1 2 3
— Да вишь как палец-то раздуло, — ответил старичок. — Десять ден назад собираю я, добрые люди, груздя в бору, и подвернись тут гад темно-зеленый. Еттот гад мене в палец и клюнул, зашипел и ушел. Десять ден не сплю…
— Ну, дед, поел ты груздей! — вдруг дико захохотал Володя Телескопов, как будто ничего смешнее этой истории в жизни не слыхал. — Порубал ты, дедуля, груздей! Вкусные грузди-то были или не очень? Ну, братцы, умора — дед груздей захотел!
— Что это с вами, Володя? — сухо спросил Вадим Афанасьевич. — Что это вы так развеселились? Не ожидал я от вас такого.
Володя поперхнулся смехом и покраснел:
— В самом деле, чего это я ржу, как ишак? Извините, дедушка, мой глупый смех, вам лечиться надо, починять ваш пальчик. Пол-литра водки вам надо выпить, папаша, или грамм семьсот.
— Ничего, терпение еще есть, — простонал старичок.
— А ты, мил-человек, кирпича возьми толченого, — запела Степанида Ефимовна, — узвару пшеничного, лебеды да табаку. Пятак возьми медный да всё прокипяти. Покажи этот киселек месяцу молодому, а как кочет в третий раз зарегочет, так пальчик свой и спущай…
— Ничего, терпение еще есть, — стонал старичок.
— Какие предрассудки, Степанида Ефимовна, а еще научный лаборант! — язвительно прошипел старик Моченкин. — Ты вот что, земляк, веди свою рану на ВТЭК, получишь первую группу инвалидности, сразу тебе полегчает.
— Ничего, терпение есть, — тянул свое старичок. — Еще есть терпение, люди добрые.
— А по-моему, лучшее средство — свиной жир! — воскликнула Ирина Валентиновна. — Туземцы Килиманджаро, когда их кусает ядовитый питон, всегда закалывают жирную свинью, — блеснула она своими познаниями.
— Ничего, ничего, еще покуда терпение не лопнуло, — заголосил вдруг старичок на высокой ноге.
— Анпутировать надо пальчик, ой-ей-ей, — участливо посоветовал Шустиков Глеб. — Человек пожилой и без пальца как-нибудь дотянет.
— А вот это мысля хорошая, — вдруг совершенно четко сказал старичок и быстро посмотрел на свой ужасный палец, как на совершенно постороннего человека.
— Да что вы, товарищи! — выскочил вдруг на первый план Вадим Афанасьевич. — Что за нелепые советы? В ближайшей амбулатории сделают товарищу продольный разрез и антибиотики, антибиотики!
— Правильно! — заорал Володя. — Спасать надо этот палец! Так пальцами бросаться будем— пробросаемся! Полезай-ка, дед, в бочкотару!
— Да ничего, ничего, терпение-то у меня еще есть, — снова заканючил укушенный гадом дед, но все тут возмущенно загалдели, а Шустиков Глеб, еще секунду назад предлагавший свое боевое решение, спрыгнул на землю, поднял легонького странника и посадил его в свободную ячейку, показав тем самым, что на ампутации не настаивает.
— Опять, значит, крюк дадим, — притворно возмутился старик Моченкин.
— Какие уж тут крюки, Иван Александрович! — махнул рукой Вадим Афанасьевич, и с этими его словами Володя Телескопов ударил по газам, врубил третью скорость и полез на косогор, а потом запылил по боковушке к беленьким домикам зерносовхоза.
— Я извиняюсь, земляк, — полюбопытствовал старик Моченкин, косым глазом ощупывая стонущего ровесника, — вы, можно сказать, просто так прогуливались с вашим пальцем или куда-нибудь конкретно следовали?
— К сестрице я шел, граждане хорошие, в город Туапсе, — простонал старичок.
— Куда? — изумился Шустиков Глеб, сразу вспомнив столь далекий отсюда пахучий южный порт, черную ночь и светящиеся острова танкеров на внешнем рейде.
— В Туапсе я иду, умный мальчик, к своей единственной сестрице. Проститься хочу с ней перед смертью.
— Вот характер, Ирина, обрати внимание. Ведь это же Сцевола, — обратился Глеб к своей подруге.
— Скажи, Глеб, а ты смог бы, как Сцевола, сжечь всё, чему поклонялся, и поклониться всему, что сжигал? — спросила Ирина.
Потрясенный этим вопросом, Глеб закашлялся. А старик Моченкин тем временем уже вострил свой карандаш в областные инстанции.
Проект старика Моченкина по ликвидации темно-зеленой змеи
Уже много лет районные организации развертывают успешную борьбу по ликвидации темно-зеленого уродливого явления, свившего себе уютное змеиное гнездо в наших лесах.
Однако, наряду с достигнутым успехом многие товарищи совсем не чухаются окромя пустых слов. Стендов нигде нету.
Надо развернуть повсеместно наглядную агитацию против пресмыкающихся животных, кусающих нам пальцы, вооружить население литературой по данному вопросу и паче чаянья учредить районного инспектора по змее с окладом 18 рублей 75 копеек и с выдачей молока.
В просьбе прошу не отказать.
Моченкин И. А., бывший инспектор по колорадскому жуку, пока свободный.
Вот так они и ехали. Телескопов с Дрожжининым в кабине, а все остальные в ячейках бочкотары, каждый в своей.
Однажды они приехали в зерносовхоз и там сдали терпеливого старичка в амбулаторию.
В амбулатории старичок расшумелся, требовал ампутации, но его накачали антибиотиками, и вскоре палец выздоровел. Конечно же, на шум сбежался весь зерносовхоз и в числе прочих «единственная сестрица», которая вовсе не в Туапсе проживала, а именно в этом зерносовхозе, откуда и сам старичок был родом. Что-то тут напутал терпеливый старичок. Должно быть, от боли.
*
Однажды они заночевали в поле. Поле было дикое с выгнутой спиной, и они сидели на этой спине у огня, под звездами, как на закруглении Земли. Пахло пожухлой травой, цветами, дымом, звездным рассолом. Стрекотали ночные кузнецы.
— Стрекочут, родные, — ласково пропела Степанида Ефимовна. — Стрекочьте, стрекочьте, по кузнецам-то я квартальный план уже выполнила. Теперича мне бы по батюшке фотоплексирусу дать показатель, вот была бы я баба довольная.
Личико ее пошло лучиками, голубенькие глазки залукавились, ручка мелко-мелко — ох, грехи наши тяжкие — перекрестила зевающий ротик, и старушка заснула.
— Сейчас опять игреца увидит мамаша, — предположил Глеб.
— Ай! Ай! Ай! — во сне прокричала старушка. — Окстись, проклятущий, окстись!
— Хотелось бы мне увидеть этого ее игреца, — сказал Вадим Афанасьевич. — Интересно, каков он, этот так называемый игрец?
— Он оченно приятный, — сказала Степанида Ефимовна, сразу же проснувшись. — Шляпочка красненькая, сапог модельный, пузик кругленький, оченно интересный.
— Так почему же вы его, бабушка, боитесь? — наивно удивилась Ирина Валентиновна.
— Да как же его не бояться, матушка моя, голубушка-красавица, — ахнула старушка. — А ну как щекотать начнет да как запляшет, да зенками огневыми как заиграет! Ой, лихой он, этот игрец, нехороший…
— Перестраиваться вам надо, мамаша, — строго сказал Шустиков Глеб. — Перестраиваться самым решительным образом.
— В самом деле, бабка, — сказал Телескопов, — загадай себе и увидишь, как хороший человек…
— …идет по росе, — сказали вдруг все хором и вздрогнули, смущенно переглянулись.
— Лыцарь? — всплеснула руками догадливая старушка.
— Да нет, просто друг, готовый прийти на помощь, — сказал Вадим Афанасьевич. — Ну, скажем, простой пахарь с циркулем…
— Во-во, — кивнул Володенька, — такой кореш в лайковых перчатках…
— Юридический, полномочный, — жалобно затянул старик Моченкин.
— Уполномоченный? — ахнула старушка. — Окстись, окстись! Мой игрец тоже уполномоченный.
— Да нет, мамаша, какая вы непонятливая, — досадливо сказал Глеб, — просто красивый лицом и одеждой и внутренне собранный, которому до феньки все турусы на колесах…
— И мужественный! — воскликнула Ирина Валентиновна. — Героичный, как Сцевола…
— Поняла, голубчики, поняла! — залучилась, залукавилась Степанида Ефимовна. — Блаженный человек идет по росе, ай как хорошо!
Тут же она и заснула с открытым ртом.
— Запрограммировалась мамаша, — захохотал было Шустиков Глеб, но смущенно осекся. И все были сильно смущены, не глядели друг на друга, ибо раскрылась общая тайна их сновидений.
Блики костра трепетали на их смущенных лицах, принужденное молчание затягивалось, сгущалось, как головная боль, но тут нежно скрипнула во сне укутанная платками и одеялами бочкотара, и все сразу же забыли свой конфуз, успокоились.
Шустиков Глеб предложил Ирине Валентиновне «побродить, помять в степях багряных лебеды», и они церемонно удалились.
Огромные сполохи освещали на мгновения бескрайнюю холмистую равнину и удаляющиеся фигуры моряка и педагога, и старик Моченкин вдруг подумал: «Красивая любовь украшает нашу жись передовой молодежью», — подумал, и ужаснулся, и для душевного своего спокойствия сделал очередную пометку о низком аморальном уровне.
Вадим Афанасьевич и Володька лежали рядом на спинах, покуривали, пускали дым в звездное небо.
— Какие мы маленькие, Вадик, — вдруг сказал Телескопов, — и кому мы нужны в этой вселенной, а? Ведь в ней же всё сдвигается, грохочет, варится, вся она химией своей занята, а мы ей до феньки.
— Идея космического одиночества? Этим занято много умов, — проговорил Вадим Афанасьевич и вспомнил своего соперника викария, знаменитого кузнечника из Гельвеции.
— А чего она варит, чего сдвигает и что же будет в конце концов, да и что такое «в конце концов»? Честно, Вадик, мандраж меня пробирает, когда думаю об этом «в конце концов», страшно за себя, выть хочется от непонятного, страшно за всех, у кого руки-ноги и черепушка на плечах. Сквозануть куда-то хочется со всеми концами, зашабашить сразу, без дураков. Ведь не было же меня и не будет, и зачем я взялся?
— Человек остается жить в своих делах, — глухо проговорил Вадим Афанасьевич в пику викарию.
— И дед Моченкин, и бабка Степанида, и я, богодул несчастный? В каких же это делах остаемся мы жить? — продолжал Володя. — Вот раньше несознательные массы знали: бог, рай, ад, черт — и жили под этим законом. Так ведь этого же нету, на любой лекции тебе скажут. Верно? Выходит, я весь ухожу, растворяюсь к нулю, а сейчас остаюсь без всяких подробностей, просто, как ожидающий, так? Или нет? Был у нас в Усть-Касимовском карьере Юрка Звонков. Одно только знал — трешку стрельнуть до аванса, а замотает, так ходит именинником, да к девкам в общежитие залезть, били его бабы каждый вечер, ой, смех. Однажды стрела на Юрку упала, повезли мы его на кладбище, я в медные тарелки бил. Обернусь, лежит Юрка, важный, строгий, как будто что-то знает, никогда я раньше такого лица у него не видел. Прихожу в амбулаторий, спрашиваю у Семена Борисовича: отчего у Юрки лицо такое было? А он говорит: мускулатура разглаживается у покойников, оттого и такое лицо. Понятно вам, Телескопов? Это-то мне понятно, про мускулатуру это понятно…
— Человек остается в любви, — глухо проговорил Вадим Афанасьевич.
Володя замолчал, тишину теперь нарушал лишь треск костра да легкое, сквозь сон, поскрипывание бочкотары.
— Я тебя понял, Вадюха! — вдруг вскричал Володя. — Где любовь, там и человек, а где нелюбовь, там эта самая химия-химия — вся мордеха синяя. Верно? Так? И потому ищут люди любви, и куролесят, и дурят, а в каждом она есть, хоть немного, хоть на донышке. Верно? Нет? Так?
— Не знаю, Володя, в каждом ли, не знаю, не знаю, — совсем уже еле слышно проговорил Вадим Афанасьевич.
— А у кого нет, так там только химия. Химия, физика, и без остатка… Так? Правильно?
— Спи, Володя, — сказал Вадим Афанасьевич.
— А я уже сплю, — сказал Володя и тут же захрапел.
Вадим Афанасьевич долго еще лежал с открытыми глазами, смотрел на сполохи, озаряющие мирные поля, думал о храпящем рядом друге, о его откровениях, вспоминал о своей любимой (что греха таить, и он порой вскакивал среди ночи в холодном поту) работе, заглушавшей подобные мысли, думал о Глебе и Ирине Валентиновне, о Степаниде Ефимовне и старике Моченкине, о пилоте Ване Кулаченко, о терпеливом старичке, о папе и маме, о всемирно знаменитом викарии, прыгающем по разным странам, ошеломляющем интеллектуальную элиту каждый раз новыми сногсшибательными то католическими, то буддийскими, то дионисийскими концепциями и возвращающемся всякий раз в кантон Гельвецию, чтобы подготовить очередную интеллектуальную бурю — что-то он готовит сейчас блаженной, бесштанной, ничего не подозревающей Халигалии?
С этими мыслями, с этим беспокойством Вадим Афанасьевич и уснул.
*
В отдалении на полынном холме, словно царица Восточного Гиндукуша, почивала под матросским бушлатом Ирина Валентиновна. Весь мир лежал у ее ног, и в этом мире бегал по кустам ее верный Глеб, шугал козу Романтику.
Она гугукала в кустах, шурша, юлила в кюветах, выпью выла из ближнего болота, и Глеб вконец измучился, когда вдруг всё затихло, замерло; на землю лёг обманчивый покой, и Глеб напружинился, ожидая нового подвоха.
И точно… вскоре послышалось тихое жужжание и по дороге силуэтами на прозрачных колесах медленно проехали турусы.
Вот вам пожалуйста — расскажешь, не поверят. Глеб сиганул через кювет, напрягся, приготовился к активному сопротивлению. И точно — турусы возвращались. Описав кольцо вокруг полынного холма, вокруг безмятежно спящей царицы Восточного Гиндукуша, они медленно катили прямо на Глеба, четверо турусов — молчаливые ночные соглядатаи.
В дрожащем свете сполоха мелькнул перед моряком облик вожака — детский чистый лоб, настырные глазёнки и широченные, прямо скажем, атлетические плечи.
Почти не раздумывая, с жутким степным криком Глеб бросился вперед. Что-то тут разыгралось, что-то замелькало, что-то заверещало… в результате военный моряк поймал всех четырех.
— Ха, — сказал Глеб и подумал совершенно отчетливо: «Вот ведь расскажешь, не поверят».
Он тряхнул турусов — они были гладкие.
— Ну, — сказал он великодушно, — можно сказать, влопались, товарищи турусы па колесах?
— Отпусти нас, дяденька Глеб, — пискнул кто-то из турусов.
Глеб от удивления тут же всех отпустил и еще больше удивился: перед ним стояли четверо школьников из родного райцентра.
— Это еще что такое? — растерялся молодой моряк.
— Велопробег «Знаешь ли ты свой край», — глухим дрожащим басом ответил один из школьников.
— Дяденька Глеб, да вы нас знаете, — запищал другой, — я Коля Тютюшкин, это Федя Жилкин, это Юра Мамочкин, а это Боря Курочкин. Он нас всех и подбил. Прибежал, как чумной, организовал географический кружок. Знаешь ли ты, говорит, свой край? Вперед, говорит, в погоню за этой…
— За кем, за кем в погоню? — вкрадчиво спросил Глеб и на всякий случай взял Борю Курочкина за удивительно плотную руку.
— За романтикой, не знаете, что ли, — буркнул удивительный семиклассник и показал свободной рукой куда-то вдаль.
Очередной сполох озарил пространство, и Глеб увидел пылящую вдали полнотелую Романтику на дамском велосипеде.
— Это — дело хорошее, ребята, — повеселев, сказал он. — Хорошее и полезное. Пусть сопутствует вам счастье трудных дорог.
И тут он окончательно отпустил школьников и совершенно спокойный, в преотличнейшем настроении поднялся на полынный холм к своей царице.
Третий сон педагога Ирины Валентиновны Селезневой
Жить спокойно, жить беспечно, в вихре танца мчаться вечно. Вечно! Ой, Глеб, пол такой скользкий! Ой, Глеб, где же ты?
Ирочка, познакомьтесь, — это мой друг, преподаватель физики Генрих Анатольевич Допекайло.
Генрих Анатольевич, совсем еще не старый, скользя на сатирических копытцах, подлетал в вихре вальса — узнаёте, Селезнева?
На одном плече у него катод, на другом — анод. Ну, как это понять моей бедной головушке?
С какой стати, скажите, любезная бабушка, квадрат катетов гипотенузы равен региональной конференции аграрных стран в системе атомного пула?
Еще один мчится, набирая скорость, — чемпион мира Диего Моментальный, в руках букет экзаменационных билетов. Ах да, мое соло!
В пятнадцатом билетике пятерка и любовь, в шестнадцатом билетике расквасишь носик в кровь, в семнадцатом билетике копченой кильки хвост, а в этом вот билетике вопрос совсем не прост.
Кругом вальсировали чемпионы мира, мужчины и женщины, преподаватели-экзаменаторы приставучие. Ждали юрисконсульта из облсобеса — он должен был подвести черту.
И вот влетел, раскинув руки, скользя в пружинистом наклоне, огненно-рыжий старичок. Все расступились, и старичок, сужая круги, рявкнул:
— Подготовили заявление об увольнении с сохранением содержания?
Повсюду был лед, гладкий лед, раскрашенный причудливым орнаментом, и только где-то в необозримой дали шел по королевским мокрым лугам Хороший Человек. Шел он, сморкаясь и кашляя, а за ним на цепочке плелись мраморные львята мал мала меньше.
Третий сон военного моряка Шустикова Глеба
Утром обратил внимание на некоторое отставание мускулюс дельтоидеус. Немедленно принял меры.
Итак, стою возле койки — даю нагрузку мускулюс дельтоидеус. Ребята занимаются кто чем, каждый своим делом — кто трицепсом, кто бицепсом, кто квадрицепсом. Сева Антонов мускулюс глютеус качает — его можно понять.
Входит любимый мичман Рейнвольф Козьма Елистратович. Вольно! Вольно! Сегодня, манная каша, финальное соревнование по перетягиванию канатов с подводниками. Всем двойное масло, двойное мясо, тройной компот.
А пончики будут, товарищ мичман? Смирно!
И вот схватились. Прямо передо мной надулся жилами неуловимо знакомый подводник. Умело борется за победу, вызывает законное уважение, хорошую зависть.
В результате невероятный случай в истории флота со времен ботика Петра — ничья! Канат лопнул. Все довольны.
Я лично доволен и в полном параде при всех значках гуляю по тенистым аллеям. Подходит неуловимо знакомый подводник.
— Послушай, друг, есть предложение познакомиться.
— Мы, кажется, немного знакомы.
— А я думал, не узнали, — улыбается подводник.
— Телескопов Володя?
— Холодно, холодно, — улыбается он.
— Дрожжинин, что ли? — спрашиваю я.
— Тепло, тепло, — смеется он.
Пристально вглядываюсь.
— Иринка, ты?
— Почти угадали, но не совсем. Моя фамилия — Сцевола.
— А, это вы? — воскликнул я. — Однако ручки-то у вас обе целы. Выходит — миф, трёп, легенда?
— Обижаешь, — говорит Сцевола. — Подумаешь, большое дело — ручку сжечь.
Тут же Сцевола чиркает зажигалкой, и фланелька на рукаве начинает пылать.
Поднимает горящую руку, как олимпийский факел, и бежит по темной аллее.
— Але, Глеб, делай, как я!
Поджечь руку было делом одной секунды. Бегу за Сцеволой. Рука над головой трещит. Горит хорошо.
Сцевола ныряет в черный туннельчик. Я — за ним. Кромешная мгла, лишь кое-где мелькают оскаленные рожи империалистов. На бегу сую им горящую руку в агрессивные хавальники. Воют.
Выбегаю из туннеля — чисто, тихо, пустынно.
По радио неуловимо знакомый голос:
— Готов ли ты посвятить себя науке, молодой, красивый Глеб, отдать ей себя до конца, без остатка?
Гляжу — лежит Наука, жалобно поскрипывает, покряхтывает, тоненьким, нежным и нервным голосом что-то поет. Какие-то добрые люди укутали ее брезентом, клетчатыми одеялами.
Ору:
— Готов!
Нате вам, пожалуйста, — из комнаты смеха выходит Лженаука огромного роста. Напоминает какую-то Хунту из какой-то жаркой страны. В одной руке кнут, в другой — консервы рыбные и бутылка «Горного дубняка». Знаем мы эту политику!
Автоматически включаю штурмовую подготовку. Подхожу поближе, обращаюсь по-заграничному:
— Разрешите прикурить?
Лженаука пялит бесстыдные зенки на мою горящую руку. Размахивается кнутом. Это мы знаем. Носком ботинка в голень — в надкостницу! Тут же — прямой удар в нос — ослепить! Двумя крюками добиваю расползающегося колосса. Лженаука испаряется.
Хлынул тропический ливень — ядовитый. Кашляю и сморкаюсь. Гаснет моя рука. Бегу по комнате смеха — во всех зеркалах красивый, но мокрый. Абсолютно не смешно. Пробиваю фанерную стенку и вижу…
…за лугами, за морями, за синими горами встает солнце, и прямо от солнышка идет ко мне любимая в шелковой полумаске. Идет по росе Хороший Человек.
Третий сон Владимира Телескопова
Бывают в жизни огорченья — вместо хлеба ешь печенье. Я слышал где-то краем уха, что едет Ваня Попельнуха. Придет без всяких выкрутасов наездник-мастер Эс Тарасов.
Глаза бы мои на проклятый ипподром не смотрели, однако смотрят. Тащусь, позорник, в восьмидесятикопеечную кассу. Вхожу в залу — и почему это так тихо? Тихо, как в пустой церкви. И что характерно, все, толкаясь, смотрят на входящего Володю Телескопова. И я тоже смотрю на него, будто в зеркало, что характерно.
Что характерно, идет Володя в пустоте весь белый, как с похмелья. И что характерно, он идет прямо к Андрюше.
Андрюша стоит у колонны. Что характерно, он тоже белый, как чайник.
— Андрюша, есть вариант от Ботаники и Будь-Быстрой. Входишь полтинником?
Андрюша-смурняга пугливо озирается и, что характерно, шевелит губами.
— Чего-о?
— Ты думаешь, Володя, мы на них ставим? Они, кобылы, ставят на нас.
Включили звук. Аплодисменты. Хохот. Заиграл оркестр сорок шестого отделения милиции.
Андрюша гордо вскинул голову, бьет копытом. Я тоже бью копытом, похрапываю. Подошли, взнуздали, вывели на круг. Настроение отличное — надо осваивать новую специальность.
У меня наездник симпатичный кирюха. У Андрюши — маленький, как сверчок, серенький и, что характерно, в очках — видно, из духовенства. Гонг, пошли, щелкнула резина.
Идем голова в голову. Промелькнула родная конюшня, где когда-то в жеребячьем возрасте читал хрестоматию. Вот моя конюшня, вот мой дом родной, вот качу я санки с пшенной кашей. От столба к столбу идем голова в голову. Андрюша весь в мыле, веселый.
А трибуны приближаются, все белые, трепещут. Эге, да там сплошь ангелы. Хлопают крыльями, свистят.
Финиш, гонг, а мы с Андрюшей жмем дальше. Наездники попадали, а мы чешем — улюлю!
Видим, под тюльпаном Серафима Игнатьевна с Сильвией пьют чай и кушают тефтель.
— Присоединяйтесь, ребятишки!
Очень хочется присоединиться, но невозможно. Бежим по болоту, ноги вязнут. Впереди вспучилось, завоняло — всплыла огромная Химия, разевает беззубый рот, хлопает рыжими глазами, приглашает вислыми ушами.
Оседлал Андрюшу — проскочили.
Бежим по рельсам. Позади стук, свист, жаркое дыхание — Физика догоняет. Андрюша седлает меня — уходим.
Устали — аж кровь из носа. Ложимся — берите нас, тепленьких, сопротивление окончено.
Вокруг травка, кузнецы стригут, пахнет ромашкой. Андрюша поднял шнобель — эге, говорит, посмотри, Володька!
Гляжу — идет по росе Хороший Человек, шеф-повар с двумя тарелками ухи из частика. И с пивом.
Третий сон Вадима Афанасьевича
На нейтральной почве сошлись для решения кардинальных вопросов три рыцаря — скотопромышленник Сиракузерс из Аргентины, ученый викарий из кантона Гельвеции и Вадим Афанасьевич Дрожжинин с Арбата.
На нейтральной почве росли синие и золотые надежды и чаяния. В середине стоял треугольный стол. На столе бутылка «Горного дубняка», бычки в томате. Вместо скатерти карта Халигалии.
— Что касается меня, — говорит Сиракузерс, — то я от своих привычек не отступлюсь — всегда я наводнял слаборазвитые страны и сейчас наводню.
— Вы опираетесь на Хунту, сеньор Сиракузерс, — дрожащим от возмущения голосом говорю я.
Сиракузерс захрюкал, захихикал, закрутил бычьей шеей в притворном смущении.
— Есть грех, иной раз опираюсь.
Аббат, падла такая позорная, тоже скабрезно улыбнулся.
— Ну, а вы-то, вы, ученый человек, — обращаюсь я к нему, — что вы готовите моей стране? Знаете ли вы, сколько там вчера родилось детей и как окрестили младенцев?
Проклятый расстрига тут же читает по бумажке:
— Девять особ мужскою рода, семь женского. Девочки все без исключения наречены Азалиями, пять мальчиков Диего, четверо Вадимами в вашу честь. Как видите, Диего вырвался вперед.
Задыхаюсь!
Задыхаюсь от ярости, клокочу от тоски.
— Но вам-то какое до этого дело? Ведь вам же на это плевать!
Он улыбается:
— Совершенно верно. Друг мой, вы опоздали. Скоро Халигалия проснется от спячки, она станет эпицентром новой интеллектуальной бури. Рождается на свет новый философский феномен — халигалитет.
— В собственном соку или со специями? — деловито поинтересовался Сиракузерс.
— Со специями, коллега, со специями, — хихикнул викарий.
Я встаю:
— Шкуры! Позорники! Да я вас сейчас понесу одной левой!
Оба вскочили — в руках финки.
— Ко мне! На помощь! Володя! Глеб Иванович! Дедушка Моченкин!
Была тишина. Нейтральная почва, покачиваясь, неслась в океане народных слез.
— Каждому своя Халигалия, а мне моя! — завизжал викарий и рубанул финкой по карте.
— А мне моя! — взревел Сиракузерс и тоже махнул ножом.
— А где же моя?! — закричал Вадим Афанасьевич.
— А ваша, вон она, извольте полюбоваться.
Я посмотрел и увидел свою дорогую, плывущую по тихой лазурной воде. Мягко отсвечивали на солнце ее коричневые щечки. Она плыла, тихонько поскрипывая, напевая что-то неясное и нежное, накрытая моим шотландским пледом, ватником Володи, носовым платком старика Моченкина.
— Это действительно моя Халигалия! — прошептал я. — Другой мне и не надо!
Бросаюсь, плыву. Не оглядываюсь, вижу: Сиракузерс с викарием хлещут «Горный дубняк». Подплываю к своей любимой, целую в щеки, беру на буксир.
Плывем долю, тихо поем.
Наконец, видим: идет навстречу Хороший Человек, квалифицированный бондарь с новыми обручами.
Третий сон старика Моченкина
И вот увидел он свою Характеристику. Шла она посередь поля, вопила низким голосом:
— …в-труде-прилежен-в-бытy-морален…
А мы с Фефёловым Андроном Лукичом приятельски гуляем, щупаем колосья.
— Ты мне, брат Иван Александрович, представь свою Характеристику, — мигает правым глазом Андрон Лукич, — а я тебе за это узюму выпишу шашнадцать кило.
— А вот она, моя Характеристика, Андрон Лукич, извольте познакомиться.
Фефёлов строгим глазом смотрит на подходящую, а я весь дрожу — ой, не пондравится!
— Это вот и есть твоя Характеристика?
— Она и есть, Андрон Лукич. Не обессудьте.
— Нда-а…
Хоть бы губы подмазала, проклятущая, уж не говорю про перманенту. Идет, подолом метет, душу раздирает:
— …политически-грамотен-с-казенным-имуществом-щщапетилен…
— Нда, Иван Александрович, признаться, я разочарован. Я думал, твоя Характерисшка — девка молодая, ядреная, а эта — как буряк прошлогодний…
— Ой, привередничаете, Андрон Лукич! Ой, недооцениваете…
Говорю это я басом, а сам дрожу ажник, как фитюля одинокая. Узюму хочется.
— Ну да ладно, — смирился Андрон Лукич, — какая-никакая, а все ж таки баба.
Присел, набычился, рявкнул, да как побежит всем телом на мою Характеристику.
— Ай-я-яй! — закричала Характеристика и наутек, дурь лупоглазая.
Бежит к реке, а за ей Андрон Лукич частит ногами, гудит паровозом — люблю-ю-у-у! Ну и я побёг — перехвачу глупую бабу!
— Heт! — кричит Характеристика. — Никогда этого не будет! Уж лучше в воду!
И бух с обрыва в речку! Вынырнула, выпучила зенки, взвыла:
— …с-товарищами-по-работе-принципиален!!!
И камнем ко дну.
Стоит Фефёлов Андрон Лукич отвлеченный, перетирает в руке колосик.
— Пшеница ноне удалась, Иван Александрович, а вот с узюмом перебой.
И пошел он от мене гордый и грустный, и, конечно, по-человечески его можно понять, но мне от этого не легче.
И первый раз в жизни горючими слезами заплакал бывший инспектор Мочёнкин: и кого-то мне стало жалко — то ли себя, то ли узюм, то ли Характеристику.
Куды ж теперь мне деваться, на что надеяться?
Сколько сидел, не знаю… Протёp глаза — на той стороне стоит в росной траве Хороший Человек, молодая, ядреная Характеристика.
Сон внештатного лаборанта Степаниды Ефимовны
Ой ли, тетеньки, гусели фильдеперсовые! Ой ли, батеньки, лук репчатый, морква сахарная… Ути, люти, цып-цып-цып…
Ой, схватил мене за подол игрец молоденькай, пузатенькай. Ой, за косу ухватил, косу девичью.
— Пусти мине, игрец, на Муравьиную гору!
— Не пущщу!
— Пусти мине, игрец, во Стрекозий лес!
— Не пущщу!
— Да куды ж ты мине тянешь, в какое игралище окаянное?
— Ох, бабушка-красавочка, лаборант внештатный, совсем вы без понятия! Закручу тебя, бабулька, булька, яйки, млеко, бутербротер, танцем-шманцем огневым, заграмоничным! Будешь пышка молодой, дорогой гроссмуттер! Вуаля!
Заиграл игрец, взбил копытами модельными, телесами задрожал сочными, тычет пальцем костяным мне по темечку, щакотит — жизни хочет лишить — ай-тю-тю!
— Окстись, окстись, проклятущий!
Не окщается. Кружит мине по ботве картофельной танцами ненашенскнми.
Ой, в лесу мурава пахучая, ох, дурманная… Да куды ж ты мине, куды ж ты мине, куды ж ты мине… бубулички…
Гляжу, у костра засел мой игрец брюнетистый, глаз охальный, пузик красненькай.
— А ну-ка, бабка-красавка-плутовка, вари мне суп! Мой хотель покушать зюпне дритте нахтигаль. Вари мне суп, да наваристый!
— Суп?
— Суп!
— Суп?
— Суп!
— Суп?
— Суп!
— А, батеньки! Нахтигаль, мои тятеньки, по-нашему соловушка, а по-ихому, так и будет нахтигаль, да только очарованный. Ой, бреду я, баба грешная, по муравушке, выковыриваю яйца печеные, щавель щиплю, укроп дергаю, горькими слезами заливаюся, прощеваюсь с бочкотарою любезною, с вами, с вами, мои голуби полуночные.
Гутень, фисонь, мотьва купоросная!
А темень-то тьмущая, тятеньки, будто в мире нет электричества! А сзади-то кочет кычет, сыч хрючет, игрец регочет.
И надоть: тут тишина пришла благодатная, гуль-гульная, и лампада над жнивьем повисла масляная. И надоть — вижу: по траве росистой, тятеньки, Блаженный Лыцарь выступает, научный, вдумчивый, а за ручку он ведет, мои матушки, как дитятю он ведет жука рогатого, возжеланного жука фотоплексируса-батюшку.
Второе письмо Володи Телескопова другу Симе
Многоуважаемая Серафима Игнатьевна, здравствуйте!
Дело прежде всего. Сообщаю Вам, что ваша бочкотара в целости и сохранности, чего и Вам желает.
Сима, помнишь Сочи те дни и ночи священной клятвы вдохновенные слова взволнованно ходили вы по комнате и что-то резкое в лицо бросали мне а я за тобой сильно заскучал хотя рейсом очень доволен вы говорили нам пора расстаться я страшен в гневе.
Перерасхода бензина нету, потому что едем на нуле уж который день, и это конечно новаторский почин, сам удивляюсь.
Возможно вы думаете, Серафима Игнатьевна, что я Вас неправильно информирую, а сам на пятнадцать суток загремел, так это с Вашей стороны большая ошибка.
Бате моему притарань колбасы свиной домашней 1 (один) кг за наличный расчет.
Симка, хочешь честно? Не знаю когда увидимся, потому что едем не куда хотим, а куда бочкотара наша милая хочет. Поняла?
Спасибо тебе за любовь и питание.
Возможно еще не забытый
Телескопов Владимир
Письмо Владимира Телескопова Сильвии Честертон
Здравствуйте многоуважаемая Сильвия, фамилии не помню.
Слыхал от общих знакомых о Вашем вступлении в организацию «Девичья честь». Горячо Вас поздравляю, а Гутику Роземблюму передайте, что pяшку я ему все ж таки начищу.
Сильвия, помнишь ту волшебную южную ночь, когда мы… Замнём для ясности. Помнишь или нет?
Теперь расскажу тебе о своих успехах. Работаю начальником автоколонны. Заработная плата скромная — полторы тыщи, но хватает. Много читаю. Прочел: «Дети капитана Гранта» Жюль Верна, журнал «Знание — сила» № 7 за этот год, «Сборник гималайских сказок», очень интересно.
Сейчас выполняю ответственное задание. Хочешь знать какое? Много будешь знать, скоро состаришься! Впрочем, могу тебе довериться — сопровождаю бочкотару, не знаю как по-вашему, по-халигалийски. Она у меня очень нервная и если бы ты ее знала, Сильвочка, то, конечно бы, полюбила.
Да здравствует дружба молодежи всех стран и оттенков кожи. Регулярно сообщай о своих успехах в учебе и спорте. Что читаешь?
Твой, может быть, помнишь, Володя Телескопов (Спутник).
*
Оба эти письма Володя отслюнявил карандашом на разорванной пачке «Беломора», Симе — на карте, Сильвии — на изнанке. В пыльном луче солнца сидел он, грустно хлюпая носом, на деревянной скамейке, изрезанной неприличными выражениями, в камере предварительного заключения Гусятинского отделения милиции. А дело было так…
Однажды они прибыли в городок Гусятин, где на бугре перед старинным гостиным двором стоял величественный аттракцион «Полет в неведомое».
Володя остановил грузовик возле аттракциона и предложил пассажирам провести остаток дня и ночь в любопытном городе Гусятине.
Все охотно согласились и вылезли из ячеек. Каждый занялся своим делом. Старик Моченкин пошел в местную поликлинику сдавать желудочный сок, поскольку справочка во ВТЭК об его ужасном желудочном соке куда-то затерялась. Шустиков Глеб с Ириной Валентиновной отправились на поиски библиотеки-читальни. Надо было немного поштудировать литературку, слегка повысить уровень, вырасти над собой. Что касается Степаниды Ефимовны, то она, увидев на заборе возле клуба афишу кинокартины «Бэла» и на этой афише Печорина, ахнула от нестерпимого любопытства и немедленно купила себе билет. Что-то неуловимо знакомое, близкое почудилось ей в облике розовощекого молодого офицера с маленькими усиками. Володя же Телескопов не отрывал взгляда от диковинного аттракциона, похожего на гигантскую зловещую скульптуру поп-арта.
— Вадик! Ну ты! Ну, дали! Во, это штука! Айда кататься!
— Ах, что ты, Володя, — поморщился Вадим Афанасьевич, — совсем я не хочу кататься на этом агрегате.
— Или ты мне друг, или я тебе портянка. Кататься — кровь из носа, красился последний вечер! — заорал Володька.
Вадим Афанасьевич обреченно вздохнул.
— Откуда у тебя, Володя, такой инфантилизм?
— Да что ты, Вадик, никакого инфантилизма, клянусь честью! — Володя приложил руку к груди, выпучился на Вадима Афанасьевича, дыхнул. — Видишь? Ни в одном глазу. Клянусь честью, не взял ни грамма! Веришь или нет? Друг ты мне или нет?
Вадим Афанасьевич махнул рукой.
— Ну хорошо-хорошо…
Они подошли к подножию аттракциона, ржавые стальные ноги которого поднимались из зарослей крапивы, лебеды и лопухов — видно, не так уж часто наслаждались гусятинцы «Полётом в неведомое». Разбудили какого-то охламона, спавшего под кустом бузины.
— Включай машину, дитя природы! — приказал ему Володя.
— Току нет и не будет, — привычно ответил охламон.
Вадим Афанасьевич облегченно вздохнул. Володя сверкнул гневными очами, закусил губу, рванул на себя рубильник. Аттракцион неохотно заскрипел, медленно задвигалось какое-то колесо.
— Чудеса! — вяло удивился охламон. — Сроду в ём току не было, а сейчас скрипит. Пожалте, граждане, занимайте места согласно купленным билетам. Пятак — три круга.
Друзья уселись в кабины. Охламон нажал какие-то кнопки и отбежал от аттракциона на безопасное расстояние. Начались взрывы. На выжженной солнцем площади Гусятина собралось десятка два любопытных жителей, пять-шесть бродячих коз.
Наконец — метнуло, прижало, оглушило, медленно, с большим размахом стало раскручивать.
Вадим Афанасьевич со сжатыми зубами, готовый ко всему, плыл над гусятинскими домами, над гостиным двором. Где-то, счастливо гогоча, плыл по пересекающейся орбите Володя Телескопов, изредка попадал в поле зрения.
Круги становились всё быстрее, мелькали звезды и планеты — пышнотелая потрескавшаяся Венера, синеносый мужлан Марс, Caтypн с кольцом и другие, безымянные, хвостатые, уродливые.
— Ocтановите машину! — крикнул Вадим Афанасьевич, чувствуя головокружение. — Хватит! Мы не дети!
Площадь была пуста. Любопытные уже разошлись. Охламона тоже не было видно. Лишь одинокая коза пялилась еще на гудящий, скрежещущий аттракцион да неподалеку на скамеечке два крепкотелых гражданина, выставив зады, играли в шахматы.
— Как ходишь, дура? — орал, проносясь над шахматистами, Володя. — Бей слоном е-восемь! Играть не умеешь!
— Володя, мне скучно! — крикнул Вадим Афанасьевич. — Где этот служитель? Пусть остановит.
— Что ты, Вадик! — завопил Володька. — Я ему пятерку дал! Он сейчас в чайной сидит!
Вадим Афанасьевич потерял сознание и так, без сознания, прямой, бледный, с трубкой в зубах, кружил над сонным Гусятином.
Вечерело. Солнце, долго висевшее над колокольней, наконец, ухнуло за реку. Оживились улицы. Прошло стадо. Протарахтели мотоциклы.
Возвращались в город усталые Шустиков Глеб с Ириной Валентиновной. Так и не нашли они за весь день Гусятинской библиотеки-читальни.
Старик Моченкин шумел в гусятинской поликлинике.
— Вашему желудочному соку верить нельзя! — кричал он, потрясая бланком, на котором вместо прежних ужасающих данных теперь стояла лишь скучная «норма».
Степанида Ефимовна но третьему разу смотрела кинокартину «Бэла», вглядывалась в румяное лицо, в игривые глазки молодого офицера, шептала:
— Нет, не тот. Федот, да не тот. Ой, не тот, батюшки!
Вадим Афанасьевич очнулся. Над ним кружили звезды, уже не гусятинские, а настоящие.
«Как но похоже на обыкновенное звездное небо! — подумал Вадим Афанасьевич. — Я всегда думал, что за той страшной гранью всё будет совсем иначе, никаких звезд и ничего, что было, однако вот — звезды, и вот, однако, — трубка».
В звездном небе над Вадимом Афанасьевичем пронеслось что-то дикое, косматое, гаркнуло:
— Вадик, накатался.
Встрепенувшись, Вадим Афанасьевич увидел уносящегося по орбите Телескопова. Володя стоял в своей кабине, размахивая знакомой бутылкой с размочалившейся затычкой.
«Или я снова здесь, или он уже там, то есть здесь, а я не там, а здесь, в смысле там, а мы вдвоем там, в смысле здесь, а не там, то есть не здесь», — сложно подумал Вадим Афанасьевич и догадался наконец глянуть вниз.
Неподалеку от стальной ноги аттракциона он увидел грузовичок, а нем любезную свою, слегка обиженную, удрученную странным одиночеством бочкотару.
«Ура! — подумал Вадим Афанасьевич. — Раз она здесь, значит, и я здесь, а не там, то есть… ну, да ладно», — и сердце его сжалось от обыкновенного земного волнения.
— Вадим, накатался? — неожиданно снизу заорал Телескопов. — Айда в шахматы играть! Эй, вырубай мотор, дитя природы!
Охламон, теперь уж в строгом вечернем костюме, причесанный на косой пробор, стоял внизу.
— Сбросьте рублики, еще покатаю! — крикнул он.
— Слышишь, Вадим? — крикнул Володька. — Какие будут предложения?
— Пожалуй, на сегодня хватит! — собрав все силы, крикнул Вадим Афанасьевич.
Аттракцион, испустив чудовищный, скрежещущий вой, подобный смертному крику последнего на земле ящера, остановился, теперь уже навсегда.
Вадим Афанасьевич, прижатый к полу кабины, снова потерял сознание, но на этот раз ненадолго. Очнувшись, он вышел из аттракциона, почистился, закурил трубочку, закинул голову…
…о, весна без конца и без края, без конца и без края мечта…
…а ведь, если бы не было всего этого ужаса, этого страшного аттракциона, я не ощутил бы вновь с такой остротой прелесть жизни, ее вечную весну…
…и зашагал к грузовику. Бочкотара, когда он подошел и положил ей руку на бочок, взволнованно закурлыкала.
Володя Телескопов тем временем на косых ногах направился к шахматистам, которых набралось на лавочке не менее десятка.
— Фишеры! — кричал он. — Петросяны! Тиграны! Играть не умеете! В миттельшпиле ни бум-бум, в эндшпиле, как куры в навозе! Я сверху-то всё видел! Не имеете права в мудрую игру играть!
Он пошел вдоль лавки, смахивая фигуры в пыль.
Шахматисты вскакивали и махали руками, апеллируя к старшому, хитроватому плотному мужчине в полосатой пижаме и зеленой велюровой шляпе, из-под которой свисала газета «Известия», защищая затылок и шею от солнца, мух и прочих вредных влияний.
— Виктор Ильич, что же это получается?! — кричали шахматисты. — Приходят, сбрасывают фигуры, оскорбляют именами, что прикажете делать?
— Надо подчиниться, — негромко сказал шахматистам мужчина в пижаме и жестом пригласил Володю к доске.
— Эге, дядя, ты, видать, сыграть со мной хочешь! — захохотал Володя.
— Не ошиблись, молодой человек, — проговорил человек в пижаме, и в голосе его отдаленно прозвучали интонации человека не простого, а власть имущего.
Володя при всей своей малохольности интонацию эту знакомую все-таки уловил, что-то у него внутри екнуло, но, храбрясь и петушась, а главное, твердо веря в свой недюжинный шахматный талант (ведь сколько четвертинок было выиграно при помощи древней мудрой игры!), он сказал, садясь к доске:
— Десять ходов даю вам, дорогой товарищ, а на большее ты не рассчитывай.
И двинул вперед заветную пешечку.
Пижама, подперев голову руками, погрузилась в важное раздумье. Кружок шахматистов, вихляясь, как чуткий подхалимский организм, захихикал.
— Ужо ему жгентелем… Виктор Ильич… по мордасам, по мордасам… Заманить его, Виктор Ильич, в раму, а потом дуплетом вашим отхлобыстать…
В Гусятине, надо сказать, была своя особая шахматная теория.
— Геть отсюда, мелкота! — рявкнул Володя на болельщиков. — Отвались, когда мастера играют.
— Хулиганье какое — играть не дают нам с вами! — сказал он пижаме.
Он тоже подхалимничал перед Виктором Ильичом, чувствуя, что попал в какую-то нехорошую историю, однако соблазн был выше его сил, превыше всякой осторожности, и невинными пальцами, мирно посвистывая, Володя соорудил Виктору Ильичу так называемый «детский мат».
Он поднял уже ферзя для завершающего удара, как вдруг заметил на мясистой лапе Виктора Ильича синюю татуировку СИМА ПОМ…
Конец надписи был скрыт пижамным рукавом.
«Сима! Так какая же еще Сима, если не моя? Да неужто это рыло, нос пуговицей, Серафиму мою лобзал? Да, может, это Бородкин Виктор Ильич? Да ух!» — керосинной, мазутной, нефтяной горючей ревностью обожгло Володькины внутренности.
— Мат тебе, дядя! — рявкнул он и выпучился на противника, приблизив к нему горячее лицо.
Виктор Ильич, тяжело ворочая мозгами, оценивал ситуацию — куда ж подать короля, подать было некуда. Хорошо бы съесть королеву, да нечем. В раму взять? Жгентелем протянуть? Не выйдет. Нету достаточных оснований.
И вдруг он увидел на руке обидчика, на худосочной заурядной руке синие буковки СИМА ПОМНИ ДРУ…, остальное скрывалось чуть ли не под мышкой.
«Серафима, неужели с этим недоноском ты забыла обо мне? Да, может, это и есть тот самый Телескопов, обидчик, обидчик шахматистов всех времен и народов, блуждающий хулиган, текучая рабочая сила?» — Виктор Ильич выгнул шею, носик его запылал, как стоп-сигнал милицейской машины.
— Телескопов? — с напором спросил он.
— Бородкин? — с таким же напором спросил Володя.
— Пройдемте, — сказал Бородкин и встал.
— А вы не при исполнении, — захохотал Володя, — а во-вторых, вам мат, и в-третьих, вы в пижаме.
— Мат?
— Мат!
— Мат?
— Мат!
— А вы уверены?
Виктор Ильич извлек из-под пижамы свисток, залился красочными, вдохновенными руладами, в которых трепетала вся его оскорбленная душа.
«Бежать, бежать», — думал Володя, но никак не мог сдвинуться с места, тоже свистал в два пальца. Важно ему было сказать последнее слово в споре с Виктором Ильичом, нужна была моральная победа.
Дождался — вырос из-под земли старший брат младший лейтенант Бородкин в полной форме и при исполнении.
— Жгентелем его, жгентелем, товарищи Бородкины! — радостно заблеяли болельщики. — В раму его посадить и двойным дуплетом…
Видимо, сейчас они вкладывали в эти шахматные термины уже какой-то другой смысл.
Вот так Володя Телескопов попал на ночь глядя в неволю. Провели его под белы руки мимо потрясенного Вадима Афанасьевича, мимо вскрикнувшей болезненно бочкотары, посадили в КПЗ, принесли горохового супа, борща, лапши, паровых битков, тушеной гусятины, киселю; замкнули.
Всю ночь Володя кушал, курил, пел, вспоминал подробности жизни, плакал горючими слезами, сморкался, негодовал, к утру начал писать письма.
Всю ночь спорили меж собой братья Бородкины. Младший брат листал Уголовный кодекс, выискивал для Володи самые страшные статьи и наказания. Старший, у которого душевные раны, связанные с Серафимой Игнатьевной, за давностью лет уже затянулись, смягчал горячего братца, предлагал административное решение:
— Поброем его, Витёк, под нуль, дадим метлу на пятнадцать суток, авось Симка поймет, на кого тебя променяла.
При этих словах старшего брата отбросил Виктор Ильич Уголовный кодекс, упал ничком на оттоманку, горько зарыдал.
— Хотел забыться, — горячо бормотал он, — уехал, погрузился в шахматы, не вспоминал… появляется этот недоносок, укравший… Сима… любовь… моя… — скрежетал зубами.
Надо ли говорить, в каком волнении провели ночь Володины попутчики и друзья? Никто из них не сомкнул глаз. Всю ночь обсуждались различные варианты спасения.
Ирина Валентиновна, с гордо закинутой головой, с развевающимися волосами, изъявила готовность лично поговорить о Володе с братьями Бородкиными, лично, непосредственно, тет-а-тет, шерше ля фам. В последние дни она твердо поверила наконец в силу и власть своей красоты.
— Нет уж, Иринка, лучше я сам потолкую с братанами, — категорически пресек ее благородный порыв Шустиков Глеб, — поговорю с ними в частном порядке, и делу конец.
— Нет-нет, друзья! — пылко воскликнул Вадим Афанасьевич. — Я подам в гусятинский нарсуд официальное заявление. Я уверен… мы… наше учреждение… вся общественность… возьмем Володю на поруки. Если понадобится, я усыновлю его!
С этими словами Вадим Афанасьевич закашлялся, затянулся трубочкой, выпустил дымовую завесу, чтобы скрыть за ней свои увлажнившиеся глаза.
Степанида Ефимовна полночи металась в растерянности по площади, ловила мотыльков, причитала, потом побежала к гусятинской товарке, лаборанту Ленинградскою научного института, принесла от нее черного петуха, разложила карты, принялась гадать, ахая и слезясь; временами развязывала мешок, пританцовывая, показывала черного петуха молодой луне, что-то бормотала.
Старичок Моченкин всю ночь писал на Володю Телескопова положительную характеристику. Тяжко ему было, муторно, непривычно. Хочешь написать «политически грамотен», а рука сама пишет «безграмотен». Хочешь написать «морален», а рука пишет «аморален».
И всю-то ночь жалобно поскрипывала, напевала что-то со скрытой страстью, с мольбой, с надеждой любезная их бочкотара.
Утром Глеб подогнал машину прямо под окна КПЗ, на крыльце которой уже стояли младший лейтенант Бородкин со связкой ключей и старший сержант Бородкин с томиком Уголовного кодекса под мышкой.
Володя к этому времени закончил переписку с подругами сердца и теперь пел драматическим тенорком:
Этап на Север, срока огромные…
Кого ни спросишь, у всех указ.
Взигяни, взгляни в лицо моё суровое.
Взгляни, быть может, в последний раз!
Степанида Ефимовна перекрестилась.
Ирина Валентиновна с глубоким вздохом сжала руку Глеба:
— Глеб, это похоже на арию Каварадосси. Милый, освободи нашего дорогого Володю, ведь это благодаря ему мы с тобой так хорошо узнали друг друга!
Глеб шагнул вперед:
— Алё, друзья, кончайте этот цирк. Володя — парень, конечно, несобранный, но, в общем, свой, здоровый, участник великих строек, а выпить может каждый, это для вас не секрет.
— Больно умные стали, — пробормотал старший сержант.
— А вы кто будете, гражданин? — спросил младший лейтенант. — Родственники задержанного или сослуживцы?
— Мы представители общественности. Вот мои документы.
Братья Бородкины с еле скрытым удивлением осмотрели сухопарого джентльмена, почти что иностранца по внешнему виду, и с не меньшим удивлением ознакомились с целым ворохом голубых и красных предъявленных книжечек.
— Больно умные стали, — повторил Бородкин-младший.
Вперед выскочил старик Моченкин, хищно оскалился, задрожал пестрядиновой татью, направил на братьев Бородкиных костяной перст, завизжал:
— А вы еще ответите за превышение прерогатив, полномочий, за семейственность отношений и родственные связи!
Братья Бородкины немного перепугались, но виду, конечно, не подали под защитой всеми уважаемых мундиров.
— Больно умные стали! — испуганно рявкнул Бородкин-младший.
— Гутень, фисонь, мотьва купоросная! — гугукнула Степанида Ефимовна и показала вдруг братьям черного петуха, главного, по ее мнению, Володиного спасителя.
Выступила вперед вся в блеске своих незабываемых сокровищ Ирина Валентиновна Селезнева.
— Послушайте, товарищи, давайте говорить серьезно. Вот я женщина, а вы мужчины…
Младший Бородкин выронил Уголовный кодекс.
Старший, крепко крякнув, взял себя в руки.
— Вы, гражданка, очень точно заметили насчет серьезности ситуации. Задержанный в нетрезвом виде Телескопов Владимир сорвал шахматный турнир на первенство нашего парка культуры. Что это такое, спрашивается? Отвечается: по меньшей мере злостное хулиганство. Некоторые товарищи рекомендуют уголовное дело завести на Телескопова, а чем это для него пахнет? Но мы, товарищ-очень-красивая-гражданка-к-сожалению-не-знаю-как-величать-в-надежде-на-будущее-с-голубыми-глазами, мы не звери, а гуманисты и дадим Телескопову административную меру воздействия. Пятнадцать суток метлой помашет и будет на свободе.
Младший лейтенант объяснил это лично, персонально Ирине Валентиновне, приблизившись к ней и округляя глаза, и она, польщенная рокотанием его голоса, важно выслушала его своей золотистой головкой, но когда Бородкин кончил, за решеткой возникло бледное, как у графа Монтекристо, лицо Володи.
— Погиб я, братцы, погиб! — взвыл Володя. — Ничего для меня нет страшнее пятнадцати суток! Лучше уж срок лепите, чем пятнадцать суток! Разлюбит меня Симка, если на пятнадцать суток загремлю, а Симка, братцы, последний остров в моей жизни!
После этого вопля души на крыльце КПЗ и вокруг возникло странное, томящее душу молчание.
Младший Бородкин, отвернувшись, жевал губами, в гордой обиде задирал подбородок.
Старший, поглядывая на брата, растерянно крутил на пальце ключи.
— А что же будет с бочкотарой?! — крикнул Володя. — Она-то в чем виноватая?
Тут словно лопнула струна, и звук, таинственный и прекрасный, печальным лебедем тихо поплыл в небеса.
— Мочи нет! — воскликнул младший Бородкин, прижимая к груди Уголовный кодекс. — Дышать не могу! Тяжко!
— Что это за бочкотара? Какая она? Где? — заволновался Бородкин-старший.
Вадим Афанасьевич молча снял брезент. Братья Бородкины увидели потускневшую, печальную бочкотару, изборожденную горькими морщинами.
Младший Бородкин с остановившимся взглядом, с похолодевшим лицом медленно пошел к ней.
— Штраф, — сказал старший Бородкин дрожащим голосом. — Пятнадцать суток заменяем на штраф. Штраф тридцать рублей, вернее, пять.
— Ура! — воскликнула Ирина Валентиновна и, взлетев на крыльцо, поцеловала Бородкина-старшего прямо в губы. — Пять рублей — какая ерунда по сравнению с любовью!
— Ура! — воскликнул старик Моченкин и подбросил вверх заветный свой пятиалтынный.
— Шапка по кругу! — гаркнул Глеб, вытягивая из тугих клешей последнюю трешку, припасенную на леденцы для штурмовой группы.
— А яйцами можно, милок? — пискнула Степанида Ефимовна.
Бородкин-старший после Ирининого поцелуя рыхло, с завалами плыл по крыльцу, словно боксер в состоянии «гроги».
— Никакого штрафа, брат, не будет, — сказал, глядя прямо перед собой в темные и теплые глубины бочкотары, Бородкин-младший Виктор Ильич. — Разве же Володя виноват, что его полюбила Серафима? Это я виноват, что гонор свой хотел на нем сорвать, и за это, если можете, простите мне, товарищи.
Солнечные зайчики запрыгали по щёчкам бочкотары, морщины разгладились, веселая и ладная балалаечная музыка пронеслась по небесам.
Бородкин-старший поймал старика Моченкина и поцеловал его прямо в чесночные губы.
Глеб облобызался со Степанидой Ефимовной, Вадим Афанасьевич трижды (по-братски) с Ириной Валентиновной. Бородкин-младший Виктор Ильич, никого не смущаясь, влез на колесо и поцеловал теплую щеку бочкотары.
Володя Телескопов, хлюпая носом, целовал решетку и мысленно, конечно, Серафиму Игнатьевну, а также Сильвию Честертон и всё человечество.
*
И вот они поехали дальше мимо благодатных полей, а следом за ними шли косые дожди, и солнце поворачивалось, как глазом теодолита на треноге лучей, а по ночам луна фотографировала их при помощи бесшумных вспышек-сполохов, и тихо кружили близ их ночевок семиклассники-турусы на прозрачных, словно подернутых мыльной пленкой кругах, и серебристо барражировал над ними мечтательный пилот-распылитель, а они мирно ехали дальше в ячейках любезной своей бочкотары, каждый в своей.
Однажды на горизонте появилось странное громоздкое сооружение.
Почувствовав недоброе, Володя хотел было свернуть с дороги на проселок, но руль уже не слушался его, и грузовик медленно катился вперед по прямой мягкой дороге. Сооружение отодвигалось от горизонта, приближалось, росло, и вскоре все сомнения и надежды рассеялись — перед ними была башня Коряжского вокзала со шпилем и монументальными гранитными фигурами представителей всех стихий труда и обороны.
Вскоре вдоль дороги потянулись маленькие домики и унылые склады Коряжска, и неожиданно мотор, столько дней работавший без бензина, заглох прямо перед заправочной станцией.
Володя и Вадим Афанасьевич вылезли из кабины.
— Куда ж мы ноне приехали, батеньки? — поинтересовалась умильным голоском Степанида Ефимовна.
— Станция Вылезай, бабка Степанида! — крикнул Володя и дико захохотал, скрывая смущение и душевную тревогу.
— Неужто Коряжск, маменька родима?
— Так точно, мамаша, Коряжск, — сказал Глеб.
— Уже? — с печалью вздохнула Ирина Валентиновна.
— Крути не крути, никуда не денешься, — проскрипел старик Моченкин. — Коряжск, он и есть Коряжск, и отседа нам всем своя дорога.
— Да, друзья, это Коряжск, и скоро, должно быть, придет экспресс, — тихо проговорил Вадим Афанасьевич.
— В девятнадцать семнадцать, — уточнил Глеб.
— Ну, что ж, граждане попутчики, товарищи странники, поздравляю с благополучным завершением нашего путешествия. Извините за компанию. Желаю успеха в труде и в личной жизни. — Володя чесал языком, а сам отвлеченно глядел в сторону, и на душе у него кошки скребли.
Пассажиры вылезли из ячеек, разобрали вещи. Сумрачная башня Коряжского вокзала высилась над ними. На головах гранитных фигур сияли солнечные блюдечки.
Пассажиры не смотрели друг на друга, наступила минута тягостного молчания, минута прощания, и каждый с болью почувствовал, что узы, связывавшие их, становятся всё тоньше, тоньше, и вот уже одна только последняя тонкая струна натянулась между ними, и вот…
— А что же будет с ней, Володя? — дрогнувшим голосом спросил Вадим Афанасьевич.
— С кем? — как бы не понимая, спросил Володя.
— С ней, — показал подбородком Вадим Афанасьевич, и все взглянули на бочкотару, которая молчала.
— С бочками-то? А чего ж, сдам их по наряду и кранты. — Володя сплюнул в сторону и…
…и вот струна лопнула, и последний прощальный звук ушел в высоту…
…и Володя заплакал.
Коряжский вокзал оборудован по последнему слову техники — автоматические справки и камеры хранения с личным секретом, одеколонные автоматы, за две копейки выпускающие густую струю ароматного шипра, которую некоторые несознательные транзитники ловят ртом, но главное достижение — электрически-электронные часы, показывающие месяц, день недели, число и точное время.
Итак, значилось: август, среда, 15, 19.07. Оставалось десять минут до прихода экспресса.
Вадим Афанасьевич, Ирина Валетиновна, Шустиков Глеб, Степанида Ефимовна и старик Моченкин стояли на перроне.
Ирина Валентиновна трепетала за свою любовь.
Шустиков Глеб трепетал за свою любовь.
Вадим Афанасьевич трепетал за свою любовь.
Степанида Ефимовна трепетала за свою любовь.
Старичок Моченкин трепетал за свою любовь.
Под ними лежали вороненые рельсы, а дальше за откосом, в явном разладе с вокзальной автоматикой, кособочились домики Коряжска, а еще дальше розовели поля и густо синел лес, и солнце в перьях висело над лесом, как петух с отрубленной башкой на заборе.
А минуты уходили одна за другой. За рельсами на откосе появился Володька Телескопов с всклокоченной головой, с порванным воротом рубахи.
Он вылез на насыпь, расставил ноги, размазал кулаком слезу по чумазому лицу.
— Товарищи, подумайте, какое безобразие! — закричал он. — Не приняли! Не приняли ее, товарищи!
— Не может быть! — закричал и затопал ногами по бетону Вадим Афанасьевич. — Я не могу в это поверить!
— Не может быть! Как же это так? Почему же не приняли? — закричали мы все.
— Затоварилась, говорят, зацвела желтым цветком, затарилась, говорят, затюрилась! Забраковали, бюрократы проклятые! — высоким, рыдающим голосом кричал Володя.
Из-за пакгауза появилась желтая, с синими усами, с огромными буркалами голова экспресса.
— Да где же она, Володенька? Где ж она? Где?
— В овраге она! В овраг я ее свез! Жить не хочу! Прощайте!
Экспресс со свистом закрыл пространство и встал. Транзитники всех мастей бросились по вагонам. Животным голосом заговорило радио. Запахло романтикой дальних дорог.
Через две минуты тронулся этот знаменитый экспресс «Север — юг», медленно тронулся, пошел мимо нас. Прошли мимо нас окна международного, нейлонного, медного, бархатно-кожаного, ароматного. В одном из окон стоял с сигарой приятный господин в пунцовом жилете. С любопытством, чуть-чуть ехидным, он посмотрел на нас, снял кепи и сделал прощальный салютик.
— Он! — ахнула про себя Степанида Ефимовна. — Он самый! Игрец!
«Боцман Допейкало? А может быть, Сцевола собственной персоной?» — подумал Глеб.
— Это он, обманщик, он, он, Рейнвольф Генрих Анатольевич, — догадалась Ирина Валентиновна.
— Не иначе как Фефёлов Андрон Лукич в загранкомандировку отбыли, туды им и дорога, — хмыкнул старик Моченкин.
— Так вот вы какой, сеньор Сиракузерс, — прошептал Вадим Афанасьевич. — Прощайте навсегда!
И так исчез из наших глаз загадочный пассажир, подхваченный экспрессом.
Экспресс ушел, и свист его замер в небытии, в несуществующем пространстве, а мы остались в тишине на жарком и вонючем перроне.
Володя Телескопов сидел на насыпи, свесив голову меж колен, а мы смотрели на него. Володя поднял голову, посмотрел на нас, вытер лицо подолом рубахи.
— Пошли, что ли, товарищи, — тихо сказал он, и мы нe узнали в нем прежнего бузотера.
— Пошли, — сказали мы и попрыгали с перрона, а один из нас, по имени старик Моченкин, еще успел перед прыжком бросить в почтовый ящик письмо во все инстанции: «Усе мои заявления и доносы прошу вернуть взад».
Мы шли за Володей по узкой тропинке на дне оврага сквозь заросли «куриной слепоты», папоротника и лопуха, и высокие, вровень с нами, лиловые свечки иван-чая покачивались в стеклянных сумерках.
|
The script ran 0.012 seconds.