили отремонтировать спальню, — ответил он.
Меня задело, что они не только не спросили моего согласия, но даже не предупредили меня; чтобы забыть о своем королевстве, недостаточно отречься от престола. Обычно из своего окна я вижу одни и те же картины. Вот выходит Одилия с Кашу. Одилия с корзинкой. Бруно, задевая столбы, выезжает и въезжает на своей малолитражке. Мадам Лебле. Угольщик. Одилия и Бруно. Глядя на них, можно сразу понять, куда они собрались: они идут не спеша, он слегка раскачивается на ходу, она крутит бедрами и держится за его мизинец — ясно, они вышли погулять; а вот они идут уверенным деловым шагом, Бруно держит корзинку, а Одилия, подчиняясь законам своего поколения, которое с удивительной быстротой переходит от восторгов любви к повседневным заботам, посматривает то на своего супруга, то на свой кошелек, — можно не сомневаться, что они вместе отправились за покупками; и, наконец, они торжественно выходят из дому (Поправь свой галстук. У тебя видна нижняя юбка) и, направляясь к нам, пересекают улицу.
Ты видишь, Лора, я только наполовину с тобой. Позавчера Бруно шепнул мне:
— Нас двое, вас двое, теперь жизнь пойдет как по маслу!
И жизнь идет. «Жениться на Лоре, — говорил я когда-то, — значило бы окончательно принять эту тусклую жизнь». Я не любил эту жизнь. А теперь я принял ее. Но уж если говорить всю правду, речь сейчас идет всего :лишь о существовании; и существование это напоминает скорее устойчивый, крепко сбитый остов, чем живое горячее тело. Ошибаются те, кто говорит: «Она наконец добилась своего, взяла его измором». Ошибаются и те, кто думает, что я с трудом принудил себя сделать этот шаг. И, пожалуй, меньше ошибаются те, кто считает: «Мосье Астен — человек долга».
Ты знаешь меня настолько, насколько мы вообще можем знать своих близких; их отделяет от нас придуманный нами двойник, раскрашенный, скалькированный с них транспарант, который преображает их так же, как лучи заходящего солнца преображают лики святых на витражах. Ты видишь во мне совсем другого человека — того непогрешимого Даниэля Астена, которым я никогда не был и который нашел в твоих объятиях чистилище.
Здесь я попытался показать, каков я на самом деле. Заметила ли ты, что до сих пор, если я и говорил о тебе — что случалось очень не часто, — то только в третьем лице, я не мог преодолеть разделяющее нас расстояние. Мы никогда не говорим всего до конца, мы говорим лишь то, что можем сказать. Обнаженными мы предстаем лишь ночью, но и под ее покровом мы обнажаем тело, а не душу.
И все-таки постараюсь быть предельно искренним. Малодушные недомолвки не спасут семьи. И если мы хотим с тобой, Лора, прямо смотреть друг другу в глаза, мы должны уяснить себе, что стоит между нами.
Тебе, вероятно, тяжелее всего сознавать, что ты для меня тихая пристань. Мое примирение с серыми буднями. Подпорка под основную балку. Все эти определения отводят тебе весьма благородную роль, но они превращают меня в своего рода калеку, а калеки так ненавидят свои увечья, что порой переносят неприязнь и на тех, кто за ними ухаживает.
Впрочем, твой самый большой недостаток в том, что у тебя нет недостатков, и именно это гнетет и мучит меня, я все время чувствую себя палачом, бросающим в огонь невинную жертву. Я не очень верю в порочность человеческой природы и в ответственность человека за свои поступки. Я верю в то, что все определяется характером человека, его врожденными свойствами, средой, социальной несправедливостью — они делают человека тем, что он есть: честным или бесчестным, корыстным или великодушным, слабым или сильным. Я верю в то, что служит людям путеводной звездой, а еще чаще сбивает их с пути. Вот почему я не столько восхищаюсь людьми, сколько снисхожу к их слабостям, вот почему я так нетерпим к лицемерию, вот почему в любви я предпочитаю давать, а не получать.
Должен ли я сказать еще и это? Мне поздно начинать жизнь сначала. Мне поздно отдавать свое сердце — оно уже отдано. Я не хочу от тебя ребенка. Ты никогда не будешь носить его в своем чреве, а значит, не станешь полноценной женщиной. Супружеские отношения, если они не включают в себя радость дарования новой жизни, которая облагораживает половой акт, превращаются в простое отправление физиологической потребности. Я отнюдь не являюсь сторонником перенаселения земли. Но в девяти случаях из десяти люди, проповедующие стерильность, утверждая, что не следует наводнять напрасно землю, сами напрасно живут на земле, и когда они говорят: «Нечего производить на свет еще одного несчастного», они всякий раз говорят о самих себе.
Трое детей оправдывают твое существование, ведь ты заменила им мать, тебе дано то, чем не могу похвастаться я, — у всех у них в жилах течет твоя кровь. Но они оправдывают твое существование лишь наполовину, и потому я колеблюсь, когда гляжу в окно на нашего сына, который не так уж и виноват, поскольку он не покривил душой.
А всем нам, к сожалению, приходится частенько кривить душой. Даже в самом для нас священном. Заглянем хотя бы в мою душу. Разве не пользовался я сам иногда недозволенными приемами, чтобы завоевать Бруно? Разве не принес я в жертву ему одному своих старших детей и тебя, да и себя самого, подчиняясь той «железной» логике, которая заставляет нас в случае необходимости разбить чью-то судьбу, разрушить семью, — а сильных мира сего разрушить жизнь на земле — во имя какой-то придуманной нами справедливости.
Я самый заурядный человек, Лора. Правда, это не так уж важно. Но я к тому же человек ограниченный. И самое худшее — я только с виду мягок и покладист. «Не очень-то вас согнешь», — говорила Мамуля. А негибкие ветки легко сломать. Я это хорошо понимаю. Я думаю, что тот, кто любит всех, по-настоящему не любит никого, и многочисленные привязанности, на мой взгляд, такая же нелепость, как любвеобилие филантропов, которые готовы расточать свою доброту на всех людей.
Я одинокий человек по натуре, Лора. И что еще хуже, я одинок, но не приемлю одиночества. Желая спасти меня от него, меня заставили принять брюзжащие радости запоздалого семейного очага. Это правда, что меня спасли от одиночества, но правда и то, что теперь мне его недостает. В наши дни, когда благодаря радио, телевидению, газетам человек ни на минуту не может остаться наедине с самим собой, и в то же время у наших наделенных стадным инстинктом современников одиночество становится модной темой, когда так удобно жалобными сетованиями на одиночество прикрывать эгоизм, передо мной встает совсем иная проблема. Кто любит только самого себя — а таких, как я убеждаюсь, немало, — тот никого не видит вокруг, кроме собственной персоны, и потому наш перенаселенный мир очень скоро начинает ему казаться столь пустынным, что его охватывает боязнь пространства. Тому же, кто считает, что у него есть все основания не любить самого себя, достаточно одного слова, чтобы в своем уединении задохнуться от нахлынувших на него сомнений и противоречий. Моя мать говорила: «Бывают пасынки судьбы, виною этому их характер, они всегда чувствуют себя неудовлетворенными и замыкаются в себе». Может не повезти с женой. Может не повезти с сыном. Может не повезти с самим собой. Мы с тобой две тени, и эти две тени теперь связали свою судьбу.
Может быть, я слишком мрачно смотрю на жизнь? Это еще один из моих недостатков. Но давай взвесим наши шансы. Я вспоминаю ледяные заторы на Луаре, когда в суровые долгие зимы уровень воды в ней понижается и вдоль берегов над пустотой повисает широкая кромка голубоватого льда. Как-то раз, когда я отправился охотиться на уток и шел с ружьем у этих причудливых ледяных обрывов, папаша Корнавель сказал мне пророческие слова:
— Уж будьте уверены, только подует южный ветер, — вода сразу же поднимется. Луара непременно вернется и растопит свои льды.
То же может произойти и с моей холодностью. Мне уже совестно за то, что я посмел тогда подумать: «Это будет не так уж плохо». Я гоню прочь насмешки. Женщина, которая принадлежит вам, приобретает особые права над вами. Нет таких серьезных людей, которые не оттаивали бы в постели. Пусть эта нежность не столь уж безгрешная, но это все-таки нежность, и она может породить другие нежные чувства. Мы всегда признательны тем, кто дарит нам удовольствия (по крайней мере у меня это так, даже с продажными женщинами, с которыми мне изредка приходилось иметь дело: я чувствовал себя растроганным, и это раздражало их).
Наконец, долгая и верная любовь невольно подкупает. Не бойся я сравнения, которое, оскорбив тебя, оскорбило бы и меня, я повторил бы слова твоей матери о шпинате, когда она намекала на Бруно. Я предпочитаю сказать то, что когда-то говорил я сам о навязанном нам выборе и о случайных встречах, ставших нашей судьбой. Я не выбирал своей матери, я не выбирал Жизели. Я не выбирал Бруно! И тебя тоже я не выбирал. Так пусть моя любовь к ним послужит тебе залогом.
А кроме того, у нас с тобой — общие дети и общий любимец. Мы не станем вмешиваться в их дела или поучать их, но если нас позовут, мы будем готовы взять на себя свои прежние обязанности. Неужели ты думаешь, что станешь теперь птичницей без цыплят, не узнаешь новых привязанностей? В доме напротив собираются тебе их вскоре преподнести.
И снова начнутся, хотя, может быть, и не такие уж частые, хождения взад и вперед. Появится ребенок, наступит время нянчиться с ним. Вязание розово-бело-голубых кофточек и чепчиков, мобилизация пузырьков и советов против коклюша, присыпание тальком попочки, мокрые пеленки — вот что станет для тебя в скором времени неистощимым источником радостей и восторгов!
Я же буду следовать у тебя в фарватере и буду осторожно и бдительно следить — не знаю как, но ведь всегда находишь пути — за тем, чтобы ничто не сделало тусклой их жизнь. Чтобы Бруно не стал в своей семье (единственной области, где он может преуспеть) тем незаметным служащим, каким он является у себя в конторе. Чтобы в этой семье никогда не было… Помолчим лучше. Не надо искушать судьбу, накликая несчастья, ведь мне оставалось бы тогда только стиснуть зубы. Ты здесь, и я здесь — это главное. Мы оба на посту. Знаешь ли ты, что порой бывает и такой счастливый период, возникает редкое (потому что чаще всего они окончательно расходятся) согласие, между еще бодрым шестидесятилетним отцом и уже вполне зрелым тридцатипятилетним сыном, которого отягощенная детьми невестка не может держать, как прежде, на коротком поводке.
Нам до этого далеко. Я еще не раз приподниму на окне занавеску, я буду всегда настороже, я постараюсь скрыть свои поражения под личиной добродушного юмора. Не обращай на это внимания и, главное, не подражай мне. Я не хочу их тревожить. Я хочу, чтобы они были спокойны. Сын, считающий, что его приемная мать и его отец хорошо устроены, что они вполне довольны, чувствует себя вдвойне счастливым оттого, что его родные тоже счастливы!
И, наконец, вот твой самый верный козырь, Лора. Бывает и так: у того, кто, любя одного, принимает любовь другого, у того, кто вынужден притворяться в своих чувствах, чувства эти со временем (согласно методу самовнушения Куэ) становятся искренними. Отцы родились слишком рано, сыновья родились слишком поздно, чтобы вместе идти одной дорогой. С тобой же мы можем идти одним путем, и если ты позволишь мне, шагая рядом и говоря о тебе, говорить о нем, то наступит день, когда ни ты, ни я, может быть, уже не будем знать, где в этой старой песне поется о жене, а где о сыне.
Шелль — Квебек — Монреаль — Энгеранд — Париж — Анетц-сюр-Луар
Апрель 1959 — сентябрь 1960
|
The script ran 0.027 seconds.