1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Гермиона заставила себя прекратить то, что было для нее хуже смерти, – пренебрежение с его стороны.
– Вам не кажется, что он чересчур увлекается всякими сатанистскими идейками? – обернувшись к Урсуле, протянула она своим своеобразным звучным голосом, увенчав фразу резким и коротким смешком, в котором слышалась откровенная издевка.
Женщины насмешливо смотрели на него, и их колкие взгляды превращали его в пустое место. Гермиона рассмеялась резким, торжествующим смехом, глумясь над ним, как будто он был самым последним ничтожеством.
– Нет, – сказал он. – Настоящий дьявол, готовый задушить любое проявление жизни, – это как раз вы.
Гермиона долго и пристально изучала его сердитым и надменным взглядом.
– Вам ведь все про это известно, не так ли? – спросила она с холодной саркастической усмешкой.
– Мне известно достаточно, – ответил он, и его лицо стало жестким и бесчувственным, как сталь.
На Гермиону нахлынуло ужасное отчаяние, и в то же время она почувствовала, как с нее спали оковы, она наконец ощутила себя свободной. Она любезно повернулась к Урсуле, точно они были знакомы очень давно.
– Вы правда приедете в Бредолби? – с настойчивостью спросила она.
– Да, мне бы этого очень хотелось, – ответила Урсула.
Гермиона благодарно посмотрела на нее, думая при этом о чем-то своем и уносясь мыслями куда-то далеко, точно ее что-то тревожило и словно она не осознавала, где находится.
– Я так рада, – произнесла она, приходя в себя. – Скажем, недели примерно через две. Хорошо? Я напишу вам сюда, на адрес школы. Да? И вы обязательно приедете? Буду очень рада. Прощайте. Всего хорошего.
Гермиона протянула руку и взглянула Урсуле в глаза. Она мгновенно угадала в этой девушке соперницу, но это странным образом воодушевило ее. Она повернулась, чтобы уйти, поскольку всегда чувствовала себя сильнее и выше других, если уходила, оставляя их позади. К тому же она уводила с собой мужчину, уводила с собой, несмотря на то, что он ее ненавидел.
Биркин неподвижно стоял в стороне, думая о чем-то своем. Когда пришла его очередь прощаться, он вновь заговорил.
– Существует огромная разница, – сказал он, – между настоящим чувственным существованием и порочным распутством разума и воли, которым и занимается в настоящее время род человеческий. По вечерам мы включаем электричество, рассматриваем себя, мы впитываем картинку своим разумом. Для того, чтобы понять, что же такое чувственная реальность, нужно отключиться, погрузиться в неизвестное и забыть обо всех желаниях. Это одно из необходимых условий. Для того, чтобы начать жить, придется сначала научиться отказываться от жизни. Но нас же раздирает тщеславие – вот в чем беда. Мы полны тщеславия и начисто лишены гордости. У нас нет гордости, зато тщеславны мы до невозможности, тщеславие – это опора наших пустотелых мирков. Мы скорее умрем, но не откажемся от нашего самодовольства, нашей самонадеянности, нашего своеволия.
В комнате воцарилась тишина. Обе женщины были возмущены и обижены. Слова Биркина звучали как публичное обличение. Напряженная поза Гермионы свидетельствовала, насколько он ей неприятен, поэтому она откровенно игнорировала его речь.
Урсула исподтишка наблюдала за ним и не могла понять, кого же она видит перед собой. Он был довольно привлекательной наружности – из-под его худобы и мертвенной бледности проступала интересная, скрытая от посторонних глаз красота; но другой голос рассказывал о нем совершенно иную историю. Величественная красота жизни сквозила в изгибе его бровей и подбородка, в его красивых, тонких, изящных чертах. Урсула не могла понять, где находится источник этой красоты. Но этот человек вызывал у нее ощущение красоты и свободы.
– Но у нас ведь достаточно чувственности, нам не нужно насильно искать ее в себе? – она повернулась к нему и вызывающе посмотрела на него зелеными глазами, в глубине которых мерцали золотые искорки смеха.
В ту же секунду верхняя часть его лица засветилась необычной, беззаботной и невероятно притягательной улыбкой, хотя губы так и остались плотно сжатыми.
– Далеко не достаточно, – сказал он. – Мы слишком увлечены собственными персонами.
– Но дело ведь не в тщеславии! – воскликнула она.
– Только в нем и ни в чем больше.
Она была совершенно обескуражена.
– А вам не кажется, что людям больше всего нравится любоваться собственными чувствами?
– Вот поэтому они воспринимают мир не чувствами, а похотью, а это уже совсем другое дело. Они ни на минуту не забывают, кто они такие, тщеславие так сильно укоренилось в них; вместо того, чтобы раскрепоститься и жить в другом мире, вращаться вокруг другой оси, они…
– Дорогая, вам уже давно пора пить чай, – вмешалась Гермиона, с любезной благожелательностью поворачиваясь к Урсуле. – Вы ведь весь день работали.
Биркин умолк на полуслове.
Раздражение и досада раскаленной иглой пронзили Урсулу.
Его лицо окаменело. Он попрощался так, словно она перестала для него существовать.
Они ушли.
Урсула еще несколько мгновений смотрела на дверь. Затем подошла к выключателю и, выключив свет, снедаемая мыслями и совершенно потерянная, упала в кресло.
Из глаз ее полились горькие слезы, она разрыдалась; но были ли это слезы радости или печали, не знала даже она сама.
Глава IV
Пловец
Пролетела неделя. В субботу было пасмурно, и теплый моросящий дождь то шел, то прекращался. В один из таких перерывов Гудрун и Урсула решили прогуляться до Виллей-Грин. Небо было затянуто тучами, но временами становилось ясно, на молодых зеленых ветках сидели птицы, громко щебеча свои песни, все живое на земле пробуждалось и торопливо пускалось в рост. Девушки шли быстро и весело, а вокруг них в мокрой утренней дымке слышалась мягкая, еле уловимая суета просыпающейся природы. У дороги стоял терновник, усыпанный, словно пеной, мокрыми белыми цветками, а между ними крошечными огоньками горели янтарные капельки. Багряные ветки матово темнели в сером утреннем свете, от высоких живых изгородей, нависших над дорогой, казалось, исходило призрачное сияние – они пробуждались ото сна. Утро было наполнено новой жизнью.
Когда сестры подошли к Виллей-Вотер, их взгляду открылось серое призрачное озеро, сливавшееся вдали с мокрой, почти прозрачной пеленой деревьев и лугов. Еле ощутимые звуковые вибрации раздавались из придорожных зарослей, птицы пытались пересвистать друг друга, вытекающая из озера вода волшебно журчала.
Девушки быстрым шагом продолжали свой путь. Там, где озеро поворачивало, возле самой дороги, под ореховым деревом они натолкнулись на поросший мхом лодочный сарай с небольшой пристанью и зачаленной возле подгнивших зеленых столбов лодкой, которая, словно тень, покачивалась на неподвижной серой воде. Все вокруг тихо шептало о наступлении лета.
Неожиданно из лодочного сарая выбежала белая фигура и быстро, в несколько прыжков, пересекла старый пирс, сильно испугав девушек. Выгнувшись в белую дугу, она стрелой прорезала воздух, послышался сильный всплеск, и над водой среди гладких кругов, в центре слегка волнующихся волн показалась голова пловца. В его распоряжении был весь водный мир, такой обволакивающий и такой недоступный. Он имел возможность погрузиться в чистый, прозрачный первозданный поток.
Гудрун стояла возле каменной стенки и не сводила с него глаз.
– Как же я ему завидую! – сказала она низким, полным страсти голосом.
– Уф! – поежилась Урсула. – Там так холодно!
– Верно, но все равно плавать там так здорово, так чудесно!
Сестры смотрели, как пловец уплывал все дальше и дальше, под дымчатую сень сцепившихся кронами деревьев, рассекая серую, влажную, тяжелую водную гладь мелкими гребками.
– Тебе хотелось бы оказаться на его месте? – спросила Гудрун, взглянув на Урсулу.
– Да, – ответила та. – Хотя не знаю – там так мокро!
– Вовсе нет, – рассеянно сказала Гудрун. Она зачарованно смотрела на движение разбегавшихся волн.
Проплыв достаточно большое расстояние, мужчина повернул обратно, теперь уже на спине, и, не поднимая головы от воды, разглядывал стоящих у стенки девушек. Они видели, как поднимается и опускается на легких волнах его раскрасневшееся лицо, и ощущали на себе его пристальный взгляд.
– Это же Джеральд Крич, – воскликнула Урсула.
– Я вижу, – ответила Гудрун.
Она, не двигаясь, вглядывалась в воду и в лицо, которое пока мужчина плыл вперед, то поднималось над гладью озера, то погружалось в нее. Он смотрел на них из другой стихии и сознание его превосходства над ними, возможности единолично владеть целым миром наполняло его душу ликованием. Он был неуязвимым и безупречным. Ему нравились эти энергичные, разрывающие водную гладь движения, и острое ощущение обволакивающей ноги холодной воды, которая только еще сильнее бодрила его. Он видел, что в отдалении, с берега за ним наблюдают девушки, и это ему нравилось. Он поднял руку над водой, приветствуя их.
– Он машет рукой, – сказала Урсула.
– Вижу, – ответила Гудрун.
Они наблюдали за ним. Он вновь сделал рукой приветственный жест, не подплывая, однако, ближе.
– Он похож на нибелунга, – рассмеялась Урсула. Гудрун промолчала и все так же не сводила глаз с водной глади.
Внезапно Джеральд развернулся и быстро поплыл в противоположном направлении, на этот раз на боку. Теперь он был на середине озера, он был одинок и неуязвим, это озеро принадлежало только ему. Он радовался, что в объятиях этой дотоле неведомой ему стихии не было никого, кроме него, что никто не задавал ему вопросов и не требовал соблюдать условности. Рассекая воду ногами и телом, он чувствовал себя счастливым – его ничто не сковывало, ничто не связывало, в этом водном мире он был самим собой.
Гудрун страшно завидовала ему. Ее настолько раздирало желание хотя бы на мгновение оказаться в полном одиночестве в этой водной стихии, что здесь, на дороге, она ощутила себя отлученной от рая.
– Боже, как же чудесно быть мужчиной! – воскликнула она.
– Что-что? – удивленно переспросила Урсула.
– Ты свободен, независим, можешь идти, куда только пожелаешь! – заливаясь румянцем, с горящими глазами взволнованно продолжала Гудрун. – Если ты мужчина и хочешь что-нибудь сделать, то ты это делаешь. Только перед женщиной сразу же возникает тысяча и одно препятствие.
Урсула спрашивала себя, что занимало мысли Гудрун, что могло породить такой всплеск эмоций. Ей никак не удавалось понять сестру.
– Что ты задумала? – спросила она.
– Ничего, – торопливо, точно оправдываясь, сказала Гудрун. – Но только представь себе: предположим, мне захотелось поплавать там, в озере. Это же невозможно, в нашей жизни такое невозможно, я не могу прямо сейчас сбросить одежду и прыгнуть в воду. Но это же смешно, из-за этого мы не можем ощутить всей прелести жизни.
Она так разгорячилась, так покраснела, так разошлась, что Урсула совсем смутилась.
Сестры пошли дальше, вверх по дороге. Их путь лежал между деревьями, а чуть выше раскинулась усадьба Шортландс. Они окинули взглядом длинный приземистый дом, перед которым кедры склоняли свои кроны, а дымка дождливого утра подчеркивала благородство его линий.
Гудрун не сводила с него взгляда.
– Он такой красивый, Урсула, правда? – спросила Гудрун.
– Очень, – ответила Урсула. – В нем столько покоя и очарования…
– У него к тому же есть форма – он часть эпохи.
– Какой эпохи?
– По-моему, восемнадцатого века, века Дороти Вордсворт[3] и Джейн Остен[4], разве я не права?
Урсула рассмеялась.
– Я не права? – повторила Гудрун.
– Возможно. Но, по-моему, Кричи не вписываются в эту эпоху. Насколько мне известно, Джеральд строит небольшую электростанцию, чтобы освещать дом, и к тому же применяет на практике последние достижения прогресса.
Гудрун передернула плечами.
– Разумеется, – сказала она. – Но это ведь неизбежно.
– Действительно, – рассмеялась Урсула. – В нем одном столько энергии, сколько хватило бы на несколько поколений. Его все за это терпеть не могут. Он же берет своих недругов за горло и отшвыривает их в сторону. Как только он усовершенствует все, что только можно, и когда больше нечего будет усовершенствовать, ему не останется ничего кроме как умереть. Но, по крайней мере, рвения ему не занимать.
– Пожалуй, – согласилась Гудрун. – Мне еще не доводилось видеть человека, в котором энергия так сильно била бы через край. Но я, к сожалению, не знаю, куда ее можно направить, на что он ее будет тратить?
– А я знаю, – сказала Урсула. – Он потратит ее на внедрение новейших достижений прогресса!
– Точно, – ответила Гудрун.
– Тебе известно, что он застрелил своего брата? – спросила Урсула.
– Застрелил брата? – воскликнула Гудрун, неодобрительно хмурясь.
– А ты не знала? Это правда. Мне казалось, что ты знаешь. Они с братом забавлялись с ружьем. Он попросил брата заглянуть в дуло, а ружье было заряжено, и мальчику снесло полголовы. Ужасная история, правда?
– Какой ужас! – воскликнула Гудрун. – И давно это было?
– Да, в то время они были еще мальчишками, – ответила Урсула. – По-моему, это один из самых жутких известных мне случаев.
– А он, конечно же, не знал, что ружье заряжено?
– Нет. Понимаешь ли, это старье много лет валялось в конюшне. Никому даже в самом страшном сне не снилось, что оно может выстрелить, никто и не предполагал, что оно заряжено. Ужасно, что это случилось.
– Как страшно! – воскликнула Гудрун. – Страшно даже подумать, что такое с кем-то случилось в детстве, ведь за это потом расплачиваешься в течение целой жизни. Представь себе, двое мальчишек играют – и вдруг такое происходит с ними, происходит совершенно случайно, без всяких причин. Урсула, это ведь очень страшно! Вот что совершенно выводит меня из себя. С убийством еще можно как-то смириться, за ним стоит чей-то умысел. Но чтобы случилось такое…
– Возможно, в этом был какой-то невольный умысел, – сказала Урсула. – Такая игра в убийство изначально заключает в себе примитивное желание убивать, разве нет?
– Желание! – холодно и как-то ожесточенно сказала Гудрун. – Не думаю, что они вообще играли в убийство. Просто один мальчишка предложил другому: «Загляни-ка в дуло, а я нажму на курок, посмотрим, что будет». Мне кажется, это чистой воды несчастный случай.
– Нет, – возразила Урсула. – Я бы, например, ни за что на свете не смогла нажать на курок ружья, будь оно даже десять раз не заряжено, если кто-то в это время смотрел бы в дуло. Человек чисто инстинктивно так не сделает – просто не сможет.
Гудрун умолкла на несколько секунд, совершенно не соглашаясь с сестрой.
– Разумеется, – ледяным тоном произнесла она. – Если ты взрослая женщина, то инстинкт тебя остановит. Но я не думаю, что то же можно сказать и о двух играющих мальчиках.
Она говорила холодно и радраженно.
– Очень даже можно, – упорствовала Урсула.
В этот момент в нескольких ярдах от них женский голос громко произнес:
– Черт бы тебя побрал!
Девушки прошли немного вперед и по другую сторону изгороди, в поле, увидели Лору Крич и Гермиону Роддис. Лора Крич сражалась с воротами, пытаясь их открыть. Урсула тут же быстро подошла к ней и помогла приподнять дверь.
– Огромное спасибо, – поблагодарила, раскрасневшись, Лора, которая в этот момент была похожа на смущенную амазонку. – Они слетели с петель.
– Да, – сказала Урсула. – К тому же они такие тяжелые.
– На удивление! – воскликнула Лора.
– Как поживаете? – все еще стоя в поле, пропела Гермиона, у которой появилась, наконец, надежда, что теперь уж ее точно услышат. – Теперь все хорошо. Вы на прогулку? Конечно. Этот цвет молодой зелени просто прекрасен, вы не находите? Он такой красивый – прямо-таки сияющий. Доброе утро, доброе утро – вы зайдете ко мне в гости? Большое спасибо… на следующей неделе… да… До свидания, всего хорошего.
Гудрун и Урсула смотрели, как она медленно наклоняет и поднимает голову, кивком прощаясь с ними, как медленно машет рукой, как улыбается странной деланной улыбкой. Все это вкупе с ее тяжелыми, все время спадающими на глаза светлыми волосами придавало этой высокой женщине необычный, вызывающий неприязнь вид. Они повернулись, чувствуя себя служанками, которые больше не требовались хозяйке. Четыре женщины пошли каждая своей дорогой.
Когда сестры отошли на достаточное расстояние, Урсула, щеки которой пылали, заговорила:
– Я всегда считала и продолжаю считать, что она ведет себя нагло.
– Кто? Гермиона Роддис? – спросила Гудрун. – Почему?
– Как она обращается с людьми – это же верх наглости!
– Что ты, Урсула, в чем ты усмотрела наглость? – с прохладцей спросила Гудрун.
– Да в том, как она себя ведет. Уму непостижимо, как она умеет издеваться над людьми. Это самое настоящее издевательство. Она нахалка. «Вы зайдете ко мне в гости?» Как будто мы должны теперь пасть на колени и благодарить за оказанную нам честь.
– Я не понимаю, Урсула, чего ты так распаляешься, – несколько раздраженно сказала Гудрун. – Все знают, какие нахалки эти женщины свободных нравов, решившие освободиться от аристократических условностей.
– Но это же никому не нужно – и к тому же так вульгарно, – воскликнула Урсула.
– Нет, я так не считаю. А если бы и считала – то pour moi, elle n’existe pas.[5] Со мной она будет обязана обращаться с должным уважением.
– Думаешь, ты ей нравишься? – поинтересовалась Урсула.
– Да нет, не думаю.
– Тогда почему она пригласила тебя погостить у нее в Бредолби?
Гудрун медленно повела плечами.
– В конце концов, на то, чтобы понять, что мы не такие как все, ума у нее хватает, – сказала Гудрун. – Уж кто-кто, а она не дура. Я бы тоже скорее пригласила в гости неприятного мне человека, чем заурядную женщину, ни на шаг не отступающую от того, что принято в ее кругу. Иногда Гермиона Роддис умеет рисковать своей репутацией.
Какое-то время Урсула обдумывала эту мысль.
– Сомневаюсь, – сказала она. – На самом деле она ничем не рискует. Думаю, нам стоит уважать ее только за то, что она знает, что может пригласить нас – простых учительниц – и избежать всяких пересудов.
– Вот именно! – поддержала ее Гудрун. – Подумай об огромном множестве женщин, которые на такое не осмеливаются. Она извлекает наибольшую пользу из своих привилегий – а это уже что-то. Я правда думаю, что на ее месте мы делали бы то же самое.
– Нет, – возразила Урсула. – Нет. Мне бы вскоре это надоело. Я не стала бы тратить свое время на такие игры. Это ниже моего достоинства.
Сестры, словно ножницы, отсекали все, что становилось им поперек дороги; их можно было сравнить с ножом и точилом, которые при соприкосновении друг с другом становились острее и острее.
– Конечно, – внезапно воскликнула Урсула, – ей придется благодарить судьбу, если мы вообще приедем к ней в гости. Ты очень красива, в тысячу раз красивее, чем она была и есть, и, по-моему, одеваешься в тысячу раз лучше. В ней нет свежести и естественности распустившегося цветка, она всегда выглядит одинаково, ее образ продуман до мелочей; к тому же мы гораздо умнее многих ее знакомых.
– Без сомнения! – ответила Гудрун.
– И это просто следует принять как данность, – сказала Урсула.
– Разумеется, следует, – согласилась Гудрун. – Но ты не понимаешь, что быть совершенно заурядной, совершенно обычной, совершенно похожей на любого человека с улицы – это высший шик, потому что при этом ты становишься шедевром рода человеческого, ты не просто человек с улицы, а мастерское его изображение.
– Какая гадость! – воскликнула Урсула.
– Да, Урсула, во многих отношениях ты совершенно права. Ты не осмеливаешься быть кем-то, кто не является à terre[6], настолько à terre, что это уже становится мастерским изображением заурядности.
– Но ведь это же тупость – притворяться хуже, чем ты есть, – рассмеялась Урсула.
– Ужасная тупость! – согласилась Гудрун. – Урсула, это действительно тупость, ты нашла верное слово. После такого, в конце концов, захочется воспарить ввысь и произносить речи, как Корнель.
Сознание собственной правоты вызвало румянец на щеках Гудрун и волнение в сердце.
– Важничать, – сказала Урсула. – Хочется важничать, стать лебедем в гусиной стае.
– Точно! – воскликнула Гудрун. – Лебедем в гусиной стае.
– Все так заняты игрой в гадкого утенка, – с ироничной усмешкой воскликнула Урсула. – А я вот ни капли не чувствую себя убогим и жалким гадким утенком. Я искренне чувствую себя лебедем среди гусей – и с этим нельзя ничего поделать. Они сами заставляют меня так чувствовать. И их мысли обо мне меня нисколько не волнуют. Je m’en fiche[7].
Гудрун неприязненно и со странной, не известно откуда появившейся завистью посмотрела на Урсулу.
– Итак, единственное, что нам остается, – презирать их всех, всех до одного, – сказала она.
Сестры повернули назад к дому, где их ждали книги, беседа и работа, где они ждали бы наступления понедельника, начала школьной недели. Урсула часто задумывалась о том, что ей нечего было ждать, кроме как начала и конца учебной недели и начала и конца каникул. Вот и вся ее жизнь! Иногда ее, когда ей казалось, что жизнь пройдет и закончится и ничего, кроме этого, не будет, начинал душить страх. Но на самом деле она никогда до конца в это не верила. Она была бодра духом, а жизнь казалась ей ростком, который постепенно рос под землей, но еще не достиг ее поверхности.
Глава V
Пассажиры
В один прекрасный день Биркина вызвали в Лондон. Он редко подолгу жил на одном месте. Он снимал комнаты в Ноттингеме, потому что с этим городом была связана его профессиональная деятельность. Однако он часто бывал в Лондоне и Оксфорде. Он много ездил, поэтому его жизнь не была размеренной и в ней не было какого-то определенного ритма и единой цели.
На вокзальной платформе он заметил Джеральда Крича, который читал газету и, очевидно, ожидал прибытия поезда. Биркин держался на некотором расстоянии, среди других ожидающих. Не в его правилах было кому-нибудь навязываться.
Время от времени Джеральд поднимал глаза от газеты и в характерной для него манере смотрел по сторонам. Даже при том, что он внимательно вчитывался в газету, ему было необходимо пристально наблюдать за окружающими. Казалось, его сознание было разделено на два потока. Он вдумывался в то, о чем читал в газете, и одновременно краем глаза следил за бурлящей вокруг него жизнью, ничего не упуская из виду. Наблюдавшего за ним Биркина такое раздвоение выводило из себя. К тому же он подметил, что Джеральд никого излишне близко к себе не подпускал, хотя в случае необходимости он превращался в необычайно добродушного и общительного человека.
И сейчас, увидев, как на лице Джеральда зажглось это добродушное выражение, Биркин резко вздрогнул. Джеральд же, вытянув руку в приветственном жесте, пошел ему навстречу.
– Привет, Руперт, куда это ты собрался?
– В Лондон. Ты, я вижу, тоже.
– Да…
Джеральд с любопытством изучал лицо Биркина.
– Хочешь, поехали вместе, – предложил он.
– А ты разве не в первом классе? – поинтересовался Биркин.
– Терпеть не могу тамошнюю публику, – ответил Джеральд. – Третий будет в самый раз. Там есть вагон-ресторан, можно будет выпить чаю.
Мужчины стали рассматривать вокзальные часы, поскольку тем для разговора больше не находилось.
– Что пишут в газете? – спросил Биркин.
Джеральд быстро взглянул на собеседника.
– Даже смешно, что они тут печатают, – сказал он. – Вот две передовицы, – он показал на «Дейли Телеграф», – в них нет ничего, кроме обычной газетной болтовни.
Он мельком просмотрел статьи.
– Потом есть еще небольшое – как бы его назвать… – эссе, что ли, рядом с передовицами. Оно утверждает, что среди нас должен появиться человек, который наполнит жизнь новым смыслом, откроет нам новые истины, научит нас относиться к жизни по-новому. В противном случае через несколько лет наша жизнь разобьется на мелкие кусочки, а страна ляжет в руинах…
– Полагаю, это очередная газетная чушь, – сказал Биркин.
– Нет, похоже, автор говорит искренне и причем сам в этом верит, – ответил Джеральд.
– Дай-ка мне, – попросил Биркин, протягивая руку за газетой.
Подошел поезд, они прошли в вагон-ресторан и сели друг против друга за маленький столик возле окна. Биркин просмотрел газету, затем взглянул на Джеральда, который дожидался, пока тот закончит.
– Мне кажется, он действительно думает искренне, – сказал он, – правда, если он вообще о чем-нибудь думает.
– Так ты считаешь, что дела обстоят именно так? Ты правда считаешь, что нам нужны новые убеждения?
Биркин пожал плечами.
– Мне кажется, что люди, которые утверждают, что им нужна новая религия, принимают это новое самыми последними. Им действительно нужна новизна. Но досконально изучить жизнь, на которую мы сами себя обрекли, и отказаться от нее, – вот этого мы не сделаем никогда. Человек должен всей душой жаждать отринуть старое, только в этом случае сможет появиться что-то новое – это истинно даже в масштабах одной личности.
Джеральд неотрывно смотрел на него.
– Ты считаешь, что нам нужно разорвать все ниточки, что связывают нас с этой жизнью, и просто взять и расправить крылья? – спросил он.
– С этой жизнью – да. Нам нужно полностью ее разрушить или же она задушит нас, как старая кожа душит выросший из нее организм. Потому что больше растягиваться она уже не сможет.
В глазах Джеральда зажглась загадочная легкая улыбка, хладнокровная и заинтересованно-удивленная.
– И с чего же, по-твоему, нужно начинать? Ты считаешь, что следует перестроить весь общественный порядок? – спросил он.
Маленькая, напряженная морщинка прорезала лоб Биркина. Ему тоже не терпелось продолжить разговор.
– Я вообще ничего не считаю, – ответил он. – Если нам и правда захочется лучшей доли, то придется уничтожать старые порядки. А до тех пор всякие предложения – это лишь скучная забава для людей с большим самомнением.
Легкая улыбка в глазах Джеральда постепенно угасла, и он поинтересовался, пристально смотря на Биркина ледяным взглядом:
– Ты правда думаешь, что все настолько плохо?
– Абсолютно.
Улыбка появилась вновь.
– И в чем ты усмотрел признаки краха?
– Во всем, – ответил Биркин. – Мы все время отчаянно лжем. Одно из наших умений – лгать самим себе. У нас есть идеал совершенного мира – мира понятного, лишенного путаницы и самодостаточного. И, руководствуясь этим идеалом, мы наполняем его грязью; жизнь превращается в уродливый труд, люди – в копошащихся в грязи насекомых, только для того чтобы твои шахтеры могли поставить в свою гостиную пианино и чтобы в твоем современном доме был дворецкий, а в гараже автомобиль. А в масштабах нации наша гордость – это «Ритц» и «Эмпайр», Габи Деслиз[8] и воскресные газеты. Это же просто чудовищно.
После такой тирады Джеральду потребовалось некоторое время, чтобы собраться с мыслями.
– Ты хочешь заставить нас отказаться от домов и вернуться к природе? – спросил он.
– Я вообще не хочу никого заставлять. Люди вольны делать только то, что им хочется… и на что они способны. Если бы они были способны на что-нибудь другое, они бы и были совершенно другими.
Джеральд вновь задумался. Он не собирался обижать Биркина.
– А ты не думаешь, что это, как ты сказал, пианино этого самого шахтера является символом искренности, символом подлинного желания привнести в шахтерские будни возвышенное?
– Возвышенное? – воскликнул Биркин. – Да уж. Удивительно, на какие высоты вознесет их это роскошное пианино! Насколько же оно поднимет его в глазах соседей-шахтеров! Его отражение увеличится в глазах соседей, как увеличилась фигура того путника в Брокенских горах, с помощью пианино он вырастет на несколько футов, и будет самодовольно этому радоваться. Он живет ради этого брокенского эффекта, ради своего отражения в глазах других людей. Как и ты. Если ты – важный человек в глазах человечества, то ты важный человек и в своих собственных глазах. Вот поэтому-то ты так усердствуешь в своих шахтах. Если ты производишь уголь, на котором в день готовят пять тысяч обедов, то ты становишься в пять тысяч раз важнее, чем если бы ты готовил ужин только для себя одного.
– Думаю, ты прав, – рассмеялся Джеральд.
– Разве ты не видишь, – продолжал Биркин, – что помогать своему соседу готовить пищу – это то же самое, что есть ее самому? «Я ем, ты ешь, он ест, вы едите, они едят» – а дальше что? Нужно ли каждому спрягать глагол до конца? С меня довольно и первого лица единственного числа.
– Приходится начинать с материальных ценностей, – сказал Джеральд.
Однако Биркин проигнорировал его слова.
– Должны же мы ради чего-то жить, мы ведь не скот, которому вполне хватает пощипать травки на лугу, – сказал Джеральд.
– Вот расскажи мне, – продолжал Биркин, – ради чего ты живешь?
На лице Джеральда появилось озадаченное выражение.
– Ради чего я живу? – переспросил он. – Думаю, я живу ради работы, ради того, чтобы что-то создавать, поскольку у меня есть свое предназначение. Кроме того, я живу, потому что мне дана жизнь.
– А из чего складывается твоя работа? Ежедневно извлекать из земли как можно больше тонн угля. Когда мы добудем нужное количество угля, когда у нас будет обитая бархатом мебель, и пианино, когда мы приготовим и употребим рагу из кролика, когда мы согреемся и набьем животы, когда мы наслушаемся, как юная красавица играет на пианино, – что будет тогда? Что будет после того, как все эти материальные ценности выполнят свою роль прекрасной отправной точки?
Джеральд улыбнулся словам и саркастическому юмору своего собеседника. Однако в то же время они пробудили в нем серьезные мысли.
– Так далеко мы еще не зашли, – ответил он. – Еще очень много людей ждут своего кролика и огня, на котором будут его жарить.
– То есть, пока ты добываешь уголь, мне придется охотиться на кролика? – подшучивая над Джеральдом, спросил Биркин.
– Совершенно верно, – ответил Джеральд.
Биркин изучал его прищуренным взглядом. Он заметил, что Джеральд великолепно умеет превращаться как в добродушно-бесчувственного, так и в необычайно злорадного субъекта – и все это таилось под располагающей к себе внешностью владельца компании.
– Джеральд, – сказал он, – иногда я тебя просто ненавижу.
– Я знаю, – ответил Джеральд. – И почему же?
Биркин задумался, и на несколько минут его лицо стало непроницаемым.
– Мне хотелось бы знать, сознаешь ли ты разумом свою ненависть ко мне, – наконец сказал он. – Ты когда-нибудь сознательно ощущал отвращение ко мне – ненавидел ли меня непонятно за что? В моей жизни бывают странные мгновения, когда я просто смертельно ненавижу тебя.
Джеральд несколько опешил, даже немного смутился. Он не вполне понимал, что от него хочет услышать его собеседник.
– Разумеется, иногда у меня возникает к тебе ненависть, – сказал он. – Но я не отдаю этому отчет – по крайней мере, я никогда не ощущал ее чересчур остро.
– Тем хуже, – сказал Биркин.
Джеральд заинтересованно посмотрел на него. Он никак не мог раскусить этого человека.
– Тем хуже, да? – повторил он.
Мужчины на какое-то время замолчали, а поезд все мчался и мчался вперед. По лицу Биркина было видно, что он напряжен и немного раздражен, на его лбу собрались резкие глубокие и неприязненные складки. Джеральд смотрел устало, но настороженно, просчитывая дальнейшие ходы и не до конца понимая, к чему клонит его собеседник.
Внезапно Биркин вызывающе взглянул Джеральду прямо в глаза.
– Джеральд, в чем, по-твоему, суть и смысл твоей жизни? – спросил он.
Джеральд вновь оказался в тупике. Не удавалось ему разгадать, что затеял его друг. Разыгрывал ли он его или говорил совершенно серьезно?
– Так сразу и не скажу, нужно подумать, – ответил он с едва уловимой иронией.
– Может, основа твоей жизни любовь? – откровенно и с предупредительной глубокомысленностью спросил Биркин.
– Ты обо мне говоришь? – переспросил Джеральд.
– Да.
Последовало по-настоящему озадаченное молчание.
– Не могу сказать, – ответил Джеральд. – Пока еще нет.
– А в чем тогда до сих пор заключалась твоя жизнь?
– Ну, я все время что-то искал, пробовал, добивался поставленных целей.
Лоб Биркина собрался в складки, похожие на волны на неправильно отлитом листе стали.
– Я считаю, – сказал он, – у человека должно быть в жизни одно, самое главное, занятие. Таким единственным занятием я назвал бы любовь. Но сейчас я ни к кому не испытываю этого чувства, сейчас во мне нет любви.
– А ты когда-нибудь любил по-настоящему? – спросил Джеральд.
– И да, и нет, – ответил Биркин.
– Не до самоотречения? – спросил Джеральд.
– До самоотречения – нет, никогда, – ответил Биркин.
– Как и я, – сказал Джеральд.
– А тебе хотелось бы? – спросил Биркин.
Джеральд пристально и саркастически посмотрел собеседнику в глаза. Его взор блестел.
– Не знаю, – ответил он.
– А я хочу – я хочу любить, – сказал Биркин.
– Хочешь?
– Да, и хочу любить без оглядки.
– Без оглядки… – повторил Джеральд.
Он мгновение помедлил и спросил:
– Только одну женщину?
Вечернее солнце, заливающее желтым светом поля, зажгло на лице Биркина натянутое и рассеянное упорство. Джеральд все еще не мог понять, что скрывает душа этого человека.
– Да, только одну женщину, – ответил Биркин.
Но Джеральду показалось, что его друг сам себя пытается убедить в этом, что он не до конца уверен в своих словах.
– Я не верю, что женщина и только женщина станет смыслом моей жизни, – сказал Джеральд.
– Разве ты не считаешь возможным сосредоточить свою жизнь вокруг любви к женщине? – спросил Биркин.
Джеральд прищурился и, пристально наблюдая за своим товарищем, улыбнулся непонятной, жутковатой улыбкой.
– И никогда не считал, – сказал он.
– Нет? А вокруг чего, в таком случае, сосредоточена твоя жизнь?
– Я не знаю – мне хотелось, чтобы на этот вопрос мне ответил бы кто-нибудь другой. Насколько я понимаю, в моей жизни такого средоточия нет вообще. Она искусственно поддерживается общественными порядками.
Биркин задумался над его словами, точно в них было что-то затрагивающее его душу.
– Понимаю, – сказал он, – У тебя нет ядра, вокруг которого можно было бы построить свою жизнь. Старые идеи уже мертвы и похоронены – они ничего нам не дадут. По-моему, остается только совершенное единение с женщиной – брак в высшем его проявлении – кроме этого не осталось ничего.
– То есть, ты считаешь, что не будет женщины – не будет и всего остального? – спросил Джеральд.
– Именно так – если учитывать, что Бог умер.
– Тогда нам придется трудновато, – сказал Джеральд. Он отвернулся и посмотрел в окно на пролетающие мимо золотые сельские пейзажи.
Биркин не мог не отметить про себя, каким красивым и мужественным было лицо его друга и что ему достало хладнокровия напустить на себя равнодушный вид.
– Ты думаешь, что у нас мало шансов на успех? – спросил Руперт.
– Если нам придется поставить в основу своей жизни женщину, если мы поставим все, что у нас есть, на одну-единственную женщину и только на нее, то, полагаю, что да, – ответил Джеральд. – Я не думаю, что вообще когда-нибудь буду строить свою жизнь таким образом.
Биркин со злостью следил за ним взглядом.
– Ты прирожденный скептик, – сказал он.
– Ничего не поделаешь, такие уж чувства у меня возникают, – ответил тот.
И он опять посмотрел на собеседника своими голубыми, мужественными, сияющими глазами, в которых читалась насмешливая ирония. На мгновение во взгляде Биркина полыхнул гнев. Но вскоре они уже смотрели обеспокоено, с сомнением, а потом и вовсе смягчились, и в них появились теплота, горячая нежность и улыбка.
– Меня это очень беспокоит, Джеральд, – сказал он, морща лоб.
– Я уже вижу, – сказал Джеральд и его губы тронула по-мужски скупая улыбка.
Сам того не осознавая, Джеральд поддался влиянию своего друга. Ему хотелось находиться рядом с ним, стать частью его мира. В Биркине он видел некое родство духа. Однако глубже заглядывать ему не хотелось. Он чувствовал, что ему, Джеральду, были известны более основательные, не терявшие со временем своей актуальности истины, чем любому другому знакомому ему человеку. Он чувствовал себя более зрелым, более опытным. В друге его привлекали переменчивая теплота и готовность соглашаться с чужими мыслями, а также блистательная, страстная манера говорить. Он наслаждался богатой игрой слов и быстрой сменой эмоций. На истинный смысл слов он никогда не обращал внимания: ему-то было лучше знать, что за ними скрывается.
Биркин это понимал. Он видел, что Джеральд хотел бы испытывать к нему нежность и в то же время не принимать его всерьез. И это заставляло его держаться твердо и холодно. Поезд бежал дальше, он смотрел в окно на поля, и Джеральд перестал для него существовать.
Биркин смотрел на поля, на закат и думал: «Если человечество будет уничтожено, если наша раса будет уничтожена, как был уничтожен Содом, и останется это вечернее солнце, которое зальет светом землю и деревья, то я готов умереть. То, что наполняет их, останется, оно не исчезнет. В конце концов, что есть человечество, как не одно из проявлений непостижимого? И если человечество исчезнет, это будет означать, что это проявление нашло свое наивысшее выражение, что в его развитии наступил завершающий этап. Та сила, которая находит свое выражение и которой еще только предстоит его найти, не исчезнет никогда. Она здесь, в этом сияющем закате. Пусть человечество исчезнет – а так со временем и случится. Проявления созидательного начала существовать не перестанут, только они-то и останутся в этом мире. Человечество перестало быть проявлением непостижимого. Человечество – это невостребованное письмо. Что-то другое станет сосудом для этой силы, она воплотится в жизнь по-новому. Так пусть же человечество исчезнет как можно скорее».
Джеральд прервал его размышления вопросом:
– Где ты остановишься в Лондоне?
Биркин поднял голову.
– У друга в Сохо. Мы платим за квартиру пополам, и я живу там, когда захочу.
– Отличная идея – иметь более-менее собственное жилье, – сказал Джеральд.
– Да. Но я особенно туда не стремлюсь. Я устал от людей, которых постоянно там встречаю.
– Что за люди?
– Художники, музыканты – в общем, лондонская богема – самые расчетливые богемные крючкотворы из всех когда-либо пересчитывавших свои гроши. Но есть и несколько приличных людей, которые умеют иногда вести себя вполне достойно. Они необычайно яростно ратуют за перестройку этого мира – они, по-моему, живут отрицанием и только отрицанием – они просто не могут жить без какого-нибудь отрицания.
– Кто они? Художники, музыканты?
– Художники, музыканты, писатели, бездельники, натурщицы, продвинутые молодые люди – все, кто открыто пренебрегает условностями и не принадлежит ни к одной среде. Зачастую это юнцы, которых выставили из университета, и девицы, живущие, как они говорят, самостоятельно.
– И все свободные от предрассудков? – спросил Джеральд.
Биркин увидел интерес в его глазах.
– С одной стороны, да. С другой – совершенно ограниченные. Но несмотря на все их непристойное поведение, поют они одну и ту же песню.
Он взглянул на Джеральда и увидел, что в его голубых глазах зажглись огоньки странного желания. Он также заметил, как хорош собой тот был. Джеральд был привлекателен, казалось, в его жилах стремительно бежала наэлектризованная кровь. Его голубые глаза горели ярким и в то же время холодным светом, во всем его теле, его формах была какая-то красота, неподражаемая томность.
– Я проведу в Лондоне два-три дня – мы должны как-нибудь встретиться, – предложил Джеральд.
– Да, – согласился Биркин, – но в театр или мюзик-холл мне не хочется – лучше ты заходи ко мне, посмотрим, что ты скажешь о Халлидее и его приятелях.
– С большим удовольствием, – рассмеялся Джеральд. – Что ты делаешь сегодня?
– Я обещал встретиться с Халлидеем в кафе «Помпадур». Это отвратительное место, но больше негде.
– Где это? – спросил Джеральд.
– На Пиккадилли-Серкус.
– Понятно – пожалуй, я туда подойду.
– Подходи. Мне кажется, тебя это позабавит.
Близился вечер. Они только что проехали Бедфорд. Биркин смотрел на природу и чувствовал какую-то безнадежность. Он всегда так себя чувствовал, когда поезд приближался к Лондону. Его неприязнь к человечеству, к скоплению человеческих существ, была почти патологической.
– Там, где вечер залил алым светом луг, и вокруг… – бормотал он себе под нос, как бормочет приговоренный к смертной казни человек.
Джеральд, ни на минуту не терявший бдительности, настороженно наклонился вперед и с улыбкой спросил:
– Что ты там бормочешь?
Биркин взглянул на него, рассмеялся и повторил:
– Там, где вечер залил алым светом луг,
И вокруг
Все живое – что-то там, не помню слова, – и овцы
Задремало вдруг…[9]
Джеральд также посмотрел через окно на сельский пейзаж. А Биркин, уже потерявший и интерес, и расположение духа, сказал ему:
– Когда поезд подходит к Лондону, я всегда чувствую себя приговоренным к смерти. Я чувствую такое отчаянье, такую безнадежность, как будто наступил конец света.
– Неужели?! – сказал Джеральд. – А конец света тебя пугает?
Биркин медленно повел плечами.
– Не знаю, – сказал он. – Пожалуй, да, когда все свидетельствует о его наступлении, а он никак не наступает. Но больше всего меня пугают люди – даже не представляешь, насколько.
В глазах Джеральда появилась возбужденно-радостная улыбка.
– Что ты говоришь! – сказал он. И посмотрел на собеседника серьезными глазами.
Через несколько минут поезд уже летел по уродливым кварталам разросшегося Лондона. Все в вагоне были наготове и ждали, когда, наконец, можно будет выбраться на свободу. Наконец они вышли под огромную сводчатую крышу вокзала и оказались в кромешном городском мраке. Биркин сжал зубы – он был на месте.
Мужчины вместе сели в такси.
– Ты не чувствуешь себя отлученным от рая? – спросил Биркин, когда они уже быстро неслись вперед в маленьком, отгораживающем их от внешнего мира автомобиле и выглядывали из него наружу, на огромную, безликую улицу.
– Нет, – рассмеялся Джеральд.
– Вот это-то и есть смерть, – сказал Биркин.
Глава VI
Creme de Menthe[10]
Несколько часов спустя они встретились в кафе. Джеральд прошел через двустворчатую дверь в просторное помещение с высокими потолками, где в клубах сигаретного дыма неясно виднелись лица и головы посетителей, бесконечное число раз расплывчато отражавшиеся в огромных настенных зеркалах. Ему показалось, что он попал в туманное, сумрачное царство питавших пристрастие к вину призраков, чьи голоса сливались в единый гул, пронизывавший голубую пелену табачного дыма. И тут же стояли обитые красным плюшем диваны, на которых в этой призрачной обители удовольствий можно было найти пристанище.
Джеральд медленно шел мимо столиков, внимательно рассматривая все вокруг блестящими глазами, не упуская ничего из виду. Он шел мимо столиков, и люди поднимали на него затуманенные взгляды. Ему казалось, что он вот-вот окажется в дотоле не известной ему стихии, он направлялся в иной, залитый светом мир мимо погрязших в пороках душ. Это забавляло его и доставляло ему удовольствие. Он окинул взглядом эти склонившиеся над столиками призрачные, эфемерные, озаренные смутным светом лица. И тут он увидел Биркина, который поднялся с места и махал ему рукой.
За столиком рядом с Биркиным сидела девушка с темными, шелковистыми, пышными волосами, которые были коротко подстрижены согласно царившей в кругу художников моде и лежали ровно и прямо, точно у древней египтянки. Она была небольшого роста, хрупкая, с теплым цветом лица и огромными темными настороженными глазами. В ее облике сквозило изящество, почти красота, и в то же время была в ней некая притягивающая вульгарность, которая тут же зажгла в глазах Джеральда маленькую искорку.
Биркин, который казался замкнутым, оторванным от реальности, призрачным, представил ее как мисс Даррингтон. Она резко и как бы неохотно протянула руку для приветствия, пристально разглядывая Джеральда темными, широко раскрытыми глазами. Он сел, и тепло волной накатило на него.
Появился официант. Джеральд посмотрел, чем были наполнены бокалы. Биркин пил что-то зеленое, перед мисс Даррингтон стояла маленькая ликерная рюмка, на дне которой оставалось совсем чуть-чуть напитка.
– Не желаете ли еще …
– Бренди, – сказала она, допивая последнюю каплю и ставя рюмку на стол.
Официант исчез.
– Нет, – повернулась она к Биркину, продолжая прерванный разговор. – Он не знает о моем возвращении, он ужаснется, увидев меня здесь.
Она слегка картавила, произнося слова так, как лепетал бы их ребенок, и это одновременно казалось и естественным, и намеренным. Ее голос был тусклым и бесцветным.
– Где же он тогда? – спросил Биркин.
– Устраивает выставку для узкого круга приглашенных в доме леди Снельгроув, – ответила девушка. – Уоррен тоже там.
Они замолчали.
– Итак, – спросил Биркин бесстрастно, но заботливо, – что ты намерена делать?
Девушка угрюмо помедлила. Для нее этот вопрос был не из приятных.
– Ничего, – сказала она. – Завтра начну искать место натурщицы.
– К кому ты пойдешь? – спросил Биркин.
– Сначала пойду к Бентли. Но, боюсь, он сердится на меня за мое исчезновение.
– Это когда ты позировала для его мадонны?
– Да. А если я ему не нужна, я знаю, что всегда смогу работать у Кармартена.
– Кармартена?
– Лорда Кармартена – фотографа.
– Прозрачная ткань, голые плечи…
– Да. Но все совершенно прилично.
Опять повисла пауза.
– А что ты будешь делать с Джулиусом? – спросил он.
– Ничего, – ответила она. – Просто буду его игнорировать.
– Так у вас все кончено?
Она не ответила на его вопрос, угрюмо отвернувшись в сторону.
К их столику торопливо подошел еще один молодой человек.
– Привет, Биркин! Привет, Киска, когда это ты вернулась? – нетерпеливо спросил он.
– Сегодня.
– А Халлидей знает?
– Понятия не имею. Мне все равно.
– Ха-ха. Так между вами все по-прежнему, не так ли? Не возражаете, если я присяду к вам?
– Не видишь, мы с Р’упертом р’азговариваем, – холодно, и в то же время трогательно, словно ребенок, сказала она.
– Чистосердечное признание облегчает душу, не правда ли? – съязвил молодой человек. – Ладно, всем пока.
Окинув Биркина и Джеральда пронзительным взглядом, молодой человек ушел, развернувшись так круто, что полы его пальто взметнулись в стороны.
Все это время на Джеральда никто не обращал никакого внимания. Однако его чувства говорили ему, что девушка тянется к нему всем телом. Он ждал, прислушивался к разговору, пытаясь сложить воедино разрозненную информацию и понять, о чем идет речь.
– Ты будешь жить у себя на квартире? – спросила Биркина девушка.
– Да, дня три поживу, – ответил Биркин. – А ты?
– Пока не знаю. Я всегда могу пойти к Берте.
Последовало молчание.
Неожиданно девушка обернулась к Джеральду и достаточно официально, вежливо и холодно спросила его, как спросила бы женщина, сознающая более высокое положение своего собеседника и в то же время не отрицающая возможности возникновения между ними более интимных отношений:
– Вы хорошо знаете Лондон?
– Не сказал бы, – рассмеялся он. – Я бываю в городе достаточно часто, а сюда пришел впервые.
– Так вы не художник? – спросила она, и по ее голосу сразу можно было сказать, что она будет общаться с ним не так, как с людьми своего круга.
– Нет, – ответил он.
– Он человек военный, а кроме того – исследователь и Наполеон от промышленности, – отрекомендовал его богемному обществу Биркин.
– Вы военный? – спросила девушка с холодным и в то же время живым любопытством.
– Уже нет, несколько лет назад я вышел в отставку, – ответил Джеральд.
– Он участвовал в последней войне, – сказал Биркин.
– Вот как? – спросила девушка.
– А затем исследовал дебри Амазонки, – продолжал он, – теперь же он управляет угольными шахтами.
Девушка с пристальным любопытством взглянула на Джеральда. Такое описание собственной персоны насмешило его. Однако он гордился собой, чувствовал себя настоящим мужчиной. Его голубые проницательные глаза заискрились смехом, на румяном лице с четко выделяющимися на нем светлыми усами читалось удовлетворенное выражение, оно сияло жизненной силой. Он разжигал в ней любопытство.
– Как долго вы пробудете здесь? – поинтересовалась она.
– Пару дней, – ответил он. – Но я никуда особенно не тороплюсь.
Она не сводила с его лица пристального и глубокого взгляда, подстегивая его интерес и поднимая в нем волну возбуждения. Он с острым наслаждением ощущал свое тело, ощущал собственную привлекательность. Он чувствовал, что способен на все, способен даже испускать электрические разряды. И он ощущал на себе пылкий взгляд ее темных глаз. А ее глаза были действительно прекрасными – темными, широко распахнутыми; она смотрела на него страстно и откровенно. Но в них было и другое выражение – горькое и грустное, – которое плавало на поверхности, словно масляная пленка на воде. Она сняла шляпку, так как в кафе было жарко; на ней была свободная блузка простого покроя, которая завязывалась вокруг шеи тесемкой. Но несмотря на всю простоту, сшита она была из богатого персикового креп-де-шина, и он мягкими, тяжелыми складками обволакивал ее юную шею и тонкие запястья. Она выглядела просто и безукоризненно, настоящей красавицей, за что следовало бы благодарить ее природную привлекательность и изящество форм, мягкие темные волосы, спадающие ровной пышной массой с обеих сторон лица, четкие изящные и нежные черты лица. Легкая полнота, длинная шея и яркая невесомая туника, окутывающая ее стройные плечи, – все это придавало ее облику легкую египетскую нотку.
Она сидела совершенно недвижно, почти растворяясь в пространстве, настороженно, и витая мыслями где-то далеко.
Джеральда невероятно сильно к ней потянуло. Его вдруг пронзила чудесная, сулящая наслаждение мысль: она будет подчиняться ему! – и он с каким-то бессердечием лелеял эту мысль. Она была жертвой. Он ощущал, что она была в его власти, и он собирался быть снисходительным. Странные электрические потоки один за другим устремлялись вверх по его ногам, даря ему необычайную полноту чувственного удовольствия. Выпусти он этот разряд на волю, его сила мгновенно уничтожила бы ее. Но она ждала чего-то, не обращая ни на кого внимания и погрузившись в свои мысли.
Какое-то время они болтали о пустяках. Вдруг Биркин произнес:
– А вот и Джулиус! – и, привстав, он помахал вновь прибывшему.
Девушка с любопытством и какой-то злорадностью, даже не повернувшись, кинула взгляд через плечо. Джеральд наблюдал, как всколыхнулись возле ушей ее темные, шелковистые волосы. Он чувствовал, что ее пристальный взгляд устремлен на приближающегося мужчину, поэтому тоже посмотрел на него.
К ним неуклюжей походкой направлялся полный бледный молодой человек с довольно длинными густыми светлыми волосами, ниспадающими из-под черной шляпы. На его лице светилась наивная, теплая и в то же время вялая улыбка.
Желая поскорее поздороваться, Джулиус Халлидей торопливо шел к Биркину, и только подойдя совсем уж близко, заметил девушку. Он попятился, побледнел и воскликнул фальцетом:
– Киска, а ты что тут делаешь?!
Посетители кафе как один подняли головы, точно животные, услыхавшие крик своего сородича. Халлидея словно пригвоздило к месту и только губы его слегка подрагивали, растягиваясь в безвольной улыбке, похожей на гримасу умственно отсталого человека.
Девушка не сводила с него мрачного, глубокого, как ад, взгляда, который говорил о чем-то известном только ему и ей и в то же время молил о помощи. Этот человек был пределом ее мечтаний.
– Зачем ты вернулась? – повторил Халлидей все тем же высоким истеричным голосом. – Я же сказал тебе не возвращаться.
Девушка не ответила, но и не сводила с него того же пристального злобного, тяжелого взгляда, который вынудил его отступить к другому столику, на безопасное расстояние от нее.
– Ладно уж, тебе же хотелось, чтобы она вернулась. Давай-ка, присаживайся, – сказал ему Биркин.
– Нет, я не хотел, чтобы она возвращалась, я приказал ей не возвращаться. Зачем ты вернулась, Киска?
– Уж не затем, чтобы что-нибудь от тебя получить, – сказала она полным отвращения голосом.
– Тогда зачем ты вообще вернулась?! – закричал Халлидей, срываясь на писк.
– Она приходит и уходит, когда пожелает, – ответил за нее Руперт. – Так ты присядешь или нет?
– Нет, с Киской я рядом сидеть не буду, – вскричал Халлидей.
– Я тебя не укушу, не бойся, – необычайно резко и отрывисто сказала она, хотя при этом чувствовалось, что его растерянность тронула ее.
Халлидей подошел и присел за столик, приложил одну руку к сердцу и воскликнул:
– Вот так поворот! Киска, и зачем ты все это делаешь… Чего ты вернулась?
– Уж не затем, чтобы что-нибудь из тебя выудить, – повторила она.
– Это я уже слышал, – пропищал он.
Она повернулась к нему спиной и завела разговор с Джеральдом Кричем, в глазах которого едва уловимо светились веселые огоньки.
– А в окружении дикарей вам было страшно? – спокойно и как-то вяло поинтересовалась она.
– Нет – особого страха я не испытывал. Вообще-то, дикари совершенно безобидные, они еще не знают, что к чему, их нельзя по-настоящему бояться, потому что тебе известно, как с ними обходиться.
– Правда? А мне казалось, что они очень жестокие.
– Я бы так не сказал. На самом деле, не такие уж они и жестокие. В животных и людях не так уж много жестокости, поэтому я не стал бы говорить, что они очень уж опасны.
– Только если они не собираются в стаи, – вмешался Биркин.
– Правда? – спросила она. – Ой, а я-то думала, что дикари все как один опасны и что они разделываются с человеком прежде, чем он успеет моргнуть.
– Неужели? – рассмеялся Крич. – Вы их переоцениваете. Они слишком похожи на всех остальных, только познакомишься – и весь интерес сразу же пропадает.
– О, так значит, исследователи вовсе не отчаянные храбрецы?
– Нет, здесь все дело не столько в преодолении страха, сколько в преодолении трудностей.
– А! Но вы когда-нибудь чего-нибудь боялись?
– Вообще? Не знаю. Да, кое-чего я все-таки боюсь – что меня закроют, запрут где-нибудь – или свяжут. Я боюсь оказаться связанным по рукам и ногам.
Она не сводила с него своих черных глаз, пристально изучая его, и этот взгляд ласкал такие глубинные уголки его души, что внешняя оболочка оставалась совершенно незатронутой. Он наслаждался тем, как она по капле высасывает из него раскрывающие его истинную природу откровения, забираясь в самые потаенные, тщательно скрываемые, наполненные мраком, глубины его сердца. Она хотела познать его сущность. Казалось, ее темные глаза проникали в самые дальние уголки его обнаженного тела. Он чувствовал, что она предала себя в его руки, что между ними неизбежно произойдет близость, что она должна будет разглядеть его, познать его. Это пробуждало в нем интерес и ликование. К тому же он чувствовал, что она должна будет отдаться на его милость, признать в нем повелителя.
Сколько вульгарности было в этом разглядывании, погружении в его душу, сколько раболепия! И дело было не в том, что ей были интересны его слова; ее увлекало то, что он позволил ей узнать о себе, его сущность; ей хотелось разгадать его секрет, познать, что значит быть мужчиной.
Джеральд странно и как-то невольно улыбался – полной яркого света и в то же время возбужденной улыбкой. Он положил руки на стол, свои загорелые, сулящие погибель руки, по-животному чувственные и красивые по форме, вытянув их в ее сторону. Они завораживали ее. И она это знала, – она словно со стороны наблюдала за своим восхищением.
К столику подходили и другие мужчины, перекидываясь парой слов с Биркиным и Халлидеем. Джеральд, понизив голос так, чтобы было слышно только Киске, поинтересовался:
– Откуда это вы вернулись?
– Из деревни, – ответила девушка тихо, но по-прежнему звучно. Ее лицо застыло. Она перевела взгляд на Халлидея, и ее глаза загорелись мрачным огнем. Плотный белокурый молодой человек совершенно ее не замечал; он и правда боялся ее. На какое-то время Киска забыла про Джеральда. Пока что он не всецело завладел ее душой.
– А какое отношение имеет к этому Халлидей? – спросил он также очень тихо.
Несколько секунд она молчала, а затем неохотно рассказала:
– Он вынудил меня жить с ним, а теперь хочет выкинуть меня, как ненужную вещь. В то же время он не позволяет мне уйти к кому-нибудь другому. Он хочет, чтобы я похоронила себя в деревне. И теперь он говорит, что я преследую его, что он не может от меня избавиться.
– Никак не поймет, что ему нужно, – сказал Джеральд.
– Ему нечем понимать, поэтому он и не может ничего понять, – ответила она. – Он ждет, чтобы кто-нибудь подсказал ему, что делать. Он никогда не делает того, что ему хочется – он просто не знает, чего ему хочется. Он совершенный младенец.
Джеральд несколько секунд разглядывал нежное, простоватое лицо Халлидея, напоминавшее лицо слабоумного человека. Эта нежность, однако, была по-своему привлекательна: можно было радостно погрузиться с головой в эту мягкую и теплую разлагающуюся пучину.
– Он что, держит вас в своей власти? – спросил Джеральд.
– Видите ли, он заставил меня бросить все и жить с ним против моей воли, – ответила она. – Он пришел ко мне и лил слезы, я никогда не видела столько слез, он говорил, что не переживет, если я уйду от него. И он не уходил, он все стоял и стоял рядом. Он заставил меня вернуться. И так он ведет себя каждый раз. Теперь у меня будет ребенок, а он хочет откупиться от меня сотней фунтов и отправить меня в деревню, чтобы никогда меня больше не видеть. Но я не собираюсь доставлять ему такого удовольствия, после того как …
На лице Джеральда появилось загадочное выражение.
– У вас будет ребенок? – недоверчиво спросил он. Он смотрел на нее и не мог поверить: она была такой молодой, ее духу, казалось, была чужда любая мысль о материнстве.
Она, не стесняясь, посмотрела ему в глаза, и при этом в ее собственных темных, наивных глазах появилось хитрое выражение, точно у нее возникли нехорошие мысли, мысли темные и необузданные. Невидимый постороннему глазу огонь начал разгораться в его сердце.
– Да, – ответила она. – Разве это не чудовищно?
– А вы хотите его? – спросил он.
– Не хочу, – ответила она, вложив всю душу в свой ответ.
– Но… – продолжал он, – сколько уже?
– Десять недель, – сказала она.
Все это время она не сводила с него своих темных, широко распахнутых, наивных глаз. Он молча обдумывал ее слова. Затем, внезапно сменив тему разговора и вновь обретая хладнокровие, он заботливо и внимательно спросил:
– А еду здесь подают? Вы хотели бы чего-нибудь съесть?
– Да, – ответила она. – Я бы с удовольствием поела устриц.
– Отлично, – согласился он. – Устрицы, так устрицы.
Он подал знак официанту.
Халлидей вспомнил о ее существовании, только когда перед ней появилось блюдо с устрицами. Внезапно он вскричал:
– Киска, нельзя же есть устрицы и запивать их бренди!
– Тебе-то что до этого? – спросила она.
– Ничего, – попытался оправдаться он. – Но нельзя есть устрицы и запивать их бренди.
– Да не пью я бренди, – ответила она и выплеснула остатки напитка ему в лицо. Он странно пискнул. Она смотрела на него с полным равнодушием.
– Киска, зачем ты это сделала? – в панике вскричал он.
Джеральду показалось, что он страшно боится ее и что вместе с тем получает от этого страха удовольствие. Казалось, он смаковал свой ужас, наслаждался своей ненавистью к ней, вновь и вновь прогонял эти чувства через себя, высасывая из них все до последней капли – и все это, трясясь от страха. Джеральд решил, что перед ним полный странностей дурак, но при этом дурак довольно интересный.
– Но Киска, – обратился к ней другой мужчина очень тихим, но едким голосом, в котором слышались интонации воспитанника Итона, – ты обещала не обижать его.
– Я его и не обижаю, – ответила она.
– Что будешь пить? – спросил молодой человек. Он был смугл, гладкокож и полон скрытой жизненной силы.
– Я не люблю пор’тер, Максим, – ответила она.
– Тогда попроси шампанского, – аристократическим шепотом подсказал тот.
Джеральд внезапно понял, что этот намек относился к нему.
– Закажем шампанское? – смеясь, спросил он.
– Да, сухое, будьте добр’ы, – с детской картавостью попросила она.
Джеральд наблюдал за тем, как она ела устрицы. Она делала это изящно и утонченно, кончики ее тонких пальчиков, казалось, были необычайно чувствительными, поэтому она отрывала устрицу от раковины нежными, мелкими движениями, и не менее осторожно и изящно отправляла ее в рот. Ему очень нравилось смотреть на нее, а вот у Биркина это вызывало раздражение. Все пили шампанское. Максим, чопорный молодой русский с гладко выбритым свежим лицом и черными, сальными волосами, похоже, был единственным абсолютно спокойным и трезвым человеком. Биркин был бледен, словно призрак, и витал мыслями где-то далеко, глаза Джеральда улыбались ярко, весело и в то же время холодно, он с покровительственным видом придвинулся к похорошевшей Киске, которая обмякла от вина, обнажив, подобно цветку красного лотоса, свою гибельную сердцевину, любуясь сама собой, вспыхнув от вина и восхищения мужчин алым румянцем. Халлидей выглядел дурак дураком. Ему хватило одного бокала – он опьянел и стал глупо хихикать. Но он ни на минуту не терял располагающую к нему теплую наивность, в которой и заключалась его привлекательность.
– Я боюсь только черных тараканов, – сказала Киска, внезапно подняв голову и обратив к Джеральду черные глаза, которые, казалось, подернула невидимая поволока страсти.
Он рассмеялся зловещим, исходящим из глубины его существа смехом. Ее детский лепет ласкал его нервы, а ее горящие, влажные глаза, обращенные теперь только к нему и забывшие обо всем на свете, кроме него, вызывали в нем чувство собственной значимости.
– Нет, – запротестовала она. – Ничего другого я не боюсь. Но черные тараканы – фу! – она с отвращением содрогнулась, как будто при одной мысли о них ей становилось плохо.
– Вы имеете в виду, – с дотошностью подвыпившего человека допытывался Джеральд, – что боитесь даже смотреть на тараканов или того, что они вас укусят или принесут иной вред?
– Они что, еще и кусаются?! – вскричала девушка.
– Какая отвратительная мерзость! – воскликнул Халлидей.
– Не знаю, – ответил Джеральд, окидывая взглядом присутствующих. – Кто-нибудь знает, кусаются черные тараканы или нет? Но не в этом дело. Вы боитесь, что они могут покусать или же у вас возникает метафизическое отвращение?
Девушка все это время не спускала с него наивного взгляда.
– О, по-моему, они отвратительны и ужасны! – воскликнула она. – Когда я вижу таракана, у меня по всему телу ползут мурашки. А если он на меня заползет, я точно знаю, что умру не сходя с места – в этом я совершенно уверена.
– Надеюсь, нет, – прошептал молодой русский.
– Я совершенно уверена, Максим, – продолжала настаивать она.
– Значит, они на вас не заползут, – понимающе улыбаясь, сказал Джеральд.
Каким-то непонятным образом между ними установилось взаимопонимание.
– Как говорит Джеральд, это метафизическое отвращение, – закончил Биркин.
Последовала неловкая пауза.
– Так ты, Киска, больше ничего не боишься? – спросил молодой русский своим желчным, глухим и чопорным голосом.
– Не совсем, – отвечала она. – Я много чего боюсь, но это же совсем др’угое. Вот кр’ови я совсем не боюсь.
– Не боишься кр’ови! – передразнил ее молодой человек с полным, бледным, насмешливым лицом, подсаживаясь к их столику со стаканом виски.
Киска посмотрела на него мрачным, неприязненным взглядом, полным презрения и отвращения.
– Ты в самом деле не боишься крови? – настаивал другой, насмешливо ухмыляясь.
– Нет, не боюсь.
– Да ты вообще когда-нибудь видела где-нибудь кровь, кроме как в плевательнице у зубного врача? – продолжал насмехаться молодой человек.
– Я не с тобой разговариваю! – надменно ответила она.
– Но ты же можешь ответить мне? – настаивал он.
Вместо ответа она внезапно пырнула ножом его полную бледную руку. Он с непристойной бранью вскочил на ноги.
– Сразу видно, кто ты такой, – презрительно заявила Киска.
– Да пошла ты! – огрызнулся молодой человек, стоя возле столика и глядя на нее сверху с раздражением и злобой.
– Прекратите! – повинуясь импульсу, резко приказал Джеральд.
Молодой человек не сводил с нее сардонически-презрительного взгляда, хотя на полном, бледном лице было только забитое и смущенное выражение. Из его руки текла кровь.
– Фу, какая гадость, уберите это от меня! – пискнул Халлидей, зеленея и отворачиваясь.
– Тебе нехорошо? – заботливо спросил сардонический молодой человек. – Тебе нехорошо, Джулиус? Черт, друг, это же ерунда, не позволяй ей тешить себя мыслью, что она все-таки тебя доконала – мужик, не давай ей повода для радости, она только этого и ждет.
– Ой! – пискнул Халлидей.
– Максим, он сейчас блеванет, – предупредила Киска.
Обходительный молодой русский встал, взял Халлидея под руку и увлек его за собой. Биркин, побледнев и съежившись, недовольно смотрел на все происходящее. Раненый сардонический молодой человек ушел, с самым завидным присутствием духа игнорируя свою кровоточащую руку.
– На самом деле он жуткий трус, – объяснила Джеральду Киска. – Он чересчур сильно виляет на Джулиуса.
– Кто он такой? – спросил Джеральд.
– На самом деле он еврей. Я его не выношу.
– Ну, давайте забудем про него. А что случилось с Халлидеем?
– Джулиус самый тр’усливый тр’ус на свете, – воскликнула она. – Он всегда падает в обморок, если я беру в руки нож – он меня боится.
– Хм! – хмыкнул Джеральд.
– Они все меня боятся, – сказала она. – Только евр’ей думает, что он сможет показать свою хр’абрость. Но среди них всех он самый большой тр’ус, потому что вечно волнуется о том, что люди о нем подумают – вот Джулиусу на это наплевать.
– Один стоит у подножья лестницы под названием «отвага», а другой – на самом ее верху – добродушно сказал Джеральд.
Киска посмотрела на него и медленно-медленно улыбнулась. Румянец и сокровенное знание, придававшее ей сил, делали ее неотразимой. В глазах Джеральда замерцали два огонька.
– Почему они зовут тебя Киской? Потому что ты ведешь себя как кошка? – поинтересовался.
– Да, думаю, что поэтому, – ответила она.
Он улыбнулся еще шире.
– Скорее всего; или как молодая самка пантеры.
– О боже, Джеральд! – с отвращением сказал Биркин.
Они оба напряженно взглянули на Биркина.
– Ты сегодня какой-то молчаливый, Р’уперт, – обратилась к нему девушка слегка высокомерным тоном, сознавая, что другой мужчина опекает ее в данный момент.
Вернулся Халлидей, у него был жалкий и больной вид.
– Киска, – сказал он. – Лучше бы ты этого не делала. Ох!
Он со стоном рухнул в кресло.
– Тебе лучше пойти домой, – посоветовала она ему.
– Я пойду домой, – сказал он. – Пойдем все вместе. Не зайдете к нам на квартиру? – предложил он Джеральду. – Я был бы очень рад. Пошли – было бы здорово. Ну что?
|
The script ran 0.01 seconds.