Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Г. Д. Робертс - Шантарам [2003]
Язык оригинала: AUS
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_contemporary, thriller, Биография, Приключения, Роман, Современная проза, Философия

Аннотация. Впервые на русском - один из самых поразительных романов начала XXI века. Эта преломленная в художественной форме исповедь человека, который сумел выбраться из бездны и уцелеть, протаранила все списки бестселлеров и заслужила восторженные сравнения с произведениями лучших писателей нового времени, от Мелвилла до Хемингуэя. Грегори Дэвид Робертс, как и герой его романа, много лет скрывался от закона. После развода с женой его лишили отцовских прав, он не мог видеться с дочерью, пристрастился к наркотикам и, добывая для этого средства, совершил ряд ограблений, за что в 1978 году был арестован и приговорен австралийским судом к девятнадцати годам заключения. В 1980 г. он перелез через стену тюрьмы строгого режима и в течение десяти лет жил в Новой Зеландии, Азии, Африке и Европе, но блльшую часть этого времени провел в Бомбее, где организовал бесплатную клинику для жителей трущоб, был фальшивомонетчиком и контрабандистом, торговал оружием и участвовал в вооруженных столкновениях между разными группировками местной мафии. В конце концов его задержали в Германии, и ему пришлось-таки отсидеть положенный срок - сначала в европейской, затем в австралийской тюрьме. Именно там и был написан «Шантарам». В настоящее время Г. Д. Робертс живет в Мумбаи (Бомбее) и занимается писательским трудом. «Человек, которого «Шантарам» не тронет до глубины души, либо не имеет сердца, либо мертв, либо то и другое одновременно. Я уже много лет не читал ничего с таким наслаждением. «Шантарам» - «Тысяча и одна ночь» нашего века. Это бесценный подарок для всех, кто любит читать». Джонатан Кэрролл

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 

Будто услышав его слова — хотя этого никак не могло быть, — афганцы вдруг обернулись и пристально уставились на нас с мрачным видом. Один из сидевших за их столиком наклонился к ним и проговорил что-то, показав на Дидье, а затем на меня. Оба сосредоточили все внимание на мне, глядя прямо в глаза. — Да, немало людей положили, — повторил Дидье вполголоса, продолжая широко улыбаться до тех пор, пока парочка не отвернулась от нас. — Я ни за что не стал бы ввязываться в какие-нибудь дела с ними, если бы только они не вели их так блестяще. Он говорил уголком рта, как заключенный под взглядом охранника. Это выглядело довольно забавно. В австралийских тюрьмах это называлось «открыть боковой клапан», и мне живо вспомнилась моя тюремная камера. Я вновь услышал металлический скрежет ключа в замке, почувствовал запах дешевого дезинфектанта и влажный камень у меня под рукой. Подобные вспышки воспоминаний часто бывают у бывших зеков, копов, солдат, пожарников, водителей «скорой помощи» — у всех тех, кто имеет опыт травмирующих переживаний. Иногда эти вспышки происходят совершенно неожиданно в таких неподходящих местах и ситуациях, что вызывают естественную реакцию в виде идиотского непроизвольного смеха. — Думаешь, я шучу? — вспыхнул Дидье. — Нет-нет, вовсе не думаю. — Все так и было, уверяю тебя. Развязалась небольшая война за господство в этой сфере… Смотри-ка, и победители явились сюда же — Байрам и его ребята. Он иранец. В этом деле он был главным исполнителем, а работает он на Абдула Гани, который, в свою очередь, работает на одного из крупнейших мафиози в этом городе, Абдель Кадер Хана. Они выиграли эту войну и прибрали к рукам всю торговлю паспортами. Он незаметно кивнул на группу молодых людей в модных джинсах и пиджаках, вошедшую в зал через одну из арок. Прежде чем занять столик у дальней стены, они подошли к метрдотелю, чтобы выразить свое почтение. Главным у них был высокий упитанный мужчина лет тридцати с небольшим. Приподняв полное жизнерадостное лицо над головами своих спутников, он обвел взглядом весь зал, уважительно кивая или дружески улыбаясь знакомым. Когда его взгляд остановился на нашем столике, Дидье приветственно помахал ему. — Да, кровь… — проговорил он, дружелюбно улыбаясь. — Пройдет немало времени, прежде чем эти паспорта перестанут пахнуть кровью. Меня-то это не касается. В еде я француз, в любви итальянец, а в делах швейцарец — строго блюду нейтралитет. В одном я уверен: из-за этих паспортов будет пролито еще много крови. Взглянув на меня, он похлопал глазами, словно желая сморгнуть навязчивое видение. — Похоже, я напился, — проговорил он с приятным удивлением. — Давай закажем еще. — Заказывай себе. Мне хватит того, что осталось. А сколько стоят эти паспорта? — От сотни до тысячи. Долларов, разумеется. Хочешь купить? — Да нет… — Точно так же говорят «нет» бомбейские дельцы, промышляющие золотом. Их «нет» означает «может быть», и чем категоричнее оно звучит, тем вероятнее «может быть». Когда тебе понадобится паспорт, обращайся ко мне, я добуду его для тебя — за небольшие комиссионные, само собой. — И много тебе удается заработать здесь… комиссионных? — Ну… не жалуюсь, — усмехнулся он, поблескивая голубыми глазами, подернутыми розовой алкогольной влагой. — Свожу концы с концами, как говорится, и когда они сходятся, получаю плату с обоих концов. Вот только что я провернул сделку с двумя кило манальского гашиша. Видишь парочку возле фруктов — парень с длинными белокурыми волосами и девушка в красном? Это итальянские туристы, они хотели купить гашиш. Некий человек, ты мог заметить его на улице — босой, в грязной рубашке, — зарабатывает там свои комиссионные. Он направил их ко мне, а я, в свою очередь, переправил их Аджаю, который торгует гашишем. Великолепный преступник. Вон, смотри, он сидит вместе с ними, все улыбаются. Сделка состоялась, и моя работа на сегодня закончена. Я свободен! Он постучал по столу, в очередной раз призывая официанта, но когда тот принес маленькую бутылочку, Дидье какое-то время сидел, обхватив ее обеими руками и глядя на нее в глубокой задумчивости. — Сколько ты собираешься пробыть в Бомбее? — спросил он, не глядя на меня. — Не знаю точно. Забавно, в последние дни все только и спрашивают меня об этом. — Ты уже прожил здесь дольше обычного. Большинство приезжих стремятся поскорее смыться отсюда. — Тут еще гид виноват, Прабакер. Ты знаешь его? — Прабакер Харре? Рот до ушей? — Да. Он водит меня по городу вот уже несколько недель. Я повидал все храмы, музеи и художественные галереи, а также целую кучу базаров. Но он пообещал, что с завтрашнего дня начнет показывать мне Бомбей с другой стороны — «настоящий город», как он сказал. Он меня заинтриговал, и я решил задержаться ради этого, а там уже будет видно. Я никуда не спешу. — Это очень грустно, если человек никуда не спешит. Я бы на твоем месте не стал так открыто признаваться в этом, — заявил он, по-прежнему не отрывая взгляда от бутылки. Когда Дидье не улыбался, лицо его становилось отвислым, дряблым, мертвенно-бледным. Он был нездоров, но его нездоровье можно было исправить. — В Марселе есть поговорка: «Человек, который никуда не спешит, никуда не попадает». Я уже восемь лет никуда не спешу. Внезапно его настроение изменилось. Он плеснул напиток в стакан и поднял его с улыбкой: — Выпьем за Бомбей, в котором так здорово никуда не спешить! И за цивилизованного полисмена, который берет взятки хоть и вопреки закону, но зато ради порядка. За бакшиш! — Я не против выпить за это, — отозвался я, звякая своим стаканом о его. — Дидье, а что тебя удерживает в Бомбее? — Я француз, — ответил он, любуясь жидкостью в стакане. — Кроме того, я гей, иудей и преступник. Примерно в таком порядке. Бомбей — единственный город из всех, что я знаю, где я могу быть во всех четырех ипостасях одновременно. Мы рассмеялись и выпили. Он окинул взглядом большой зал, и его глаза остановились на группе индийцев, сидевших недалеко от входа. Какое-то время он изучал их, потягивая алкоголь. — Если ты решил остаться, то выбрал подходящий момент. Наступило время перемен. Больших перемен. Видишь вон тех людей, которые с таким аппетитом уплетают свою еду? Это сайники, наемники Шив Сены[31]. «Люди, выполняющие грязную работу» — так, кажется, звучит ваш милый английский эвфемизм. А твой гид не рассказывал тебе о Сене? — Да нет, не припоминаю такого. — Думаю, с его стороны это не случайная забывчивость. Партия Шив Сена — это лицо Бомбея в будущем. А их методы и их politique[32], возможно, будущее всего человечества. — А что у них за политика? — Ее можно назвать этнической, региональной, языковой. Все люди, говорящие не на нашем языке, — наши враги, — ответил он, скривившись в брезгливой гримасе и загибая пальцы на левой руке. Руки были очень белые, мягкие, а под длинными ногтями по краям было черно от грязи. — Это политика запугивания. Ненавижу всякую политику, а пуще того политиков. Их религия — человеческая жадность. Это возмутительно. Взаимоотношения человека с его жадностью — это сугубо личное дело, ты согласен? На стороне Шив Сены полиция, потому что это партия Махараштры, а большинство рядовых полицейских родом из этого штата. В их руках почти все трущобы, а также профсоюзы и частично пресса. У них есть практически все — кроме денег. Правда, их поддерживают сахарные короли и некоторые торговцы, но настоящие деньги — те, что дает промышленность и черный рынок, — идут парсам и индусам из других городов, а также мусульманам, самым ненавистным из всех. Из-за этих денег и идет борьба, guerre économique[33], а раса, язык, религия — это только болтовня. И каждый день они в большей или меньшей степени меняют лицо города. Даже имя сменили — называют его не Бомбей, а Мумбаи. Правда, пока они пользуются старыми городскими картами, но скоро выкинут и их. Ради достижения своей цели они пойдут на все, объединятся с кем угодно. Возможности у них есть. Очень богатые перспективы. Несколько месяцев назад сайники — разумеется, не те, что занимают видные посты, — заключили договор с Рафиком и его афганцами, а также с полицией. Получив деньги и обещание кое-каких привилегий, полиция прикрыла все опиумные курильни в городе, кроме нескольких. Десятки прекрасных салонов, посещавшихся поколениями добропорядочных граждан, за какую-нибудь неделю прекратили свое существование. Навсегда! Меня, в принципе, не интересует ни политический свинарник, ни, тем более, скотобойня большого бизнеса. Единственное, что превосходит политический бизнес в жестокости и цинизме — это политика большого бизнеса. Но тут они сообща накинулись на традиционную торговлю опиумом, и это выводит меня из себя. Что такое Бомбей без его чанду — опиума и опиумных притонов, позвольте спросить? Куда мы катимся? Это просто позор. Я наблюдал за людьми, о которых говорил Дидье. Они с головой ушли в поглощение пищи. Стол их был уставлен блюдами с рисом, цыплятами и овощами. Все пятеро, не поднимая глаз от тарелок и не разговаривая, сосредоточенно двигали челюстями. — Мне нравится твоя фраза о политическом бизнесе и о политике большого бизнеса, — усмехнулся я. — Прямо афоризм. — Увы, друг мой, не могу претендовать на авторство. Я услышал эту фразу от Карлы и с тех пор повторяю ее. За мной числится много грехов — почти все, какие существуют, по правде говоря, — но чужие остроты я никогда не пытался присвоить. — Это очень благородно с твоей стороны, — улыбнулся я. — Ну, какие-то пределы все же надо знать, — рассудительно произнес Дидье. — В конце концов, цивилизация складывается из того, что мы запрещаем, а не из того, что мы допускаем. Он помолчал, барабаня пальцами по холодному мрамору стола, затем взглянул на меня. — Вот это уже мое, — заметил он, по-видимому, задетый тем, что я не оценил его изречения. Когда с моей стороны по-прежнему не последовало никакой реакции, он уточнил: — Эту фразу насчет цивилизации я сам сочинил. — Чертовски остроумная, — поспешил заверить его я. — Ну, не преувеличивай, — скромно потупился он. Наши взгляды встретились, и мы оба расхохотались. — Прошу прощения за любопытство, но что за резон во всем этом для Рафика? — спросил я. — В закрытии опиумных притонов, я имею в виду. Чего ради он согласился в этом участвовать? — Согласился? — нахмурился Дидье. — Да это была его собственная затея. На гараде, низкокачественном героине, можно зашибить куда больше бабок, чем на опиуме. Теперь всем, кто привык к чанду, пришлось перейти на гарад. А им владеет Рафик. Не всем, конечно. Одному человеку невозможно проконтролировать все потоки наркотиков, поступающих из Афганистана через Пакистан. Тем не менее, ему принадлежит значительная часть низкокачественного героина, имеющегося в Бомбее. Это очень большие деньги, друг мой, очень большие деньги. — А почему политики это поддерживают? — Видишь ли, — опять принялся бормотать Дидье уголком рта, выдавая государственные секреты, — из Афганистана привозят не только гашиш с героином, но еще оружие, военную технику, взрывчатку. Все это используется, в частности, сикхами в Пенджабе и мусульманскими сепаратистами в Кашмире. В руках бедняков-мусульман, выступающих против Шив Сены, это оружие — большая сила. А если ты держишь под контролем наркотики, то можешь повлиять и на торговлю оружием. Поэтому партия Сена отчаянно борется за контроль над оружием, поступающим в их родной штат Махараштру. Это даст им деньги и власть. Посмотри на столик, что рядом с Рафиком и его головорезами. Видишь трех негров — двух мужчин и женщину? — Да. Я еще раньше обратил на нее внимание. Она очень красива. Молодое женское лицо с выдающимися скулами, плавно расширяющимся книзу носом и полными губами было будто выточено из вулканической породы быстрым горным потоком. Прическа ее состояла из множества длинных тонких косичек, в которые были вплетены бусинки. Обмениваясь шутками с друзьями, она смеялась, обнажая крупные безупречно белые зубы. — Красива? Ну, не знаю… На мой взгляд, кто в Африке красив, так это мужчины, а женщины просто очень привлекательны. А вот в Европе наоборот. Карла очень красива, я никогда не встречал мужчину-европейца именно такой красоты. Но мы отвлеклись. Что я хотел сказать: эти негры — клиенты Рафика, нигерийцы. Рафик организовал в Лагосе концессию — или, правильнее, дочернюю компанию, которая является составной частью сделки с сайниками. У партии Сена есть свой человек на бомбейской таможне. Так что немалые суммы переходят из рук в руки. В аферу Рафика вовлечено несколько стран: Афганистан, Индия, Нигерия, Пакистан — и самые разные силы: полиция, таможенники, политики. И все это ради власти над нашим обожаемым прóклятым Бомбеем. А началась эта заварушка с закрытия столь дорогих моему сердцу опиумных притонов. Просто трагедия. — Да, я смотрю, этот Рафик — крутой парень, — произнес я довольно небрежным тоном, — возможно, более небрежным, чем намеревался. — Он афганец, а его страна воюет, дорогой мой. И поэтому он, как говорится, готов на все. Работает он на могущественную мафию Валидлалла, а его ближайший дружок — Чуха, один из самых опасных людей в Бомбее. Но здесь, в этой части города, реальная власть принадлежит великому владыке Абдель Кадер Хану. Он поэт, философ и повелитель криминального мира. Его называют Кадербхай, то есть, Кадер Старший Брат. В этом мире есть и другие бароны, у которых больше денег и больше пушек, чем у Кадербхая, — он человек строгих принципов и берется далеко не за всякое прибыльное дело. Но благодаря этим принципам он пользуется очень большим… — даже не знаю, как это поточнее сказать по-английски, — может быть, аморальным авторитетом. Никто в этом районе Бомбея не обладает такой сильной властью, как он. Многие считают его святым, наделенным сверхъестественными способностями. Я знаком с ним и, уверяю тебя, он самый интересный человек из всех, кого я встречал. А это означает, прости за нескромность, что он и в самом деле исключительная личность, потому что мне доводилось встречаться со многими очень интересными людьми. Дидье сделал паузу, чтобы придать весомость своим словам. — Послушай, почему ты не пьешь? Терпеть не могу, когда люди тянут и тянут все тот же стакан. Это все равно, что надевать гондон, когда онанируешь. — Понимаешь… — рассмеялся я, — я жду Карлу. Она должна вернуться с минуты на минуту. — Ах, Карлу… — протянул он ее имя с мягким урчанием. — А кстати, позволь спросить, каковы твои намерения в отношении нашей непостижимой Карлы? — Что ты имеешь в виду? — Хотя правильнее, пожалуй, было бы поинтересоваться, каковы ее намерения в отношении тебя, да? Дидье вылил в свой стакан остатки из литровой бутылки и добавил сверху содовой. Он пил непрерывно уже больше часа. В глазах его набухли красные прожилки, как на кулаках у боксера, но взгляд был тверд, движения рук точны. Неожиданно для самого себя я стал рассказывать ему о своем знакомстве с Карлой. — Я встретил ее на улице, всего через несколько часов после того, как вылез из самолета. В ней есть что-то такое… Наверное, я и застрял-то в Бомбее в основном из-за нее. Из-за нее и Прабакера. Они оба понравились мне с первого взгляда. Для меня главное — люди. Я предпочел бы жестяной сарай с интересными людьми любому Тадж-Махалу — хоть я и не видел его еще. — Он протекает, — пренебрежительно отмахнулся Дидье от этого архитектурного чуда. — Ты сказал, с интересными людьми. Карла — интересный человек? Дидье расхохотался — пронзительно, заливисто, чуть ли не истерично. Затем он размашисто хлопнул меня по спине, расплескав содержимое своего стакана. — Знаешь, Лин, с тобой можно иметь дело, честное слово! Правда, мое слово вряд ли имеет большой вес в обществе. Он осушил стакан, со стуком опустил его на стол и вытер коротко подстриженные усики тыльной стороной ладони. Поймав мой непонимающий взгляд, он наклонился, почти вплотную приблизив свое лицо к моему. — Позволь мне кое-что тебе объяснить. Посмотри вокруг. Сколько человек ты видишь в зале? — Ну, может быть, шестьдесят или восемьдесят. — Восемьдесят человек. Греки, немцы, итальянцы, французы, американцы. Туристы со всех концов света. И местные — индийцы, иранцы, арабы, афганцы, негры. Все они едят, пьют, болтают, смеются. Но сколько из них являются по-настоящему сильными личностями, осознают свое назначение, обладают энергией, которая необходима, чтобы руководить жизнью тысяч людей в том месте и в тот исторический момент, в котором они живут? Я тебе скажу, сколько: четыре. Четыре человека в этом зале — действительно крупные фигуры, а остальные — такие же, каковы люди повсюду: бессильные, пребывающие в спячке, ничем не примечательные. А когда вернется Карла, к четырем сильным личностям прибавится пятая. Вот что такое Карла, которую ты назвал интересной. Но по выражению твоего лица, мой юный друг, я вижу, что ты ни хрена не понимаешь из того, что я говорю. Я скажу по-другому: Карла — очень хороший друг, но как враг она просто несравненна. Когда пытаешься оценить силу человека, нужно понять, что он собой представляет как друг и как враг. Так вот. Во всем этом городе нет никого, кто был бы более сильным и опасным врагом, чем Карла. Он испытующе уставился прямо мне в глаза, словно выискивая что-то то в левом, то в правом. — Ты же понимаешь, о какой силе я говорю. О настоящей. О той, которая может заставить людей сиять, как звезды, а может стереть в порошок. О силе, окруженной тайной, страшной тайной. О власти, позволяющей жить, не испытывая угрызений совести и сожалений. Вот у тебя, Лин, было в жизни что-нибудь такое, что не дает тебе покоя? Случалось тебе совершать поступки, о которых ты сожалеешь? — Ну, конечно… — Да. Разумеется. И мне тоже… Я сожалею о многом, что я в свое время сделал… или не сделал. А Клара не сожалеет ни о чем. И потому она принадлежит к кучке избранных, обладающих властью над миром. У нее такое же сердце, как у них, а у нас с тобой — не такое. Но, прости, я уже немного пьян, а между тем мои итальянцы собираются уходить. Аджай же не будет ждать долго. Надо забрать свои скромные комиссионные, а потом уже можно будет напиться до победного конца. Он откинулся на стуле, затем, опершись обеими пухлыми руками о крышку стола, тяжело поднялся и, не говоря больше ни слова, направился в сторону кухни. Я наблюдал за тем, как он лавирует между столиками пружинистой раскачивающейся походкой опытного выпивохи. Его спортивный пиджак был помят — спинка стула, в которую он упирался, оставила на нем складки; брюки неряшливо обвисали. Лишь спустя какое-то время, познакомившись с Дидье ближе, я понял все значение того факта, что он прожил в Бомбее восемь лет в гуще страстей и преступлений, не нажив ни одного врага и не заняв ни одного доллара, а поначалу я считал его безнадежным пьяницей, хоть и приятным собеседником. В эту ошибку было нетрудно впасть, тем более что он сам всячески способствовал этому. Первое правило любого подпольного бизнеса: не допускай, чтобы другие знали, что ты думаешь. Дидье дополнил это правило: необходимо знать, что другие думают о тебе. Неопрятная одежда, спутанные курчавые волосы, не расчесанные с тех пор, как они прижимались к подушке предыдущей ночью, даже его пристрастие к алкоголю, намеренно преувеличенное с целью создать видимость неизлечимой привычки, — все это были грани того образа, который он культивировал, разработав до мелочей, как актер свою роль. Он внушал окружающим, что он беспомощен и безвреден, потому что это было прямой противоположностью правде. В тот момент, однако, я не успел привести в порядок свои мысли относительно личности Дидье и его умопомрачительных откровений, так как вернулась Карла и мы почти сразу же покинули ресторан. Мы проделали долгий путь пешком по набережной, которая проходит от Ворот Индии до гостиницы Дома радио. Длинный широкий проспект был пуст. Справа от нас за цепочкой платанов тянулись отели и жилые дома. Кое-где в домах горел свет, представляя на обозрение уголок интерьера в обрамлении оконной рамы: скульптуру возле одной из стен, полку с книгами на другой, затянутое дымкой благовоний изображение какого-то индийского божества, украшенное цветами, и сбоку две тонкие руки, сложенные в молитвенном заклинании. Слева открывался простор самой большой в мире гавани; на темной воде поблескивали звездочки сигнальных огней нескольких сотен судов, стоявших на якоре. А еще дальше, на самом горизонте, дрожало сияние прожекторов, установленных на башнях морских нефтяных платформ. Луны на небе не было. Приближалась полночь, но воздух был таким же теплым, как в середине дня. Прилив Аравийского моря время от времени перебрасывал через невысокий каменный парапет клочья поднятой самумом водяной пыли, клубившейся над морской поверхностью до самых берегов Африки. Мы шли не спеша. Я то и дело поднимал голову к небу, так плотно набитому звездами, что черная сеть ночи, казалось, вот-вот лопнет, не в силах удержать этот сверкающий улов. В заключении ты годами не видишь восходов и заходов солнца, ночного неба. Шестнадцать часов в сутки, всю вторую половину дня и до позднего утра ты заперт в камере. Лишая тебя свободы, у тебя отнимают и солнце, и луну, и звезды. Тюрьма — поистине не царство небесное, и хотя она не ад, в некоторых отношениях приближается к нему. — Знаешь, ты иногда чересчур старательно демонстрируешь свое умение слушать собеседника. — Что?.. О, прости, я задумался. — Я поспешил стряхнуть посторонние мысли. — Кстати, чтобы не забыть: вот деньги, которые мне дала Улла. Она взяла сверток и запихнула в сумочку, не взглянув на него. — Странно, в общем-то, если вдуматься. Улла сошлась с Моденой, чтобы освободиться от другого человека, который эксплуатировал ее, как рабыню. А теперь она стала в определенном смысле рабыней Модены. Но она его любит и потому стыдится, что ей приходится утаивать от него часть заработка. — Некоторые люди могут жить только в качестве чьего-то раба или хозяина. — Если бы только «некоторые»! — бросила Карла с неожиданной и непонятной горечью. — Вот ты говорил с Дидье о свободе, и он спросил тебя «свобода делать что?», а ты ответил «свобода сказать „нет“». Забавно, но я подумала, что гораздо важнее иметь возможность сказать «да». — Кстати, о Дидье, — произнес я небрежным тоном, стремясь отвлечь ее от темы, которая была для нее, по-видимому, тягостна. — Я довольно долго говорил с ним сегодня, пока ждал тебя. — Думаю, говорил в основном Дидье. — Ну, да. Но я с удовольствием слушал его. У нас с ним еще не было такого интересного разговора. — Что он тебе рассказал? — резко спросила Карла. Ее вопрос немного удивил меня. Можно было подумать, есть что-то такое, о чем Дидье не должен был рассказывать мне. — Он рассказал мне кое-что о посетителях «Леопольда» — афганцах, иранцах и этих… сайниках Шивы, или как там они называются, а также о главарях местной мафии. Карла скептически фыркнула. — Не стоит слишком серьезно относится к тому, что говорит Дидье, особенно если он говорит это серьезным тоном. Он часто судит очень поверхностно. Я однажды сказала ему, что от него не услышишь ничего, кроме недвусмысленностей, и, как ни странно, это ему понравилось. В чем его не упрекнешь — так это в чрезмерной обидчивости. — Мне казалось, вы с ним друзья, — заметил я, решив, что не стоит передавать Карле того, что Дидье говорил о ней. — Друзья… Знаешь, иногда я задаю себе вопрос: «А существует ли дружба на самом деле?» Мы знаем друг друга уже много лет, и даже жили вместе когда-то. Он тебе об этом не рассказывал? — Нет. — Так вот. Жили, целый год, когда я только-только приехала в Бомбей. Мы снимали на двоих совершенно невообразимую полуразвалившуюся квартирку в районе порта. Дом буквально рассыпался на глазах. Каждое утро мы смывали с лица мел, оседавший с потолка, а в передней находили вывалившиеся куски штукатурки, кирпичей, дерева и прочих материалов. Пару лет назад во время муссонного шквала здание развалилось-таки, и погибло несколько человек. Иногда я забредаю туда и любуюсь небом сквозь дыру в том месте, где была моя спальня. Наверное, можно сказать, что мы с Дидье близки. Но друзья ли мы? Дружба — это своего рода алгебраическое уравнение, которое никому не удается решить. Порой, когда у меня особенно плохое настроение, мне кажется, что друг — это любой, кого ты не презираешь. Она говорила вполне серьезно. Тем не менее, я позволил себе усмехнуться. — Мне кажется, ты сгущаешь краски. Она посмотрела на меня, сердито нахмурившись, но затем тоже рассмеялась. — Возможно. Я устала. Уже несколько ночей не высыпаюсь. И я, пожалуй, была несправедлива к Дидье. Просто иногда он очень меня раздражает. А обо мне он говорил что-нибудь? — Он сказал, что… по его мнению, ты красива. — Он так сказал? — Да. Мы сравнивали красоту людей белой и черной расы, и он сказал: «Карла очень красива». Карла была польщена и удивленно подняла брови. — Это очень ценный комплимент, несмотря даже на то, что Дидье ужасный лгун. — Мне он нравится. — Чем? — сразу спросила она. — Ну… не знаю даже. Возможно, своим профессионализмом. Меня привлекают люди, знающие свое дело. И в нем есть какая-то печаль, которая… которую я понимаю. Он напоминает мне кое-кого из моих друзей. — По крайней мере, он не скрывает свои пороки, — заявила Карла, и я вдруг вспомнил, что Дидье говорил о Карле и ее силе, окутанной тайной. — Пожалуй, мы сходимся с ним прежде всего в том, что оба ненавидим ханжей. Ханжество — это разновидность жестокости. А Дидье не жестокий. Он сумасброден, но не жесток. Теперь он немного угомонился, а было время, когда его необузданные любовные приключения производили фурор в городе — по крайней мере, среди иностранцев, живущих здесь. Однажды его ревнивый любовник, молодой марокканец, гнался за ним с саблей по всей Козуэй. При этом оба были в чем мать родила — очень большой грех в Бомбее. А уж что за зрелище представлял собой при этом Дидье — можешь вообразить. В таком виде он ворвался в полицейский участок Колабы, и они спасли его. Индийцы вообще-то очень консервативны в этом отношении, но у Дидье правило — никогда не связываться с местными, и поэтому ему многое прощается. Множество иностранцев приезжают сюда только для того, чтобы завести интрижку с каким-нибудь индийским мальчиком. Их Дидье презирает. Он специализируется по иностранцам. Я не удивилась бы, если бы оказалось, что именно по этой причине он так разоткровенничался с тобой сегодня — пытался произвести на тебя впечатление своим знанием темных сторон бомбейской жизни. О! Привет, киска! Откуда ты взялся? Худой серый кот, забравшись на парапет, доедал остатки пищи из брошенного кем-то пакета. Он испуганно припал к парапету и оскалился, рыча и жалобно подвывая одновременно. Тем не менее, он не убежал, когда Карла погладила его, и вернулся к прерванной трапезе. Это было истощенное и ободранное животное. Одно ухо было кем-то сжевано и выглядело, как розовый бутон, на боках и спине виднелись проплешины с незажившими болячками. Я был удивлен тем, что это дикое, потрепанное создание позволило Карле погладить себя, и еще больше тем, что у нее возникло такое желание. И уж совсем поразительно было, с каким аппетитом кот пожирал рис с овощами, приправленный очень острым «чили». — Ты только посмотри на него! — ворковала Карла. — Какой красавец! — Ну уж… — Но разве тебя не восхищает его храбрость, стремление выжить во что бы то ни стало? — Боюсь, я не очень люблю котов. Вот собаки — другое дело. — Нет, ты просто обязан любить котов! Когда все люди будут такими, как коты в два часа дня, мир достигнет совершенства. Я расхохотался. — Тебе никогда не говорили, что у тебя весьма оригинальный способ выражаться? — Что ты хочешь этим сказать? — резко повернулась она ко мне. Даже в слабом свете уличных фонарей было заметно, что лицо ее покраснело и было чуть ли не сердитым. Я тогда еще не знал, что английский язык был ее страстью, — она изучала его, совершенствовала, упражнялась в письме и в сочинении остроумных афоризмов, которые затем вставляла в свою речь. — Только то, что сказал. Ты употребляешь очень неординарные фразы и обороты. И они мне нравятся. Очень нравятся. Например, вчера, когда мы говорили о том, что такое истина, Истина с большой буквы, и может ли что-нибудь быть абсолютно истинным. Каждый высказал свою точку зрения — Дидье, Улла, Маурицио, даже Модена. А ты сказала: «Истина — это задира, который ко всем пристает, и все притворяются, что им это нравится». Я чуть не отпал. Ты где-то прочитала эту фразу или она из какой-то пьесы, кинофильма? — Нет, я придумала ее сама. — Ну, вот видишь, это я и имел в виду. Вряд ли я способен запомнить и точно воспроизвести все, что говорят другие, но этот твой афоризм я наверняка не забуду. — Ты с этим согласен? — С тем, что истина — задира, и все притворяются, что она им нравится? — Да. — Да нет, совсем не согласен. Но оригинальность идеи и то, как ты ее выразила, меня восхищает. На губах ее появилась полуулыбка, от которой я не мог отвести глаз. Несколько мгновений мы смотрели друг на друга. Она уже хотела отвернуться, и я поспешно спросил, чтобы помешать этому: — А чем тебе нравится Биарриц? — Биарриц? — На днях, позавчера, ты сказала, что Биарриц — одно из твоих любимых мест. Я никогда не был в Биаррице и не имею о нем никакого представления, но мне любопытно, чем он тебя так привлекает. Она улыбнулась и сморщила нос — не то с удовольствием, не то с досадой. — Ну что ж, раз ты это запомнил, надо, наверное, тебе рассказать. Как бы это объяснить?.. Думаю, дело прежде всего в океане, в Атлантике. Я особенно люблю Биарриц зимой, когда нет туристов и море принимает такой устрашающий вид, что буквально превращает людей в камни. Они стоят на пустынном берегу, застыв, как каменные изваяния, разбросанные между береговыми скалами, и неотрывно глядят в океанский простор, пригвожденные к месту ужасом, который внушает им океан. Он совсем не похож на другие океаны — ни на теплый Индийский, ни на Тихий. Зимой Атлантический океан безжалостен и жесток. Ты физически ощущаешь, как он призывает тебя, хочет утянуть в глубину. Он так прекрасен, что я не могла удержаться от слез, когда впервые увидела его. И мне хотелось поддаться ему, погрузиться в эти большие сердитые волны. Просто жуть. А люди в Биаррице, я думаю, самые спокойные и терпеливые во всей Европе. Ничто не может вывести их из себя. Это даже немного странно — в большинстве курортных городов жители раздражены и сердиты, море же спокойно. А в Биаррице наоборот. — Ты не собираешься когда-нибудь вернуться туда — чтобы поселиться? — Нет, — сразу же ответила она. — Если уж я и уеду когда-нибудь из Бомбея насовсем — то только в Штаты. Там умерли мои родители, там я выросла. И мне хотелось бы вернуться туда когда-нибудь. Пожалуй, Америку я люблю больше всех остальных стран. В людях там, да и во всем чувствуется какая-то уверенность, открытость и… смелость. Во мне мало американского — по крайней мере, мне так кажется, но с американцами мне… легко — ну, ты понимаешь, что я хочу сказать, — легче, чем с кем-нибудь еще. — Расскажи мне о других, — попросил я, чтобы она не замолчала. — О других? — переспросила Карла, неожиданно нахмурившись. — Ну да, о компании из «Леопольда». О Летиции, например. Как ты с ней познакомилась? Она расслабилась, взгляд ее блуждал где-то среди теней на противоположной стороне улицы. Затем в задумчивости она подняла голову к ночному небу. Бледно-голубой свет уличных фонарей таял на ее губах и белках ее больших глаз. — Летти жила какое-то время в Гоа, — начала Карла. В голосе ее чувствовалась теплота. — Она приехала в Индию с той же двоякой целью, с какой все обычно приезжают, — найти подходящую компанию и духовное обновление. Компанию она нашла, и не одну, и они вполне подходили ей, я думаю. Но вот с духовным обновлением ей не повезло. Она дважды в течение года уезжала в Лондон — и возвращалась обратно в поисках обновления. Это для нее что-то вроде духовного паломничества. Она довольно резко разговаривает, но духовно она, пожалуй, богаче всех нас. — А на какие средства она живет? Я спрашиваю не из праздного любопытства — я уже говорил, меня интересует, как людям удается устроиться здесь, — иностранцам, я имею в виду. — Она знает толк в драгоценных камнях и ювелирных изделиях и помогает иностранным покупателям, получая за это комиссионные. Эту работу ей нашел Дидье. У него есть знакомства во всех бомбейских кругах. — Дидье? — Я был порядком удивлен. — Мне показалось, что они ненавидят друг друга — ну, не то что ненавидят по-настоящему, а просто терпеть друг друга не могут. — Между ними все время происходят стычки, но на самом деле они, несомненно, друзья. Если бы с одним из них произошло несчастье, для другого это было бы ударом. — А Маурицио? — спросил я, стараясь, чтобы это прозвучало бесстрастно. Высокий итальянец был очень красив и самоуверен; мне казалось, что он довольно близок с Карлой, и я завидовал ему. — Что ты можешь рассказать о его похождениях? — Я не знаю всех его похождений, — ответила она, опять нахмурившись. — Знаю только, что родители его умерли, оставив ему кучу денег. Он быстренько их истратил, успев развить в себе своего рода талант тратить деньги. — Чужие? — спросил я. Очевидно, в моем вопросе чувствовалось желание получить утвердительный ответ, потому что Карла вместо этого спросила: — Ты знаешь анекдот про скорпиона и лягушку? Про то, как лягушка соглашается перевезти скорпиона через реку, взяв с него обещание не жалить ее? — Ну да. На середине реки скорпион жалит-таки лягушку, и когда она спрашивает, зачем он это сделал, — ведь теперь они оба погибнут, — он отвечает, пожав плечами: «Уж такое я дерьмо. Против собственной природы не попрешь». — Вот-вот, — кивнула Карла со вздохом. Складка между ее бровями постепенно сгладилась. — Так это про Маурицио. Но когда ты знаешь об этом, то с ним можно иметь дело, — просто ты не соглашаешься перевозить его через реку. Надеюсь, ты понимаешь, что я имею в виду. Я сидел в тюрьме и прекрасно понимал, что она имеет в виду. Кивнув, я спросил ее об Улле и Модене. — Я люблю Уллу, — ответила она, опять улыбнувшись. — Конечно, она без царя в голове и на нее нельзя положиться, но она мне симпатична. Она жила в Германии, в богатой семье. В юности стала баловаться с героином и втянулась. Ее выгнали из дома без всяких средств, и она уехала в Индию вместе с приятелем, таким же наркоманом, к тому же подонком. Он пристроил ее на работу в бордель. Жуткое место. Она его любила и пошла на это ради него. Для него она была готова на все. Такими бывают некоторые женщины. Такой бывает любовь. Да по большей части она именно такой и бывает, как посмотришь вокруг. Твое сердце становится похожим на перегруженную спасательную шлюпку. Чтобы не утонуть, ты выбрасываешь за борт свою гордость и самоуважение, свою независимость. А спустя какое-то время ты начинаешь выбрасывать людей — своих друзей и всех прочих, кого ты знал годами. Но и это не спасает. Шлюпка погружается все глубже, и ты знаешь, что скоро она утонет, и ты вместе с ней. Это происходило у меня на глазах с очень многими девушками. Наверное, поэтому я и думать о любви не хочу. Трудно было понять, говорит ли она отвлеченно о своем душевном состоянии или намекает на наши отношения. В любом случае ее слова были удручающими. — А что ты скажешь о Кавите? Как она вписывается в эту компанию? — Кавита — это нечто особенное. Она свободный художник — точнее, писатель. Хочет стать журналисткой, и я думаю, у нее это получится. По крайней мере, я надеюсь на это. Она очень способная, честная, с характером. И к тому же она красива. Согласись, она великолепна. — Охотно соглашаюсь, — отозвался я, вспомнив ее глаза медового цвета, полные красиво очерченные губы и длинные выразительные пальцы. — Она очень привлекательна. Но, на мой взгляд, они все привлекательны. Даже в Дидье, несмотря на некоторую помятость, есть что-то байроническое. Летти тоже очень симпатична. Ее глаза всегда смеются, и они совсем как голубой лед, да? Улла, с ее большими глазами и большим ртом на круглом лице, выглядит как куколка. Но это всего лишь хорошенькое кукольное личико. Маурицио красив, как модель с обложки журнала, Модена тоже красив, но по-другому — похож на какого-нибудь тореадора. А ты… ты самая красивая женщина из всех, кого я когда-либо встречал. Ну вот, я сказал это. Я был потрясен тем, что это признание вырвалось у меня, и в то же время спрашивал себя, поймет ли она, разглядит ли она за всеми моими словами о ее красоте и красоте ее друзей ту боль, которая породила эти слова и которую испытывает всякий некрасивый влюбленный мужчина в те минуты, когда он способен трезво мыслить. Она рассмеялась — громким, счастливым смехом — и, импульсивно схватив меня за руку, потянула вперед по тротуару. И в тот же момент, как продолжение ее заливистого смеха, послышался какой-то стук и дребезжание: нищий инвалид, катившийся на деревянной подставке с колесиками из шарикоподшипников, свернул с пешеходной дорожки, чтобы пересечь улицу. Отталкиваясь руками, он достиг середины пустынного проспекта, где проделал эффектный пируэт и остановился. Подогнутые ножки, тонкие, как у богомола, лежали на этой деревянной подставке величиной со сложенный газетный лист. Он был одет в школьную форму — шорты цвета хаки и зеленовато-голубую рубашку. Хотя ему явно стукнуло двадцать, форма была ему велика. Карла окликнула его по имени, и мы остановились напротив. Они с Карлой принялись болтать на хинди, а я с удивлением разглядывал руки молодого человека — они были огромны, ладонь с тыльной стороны по ширине была не меньше его лица. Даже на расстоянии в десять метров были заметны толстые подушечки на его пальцах и всей ладони — как на медвежьих лапах. — Спокойной ночи! — крикнул он минуту спустя по-английски и прикоснулся правой рукой сначала ко лбу, а потом к сердцу — жест высшей учтивости в Индии; совершив еще один лихой поворот, он покатился, набирая скорость, вниз по улице в сторону Ворот Индии. Мы смотрели ему вслед, пока он не скрылся из вида, затем Карла потянула меня за руку, приглашая продолжить путь. Я подчинился, отдавшись во власть ее мелодичного голоса и тихого бормотания морских волн, черного ночного неба и еще более густой черноты ее волос, запаха моря, спящих камней и деревьев и свежего благоухания ее теплой кожи. Я отдался во власть судьбы, связавшей мою жизнь с ее жизнью и с жизнью города. Я проводил ее до дома. Попрощался с ней. Тихо напевая, я шел к своей гостинице сквозь мечтательную дремоту улиц. Глава 3 — Так ты говоришь, что на этот раз покажешь мне что-то такое… ну, настоящее? — Да, баба, там будет много настоящего, — заверил меня Прабакер, — и чего-то такого там тоже очень много. На этот раз ты увидишь настоящий город. Я никогда обычно не вожу туристов в эти места. Им это не нравится, а мне не нравится, что им это не нравится. А иногда может быть так, что им это слишком сильно нравится, и тогда мне нравится это еще меньше, не прав ли я? Должна быть хорошая голова, чтобы нравились эти вещи, и должно быть хорошее сердце, чтобы они не нравились слишком сильно. Как у тебя, Линбаба. Ты мой хороший друг. Я знал это очень хорошо уже в тот первый день, когда мы пили виски в твоем номере. И теперь со своей хорошей головой и хорошим сердцем ты увидишь весь настоящий Бомбей. Мы ехали на такси по проспекту Махатмы Ганди мимо фонтана Флоры и вокзала Виктории. В утренние часы поток машин, текущий по этому каменному каньону, разбухал за счет большого количества повозок, на которых индийцы бегом развозили завтраки. Они собирали еду, приготовленную во множестве домов и квартир по всему городу, складывали ее в жестяные судки, называемые джальпанами или тиффинами (завтраками). Огромные подносы с этими судками грузились на длинные деревянные тележки, в них впрягались по шесть-семь человек и, лавируя среди металлического нагромождения автобусов, грузовиков, мотороллеров и автомобилей, доставляли завтраки в городские учреждения и на предприятия. Как именно это все производилось, знали разве что люди, организовавшие эту службу, — как удавалось полуграмотным индийцам разобраться в сложной системе цифр и специальных разноцветных значков, которыми были помечены судки, как день за днем они перевозили сотни тысяч этих идентичных контейнеров на примитивных колымагах, оси которых были смазаны их потом, и находили среди миллионов жителей именно того человека, кому они предназначались, и как можно было выполнять эту работу за какие-то центы, а отнюдь не за доллары. По каждой улице города и сквозь каждое бьющееся сердце невидимой рекой текла какая-то таинственная, магическая энергия, и никакая деятельность в Бомбее тех времен — от почтовой службы до уличного попрошайничества — не осуществлялась без участия этого волшебства, связывавшего обыкновенное с невозможным. — Какой номер этого автобуса, Линбаба? Ну-ка, скажи скорее! — Секундочку. — Высунувшись из полуоткрытого окна такси, я пытался разобрать причудливые завитушки на корпусе красного двухэтажного автобуса, остановившегося напротив нас. — Вроде бы, сто четыре? — Очень замечательно! Ты хорошо выучил свои цифры на хинди. Теперь у тебя не будет проблем читать номера автобусов и поездов, и карты меню, и цену наркотиков, и другие прекрасные вещи. Теперь скажи мне, что такое алу палак? — Алу палак — это картофель со шпинатом. — Правильно. Только ты не сказал, что это также хорошая еда. Я очень люблю алу палак. А что такое фул гоби и бхинди? — Это… А-а, это цветная капуста с окрой. — Верно. И опять ты не сказал «хорошая еда». Что такое байнган масала? — Ну, это баклажан с приправами. — Опять верно. Но разве ты не любишь есть баклажаны? — Люблю, люблю! Баклажан — это тоже хорошая еда. — На самом деле не очень хорошая. Я не люблю баклажаны — заметил Прабакер, сморщив нос. — А вот скажи, что я теперь говорю: чехра, мунх, дил? — Так… не подсказывай… Лицо, рот и сердце. Правильно? — Очень правильно, без проблем. Я наблюдал, как замечательно ты ешь свою пищу рукой, в лучшем индийском стиле. И как ты учишься просить разные вещи — сколько того, сколько этого, дайте мне две чашки чая, я хочу немного гашиша — и говоришь людям только на хинди. Я видел это все. И я думаю, что ты мой лучший ученик, Линбаба. А я твой лучший учитель, не прав ли я? — Прав, прав, — рассмеялся я. — Эй, осторожнее! Мой возглас вернул к жизни нашего водителя, и он успел в последний момент избежать столкновения с буйволовой упряжкой, которая решила сделать разворот прямо перед нами. Дюжий смуглый индиец с ощетинившимися усами, он был, похоже, взбешен той наглостью, с какой я вмешался в его работу, чтобы спасти нашу жизнь. Сразу после того, как мы сели в его машину, водитель пристроил зеркальце над собой таким образом, что в нем не отражалось ничего, кроме моего лица. Теперь, после несостоявшегося столкновения, он бросил на меня разъяренный взгляд и разразился градом ругательств на хинди. Автомобиль он вел так, будто ограбил банк и спасался от погони, и резко крутил баранку влево и вправо, обгоняя другие машины. Его злобная агрессивность распространялась на всех окружающих. Он почти вплотную сближался с автомобилями, идущими впереди на более медленной скорости, и, оглушительно сигналя, проносился мимо, едва не спихивая их с проезжей части. Когда люди сворачивали в сторону, чтобы пропустить нас, наш водитель какое-то время ехал рядом, осыпая их оскорблениями. Затем, наметив впереди очередную жертву, он гнался за ней, чтобы повторить маневр. Время от времени он, открыв дверь, высовывался на несколько секунд наружу и выплевывал пережеванный паан, не обращая никакого внимания на то, что делается перед нашей грохочущей адской машиной. — Этот водитель — просто псих, — пробормотал я Прабакеру. — Вождение у него не очень хорошее, — согласился Прабакер, вцепившийся обеими руками в спинку переднего кресла, — но зато плевание и поношение замечательные. — Ради всего святого, скажи ему, чтобы он остановился! — заорал я, когда водитель, прибавив газу, ринулся в гущу транспорта, креня машину влево и вправо при обгоне. — Он отправит нас прямо на кладбище! — Банд каро! — крикнул Прабакер. — Остановись! Он с чувством прибавил выразительное ругательство, но это лишь подстегнуло водителя. Отжав педаль сцепления до предела, он обернулся к нам, оскалив зубы и сверкая огромными черными глазами, в которых клокотало возмущение. — Аррей![34] — завопил Прабакер, указывая вытянутой рукой вперед. Но было слишком поздно. Водитель резко крутанулся обратно и, сжав в руках баранку, ударил по тормозам. Секунду мы продолжали скользить по инерции… затем еще и еще одну… Было слышно, как водитель утробно выдохнул воздух с таким причмокиванием, какое издает глинистое речное дно, когда отрываешь присосавшийся к нему камень. Затем мы с грохотом и треском врезались в автомобиль, притормозивший перед нами для поворота. Нас бросило на спинки передних сидений, и тут же раздались один за другим еще два громоподобных удара — на нас налетели две машины, следовавшие позади. Звон битого стекла, посыпавшегося на мостовую вместе с осколками хромированной отделки, прозвучал во внезапно наступившей тишине, как ломкие металлические аплодисменты. Во время столкновения я ударился головой о дверцу и чувствовал, что из рассеченной брови сочится кровь, но все остальное было, вроде бы, цело. Я кое-как взобрался обратно на сиденье, и Прабакер тут же кинулся ощупывать меня. — Лин, у тебя ничего не сломалось? Ты в порядке? — В порядке, в порядке. — Ты уверен? Ты точно не навредил себе? — Нет-нет. Но знаешь, Прабу, — нервно рассмеялся я, испытывая облегчение после пережитого, — каким бы замечательным ни было плевание этого водителя, чаевых от меня он не получит. Ты сам-то цел? — Нам надо скорее вылезать отсюда! — чуть ли не истерически закричал он вместо ответа. — Быстро-быстро! Сейчас же! Дверцу с его стороны заклинило, и как он ни бился о нее плечом, она не желала открываться. Прабакер потянулся было к дверной ручке с моей стороны, но сразу понял, что это бесполезно: дверь была заблокирована машиной, которая столкнулась с нашей. Он посмотрел на меня, и в его больших выпученных зрачках с белым ободком был такой ужас, что у меня внутри все похолодело. Он опять остервенело набросился на свою дверцу. Из вязкой мути моих разжиженных мозгов выплыла четкая и недвусмысленная мысль: «ПОЖАР. Он боится пожара». Глядя, как Прабакер даже разевает рот от ужаса, я преисполнился уверенности, что машина вот-вот загорится. А мы замурованы в ней. Заднее окошко во всех бомбейских такси приоткрывается всего на несколько сантиметров, дверцы заклинило, окна не открываются, наш автомобиль того и гляди взорвется, а мы не можем выбраться. Сгорим заживо! Я посмотрел на водителя, который неуклюже скособочился на своем сидении, зажатый между дверцей и рулевым колесом. Он не двигался, но стонал. Его согнутая спина с выпирающими позвонками приподнималась и опадала при каждом медленном судорожном вздохе. Возле окон нашего такси появились лица, послышались возбужденные голоса. Прабакер вертел головой, в панике глядя на людей, лицо его было сведено судорогой страха. Внезапно он перебрался через спинку переднего сидения и с усилием открыл левую дверцу. Быстро обернувшись ко мне, он схватил меня под мышки и изо всех сил (которых у него оказалось на удивление много) принялся перетаскивать меня через разделявшую нас преграду. — Сюда, Лин! Лезь сюда! Скорее, скорее! Я перелез вслед за ним через спинку. Прабакер выбрался наружу, расталкивая столпившихся. Я попытался было освободить тело водителя от прижимавшего его руля, но тут Прабакер вцепился в меня, как хищник в добычу, и, ухватив одной рукой за воротник, а другой прямо за складку кожи на спине, потащил на себя. — Не трогай его, Лин! — взвыл он. — Не трогай его! Брось его и вылезай сразу же. Скорее! Он буквально выволок меня из машины сквозь людское заграждение, образовавшееся вокруг нас. Мы уселись в сторонке возле ограды из чугунных копий, над которой нависала бахрома листвы боярышника, и проверили, все ли у нас цело. Порез над моим правым глазом был не так глубок, как я думал. Кровь больше не текла, выделялась только сукровица. Побаливало еще в нескольких местах, но не настолько, чтобы всерьез об этом задумываться. Прабакер прижимал к груди руку — ту самую, которая со столь неодолимой силой вытянула меня из автомобиля. Очевидно, она была повреждена, возле локтя уже виднелась большая припухлость. Было ясно, что нормальный вид рука примет нескоро, но кости, вроде бы, не были сломаны. — Похоже, зря ты так паниковал, Прабу, — пробормотал я, улыбаясь и давая ему прикурить. — Зря паниковал? — Ну да. Ты в таком страхе тащил меня из машины, и я поверил, что она вот-вот взорвется, но, как видишь, пока ничего не произошло. — Ах, вот что, — протянул он, глядя в пространство перед собой. — Ты думаешь, что я испугался взрыва? Да, испугался, но только не в машине, Лин, а в людях. Посмотри на них, посмотри, что сейчас будет. Мы поднялись на ноги, чувствуя такую боль в шее и плечах, будто их исхлестали плетьми, и воззрились на четыре покореженных автомобиля метрах в десяти от нас. Вокруг них собралось человек тридцать. Некоторые из них помогали водителям и пассажирам выбраться из машин, остальные, сбившись в кучки, возбужденно размахивали руками и кричали. Люди продолжали сбегаться к месту аварии со всех сторон. К толпе присоединились и водители машин, которые не могли проехать из-за затора. Вскоре здесь было уже пятьдесят, восемьдесят, сто человек. В центре внимания был хозяин автомобиля, в который мы на полном ходу врезались. Он стоял возле нашего такси и рычал от ярости. Это был человек лет сорока пяти с полными плечами, в сером костюме «сафари», наверняка сшитом на заказ, дабы вместить его непомерный живот. Его редеющие волосы сбились набок, нагрудный карман пиджака был оторван, на штанине зияла дыра, не хватало одной из сандалий. Взъерошенный вид мужчины в сочетании с выразительной жестикуляцией и непрерывным потоком брани, казалось, завораживал публику и представлял для нее даже более увлекательное зрелище, чем авария. На руке у мужчины был глубокий порез, и в то время как трагизм происшедшего постепенно заставил толпу затихнуть, он продолжал кричать, и, поднеся руку к лицу, измазал кровью и его, и свой серый костюм. В этот момент несколько человек вынесли на свободное пространство рядом с ним пострадавшую женщину и, расстелив на земле кусок ткани, положили ее. Они крикнули что-то в толпу, и тут же индиец, на котором не было ничего, кроме майки и узкой набедренной повязки, вывез деревянную тележку. Женщину подняли на тележку, обернув ее ноги красным сари. Возможно, это была жена разъяренного водителя — мы этого не знали, — но только он сразу впал в настоящую истерику. Он схватил женщину за плечи и стал трясти ее, а затем дергать за волосы; обратившись к толпе, он театрально раскидывал руки и колотил себя по измазанному кровью лицу. Его жесты были неестественными и преувеличенными, как у актера в пантомиме или немом кино, и казались нелепыми и смешными. Но травмы, полученные людьми, были вполне реальны, как и угрозы, раздававшиеся в растущей толпе. Как только пострадавшую увезли на импровизированной каталке, мужчина ринулся к нашему такси и распахнул дверцу. Толпа действовала, как один слаженный организм. Они в один миг выволокли раненного, почти потерявшего сознание водителя из машины и швырнули его на капот. Он поднял было руки, прося пощады, но сразу десять, двадцать, сорок человек принялись избивать его. Удары посыпались на его лицо, грудь, живот, пах. Ногти рвали и царапали, искромсав его рубашку в клочки и разодрав ему рот с одной стороны чуть ли не до уха. На это ушли считаные секунды. Глядя на это побоище, я уговаривал себя, что все происходит слишком быстро, чтобы я, сам еще не оправившийся от шока, успел что-либо предпринять. Мы часто называем человека трусом, когда он просто застигнут врасплох, а проявленная храбрость, как правило, означает всего лишь, что он был подготовлен. Кроме того, я, возможно, сделал бы хоть что-нибудь, будь мы в Австралии. «Это не твоя страна, — говорил я себе, — здесь свои нравы и обычаи…» Но в глубине моего сознания пряталась еще одна мысль, ставшая мне ясной лишь значительно позже: этот человек был грубым задиристым идиотом, из-за чьей безответственной самоуверенности мы с Прабакером могли погибнуть. У меня в сердце застряла заноза озлобленности, и поэтому я тоже в какой-то степени был соучастником избиения. Как минимум, один крик, один удар или пинок можно было отнести на мой счет. Чувствуя себя беспомощным, стыдясь и страшась, я не сделал ничего. — Нам надо сделать что-нибудь… — все, что я смог пробормотать. — Ничего не надо сделать, баба, — отвечал Прабакер. — Там и без нас все делают. — Да нет, я имею в виду… может быть, надо ему помочь? — Этому парню уже не помочь, — вздохнул он. — Теперь ты сам видишь, Лин. Автомобильная авария в Бомбее — это очень плохое дело. Надо очень, очень быстро вылезать из машины или такси, в котором ты сидишь. У публики нет терпения к таким случаям. Смотри, для этого парня уже все кончено. Расправа была быстрой и жестокой. Из многочисленных ран на лице и на теле водителя струилась кровь. Перекрывая вой толпы, прозвучала чья-то команда, и человека подняли на плечи и поволокли прочь. Ноги его были вытянуты, руки разведены под прямым углом к туловищу; в таком положении его удерживали десятки рук. Голова несчастного откинулась назад, с нее от нижней челюсти до уха свисал выдранный лоскут теплой влажной кожи. В открытых глазах, видевших мир вверх ногами, стоял страх, смешанный с безумной надеждой. Машины на улице разъехались в стороны, давая проход толпе, и человек медленно исчез вдали, распятый на людских плечах и руках. — Давай, Лин, пошли. У тебя все хорошо? — Да… Со мной все в порядке, — пробормотал я, с усилием тронувшись вслед за ним. Моя былая уверенность в себе растаяла и стекла куда-то в область колен, мышцы с костями превратились в какую-то аморфную массу. Ноги налились свинцом, их приходилось буквально волочить. Меня потрясло не само насилие. В тюрьме мне приходилось видеть расправы и похуже, совершаемые почти без всякого повода. Просто слишком уж неожиданно рухнули те искусственные подпорки, на которых я поспешил водрузить свое мнимое благополучие. Образ города, сложившийся у меня в течение последних недель, с его базарами, храмами, ресторанами, новыми друзьями, сгорел дотла в огне человеческой ярости. — А что они… сделают с ним? — спросил я. — Отнесут в полицейский участок, я думаю так. Позади Кроуфордского рынка есть полицейский участок этого района. Может быть, ему повезет, и его донесут туда живым. А может быть, нет. У этого парня очень быстрая карма. — Тебе приходилось видеть такое раньше? — О, много раз, Линбаба. Иногда я вожу такси моего двоюродного брата Шанту и вижу очень много сердитых публик. Поэтому я так испугался за тебя и за свое доброчувствие тоже. — Но почему они так неистовствовали? — Этого никто не знает, Лин, — пожал он плечами, убыстряя свой шаг. — Подожди, — остановил я его, положив руку ему на плечо. — Куда ты так спешишь? — Как куда? У нас ведь экскурсия. — Я думал, что теперь ты… отменишь сегодняшнюю экскурсию. — Почему отменишь? Мы же должны посмотреть что-то такое. Так что давай пойдем, на? — А как же твоя рука? Ты не хочешь показать ее врачу? — Рука без проблем, Лин. В конце экскурсии у нас будет виски в одном очень ужасном месте, которое я знаю. Это будет очень хорошее лекарство. Пошли, баба. — Ну ладно, раз ты так считаешь. Но мы же, по-моему, ехали в противоположном направлении? — Да, и продолжаем ехать в противоположном направлении, — отвечал он несколько нетерпеливо. — Но сначала нам надо пойти только в этом направлении! Там на вокзале есть телефон. Я должен сделать звонок своему двоюродному брату, который сейчас работает в ресторане «Солнечный», он моет посуду. Он хочет найти работу водителя такси для своего брата Суреша, и я должен сказать ему номер такси и имя хозяина того водителя, которого унесли. Раз его унесли, то его хозяину теперь будет нужен новый водитель, и мы должны торопиться, чтобы поймать такой хороший шанс, не прав ли я? Прабакер позвонил и спустя несколько минут как ни в чем не бывало продолжал свою экскурсию «по темным сторонам города» уже в другом такси. В дальнейшем он никогда не возвращался в разговорах со мной к этому инциденту, а когда я упоминал его, он только пожимал плечами или философски замечал, как нам повезло, что мы не получили серьезных увечий. Для него этот случай значил не больше, чем какая-нибудь потасовка в ночном клубе или схватка болельщиков на футбольном матче, — обычное дело, на которое не стоит обращать внимания, — если только ты не оказался в самой гуще событий. Для меня же этот внезапный и жестокий взрыв всеобщего негодования, эта ошеломляющая сцена, вид водителя, уплывающего по морю человеческих голов, явились поворотным пунктом. Я вдруг словно прозрел. Я понял, что если хочу остаться в Бомбее, в городе, который я успел полюбить, то я сам должен измениться, я должен участвовать в его жизни. Город не позволит мне быть посторонним беспристрастным наблюдателем. Если я собираюсь жить здесь, то должен быть готов к тому, что он втянет меня в водоворот своего восторга и своей ярости. Я знал, что рано или поздно мне придется сойти с безопасной пешеходной дорожки и смешаться с бурлящей толпой, занять свое место в строю. И как раз в тот момент, когда я пережил это потрясение, послужившее предзнаменованием и толчком к дальнейшим изменениям, Прабакер стал знакомить меня с темными сторонами бомбейской жизни. Начать он решил с рынка рабов, расположенного недалеко от Донгри, одного из центральных районов, знаменитого своими мечетями, базарами и ресторанами, специализирующимися на блюдах Мегхалаи[35]. Транспортная магистраль постепенно превратилась в улочку, улочка в переулок, а когда он стал слишком узок для автомобиля, мы вышли из него и влились в уличную суету. Чем дальше мы углублялись в закоулки Катилины, тем больше теряли представление о том, какой сегодня день, год или даже век. Вслед за автомобилями исчезли мотороллеры, и воздух стал чище, острее на вкус; бензиновые пары не заглушали больше запаха пряностей и благовоний. Грохот транспорта остался позади, стал слышен естественный уличный шум — детский хор, распевающий строки из Корана в школьном дворе, скрежет камней, которыми женщины перетирали специи на пороге дома, многообещающие выкрики точильщиков ножей, набивальщиков матрасов, печников и прочих ремесленников и торговцев. Все это были сугубо человеческие звуки, производимые голосом и руками. На одном из перекрестков мы прошли мимо длинной металлической подставки для велосипедов, но даже этот простейший вид транспорта больше не попадался. Всё переносили в огромных тюках на голове. В этом старом районе мы были избавлены от обычного для Бомбея бремени — отупляющего натиска солнца: в извилистых улочках было темно и прохладно. Хотя высота зданий не превышала трех-четырех этажей, они почти смыкались над головой, оставляя лишь узкую полоску неба, словно прорисованную голубой краской. Сами дома были старыми и обветшалыми. Каменные фасады, некогда имевшие великолепный и впечатляющий вид, обсыпáлись, были покрыты копотью и кое-где залатаны. На них имелось множество балкончиков, так тесно расположенных, что соседи могли передавать друг другу вещи. Заглянув внутрь дома, можно было увидеть некрашеные стены и провисающие лестницы. Многие окна на первых этажах были открыты и служили своего рода магазинчиками, продававшими сладости, сигареты, бакалею, овощи и хозяйственные товары. Водопровод, судя по всему, был примитивным, если вообще был. По пути нам попалось несколько уличных колонок, куда сходились за водой женщины с металлическими и керамическими ведрами. Дома были обмотаны паутиной электрических проводов и кабелей, и даже это достижение современного века представляло собой всего лишь непрочную временную сеть, которую, казалось, можно было смести одним мощным ударом. Улочки, сужающиеся с каждым поворотом, были словно перенесены из другого века, внешность людей тоже постепенно менялась по мере того, как мы углублялись в этот лабиринт. Встречалось все меньше и меньше хлопчатобумажных рубашек и брюк западного фасона, в которых ходили практически все в городе, и в конце концов эту одежду можно было увидеть только на маленьких детях. Мужчины же щеголяли в традиционных национальных костюмах самой разной расцветки. Они носили длинные шелковые рубахи, спускавшиеся до колен и застегнутые от шеи до талии жемчужными пуговицами, одноцветные или полосатые кафтаны, накидки с капюшонами, напоминающие монашеские одеяния, а также разнообразные белые или украшенные бисером облегающие головные уборы и тюрбаны ярких цветов — желтого, красного, синего. Женщины, по контрасту с невзрачностью самого квартала, были буквально усыпаны украшениями, которые не представляли большой ценности, но зато были искусно и даже вычурно изготовлены. Обращали на себя внимание специфические для каждой касты татуировки на лбу и щеках, на ладонях и запястьях. И не было ни одной женской ноги, чью лодыжку не охватывал бы браслет из витых медных колец с серебряными бубенчиками. Все эти сотни людей разрядились так, скорее всего, исключительно для собственного удовольствия, а не для того, чтобы поразить фланирующую публику. По-видимому, одеваясь с традиционным шиком, они чувствовали себя увереннее. И еще одно бросалось в глаза: повсюду царила чистота. Стены зданий были в трещинах и пятнах; тесные проходы между ними были запружены народом вперемешку с козами, собаками и курами; осунувшиеся лица прохожих носили отпечаток нищеты, но были чисто вымыты, а улицы содержались в идеальном порядке. Мы свернули в еще более древние переулки, где двоим трудно было разойтись. Чтобы уступить нам дорогу, встречным приходилось пятиться, вжимаясь в дверные проемы. Проходы были закрыты навесами и тентами, и стояла такая темнота, что дальше нескольких метров ничего не было видно. Я не спускал глаз с Прабакера, боясь, что, потеряв его, не найду дорогу обратно. Мой маленький гид то и дело оборачивался ко мне, чтобы предупредить о каком-нибудь камне или ступеньке под ногами или о выступе на уровне головы. Сосредоточившись на преодолении этих препятствий, я окончательно потерял ориентировку. Зафиксированный у меня в мозгу план города крутился так и сяк, пока не превратился в неразборчивое пятно, и я уже не имел представления, в какой стороне находится море или такие городские достопримечательности, как фонтан Флоры, вокзал Виктория и Кроуфордский рынок. Я чувствовал себя настолько погрузившимся в бесконечный людской поток, в обволакивавшие меня запахи и испарения, которые исходили из всех открытых дверей, что создавалось впечатление, будто я хожу внутри помещений, а не рядом с ними. В одном из проходов мы наткнулись на лоток, за которым стоял человек в насквозь пропотевшем белом жилете, поджаривавший на сковородке с шипящим маслом какую-то смесь. Единственным источником света ему служили слабые, как в монастырской келье, и жутковатые язычки голубого пламени его керосиновой плитки. Лицо его выражало страдание, стоическое страдание и привычный подавленный гнев человека, вынужденного заниматься тупым механическим трудом за гроши. Прабакер проследовал мимо него и растаял в темноте. Когда я приблизился к индийцу, он поднял голову, и наши глаза встретились. Вся сила его сверкавшего голубым светом гнева была в этот момент направлена против меня. Спустя много лет в горах недалеко от осажденного Кандагара афганские партизаны, с которыми я подружился, как-то в течение нескольких часов вели беседу об индийских фильмах и их любимых болливудских звездах. «Индийские актеры — лучшие в мире, — сказал один из них, — потому что индийцы умеют кричать глазами». Взгляд, который бросил на меня тот человек с жаровней в глухом переулке, был именно кричащим, и я встал, как вкопанный, будто он ударил меня кулаком в грудь. Мои глаза говорили ему: «Я сожалею. Я сожалею, что тебе приходится делать эту работу. Я сожалею, что твоя жизнь проходит так томительно в этой невыносимой жаре, темноте и безвестности. Я сожалею, что мешаю тебе…» Не спуская с меня глаз, он схватился за ручку своей сковородки. На миг мое сердце учащенно забилось и у меня мелькнула нелепая, жуткая мысль, что он собирается плеснуть кипящее масло мне в лицо. Страх погнал меня вперед, и я на деревянных ногах проскользнул мимо индийца, придерживаясь руками за сырую каменную стену. Не успел я сделать и двух шагов, как споткнулся о какую-то неровность плиточной мостовой и упал, сбив с ног еще одного прохожего. Это был пожилой человек, очень худой и слабый. Сквозь грубую ткань накидки я ощутил сплетение прутьев его грудной клетки. Он тяжело повалился и ударился головой о ступеньку перед открытыми дверьми. Я неловко поднялся, скользя и оступаясь на шатких камнях, и хотел помочь старику встать тоже, но пожилая женщина, сидевшая на корточках в дверях дома, стала шлепать меня по рукам, давая понять, что моя помощь не требуется. Я извинился по-английски, лихорадочно вспоминая, как это говорится на хинди, — Прабакер ведь учил меня. «Муджхако афсос хейн»? — Да, кажется, так. Я повторил эти слова трижды, четырежды. В этом темном тесном коридоре между двумя домами они отдавались гулким эхом, как молитва пьяного в пустой церкви. Старик, скрючившийся возле дверей, тихо простонал. Женщина вытерла его лицо концом своего платка и подняла платок, чтобы продемонстрировать мне яркое пятнышко крови. Она ничего не произнесла, но скривила морщинистое лицо в презрительной гримасе и самим жестом словно говорила мне: «Смотри, олух неотесанный, здоровенный неуклюжий варвар, смотри, что ты наделал…» Я задыхался от жары; темнота этого странного замкнутого пространства давила на меня, и мне казалось, что только мои руки, которыми я упирался в стены, не дают им обрушиться и похоронить меня под собой. Спотыкаясь, я попятился от двух стариков, затем бросился, не разбирая дороги, прочь по темному туннелю. Внезапно чья-то рука схватила меня за плечо, и я едва не вскрикнул от неожиданности. — Куда ты так бежишь? — произнес Прабакер, посмеиваясь. — Нам сюда надо. По этому проходу, и в нем надо ходить ногами с краю, потому что в середине очень, очень большая грязь. Он стоял возле какой-то щели между двумя глухими стенами. Зубы и глаза его слабо поблескивали, но позади него была кромешная тьма. Прабакер повернулся ко мне спиной, подтянул штаны и, расставив ноги и прижимая их к противоположным стенкам, стал продвигаться вперед мелкими шажками. Он ожидал, что я пойду за ним, но я колебался. И лишь когда его несуразная фигура исчезла в темноте, я тоже расставил ноги и потащился следом. Было так темно, что я не видел Прабакера, хотя и слышал его шаги. Моя нога соскользнула с края и тут же увязла в какой-то вязкой гадости. В нос мне ударила отвратительная вонь. Теперь уж я стал старательно волочить ноги вплотную к стенкам. Внезапно что-то довольно увесистое проскользнуло по земле, коснувшись моей ноги. Секунду спустя еще одно существо, а затем и третье пробежали мимо, перекатываясь своим грузным телом по моим ногам. — Прабу! — заорал я во весь голос, не зная, как далеко он ушел. — Тут, кроме нас, еще кто-то есть! — Еще кто-то? — Да! Какие-то существа все время бегают и наступают мне на ноги! Они тяжелые! — Здесь только крысы наступают на ноги, Лин. Никаких тяжелых существ здесь нет. — Крысы?! Ты что, шутишь? Они же размером с бультерьеров! Ну уж и экскурсию ты придумал, приятель! — Крысы без проблем, Лин, — увещевал меня голос Прабакера из темноты. — Большие крысы — дружественное племя, они не затевают неприятностей человеку. Если он сам не нападает на них. Только одна вещь заставляет их кусаться, царапаться и выделывать тому подобное. — И что же это за вещь, скажи на милость? — закричал я. — Крик, баба. Они не любят, когда на них повышают голос. — Надо, же какие гордые! — перешел я на хриплый шепот. — Но скажи пожалуйста, долго нам еще идти? Меня уже в дрожь бросает от этого чудного места. Прабакер внезапно остановился, и я налетел на него, вдавив в какую-то дверь. — Мы пришли, — прошептал он и стал стучать в дверь, произведя целую серию ударов с паузами разной длины. Послышался скрип отодвигаемого засова, и дверь распахнулась, ослепив нас неожиданно ярким светом. Прабакер схватил меня за рукав и втащил внутрь. — Скорее, Лин! Приводить с собой больших крыс не разрешается. Мы очутились в маленьком помещении с голыми стенами; освещалось оно прямоугольником шелкового неба высоко над головой. Напротив были другие двери, через которые откуда-то из глубины здания доносились голоса. Но открывший нам громила захлопнул вторую дверь, прислонился к ней спиной и свирепо воззрился на нас, оскалив зубы. Прабакер сразу же стал уговаривать его льстивым тоном, сопровождая речь успокоительными жестами. Громила в ответ мотал головой, повторяя: «Нет, нет, нет». Он высился перед нами, как башня. Я стоял так близко к нему, что меня обдавало горячим воздухом, вырывавшимся из его ноздрей с таким звуком, с каким ветер свищет в расщелинах между скалами на морском берегу. Волосы его были подстрижены очень коротко, открывая взору огромные уши, помятые, как старые боксерские перчатки. Мышцы, заведовавшие мимикой квадратного лица, были, казалось, мощнее, чем у обыкновенного человека на спине. Грудь шириной с мои плечи с каждым вздохом вздымалась над громадным животом и вновь опадала. Тонкие, как кинжальное лезвие, усики подчеркивали его свирепость, и он таращился на меня с такой ничем не замутненной ненавистью, что я невольно взмолился про себя: «Господи, только не заставляй меня драться с ним». Он поднял обе ладони, давая Прабакеру знак прекратить его вкрадчивую песнь. Руки были огромные, настолько мозолистые и шишковатые, что ими вполне можно было счищать присосавшихся к корпусу танкера моллюсков в сухом доке. — Он говорит, что нам туда нельзя, — объяснил Прабакер. — Ну что ж, — сказал я и с непринужденным видом взялся за ручку двери позади гиганта. — По крайней мере, мы не можем упрекнуть себя в том, что не пытались. — Нет, нет, Лин! — остановил меня Прабакер. — Мы должны договориться с ним. Громила сложил руки на груди, при этом швы его рубашки цвета хаки тихо затрещали. — Не думаю, что это продуктивная идея, — криво усмехнулся я. — Очень продуктивная! — настаивал Прабакер. — Туристов сюда не пускают, как и на другие человеческие рынки, но я сказал ему, что ты не такой турист, как все. Я сказал ему, что ты выучил язык маратхи. Но он мне не верит, и только это наша проблема. Он не верит, что иностранец может говорить на маратхи. Поэтому ты должен поговорить с ним, и тогда он нас пустит. — Но я знаю не больше двадцати слов на маратхи, Прабу. — Двадцать слов не проблема, баба. Ты только начни, и увидишь. Скажи ему, как тебя зовут. — Как меня зовут? — Да, как я тебя учил. Не на хинди, а на маратхи. Скажи ему, давай… — Гм… маза нао Лин ахей, — пробормотал я неуверенно. — Меня зовут Лин. — Бапре! — вскричал неумолимый страж, выпучив глаза. — Боже всемогущий! Приободрившись, я произнес еще несколько вызубренных фраз: — Маза Деш Новая Зеландия ахей. Ата ме Колабала рахелла ахей. — Я из Новой Зеландии. Сейчас я живу в Колабе. — Кай гарам мадчуд! — воскликнул он, впервые улыбнувшись. Буквально это выражение переводится «Какой пылкий извращенец!», но последнее слово употребляется так часто в самых разных ситуациях, что означает скорее просто «мошенник». Громила дружески схватил меня за плечи, едва не раздавив их. Тут уж я выдал ему все, что знал на маратхи, начиная с самого первого предложения, выученного мною у Прабакера, — «Мне ужасно нравится ваша страна» и кончая просьбой, которую я часто произносил в столовых, хотя в этом укромном уголке она была, пожалуй, не совсем к месту: «Пожалуйста, выключите вентилятор, чтобы я мог спокойно доесть суп». — Теперь достаточно, баба, — проворковал Прабакер, ухмыляясь во весь рот. Я замолчал, и стражник разразился очень длинной и цветистой тирадой. Прабакер переводил его слова, кивая и помогая себе красноречивыми жестами: — Он говорит, что он полицейский в Бомбее и его зовут Винод. — Он коп?! — Да-да, Лин. Он полицейский коп. — Значит, этот рынок находится в ведении полиции? — Нет-нет. Это для него только побочная работа. Он говорит, что он очень, очень рад познакомиться с тобой… Он говорит, что он впервые видит гóру[36], умеющего говорить на маратхи… Он говорит, что некоторые иностранцы умеют говорить на хинди, но никакой из них не говорит на маратхи… Он говорит, что маратхи его родной язык. Он родился в Пуне… Он говорит, что в Пуне говорят на очень чистом маратхи, и ты должен поехать туда и послушать их… Он говорит, что он очень счастлив. Ты для него как родной сын… Он говорит, что ты должен пойти к нему домой, поесть у него и познакомиться с его семьей… Он говорит, что это будет стоить сто рупий… — Что будет стоить сто рупий? — Это плата за вход, Лин. Бакшиш. Сто рупий. Заплати ему. — Да, конечно. Я достал из кармана пачку банкнот, отсчитал сто рупий и протянул их церберу. Полицейские отличаются удивительной ловкостью в обращении с денежными знаками и с таким мастерством хватают их и прячут, что даже самые опытные мошенники, специализирующиеся на игре в скорлупки, завидуют им. Громила обеими руками пожал мою протянутую руку, смахнул с груди воображаемые крошки, якобы оставшиеся после еды, и с хорошо отработанным невинным видом почесал нос. Деньги при этом, естественно, исчезли. Он открыл дверь и жестом пригласил нас в узкий коридор. Пройдя с десяток шагов и сделав два крутых поворота, мы оказались в каком-то дворике. Здесь были люди, сидевшие на грубых деревянных скамейках или стоявшие группами по двое-трое. Среди них попадались арабы в свободных хлопчатобумажных одеждах и куфиях[37]. Индийский мальчик переходил от одной группы к другой, разнося черный чай в высоких стаканах. Несколько мужчин посмотрели на нас с Прабакером с любопытством и нахмурились. Когда Прабакер, сияя улыбкой, стал приветственно жестикулировать, они отвернулись, возобновив прерванный разговор. Время от времени тот или иной из них бросал испытующий взгляд на группу детей, сидевших на длинной скамье под изодранным полотняным навесом. По сравнению с ярко освещенной передней каморкой здесь было сумрачно. Лишь кое-где между натянутыми над головой обрывками холста проглядывало небо. Дворик был окружен голыми стенами, выкрашенными в коричневый и пурпурный цвет. Немногочисленные окна, как можно было видеть сквозь прорехи в холстине, были забиты досками. Этот дворик, похоже, был не запланированной частью всего сооружения, а скорее каким-то архитектурным недоразумением, случайно появившимся в результате многочисленных перестроек окружающих зданий, составляющих этот перенаселенный массив. Пол был устлан как попало керамическими плитками, взятыми из различных ванных комнат и кухонь. Помещение скудно освещалось двумя голыми лампочками, напоминавшими какие-то странные фрукты, висящие на засохшей лозе. Мы пристроились в свободном уголке, взяли предложенный нам чай и какое-то время цедили его в молчании. Затем Прабакер стал вполголоса рассказывать мне об этом месте, которое он называл человеческим рынком. Дети, сидевшие под изодранным навесом, были рабами. Они прибыли сюда из разных штатов, спасаясь от циклона в Западной Бенгалии, от засухи в Ориссе, от эпидемии холеры в Харьяне, от бесчинств сепаратистов в Пенджабе. Дети бедствия, найденные, завербованные и купленные специальными агентами, они добирались до Бомбея по железной дороге, зачастую проделав путь в несколько сотен километров без сопровождения взрослых. Мужчины во дворике были либо агентами, либо покупателями. Хотя на первый взгляд они не проявляли особого интереса к детям на скамье, Прабакер объяснил мне, что на самом деле идет оживленная торговля и споры, и даже в этот самый момент заключаются сделки. Дети были маленькие, худые и беззащитные. Двое из них сидели, переплетя руки, еще один обнимал своего товарища, словно защищая его. Все они не спускали глаз с откормленных и разодетых мужчин, следя за выражением на их лицах и за каждым красноречивым жестом их рук с перстнями. Черные детские глаза мерцали, как вода на дне глубокого колодца. Почему так легко черствеет человеческое сердце? Как мог я находиться в этом месте, видеть этих детей и ничего не сделать, чтобы остановить это? Почему я не сообщил об этой работорговле властям или не прекратил ее сам, раздобыв пистолет? Ответом на этот вопрос, как и на все кардинальные жизненные вопросы, могли служить сразу несколько причин. Я был беглым арестантом, которого разыскивали, за которым гнались, и потому не имел возможности связаться с правительственными чиновниками или полицией. Я был иностранцем в этой своеобразной стране, это была чужая земля, со своей культурой, своим жизненным укладом. Надо было больше знать о ней — по крайней мере, понимать, что говорят эти люди, прежде чем вмешиваться в их дела. И по собственному горькому опыту я знал, что иногда, пытаясь из лучших побуждений исправить что-либо, мы своими действиями лишь усугубляем зло. Если бы, к примеру, я ворвался сюда с оружием и помешал торговле, она просто переместилась бы в какое-нибудь другое укромное место. Это было ясно даже мне, чужаку. А рынок, возникший на новом месте, мог оказаться еще хуже этого. Я ничего не мог предпринять, и я понимал это. Но я не понимал тогда, и это не давало мне покоя еще долго после «дня рабов», почему это зрелище не доконало меня. Лишь значительно позже я осознал, что объяснение отчасти кроется в моем тюремном прошлом и в людях, которых я встречал там. Некоторые из них — слишком многие — отсиживали уже четвертый или пятый срок. Чаще всего они начинали с исправительных школ — «школ для мальчиков», как их называли, — или с учебно-исправительных лагерей, и были они в то время не старше этих маленьких рабов-индийцев. Зачастую их били, морили голодом, запирали в одиночке. Некоторые из них — слишком многие — становились жертвой сексуального домогательства. Спросите любого человека, имеющего за плечами длительный срок тюремного заключения, и он скажет вам, что ничто так не ожесточает человеческое сердце, как правоохранительная система. И хотя это, конечно, неправильно и постыдно, но я был рад тому, что мой прошлый опыт ожесточил мое сердце. Этот камень у меня в груди служил мне единственной защитой от всего того, что я видел и слышал во время этих прабакеровских экскурсий по темным уголкам бомбейской жизни. Прозвучали чьи-то хлопки, рассыпавшиеся эхом по помещению, и маленькая девочка поднялась со скамьи и стала исполнять танец, напевая. Это была любовная песня из популярного индийского фильма. В последующие годы я слышал ее много раз, сотни раз, и всегда вспоминал эту десятилетнюю девочку и ее удивительно сильный, высокий и тонкий голос. Она качала бедрами и выпячивала несуществующую грудь, по-детски имитируя движения стриптизерки, и покупатели с агентами глядели на нее с интересом. Прабакер продолжал играть роль Вергилия, объясняя мне тихим голосом все, что происходило в этом аду. Он сказал, что если бы дети не попали на рынок рабов, то неминуемо умерли бы. Вербовщики рыскали с профессиональным мастерством ищеек по местам катастроф, кидаясь из провинции, пострадавшей от засухи, к очагу землетрясения, от землетрясения к наводнению. Голодающие родители, уже пережившие болезнь и смерть своих детей, благословляли вербовщиков и, ползая на коленях, умоляли их купить сына или дочь, чтобы хоть один ребенок остался в живых. Мальчикам, продаваемым в рабство, было суждено стать погонщиками верблюдов в Саудовской Аравии, в Кувейте и других странах Персидского залива. Некоторые из них, сказал Прабакер, будут искалечены во время верблюжьих бегов, которые устраиваются на потеху богатым шейхам. Некоторые умрут. Когда мальчики вырастали и становились слишком большими, чтобы участвовать в бегах, их бросали на произвол судьбы. Девочки же работали служанками в богатых домах по всему Ближнему и Среднему Востоку или занимались сексуальным обслуживанием. Но зато, сказал Прабакер, эти мальчики и девочки были живы. Им повезло. На каждого ребенка, попадавшего на рынок рабов, приходились сотни тех, кто голодал и умирал в страшных мучениях. Голод, рабство, смерть. Обо всем этом поведал мне тихо журчавший голос Прабакера. Есть истина, которая глубже жизненного опыта. Ее невозможно увидеть глазами или как-то почувствовать. Это истина такого порядка, где рассудок оказывается бессильным, где реальность не поддается восприятию. Мы, как правило, беззащитны перед ее лицом, а познание ее, как и познание любви, иногда достигается столь высокой ценой, какую ни одно сердце не захочет платить по доброй воле. Она далеко не всегда пробуждает в нас любовь к миру, но она удерживает нас от ненависти к нему. И единственный способ познания этой истины — передача ее от сердца к сердцу, как передал ее мне Прабакер, как теперь я передаю ее вам. Глава 4 — Ты знаешь тест на «Борсалино»? — Какой тест? — На шляпу «Борсалино». Он позволяет установить, настоящий «Борсалино» перед тобой или жалкая имитация. Ты ведь, надеюсь, знаешь, что такое «Борсалино»? — Нет, боюсь, что я не в курсе. — Ах, вот как? — протянул Дидье с улыбкой, которая выражала одновременно удивление, лукавство и презрение. Каким-то необъяснимым образом это сочетание делало улыбку неотразимо привлекательной. Подавшись вперед и наклонив голову набок, он произнес, потряхивая своими черными кудряшками, что как бы подчеркивало значительность его слов: — «Борсалино» — это непревзойденная по качеству принадлежность туалета. Многие полагают, и я в том числе, что более уникального мужского головного убора не существовало за всю историю человечества. — Он описал руками круг над головой, изображая шляпу. — У нее широкие поля, и изготавливается она из черной или белой кроличьей шерсти. — Ну и что? — отозвался я вполне дружелюбным, как мне казалось, тоном. — Кроличья шляпа есть кроличья шляпа, что тут особенного? Дидье пришел в ярость. — Что особенного? Ну, знаешь, друг мой! «Борсалино» — это нечто гораздо большее, нежели просто шляпа. Это произведение искусства! Прежде, чем выставить ее на продажу, ее расчесывают вручную не меньше десяти тысяч раз. «Борсалино» — это особый элитарный стиль, который в течение многих десятилетий служил отличительным признаком высших кругов итальянской и французской мафии. Само слово «Борсалино» стало синонимом мафии, и крутых парней из преступного мира в Милане и Марселе так и называли — «Борсалино». Да, в те дни гангстеры обладали несомненным стилем. Они понимали, что если уж ты живешь вне закона и существуешь за счет убийства и ограбления своих ближних, то обязан, по крайней мере, выглядеть элегантно. Ты согласен? — Да, это, пожалуй, минимум того, что они обязаны были сделать ради общества, — улыбнулся я. — Разумеется! А теперь, увы, все, на что они способны, — это поза. Никакого стиля! Это характерная черта нашего времени: стиль превращается в позу, вместо того, чтобы поза поднималась до стиля. Он помолчал, дабы я в полной мере оценил его афоризм. — А тест на шляпу «Борсалино» заключается в том, что ее скатывают в трубочку, очень плотную, и протягивают через обручальное кольцо. Если шляпа при этом не мнется и не теряет своей формы, то, значит, это настоящая «Борсалино». — И ты хочешь сказать… — Да, именно так! — возопил Дидье, грохнув кулаком по столу. Было восемь часов, мы сидели в «Леопольде» неподалеку от прямоугольной арки, выходившей на Козуэй. Иностранцы за соседним столиком обернулись на шум, но официанты и завсегдатаи не обратили никакого внимания на чудаковатого француза. Дидье уже девять лет ел, пил и разглагольствовал в «Леопольде». Все знали, что существует определенная граница, дальше которой нельзя испытывать его терпение, иначе он становится опасен. Известно было также, что граница эта проложена не в сыпучем песке его собственной жизни, его чувств и убеждений. Она проходила через сердца людей, которых он любил. Если их обижали, причиняли им какой-либо вред, это пробуждало в Дидье холодную и убийственную ярость. А любые слова или поступки, направленные против него самого, — кроме, разве что, нанесения телесных повреждений — не задевали его и воспринимались с философским спокойствием. — Comme ça[38]! Я это все к тому, что твой маленький друг Прабакер подверг тебя такому же тесту. Скатал тебя в трубочку и пропустил через кольцо, чтобы проверить, настоящий ты «Борсалино» или нет. Именно для этого он и устроил тебе экскурсию по разным непотребным закоулкам этого города. Я молча потягивал кофе. Конечно, так и было — Прабакер действительно подверг меня испытанию, — но я не хотел уступать Дидье права на открытие этого факта. Вечерняя толпа туристов из Германии, Швейцарии, Франции, Англии, Норвегии, Америки, Японии и десятка других стран схлынула, уступив место ночной толпе индийцев и экспатриантов, избравших Бомбей своим домом. Местные заявляли свои права на «Леопольд» и другие заведения вроде него — кафе «Мондегар», «Мокамбо», «Свет Азии» — по вечерам, когда туристы прятались в своих отелях. — Если это было испытание, — сдался я наконец, — то, видимо, я его выдержал. Прабакер пригласил меня в гости к своим родителям, в деревушку на севере штата. Дидье театрально вздернул брови: — И надолго? — Не знаю. Месяца на два. А может, и больше. — Ну, тогда ты прав, — заключил Дидье. — Твой маленький друг влюбился в тебя. — По-моему, это все-таки слишком сильное выражение, — нахмурился я. — Нет-нет, совсем не то, что ты думаешь. Знаешь, здесь надо быть осторожным с этой влюбчивостью. Здесь все не так, как в других местах. Это Индия. Все, приезжающие сюда, неизбежно влюбляются в кого-нибудь — и обычно неоднократно. Но индийцев в этом никому не переплюнуть. Возможно, твой Прабакер тоже влюбился в тебя. И в этом нет ничего странного. Я уже достаточно долго живу в Бомбее и знаю, что говорю. Индийцы влюбляются очень легко и часто. Именно поэтому всем этим сотням миллионов удается достаточно мирно уживаться друг с другом. Разумеется, они не ангелы. Они так же дерутся, лгут и обманывают, как и все остальные. Но индийцы гораздо лучше, чем все другие народы, умеют любить своих соотечественников. Дидье раскурил сигарету и стал размахивать ею, как сигнальным флажком, пока официант не заметил его и не кивнул, давая знак, что заказ принят. Когда водка с закуской, приправленной карри, прибыли, Дидье продолжил: — Индия примерно в шесть раз больше Франции. А населения здесь в двадцать раз больше. В двадцать! Можешь мне поверить, если бы миллиард французов жил в такой скученности, то текли бы реки крови. Низвергались бы водопады! А между тем французы, как всем известно, — самая цивилизованная нация в Европе. И даже во всем мире. Так что, будь уверен, без любви Индия прекратила бы существование. К нам присоединилась Летиция, севшая слева от меня. — По какому поводу ты сегодня горячишься, мошенник? — приветливо поинтересовалась она. Благодаря ее южно-лондонскому акценту последнее слово прозвучало, как выстрел. — Он просто убеждал меня, что французы — самая цивилизованная нация в мире. — И весь мир это признает, — добавил Дидье. — Когда вы вырастите на своих виноградниках нового Шекспира, дружище, тогда я, возможно, и соглашусь с тобой, — промурлыкала Летти с улыбкой, которая была столь же теплой, сколь и снисходительной. — Дорогая моя, пожалуйста, не думай, что я недооцениваю вашего Шекспира, — радостно закудахтал Дидье. — Я очень люблю английский язык — ведь он больше, чем наполовину, состоит из французских слов. — Touché[39], — ухмыльнулся я, — как говорим мы, англичане. В этот момент к нам подсели Улла с Моденой. Улла была одета для работы: короткое облегающее черное платье с хомутиком на открытой шее, сетчатые чулки и туфли на шпильках. На ее шее и в ушах сверкали ослепительные поддельные бриллианты. Ее наряд был полной противоположностью костюму Летти, состоявшему из парчового жакета бледно-желтого цвета, свободной атласной темно-коричневой юбки-штанов и сапог. Но особенно заметен был контраст — причем удивительный — между их лицами. У Летти был прямой, чарующий, уверенный и иронический взгляд, в котором сквозила тайна, в то время как большие голубые глаза Уллы, при всем ее профессионально-сексуальном антураже, не выражали ничего, кроме наивности, неподдельной бессмысленной наивности. — Я сегодня запрещаю тебе говорить со мной, Дидье, — сразу же заявила Улла, надув губки. — Я провела три ужасных часа в компании с Федерико, и все по твоей вине. — Хм! — буркнул Дидье. — Федерико! — О-о-о, — пропела Летти, умудрившись сделать три звука из одного. — Что случилось с молодым красавчиком Федерико? Улла, дорогуша, поделись с нами сплетней. — На джа, Федерико ударился в религию и чуть не свел меня этим с ума. И все это из-за Дидье. — Да, — с возмущением подтвердил Дидье. — Федерико нашел Бога, и это настоящая трагедия. Он больше не пьет, не курит, не употребляет наркотики. И, разумеется, никакого секса ни с кем — даже с самим собой. Такой талант пропадает — просто ужасно. Он же был сущим гением развращенности, моим лучшим учеником, моим шедевром! Свихнуться можно. А теперь он решил стать добропорядочным, хорошим человеком — в худшем смысле этого слова. — Ну что ж, одно приобретаешь, другое теряешь, это неизбежно, — вздохнула Летти с притворным участием. — Не вешай носа, Дидье. Поймаешь в свои сети какую-нибудь другую рыбешку, поджаришь ее и заглотишь. — Это мне надо сочувствовать, а не Дидье! — проворчала Улла. — Федерико пришел от Дидье такой расстроенный, что просто плакал. Scheisse! Wirklich![40] Целых три часа он рыдал и изливал свой бред насчет новой жизни. В конце концов мне стало очень жалко его, и когда Модене пришлось вышвырнуть его вместе с его библиями на улицу, я очень переживала. Это все ты виноват, Дидье, и я не буду прощать тебя дольше, чем обычно. — У фанатиков, — задумчиво произнес Дидье, не обращая внимания на ее попреки, — почему-то всегда абсолютно стерильный и неподвижный взгляд. Они похожи на людей, которые не мастурбируют, но непрерывно думают об этом. — Дидье, я обожаю тебя, — выдавила Летти, заикаясь от смеха. — Хоть ты и такой мерзопакостный отвратный тип… — Нет, ты обожаешь его именно за то, что он такой мерзопакостный отварной тип, — объявила Улла. — Я сказала отвратный, дорогая, а не отварной, — терпеливо поправила ее Летти, еще не оправившаяся от приступа смеха. — Как может живой человек быть мерзопакостным или не мерзопакостным отварным типом? — Я, конечно, не так уж хорошо разбираюсь в ваших английских шутках, — упорствовала Улла, — но по-моему, он как раз мерзопакостный отварной тип. — Уверяю вас, — запротестовал Дидье, — что в отварном виде я ничуть не хуже любого другого, так что зря вы так… В этот момент из вечернего уличного шума вынырнула Карла в сопровождении Маурицио и индийца лет тридцати с небольшим. Маурицио и Модена приставили к нашему столику еще один, и мы заказали выпивку и закуску на восьмерых. — Лин, Летти, это мой друг Викрам Патель, — представила индийца Карла, дождавшись относительной тишины. — По-моему, только вы двое незнакомы с ним. Недели две назад Викрам вернулся из Дании, где довольно долго отдыхал. Мы с Летти поздоровались с Викрамом, но мои мысли были заняты Карлой и Маурицио. Он сидел рядом с Карлой, напротив меня, положив руку на спинку ее стула и наклонившись к ней, так что их головы почти соприкасались, когда они говорили. Красавцы пробуждают в некрасивых мужчинах недоброе чувство — это не ненависть, но нечто большее, чем просто неприязнь. Конечно, это чувство неразумно и ничем не оправдано, но возникает всегда, прячась в тени, отбрасываемой завистью. А когда ты влюбляешься в женщину, оно выползает из тени и заявляет о себе в твоем взгляде. Я смотрел на Маурицио, и со дна души у меня поднималась эта муть. Ровные белые зубы итальянца, его гладкое смуглое лицо и густые черные волосы восстановили меня против него гораздо быстрее и эффективнее, чем это могли бы сделать какие-либо неприятные черты его характера. А Карла была прекрасна. Ее волосы, собранные в овальный пучок на затылке, сверкали, как вода, перекатывающаяся через черные речные камни, зеленые глаза светились воодушевлением и радостью жизни. На ней был модный индийский костюм «шальвар камиз» — доходившее до колен платье поверх брюк свободного покроя из того же шелка оливкового цвета. Очнувшись от своих грез, я услышал голос нашего нового друга Викрама: — Я потрясающе провел там время, йаар. В Дании все очень уныло и флегматично, люди очень неестественные. Они так, блин, владеют собой, прямо невозможно поверить. Я пошел в сауну в Копенгагене. Это охрененно большое помещение, где моются смешанным составом — мужчины вместе с женщинами, и все расхаживают в чем мать родила. Совсем, абсолютно голые, йаар. И никто на это не реагирует. Даже глазом не моргнет! Индийские парни такого не вынесли бы. Они бы завелись, это точно. — А ты завелся, Викрамчик? — вкрадчиво спросила Летти. — Издеваешься, да? Я был единственный во всей сауне, кто обернулся полотенцем, потому что только у меня одного встал. — Я не понимаю, что он сказал, — объявила Улла, когда смех утих. Это была просто констатация факта — она не жаловалась и не просила объяснить. — Слушайте, я ходил туда три недели ежедневно, йаар, — продолжал Викрам. — Я думал, что если проведу там достаточно много времени, то привыкну, как эти супертерпеливые датчане. — К чему привыкнешь? — спросила Улла. Викрам запнулся, обалдело посмотрел на нее и повернулся к Летти: — И никакого толка. Все было бесполезно. Три недели прошло, а мне по-прежнему приходилось обматываться полотенцем. Сколько бы я туда ни ходил, стоило мне увидеть, как эти фиговины прыгают вверх и вниз и мотаются из стороны в стороны, и все во мне так и напрягалось. Что тут можно сказать? Я индиец, и такие места не для меня. — То же самое испытывают индийские женщины, — заметил Маурицио. — Даже когда занимаешься с ними любовью, невозможно до конца раздеться. — Ну, это не совсем так, — отозвался Викрам. — С кем проблема, так это с мужчинами. Индийские женщины готовы к переменам, а молоденькие пташки из более-менее зажиточных семей так просто бредят этим, йаар. Они все образованные, хотят коротко стричься, носить короткие платья и иметь короткие любовные приключения. Они-то с радостью хватаются за все новое, но их удерживают мужчины. Средний индийский мужчина так же примитивен в сексуальном отношении, как четырнадцатилетний мальчуган. — Ты будешь мне рассказывать об индийских мужчинах, — пробурчала Летти. Рассуждения Викрама уже какое-то время слушала вместе со всеми подошедшая к нам Кавита Сингх. С ее модной короткой прической, в джинсах и белой футболке с эмблемой Нью-Йоркского университета, Кавита служила живым примером современных индийских женщин, о которых он говорил. Она выглядела классно. — Ты такой чудд[41], Вик, — бросила она, садясь справа от меня. — Митингуешь тут, а сам ничуть не лучше остальных мужчин. Стоит только посмотреть, как ты третируешь свою сестренку, йаар, если она осмелится надеть джинсы и облегающий свитер. — Слушай, я же сам купил ей этот свитер в Лондоне в прошлом году! — возмутился Викрам. — И после этого довел ее до слез, когда она надела его на джазовый ятра, на[42]? — Но я же не думал, что она захочет носить его, выходя из дома, — вяло возразил он под общий хохот и сам рассмеялся громче всех. Викрам Патель не выделялся из общей массы ни своим ростом, ни сложением, но во всем остальном был далеко не заурядным человеком. Его густые вьющиеся черные волосы обрамляли красивое и умное лицо. Живые и яркие светло-карие глаза над орлиным носом и безукоризненно подстриженными усами à la Сапáта[43] смотрели твердо и уверенно. Все детали его ковбойского костюма — сапоги, штаны, рубашка и кожаный жилет — были черными. За его спиной на кожаном ремешке, обвязанном вокруг горла, свисала плоская черная испанская шляпа фламенко. Галстук в виде шнурка с орнаментальным зажимом, пояс из долларовых монет и лента на шляпе сверкали серебром. Он выглядел точь-в точь как герой итальянского вестерна — откуда он и перенял свой стиль. Викрам был одержим фильмами Серджо Леоне[44] «Однажды на Диком Западе» и «Хороший, плохой, злой». После того, как я познакомился с ним ближе и видел, как он сумел завоевать сердце любимой женщины, после того, как он плечом к плечу со мной дрался с бандитами, охотившимися на меня, я убедился, что он и сам не уступает ни одному из обожаемых им экранных героев. А в ту первую встречу в «Леопольде» меня поразило, насколько полно им владеет его ковбойский идеал и с какой непринужденностью Викрам следует ему в своем стиле. «У Викрама что на уме, то и в костюме», — сказала однажды Карла. Это была дружеская шутка, и все так ее и восприняли, но к ней примешивалась и капелька презрения. Я не рассмеялся шутке вместе с остальными. Меня привлекают люди, умеющие, как Викрам, продемонстрировать свою страсть с блеском, их откровенность находит отклик в моем сердце. — Нет, в самом деле, — продолжал гнуть свое Викрам. — В Копенгагене есть заведение, которое называется «телефонный клуб». Там стоят столики, как в кафе, йаар, и у каждого свой номер, написанный светящимися цифрами. Если ты видишь, например, за двенадцатым столиком какую-нибудь привлекательную девчонку, первый класс, то можешь набрать по телефону номер двенадцать и поговорить с ней. Охрененная штука, блин. Человек снимает трубку и не знает, с кем разговаривает. Иногда проходит целый час, а ты никак не можешь угадать, кто тебе звонит, потому что все говорят одновременно. И наконец ты называешь номер своего столика. Я завел там отличное знакомство, можете мне поверить. Но если устроить такой клуб здесь, то разговор не продлится и пяти минут. Наши парни не сумеют поддержать его. Они слишком неотесанные, йаар. Начнут сквернословить, молоть всякий похабный вздор, все равно что хвастливые пацаны. Это все, что я могу сказать. В Копенгагене люди намного флегматичнее, а нам, в Индии, еще долго надо стараться, чтобы достигнуть такой флегматичности. — Я думаю, что здесь все-таки становится лучше, — выразила свое мнение Улла. — У меня есть такое чувство, что у Индии хорошее будущее. Я уверена, что будет хорошо — ну, лучше, чем сейчас, и очень многие будут счастливее. Все, как один, уставились на нее, не находя слов. Казалось невероятным, что эти мысли высказывает молодая женщина, зарабатывающая тем, что развлекает в постели индийцев, у которых достаточно денег, чтобы заплатить за развлечение. Ее использовали, как вещь, над ней издевались, и никто не удивился бы, услышав от нее что-нибудь циничное. Оптимизм — собрат любви и абсолютно подобен ей в трех отношениях: он так же не знает никаких преград, так же лишен чувства юмора и так же застигает тебя врасплох. — Дорогая моя глупенькая Улла, — скривил губы Дидье, — на самом деле ничего не меняется. Если бы ты поработала официанткой или уборщицей, твое доброжелательное отношение к человечеству быстро испарилось бы и сменилось презрением. Два самых верных способа выработать у себя здоровое отвращение к людям и неверие в их светлое будущее — подавать им еду и убирать после них, причем за ничтожные деньги. Я испробовал оба эти занятия в то жуткое время, когда был вынужден зарабатывать на жизнь собственным трудом. Это было кошмарно. До сих пор пробирает дрожь, как вспомню. Вот тогда-то я и понял, что ничто, по сути, не меняется. И, говоря по правде, я рад этому. Если бы мир стал лучше — или хуже — я не смог бы делать столько денег. — Чушь собачья, — заявила Летти. — Все может стать лучше или хуже, гораздо хуже. Спроси тех, кто живет в трущобах. Им-то прекрасно известно, как плохо все может обернуться. Не правда ли, Карла? Все обратились к Карле. Она помолчала, крутя чашку на блюдце своим длинным указательным пальцем. — Я думаю, что мы все, каждый из нас, должен заработать свое будущее, — произнесла она медленно. — Точно так же, как и все остальные важные для нас вещи. Если мы сами не заработаем свое будущее, его у нас и не будет. Если мы не трудимся ради него, то мы его не заслуживаем и обречены вечно жить в настоящем. Или, что еще хуже, в прошлом. И, возможно, любовь — это один из способов заработать себе будущее. — А я согласен с Дидье, — сказал Маурицио, запивая еду холодной водой. — Пусть лучше ничего не меняется, меня устраивает то, что есть. — А ты? — повернулась Карла ко мне. — Что я? — улыбнулся я. — Если бы ты знал с самого начала, что будешь какое-то время по-настоящему счастлив, но затем счастье изменит тебе, и это принесет тебе много боли, выбрал бы ты это кратковременное счастье или предпочел бы жить спокойно, не ведая ни счастья, ни печали? Ее вопрос выбил меня из колеи, и я почувствовал себя неловко под выжидательными взглядами всей компании. У меня было ощущение, что этот вопрос — своего рода испытание; возможно, она уже задавала его остальным, они на него в свое время ответили и теперь ждут, что скажу я. Не знаю, что она хотела услышать от меня, но только сама моя жизнь была ответом. Я сделал свой выбор, когда перелез через тюремную стену. — Я выбрал бы счастье, — сказал я и был награжден легкой улыбкой Карлы — то ли одобрительной, то ли удивленной. А может быть, в ней было и то, и другое. — А я бы не выбрала, — возразила Улла, нахмурившись. — Ненавижу боль и несчастье, просто не выношу. Я предпочла бы не получить ничего, нежели хотя бы капельку печали. Наверное, поэтому я так люблю спать, на? Когда спишь, то не можешь быть по-настоящему печальным. Во сне можно испытывать счастье и страх, или сердиться, но почувствовать печаль можно только после того, как совсем проснулся. — Я согласен с Уллой, — сказал Викрам. — В мире и так, блин, слишком много всякой печали и горя, йаар. Потому-то все и ходят, как неживые. По крайней мере, я чувствую себя неживым из-за этого, это точно. — А я… пожалуй… соглашусь с тобой, Лин, — протянула Кавита, но трудно было сказать, действительно ли она разделяет мое мнение или же в ней просто говорит инстинктивное желание противоречить Викраму. — Если у тебя есть шанс быть по-настоящему счастливым, то надо хвататься за него, чего бы это ни стоило. Дидье поерзал, недовольный тем оборотом, какой приняла наша беседа. — Вы все слишком умничаете, — буркнул он. — Я не умничаю, — тут же уязвленно возразил Викрам. Дидье приподнял на него одну бровь. — Я хочу сказать, что вы чересчур все усложняете. Жизнь на самом деле очень проста. Сначала мы боимся всего вокруг — животных, погоды, деревьев, ночного неба — всего, кроме других людей. А потом наоборот, мы боимся других и почти ничего больше. Мы никогда не знаем, почему люди поступают так, а не иначе. Никто не говорит правды. Никто не чувствует себя счастливым, не чувствует себя в безопасности. Все в мире так извращено, что нам остается только одно — выжить. Это худшее, что мы можем сделать, но мы должны выжить. Именно поэтому мы цепляемся за всякие небылицы вроде того, что у нас есть душа, а на небесах сидит бог, который о ней заботится. Вот так-то. Он откинулся на стуле и обеими руками подкрутил концы своих д’артаньянских усиков. — Не уверен, что до конца понял все, что он тут наговорил, — проворчал Викрам, — но почему-то одновременно хочу с ним согласиться и чувствую себя оскорбленным. Маурицио поднялся, собираясь уходить. Он положил руку Карле на плечо и одарил всех чарующей приветливой улыбкой. Я вынужден был признать, что улыбка неотразима, и в то же время ненавидел его за это. — Не тушуйся, Викрам, — дружески обратился он к индийцу. — Просто Дидье может говорить только на одну тему — о себе самом. — Но тут он бессилен: тема слишком интересная, — тут же вставила Карла. — Merci, дорогая, — пробормотал Дидье с легким поклоном в ее сторону. — Allora, Модена. Пошли. Мы, наверно, увидимся с вами попозже в «Президенте», si? Ciao![45] Он поцеловал Карлу в щеку, нацепил свои солнцезащитные очки «Рей-бэн» и прошествовал вместе с Моденой из ресторана, влившись в уличную толпу. Испанец не проговорил за весь вечер ни слова и ни разу не улыбнулся, но сейчас, когда они смешались с другими фланирующими дефилирующими прохожими, я заметил, что он с горячностью обращается к Маурицио, потрясая кулаком. Заглядевшись им вслед, я вздрогнул, услышав слова Летти, и почувствовал легкий укол совести, потому что она высказала то, что пряталось, насупившись, в самом дальнем уголке моего сознания. — Маурицио совсем не так хорошо владеет собой, как кажется, — сердито бросила она. — Все мужчины не так хорошо владеют собой, как кажется, — отозвалась Карла, с улыбкой накрыв руку Летти своей. — Ты больше не любишь Маурицио? — спросила Улла. — Я ненавижу его, — бросила Летти. — Нет, не ненавижу. Скорее презираю. Не могу его видеть. — Дорогая моя Летиция… — начал было Дидье, но Карла прервала его: — Не надо сейчас, Дидье. Пусть это уляжется. — Удивляюсь, как я могла быть такой дурой! — процедила Летти сквозь зубы. — На джа… — медленно произнесла Улла. — Мне не хотелось бы говорить «Я тебя предупреждала», но… — А почему бы не сказать? — вмешалась Кавита. — Меня шоколадом не корми, но дай уязвить кого-нибудь своим «Я тебя предупреждала». Говорю это Викраму по меньшей мере раз в неделю. — А мне он нравится, — заметил Викрам. — Вы, наверно, не знаете, но он просто фантастический наездник. В седле — прямо Клинт Иствуд[46], йаар. На прошлой неделе я видел его на пляже Чаупатти верхом. Он был там с этой сногсшибательной белокурой цыпочкой из Швеции. Он выглядел в точности как Клинт в «Бродяге высокогорных равнин», честное слово. Смертельный номер, блин. — Ах, он умеет ездить верхом!? — фыркнула Летти. — Как же я могла так его недооценить? Беру свои слова обратно. — И потом, у него дома есть первоклассный магнитофон, — продолжал Викрам, явно не замечая настроения Летти. — И отличные записи прямо с итальянских фильмов. — Ну, ладно, с меня хватит! — воскликнула Летти, поднимаясь и хватая сумочку и книгу, принесенные с собой. Рыжие завитки волос вокруг ее лица в форме сердечка трепетали от возмущения. Бледная кожа, без единой морщинки обтягивавшая ее мягкие черты, в ярком белом освещении ресторана делала ее похожей на разгневанную мраморную мадонну, и я вспомнил слова Карлы: «Духовно Летти, пожалуй, богаче всех нас». Тут же вскочил и Викрам. — Я провожу тебя до гостиницы. Мне в том же направлении. — Вот как? — бросила Летти, крутанувшись к Викраму так резко, что тот захлопал глазами. — И что же это за направление? — Ну… в общем… любое направление, йаар. Я люблю прошвырнуться вечером. Так что… куда ты, туда и я. — Ну что ж, если тебе это так надо… — проскрежетала Летти, рассыпая голубые искры из глаз. — Карла, любовь моя, мы договорились завтра пить кофе в «Тадже», если не ошибаюсь? Обещаю на этот раз не опаздывать. — Буду ждать, — отозвалась Карла. — Счастливо всем! — помахала нам рукой Летти. — Счастливо! — повторил Викрам, убегая вслед за ней. — Знаете, что мне нравится в Летиции больше всего? — задумчиво протянул Дидье. — В ней нет абсолютно ничего французского. Наша французская культура настолько распространена и заразительна, что почти в каждом человеке на земле есть что-то от француза. Особенно в женщинах. Почти каждая из них — чуть-чуть француженка. А Летиция — самая нефранцузкая женщина из всех, кого я знаю. — Ты сегодня превзошел самого себя, Дидье, — заметила Кавита. — Что с тобой? Ты влюбился или, наоборот, разлюбил? Дидье со вздохом посмотрел на свои руки, сложенные на столе одна поверх другой. — Пожалуй, отчасти и то, и другое. У меня сегодня черный день. Федерико — ты ведь знаешь его — обратился к вере. Для меня это тяжелый удар. По правде говоря, его внезапная праведность разбила мое сердце. Но хватит об этом. Вы знаете, в «Джехангире» открылась выставка Имитаз Дхаркер. Ее работы очень чувственны и полны необузданной энергии — в самый раз, чтобы встряхнуться. Кавита, не хочешь сходить со мной? — Конечно, — улыбнулась девушка. — С удовольствием. — Я пройдусь с вами до Регал-джанкшн, — сказала Улла, вздохнув. — Мне надо встретиться там с Моденой. Они встали, попрощались с нами и вышли через арку, но затем Дидье вернулся и, подойдя ко мне, положил руку мне на плечо, словно ища опору, и произнес с удивительной сердечностью: — Поезжай с ним, Лин. Поезжай с Прабакером в его деревню. Каждый город на земле хранит в сердце память о деревне. Не поняв, чем живет деревня, ты не поймешь и города. Съезди туда. Когда вернешься, посмотрим, что Индия сделала с тобой. Bonne chance![47] Он удалился, оставив меня наедине с Карлой. Когда с нами был Дидье и все остальные, в ресторане было шумно, теперь же вдруг наступила тишина — или, может быть, мне так показалось. Я не решался заговорить, боясь, что мои слова разнесутся эхом по всему залу от одного столика к другому. — Ты покидаешь нас? — выручила меня Карла. — Понимаешь, Прабакер пригласил меня съездить с ним в деревню к его родителям, на его родину, как он сказал. — И ты поедешь? — Да, наверное, поеду. Он оказал мне этим честь, как я понимаю. Он навещает родителей примерно раз в полгода вот уже девять лет, с тех пор, как устроился на работу в Бомбее. Но я первый иностранец, которого он пригласил с собой. Она подмигнула мне; в уголках ее рта прятался намек на улыбку. — Возможно, ты и не первый, кого он пригласил, но первый, кто настолько свихнулся, что готов принять его приглашение. Впрочем, это не меняет сути. — Ты считаешь, что я свихнулся, раз еду вместе с ним? — Вовсе не поэтому! Во всяком случае, если ты и свихнулся, то в правильную сторону, как и все мы тут. А где его деревня? — Не знаю точно. Где-то на севере штата. Он сказал, что туда надо добираться поездом, а потом двумя автобусами. — Дидье прав. Тебе надо ехать. Если ты хочешь обосноваться здесь, в Бомбее, тебе надо сначала пожить какое-то время в деревне. Деревня — это ключ к Индии. Мы сделали последний заказ проходившему мимо официанту, и спустя несколько минут он принес банановый йогурт для Карлы и чай для меня. — А сколько времени понадобилось тебе, Карла, чтобы привыкнуть к Бомбею? Ты всегда держишься совершенно естественно, как в своей стихии. Как будто ты прожила здесь всю жизнь. — Трудно сказать. Бомбей — именно то, что мне требуется. Я поняла это в первый же день, в первый же час, когда приехала сюда. Так что, в общем-то, и привыкать не надо было. — Забавно, но я тоже сразу почувствовал что-то вроде этого. Уже через час после того, как наш самолет приземлился, у меня появилось ощущение, что это место как раз для меня. — А полная акклиматизация пришла, я думаю, с языком. Когда мне стали сниться сны на хинди, я поняла, что это теперь мой дом. И тогда все стало на свои места. — И ты по-прежнему так думаешь? Ты собираешься остаться здесь навсегда? — Ничто никогда не бывает навсегда, — ответила она медленно с характерной для нее рассудительностью. — Ну, ты понимаешь, что я хочу сказать. — Ну да… Я проживу здесь до тех пор, пока не получу то, что мне надо. А тогда, возможно, уеду куда-нибудь еще. — А что тебе надо, Карла? Она нахмурилась и посмотрела на меня в упор. Это выражение в ее глазах было мне уже знакомо, оно означало: «У тебя, конечно, есть право задать этот вопрос, но нет права непременно получить на него ответ». — Мне нужно все, — бросила она, слегка усмехнувшись. — Однажды я ответила так же одному моему другу, и он сказал, что секрет успеха в том, чтобы ничего не хотеть и получить то, что тебе надо. Спустя некоторое время, пробравшись сквозь толпу на Козуэй и Стрэнде и пройдя под лиственными сводами пустынных улочек позади Колабского рынка, мы задержались у скамейки под развесистым вязом, растущим около ее дома. — У меня сменилась вся система понятий, — вернулся я к нашему разговору в «Леопольде». — Это абсолютно новый угол зрения, новый способ восприятия мира. — Да, ты прав. Именно так это происходило и у меня. — Прабакер водил меня в один старый многоквартирный дом около больницы Святого Георгия, где находится что-то вроде хосписа. Дом был битком набит безнадежными больными, и все, что у них осталось, — это место на полу, где можно лечь и умереть. А владелец этого дома, который имеет репутацию чуть ли не святого, ходил среди умирающих, щупал их и знаками показывал своим помощникам, какие из органов человека жизнеспособны. Это огромное хранилище человеческих органов. За право умереть в чистом спокойном месте, а не в придорожной канаве, люди готовы предоставить этому типу свои органы по первому его требованию. И при этом они смотрят на него со слезами благодарности, чуть ли не с обожанием. — Еще одно испытание, которому твой друг Прабакер решил подвергнуть тебя перед отъездом? — Да, но было кое-что и похуже. И главное, что ты не можешь ничего сделать с этим. Видишь детей, которые… которым приходится очень несладко, видишь людей в трущобах — он сам живет в трущобах и водил меня туда… — эта постоянная вонь из открытых уборных, беспросветная нищета, убогость… Они глядят на тебя из дверей своих лачуг, а ты понимаешь, что не в силах им помочь и что им не на что надеяться. Ты не можешь изменить это и вынужден успокаивать себя мыслью, что все могло быть гораздо хуже. Полная беспомощность. — Знаешь, увидеть своими глазами все несовершенство мира очень полезно, — сказала Карла, помолчав. — И не менее важно иногда понимать, что, каким бы плохим ни было то, что ты видишь, ты не в силах улучшить это. В мире полно гадостей, которые не были бы такими гадкими, если бы кто-то в свое время не постарался исправить их. — Как-то не хочется верить в это. Я знаю, конечно, что ты права. Очень часто, стремясь исправить что-либо, мы делаем только хуже. Но все же, если мы будем поступать правильно, мир, мне кажется, может измениться к лучшему. — Между прочим, я сегодня столкнулась на улице с Прабакером. Он велел спросить тебя насчет каких-то водных процедур, так что я спрашиваю, хотя сама не понимаю, о чем. — А, ну да, — рассмеялся я. — Дело в том, что вчера, когда я спускался по лестнице, чтобы встретить около гостиницы Прабакера, мне навстречу попалась вереница индийских парней, тащивших на голове кувшины с водой. Я посторонился, чтобы пропустить их. На улице я увидел большую деревянную бочку на колесах, передвижную цистерну, так сказать. Один из индийцев доставал из бочки воду ведром и разливал ее по кувшинам. Я наблюдал за этим до бесконечности, ожидая Прабакера, парни успели сделать несколько ходок вверх и вниз. Когда Прабакер подошел, я спросил его, что они делают. Он объяснил, что они таскают воду для моего душа. На крыше установлен большой бак, и они наполняют его. — Ну да, так всегда делается. — Ты знаешь об этом, теперь и я знаю, но вчера это явилось для меня настоящим откровением. В этой жаре я залезаю под душ не меньше трех раз в день. Мне и в голову не могло прийти, что людям приходится подниматься с кувшинами на шесть лестничных пролетов, чтобы я мог ублажать себя. Я пришел в ужас и сказал Прабакеру, что больше ни за что и никогда не буду принимать душ в этой гостинице. — А он что ответил? — Он сказал, что я ничего не понимаю, что это их заработок. Если бы не туристы вроде меня, объяснил он, у этих индийцев не было бы работы. А им ведь надо содержать семью. Он настаивал, что я должен принимать душ три, четыре, пять раз в день. Карла кивнула. — Он велел мне посмотреть, как они покатят бочку. И я понял, что он хотел этим сказать. Это были сильные, здоровые парни, и они гордились тем, что занимаются делом, а не попрошайничают и не воруют. Они со своей бочкой влились в поток транспорта, высоко подняв голову и ловя на себе восхищенные взгляды индийских девушек. — Так ты принимаешь теперь душ? — Да, трижды в день, — рассмеялся я. — Но я хотел тебя спросить, за что Летти так взъелась на Маурицио? Она опять посмотрела тяжелым взглядом прямо мне в глаза, уже вторично за этот вечер. — У Летти налажены связи в Отделе регистрации иностранцев: один из крупных чиновников отдела питает слабость к сапфирам, и Летти поставляет их ему по оптовой цене или даже чуть ниже. И иногда, в обмен на эту… любезность, она имеет возможность помочь кому-нибудь продлить визу — почти бессрочно. Маурицио хотел продлить визу еще на год и притворился, что влюблен в Летти, — фактически, соблазнил ее, — а получив, что ему требовалось, он ее бросил. — Летти ведь твоя подруга… — Я предупреждала ее. Маурицио — не из тех мужчин, в которых можно влюбляться. С ним можно делать все, что угодно, но только не влюбляться. — И все-таки он тебе нравится? Несмотря на то, что он так поступил с твоей подругой? — Он поступил именно так, как я от него и ожидала. С его точки зрения, он провернул честную сделку — поухаживал за девушкой в обмен на визу. Со мной ему и в голову не пришло бы выкинуть что-нибудь подобное. — Он что, боится тебя? — улыбнулся я. — Да, я думаю, боится. Немножко. И это одна из причин, по которым он мне нравится. Я не смогла бы уважать человека настолько бестолкового, что он не боялся бы меня хоть чуть-чуть. Она встала, я поднялся тоже. Ее зеленые глаза, повлажневшие в свете уличного фонаря, были драгоценными камнями, будящими желание. Губы приоткрылись в полуулыбке, которая принадлежала только мне одному, — это был мой момент, и мое сердце, неуемный попрошайка у меня в груди, с надеждой встрепенулось. — Когда ты поедешь завтра с Прабакером в его деревню, — сказала она, — постарайся отдаться этому целиком. Просто… плыви по течению. В Индии надо иногда уступить, чтобы добиться своего. — У тебя всегда наготове какой-нибудь благоразумный совет, да? — спросил я, усмехнувшись. — Это не благоразумие, Лин. Благоразумие, на мой взгляд, значительно переоценивают, тогда как оно всего лишь та же рассудочность, из которой вытряхнули всю суть. Я не стремлюсь быть благоразумной. Большинство благоразумных людей, которых я знаю, действуют мне на нервы, но по-настоящему умные люди всегда привлекают меня. Если бы я хотела дать тебе благоразумный совет — чего я не хочу, — то я сказала бы: не напивайся, не кидай деньги на ветер и не влюбляйся в какую-нибудь деревенскую девчонку. Вот это было бы благоразумно. Но я предпочитаю просто разумное, и потому рекомендую тебе не противиться ничему, с чем бы ты там ни столкнулся. Ну ладно, я пошла. Разыщи меня, когда вернешься. Мне хочется встретиться с тобой после этого, действительно хочется. Она поцеловала меня в щеку и направилась к дому. Я подавил в себе желание схватить ее в объятия и прижать свои губы к ее губам. Я смотрел, как она идет; ее темный силуэт был частью самой ночи. Фонарь над дверью ее дома осветил ее теплым желтоватым светом, но мне казалось, что это мои глаза оживили ее тень, что это мое сердце наполнило ее бестелесную оболочку светом и красками любви. В дверях она обернулась, увидела, что я смотрю на нее, и мягко закрыла дверь за собой. Я был уверен, что этот последний час с ней был моим тестом на «Борсалино». Всю дорогу до своей гостиницы я гадал, выдержал я испытание или нет. И сейчас, спустя много лет, я продолжаю гадать об этом. И по-прежнему не знаю ответа. Глава 5

The script ran 0.038 seconds.