Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрве Базен - Встань и иди [1951]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Драма, Роман

Аннотация. «Встань и иди» роман о девочке-подростке, которую война сделала инвалидом. Она прикована к инвалидной коляске, но мужественно борется с недугом, да еще и старается помочь другим, что оказывается не нужным в обществе, где каждый сам за себя.

Полный текст.
1 2 3 4 

— Представь себе, хочу их тоже поизводить. * * * Автобус доставил нас почти к самому дому. К очень красивому дому. У Нуйи где-то в районе Оперы есть «контора», куда он отправляется после обеда спекулировать всем тем, для чего наступают последние золотые денечки на черном рынке. Он играет также какую-то роль в кинокомпании, специализировавшейся на фильмах легкого содержания (подозревают, что она не чурается и порнографии). В Жуэнвиле же он, по-видимому, слывет приличным человеком, живущим в приличном особняке, и не возбуждает подозрений ни у налоговых властей, ни у полиции. За металлической оградой следует живая ограда из бирючины. Несколько могучих тисов, растущих на зеленых газонах, скрывают от взоров белый скромный фасад: почти на всех окнах закрыты ставни. По мелкому гравию расхаживает дог — степенный, снисходительно не замечающий черного котенка, который играет, вертится у него под ногами, стрелой проскакивает под его животом. Когда я толкаю приоткрытую калитку, пес не лает, ограничиваясь тем, что провожает меня до крыльца, и только там соизволит подать голос, чтобы предупредить хозяина и помешать мне войти в дом. — Негодница! Не могла предупредить меня по телефону? Окно снова закрывается, и Серж самолично спускается открыть дверь. Он еще в пижаме. В шелковой пижаме. Он только что проснулся: тяжелые веки его маленьких глазок покраснели и часто мигают. — Привет! В будни я почти всегда один. В этот час моя служанка обычно отправляется за покупками, и я остаюсь на попечении одного только пса. Какой добрый ветер занес тебя сюда? — В самом деле, ветер, — замечает Миландр, высовывая из-за меня свой посиневший нос, — и довольно-таки резкий. Серж снисходит до того, что замечает присутствие Люка и протягивает ему палец. Я дала маху. Лучше было прийти одной. Нуйи из породы людей жадных, которые выбирают сами и не любят делить ничего, даже дружбу. — Входите же, — хмуро предлагает он. Мы входим. Прихожая, отделанная в бледно-фиолетовых тонах, сверкает алюминием и стеклом. Маленькая гостиная цвета охры, где четыре квадратных кожаных кресла присели на шерстяном плюше вокруг освещенного аквариума на триста литров, населенного скаляриями, вуалехвостками и рыбой-телескопом. Столовая цвета морской волны в ширазских коврах и с мебелью, обтянутой кордуаном; кожа и медь являют глазам тот совершенный лоск выставочных богатств, которые никогда и никому не служат. И, наконец, кабинет: секретер, диван, занавески в тон, книжные шкафы из палисандрового дерева, набитые сногсшибательными переплетами, фотографии актеров с автографами, ароматы различных духов, пропитавших пушистый длинноворсовый ковер. Нас провели через три комнаты, чтобы пустить пыль в глаза. Скромный фасад, зато есть на что посмотреть внутри. Дипломатические соображения запрещают мне быть злюкой. Все, что я позволяю себе сказать, это: — Ты не боишься моли! Потом, указывая пальцем на добрую дюжину актрисулек, распластавшихся на стене, после того как они, несомненно, распластывались в лучшей постели дома, спрашиваю: — Твои охотничьи трофеи? Никакого самолюбования. Наоборот. Улыбка на лице Сержа стыдливо гаснет. Оказывается, этот плут сложнее — или хитрее, — чем я воображала. Передо мной славная морда с красными ушами, с крупным носом и густой шевелюрой. Только в глазах хитринка, выглядывающая из-под коротких, наполовину обожженных ресниц курильщика, которого обмануло пламя зажигалки. Он чуть пренебрежительно протестует: — Это? Приятельницы. Второстепенные актрисы, которым я помог пристроиться. Вот оно что! Интересно. Намотаем на ус и следующее сообщение — оно объясняет предыдущее: — Я лично занимаюсь главным образом финансовой стороной кинопроизводства. О-о! Можешь не беспокоиться, собственными денежками я не рискую. Моя роль заключается лишь в том, чтобы находить людей, которые были бы безумно рады потерять свои. Теперь Нуйи чуть ли не выдавливает из себя слова. Он даже произносит их не своим голосом. Он говорит отрывисто и сухо. Тоном, по которому узнают своего человека в кафе Биржи. Он не находит, что бы еще сказать. Беседа затухает. Я присаживаюсь на краешек дивана и долго смотрю на Люка, грызущего свой любимый ноготь — на большом пальце. Наконец до него доходит, и он мямлит: — Если ты можешь отпустить меня на полчасика, я схожу повидаться с одним знакомым художником. Он живет через три улицы отсюда. Держу пари, что… Конец фразы теряется в платке, в который он чихает. Люк уходит. Ковры заглушают его шаги — они зазвучат вновь лишь тогда, когда он ступит на крыльцо. Мне вторично становится не по себе: такт проявлен не мной, а им. Но внимание! Серж, играющий ножом из слоновой кости, нежно пробурчал: — Дополнение к вашему уважаемому письму от пятнадцатого ноября, не так ли, прелестное дитя? Маленький кивок носом в знак подтверждения. — Тебя подводит тело, — продолжает Нуйи, запустив разрезной нож за воротник пижамы и почесывая спину, — зато головка мыслит здраво. Насколько я понял, ты считаешь нас закоренелыми эгоистами и хочешь, чтобы мы кое в чем друг другу помогали… Снова кивок носом. — Тут есть над чем подумать! Обмениваться информацией, деловыми связями, блатом… Это было бы выгодно каждому. Теперь мой нос неподвижен. — При условии, что это делают люди с одинаковым положением. Если же придется тащить на буксире болвана вроде Миландра, то мне от этого никакого проку! Я погружена в рассматривание люстры и долго молчу в знак неодобрения такого выпада. Потом отваживаюсь заявить: — Большой всегда нуждается в маленьком. Нуйи прыскает со смеху. — Да, чтобы говорить с ним о его росте! Такое сравнение всегда утешительно. Ах, скотина! Ты мне нравишься. Ты скроен из добротного материала. Это не тот сорт, из которого шьют знамена, но из него не скроить и платье Тартюфа. Крыса? Ничего подобного. Филин тебя не разглядел. Плечистый и коренастый, весь — морда и плечи. Широкая ладонь легла на письменный стол… Ты из породы стопоходящих! Медведь. Медведь не в шкуре, а в шелковой пижаме. Свирепый с большинством людей, безобидный с некоторыми из них. Мы тебя приручим, Мишка, ты у нас попляшешь за сотовый мед. — В конце концов, чего ты от меня хочешь? Это нелегко сказать. Я и сама толком не знаю. Если я стану объяснять, то впаду в напыщенный тон, который он мне ни за что не простит. Но есть способ подгонять слова к обстоятельствам. Для Мари Кальен извлекаешь из словаря существительное единственного числа с прописной буквы и говоришь ей об «Услуге». Перед Нуйи, менее возвышенным и более хвастливым, извлечем множественное число со строчной буквы и потребуем «услуг». Я импровизирую: — Чего я хочу? Быть может, мои цели немного больше… немного меньше… немного отличаются от твоих. Мы еще вернемся к этому разговору. Сегодня я пришла, чтобы извлечь пользу из нашего знакомства. Впрочем, долг платежом красен. Серж все время легонько кивает головой в знак одобрения. Все в порядке вещей. Сильный человек использует свои связи. Я безнадежно ищу, о чем бы его попросить. Наконец мой взгляд снова падает на фотографии с автографами. Ну, конечно! И как же я не сообразила раньше? — Так вот. Моя подруга Катрин Рюма, шикарная девчонка, хотела бы сниматься в кино. — Это очень легко! Нож разрезает воздух. Нижняя губа Сержа отвисает в иронической гримасе. — Легко, если с ней легко договориться. Она будет не последней актрисой на роли героини-любовницы, чьи ягодицы не лишены таланта. Именно этого я и опасалась. Но Серж, не оставляя мне времени на возражения, тут же идет на попятный: — Я шучу. В этой среде подвизаются особы всех сортов. И девки, и девицы. Если твоя протеже действительно так хороша собой, то Гольдштейн — это мой друг, — возможно, заинтересуется ею. Только пусть она, твоя Катрин, не строит воздушных замков! У нее мало шансов пойти дальше статистки или актрисы на выходах. — Для начала и это неплохо. — Ну что ж! Только… Честное слово, походке, что этот проходимец способен испытывать угрызения совести. Неужто на навозе растут и цветы, неужто в душе этого пройдохи сохранился уголок… — Но… порядочная девушка… рискует… — Эта уже не рискует. — А-а! — смущенно протягивает Серж; он выглядит при этом очень комично. От удивления Серж покачивает плечами, искоса поглядывая на меня с неожиданной симпатией. — Странно! Я полагал, что ты бываешь главным образом у молодых монашек. — Пришла же я к тебе. На, получай, любезный! Я жду отпора. Но медведь ограничивается кратким рыком. Благоразумие возвращается ко мне. Я испытываю новый прилив вдохновения. — Еще одно пожелание. Мне неловко, но я прошу за себя. Я подала заявление, чтобы у нас дома поставили телефон. Нет ли у тебя… Какая же я дуреха! Слово «блат» не желает сойти с моих уст. — …способа сократить сроки? Настала очередь Нуйи изображать носом «да». Но эта небрежная мина очень скоро слетает с его лица. Против собственной воли я отрываю взгляд от потолка и буквально обрушиваюсь на него: — И не знаешь ли ты способа стать настоящим человеком? Способа превратить Нуйи-ничтожество в Нуйи-личность? — Что? — изрекает ошеломленный Серж. Это вырвалось у меня само собой. Отступать ни в коем случае нельзя. Надо договаривать все до конца. — Я скажу тебе, к чему ты пришел, Серж. Ты испоганился. Ладно, будем вежливы — ведь у жаргона тоже есть свои эвфемизмы: во время и после войны ты спекулировал барахлом на черном рынке. Чем именно — маслом, шерстью или покрышками, — дела не меняет. Не пойман — не вор. Но у кого вот уже два года, как подрезаны крылья? Кто уже не знает, чем бы ему заняться? Когда у хищников шевелятся уши — это плохой признак. Уши Нуйи дергаются вовсю. Тем не менее он благоразумно скрестил руки на своем бюваре. Он смотрит на чернильницу так пристально, словно хотел бы выпить ее до дна. — В тот день я слышала, как они злословили у тебя за спиной: «Серж никогда не занимался серьезными делами. Он выкурил свою сигару. А теперь собирает окурки». — Ах, гады! Они так говорили? Сильный удар кулаком по бювару из красного сафьяна. Лицо Нуйи морщится. Он не учуял хитрости, хотя она и была шита белыми нитками. Он в бешенстве. Но не кривит душой: — Я не понимаю, какое тебе до этого дело. Ладно, они у меня еще допрыгаются. Но хуже всего то, что это правда. Я отложил какие-то деньжата про черный день, но, чтобы жить на проценты, этого мало. К тому же девальвация каждые шесть месяцев съедает добрую половину моих средств. Приходилось пускать их в оборот. Вот в чем вся загвоздка. Никакого опыта по этой части у меня нет. Секунда колебания, и он вдруг пускается в откровенность. — И потом есть еще и привычка. На спекуляциях зарабатываешь в десять раз больше, чем на службе, а риск — вещь увлекательная. И это затягивает. Обыкновенные дела кажутся нам уже пресными. Посмотри на всех бывших китов черного рынка: все они, одни за другим, сели за мошенничество. Собака залаяла — это Миландр. Я хватаюсь за костыли и бреду по пушистому ворсу к двери. Нуйи идет следом, торопливо шепча мне на ухо: — Заметь, я до этого не дошел! Я до этого не дошел. Потом его большая добрая лапа опускается на мое больное плечо. — Насчет Катрин мы договорились и насчет твоего телефона тоже. Только признайся, ведь ты приходила не за этим. Тебе поручили наладить со мной связь, да? — Нет еще. Я с трудом сохраняю серьезный вид. Но я страшно довольна собой: мне удалось произнести два слова тем самым тоном, каким хотела, — тоном, который заставляет усомниться в моем отрицании и позволяет врать, не отступая от истины. * * * Люк сопит. Ветер усиливается. Я выбрасываю вперед костыли и живо переношу ноги. — А теперь на улицу Пиренеев! — Нет, — возражает Люк. — Я сообразил позвонить. Паскаль на церковном совете. Вернемся домой. Кажется, он становится предприимчивым. Он уже позволяет себе вносить коррективы в мои планы. Постараемся радоваться этому и не чувствовать себя задетой тем, что он проявил некоторую инициативу. Постараемся. Я останавливаюсь и ворчу: — Пропадает целая неделя! Потом, глядя на тротуар: — Чего ото ты сейчас удрал? Миландр отвечает вопросом: — Ты отпустила ему грехи? 12 Суп булькает и приподнимает крышку кастрюли; потом крышка снова падает и позвякивает. Клод пускает электрический поезд — подарок Матильды. Я кручу ручку ротатора, не обращая внимания на распухшее плечо. Тетя печатает на полной скорости. — Я уже не слышу себя, — говорит она. Пытаясь заглушить шум шумом, она на секунду отрывается от машинки, протягивает руку и включает радиоприемник, который начинает плеваться фактами сегодняшней истории: «В нашем выпуске: войска Мао Цзэдуна в ближайшее время возьмут Циндао. Работа на угольных шахтах возобновляется. В советском секторе создан новый орган городского самоуправления…» Щелчок. Матильда ищет спасения на длинных волнах: «Если вы плохо себя чувствуете, примите…» Опять щелчок. Короткие волны. Обрывок фразы по-английски, свист, морзянка, обрывок фразы на неизвестно каком языке, и, наконец, голос Тино Росси: «Несмотря на клятвы…» Упав духом, Матильда снова принимается печатать — метроном в ритме четыре восьмых. И вдруг звонок. Я кричу: — Сиди! Наверное, это Катрин. Помни, что я тебе сказала. — Эта девица! У нас в доме! Ну иди же, открывай, — с отвращением бормочет Матильда. Плотно закрыв дверь в «первозданный хаос», я отворяю входную. Это и в самом деле Катрин, наносящая мне первый визит. Она обещала прийти в четыре часа и теперь извиняется стандартными фразами, отчего певучий голос, детский наклон головы и частое мигание длинных ресниц теряют свою прелесть. — Наконец-то мне удалось вырваться. Не без труда. Сенбуа пришли играть в бридж. Она исподтишка бросает вокруг любопытствующие взгляды, острые, как булавочные уколы. Но в прихожей больше ничего не увидишь, кроме вешалки в стиле Генриха II (с которой я сняла верхнюю часть — небольшие колонны) и меня, — я стараюсь стоять прямо, не сгибая спины, так же вертикально, как и мои костыли. Впрочем, я спешу распахнуть дверь в свою комнату. Точный расчет. Катрин сразу умолкает. — Вы живете в этой… Сделаем над собой маленькое усилие. Катрин — женщина, и не очень деликатная. — Да, в этой келье. Все, что стоит в комнате, отнимает место у меня. Я очень хорошо понимаю арабов, которые обходятся одной циновкой. Садитесь сюда, на кровать. Катрин не испугана, лучше — она потрясена. На нее снизошла благодать. Добиться этого было не так-то легко. Дома, в своей среде, защищенная родными, довольством и изящными безделушками, она, конечно, нe дала бы волю чувствам. Но не позволим ей размышлять и подозревать, что я нищая. Разыграем всемогущество. Я ставлю костыли к стене, хватаюсь за спинку кровати и усаживаюсь рядом с Катрин. — Вас по-прежнему интересует кино, Кати? Кажется, я нашла то, о чем вы меня просили. — То, о чем я вас просила? — удивленно переспрашивает Кати. В самом деле, она меня ни о чем не просила. Она только поделилась со мной своей неопределенной мечтой. Стоит ей проявить активность, и она без всякой протекции, при единственной рекомендации — красивой внешности — за одни сутки, несомненно, заинтересует с полдюжины продюсеров. Но Катрин из тех людей, которые ничего не добиваются, так как никогда не идут дальше мечтаний. Легкий толчок — вот все, чем она будет мне обязана (правда, чтобы всем раздавать такие легкие толчки, нужна мощь Геркулеса). Я запускаю руку под подушку. Небольшая инсценировка. Раз письмо спрятано в такое место, значит, я принимаю судьбу дочери сборщика налогов близко к сердцу. Письмо, под которым расплющилась подпись Нуйи, написано совершенно в духе этого малого: «Вчера вечером видел the right man in the right place[11] Видел также Гольдштейна, но он, к сожалению, уезжает в Ниццу. Через месяц, когда он вернется, пошли к нему свою Катрин (VI округ, улица Кребийон, 2). Все это без правительственной гарантии. Жму лапу. Серж. P.S. Без длинных рассуждений — я согласен. Я давно уже ищу солидный job.[12] Можешь рассказывать об этом всем вокруг. Но похоже, что ты мало с кем общаешься». Разумеется, письма я не показываю и ограничиваюсь тем, что читаю начало первого абзаца. — Вам повезло. Гольдштейн примет вас сразу по приезде. — Гольдштейн? Это продюсер? Поскольку я совершенно не знаю, кто такой Гольдштейн, лучше будет пропустить вопрос мимо ушей. — Если будет надо, я пойду с вами. — Господи боже! — восклицает Катрин, настолько потрясенная, что забывает обрадоваться. Тем не менее она добавляет сладким голосом: — Спасибо, милая Станс. Мы пойдем вместе. Превосходно. Вежливость мешает ей взять эти слова обратно (нет лучшего средства принуждения, чем вежливость). Нечего удивляться тому, что она не пришла в восторг. Несомненно, она, подобно многим другим, отдавалась мечте, как любви, тайком и желая, чтобы ничего не произошло. А вот теперь она попалась. Но это только пролог. Продолжим представление. Я поднимаюсь и тащусь к двери, за которой все еще бушуют радио, пишущая машинка и электрический поезд. Приоткроем ее: достаточно широко, чтобы пропустить кого-нибудь, но не так широко, чтобы позволить Катрин любоваться «первозданным хаосом». — Клод! Сцена вторая. Лишь бы все прошло благополучно! Матильда помогает малышу пройти в полуоткрытую дверь. Я принимаю его, схватив за закатанный ворот свитера. — У меня не было случая познакомить вас с больным мальчиком, моим питомцем. Осторожно — румянец! Я отворачиваю лицо. Я заливаюсь краской, настолько все это отвратительно и отдает мелким тщеславием дамы-патронессы. Я заслуживала бы того, чтобы она бросила мне в лицо: «Другие подбирают паршивых животных. Вы заложили основу своей живодерни!» Но я знала, с кем имею дело. И не ошиблась: Катрин как-то осела. Значит, цель достигнута — она растрогана. — Вы… — бормочет девушка, опуская свои ресницы, длинные, как у мадонны. К счастью, эпитета не последовало. Не люблю комплиментов: большей частью они созревают на скверной почве — пристыженного недоверия, изумленного бессилия или удовлетворенной властности. Это было бы совершенно невыносимо, судя по лицу Катрин, которая раскачивается, словно кадило. Еще немного — и на меня набросят ореол, как кольцо на бутылку. Она удивлена? Хорошо. Это и требовалось. Довольно. Оставаясь у самой двери для удобства проведения операции, я опираюсь «на четыре точки». Отставив ноги назад, выбросив крепко зажатые под мышками костыли вперед, я могу располагать своими руками. Одной я поддерживаю Клода, а другой глажу его по голове. Этот акробатический номер высшего класса я не могу показывать бесконечно. Передав ребенка Матильде, я поворачиваюсь к Катрин, чтобы вздохнуть. — Я уверена, что вы-то меня поняли. Это весьма грубая приманка. Нуйи подавился бы. Но для такой девицы нет необходимости отрезать кусок потоньше — ее открытый рот заглатывает его целиком. У нее, как у всякой грешницы, большой аппетит на заслуги других. Ты проголодался, тюлененок? Лови… Я бросаю тебе свою рыбу. * * * Представление длится час. Сначала в выспреннем стиле. «Вы из тех, кто…», «Мы из тех, кто…» Те Deum,[13] чтобы ознаменовать нашу встречу. «Потому что я была страшно одинока…» Следующий куплет «И пусть говорят разные дураки, будто я без предрассудков, я прекрасно знаю, как поступать». Пауза. «Ах, милая Кати, мне очень нужна помощь. Но вы так заняты, что я не решаюсь вас просить…» «Напротив!» — поет птичка. Катрин снова и снова бисирует свое «напротив», о котором забудет час спустя. Дешевое волнение, заставляющее трепетать голос, но не сердце, волнение чуть более высокой пробы, чем то, от которого ревут девчонки в конце сентиментального фильма, мешает ей рассмеяться мне в лицо. Она — да и я тоже — весьма далека от каких-то там материй, возможно, и высоких, о которых мы ведем беседу. Я корю себя за то, что разыграла перед Катрин такое представление. Но что прикажете делать? Бороться можно с сильным характером. А такую рохлю приходится растапливать, как масло. Впрочем, тон нашей беседы скоро меняется. Именно выспренний стиль вызывает вполне низменную реакцию — зевоту — уже через четверть часа. Интермедия. Интермедия на дамский манер: «Петелька за петелькой, вяжите, мои спицы». Катрин машинально вытаскивает из объемистой сумки моток серебристых ниток, пронзенный двумя короткими спицами. Я не последую ее примеру, потому что мои пальцы теперь отказываются от упражнений такого рода. Зато, наклонившись к еще только начатому женскому носку, я оцениваю ее работу, подсказываю, советую, где спускать, признаюсь, что предпочла бы закончить зубчиками. Катрин одобряет: — А правда, это было бы мило!.. Как вы сказали? Я опять возвращаюсь к разговору на главную тему: — Ну вот, теперь мы с вами обе члены своего рода Общества взаимной помощи. Назовем его ОВП. Нам потребуется… О кинодеятеле я уже не говорю — он в наших руках… Нам потребуется специалист-невропатолог, который согласился бы лечить Клода бесплатно. В данный момент я совсем на мели… Не без денег, а «на мели». Это не одно и то же, это Простительно. Тем не менее, предосторожности ради, поспешим добавить: — А один из моих друзей со средствами… Один из Наших друзей ищет такое дело, в которое их можно было бы вложить. — Это легко! — говорит Катрин. Я улыбаюсь. Нуйи употребил то же самое слово в разговоре о ней. — Я бы не сказала. В наши дни деньги ценятся меньше опыта. Не будем заводить разговора на последнюю, самую деликатную тему — о Паскале. Этот разговор будет ей совершенно непонятен. Заниматься господином, которому но профессии положено заниматься другими, — вот услуга, смахивающая на скверную шутку. И все же… — Что еще? — спрашивает ненасытная Катрин. На сегодня хватит. Я больше не открою рта — это возьмет на себя Катрин! Время бежит, и мне уже не терпится, чтобы она ушла: Матильде достается — работа, ребенок, стряпня. Но последние минуты будут для меня самыми поучительными. После нескольких ничего не значащих фраз, едва задевших мою барабанную перепонку, Катрин снова оседлала своего любимого конька — заговорила о кино. Вот она уже критикует экранизацию известного романа. Внезапно ее голос меняется, пальцы судорожно сжимаются, с лица сходит глуповатое выражение, оно становится выразительным. Она энергично выступает «за». За страсть. Против розовой водицы, против сюсюканья киношников. — Они не имели права упрощать сюжет. Кончится тем, что из коммерческих соображений в кино будут выставлять любовь в смешном свете. «Любовь!..» Ее выдает манера произносить это слово. Не с большого «л», но слог «бовь» она чуть ли не поет, томно и с горячностью кликуши. При этом у нее глаза богомолки, ужаснувшейся кощунству. Как это ни удивительно, Катрин сентиментальна. Так глубоко сентиментальна, что способна впадать в сентиментальность автоматически. Синий цветок (есть три категории дочерей Марии: синий цветок, синий чулок, синий шнурок[14]), такой синий, что он упорно не желал попадать в букет. Здесь, как и с Нуйи, требуется ремарка: вот он, скрытый уголок души. Но этот случай гораздо более горестный. Она почитает именно то, что в ней самой растрачено попусту. — Восемь часов! Я бегу. Когда мы увидимся? — Как можно скорей. Так будет лучше всего — этот умишко нуждается в подхлестывании. Я ее провожаю. У дверей Кати переходит к излиянию чувств: чмок в правую щеку, чмок в левую. Боюсь, что это ей не труднее, чем почтовой служащей поставить штемпель, и едва она повертывается ко мне спиной, как я вытираю щеку. Я возвращаюсь в «первозданный хаос» совсем согнувшись. Я уже не стою прямо и совершенно вертикально, как мои костыли. Если говорить откровенно, то кто же из нас двоих… кто кого расшевелил? 13 Настал черед Паскаля. На этот раз у меня не было такой свободы действий, как с Люком, Сержем или Кати. Со времен «Жан-Жака Руссо» он в отличие от многих других товарищей моего брата никогда не бывал у нас в доме. Он был облечен саном, который делал его особу «священной», окружал барьером обязательств, держал людей на расстоянии. Чтобы подцепить его на крючок, мне пришлось маневрировать три недели и нанести ему четыре визита кряду. Когда я в первый раз вырвалась на улицу Пиренеев, — Беллорже жил там неподалеку от церкви Шаронн, — он совещался с десятком молодых людей. Он вышел, оставив дверь приоткрытой, что позволило мне разглядеть письменный стол, какие бывают в конторах дельцов, над ним — простое деревянное распятие, а вокруг — плетеные кресла. Торопящийся и явно смущенный Паскаль извинился, что не может меня сейчас принять, и без обиняков спросил о цели моего визита. Не могла же я ответить ему напрямик, что этой целью в некотором роде является он сам. Излишняя поспешность ни к чему хорошему не приведет. Не располагая достаточным временем и считая, что лучше уж сойти за надоеду, нежели за сумасбродку, я рассказала ему вкратце о Нуйи, Клоде, взаимной помощи, об ОВП… Паскаля, казалось, это позабавило. И, быть может, успокоило. А также несколько разочаровало. — Посмотрим, — уклончиво сказал он. — Мы вернемся к этому разговору. Я сталкиваюсь со множеством людей. И очень любезно — слишком любезно, не дав мне опомниться, он проводил меня до самой улицы. На следующее воскресенье, оставив в виде исключения ребенка на Матильду, — чего я очень не любила делать, — я отправилась прямо в церковь, чтобы застать своего пастора врасплох среди его паствы; меня сопровождала Катрин — ей было любопытно присутствовать на протестантском богослужении. Из щепетильности или, если угодно, из вежливости я постаралась прийти до начала службы, но похоже, что зря — половина верующих явилась с опозданием, намного позже нас. — Они приносят с собой в церковь Евангелие! — шептала Катрин. Невозможно заставить ее молчать, помешать шептать всякие пустяковые замечания, прикрывая рот ладонью. — Скажите пожалуйста! У них это так же, как у нас. Как у нас! Ко мне это отношение не имело; во всяком случае, клятвы моих крестных отца и матери ни к чему меня не обязывали. А что общего с этой церковью было у Кати — католички образца «четыре раза в жизни» (крестины, причащение, бракосочетание, отпевание), твердо решившей использовать пышное великолепие своей церкви для того, чтобы покрасоваться? Кончилось тем, что я с раздражением сказала: — Да помолчите же вы, право! Я слушала Паскаля и диву давалась. После псалма, читая главу двадцатую Исхода, то есть полный текст десяти заповедей, Беллорже обрел тот голос, каким отвечал мне по телефону, — фальцет чтеца в трапезной. Он говорил этим голосом до самой проповеди. Голос служителя протестантской церкви удивительным образом чередовался у него с другим, голосом Паскаля Беллорже. Стоило ли желать, чтобы он говорил всегда одним и тем же?.. Уже хорошо усвоив искусство проповеди, он использовал все возможности своего голоса, не упуская ни одной модуляции или ударения, преуспевая в быстрых подъемах: «О братья мои!..» Но вот он неожиданно запутался в комментариях, в увязке. Слабый оскал зубов на какую-то долю секунды приоткрыл его острый, как булавка, клык — время, достаточное для того, чтобы наскоро пришить прописную истину к конкретному случаю. Широко взмахнув рукой, как мухобойкой, — от этого жеста мне стало не по себе, — он благословил прихожан и, снова превратившись в партикулярное лицо, замешался в медленно расходившейся толпе. Мягко ступая и бросая быстрые внимательные взгляды поверх очков, он переходил от группы к группе. Он пожимал руки с апатичной серьезностью. Я ждала его у входа в церковь. Когда он подошел, я увидела, как его улыбка встала между ним и мной, словно барьер. — Вы хотели видеть меня за исполнением моих обязанностей? Ну и что, было не слишком плохо? Одобрения, которого он выпрашивал, не последовало. — А я все-таки предпочитаю Собор Парижской богоматери! — брякнула Катрин, которая, надув губки, осматривала голые стены церкви. — Великолепие внутреннего убранства храмов заслоняет от нас великолепие бога! — сухо ответил Паскаль. — Вы меня извините, я должен принять по меньшей мере пятнадцать человек. Он сделал шаг и обернулся ко мне. — По поводу Нуйи… Его и в самом деле можно рекомендовать? Это вопрос деликатный. Что касается вашего маленького больного, мне сообщили, что существуют специальные учреждения… Я возвращалась домой разъяренная и трясла руку Катрин. — Это вопрос деликатный! Подумаешь! Он боится. Боится себя скомпрометировать. И что он посоветовал сделать с Клодом! Если бы мы считали, что его надо поместить в приют для парализованных детей, он был бы уже там. Паскаль меня избегает, это ясно. — Он хорошо одевается, — безучастно ответила Катрин. — Только ему следовало бы носить роговые очки. В следующий вторник я опять появилась на улице Пиренеев в обществе мадемуазель Кальен, которой надо было съездить на площадь Вольтера. Выходить одной мне становилось все труднее. Я уже дважды хлопалась, и чего мне только стоило подняться без посторонней помощи! На этот раз Паскаль, которого я нарочно не предупредила, чтобы не дать ему подготовить какую-нибудь отговорку, отсутствовал: он только что уехал в церковь Трините[15] на улице Клиши. Упорство — мой худший недостаток. Через неделю я опять отправилась к нему, уже одна, предварительно послав письмо по пневматической почте. Это был героический подвиг. Шел снег. Щадя кошелек Матильды, я отказалась от такси и спустилась у ворот Шарантон в метро. Слабость помешала мне вовремя приехать на станцию Домениль, и я проехала пересадку. Чтобы экономией расходовать свои силы, я решила ехать по кольцу — это значительно удлинило мой путь, но зато позволило пересаживаться только раз. И все-таки я здорово трахнулась на лестнице и смогла подняться только с помощью сержантика колониальной пехоты. Когда я добралась до улицы Пиренеев, одна из моих деревянных свай поскользнулась на снегу. Новое падение, при котором я слегка рассекла себе бровь о край тротуара. С десяток прохожих подняли меня и отвели в ближайшую аптеку. Какая удача! Я тотчас воспользовалась ею, чтобы позвонить Беллорже. Тот прибежал и отвел меня к себе, увенчанную повязкой Вельпо и очень довольную тем, что несчастный случай предоставил мне наконец идеальную возможность начать разговор. * * * Приемная была безлюдна. Безлюдна, как и гостиная с плетеной мебелью. Паскаль усадил меня в кресло — пожалуй, чересчур заботливо, потом сел за свой письменный стол. Как и Нуйи, он принялся играть ножом для разрезания бумаги. Только его нож с медной ручкой был почтенным военным сувениром, и сам он держался по-иному. Не наступательно и не оборонительно. Нейтрально. Это был новый Паскаль. Его лицо уже не казалось невозмутимым и не пряталось за очками. Правда, оно было слишком уж улыбающимся, слишком уж сдобренным благосклонностью, но внимательным, даже настороженным за стеклами своих иллюминаторов. — Вы ужасно неблагоразумны, Констанция. Что же вы хотите сказать мне столь важное и столь неотложное? Поскольку Беллорже назвал меня по имени, я могла ответить ему тем же: — Разве все люди, приходящие повидать вас, Паскаль, хотят сказать вам что-либо важное? По-моему, это скорее ваша обязанность, пастор, заставить их думать о важном. Лицо Паскаля выразило удивление. — Вы правы, — ответил он. — Однако смею думать, вы пришли сюда не для того, чтобы послушать священника. — Смотря по тому, что он скажет. Есть разные очаги, но огонь был и есть один. Для меня, Паскаль, важен огонь. Я люблю, чтобы он был ярким и… — И вы любите притчи! — пустил стрелу Паскаль. Очко в его пользу. Я одернула себя: «Попроще, девочка! Вычурные фразы — это годится для Катрин; а он и сам в них мастак! Недаром в песне поется: Встретил пекарь пекаря. Говорить-то некогда. Постояли, поболтали Про погоду, про куму, А про булки — ни гугу. Ни священника, ни депутата наставлять не приходится — они сами наставляют своих верующих и избирателей. Поговорим немного о погоде». Ну что ж! Холодное время года предоставляло богатые возможности для болтовни. Накануне бюро погоды не ошиблось, предсказав, что выпадет снег. «Для половины верующих он явится предлогом не пойти в церковь», — ответил мне Паскаль. Мы приближались к главному предмету. И я подумала: «Что за жалкий служака тот, кто подходит к своей работе только со стороны второстепенных деталей». Однако, воспользовавшись таким поворотом разговора, я забросала Паскаля несущественными вопросами. «Собьем его с толку. А заодно пополним нашу картотеку». Из ответов постепенно выяснилось, что война очень ему помешала. Во время оккупации ему пришлось жить в Монпелье, где он в течение четырех лет изучал теологию на протестантском факультете, который закончил в 1946 году. Сначала он стажировался у пастора в Шаранте, а на следующий год был рукоположен в сан. По семейным обстоятельствам и личным мотивам он пожелал возвратиться в Париж, недавно был избран приходом Шаронн, священником которого теперь состоит, и национальный церковный совет соблаговолил этот выбор утвердить. — А теперь вы женитесь, Паскаль? Похоже, что этот вопрос поставил его в затруднительное положение. Он снял очки и, прежде чем ответить, протер стекла. — Несомненно… В конце концов это естественный порядок вещей. Видите ли, Констанция, брак для нас — довольно трудный вопрос. Мы зарабатываем… нам назначают жалованье… несколько ниже прожиточного минимума. Нашим женам приходится трудиться, как служанкам, и в то же время занимать определенное положение в обществе. Нельзя сказать, чтобы желающих было очень много. Чаще всего это дочери священников… Паскаль излагал эти простые истины ровным голосом, который не должен был бы меня раздражать и тем не менее вызывал во мне враждебное чувство. У меня сорвался с языка новый неделикатный вопрос: — В конце концов, Паскаль, к чему же вы стремитесь? Паскаль засмеялся снисходительным блеющим смешком. — Мое будущее? Но, Констанция, у пастора его нет. В протестантской церкви нет епископов. Что мы есть, тем мы и останемся. Ирония (ирония дружелюбная), которая только что приподнимала уголки его рта, уступила место беспокойству. Беллорже откинулся на спинку стула, поднял подбородок, вытянул губы. — Вы хотели сказать… Я ничего не хотела сказать — я воспользовалась удобным случаем. Я не шевелилась и ожидала продолжения фразы, как ждут весеннего дождя после первой упавшей капли. — Вы хотели сказать, что мы не можем оставаться тем, что есть, и что надо… Здесь были бы уместны все назидательные глаголы, но я ему не подсказываю ни одного. Благодарю покорно! С какой стати я буду ставить себя в смешное положение? Пусть рискует сам. Он не решался. Однако он не решался также и совершенно избежать прямого разговора и выдал мне похвальный лист. — Боже мой, — глухо произнес он, — а я-то поначалу решил, что вы просто суетитесь без толку! Да, признаюсь в этом… и признаюсь, что и до сих пор опасаюсь, не творите ли вы добро ради времяпрепровождения. Что вами руководит? Какая выгода… — А вы, Паскаль, разве вы извлекаете какую-то выгоду?.. Паскаль улыбнулся. На этот раз уверенный в себе, он поднял руку прямо вверх. — А это? — твердо спросил он, указывая пальцем в потолок, в направлении того места, где пребывают избранные. Рука бесшумно упала на письменный стол. И Паскаль, позволивший возобладать в себе священнику Беллорже, пустился в разглагольствования: — Видите ли, за моей спиной двадцать веков веры, а за вашей каких-нибудь двадцать лет мужества. Чего я хочу — быть может, недостаточно сильно, — я хорошо знаю. Чего хотите вы — несомненно, гораздо сильнее меня, — вы не знаете. Я растерялась. Что ответить на это, Констанция? Может быть, ты ткнешь пальцем в пол и скажешь: «А земля? А моя жизнь? В другую я не верю…» Может быть, ты добавишь, что за неимением лучшего сама живешь жизнью других… на худой конец, его жизнью… что согласна принять его вознесение на потолок как часть программы и охотно помогла бы ему вскарабкаться туда и сорвать приз… Ого! Ты увидишь, как он в ужасе подскочит и закричит, что благодати у него достаточно, что ты возрождаешь специально для него искушение на горе.[16] Если же ты, наоборот, смолчишь, он подумает, что ты признаешься в немощи, более серьезной, чём та, другая, и достойной его забот. Перед тобой окажется апостол, соблазненный возможностью, которую ты ему предоставила. Он будет играть свою роль, а ты — свою, которая заключается в том, чтобы всегда способствовать его движению вперед (допинг!). Нацелившись очками прямо на меня, поглаживая руками край письменного стрла, словно край кафедры, Паскаль продолжал: — Не вы первая ищете пути к мирской святости. И ваше понимание этой святости немногим отличается от нашего. Именно спасая других, легче всего спасаешь себя. Но только вы трудитесь ради конечной цели, а мы — ради бесконечной. — Почему же вы в таком случае ухитряетесь делать так мало? Паскалю явно не понравилось, что его прервали. Тем не менее я хватаю свои подпорки и продолжаю, подчеркивая каждую фразу легкими ударами костыля по полу: — Все вы, здоровые и уверенные в себе, как будто топчетесь на одном месте. Какую пользу приносят вам ваше здоровье и уверенность? Несмотря на множественное число, Паскаль должен был почувствовать себя задетым. Подняв руку перед собой, как щит, он пробормотал классическое извинение: — Слабость человеческая… Его остановила моя улыбка — самая злая из всех, какими я располагаю. — Да, конечно, — признал он, — нынешнее поколение относится недоверчиво к советам, не подкрепленным Примерами. Ну вот, мы и у цели. Еще одно маленькое усилие. Немного того смирения, именуемого христианским, которое делает смущение эффектным. Нос Паскаля опустился согласно лучшим традициям жанра. — Разумеется, — шепчет он, — я таким примером не являюсь. И на том же дыхании. — Именно это вы хотели сказать мне, не так ли? Я наклонила голову, внезапно почувствовав себя обеспокоенной и сконфуженной. У меня уже не было никакого желания насмехаться над Паскалем. А он не был ни подавлен, ни оскорблен, ни даже пристыжен. Тщетно пыталась я его понять: «Ему произнести mea culра[17] не труднее, чем почесаться. Это зуд благочестия». И тут же возражала себе: «Вот ты брюзжишь, брюзжишь! Но ты никогда не сумеешь держаться так легко и свободно, с такой елейной скромностью». Снова овладев собой, Беллорже непринужденно сказал: — Вы дрожите, Констанция! Хотите чашку горячего-горячего чая? * * * Я вернулась к обеду совершенно разбитая, с твердым намерением тотчас же лечь. Но мне пришлось от него отказаться, когда я увидела, что Матильда гладит белье соседки с нижнего этажа, которая недавно родила. Еще один из ее фортелей в ответ на один из моих непоследовательных поступков! Я искала трудов и терний. Я добрая душа. А Матильда просто добра. Воспользовавшись моим отсутствием, она хотела было проделать эту работу тайком от меня. — Оставь, тетя, это мое дело. Матильда неохотно уступила мне место. — С таким плечом ты хочешь гладить? Нет, серьезно, ты его видела, свое плечо? Прошу тебя, сходи на этих днях к Ренего. Не без труда сняв пальто, я устроилась перед столом, чтобы гладить сидя. Злополучное плечо попыталось взбунтоваться. А я — врать: — Простой ревматизм. Оно мне немножко мешает. Но не болит. — Рассказывай басни! — буркнула Матильда. В этот момент я прикоснулась пальцем к утюгу, чтобы узнать, достаточно ли он нагрелся. — Он холодный, твой утюг! Как ты можешь гладить такой ледышкой? Приложив уже всю ладонь, я повторила: — Холодный-прехолодный. Нет тока. Но легкое потрескивание и запах горелого напугали меня одновременно с Матильдой. — Ты в своем уме? — закричала она. Я тупо рассматривала свои пальцы со сморщенной от ожога кожей. Я совершенно ничего не почувствовала. 14 За несколько дней до рождества два недоумевающих монтера пришли к нам ставить телефон. — Нечасто приходится делать отвод в комнату прислуги, — признался один из них. — Что, очередная блажь вашей хозяйки? К чему выводить его из заблуждения? Это должны были сделать мои костыли: калек в прислуги не берут. Я бросилась к аппарату, чтобы прочитать свой номер на белом кружочке в центре диска. Водомерная 70–67… Какое разочарование! Я корчу рожу! Слово «Водомерная» ничего не подсказывало моему воображению. Я чувствовала, что просто покрываюсь от него плесенью. Но вот мне на помощь пришла мнемоника, и, прибегнув к классическому приему, я заменила название на сокращенное обозначение: ВДМ. И у меня получилось: «Войдем». В новую жизнь, черт побери! «Входите, входите, дамы, господа…» Напевая эту назойливую фразу, я слала призывы во все стороны, сообщая свой пароль тем, кто мог им воспользоваться: Сержу, Паскалю, мадемуазель Кальен. И даже Катрин, хотя та жила через дорогу. Из трубки неизменно неслось: «Поздравляем с рождеством!» К этому прибавлялись различные пожелания — вежливые, почтительные или буйные. Нуйи был особенно болтлив. Он непременно хотел повести меня ужинать под рождество в ночной ресторан и орал в трубку: — Ну, пожалуйста! Заботу о твоих ногах я беру на себя. Нелепое приглашение! Мне пришлось также отклонить предложение мадемуазель Кальен, навязывавшей мне два пропуска (один для меня, второй для Клода) в столовую Помощи инвалидам. Не надо! Я была еще и состоянии заплатить за крылышко индейки и за свою долю праздничного пирога. К тому же у каждого свои праздники. Зачем мне, неверующей, красть предлог для кутежа у церковного календаря? Воздержавшись от праздничных подарков, я ничего не положила от имени младенца Иисуса в ортопедический башмачок Клода и, поскольку рождество приходилось на вторник, отпустила малыша с его матерью на елку, устроенную муниципалитетом. Сама я в тот день не выходила из дому и употребила это время на то, чтобы вдвоем с Матильдой сшить детские штанишки из черного бархата. В прежние годы моя тетя отличалась некоторой набожностью, но на следующий день после бомбежки категорически заявила, что никогда больше не станет молиться богу, допустившему уничтожение всех ее родных. — Ты могла бы хоть в кино сходить, — повторила она мне четыре или пять раз. — Какую жалкую жизнь ты ведешь из-за меня. По-моему, скорее это я отравляла жизнь Матильде. Моя собственная не была скучной. Точнее — была, но уж не настолько. Притаившись в центре паутины, я ждала. Я ждала своих мух. * * * В четверг двадцать седьмого декабря я дождалась первого результата. Когда я открыла окно, Катрин крикнула мне через улицу: — Гольдштейн вернулся. Он меня вызывает. Вы сможете пойти со мной к нему сегодня в два часа? К моему великому сожалению, я не могла. У нас было слишком много дел — к концу года ротатор вертелся с полной нагрузкой, выполняя заказы коммерсантов, спешивших разослать предложения своих услуг и новые прейскуранты. Матильда была завалена работой. Мне пришлось отпустить Катрин одну. Вечером она взобралась к нам, чтобы повидать меня. — Все в порядке, Констанция! Дело на мази! Ваш друг Нуйи тоже был там. Он так горячо за меня хлопотал! На будущей неделе я должна явиться на студию для пробных съемок. Она казалась страшно возбужденной. Мне не удавалось вставить ни словечка — Кати трещала как заведенная. Наконец я все же умудрилась задать вопрос: — Но что вам, собственно, предложили? — Точно не знаю. Они говорили о роли статуи в экранизированной оперетте… статуи, которая оживает. В общем посмотрим… Но вы ничего не говорите, вы недовольны? — Напротив, напротив… Вот всегда так: свершившийся факт не вызывал во мне никакого энтузиазма. Я была смущена, обеспокоена тем, что чувствую себя обеспокоенной, тем, что нахожу удачу слишком большой. Я думала: «Нуйи отнимает у меня лавры успеха. Почему он занимается этим делом лично? Ведь его просили только дать адрес». У меня возникло подозрение. Но я его отбросила и заставила себя сделать вывод: «Он проявляет усердие. Возьмем на заметку». * * * На следующий день ко мне неожиданно явился вышеупомянутый Серж — при шляпе и полном параде, поднимая ветер полами огромной верблюжьей дохи; большим и указательным пальцами он держал золотой шнурок, которым была перевязана коробка с глазированными каштанами. Я сразу же повела его в мою келью. — Так я ее себе и представлял, — сказал он, разглядывая стены. — Мадемуазель страдает пороком, противоположным моему. Она купается в бедности, как я — в роскоши. Прелестная железная кроватка! Ну-ну! Начиная с Наполеона все великие мира сего спят на походных кроватях… Ага, вот и телефон! Видишь, за мной дело не стало. А как насчет магарыча? Твоя Катрин говорила мне про магарыч… Серж завертел коробку на кончике пальца, но фокус не удался. Каштаны упали, и он наклонился за ними, продолжая болтать: — Кстати, о Катрин… Тут я тоже сделал, что мог. Думаю, что номер пройдет. Правда, это зависит и от девчонки. Его сдержанность меня не удивляла. Наши улыбки встретились. — Персик что надо, и в хорошей упаковке, — скороговоркой добавил он. Потом процедил, приподняв уголок рта: — К сожалению, косточка маловата. Нуйи не пробыл у меня и десяти минут. Внизу, в машине, его ждал «друг». Увидев, что он застегивает свою шубу, я вставила две-три фразы, которые навели его на разговор о делах. Он поморщился. Нет, нового ничего. Он искал (ну конечно, без особых усилий и от всей души надеясь, что ничего не найдет). Я притворилась, что погружена в раздумья. — Что ты еще замышляешь? — проворчал он. С глубокомысленным видом важная Констанция солидно ответила вопросом на вопрос: — Что ты предпочел бы — торговлю или промышленность? И какую сумму ты в состоянии ассигновать? — Как ты можешь брать на себя… Прикрыв один глаз, он озадаченно рассматривал меня другим. Я тряхнула головой, протянула руку к телефону и как нельзя серьезнее забормотала: — Нет, конечно же, в такой час Машэна не застанешь. Серж попался на эту удочку. — Что предпочел бы?.. — повторил он. — Пожалуй, продовольствие. Голод из моды не выходит. Что касается суммы, то надо прикинуть. Все свои деньги на одну лошадку я не ставлю. Скажем, половину или третью часть… Но все-таки как ты можешь заниматься подобными делами? Какие, собственно, у тебя связи? И какая тебе выгода? Выгода! Как побороть желание швырнуть ему в лицо объяснение? Швырнуть, как кремовый торт. Да еще медовым голосом. — Ты, наверное, слыхал про братство святых? — При чем это тут? — спрашивает Серж, нахлобучивая шляпу. — В самом деле, почти ни при чем. Речь идет о братстве людей. Отбрось слово «святые», сохрани идею… Дошло? — Ваше серое преосвященство изволят меня разыгрывать? — проворчал Серж, выходя за дверь. * * * Следующее вторжение произошло вечером первого января. Матильда пригласила Берту Аланек к обеду. Около восьми, едва мы успели встать из-за стола и заняться посудой, послышался звонок. — Наверное, Люк! — сказала Матильда, отряхивая щеточку для мытья посуды. Берта пошла открывать с грязной тряпкой в руке. Я крикнула из кухни: — С Новым годом, дурень! — Спасибо. И тебя тоже! — ответил елейный голос. Это был Паскаль. На минуту обе стороны пришли в замешательство. Отряхнув руки, с которых капала жирная вода, Матильда сняла передник. Зачем мне снимать свой? Раз Беллорже предварительно не позвонил, значит, он, в свою очередь, хотел застать меня врасплох. В моем простоватом виде было, пожалуй, что-то библейское. В наше время женщина уже не выбирает «лучшей доли» — она и Марфа и Мария в одном лице. Я стала знакомить присутствующих, не извинившись за свой домашний наряд. — Визит за визит, — сказал священник. — Извините, что наношу его вам так поздно. У нас совсем нет свободного времени, особенно сейчас. А! Вот и ваш маленький протеже… Клод, восседавший на трех пачках бумаги для машинки, положенных на стул, развлекался тем, что толкал вдоль края стола картонного коня-инвалида, у которого когда-то были хвост, уздечка и уши. Паскаль склонил над ним голову с видом «доброго священника, который любит этих детишек». — Но-о, лошадка! — пробормотал он, чем полностью исчерпал свое воображение. — Не трошь, она пасется! — запротестовал Клод, бросив возмущенный взгляд на этого холостяка-недотепу, так же неуместного в его игре, как слон — в гостиной. Положив рядом с ним пакетик с конфетами (розовые, сиреневые и белые помадки — лакомство сродни замазке), Беллорже опять повернулся ко мне. Настойчивый взгляд засвидетельствовал его глубочайшее ко мне уважение. Было ясно, что Клод снова оказал мне услугу, послужив рекомендацией. Без всякого перехода Паскаль объявил: — Мой коллега из Бийет сообщил мне, что в числе его прихожан есть очень известный невропатолог, доктор Кралль. Мы сделаем все необходимое, чтобы растрогать его. Матильда с Бертой скрылись на кухне. Оттуда доносилось позвякивание кастрюль, вскоре заглушенное песенкой кофейной мельницы. Я с непростительным равнодушием уронила: — Спасибо! Паскаль, казалось, не заметил этого, он сел и начал поправлять очки, быть может, чтобы спрятать глаза. Увы! Я спокойно выжидала. — Это я, я благодарю вас, Констанция. Вы меня… Вы нарушили мой душевный покой… Чем больше я думаю об этом, тем больше постигаю, что ваша идея исходит не от вас, а откуда-то очень издалека. Она исходит свыше… Да, да, не хмурьтесь. Вы были вдохновлены. Помадки таяли у него во рту! Какая патока! Вдохновлена, я? А почему бы и нет? Я прекрасно вдохновляю сама себя. Тем не менее эта новая мысль заслуживала того, чтобы над ней задуматься. Когда бросаешь камень в лужу, не приходится удивляться тому, что круги расходятся по воде все шире и шире. Или раздражаться по поводу того, что в этой луже святая водица. — И что вы намерены предпринять, Паскаль? Он вздохнул и беспомощно развел руками. Потом опустил их и начал машинально тереть колени. — Не знаю. Попытаюсь покончить с мурлыканьем. Слишком уж мы доверяемся слову, а оно выхолащивается, оно портится, как консервы. Поверите ли, Констанция, у некоторых из нас заготовлены целые наборы проповедей. Что вы об этом думаете? — Бросьте их в огонь! — сухо ответила я, не глядя на него. Паскаль вздрогнул. — Нужно будет также проявлять инициативу, — медленно продолжал он. — А у нас проявлять ее труднее, чем где-либо, потому что это накладывает обязательство только на тебя одного. Вот, например, недавно я проявил самую маленькую инициативу — распорядился перенести кафедру, стоявшую посредине церкви, где мы оставляли ее из нерадивости, тогда как в протестантском храме по традиции кафедра должна стоять сбоку, дабы не возвеличивать проповедника… И представьте себе! Нашлись люди, попрекнувшие меня за расходы. — Вы уже думали о Нуйи? Этот, казалось бы, неуместный вопрос нарушил ход его мыслей. Пощелкивание пальцев дало мне знать, что Паскаль взбунтовался. Наконец он покачал головой. — Вы и в самом деле этого желаете? А вас не смущает, что ваши заботы очень… несоразмерны? — Нет, черт побери, я работаю по индивидуальной мерке! К тому же неужели я должна вам цитировать Евангелие от Луки, главу пятнадцатую, стих седьмой? — О-о! — воскликнул Паскаль, пораженный скорее точностью ссылки, нежели содержанием цитаты, известным мне благодаря разумному использованию моей картотеки. Тут я увидела, что он улыбается с облегчением. В комнату входила Матильда, высоко подняв кипящий кофейник, а за ней шла Берта, обхватив рукою блюдо с тортом. — Хорошо, что торт не весь съели! — сказала она. * * * Паскаль тоже пробыл у нас недолго. Было уже поздно. Едва за ним закрылась дверь, как Берта пошла за пальто — своим и сына. Я встряхнула Клода, уже совсем клевавшего носом, на который упали его слишком светлые пряди волос. — А ты, ты не сделаешь мне подарка? Ребенок смотрел на меня не понимая. Тогда я поставила его перед собой на ножки. Потом незаметно отпустила, как делают с малышами, достигшими того возраста, когда им уже пора начинать ходить, но страх еще сковывает их движения. Клод зашатался, у него подогнулись коленки. — Встань! Я сама удивилась резкости своего тона. — Слушай, оставь его в покое! — сказала Матильда. Но я не отступала. Мой пристальный взгляд пытался приковать к себе глаза малыша, поднять его, как на тросе. Он выпрямился. Снова зашатался, закачал руками, как коромыслом, и несколько секунд удерживал равновесие без всякой опоры. Разумеется, едва я отвела глаза, как он упал на коленки. Не знаю почему, но именно в этот момент я сказала: «А ведь я не поздравила с Новым годом папашу Роко». Как только Клод, которого я чмокнула, а Матильда погладила по головке, удалился на руках своей матери, я схватила со стола Паскалевы помадки и пошла к двери старика. 15 Сама того не желая, Матильда подсказала мне идею. Почему бы не папаша Роко? Он старая скотина, но эта скотина пополнит мой зверинец. Я никогда к нему не заходила: мы встречались только на площадке лестницы или на улице. Открыв дверь, он выслушал мои поздравления и отступил, как перед залпом оскорблений, хихикая: — Поздравления! Какая муха тебя укусила? На что они мне сдались? Их к столу не подашь. Потом он поглядел на пакетик с конфетами, который я держала в зубах, так как мои руки были заняты костылями. — Похоже, это… Ты хочешь всучить мне то, что тебе самой только сейчас принесли, да? Ладно, давай, давай. Я их тоже всучу малышу консьержки. У его клячи матери дух захватит. Заходи, дочка. Заходи, раз уж тебе так хочется поглядеть на мой свинарник. Этот визит — первый за… Он не уточнил. Я уже вошла. Его мансарда напоминала нашу. На первый взгляд ничего необычного — кровать, стол, два стула, занавеска, отгораживающая уголок, служащий гардеробом, ширма, закрывающая туалетный стол или спиртовку, под окном в беспорядке навалены книги. Зато на стене, заклеенной вырезками из газет, было на что посмотреть. Верхнюю часть трехцветного плаката «Вступайте в ряды…» он приклеил прямо над эмалированной дощечкой «Вперед, братья», снятой с какой-нибудь скамейки в сквере. На четырех углах зеркала стоял штемпель «казенное». На двери над самой задвижкой была привинчена табличка Национального союза слесарей: «Не разрешайте детям играть с замками». Старик наблюдал за мной, завернувшись в желтый полосатый халат, который делал его похожим на большого шершня. — Tec! — сказал он, приложив палец к губам. — Я немножко клептоман. — Но, папаша Роко… — Почему папаша Роко? Папаша!.. У меня никогда не было ни детей, ни жены. Можешь называть меня мосье. Мосье — как та свора грязнуль, которые тридцать лет измывались надо мной. Или господин Рош. Заметь: мое имя Эмиль, но забавы ради я позволяю людям думать, что меня зовут Рош Роко.[18] Вся эта мозаика мне очень подходит. Ну вот, ты и посмотрела. Довольна?.. Тогда можешь убираться. Кстати… поздравляю с карапузом! Знаешь, ты как господь бог. Хочешь, чтобы они были по твоему образу и подобию. Он вертелся, он танцевал вокруг меня на своих коротких косолапых ногах нечто вроде индейского военного танца. Я с трудом сдерживалась, чтобы не выкинуть какой-нибудь номер. Например, взять и бах! — словно трактирщик в «Острове сокровищ», — трахнуть его как следует костылем по спине. Вот было бы здорово! Но я полетела бы вверх тормашками одновременно с ним. К тому же Матильда уже кричала во все горло: — Констанция! Констанция! Куда ты пропала? — Ну что ж, ступай к своей мамушке-кормилице. Он пересек площадку следом за мной. Я еще раз услышала отвратительный скрипучий голос — словно кто-то водил напильником по железному пруту: — Очень он тебе нужен, этот старый крокодил? Но на последнем слове напильник сломался, и в этот момент до моего слуха донесся едва уловимый шепот: — Если бы ты хоть умела играть в шахматы… Я не разжала зубов. Подняв один костыль и перенеся всю тяжесть тела на второй, я обернулась, чтобы сухо ответить: — Я научусь, мосье Рош. 16 Ну и отметила же я день богоявления! К великому моему сожалению, в этот день, шестого января, мне пришлось воспользоваться телефоном, чтобы забить тревогу. И в самом деле, надо же было этому стрястись со мной тогда, когда Матильда отправилась в обычный ежемесячный поход по магазинам. Поскользнувшись на линолеуме, я упала… быть может, в сотый раз! Разом больше, разом меньше — невелика беда! Я уже привыкла. Нечего волноваться: полежишь, соберешься с силами и поднимешься как ни в чем не бывало. Вот уже несколько недель, как мои дела из рук вон плохи, но я все-таки держусь, не признаваясь тете в том, что мне становится все труднее и труднее ходить, поднимать предметы потяжелее, двигать правым плечом — его сустав все больше распухает и теряет подвижность. К несчастью, в этот раз я упала на локоть. Я придавила руку, ладонь прижалась к животу, голова беспомощно свесилась набок. Я прекрасно понимала: у меня что-то вывихнуто, растянуто или даже сломано. Я хотела поспорить с очевидностью, дождаться прихода Матильды. Но Клод напугался и заплакал. Не звать же на помощь папашу Роко! И вот я дотащилась до кровати и с трудом набрала номер доктора Ренего, а потом номер Миландра, у которого есть телефон на работе. Они примчались одновременно. К счастью, ключ торчал в двери, и дело обошлось без взлома. Если они сумеют попридержать язык, Матильда получит весьма смягченную версию случившегося. Ренего, который блеял в свою козлиную бородку: «Черт побери, черт побери!», и Люк положили меня на постель и принялись раздевать. Когда дело дошло до рубашки, они замешкались. — Пошел отсюда, Люк, — говорит врач. — Подожди за дверью. А ты успокойся. Господи, я знаком с твоей задницей уже двадцать лет. Можешь не помогать мне снимать рубашку. Черт побери! Что это еще такое у тебя с плечом? Не мог же этот сустав так распухнуть уже после того, как ты упала! — Нет, оно стало распухать в последнее время. Я как раз собиралась вам показаться. Ренего ощупывает больное место — подушечку с голубыми прожилками, его пальцы обнаруживают флуктуацию, свидетельствующую о скоплении жидкости в суставе. Надавливая сильнее, он отыскивает сместившуюся вперед головку плечевой кости. Потом берет мою руку пониже локтя и слегка тянет. — Вижу, вижу, — говорит он, стараясь себя подбодрить. — Самое неприятное то, что тебе уже не больно. Он мрачнеет, щелкает языком, замирает на несколько секунд, уставившись в одну точку и тряся бородкой. Потом вдруг щиплет меня за руку. В самом деле, как это ни странно, я ничего не ощущаю. Ренего издает легкий свист, который, по-видимому, ничего хорошего не означает. — Случалось ли тебе обжечься или уколоться и не почувствовать боли? — спрашивает он. К чему это он? Действительно, так было. Утюг… Я показываю ему пальцы, с которых еще не сошел коричневатый след ожога. — Да, но какое отношение?.. Ренего не отвечает. Отпустив правое плечо, он хватает меня за левую руку. — Раздвинь пальцы веером… Пошевели большим пальцем… Поверни кисть так, будто хочешь открыть ключом дверь. Он наблюдает за этими немудреными движениями, которые я выполняю очень неловко. Наконец он осматривает меня с головы до ног и, наверное, думает: «Худая и уродливая! Куда подевались ее мышцы?» У меня по коже пробегают мурашки. Его взгляд беспокоит меня больше, чем плечо. — Где твоя ночная рубашка? — Под подушкой. Он достает ее, помогает надеть и укрыться. Он не брюзжит, не ворчит, как обычно. Тем не менее вид у него сердитый, и нижняя челюсть движется так, будто он жует свой язык. — Люк! Миландр появляется с малышом на руках. — Ну как, доктор? Ренего похлопывает Клода по щечке и отвечает осторожно: — Вывих плеча, — говорит он. — Но самое досадное не это. Не двигайся, Констанция. Лежи плашмя. Я сейчас вернусь и сделаю все, что надо. У меня нет с собой необходимых инструментов. — И притворно-веселым тоном добавляет: — Вот чертовка! И как только тебя угораздило? Этим никого не проведешь. Беда совсем рядом. Впрочем, выйдя в прихожую, Козел становится разговорчивей. Напрягая слух, я улавливаю, разбираю обрывки фраз. — Подвижность снижена… Потеря чувствительности… Это симптомы… Заболевание спинного мозга, но какое?.. Можно опасаться… Следует медицинский термин, который я не расслышала. — Или же… Другие научные определения тоже застревают в его бородке. * * * Миландр возвращается. Он очень бледен, отчего веснушки выступают особенно отчетливо: словно ему только что выстрелили в лицо из ружья и дробинки застряли к коже. Я же еще должна его подбадривать! — Да не волнуйся ты так. Это мне не впервой. Не покормишь ли ты мальчонку? Наверное, он проголодался. Только сначала дай мне фолиант в коленкоровом переплете — он стоит на комоде между поварской книгой и альманахами. Люк колеблется — он хорошо знает, что речь идет о медицинском словаре, принадлежавшем моему отцу. — Ну, давай! А не то я встану сама! На это я была бы совершенно неспособна. Но Люк считает меня способной на все и послушно подает книгу. — Спасибо. На кухонной полке стоит початая банка с вареньем. Намажь Клоду два сухарика. Тем временем я одной рукой уже раскрываю и перелистываю словарь. Я прямо ищу страницу 749 — «Спинной мозг». Вначале помещен рисунок, изображающий безупречный спинной мозг, от которого отходит тридцать одна пара корешков; он тянется, как опущенная пальмовая ветвь, простирающая листья во славу движения. Потом дается поперечный разрез, показывающий оболочки и полости, окружающие белое вещество, на котором вышит странный вензель — «Н» серого вещества. «Н» — символ непобедимости, черт побери! Пропустим параграф «Строение», за ним параграф «Функции», а также пояснительные схемы — некоторые из них напоминают схемы электропроводки. Я тороплюсь к третьему параграфу — «Заболевания спинного мозга». Одно за другим мелькают красивые слова: табес, атрофия, склероз, сирингомиелия, гематомиелия, миелит, болезнь Фридриха, болезнь Литтла. Скажите пожалуйста, Клод совсем рядом со мной! Я отбиваюсь, я борюсь со словарем, уверенно отвергая половину этих болезней. Но атрофия мышц, пожалуй, может мне подойти. Одна фраза заставляет меня поперхнуться: «Эти нарушения необратимы». Я хватаюсь за другую: «Прогрессирующее течение болезни с временными ремиссиями». Но вот сирингомиелия — болезнь, название которой звучит как музыка, музыка моего реквиема. «Заболевание, вызывающее образование опухолей спинного мозга. По-видимому, определенную роль играют травматические повреждения. Паралич, начинающийся с кончиков пальцев и в некоторых случаях с внутренних органов. Расстройство моторных центров, постепенная потеря чувствительности. Медленная смерть в результате распространения болезни на продолговатый мозг или инфекционных осложнений». Я пробегаю глазами следующие страницы, едва останавливаюсь на гематомиелии и добираюсь до миелита: «Острое или хроническое воспаление спинного мозга, вызванное общей или местной инфекцией с образованием в спинном мозгу мелких абсцессов или же травматической этиологии». И снова то же заключение: «Излечение возможно, однако маловероятно». Опять смерть. Всюду смерть. Закроем, закроем этот словарь. Закроем глаза! * * * Подходит Миландр и, полагая, что я задремала, забирает у меня словарь и на цыпочках уходит. Он не увидит эту идиотскую слезу, которая выскользнула из-под века и медленно катится по щеке. Так я и знала! Я всегда ждала такой судьбы. Всегда относилась к своей молодости, как к обреченной сестре, которую лечат без надежды на выздоровление. Но я не думала, что утрачу ее так рано. Я не люблю жаловаться. Но сегодня я не в силах удержаться. Пространство уже было против меня, потому что меня предали мои ноги. Теперь против меня восстало еще и время, потому что я скоро умру. Конечно, не завтра и не послезавтра, но еще до того, как я успею прожить то, что называется жизнью. Ах! Древний старик, для которого она так или иначе скоро кончится, который столько пережил, умирает малой смертью. Но ведь я не сделала ничего из того, что могла, и меня ждет большая смерть. Я прожила впустую. Ну что я могу теперь в четырех стенах? Насмехайся, Констанция, от этого становится легче. Твой ангел-хранитель — насмешник. Он говорит: «Четыре стены? Идеальное единство места для твоей драмы! Медленная агония? Идеальное единство времени! Ты немного подсократишь последнее действие. Впрочем…» Впрочем, медицинские словари — опасная штука, это хорошо известно. В них никогда не следует заглядывать. Ни каждой странице имеется с полдюжины болезней, которые кажутся подходящими к данному случаю. Здесь найдешь все, что угодно, что угодно, но только не то, что есть на самом деле. Я не врач, да и сами врачи… И потом — что собственно, случилось? После ранения я несколько месяцев была в гораздо худшем состоянии, чем сейчас. И все-таки выкарабкалась. — Тсс! — прошипел Люк в «первозданном хаосе». — Станс уснула. Лучше бы он не совался со своим «тсс!». У меня уже вертелся на языке все тот же припев: «Ты не плачь, Мари…» Теперь я думаю об этом малыше, который занимает так мало — слишком мало — места. В тишине слышно, как под его зубами хрустит сухарь. Потом он скромно требует: «Еще сухарика». И мои сетования тут же Принимают наступательный характер. Нет, я не увижу его таким, каким мне хотелось бы. Вырастить ребенка — дело, требующее слишком долгого времени. И с этой минуты слишком трудное. Слишком трудное. Скажем, довольно трудное. Но посильное. Во всяком случае, о том, чтобы отказываться от Клода, не может быть и речи. Начатое не бросают. Я справлюсь. Впрочем, не может быть речи и о том, чтобы бросать вообще что бы то ни было. Погибать так погибать, мне уже нечего трястись над своим телом. Пусть прослужит три года, два, даже всего только год! Пусть прослужит еще немного! Этого хватит. * * * На улице очень холодно. Северный ветер размел небо Там, где окно выкраивает шесть прямоугольников густой Синевы. Снег, еще лежащий на крышах, оживляет свет, в свет очищает штукатурку моей кельи, и она кажется еще белей. Баржа, поднимающаяся к шлюзу, нескончаемо голосит о своем ржавом отчаянии. Нет, мне уже не побывать на реке. Я лежу тут, скованная, отрешенная, безразличная, словно растворившаяся в слишком прохладном воздухе. Неужели я с такой легкостью достигла той ледяной вершины, на которой человек смиряется? Я не отступлю. Ведь я могу еще претендовать на одно — на силу человека, у которого отнято все: любовь, интерес к жизни, все — вплоть до инстинкта самосохранения. На силу того, кому больше нечего терять, кроме самоуважения. И чья исключительная судьба, оплаченная очень дорогой ценой, позволяет на краткий миг удержаться по эту сторону смерти и по ту сторону жизни, на той грани, где никто уже не вправе отмахнуться от его требовательности. Но чьи это шаги? Похоже… Да, конечно, это шаги моей тети, которая поднимается по лестнице, спотыкаясь о ступеньки, и останавливается на каждой площадке, чтобы дать передышку своим восьмидесяти восьми килограммам. Скорее! Обопремся на левый локоть, поднимемся как можно выше. Я приглаживаю волосы, застегиваю верхнюю пуговку ночной рубашки, расправляю простыню, протягиваю здоровую руку к телефонной трубке, кладу ее перед собой и начинаю набирать номер… Входная дверь стремительно распахивается. За перегородкой слышится горестное шушуканье — сплошные «Боже мой!», «Неужели!» и все междометия, созданные на случай несчастья. Потом круглая фарфоровая ручка моей двери поворачивается, и дверь осторожно приоткрывается. Я громко бросаю в трубку: — Алло! Паскаль? Сначала в проеме появляется тетина внушительная грудь — она вся дрожит. — Бедная моя девочка! Пряди волос выбились из пучка, ее колени и ее юбки трясутся. Матильда бросается ко мне, протягивая руки. Но застывает на месте и с удивлением смотрит на Миландра. Потому что я, столь тяжко больная, преспокойно разговариваю по телефону, прижав трубку к уху: — Ну конечно, Паскаль! Все в порядке… 17 Я опасалась самого худшего. Я думала: «Если они почувствуют, что я потеряла голову, они тоже ее потеряют». Но очень скоро они поняли, «что я еще немножко тут», как выразился Люк. Его преданность не вызывала сомнений. Он являлся чуть ли не каждый день и сидел часами — растерянный, тихий, карандаш за ухом, взгляд тянется за крупицей внимания, как деревянная чашка — за милостыней. Готовый оказать любую услугу, лишь бы о ней попросила я, он все чаще исполнял роль моего посыльного, ходатая и сам объявлял себя «исполняющим обязанности генерального секретаря ОВП», по-детски довольный, словно это была игра. Мне не раз приходилось отсылать его на работу, заверяя, что эта сторона его усердия тоже доставила бы мне удовольствие. Катрин каждые два-три дня переходила улицу, чтобы сказать мне певучую фразу по методу Куэ:[19] — Ну как, Констанция, вам лучше, не так ли? Лучше? Затем она, как обычно, принималась щебетать. Попав под двусмысленное покровительство влиятельного господина, величаемого ею патроном, в руки которого ее передал Гольдштейн, она играла весьма неопределенную роль, во всяком случае, более чем незначительную. Похоже, что в довольно легкомысленном костюме. Она, эта артистка, уже переняла полусерьезную манеру разговора людей, воображающих, что за две недели они освоили все тонкости своей профессии. Она засыпала меня техническими терминами — настоящие специалисты их избегают, зато дебютанты злоупотребляют ими, чтобы создать вокруг себя словесный ореол. Все новое нравится. В конце концов так уж повелось. Что касается Паскаля, то он, по-видимому, отвел для меня в своем недельном расписании пятницу. В этот день, проявляя поразительную пунктуальность, он приходил с пятым ударом часов и садился на двадцать минут — ни минутой больше, ни минутой меньше — в двух метрах от железной кровати в соломенное кресло, за которым сам ходил в «первозданный хаос» (дверь он всегда оставлял открытой настежь). Он совершенно утратил свое красноречие и проводил все это время, с трудом выискивая темы для разговора (у меня ужасная привычка исчерпывать их тремя репликами). Создавалось впечатление, будто он приходит против собственной воли, но ничего не может с собой поделать. Однако за три минуты до ухода его поведение менялось, и он, делая вид, что советуется, начинал выпрашивать одобрение своим действиям: — Мне хочется создать секцию скаутов. Что вы об атом думаете? Какое наименование и какой отличительный знак вы рекомендовали бы? Например, «отряд Колиньи»[20] и ярко-красные ленточки? У одного из моих прихожан невеста — католичка, и она убеждает его сменить вероисповедание. Что вы об этом думаете? Ума не приложу, как его удержать. Не повидаться ли мне с его родителями? Превратившись в оракула — и ничего во всем этом не смысля, — я старалась угадать, чего он от меня ждет, старалась думать в том же направлении, что и он. Паскаль уходил, повеселев. Я же, очень недовольная собой, после его ухода подозрительно спрашивала себя, продолжает ли он воспринимать меня как своего рода медиум или же, видя насквозь, делает объектом весьма тонкой благотворительности. Мадемуазель Кальен была, пожалуй, такой же хитрюгой. Ее посещения — довольно редкие — составляли всего лишь часть ее работы. Но у нее была своя тактика, она роняла неожиданные — или точно рассчитанные — фразы: — Что за день, Констанция! Я не видела никого, кроме слабодушных. Я пришла к вам подбодриться. И она удобно усаживалась на стуле. Я наблюдала за ней с недоумением: похоже было, что мы поменялись ролями, но я ей не совсем верила. Я всегда недолюбливала людей слишком уступчивых, тех, кто слишком быстро начинает вторить моим словам. Если я в чем-нибудь и могла упрекнуть Матильду, этот колючий каштан, так лишь в том, что она тает от одной моей улыбки, что она кричит (как еще случалось в те времена): «В твоем положении заниматься другими — это порок!» — и не упускает случая потакать этому пороку. Каждое утро, пытаясь заставить Клода пройти перед моей кроватью, сделать три шага, положив только указательный палец на конец палки, которую я ему протягивала, я хорошо знала, что он упадет, что он должен упасть. Такой неизменный провал меня не обескураживал. В сущности, в этом, как и в других случаях, меня, пожалуй, больше привлекало само усилие, нежели конечный результат. * * * Оставался Серж, который не радовал меня ни тем, ни другим. По его словам, он временно занимался подержанными машинами. Миландр, всегда отлично информированный о чужих делах — все посредственности обладают этим специфическим даром прислуги — и охотно выставляющий напоказ свою честность, сразу же поставил все точки над «и»: — Спекулирует ордерами на машины, привезенные из Марокко, на американские автомобили, заказанные американцами, которые проживают во Франции и преподносят сюрпризики таможне. А ты говоришь — подержанные машины! Впрочем, знаешь, пока Нуйи будет сидеть в своей конторе, куда приходят все дельцы девятого округа, он останется тем, что есть. Я была в этом убеждена: как правило, чтобы изменить образ жизни, необходимо сменить обстановку. Я не оставляла Сержа в покое. Ему одному я звонила чаще, чем всем другим, вместе взятым. Он неизменно восклицал: — А-а, это ты, старушка? Ты еще жива? Хочешь избавить меня от необходимости покупать венок? Нет, нет, ничего нового, я подыскиваю. А нашел Паскаль. «Возможно, у меня будет кое-что для Сержа», — объявил он мне как-то раз в конце своего визита. Но это было сказано между прочим. Казалось, ему не очень хочется говорить на эту тему вслух. Некая стыдливость перед лицом цифр, присущая и интеллигенции и служителям культа, парализовала его язык. Он дважды возвращался к этой теме. Потом решил написать письмо, которое я получила в пятницу с утренней почтой. «Дорогой мой друг, вы давно уже просите меня сделать что-нибудь для Нуйи. Но круг знакомств пастора ограничен рамками прихода: употребить эти знакомства — почти значит злоупотребить ими. А в случае с Сержем приходится проявлять особенную осторожность. Теперь я думаю, точнее — вы заставляете меня думать, что, если хочешь следовать своему призванию, нельзя ограничивать себя выполнением служебных обязанностей. Я думаю также, что оказываю услугу не только Сержу, но и третьим лицам. И последнее. Несмотря на подозрительность, внушаемую мне деньгами, „этой бациллой в форме кружочка“, я не вижу, как Нуйи даже в худшем случае смог бы причинять зло людям, принося им свои, капиталы. Итак, вот два предложения. Первое, по правде говоря, просто совет, который понравится вам своей конструктивностью. Один меховщик, специализировавшийся на каракуле, дал мне понять, что его пушной товар, полностью оплачиваемый валютой и облагаемый изрядной пошлиной, дешевле было бы выделывать на территории Французского союза. В период автаркии[21] итальянцы создали на Сицилии специальные фермы, на которых с успехом разводили бухарских овец. Подобная же попытка наверняка могла бы удаться в Сусе, на отрогах Атласских гор, где имеются благоприятный климат, дешевые земли и пастушеское население. Единственное возражение: дело, очень выгодное, начнет приносить значительный доход лишь после создания отар, на что уйдет несколько лет. Второе предложение. Владелец фабрики керамических изделий, поставляющий продукцию в киоски при пляжах и специализировавшийся в жанре „Сувениры с Тру-ле-Бэн, чьи дела идут настолько успешно, что фабрику можно расширить, ищет компаньона с капиталами. Дело заурядное, но верное“». Я тут же сняла трубку, чтобы позвонить Беллорже: — Спасибо, Паскаль! Но скажите, что выбрал Нуйи? — Я его ни о чем не спрашивал. Предпочитаю, чтобы это взяли на себя вы. Мое имя не стоит даже и упоминать. Я дам вам адреса заинтересованных лиц, и вы свяжете его непосредственно с ними. — Это верх осторожности, Паскаль. Вы боитесь себя скомпрометировать? На другом конце голос Паскаля становится резким: — Зачем я стану подменять вас? Присоедините этот козырь к вашим картам. Это повысит ваш авторитет. Я покраснела. Неужели я отплатила за тактичность подозрением? Моя непослушная рука выронила трубку и подхватила ее за шнур. Нужно ли мне извиниться? Паскаль уже диктовал по буквам: — Данен и компания, производство изделий из керамики, улица Фоли-Реньо. Я говорю: Данен, Д — Дениз, А — Арсен… Вечером, когда Серж вернулся домой, я опять сняла телефонную трубку, чтобы защищать французский каракуль, и лишь между прочим упомянула вариант Данена. Нуйи тут же охладил мой пыл: — Пастуший посох меня не привлекает. Я не испытываю ни малейшего желания загорать в Алжире. Что, что?.. Да, конечно, на-ци-о-наль-ная продукция! Извини за легкомыслие, но мне на нее начхать. Что касается твоего торговца обожженной глиной, я не скажу… Заметь: по мне, лучше продовольствие. Словом, посмотрим. Мужественно приняв неудачу, я без заминки продолжаю: — В конце концов, создавать дешевую и в то же время высокохудожественную керамику… было бы не так уж плохо! — О да! — восклицает Серж. — При условии, что на этом можно подзаработать… Я с раздражением бросила трубку. Неужели Серж человек меньшего размаха, чем я себе представляла? Неужели он любит только кратковременные и хорошо вознаграждаемые рискованные операции, будучи при этом совершенно неспособным рисковать длительно? От разочарования я готова была опустить прядь на лоб. И так как во всех своих огорчениях я всегда виню только себя, я тут же взорвалась: «И поделом! Будешь знать, как, умирая, затевать игры с живыми. Честное слово, ты начала им верить!» Чтобы отвлечься, я погрузилась в шахматную задачу: «Ферзь начинает и дает мат в пять ходов». 18 В первый вторник февраля Ренего усадил меня в свою машину и повез к себе домой для просвечивания. Послушать его — так все оказалось в порядке. — Я ровно ничего не вижу. Старый шрам ведет себя нормально. Ни деформации, ни сдавливания. Тем не менее, хотя мое плечо было вправлено, опухоль не опадала. День от дня мои руки становились все более непослушными. Чтобы определить температуру какого-либо предмета, я была вынуждена касаться его щекой, даже языком. Уже собираясь отвезти меня домой, Ренего заметил, что один ноготь на моей правой руке, на среднем пальце, заболел своего рода белой болезнью — стал бесцветным. Доктор казался озабоченным, а я подтрунивала над ним. Козел стал паникером хуже Матильды и терял голову из-за пустяковых бобо! Неделю спустя он заявил, что меня надо показать консультанту. Сначала я противилась, но он и Матильда так меня уговаривали, что в конце концов я уступила их настояниям. Доктор Кралль, с которым Паскаль должен был договориться о лечении Клода, дал согласие заняться также мною, и четырнадцатого февраля, в день святого Валентина, вся хромоногая компания отправилась к нему. Паскаль записал нас на прием. Поскольку колымага Ренего вышла из строя. Люк в последнюю минуту спас положение, преодолев свою неприязнь и одолжив машину у Нуйи. Матильда несла ребенка. Козел и мадемуазель Кальен не отходили от меня ни на шаг. Что за мобилизация всех сил! Мне было нелегко выносить такую заботливость. Сколько ни уговаривала я себя, что она делает менее заметной мою заботу о других, я чувствовала себя ужасно неловко, как павлин в вороньих перьях. Час спустя, осмотренная, ощупанная, проверенная со всех точек зрения, выдав все секреты своих рефлексов, я ждала приговора в обществе мадемуазель Кальен, моей тети и медсестры, которая белым карандашом помечала мои рентгеновские снимки. Врачи ушли совещаться в примыкающую к кабинету комнату, служившую раздевалкой. Их совещание затягивалось и, судя по покашливанию Козла, доносившемуся из-за перегородки, к окончательным результатам не приводило. Лежа в рубашке на диванчике, я с нетерпением ждала конца: Клод остался в приемной с Люком, а я была не слишком уверена в том, что это удачное сочетание. Когда дверь наконец открылась, Матильда сразу начала плакать. В самом деле, прогнозы не сулили ничего хорошего. Ренего дергал себя за бородку и вытягивал шею, словно хотел преодолеть свое беспокойство. Что касается доктора Кралля, Геркулеса с пышущей здоровьем физиономией, но холодными глазами, то он напускал на себя преувеличенно безразличный вид, нанизывая фразы, которые должны были подготовить почву: — У нас еще недостаточно симптомов, а тем, которые имеются, мы сможем дать оценку лишь со временем. Однако можно сказать уже сейчас, что мы, мой коллега и я, сожалеем о невозможности закончить наш осмотр на особенно оптимистической ноте. Положив руку на подбородок, он массировал себе нижнюю челюсть. Вторая рука неопределенно загребала воздух. — Спинной мозг поражен, и, несомненно, давно. — Во время бомбежки! — нервно вставила Матильда, дергая за цепочку. — Возможно, — продолжал доктор Кралль. — Таково мнение и доктора Ренего. Я не совсем разделяю его точку зрения. Так или иначе, болезнь прогрессирует. Вашей племяннице было тяжело ходить, теперь она с большим трудом стоит. Один из ее суставов сильно распух. Она не ощущает ожогов. Она перестаёт владеть руками. Самое неприятное то, что, как установлено прослушиванием, у нее несколько учащенное сердцебиение. Он старательно избегал медицинских терминов. Во многих семьях считают, что слово может изменить ход событий, что оно обладает магической силой; вот почему Матильда потребовала: — Скажите же наконец, доктор, как называется ее болезнь? Но специалист, казалось, не столько боялся поставить диагноз, сколько поставить его без полного основания. Кроме того, его смущало мое присутствие. — Терминология — это еще не медицина, — проворчал он. — Вы поймете не многим больше, если я огорошу вас латинским словом, которое вам ровно ничего не скажет. Как и многие другие болезни, перед которыми наука пока бессильна… — Бессильна! — неожиданно воскликнула мадемуазель Кальен, натягивавшая перчатки. Ренего бросил на нее повелительный взгляд. Служащие социального обеспечения и врачи принадлежат к одному лагерю, трудятся на одном поприще, действуют одинаковыми методами — не спеша и немногословно. Правдой надо лечить, как лечат бешенство бешенством: все увеличивающимися дозами, создающими иммунитет. Матильда могла вынести только такую дозу. — Мы опасаемся, что ваша племянница может стать полным инвалидом. Теперь я хотел бы посмотреть ребенка… Мишлин, — добавил он, обращаясь к своей ассистентке, — сходите за ним. Потом перейдите с мадемуазель Орглез в маленькую комнату и помогите ей одеться. От меня избавлялись, чтобы говорить открыто. Мне приходилось убираться. На мое счастье, когда я была одета, сестра, усадив меня в кресло, извинилась и ушла — ее ждала работа в другой комнате. Оставшись одна, я тотчас же поднялась, опираясь на костыли. Пушистый ковер заглушал их постукиванье. Удивляясь, что я не слышу больше голосов из кабинета, я тихонько толкнула дверь — там никого не было. Все перешли в рентгеновский кабинет, оставив дверь приоткрытой. Я спокойно могла подойти ближе. По всей вероятности, я пришла слишком поздно, уже к выводам. — Рассечение некоторых сухожилий улучшило бы состояние ребенка, — сказал Кралль. — Нужна операция. — Надо было бы также пересмотреть вопрос о пособии, которое получает Констанция, — сказал Ренего. Похоже, что это замечание дало повод продолжить дискуссию. Я услышала, как доктор Кралль, прищелкнув языком, изрек: — Имеем ли мы право? Это предполагает, что мы пришли к определенному выводу. Нам известно, что мадемуазель Орглез, раненная в тысяча девятьсот сорок четвертом году, перенесла тяжелую травму костного мозга, в результате чего осталась частично парализованной. Нам известно также, что она страдает от нового заболевания. Можно предположить, но не наверняка, что оно является следствием перенесенной травмы. Теория Гийэна, которой вы придерживаетесь, весьма дискредитирована. Теперь уже не очень верят в травматические истоки сирингомиелии. — Что это такое — сиро… сири… как вы сказали? — послышался голос Матильды. Молчание. Кралль не отвечал. Мне было любопытно сунуть в дверь нос и бросить беглый взгляд в комнату. Ренего выглядел пришибленным, он опустил голову и уткнулся бородкой в галстук. Лицо его приняло чуть ли не фиолетовый оттенок и сморщилось, как лицо священника перед душой, осужденной на вечные муки. Матильда обеими руками поддерживала свою грудь, а Кралль, полузакрыв глаза, смотрел на нее любопытствующим взглядом. Остальных мне видно не было. Я поспешила отступить и укрыться в раздевалке. Дело дрянь. На этот раз я знала наверняка. Дело совершеннейшая дрянь. Мне хотелось крикнуть: «Бедняжка тетя, прочтите страницу 749! Этот способ умереть — один из самых безобразных на свете. Постепенно затухая, как пламя. И — самое страшное! — без большой уверенности, что до последней минуты сохранишь рассудок». 19 В моем состоянии никаких перемен — до следующего скачка. Опухоль на плече немного опала, но сустав совсем заржавел и скрипел при малейшем движении. Белая болезнь — панариций — развивалась и, не причиняя боли, уродовала ногти. Какое диковинное зрелище являли мои руки с ленивыми пальцами, пальцами, которые разгибались медленно, как щупальца морских звезд. Я могла вставать, передвигаться из одной комнаты в другую. В принципе ничто не мешало мне выходить из дому. Но как сжать достаточно крепко перекладины костылей? Как просунуть костыль под правую мышку? Как сойти с лестницы? Кралль и Ренего прописали и Клоду и мне радиотерапию. Каждый сеанс — целая экспедиция! Матильда «спускала» меня, усаживала в коляску, поднималась за мальчонкой, сводила его с третьего этажа, усаживала возле меня и везла все, вместе взятое, до больницы. — Послушайте, вам следовало бы их там оставить! Это было бы гораздо благоразумнее, — сказала ей однажды консьержка. Матильда бросила на нее такой взгляд, что славная женщина вся сжалась. Не лучший прием встретила и мадемуазель Кальен, когда она предложила тете забрать у нас Клода и поместить его в другое место. Матильда этому яростно воспротивилась: — Ну, нет! Мы и без того достаточно несчастны. Под «мы», конечно, подразумевалась я. Однако я уже больше не могла переносить самопожертвование тети. Чтобы поберечь ее, я вскоре заявила, что радиотерапия мне ничего не дает, и отказалась продолжать лечение. А Берта Аланек могла возить своего ребенка сама, так как мадемуазель Кальен выхлопотала для нее у хозяина специальное разрешение три раза в неделю отлучаться днем, в перерыве между мытьем посуды и чисткой овощей. * * * И дни потекли, потекли. Дни и недели. Никаких событий. Никаких происшествий в моей затворнической жизни. Январь, февраль… Зима отступала. Первые порывы мартовского ветра трепали волосы женщин на улице, выворачивали их зонтики. Я тащилась от окна к телефону или к пишущей машинке, с которой управлялась лучше, чем с авторучкой, при условии, если печатать медленно, буква за буквой. Однако нередко, промахнувшись, я попадала пальцем по соседней клавише или в промежуток. Если считывать материал я еще могла, то чистить как следует овощи становилось мне уже не по силам. Я предпочитала пользоваться левой рукой — она была менее неловкой, сохранила большую чувствительность и не так часто роняла предметы. Ужасающе бесполезная, я терзалась мыслью, что искала для себя трудности, а теперь все эти трудности пали на Матильду. Иногда, задавая себе сложное упражнение, — например, раздвинуть пальцы веером, — я исступленно старалась добиться прилива нервных сил и заставить их преодолеть эту коварную болезнь, которая где-то в моей спине подтачивает «серую ось». Иногда я разражалась смехом: «Надо вызвать электромонтера. Пусть он сделает во мне новую проводку!» А иногда с каким-то ужасом смотрела на висевший над комодом календарь: до чего же быстро слетают с него листы! И все же, казалось, торопится только время. Время и я. Клод едва мог пройти четыре шага, и то в моем присутствии. Нуйи, став наконец компаньоном Данена, не только не привил ему менее коммерческие вкусы, а, наоборот, склонил к серийному выпуску бонбоньерки «Раковина Венеры». Катрин… Ах, Катрин! Вопреки всем ожиданиям она, кажется, находилась на верном пути. Ей собирались дать значительную роль в очередном фильме, выпускаемом «Объединенными продюсерами». Это было напечатано черным по белому в светской хронике большой вечерней газеты. Но статейка была двусмысленной и подчеркивала «особое покровительство Раймона Перламутра, нашего самого крупного потребителя красоты». Сама она слишком много говорила о «Раймоне», тоном, который, на худой конец, мог объясняться тем, что статисточка старается набить себе цену, называя своего патрона по имени. Люк по-прежнему делил свое время между улицей Сент-Антуан, где он скучал, и «первозданным хаосом», где он нам докучал. Что касается Паскаля, то он… Как бы это сказать? Изменился? Нет. Быть может, стал сосредоточенней. В общем преисполнился нового рвения. Но рвения сдержанного, серьезного, чуждого мне, которое меня всегда обдавало холодом. Словом, все они были очень милы. Отчаянно милы — просто сахар и мед. Сплошные «да, да, конечно», знаки внимания и цветы. Букет что надо! Теперь они знали — или воображали, что знают, — с какой чокнутой имеют дело. И принялись меня ублажать. Принялись разыгрывать передо мной ангелочков. Разумеется, это было уже что-то: в такое время, когда принято чернить себя, хвастаться своими подлостями, они приходили в мою келью, чтобы пройти небольшой курс очищения, поупражняться во взаимном уважении. Усилия никогда не пропадают даром. Но я предпочла бы, чтобы свои усилия они прилагали где-нибудь еще. Запишем все-таки одно очко в нашу пользу! После того как я тайком позанималась шахматами (и снова — в который раз! — поборола антипатию Матильды), мне удалось пригласить в гости «мосье Роша», который тут же с восторгом покарал меня, трижды сделав мне мат. 20 По случаю первого апреля на спине у Беллорже висит белая бумажная рыбка, наверное прицепленная каким-нибудь сорванцом. Но у меня нет никакого желания смеяться. Воздев руки и держа их на весу (поза, вопреки моей воле навязанная мне болезнью), я не испытываю также никакого желания и благословлять. Я сижу в кресле на колесиках, недавно раздобытом для меня мадемуазель Кальен; благодаря ему мне легче передвигаться по квартире. Сижу, но не сгибаюсь — «стою» насколько могу. — Последствия не заставили себя ждать, — говорит Паскаль. Он буквально раздавлен. Он даже не думает приводить в порядок серый галстук, съехавший набок и выбившийся из-под синего пиджака, который два месяца назад сменил светло-серый костюм, слишком броский для священника. Его очки в железной оправе, сменившие золотые (противоположная крайность!), давят ему на переносицу, где по случаю предельного неудовольствия собрались морщинки. — Я попал в очень неприятное положение. Представьте себе! Данен — один из моих прихожан; у него шестеро детей, он познакомился с Сержем при моем посредничестве и, несомненно, знает, что Нуйи — мой однокашник по лицею. Ничего не стоит сделать отсюда вывод — и ему, и его семье, и церковному совету, и синоду, — что я ответствен за происходящее, возможно, даже являюсь соучастником… Моя левая рука опускается медленно, словно ее поддерживает невидимый парашют. Она ложится на колено, растопырив пальцы, не в силах собрать их вместе. — Не понимаю. Как это Нуйи сумел оттереть его за такой короткий срок? — О, очень просто! Данен не такой ловкач, как Серж, и он доверял своему компаньону. Когда Серж внес свой пай и капитал предприятия увеличился, доля Нуйи составила сорок пять процентов от общей суммы. Благодаря собственному паю и паю невестки, вдовы покойного старшего брата, составлявшему всего несколько процентов, Данен сохранил в своих руках больше пятидесяти процентов капитала и удерживал бразды правления. Нуйи стал успешно ухаживать за дамой, добился ее расположения и, говорят, даже предложил ей брак. Словом, она продала ему свой пай, и в руках Нуйи оказалось больше половины капитала. Поскольку полномочия Данена истекали в начале месяца, Серж преспокойненько назначил себя управляющим вместо него, не оставив за ним даже подчиненного поста. Разумеется, вдову он тут же бросил. Возмутись, Констанция! Почему ты возмутилась только наполовину? Как это скучно! Одна половина твоего «я» кричит: «Хорошо сыграно!» Вторая говорит: «Гадость». История с вдовой — вот что задевает тебя больше всего. И еще — молчание Сержа; раз он тебе ничего не сказал, значит, совесть его не совсем чиста. Что касается всего остального, господи, конечно, это некрасиво, но борьба за власть никогда не обходится без грязи. — Понятно! Серж хотел завладеть браздами правления. Паскаль медленно покачивает рассудительной, хорошо причесанной головой. — И даже не это. Сомневаюсь, чтобы Нуйи был настолько одержим жаждой власти. У него просто жажда — и все. Он обеспечивает себе прибыли и свободу проделывать всякие махинации. Он уже принял решение использовать изображения некоторых натурщиц, на что Данен никогда не шел. Что касается творческих поисков, то он собирается выпускать горчичницы в форме унитаза. Он старается расширять производство, но сокращает рабочих и поговаривает о том, чтобы лишить их некоторых льгот, которые не обязан предоставлять им по закону. И все это за несколько недель. Теперь он показал, на что способен. Конечно, все обстояло гораздо сложней. «И потом, есть еще привычка», — сказал тогда Серж. Вопрос в том, сколько времени потребуется ему, чтобы от нее избавиться. Но незачем волноваться, впадать в панику и восклицать, как это делает Паскаль: «Ах! Мы упустили прекрасный случай предоставить ему вариться в собственном соку». Святой отец, друг мой, мне сдается, что вы не страдаете гипертрофией апостольского рвения. «Мы упустили…» Нет. Еще нет. Тем не менее спасибо за множественное число, которым вы благоволите сделать меня соучастницей ваших угрызений совести… Мое кресло на колесиках направляется к келье. Паскаль бросается мне помогать, подкатывает его к телефону. Он понял, что я хочу позвонить Сержу, в его контору на улице Рокетт. Но почему у него такой смущенный вид, когда он смотрит, как я набираю номер? Веки за стеклами очков мигают. Он отворачивается… Ага! Понятно! Он наблюдает за моим большим пальцем, который так медленно поворачивает диск, что на каждой цифре спрашиваешь себя, деберется ли он до упора? — Алло! Попросите, пожалуйста, господина директора. Иногда привычное обращение звучит как фанфара, как веселое восклицание, близкое к «привет!». У меня это бывает чаще всего, когда я звоню Сержу. Сегодня оно — тусклое слово, не решающееся сойти с уст, застрявшее во рту, точно кролик в норе. — Это ты, Серж? — Это ты, Констанция? Ничего не скажешь, хорошее начало. Дадим — без особой охоты — вторую трубку Паскалю, поскольку мы с ним действуем заодно. Тем самым я получаю маленькую передышку, чтобы сосредоточиться. Но, услышав свой новый титул — «директор», Нуйи, должно быть, уже все понял. Он опережает меня. Те же самые слова, которые Паскаль произносил так горестно, в его устах звучат победно: — А-а, старушка! Видишь, последствия не заставили себя ждать! Получай своего капитана. И там, в своем кабинете, в присутствии машинистки, чья машинка создает шумовой фон, он имеет наглость спеть первые такты припева: — «Я капитан на борту…» Последняя нота сопровождается хрипом. Откашливание страхует переход: — Нет, кроме шуток, я спрашивал себя, как ты это примешь. — Плохо! В трубке молчание. Теперь слышен лишь стук пишущей машинки, каждые три секунды перебиваемый глухим ударом каретки об ограничитель. В этом я разбираюсь. Я соображаю: это не машинистка, а служащая, выписывающая счета. Раз, два, три, четыре, пять… По меньшей мере десять тысяч франков. Никаких сантимов… Собственно говоря, я подыскиваю слова. Что сказать? Нуйи скроен из такого же материала, что и я. Но, по-видимому, с изнанки у него другой цвет. Он принадлежит к другой расе. Между им и мной, как между черными и белыми, лежит целая Сахара. Отправим ему небольшой караван слов: — Послушай, Серж… — Я весь — внимание! — Некрасиво, старик, некрасиво! Не результат. Средства… Вот я уже и пошла разглагольствовать. Нет, честное слово, я не создана для того, чтобы быть судьей. Я совершенно не чувствую себя вправе продолжать вот так — в шапочке и мантии. И потом какая-то часть моего «я» не соглашается, она верит, что медведи и созданы быть медведями, а такие люди, как Нуйи, — такими людьми, как Нуйи. Я довольна лишь своим голосом — это единственное, что осталось у меня гибкого. Однако в самый ответственный момент он тоже подводит. Я нерешительно заикаюсь: — Я… я ждала от тебя большего! Снова молчание. Но теперь уже без шумового оформления. Служащая, выписывающая счета, пудрится, если только она не обломала о клавишу ноготь и не подпиливает его. Я рассматриваю свой ноготь — ноготь среднего пальца правой руки, который уже ни на что не похож. — Послушай, Констанция… — Я вся — внимание! — Прежде всего ты слишком много занимаешься тем, что тебя не касается. Потом… Мало-помалу Нуйи свирепеет: — Большего, большего… Мадемуазель ждет большего! Разумеется, от приятелей. А в глубине души, скажу я тебе еще, ты на это плюешь! Ты ожидала не большего, мышка, а великого. А по мне, великое — это трепотня, и все… Алло! Не сердись, я говорю тебе то, что думаю… Алло! Что? Ничего. Я ничего не отвечаю. Я плачу Нуйи той же монетой. Я пою: — «Ступай, маленький юнга…» * * * И вот мы Опять в общей комнате. Говорит один Паскаль, и, поскольку в данный момент мой авторитет пошатнулся, он принимается меня оправдывать. Я узнаю, что нехорошо поставлять средства человеку, не имеющему цели; во всяком случае, такому человеку, для которого единственная цель — он сам или (несчастный Нуйи!) то, за что он себя принимает. Другой урок, извлекаемый из этого случая: надо стараться не ради людей, а и ради принципов; надо помогать всем вместе и никому в отдельности. Тогда меньше рискуешь обмануться. Среди массы людей всегда найдутся такие, которые не подведут. И потом — знакомая песня — люди могут ошибаться, а принципы непогрешимы… Я зеваю. Я в ярости. Самое неприятное то, что я не очень-то знаю, на кого злюсь. Матильда, водившая Клода гулять, только что пришла, и малыш тут же устроился на низеньком стуле, предназначенном специально для него. Его подбородок уже не упирается в грудь, но глаза все такие же бесцветные, а ноги все такие же ватные. Колченогий карлик — вот что выйдет из него с годами, это ясно. Вот нам другой аспект проблемы, мой милый Паскаль! К чему давать цель тем, у кого нет средств? — Ну и веселый вид у вас обоих! — говорит Матильда, направляясь к своему рабочему стулу и надевая на руку резиновый напульсник. — У нас небольшие неприятности, — негромко отвечает Паскаль и, так как Матильда сразу бросает на мое лицо испытующий взгляд, благоразумно добавляет: — Нуйи обманул наше доверие. Матильда поднимает левое плечо, усаживается на свое место и начинает стучать по клавишам со скоростью, которая кажется невероятной при ее пальцах-сардельках. Такое поведение не очень-то любезно. Однако, с ее стороны это проявление вежливости. Тем самым она как бы дает Паскалю понять: «Вы свой человек в доме, как и Люк. Я уже с вами не церемонюсь». Довольно падкая на респектабельность, Матильда питает слабость к столь респектабельному Паскалю. А я нет. Мой излюбленный подопечный — Серж. Да, знаю. Он… то, что он есть. Паскаль сто раз — и еще сто раз — прав, дурно отзываясь о нем. Но пусть он злится! Пусть кричит! Пусть не говорит своим тихим, степенным голосом такие слова: — Я сожалею, что мне приходится так выразиться. Но иначе не скажешь: Серж негодяй. Да, он негодяй. Он откровенный негодяй. Тем хуже! Я не хочу за это на него сердиться. Скорее я готова сердиться на тех, кто пытается вырыть пропасть между ним и мною. Да, я несправедлива. Вот уже десять лет я несправедлива к этому бедняге Люку, который, как это ни смешно, неравнодушен к моим останкам и хранит верность — слишком трогательную, слишком недвусмысленную. Вот уж десять лет я стесняю Матильду, этот ватный монумент самоотречения. Не моя вина, если тому, что тает во рту, я предпочитаю то, что трудно разгрызть! Возможно, что мы, Нуйи и я, не одной породы, но в отличие от вялых душ, от этих вегетарианцев, мы с ним всеядные. Паскаль толкует мое молчание превратно: — Не надо так огорчаться. Вы согрешили только по неведению. В дальнейшем вы будете осмотрительней. И поймите же наконец… На этот раз он уже не говорит «мы», отмежевываясь от меня. Но еще больше отделяет его от меня патока, которая начинает литься из его уст: «Поймите же наконец, чего вы хотите, откуда исходит сила, которая вас ведет». Конечно, подразумевается: «Она того же происхождения, что и наша! Там, где нет света, бог познается по отсветам его…» Схоластика! Вечный припев! Ты мне осточертел со своими проповедями. Тем не менее придется их терпеть, потому что они дают тебе возможность выступать в своей роли. Надо только хорошо наладить вентиляцию между правым и левым ухом, слушать не слыша, но все время делать вид, что тебя убедили, — такое бывает у прихожан на воскресной проповеди (они думают: «Он говорит неплохо… Между прочим, а выключила ли я, уходя из дому, газовый счетчик?»). Итак, я слушаю и с беспокойством смотрю на Клода. Доктор Кралль хочет на будущей неделе делать ему операцию. Меня это не слишком радует… Смотрите-ка, Клод поднимает голову! Это уже достижение! Ведь поднять голову ему стоит таких трудов, и вот уже на эту головенку, лишенную изящества, с белобрысыми волосами, становится приятно смотреть — Клод улыбается. Он улыбается мне. Пусть это все, что он умеет делать, но зато это он делает хорошо. Улыбка украшает его лицо, заставляет блестеть тусклые глаза. Бедняжечка! Но что это со мной? Впервые в жизни я ударяюсь в сентиментальность. И что случилось с ним? Он встал со стула сам, не дожидаясь, чтобы его целый час упрашивали. Его желтая голова раскачивается, как у гусенка. Он делает три шага, шатается и валится ко мне в колени. — Ага, я сам! Я сам. Станс! — хвастливо шепчет он. Вот чертенок! Нет, вы посмотрите на эту Констанцию, которая протягивает свою восковую руку, пытаясь ерошить ему волосы. Которая стискивает губы. И мигает. Которая борется с дрожанием подбородка. Которая повторяет хриплым голосом: «Бедняжечка!» Которая — это уже предел! — глупейшим образом внезапно разражается слезами. Паскаль покашливает, снимает очки, Протирает их галстуком, продолжает ничего не понимать и заключает: — Вы принимаете все это слишком близко к сердцу, мой дорогой друг! Тетя уже возле меня, охаживает, укутывает, роняя пряди волос и слова. Да нет же, нет, она не несчастна, ваша племянница, смахивающая слезы, целующая Клода и Матильду, всех подряд, до кого может дотянуться губами. Конечно, она немного раздосадована тем, что распустила себя, что вся эта трогательная сцена разыгралась в присутствии господина священника. Но зато она ожила и, главное, согрелась душой. И думает: «Кто бы поверил? Какой хороший день!» Понимаете, та, чья кожа уже не ощущает тепла, познала иное тепло. Вот так и делаешь открытия, уже давным-давно сделанные другими. Например, вами, тетечка, у которой левое плечо, то, что ближе к сердцу, всегда выше правого. Или Люком, этим кутенком Люком, который всю жизнь будет носить траур по несбывшимся мечтам на своем лице, усеянном черными точками. Или даже Катрин, которой ничего не стоит растрогаться… Да, сегодня хороший день. Как бы это объяснить? Я упрятала мою непреклонную гордыню, моего ангела-хранителя, в голове, а он взял и удрал, негодный, чтобы поселиться у меня в груди. И теперь меня распирает. Вот почему я всхлипываю… — Ну, ну! — успокаивает меня Матильда. Да, пора успокоиться. Господин Паскаль, этот серьезный человек, чувствует себя очень неловко. — Что же нам теперь делать? — горестно вопрошает он. Я овладеваю собой. В трудное положение попал он. Не я. — Да ничего! Нуйи страдает тем, что мой папа называл «болезнью загребущих рук». У него нечестные привычки, как у других изуродованные ревматизмом суставы. И для полного излечения ему требуется грязевая ванна. Паскаль подымает глаза к небу. Его голос становится строгим. — Вы слишком легко раздаете ваши симпатии, — говорит он.

The script ran 0.028 seconds.