Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Д. Г. Лоуренс - Сыновья и любовники [1913]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман

Аннотация. Роман «Сыновья и любовники» (Sons and Lovers, 1913) — первое серьёзное произведение Дэвида Герберта Лоуренса, принесшее молодому писателю всемирное признание, и в котором критика усмотрела признаки художественного новаторства. Эта книга стала своего рода этапом в творческом развитии автора: это третий его роман, завершенный перед войной, когда еще не выкристаллизовалась его концепция человека и искусства, это книга прощания с юностью, книга поиска своего пути в жизни и в литературе, и в то же время это роман, обеспечивший Лоуренсу славу мастера слова, большого художника. Важно то, что в этом произведении синтезированы как традиции английского романа XIX века, так и новаторские открытия литературы ХХ века и это проявляется практически на всех уровнях произведения. Перевод с английского Раисы Облонской.

Аннотация. Творчество английского писателя Дэвида Герберта Лоуренса (1885—1930) вызывало полярные суждения читателей, критиков и общественности. Его романами зачитывались и в то же время их осуждали как непристойные. Прекрасный стилист и тонкий знаток человеческой души, Лоуренс посвятил свой во многом автобиографический роман «Сыновья и любовники» взаимоотношениям родителей между собой, сыновей и отца, сыновей и матери. Семейная атмосфера накладывает отпечаток на отношения героя романа — Пола Морела — со своими возлюбленными. В его жизни появляется сначала Мириам, потом Клара, но единственная женщина, с которой Пол связан неразрывными узами, — это его мать.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

— Говорят тебе, не брал! — заорал Морел. — Опять ко мне цепляешься, а? Нет, хватит с меня. — Только я отвернусь, ты крадешь у меня из кошелька шестипенсовик. — Я тебе этого не спущу, — сказал он, вне себя отшвырнув стул. Торопливо пошел умыться, потом решительно отправился наверх. Скоро он спустился, уже одетый, с большим узлом в огромном синем клетчатом платке. — Жди теперь, когда меня увидишь, — сказал он. — Скорей, чем мне захочется, — отвечала она; и тут Морел со своим узлом затопал вон из дома. Она сидела и не могла унять дрожь, но сердце до краев было полно презренья. Что делать, если он уйдет на какую-нибудь другую шахту, станет там работать и свяжется с другой женщиной? Но нет, где ему, слишком хорошо она его знает. И уж в этом она вполне уверена. Но все равно тревога терзала душу. — Где наш папка? — спросил Уильям, придя из школы. — Он сказал, что от нас убежал, — отвечала мать. — Куда? — Да кто ж его знает. Увязал свои пожитки в синий платок и сказал, что не вернется. — Что ж мы станем делать? — вскрикнул мальчик. — Да не бойся, никуда он не денется. — А вдруг не вернется? — со слезами спросила Энни. И вместе с Уильямом она забилась в угол дивана, они сидели там и плакали. А миссис Морел рассмеялась. — Дурачки вы мои! — воскликнула она. — Еще нынче вечером его увидите. Но дети были безутешны. Смеркалось. Миссис Морел, охваченная усталостью, забеспокоилась. Она говорила себе, какое облегчение никогда больше не видеть Уолтера; но и тревожно было — ведь у нее на руках дети; да и чувствовала она, что внутренне еще связана с ним, не готова его отпустить. И втайне отлично знала, нет, не может он уйти. Когда она пошла в сарай в конце огорода за углем, что-то помешало ей открыть дверь. Она посмотрела. За дверью лежал в темноте синий узел. Она присела на большой кусок угля и рассмеялась. И каждый раз, как взглядывала на него — такой большой и, однако, такой постыдный, сунутый в угол за дверь, с повисшими концами платка, будто удрученно опущенными ушами, ее опять разбирал смех. На душе полегчало. Миссис Морел ждала. Она знала, денег у него нет, так что если он задержится в пивной, его долг возрастет. Она так устала от него… устала до смерти. Ему не хватило мужества, даже чтоб вынести со двора свой узел. Она сидела и раздумывала, и около девяти он отворил дверь и вошел, жалкий, но при этом угрюмый. Она ни слова ему не сказала. Он снял куртку, плюхнулся в кресло и начал стаскивать башмаки. — Чем снимать башмаки, ты бы сперва принес свой узел, — спокойно сказала она. — Скажи спасибо, что я нынче вернулся, — сказал он угрюмо и поглядел исподлобья, стараясь, чтоб это прозвучало повнушительней. — Да куда бы ты пошел? Ты и узел-то свой не решился вынести со двора, — сказала миссис Морел. Таким он выглядел дураком, она даже и сердиться на него не могла. Он все стаскивал башмаки, готовился ко сну. — Не знаю, что у тебя там в синем платке, но если ты его не принесешь, его утром притащат в дом дети, — сказала она. Услыхав это, он встал, вышел во двор, через минуту вернулся и, не глядя в сторону жены, прошел через кухню и поспешно поднялся по лестнице. Увидев, как он с узлом в руках торопливо проскользнул в дом, миссис Морел посмеялась про себя, но горько ей было — ведь прежде она его любила.  3. Отход от Морела — сраженье за Уильяма   Следующую неделю Морел был просто невыносим. Подобно всем углекопам, он был большой поклонник лекарств, за которые, как ни странно, часто платил сам. — Уж и лексиру мне жалеешь, — сказал он. — Чего ж такое делается, в нашем доме и глотнуть ничего нету. Так что миссис Морел купила ему эликсир с купоросом, его любимое первейшее лекарство. И он приготовил себе кувшин полынного чаю. На чердаке у него были подвешены пучки сухих трав: полынь, рута, шандра, цветы бузины, неврачница, алтей лекарственный, иссоп, одуванчик и василек. Обычно на полке в камине стоял кувшин с тем или иным отваром, и Морел пил его, не жалея. — Красота! — сказал он, отпив полынного чая и чмокая губами. — Красота! — И стал уговаривать детей отведать. — Это получше всякого там вашего чаю или какава, — заверял он. Но они не соблазнялись. На сей раз, однако, несмотря на пилюли, на эликсир, на все его травы, «в башке стукотали молотки». У него было воспаление мозга. С того дня, как они с Джерри ходили в Ноттингем и он поспал на земле, он уже не был по-настоящему здоров. С тех пор он пил и буйствовал. Сейчас он чувствовал, что расхворался всерьез, и миссис Морел пришлось за ним ухаживать. Больной он был самый что ни на есть несносный. Но наперекор всему и независимо от того, что он был кормилец семьи, она уж никак не хотела его смерти. И какой-то частью своего существа все еще тянулась к нему. Соседки были к ней на редкость добры: то одна, то другая забирали к себе детей покормить, то одна, то другая хозяйничала внизу в доме, кто-нибудь днем приглядывал за малышом. Но все равно бремя оказалось тяжкое. Соседки помогали не каждый день. И тогда приходилось нянчить и малыша и мужа, убирать, стряпать, со всем справляться самой. Совсем измученная, она, однако, делала все, что требовалось. И денег кое-как хватало. Она получала семнадцать шиллингов в неделю от общества взаимопомощи, к тому же каждую пятницу Баркер или другой Морелов приятель откладывали долю прибыли их забоя для жены Морела. Соседки варили бульоны, давали яйца и прочие необходимые больному мелочи. Не помогай они ей так щедро в ту пору, миссис Морел пришлось бы залезть в долги, и это бы ее доконало. Шли недели. И Морелу, почти вопреки надежде, полегчало. У него был крепкий организм, и как только он стал поправляться, дело быстро пошло на лад. Скоро он уже слонялся по дому. За время болезни жена малость избаловала его. Теперь ему хотелось, чтобы она и дальше вела себя так же. Он часто прикладывал руку к голове, распускал губы, прикидываясь, будто его мучают боли. Но провести ее не удавалось. Поначалу она просто улыбалась про себя. Потом резко его отчитала: — Господи, да нельзя ж быть таким плаксой. Это его все-таки задело, но он по-прежнему притворялся больным. — Не строй из себя балованое дитятко, — отрывисто сказала жена. Он возмутился и как мальчишка вполголоса выругался. И пришлось ему заговорить обычным тоном и перестать хныкать. Однако на какое-то время в доме воцарился мир. Миссис Морел относилась к мужу терпимей, а он, словно ребенок, зависел от нее, и ему это было приятно. Ни он, ни она не понимали, что теперь она терпимей, оттого что меньше любит. Как-никак он до сих пор ее муж, ее мужчина. Она чувствовала: все, что происходит с ним, так или иначе касается и ее. От него зависит вся ее жизнь. Любовь к нему убывала очень постепенно, но неуклонно убывала. Теперь, с рождением третьего ребенка, ее существо больше не тянулось беспомощно к мужу, но подобно слабеющему, едва достигающему берега приливу, отступало все дальше. Она уже едва ли желала его. И отдалившись от него, почти уже не чувствуя его частью ее самой, а лишь частью жизненных обстоятельств, она не так близко к сердцу принимала его поведение и могла оставить его в покое. В тот год жизнь словно запнулась, и смутная тоска бередила душу Морела, будто для него наступила осень. Жена отвергла его, не без сожаления, но решительно; отвергла и теперь черпала и любовь и жизнь в детях. С этих пор он уже не очень-то много для нее значил — опустевшая оболочка прежнего зерна. Молча, неохотно он наполовину с этим согласился и, подобно множеству мужчин, уступил место детям. Пока Уолтер выздоравливал, а между ними все уже было кончено, оба попытались вернуться к тем отношениям, которые связывали их в первые месяцы брака. Он сидел дома, и когда дети уходили спать, а она шила — она все шила на руках, и его рубашки и всю детскую одежду, — он читал ей газету, медленно примеривался к словам и наконец выговаривал их, точно метал кольца в цель. Часто она его поторапливала, угадывая фразу наперед. И он униженно повторял ее слова. Случалось, они сидели молча, и странное то было молчание. Чуть слышно было, как быстро, легко протыкает ткань игла в руках жены, попыхивал дымом муж, горячо шипела решетка, когда он сплевывал в камин. В такие минуты мысли миссис Морел обращались к Уильяму. Мальчик подрастал. Был уже первым в классе, и учитель говорил, он в школе самый способный парнишка. Сын представлялся ей мужчиной, молодым, полным сил, и для нее мир снова озарялся светом. А Морел сидел совсем один, думать ему было не о чем, и становилось как-то не по себе. Душа его на свой лад, слепо, тянулась к жене, но та была недосягаема. Он ощущал некий душевный голод, пустоту внутри. Беспокойно ему было, тревожно. Скоро становилось душно, невтерпеж, нечем было дышать, и это ощущение передавалось жене. Когда они хоть недолго бывали вдвоем, им не хватало воздуха. И он шел спать, а она с радостью оставалась одна, работала, думала, жила. Меж Тем у нее снова должен был появиться ребенок, плод этой мирной передышки и нежности между отдаляющимися друг от друга родителями. Полу было семнадцать месяцев, когда родился этот четвертый ребенок. Это тоже был мальчик, пухленький, бледный, тихий, с мрачными синими глазами и опять с причудливо, слегка нахмуренными бровями. Был он белокурый и крепенький. Узнав, что она в положении, миссис Морел огорчилась из-за соображений материальных и оттого, что не любила мужа, но не из-за самого ребенка. Его назвали Артуром. Очень он был хорошенький, с копной золотых кудрей, и с самого начала всем предпочитал отца. Миссис Морел радовалась, что он любит отца. Стоило ему заслышать отцовы шаги, и он тотчас протягивал руки и радостно гукал. И если Морел оказывался в хорошем настроении, он сразу же отзывался своим громким, густым голосом: — Ну что, мой красавец? Сейчас, сейчас к тебе приду. И как только он снимал шахтерскую фуфайку, миссис Морел заворачивала дитя в фартук и отдавала отцу. — Ну, на что он похож! — восклицала она иной раз, отбирая малыша, лицо которого было перепачкано от отцовских поцелуев и тетешканья. И Морел весело смеялся. — Мой ягненочек — маленький углекоп! — восклицал он. И эти минуты, когда малыш примирял ее с отцом, были теперь счастливейшими в ее жизни. Меж тем Уильям все рос — высокий, сильный, бойкий, тогда как Пол, всегда довольно хрупкий и тихий, оставался худеньким и как тень семенил за матерью. Обычно живой и внимательный, он иногда впадал в уныние. Тогда мать находила трех-четырехлетнего мальчика на диване, в слезах. — Что случилось? — спрашивала она и не получала ответа. — Что случилось? — настаивала она, начиная сердиться. — Не знаю, — всхлипывал малыш. Тогда она пыталась вразумить его или развлечь, но тщетно. В таких случаях она приходила в отчаянье. Тогда отец, всегда нетерпеливый, с криком вскакивал со стула: — Пускай замолчит, не то я выбью из него дурь. — Только посмей, — холодно говорила мать. И уносила малыша во двор, усаживала в детский стульчик и говорила: — Теперь плачь, горе ты мое! И там он либо заглядится на бабочку на листьях ревеня, либо поплачет-поплачет да и уснет. Приступы эти бывали нечасто, но омрачали сердце матери, и она обращалась с Полом иначе, чем с другими детьми. Вдруг однажды поутру, когда она смотрела в долину Низинного в ожидании молотильщика, кто-то ее окликнул. Оказалось, это коротышка миссис Энтони в неизменном коричневом плисовом платье. — Слышьте, миссис Морел, хочу сказать вам словечко про вашего Уилли. — Вот как? — отозвалась миссис Морел. — Что такое случилось? — Раз парень кинулся на другого парня и рубаху ему изодрал, надо его поучить, — сказала миссис Энтони. — Ваш Элфрид не моложе моего Уильяма, — сказала миссис Морел. — Хоть бы и так, а все одно, по какому такому праву он ухватил моего за ворот да и разодрал вчистую. — Ну, я своих ребят не порю, — сказала миссис Морел, — а и порола бы, сперва послушала бы, что они сами скажут. — Получали б хорошую выволочку, может, были б получше, — огрызнулась миссис Энтони. — Вон ведь до чего дошло, нарочно воротник изодрал… — Уж, наверно, не нарочно, — сказала миссис Морел. — Выходит, я вру! — закричала миссис Энтони. Миссис Морел пошла прочь, закрыла за собой калитку. А когда взяла кружку с закваской, рука у нее дрожала. — Вот погодите, ваш хозяин узнает, — крикнула ей вдогонку миссис Энтони. В обед, когда Уильям покончил с едой и собрался опять уходить — ему было уже одиннадцать, — мать сказала: — Ты за что разорвал Элфриду Энтони воротник? — Когда это я порвал ему воротник? — Когда, не знаю, но его мать говорит, ты разорвал. — Ну… вчера… но он был уже рваный. — Но ты порвал еще больше. — Ну, мы играли в орехи, и я попал семнадцать раз… и тогда Элфи Энтони говорит:   Адам и Ева и Щипни Пошли купаться, Возьми вдвоем и утони, Кто ж спасся?   — Я и говорю: «Щипни», и щипнул его, а он разозлился, схватил мою биту и бежать. Ну, я за ним, поймал его, а он увернулся, воротник и порвался. Зато я отобрал свою биту. Уильям вытащил из кармана старый почерневший каштан на веревочке. Эта старая бита попала в семнадцать других бит на таких же веревочках и разбила их. Конечно же, мальчик гордился своей испытанной битой. — И все-таки, сам знаешь, ты не имел права рвать его воротник, — сказала мать. — Ну, мама! — возразил Уильям. — Я ж не хотел… воротник был старый, резиновый и все равно рваный. — В другой раз будь поосторожней, — сказала мать. — Я бы не хотела, чтобы с оторванным воротником пришел ты. — Вот еще, я ж не нарочно. От ее упреков ему стало не по себе. — Ну ладно… но будь поосторожней. Уильяма как ветром сдуло, он был доволен, что ему не попало. И миссис Морел, которая терпеть не могла любые осложнения с соседями, подумала, что все объяснит миссис Энтони и делу конец. Но в тот вечер Морел вернулся с шахты мрачнее тучи. Он стоял в кухне и сердито озирался, но сперва ничего не говорил. — А где это Уилли? — спросил он наконец. — Он-то зачем тебе понадобился? — спросила миссис Морел, уже догадавшись. — Он у меня узнает, только доберусь до него, — сказал Морел, со стуком поставив на кухонный шкафчик свою фляжку. — Похоже, тебя перехватила миссис Энтони и наплела насчет воротника своего Элфи, — не без насмешки сказала миссис Морел. — Не важно, кто меня перехватил, — сказал Морел. — Вот перехвачу нашего и пересчитаю ему кости. — Ну куда это годится, — сказала миссис Морел. — Злая ведьма невесть что тебе наболтала, а ты и рад напуститься на родных детей. — Я его проучу! — сказал Морел. — Чей он ни есть, нечего ему чужие рубахи драть да рвать. — Драть да рвать! — повторила миссис Морел. — Элфи забрал его биту, вот Уильям и погнался за ним, тот увернулся, Уильям нечаянно и ухватил его за воротник… Элфи и сам бы так его ухватил. — Знаю! — угрожающе крикнул Морел. — Ну да, знал еще раньше, чем тебе сказали, — съязвила жена. — Не твое дело! — бушевал Морел. — Я отец, вот и учу уму-разуму. — Хорош отец, — сказала миссис Морел, — наслушался крикливой бабы и готов выпороть родного ребенка. — Я отец! — повторил Морел. И не сказал больше ни слова, сидел и накалялся. Вдруг вбежал Уильям, крикнул с порога: — Можно мне чаю, мам? — Сейчас получишь кой-чего другого! — заорал Морел. — Не шуми, муженек, — сказала миссис Морел, — на тебя смотреть смешно. — Сейчас так его отделаю, посмеешься! — заорал Морел, вскочил и грозно уставился на сына. Уильям, для своих лет рослый, но чересчур впечатлительный, побледнел и с ужасом смотрел на отца. — Беги! — приказала сыну миссис Морел. Мальчик так растерялся, что не мог сдвинуться с места. Внезапно Морел сжал кулак и пригнулся. — Я ему покажу «беги»! — как сумасшедший заорал он. — Что? — воскликнула миссис Морел, задохнувшись от гнева. — Не тронешь ты его из-за того, что она наговорила, не тронешь! — Не трону? — заорал Морел. — Не трону? И, зло глядя на мальчика, метнулся к нему. Миссис Морел кинулась, встала между ними, подняла кулак. — Не смей! — крикнула она. — Чего? — заорал муж, на миг ошарашенный. — Чего? Миссис Морел круто обернулась к сыну. — Беги из дому! — в ярости приказала она. Повинуясь властному окрику, мальчик вмиг повернулся и был таков. Морел рванулся к двери, но опоздал. Он пошел назад, под слоем угольной пыли бледный от бешенства. Но теперь жена окончательно вышла из себя. — Только посмей! — громко сказала она, голос ее зазвенел. — Только посмей пальцем его тронуть! Потом всю жизнь будешь жалеть. И он испугался жены. И хоть ярость в нем накипала, он сел.     Когда дети подросли и их можно было оставлять одних, миссис Морел вступила в Женское общество. То был небольшой женский клуб при Товариществе оптовой кооперативной торговли, и собирались женщины в понедельник вечером в длинной комнате над бакалейной лавкой бествудского кооператива. Предполагалось, что они обсуждают, как сделать кооператив доходнее, и другие насущные дела. Иной раз миссис Морел что-нибудь им докладывала. И детям странно было видеть, как их вечно занятая по хозяйству мать сидит и быстро пишет, раздумывает, заглядывает в книжки и опять пишет. В эти минуты они особенно глубоко ее уважали. Общество им нравилось. Только к нему они и не ревновали мать — отчасти потому, что видели — для матери это удовольствие, отчасти из-за удовольствий, которые перепадали им. Кое-кто из враждебно настроенных к Обществу мужей, по мнению которых их жены стали слишком независимыми, называл его «воняй-болтай», иными словами «сборище сплетниц». Оно и правда, глядя на свои семьи, сравнивая свою жизнь с установками Общества, женщины могли роптать. А углекопы, поняв, что у их жен появились новые, собственные мнения, недоумевали. Обычно вечером в понедельник миссис Морел приносила множество новостей, и детям нравилось, когда к возвращению матери дома оказывался Уильям, ему она чего только не рассказывала. Потом, когда Уильяму исполнилось тринадцать, она устроила его в контору Кооператива. Был он очень толковый парнишка, прямодушный, с довольно резкими чертами лица и синими глазами истинного викинга. — С чего это мать надумала определять его в сидельцы? — сказал Морел. — Знай, будет штаны протирать, а заработает всего ничего. Сколько ему положили для начала? — Сколько для начала — не важно, — ответила миссис Морел. — Ну, ясно! Возьми я его с собой в шахту, он сразу станет получать добрых десять шиллингов в неделю. А только я уж знаю, по тебе, пускай лучше сидит день-деньской на табуретке за шесть шиллингов, чем пойдет за десять шиллингов со мной в шахту. — В шахту он не пойдет, — сказала миссис Морел, — и хватит об этом. — Выходит, мне годилось, а ему не годится. — Твоя мамаша отправила тебя в шахту двенадцати лет, а вот я со своим мальчиком так поступать не намерена. — В двенадцать! Еще и поране! — Ну, это все равно, — сказала миссис Морел. Она очень гордилась сыном. Он поступил на вечерние курсы и изучал стенографию, так что когда ему исполнилось шестнадцать, у них в конторе лишь один служащий превосходил его в искусстве стенографии и счетоводства. Потом он сам стал преподавать на вечерних курсах. Но был такой вспыльчивый, что спасало его только добродушие и большой рост. Уильям не чуждался никаких мужских занятий — занятий благопристойных. Бегал быстрее ветра. Двенадцати лет получил первый приз за состязание в беге: стеклянную чернильницу в форме наковальни. Она гордо красовалась на буфете и доставляла миссис Морел огромное удовольствие. Сын участвовал в состязании ради нее. Он примчался домой со своим призом и едва переводя дыхание крикнул: «Мама, смотри!» То была ее первая истинная награда. Она приняла ее как королева. — Какая прелесть! — воскликнула она. Со временем Уильям становился честолюбив. Все свои деньги он отдавал матери. Когда он зарабатывал четырнадцать шиллингов в неделю, она возвращала ему два шиллинга на карманные расходы, и так как он не пил, он чувствовал себя богачом. Он водил компанию с бествудской чистой публикой. По положению в городке выше всех стоял священник. За ним шел управляющий банка, потом доктора, потом торговцы, а уж после них сонмище углекопов. Уильям стал проводить время с сыновьями аптекаря, школьного учителя и торговцев. Он играл на бильярде в Зале ремесленников. Да еще танцевал — это уже вопреки желанию матери. Он наслаждался всеми радостями, которые мог предложить Бествуд, — от грошовых танцплощадок на Черч-стрит до занятий спортом и бильярда. Он развлекал Пола умопомрачительными рассказами о всевозможных цветущих красавицах, которые обычно, подобно срезанным цветам, жили в его сердце не долее двух недель. Случалось, иная красотка пыталась настичь своего заблудшего кавалера. Увидав у дверей незнакомку, миссис Морел тотчас понимала, чем дело пахнет. — Мистер Морел дома? — умоляюще спрашивала девица. — Мой муж дома, — отвечала миссис Морел. — Я… мне молодого мистера Морела, — через силу выговаривала девушка. — Которого? Их несколько. После чего молодая особа еще больше краснела и запиналась: — Я… я познакомилась с мистером Морелом в зале Рипли, — объясняла она. — А, на танцах? — Да. — Я не одобряю девушек, с которыми мой сын знакомится на танцах. К тому же дома его нет. Но однажды Уильям пришел домой сердитый на мать за то, что она так грубо спровадила девушку. Был он малый легкомысленный, хотя, казалось, им владеют сильные чувства, ходил крупным шагом, иногда хмурился и часто лихо заламывал шапку на затылок. Сейчас он бросил шапку на диван, обхватил рукой свой решительный подбородок и свирепо, сверху вниз, посмотрел на мать. Она была небольшого росточка, волосы зачесаны назад, лоб открыт. В ней ощущалась спокойная властность и притом редкостное тепло. Зная, что сын возмущен, она внутренне трепетала. — Мама, ко мне вчера заходила барышня? — спросил он. — Барышни я не видела. Девица какая-то заходила. — Почему же ты мне не сказала? — Просто забыла. Сын явно злился. — Хорошенькая девушка… сразу видно, барышня. — Я на нее не смотрела. — С большими карими глазами? — Я не смотрела. И скажи своим девицам, сын, когда они за тобой бегают, пусть не обращаются к твоей матери. Скажи им… этим бесстыжим девчонкам, с которыми знакомишься на танцах. — Она славная девушка, я уверен. — А я уверена, что нет. На этом пререкания кончились. Из-за танцев мать и сын постоянно ссорились. Недовольство достигло предела, когда Уильям сказал, что собирается в Хакнел Торкард — поселок с дурной славой — на бал-маскарад. И нарядится шотландским горцем. Возьмет напрокат костюм, который брал однажды его приятель и который ему в самый раз. Костюм шотландского горца доставили на дом. Миссис Морел холодно его приняла и не стала распаковывать. — Мой костюм принесли? — взволнованно спросил Уильям. — Там в гостиной лежит какой-то пакет. Уильям кинулся в гостиную, разорвал бечевку. — Представляешь, каков будет в этом твой сын! — воскликнул он в упоении, показывая матери костюм. — Ты же знаешь, не хочу я представлять тебя в нем. В вечер маскарада, когда Уильям пришел домой переодеться, миссис Морел надела пальто и шляпку. — Мама, ты разве не подождешь, не посмотришь на меня? — спросил он. — Нет, не хочу на тебя смотреть, — был ответ. Мать побледнела, лицо у нее стало замкнутое, суровое. Ей страшно было, как бы сын не пошел дорогой отца. Уильям минуту поколебался, сердце у него замерло от тревоги. Но тут на глаза ему попалась шотландская шапочка с лентами. Забыв о матери, он ликующе ее подхватил. Миссис Морел вышла. В девятнадцать лет он внезапно ушел из конторы Кооператива и получил место в Ноттингеме. Там ему положили тридцать шиллингов в неделю вместо восемнадцати. Это было заметное продвижение. Мать и отец сияли от гордости. Все восхваляли Уильяма. Похоже, он станет быстро преуспевать. С его помощью миссис Морел надеялась поддержать младших сыновей. Энни теперь готовилась в учительницы. Пол, тоже очень способный, успешно занимался французским и немецким, ему давал уроки крестный отец, здешний священник, который по-прежнему оставался другом миссис Морел. Артур, избалованный и очень красивый мальчик, учился в местной школе, но поговаривали, что он старается получить стипендию для средней школы в Ноттингеме. Уильям уже год служил в Ноттингеме. Он упорно занимался и становился серьезнее. Казалось, что-то его тревожит. Он по-прежнему ходил на танцы и участвовал в пикниках. Пить не пил. Все дети были ярые враги спиртного. Уильям возвращался домой поздно вечером и еще допоздна сидел и занимался. Мать умоляла его быть осторожнее, выбрать что-нибудь одно. — Танцуй, сын, если хочешь танцевать, но не думай, что ты можешь проработать весь день на службе, потом развлекаться, а после всего этого еще и учиться. Не можешь ты так, человеческий организм не может этого выдержать. Выбери что-нибудь одно — либо развлекайся, либо изучай латынь, но не гонись за тем и за другим. Потом он получил место в Лондоне, с жалованьем сто двадцать фунтов в год. Казалось, это сказочное богатство. Мать даже не знала, то ли радоваться, то ли печалиться. — Мама, на Лайм-стрит хотят, чтобы с понедельника я уже вышел на службу, — крикнул он с сияющими глазами, читая письмо. Миссис Морел почувствовала, как в душе у нее все замерло. А он читал письмо: «И соблаговолите ответить не позднее четверга, принимаете ли Вы наше предложение. Искренне Ваш…» Они приглашают меня на сто двадцать фунтов в год и даже не просят, чтобы я сперва приехал показаться. Вот видишь, я же говорил, что смогу! Подумай только — я в Лондоне! Мама, я буду давать тебе двадцать фунтов в год. Мы все станем купаться в золоте. — Да, милый, — с грустью ответила она. Ему и в голову не пришло, что она не столько радуется его успеху, сколько огорчена его отъездом. И конечно, чем ближе становился день расставания, тем больней сжималось сердце матери, омраченное отчаянием. Она так любит сына! Больше того, так на него уповает. Можно сказать, живет им. Ей приятно все для него делать: и поставить чашку для чаю, и отгладить воротнички, которыми он так гордится. Ее радует, что он гордится своими воротничками. Прачечной в поселке нет. И она всегда сама их стирала, гладила, нажимая изо всех сил на утюг, доводила до блеска. Теперь ей уже не придется делать это для него. Теперь он вырывается из дому. И чувство такое, словно он вырывается и из ее сердца. Словно не оставляет ей себя. Вот отчего так больно и горько. Он почти всего себя увозит с собой. За несколько дней до отъезда — ему как раз исполнилось двадцать — Уильям сжег любовные письма. Они громоздились стопкой на верху кухонного буфета. Из иных он прежде читал матери отдельные места. Другие она взяла на себя труд прочитать сама. Но почти все они были на редкость заурядные. И вот теперь, субботним утром, Уильям сказал: — Пол, иди сюда, давай просмотрим мои письма, а все цветы и птицы будут твои. Миссис Морел сделала всю субботнюю работу в пятницу, потому что сегодня был его последний свободный день. Сейчас она стряпала его любимый рисовый пирог, пусть возьмет с собой. А он едва ли понимал, как ей тяжко. Он взял из стопки первое письмо. Было оно розовато-лиловое с багровым и зеленым чертополохом. Уильям понюхал страничку. — Приятно пахнет. Чуешь? И он ткнул листок под нос брату. — Гм! — Пол принюхался. — Как он называется? Мам, понюхай. Мать нагнулась точеным носиком к самому листку. — Не желаю я нюхать их чепуху, — сказала она, фыркнув. — Отец этой девушки богат, как Крез, — сказал Уильям. — Он чем только не владеет. Она зовет меня Лафайет, потому что я знаю французский. «Вот увидишь, я тебя простила…» Это она, видите ли, меня простила. «Сегодня утром я рассказала про тебя маме, и она будет очень рада, если в воскресенье ты придешь к чаю, только ей надо получить и согласие папы. Я искренне надеюсь, что он согласится. Я дам тебе знать, как порешится. Но если ты… — «Дам тебе знать» что? — перебила его миссис Морел. — Как порешится… ох, да! — «Порешится»! — насмешливо повторила миссис Морел. — Я думала, она такая образованная особа. Уильяму стало неловко, он отбросил письмо, дал только Полу уголок с чертополохом. И опять стал читать куски из писем, и одни забавляли мать, а другие огорчали, и ей становилось тревожно за сына. — Мальчик мой, — сказала она, — эти девушки очень умны. Они понимают, что стоит только потешить твое самолюбие, и ты припадешь к ним точно пес, которого чешут за ухом. — Ну, когда-нибудь им надоест чесать, — отвечал Уильям. — А как перестанут, я пущусь наутек. — Но рано или поздно у тебя на шее окажется веревка, и ты не сумеешь вырваться, — возразила мать. — Со мной это не пройдет! Я им не дамся, мать, пусть не тешат себя надеждой. — Это ты тешишь себя надеждой, — негромко сказала она. Скоро в очаге уже громоздилась куча бесформенных черных хлопьев — все, что осталось от пачки надушенных писем, только Пол сохранил десятка четыре хорошеньких картинок — уголки почтовой бумаги с ласточками, незабудками, веточками плюща. И Уильям укатил в Лондон начинать новую жизнь.  4. Юные годы Пола   Пол становился похож сложением на мать, — такой же хрупкий и сравнительно небольшого роста. Светлые волосы его стали сперва рыжеватыми, потом каштановыми. Был он бледный, тихий, сероглазый — и глаза пытливые, будто вслушиваются, а уголки пухлой нижней губы слегка опущены. Обычно он казался старше своих лет. И был очень чуток к настроению окружающих, особенно матери. Он чувствовал, когда она встревожена, и тоже не находил покоя. Душой он, казалось, всегда прислушивался к ней. С годами он становился крепче. Между ним и Уильямом была слишком большая разница в возрасте, чтобы старший брат принял его в компанию. И оттого сперва Пол почти всецело был под началом Энни. Она же была озорнее всякого мальчишки, недаром мать называла ее «сорванец-удалец». Но она горячо любила младшего брата. И Пол ходил за ней по пятам, делил ее игры. Она носилась как бешеная с другими озорными девчонками Низинного. И всегда рядом несся Пол, радуясь ее радостями, ведь сам по себе он в ребячьих забавах еще не участвовал. Был он тих и незаметен. Но сестра его обожала. Казалось, он всегда охотно ей подчинялся и во всем подражал. Была у Энни большая кукла, которой она ужасно гордилась, хотя и не слишком ее любила. И вот как-то она уложила куклу спать на диване, накрыла ее салфеткой со спинки дивана. И забыла про нее. Меж тем Полу было ведено упражняться в прыжках с валика дивана. Он прыгнул — и угодил в лицо спрятанной куклы. Энни кинулась к кукле, горестно ахнула и села, принялась оплакивать ее точно покойницу. Пол замер. — Что же ты не сказала, что она здесь, что же ты не сказала, — опять и опять повторял он. И, пока Энни оплакивала куклу, он сидел несчастный, не зная, как помочь горю. Горе Энни оказалось недолговечным. Она простила братишку — ведь он так расстроился. Но дня через два он ее ошеломил. — Давай принесем Арабеллу в жертву, — сказал он. — Давай сожжем ее. Такая затея ужаснула девочку, но и соблазнила. Интересно, как Пол совершит жертвоприношение. Он сложил из кирпичей алтарь, вытащил из тела куклы немного стружек, положил в продавленное лицо кусочки воска, налил немного керосину и все это поджег. С каким-то недобрым удовлетворением он следил, как растопленный воск, будто капли пота, скатывался с покалеченного лба Арабеллы в огонь. Смотрел, как горит большая дурацкая кукла, и молча радовался. Под конец он поворошил палкой золу, выудил почерневшие руки и ноги и раздолбил их камнями. — Миссис Арабелла принесена в жертву, — сказал он. — И я рад, что от нее ничего не осталось. Энни внутренне содрогнулась, но сказать ничего не смогла. Похоже, он так возненавидел куклу, оттого что сломал ее. Все дети, особенно Пол, были заодно с матерью и до странности враждебны к отцу. Морел по-прежнему пил и буянил. Бывали у него полосы, иногда они длились месяцами, когда он превращал жизнь семьи в сущее мученье. Полу никогда не забыть, как однажды в понедельник он пришел вечером домой из детского общества трезвенников и застал мать с подбитым глазом, отец, расставив ноги и опустив голову, стоял на каминном коврике, а Уильям, который только что вернулся с работы, мерил его свирепым взглядом. Когда вошли младшие дети, в комнате было тихо, но никто из взрослых даже не обернулся. Уильям был весь белый, даже губы побелели, и кулаки сжаты. Дети тоже сразу притихли, глядя по-детски яростно, с ненавистью, и тогда Уильям сказал: — Трус ты. Когда я дома, ты такого не смеешь. Но Морел совсем рассвирепел. Круто повернулся к сыну. Уильям был выше, но отец крепче и вне себя от бешенства. — Не смею? — заорал он. — Не смею? Вякни еще слово, парень, — измолочу. Вот увидишь. Морел чуть присел, будто зверь перед прыжком, выставил кулак. Уильям побледнел от ярости. — Измолотишь? — негромко, с угрозой сказал он. — Считай, это будет в последний раз. Морел, пригнувшись, приседая, подскочил ближе, замахнулся. Уильям выставил кулаки. Синие глаза блеснули почти весело. Он впился взглядом в отца. Еще слово — и начнется драка. Пол надеялся, этого не миновать. Все трое детей, побледнев, замерли на диване. — Стойте, вы, оба! — резко крикнула миссис Морел. — На сегодня хватит. А ты, — прибавила она, обращаясь к мужу, — посмотри на твоих детей. Морел взглянул на диван. — Сама на них смотри, злобная сучка! — глумливо произнес он. — Я-то чего такое им сделал, а? Только они в тебя, ты их обучила своим штучкам да пакостям, ты, ты. Жена не стала ему отвечать. Наступило молчание. Немного погодя Морел швырнул башмаки под стол и пошел спать. — Почему ты не дала мне с ним схватиться? — спросил Уильям, когда отец ушел наверх. — Я бы запросто его отколотил. — Куда ж это годится… родного отца, — ответила миссис Морел. — Отца! — повторил Уильям. — Отец называется! — Что ж, отец и есть… так что… — Но почему ты не дала мне с ним разделаться? Я бы мог запросто. — Не выдумывай! — воскликнула она. — До этого еще не дошло. — Нет, — сказал Уильям. — Дошло кой до чего похуже. Погляди на себя. Ну почему ты не дала мне его проучить? — Потому что я этого не вынесу, и выкинь это из головы, — поспешно воскликнула она. И дети пошли спать в горести. В пору, когда Уильям становился взрослым, семья переехала из Низинного в дом на уступе горы, откуда открывался вид на долину, что раскинулась внизу, точно раковина моллюска. У дома рос гигантский старый ясень. Дома сотрясались под порывами западного ветра, налетающего из Дербишира, и ясень громко скрипел. Морелу это было по душе. — Чисто музыка, — говорил он. — Под нее здорово спится. Но Пол, и Артур, и Энни терпеть не могли этот скрип. Полу в нем чудилось что-то дьявольское. Зимой того года, когда они поселились в новом доме, отец стал просто невыносим. Дети обычно играли на улице, у края широкой, темной долины до восьми вечера. Потом шли спать. Мать сидела внизу и шила. Огромное пространство перед домом рождало в детях ощущение ночи, безбрежности, страха. Страх поселялся в душе от скрипа ясеня, от мучительного разлада в семье. Часто, проспав не один час, Пол слышал доносящийся снизу глухой стук. Мигом сна как не бывало. И вот громыхает голос отца, который вернулся сильно выпив, потом резкие ответы матери, потом удары отцовского кулака по столу, раз, другой, злобный крик отца, нарастая, переходит в мерзкое рычание. А потом все тонет в пронзительном скрипе и стонах огромного сотрясаемого ветром ясеня. Дети лежат молча, тревожно ждут — вот на минуту стихнет ветер, и станет слышно, что творится внизу. Вдруг отец опять ударил мать. Тьма была пронизана ужасом, щетинилась угрозой, запахла кровью. Дети лежали, и сердца их мучительно сжимались. Все яростней становились порывы ветра, сотрясающие дерево. Струны огромной арфы гудели, свистели, скрипели. И вдруг наступала пугающая тишина, повсюду, за стенами дома, и внизу тоже. Что же это? Тишина пролившейся крови? Что он наделал? Дети лежали и дышали этой зловещей тьмой. Вот наконец слышно, как отец скидывает башмаки и в одних носках тяжело топает вверх по лестнице. Но они все прислушиваются. И наконец, если позволит ветер, слышно, как шумит вода, наполняя чайник, — мать наливает его наутро, вот теперь можно уснуть со спокойным сердцем. И они радовались поутру, радовались, вовсю радовались, играли, Плясали темными вечерами вокруг одинокого фонаря. Но был в сердце каждого уголок, где пряталась тревога, в глубине глаз затаилась тьма и выдавала, какова их жизнь. Пол ненавидел отца. Мальчиком он страстно исповедовал свою особенную веру. — Пускай отец бросит пить, — молился он каждый вечер. — Господи, пускай мой отец умрет, — часто молил он. — Пускай его не убьет в шахте, — молил он в дни, когда после чая отец все не возвращался с работы. В такие дни семья тоже отчаянно страдала. Дети возвращались из школы и пили чай. В камине, на полке для подогревания пищи, медленно кипела большая кастрюля, в духовке поджидало Морела к обеду тушеное мясо. Его ждали в пять. Но месяц за месяцем он по дороге домой каждый вечер заходил в пивную. Зимними вечерами, когда было холодно и рано темнело, миссис Морел ставила на стол медный подсвечник и, чтобы сэкономить газ, зажигала сальную свечу. Дети, съев хлеб с маслом или с жиром со сковородки, были готовы бежать на улицу. Но если отец еще не пришел, они мешкали. Миссис Морел нестерпимо было знать, что, вместо того чтобы после целого дня работы прийти домой поесть и вымыться, он сидит во всем грязном и на голодный желудок напивается. От нее тягостное чувство передавалось детям. Она теперь не страдала в одиночестве, вместе с нею страдали и дети. Пол вышел на улицу поиграть с остальными. Внизу, в глубоком сумраке котловины, подле шахт, горело по несколько огней. Последние углекопы тяжело поднимались по неосвещенной, пересекающей поле дорожке. Вот и фонарщик прошел. Больше углекопов не было видно. Долину окутала тьма, работа кончилась. Наступил вечер. Пол в тревоге кинулся домой. На столе в кухне все горела единственная свеча, огонь, пылавший в камине, отбрасывал красный свет. Миссис Морел сидела в одиночестве. На полке в камине исходила паром кастрюля, на столе поджидала глубокая тарелка. Вся комната ждала, ждала того, кто в грязной рабочей одежде, не пообедав, сидел в какой-нибудь миле отсюда, отделенный от дома тьмой, и напивался допьяна. Пол остановился в дверях. — Папа пришел? — спросил он. — Ты же видишь, что нет, — праздный вопрос рассердил миссис Морел. Мальчик потоптался около матери. Обоих грызла одна и та же тревога. Но вот миссис Морел вышла и слила воду от картофеля. — Картошка переварилась и подгорела, — сказала она. — Да не все ли мне равно? Они почти и не разговаривали. Пол возмущался матерью, незачем ей страдать оттого, что отец не пришел домой с работы. — Ну чего ты волнуешься? — сказал он. — Охота ему пойти напиться, ну и пускай. — Пускай, как же! — вспылила миссис Морел. — Тебе хорошо говорить. Она знала, тот, кто по дороге с работы заходит в пивную, в два счета погубит и себя и свою семью. Дети еще малы, им нужен кормилец. Уильям принес ей облегченье, ведь теперь наконец есть к кому обратиться, если на Морела не останется надежды. Но вечерами, когда его напрасно ждали с работы, в доме трудно было дышать. Проходили минута за минутой. В шесть скатерть еще лежала на столе, еще стоял наготове обед, еще душило тревожное ожидание. Полу становилось невмоготу. Не мог он выйти на улицу поиграть. И он убегал к миссис Ингер, через дом от них, чтоб она с ним поговорила. У нее детей не было. Муж относился к ней хорошо, но он торговал в лавке, домой возвращался поздно. И, увидав на пороге парнишку, она неизменно его окликала: — Заходи, Пол. Они посидят, поговорят, потом вдруг мальчик поднимется и скажет: — Ну, я пойду погляжу, не надо ли чего маме. Он напускал на себя веселость и не рассказывал доброй женщине, что его гнетет. Потом бежал домой. В такие вечера Морел бывал грубый и злобный. — Самое время прийти домой, — скажет миссис Морел. — А какое тебе дело, когда я пришел? — орет Морел. И весь дом замолкает, потому что связываться с ним опасно. Он принимается за еду и ест просто по-свински, а насытясь, оттолкнет всю посуду, выложит руки на стол. И заснет. Как же Пол ненавидел отца. Небольшая, жалкая голова углекопа с черными, чуть тронутыми сединой волосами лежала на обнаженных руках, грязное, воспаленное лицо с мясистым носом и тонкими негустыми бровями повернуто боком — он спал, усыпленный пивом, усталостью и дурным нравом. Стоило кому-то вдруг войти или зашуметь, Морел поднимал голову и орал: — Брось греметь, кому говорю, не то получишь кулаком по башке! Слышь, ты? И от последнего угрожающего слова, обращенного обычно к Энни, всех охватывала жгучая ненависть к главе семейства. Его не посвящали ни в какие домашние дела. Никто ничем с ним не делился. Без него дети рассказывали матери обо всем, что с ними было за день, ничего не тая. Только рассказав матери, чувствовали они, что события дня и впрямь пережиты. Но стоило прийти отцу, и все замолкали. В счастливом механизме семьи он был помехой, точно клин под колесами. И он прекрасно замечал, как все смолкает при его появлении, замечал, что от него отгораживаются и ему не рады. Но все зашло уже слишком далеко, не исправишь. Он дорого бы дал, чтобы дети были с ним откровенны, но этого они не могли. Случалось, миссис Морел говорила: — Ты бы рассказал отцу. Пол получил приз на конкурсе, объявленном детским журналом. Все ликовали. — Вот придет отец, ты ему расскажи, — велела миссис Морел. — Ты ведь знаешь, как он сердится, что ему никогда ничего не рассказывают. — Ладно, — ответил Пол. Но он, кажется, готов был лишиться приза, лишь бы не надо было рассказывать отцу. — Пап, я приз получил на конкурсе, — сказал он. Морел тотчас к нему обернулся. — Вон как, малыш? А какой такой конкурс? — Да пустяковый… насчет знаменитых женщин. — И что ж за приз ты получил? — Книжку. — Ишь ты! — Про птиц. — Гм… гм! Вот и все. Невозможна была никакая беседа между отцом и кем-нибудь из семьи. Он был посторонний. Он отрекся от Бога в душе. Только тогда он и входил опять в жизнь своего семейства, когда что-нибудь мастерил и притом работал со вкусом. Иной раз он вечером сапожничал или паял кастрюлю или свою шахтерскую фляжку. Тут ему всегда требовались помощники, и дети с радостью помогали. Работа, настоящее дело, когда отец вновь становился самим собой, сближала их. Морел был хороший мастер, искусник, из тех, кто в хорошем настроении всегда поет. Бывали полосы — месяцы, чуть ли не годы, когда он был прескверно настроен, в разладе со всем светом. А порой на него опять накатывало веселье. И приятно было видеть, как он бежит с раскаленной железякой и кричит: — Прочь с дороги… прочь с дороги! А потом бьет молотом по раскаленной докрасна железяке, придает ей нужную форму. Или присядет накоротке и сосредоточенно паяет. И дети с радостью следят, как припой вдруг плавится и поддается и под острым носом паяльника скрепляет металл, и комната наполняется запахом разогретой смолы и жести, и Морел на минуту замолкает, весь внимание. Сапожничая, он всегда напевал, уж очень веселил стук молотка. Не без удовольствия клал он большущие заплаты на свои молескиновые шахтерские штаны, что делал довольно часто — ему казалось, слишком они грязные, и материя слишком грубая, чтоб отдавать их в починку жене. Но больше всего ребятишкам нравилось, когда Морел готовил запалы. Он приносил с чердака сноп длинной, крепкой пшеничной соломы. Каждую соломинку очищал рукой, пока она не начинала блестеть, точно золотая, потом разрезал на части, каждая примерно по шесть дюймов, и, если удавалось, делал посреди каждой надрез. У него всегда был замечательно острый нож, которым можно было разрезать соломку, не повредив. Потом сыпал на стол кучку пороха — холмик черных крупинок на отмытой добела столешнице. Он готовил соломинки, а Пол и Энни засыпали в тоненькие трубочки порох и затыкали. Полу нравилось смотреть, как черные крупинки стекают по желобку ладони в горло соломки, весело заполняя ее до краев. Потом он заделывал отверстие мылом — отколупывал ногтем от куска, лежащего на блюдце, — и соломка готова. — Пап, погляди! — говорил он. — Молодец, мой хороший, — отвечал Морел, на редкость щедрый на ласковые слова, когда обращался к среднему сыну. Пол совал запал в жестянку из-под пороха, приготовленную на утро, когда Морел пойдет в шахту и подорвет угольный пласт. Меж тем Артур, по-прежнему очень привязанный к отцу, облокотится на ручку отцова кресла и скажет: — Папка, расскажи про шахту. Морел рад-радехонек. — Ну, значит, есть у нас один коняга… Валлиец, мы его так и кличем, — начинает он. — До чего ж хитрющий! Рассказывал Морел всегда с чувством. Слушатели сразу понимали, какой Валлиец хитрый. — Гнедой такой, и не больно крупный. Придет в забой, дышит эдак с хрипом, а потом давай чихать. «Привет, Вал, — скажешь ему. — Чегой-то ты расчихался? Чего нанюхался?» А он опять чих-чих-чих. А потом сунется к тебе прямо нос к носу, эдакий нахал. — Тебе чего, Вал? — спросишь. — А он что? — непременно спросит Артур. — А это ему табак требуется, голубчик мой. Эту байку про Валлийца он мог повторять без конца, и всем она нравилась. А, бывает, примется рассказывать что-нибудь новенькое. — Ну-к, угадай, чего было, голубок мой? Стал я в обед надевать куртку, гляжу, а по руке мышь бежит. «Эй, ты!» — как крикну. Раз — и ухватил ее за хвост. — И убил? — Убил, потому как больно они, надоели. Они там кишмя кишат. — А едят они что? — Да зерно, если коняга свои яблоки обронит… а то в карман к тебе заберутся и завтрак погрызут… если не углядишь… где ни повесишь куртку… всюду найдут и грызут, дрянь этакая. Эти счастливые вечера выдавались только тогда, когда у отца бывала какая-нибудь работа по дому. Притом он всегда рано ложился, зачастую раньше детей. Покончив со всякими починками и пробежав глазами заголовки газет, он уже не знал, чем заняться и чего ради бодрствовать. И детям было покойно, когда они знали, что отец спит. Они какое-то время лежали в постели и тихонько разговаривали. Потом по потолку растекался свет от ламп, что покачивались в руках углекопов, уходящих в ночную смену, и дети вскакивали. Прислушивались к голосам мужчин, представляли, как они спускаются в темную долину. Иной раз подходили к окну, смотрели, как три-четыре лампы, становясь все меньше, меньше, мерцали во тьме полей. И потом так радостно было опять кинуться в постель и уютно свернуться в тепле. Пол был довольно хрупкий мальчонка, подверженный бронхиту. Остальные все крепкого здоровья; еще и поэтому мать отличала его от других детей. Однажды он пришел домой в обед совсем больной. Но в этой семье по пустякам шум не поднимали. — Что это с тобой? — строго спросила мать. — Ничего, — ответил он. Но обедать не стал. — Если не пообедаешь, не пойдешь в школу, — сказала она. — Почему? — спросил Пол. — А вот потому. И после обеда он лег на диван, на теплый ситец подушек, так любимых детьми. Потом, кажется, задремал. В это время миссис Морел гладила. И все прислушивалась — сынишка негромко, беспокойно похрапывал. В душе у нее вновь шевельнулось давнее, почти изжившее себя чувство. Поначалу она ведь думала, он не жилец. Но его мальчишеское тело оказалось на удивленье живучим. Быть может, умри он тогда, для нее это было бы некоторым облегченьем. Ее любовь к нему была замешена на страдании. Пол лежал в забытьи, и сквозь сон до него смутно доносилось звяканье утюга о подставку, негромкое, глухое постукиванье о гладильную доску. В какую-то минуту пробудившись, он открыл глаза и увидел, что мать стоит на каминном коврике, держит горячий утюг у самой щеки, словно прислушивается, каков жар. Лицо ее неподвижно, губы крепко сжаты страданием, разочарованьем, самоотречением, крохотный, чуть-чуть неправильный носик, голубые глаза такие молодые, такие живые, теплые, смотришь — и сердце щемит от любви. В такие вот тихие минуты казалось, мать и мужественная и полна жизни, но давно уже у нее отняли то, что принадлежит ей по праву. И мальчик мучился, чувствуя, что жизнь ее не такая, какой должна бы стать, а сам он не способен возместить ей то, чего она была лишена, его переполняли горькое сознанье бессилия, но и терпеливое упорство. Так он с малых лет обрел заветную цель. Мать плюнула на утюг, и шарик слюны подпрыгнул, скатился с темной, блестящей поверхности. Потом она стала на колени и, крепко нажимая, провела утюгом по мешковине с обратной стороны каминного коврика. В красном свете от камина лицо ее разгорелось. Полу нравилось, как она пригнулась, склонила голову набок. Ее движения такие легкие, быстрые. Всегда приятно смотреть на нее. Что бы она ни делала, дети всегда любовались каждым ее движением. В комнате было тепло, пахло горячим бельем. Позднее пришел священник и негромко с ней разговаривал. Пол заболел бронхитом. Он не слишком огорчился. Что случилось, то случилось, и ничего тут не поделаешь. Он любил вечера, после восьми, когда гасили свет и можно было смотреть, как отблески пламени пляшут на погруженных во тьму стенах и потолке, как мечутся, качаются тени, и под конец кажется, будто комната полна безмолвно сражающихся воинов. Перед сном отец заходил в комнату больного. Если кто-нибудь хворал, он неизменно был очень ласков. Но его приход нарушал царивший в комнате покой. — Спишь, что ль, милок? — тихо спрашивал Морел. — Нет. А мама придет? — Она одежу складывает, кончает. Надо тебе чего-нибудь? — Нет, ничего не надо. А она еще долго? — Недолго, голубчик ты мой. Минуту, другую отец неуверенно стоит на каминном коврике. Он чувствует, сыну его присутствие в тягость. Потом выходит на лестницу и говорит сверху жене: — Парнишка тебя ждет не дождется. Ты еще долго? — Да пока не кончу. Скажи ему, пускай спит. — Она сказала, пускай, мол, спит, — ласково повторяет Полу отец. — А я хочу, чтоб она пришла, — настаивает мальчик. — Он говорит, он не уснет, пока сама к нему не зайдешь, — кричит Морел вниз. — Надо же! Я недолго. И, пожалуйста, не кричи на весь дом. Есть ведь и еще дети… Он возвращается в спальню, присаживается на корточки подле камина. Как же любил он огонь. — Она говорит, уже недолго, — повторяет он сыну. Морел послонялся по комнате, не зная, куда себя деть. Мальчика охватила лихорадочная досада. Казалось, присутствие отца лишь обостряет его болезненное нетерпенье. Наконец, постояв и поглядев на сына, Морел сказал мягко: — Доброй ночи, милок. — Доброй ночи, — обернувшись, с облегчением ответил Пол; наконец-то он остается один. Полу нравилось спать вместе с матерью. Вопреки утверждениям гигиенистов, всего лучше спится, когда делишь постель с тем, кого любишь. Тепло, чувство защищенности и мира в душе, полнейший покой, оттого что чувствуешь рядом родного человека, делает сон крепче, целительным для души и тела. Пол лежал, прислонясь к матери, и спал, и поправлялся, а мать, спавшая всегда плохо, скоро тоже засыпала глубоким сном, который, казалось, помогал ей верить, что все обойдется. Пол выздоравливал, и уже сидел в кровати, и видел из окна, как в поле едят из кормушек косматые лошадки, раскидывая сено на истоптанном желтом снегу, как бредут толпой углекопы, возвращаясь по домам, — небольшими группками медленно тянулись по белому полю маленькие, черные фигурки. Потом над снегом сгущался синий туман и наступал вечер. Когда выздоравливаешь, мир полон чудес. Снежинки вдруг слетаются к окну, на миг припадают к нему, будто ласточки, и вот уже их нет, и по стеклу сползает капля воды. Снежинки выносятся из-за угла дома, мчатся мимо точно голуби. Вдалеке, по ту сторону долины, по необъятной белизне боязливо ползет маленький черный поезд. Пока семья была так бедна, дети приходили в восторг, если могли хоть что-то внести в хозяйство. Летом Энни, Пол и Артур спозаранку отправлялись по грибы — в мокрой траве, из которой вспархивали жаворонки, они выискивали белокожие, чудесно обнаженные грибы, что затаились в зелени. И если удавалось набрать полфунта, были безмерно счастливы: радостно что-то найти, радостно принять что-то из рук самой Природы, радостно пополнить семейный карман. Важней всего было подбирать после жатвы пшеничные колосья или принести ежевику. Ведь для воскресных пудингов миссис Морел приходилось покупать фрукты и ягоды, притом ежевику она любила. И пока не сойдет ежевика. Пол и Артур по субботам и воскресеньям отправлялись на поиски, обшаривали заросли кустарника, лес, заброшенные карьеры. В этом шахтерском краю ежевика встречалась все реже. Но Пол где только не рыскал. Он любил бродить среди кустов и деревьев. Да еще терпеть не мог возвращаться домой, к матери, с пустыми руками. Он чувствовал, она бы огорчилась, и ему бы легче умереть, чем разочаровать ее. — Надо же! — восклицала она, когда поздно до смерти усталые и голодные мальчики появлялись на пороге. — Где вы пропадали? — Да не было нигде ничего, — отвечал Пол. — Ну, мы и пошли за Мискские холмы. И вот глянь, мам! Она заглядывала в корзинку. — До чего ж хороши! — восклицала она. — И тут больше двух фунтов… правда, больше двух фунтов? Мать брала в руки корзинку. — Д-да, — неуверенно соглашалась она. Тогда Пол выуживал из корзинки маленькую веточку. Он неизменно приносил ей веточку, самую лучшую, какую сумел найти. — Прелесть! — говорила мать со странной ноткой в голосе, словно женщина, принимающая дар любви. Пол готов был пробродить с утра до ночи, исходить многие и многие мили, только бы не сдаться, не прийти домой с пустыми руками. Пока он был мальчишкой, мать не понимала этого. Она была из тех женщин, которые ждут, чтобы дети их подросли. И всех больше мысли ее занимал старший сын. Но когда Уильям стал служить в Ноттингеме и дома проводил совсем мало времени, она сделала своим собеседником Пола. Сам того не сознавая. Пол ревновал мать к брату, а Уильям ревновал ее к Полу. И однако, были они добрыми друзьями. Душевная близость миссис Морел со вторым сыном была утонченней, совершеннее, хотя, пожалуй, не такая пылкая, как со старшим. Было так заведено, что в пятницу вечером Пол заходил за деньгами отца. Весь заработок каждого забоя углекопам всех пяти шахт платили по пятницам, но не каждому в отдельности. Всю сумму вручали старшему штейгеру, который был подрядчиком, и уже он делил деньги либо в пивной, либо у себя дома. Уроки в школе по пятницам кончались рано, чтобы дети могли зайти за деньгами. И каждый из детей Морела — Уильям, потом Энни, потом Пол, — пока сами не начали работать, ходили по пятницам за деньгами отца. Пол обычно отправлялся в половине четвертого, с коленкоровым мешочком в кармане. В этот час по всем дорожкам к конторам тянулись вереницы женщин, девушек, детей и мужчин. Конторы выглядели весьма привлекательно: новые постройки красного кирпича, чуть ли не особняки, стояли на хорошо ухоженных участках в конце Гринхиллской дороги. Приемная была большая, длинная, стены голые, пол выложен синим кирпичом. Вдоль стен сплошь скамьи. Тут же сидели углекопы в грязной шахтерской одежде. Приходили они загодя. Женщины и дети обычно слонялись по усыпанным красным гравием дорожкам. Пол всегда приглядывался к полоскам травы вдоль дорожек и к поросшему травой склону, там попадались крохотные анютины глазки и незабудки. Из приемной слышался гул множества голосов. На женщинах были праздничные шляпки. Девушки громко болтали. Тут и там носились собачонки. Зеленый кустарник вокруг безмолвствовал. Наконец из дома доносился крик: — Спини-парк… Спини-парк! И весь спинни-паркский народ устремлялся в контору. Когда наступал черед шахты Бретти, с толпой входил и Пол. Комната-касса была совсем маленькая. Барьер разделял ее пополам. За барьером стояли двое — мистер Брейтуэйт и его конторщик, мистер Уинтерботем. Мистер Брейтуэйт крупный, с негустой белой бородой, наружностью походил на сурового патриарха. Он всегда обертывал шею огромным шелковым шарфом, и в открытом камине до самого лета, до жары, пылал яркий огонь. Окна были закрыты наглухо. Зимой, после уличной свежести, здешний воздух обжигал входящим глотки. Мистер Уинтерботем был невысокий, полный и совершенно лысый. Он отпускал шутки, отнюдь не остроумные, а его начальник, точно и впрямь патриарх, изрекал наставления углекопам. В комнате толпились углекопы во всем шахтерском, и те, которые побывали дома и переоделись, и женщины, и двое-трое ребятишек, и тут же чей-нибудь пес. Пол был совсем небольшого росточка, и его неизбежно оттесняли к камину, где его обдавало нестерпимым жаром. Он знал, в каком порядке шли имена углекопов — по номерам забоев. — Холидей, — оглушительно выкликал мистер Брейтуэйт. И Холидей молча выступал вперед, получал деньги и отходил в сторону. — Бауэр… Джон Бауэр. К барьеру подходил парнишка. Мистер Брейтуэйт, большой, нетерпеливый, сердито на него взглядывал поверх очков. — Джон Бауэр! — повторял он. — Я это, — говорил парнишка. — Да ведь у тебя вроде нос совсем другой был, — говорил лоснящийся Уинтерботем, вглядываясь в него из-за барьера. Народ хихикал, воображая Джона Бауэра старшего. — А папаша игде ж? — величественно и властно вопрошал мистер Брейтуэйт. — Хворый он, — пискливо отвечал мальчуган. — Ты б ему сказал, чтоб не касался спиртного, — важно вещал кассир. — Как бы он тебя за это в землю не втоптал, — раздавался сзади чей-то насмешливый голос. И все хохотали. Большой, величественный кассир заглядывал в следующий листок. — Фред Пилкингтон, — равнодушно вызывал он. Мистер Брейтуэйт был один из главных акционеров этой компании. Пол знал, его очередь через одного, и сердце его заколотилось. Его притиснули к камину. Ему жгло икры. И не было надежды протиснуться сквозь людскую толщу. — Уолтер Морел! — раздался громкий голос. — Здесь! — тоненько, еле слышно отозвался Пол. — Морел… Уолтер Морел! — повторил кассир, уперев два пальца в ведомость, вот-вот ее перелистнет. Пол, во власти мучительного смущенья, не в силах был крикнуть громче. Спины взрослых заслоняли его. И вдруг на выручку пришел мистер Уинтерботем. — Туточки он. Где ж он? Морелов парнишка? Толстый, краснолицый, лысый человечек шарил по комнате острым взглядом. Ткнул пальцем в сторону камина. Углекопы оглянулись, посторонились, и мальчик оказался на виду. — Вот-он он! — сказал мистер Уинтерботем. Пол подошел к барьеру. — Семнадцать фунтов одиннадцать шиллингов и пять пенсов. Ты чего не откликаешься, когда тебя вызывают? — сказал мистер Брейтуэйт. Он со стуком поставил мешочек с пятью фунтами серебра, потом уважительным, изящным движением достал столбик золотых — десять фунтов и поставил рядом с серебром. Блестящая золотая струйка растеклась по листу бумаги. Кассир отсчитал деньги, мальчик передвинул всю кучку к мистеру Уинтерботему, который вычитал арендную плату за квартиру да еще за инструменты. Опять предстояло мученье. — Шестнадцать шиллингов шесть пенсов, — сказал мистер Уинтерботем. Парнишка был так подавлен, что и сосчитать не мог. Подтолкнул к Уинтерботему серебряную мелочь и полсоверена. — Ты сколько мне, по-твоему, дал? — спросил Уинтерботем. Мальчик посмотрел на него, но не ответил. Он понятия не имел, сколько там денег. — Ты чего это, язык проглотил? Пол прикусил губу и подвинул к нему еще серебра. — Вас чего, в школе считать не учат? — Не, только алгебру да французский, — сказал один из углекопов. — А еще нахальничать да бесстыдничать, — сказал другой. Кого-то уже Пол задерживал. Дрожащими пальцами он сгреб свои деньги в мешочек и выскользнул из комнаты. В такие минуты он терпел муки ада. Наконец-то он на воле и с безмерным облегчением шагает по мэнсфилдской дороге. Стена парка поросла зелеными мхами. Во фруктовом саду под яблонями что-то клевали белые и золотистые куры. Вереницей тянулись к дому углекопы. Пол робко держался поближе к стене. Он многих знал, но, перепачканные угольной пылью, они казались неузнаваемыми. И это была еще одна пытка. Когда он пришел в Новую гостиницу, отца здесь еще не было. Хозяйка гостиницы, миссис Уормби, узнала мальчика. Его бабушка, мать Морела, когда-то была с ней в дружбе. — Твой папаша еще не приходил, — сказала она тем особенным и презрительным, и вместе покровительственным тоном, какой свойствен женщине, привыкшей разговаривать больше со взрослыми мужчинами. — Садись посиди. Пол сел у стойки на краешек скамьи. В углу несколько углекопов подсчитывали и делили деньги, другие только еще входили. Каждый молча взглядывал на мальчика. Наконец пришел Морел; оживленный, быстрый и, хотя в грязной рабочей одежде и неумытый, что-то напевал. — Привет! — почти с нежностью сказал он сыну. — Обошел меня, а? Выпьешь чего-нибудь? Пол, как и другие дети Морела, был воспитан яростным противником спиртного, и уж ему лучше пусть бы выдрали зуб, чем на виду у всех пить лимонад. Хозяйка глянула на него de haut en bas[1], почти с жалостью, но и негодуя на его безусловную, яростную добродетель. Насупившись, Пол отправился домой. Молча переступил порог. По пятницам мать пекла хлеб, и наготове всегда была сдобная булочка. Миссис Морел поставила ее перед сыном. И вдруг он возмущенно повернулся к матери, глаза его засверкали: — Не пойду я больше в контору! — сказал он. — Почему? Что случилось? — удивилась мать. Ее даже забавляли эти его внезапные приступы гнева. — Не пойду я больше, — заявляет Пол. — Ну хорошо, скажи отцу. Пол жует булочку с таким видом, будто она ему противна. — Не пойду… больше не пойду за деньгами. — Тогда сходит кто-нибудь из детей Карлинов, они от шестипенсовика не откажутся, — говорит миссис Морел. Кроме этой монетки Полу других денег не перепадало. Тратил он свои шесть пенсов обычно на подарки ко дням рождений; какие-никакие, то были деньги, и он ими дорожил. И все же… — Пускай получают шесть пенсов! Не нужны они мне, — говорит он. — Ну и хорошо, — соглашается мать. — А мне-то зачем грубить? — Противные они, неученые совсем и противные, не пойду больше. Мистер Брейтуэйт говорит «игде ж» да «чего», а мистер Уинтерботем говорит «туточки». — И из-за этого ты не хочешь туда ходить? — с улыбкой спрашивает миссис Морел. Мальчик молчит. Лицо бледное, глаза темные, гневные. Мать занимается своими делами, не обращает на него внимания. — Стоят все передо мной, никак не пройдешь, — говорит он наконец. — Так ведь надо просто попросить, чтоб пропустили, хороший мой, — объясняет мать. — А Элфрид Уинтерботем говорит: «Вас чего, в школе считать не учат?» — Его самого почти ничему не учили, — говорит миссис Морел. — Это уж наверняка… ни хорошим манерам, ни соображению… а хитрый он от рожденья. Так, по-своему, она утешала мальчика. От его нелепой сверхчувствительности у нее заходилось сердце. И случалось, бешенство в его глазах разбудит ее, спящая душа на миг изумленно встрепенется. — Сколько было выписано? — спросила она. — Семнадцать фунтов одиннадцать шиллингов и пять пенсов, а вычли шестнадцать и шесть пенсов, — ответил мальчик. — Хорошая неделя, и у папки только пять шиллингов удержали. Теперь она могла подсчитать, сколько заработал муж, и призвать его к ответу, если он недодаст ей денег. Морел всегда скрывал от нее, сколько получил за неделю. В пятницу вечером пекли хлебы и ходили на базар. Было заведено, что Пол оставался дома и приглядывал за хлебами. Ему нравилось сидеть дома и рисовать или читать; рисовать он очень любил. Пятничными вечерами Энни всегда где-нибудь шастала, Артур, по обыкновению, веселился, в свое удовольствие. И Пол оказывался дома один. Миссис Морел любила ходить на базар. На маленькой базарной площади, на вершине холма, где сходились четыре дороги — от Ноттингема и Дерби, от Илкстона и Мэнсфилда, — ставили множество ларьков. Из окрестных поселков приходили машинисты шахтных подъемных машин. Базар был полон женщин, на улицах толпились мужчины. Было удивительно видеть повсюду на улицах столько мужчин. Миссис Морел обычно ссорилась с торговкой галантерейным товаром, сочувствовала простофиле фруктовщику, правда, жена у него была препротивная, смеялась с торговцем рыбой — был он плут, но уж такой шутник, ставила на место продавца линолеума, холодно обходилась с торговцем случайными вещами и подходила к торговцу фаянсовой и глиняной посудой только по крайней необходимости, а однажды ее соблазнили васильки на мисочке — и тогда она была холодно-вежлива. — Не скажете ли, сколько стоит вот эта мисочка? — спросила она. — Для вас семь пенсов. — Благодарствуйте. Она поставила мисочку на место и пошла прочь; но не могла она уйти с рынка без приглянувшейся вещицы. Опять проходила мимо скучно лежащих на полу горшков и, притворяясь, будто вовсе и не смотрит, украдкой бросала взгляд на ту самую мисочку. Идет себе мимо женщина небольшого росточка в шляпке и черном костюме. Шляпку эту она носила уже третий год, и Энни ужасно из-за этого огорчалась. — Мам! — молила она. — Ну не носи ты больше эту жуткую шляпку. — А что ж мне тогда носить, — вызывающе отвечала мать. — И, по мне, она вполне годится. Сперва шляпку украшало перо, потом цветы, а теперь всего-навсего черная тесьма и маленький черный янтарь. — Какой-то у нее унылый вид, — сказал Пол. — Ты не можешь ее подбодрить? — Не дерзи, Пол, смотри у меня, — сказала миссис Морел и храбро завязала под подбородком черные ленты шляпки. Сейчас она опять глянула на приглянувшуюся мисочку. И ей, и ее недругу гончару было не по себе, словно что-то стояло между ними. И вдруг он крикнул: — За пять пенсов хотите? Миссис Морел вздрогнула. Она ожесточилась в сердце своем и все-таки остановилась и взяла мисочку. — Беру, — сказала она. — Вроде милость мне оказываете, а? — сказал он. — Лучше плюнули бы в миску-то, как ведется, когда тебе чего задаром отдают. Миссис Морел холодно выложила пять пенсов. — Вовсе вы не задаром отдали, — возразила она. — Не хотели бы продать за пять пенсов, так и мне не продали б. — В этом проклятущем месте, считай, тебе повезло, если хоть как товар распродал, — проворчал гончар. — Да, бывают и плохие времена и хорошие, — сказала миссис Морел. Но она простила гончара. Теперь они друзья. Теперь она не боится трогать его утварь. И радуется. Пол ожидал ее. Он любил, когда мать возвращалась. В такие минуты она бывала в самом лучшем своем виде — торжествующая, усталая, нагруженная свертками и очень оживленная. Он услышал быстрый, легкий ее шаг и поднял голову от рисунка. — Ох! — она перевела дух, улыбнулась ему с порога. — Ого, ну и навьючилась ты! — воскликнул он, отложив кисть. — Да уж, — тяжело выдохнула мать. — А Энни, бессовестная, еще обещала меня встретить. Эдакий груз! Она опустила плетеную сумку и свертки на стол. — Хлеб готов? — спросила она и пошла к духовке. — Уже последний печется, — отвечал Пол. — Можешь не смотреть, я про него не забыл. — Ох уж этот гончар! — сказала она и закрыла дверцу духовки. — Помнишь, я говорила, какой он нахал? А теперь, выходит, не такой уж он плохой. — Правда? Мальчик внимательно ее слушал. Она сняла черную шляпку. — Да. Просто не удается ему сколотить деньжат… все на это нынче жалуются… оттого с ним и не сговоришь. — И со мной было б так же, — сказал Пол. — Тут и удивляться нечему. И он взял с меня… как по-твоему, сколько он взял с меня вот за это? Миссис Морел развернула обрывок газеты, извлекла мисочку и с радостью на нее посмотрела. — Покажи! — попросил Пол. Оба восхищенно разглядывали мисочку. — Мне так нравится, когда разрисовывают васильками, — сказал Пол. — Да, и я подумала про чайник для заварки, который ты мне подарил… — Шиллинг и три пенса, — сказал Пол. — Пять пенсов! — Мам, он продешевил. — Да. Знаешь, я поскорей улизнула. Но не могла же я заплатить больше, это было б транжирство. И ведь если б он не хотел, мог не продавать. — Конечно, мог, а как же, — согласился Пол; так они утешали друг друга, боясь, что обобрали гончара. — В нее можно класть печеные фрукты, — сказал Пол. — И сладкий крем, и желе, — сказала мать. — А то редиску и салат-латук, — подхватил Пол. — Не забудь про хлеб в духовке, — напомнила мать, да так задорно. Пол заглянул в духовку, постучал по нижней корочке каравая. — Готово, — сказал он и подал хлеб матери. Она тоже постучала. — Да, — подтвердила она и собралась разгружать свою сумку. — Ох, да я бессовестная транжира. Не миновать мне нищеты. Пол подскочил к ней, ему не терпелось увидеть, о каком транжирстве речь. Миссис Морел развернула еще газетный сверток, показались корни анютиных глазок и малиновых маргариток. — Целых четыре пенни выложила, — простонала она. — Как дешево! — воскликнул Пол. — Дешево-то дешево, но уж в эту неделю нельзя мне было роскошничать. — Но ведь прелесть! — воскликнул Пол. — То-то и оно! — вырвалось у матери, она не сдержала радости. — Посмотри на этот желтый, Пол, конечно, прелесть… и совсем как лицо старика! — Точь-в-точь! — воскликнул Пол и наклонился понюхать. — И до чего приятно пахнет! Но он весь забрызган. Он кинулся в кладовку, принес фланелевую тряпочку и осторожно обмыл цветок. — А теперь посмотри, пока лепестки влажные! — сказал он. — Да уж! — воскликнула мать, радуясь как маленькая. Дети со Скарджил-стрит считали себя выше прочих в поселке. Но в том конце, где жили Морелы, было их совсем немного. Оттого они больше держались друг друга. Мальчишки и девчонки играли вместе, девчонки участвовали в драках и грубых играх, мальчишки присоединялись к ним, когда они прыгали через веревочку, катали обруч и кого только из себя не строили. Энни, Пол и Артур любили зимние вечера, если на дворе было сухо. Они синели дома, дожидаясь, пока пройдут все углекопы, станет темным-темно и улицы опустеют. Тогда они обертывали шею шарфом — как все шахтерские дети, пальто они презирали — и выходили. В проходе между домами тьма, а в самом конце раскрывалось необъятное пространство ночи, внизу, где шахта Минтона, горстка огней, и еще одна вдали, напротив Селби. Самые далекие крохотные огоньки, казалось, уходят во тьму, в бесконечность. Ребята с тревогой смотрели на дорогу, в сторону фонаря, который стоял в конце тропы, что вела в поле. Если на небольшой освещенной площадке никого не было. Пол с Артуром чувствовали себя потерянными. Сунув руки в карманы, стояли они под фонарем, спиной к ночи, глубоко несчастные, и вглядывались в темные дома. Вдруг под короткой курткой мелькал фартук, и на площадку вылетала длинноногая девчонка. — А где Билли Пиллинс, и ваша Энни, и Эдди Дейкин? — Не знаю. Но не так это было и важно — теперь их уже трое. Они затевали какую-нибудь игру вокруг фонаря, а там с воплями выбегали и остальные. И разгорались буйные игры. Тут был один-единственный фонарь. Позади все тонуло во тьме, будто вся ночь сосредоточилась там. А впереди переваливала через выступ горы тоже совсем темная лента дороги. Случалось, кто-нибудь сбивался с нее и исчезал на тропе. Уже в дюжине ярдов его поглощала ночь. А ребятня продолжала играть. Из-за того, что жили на отшибе, все они очень сдружились. Если уж вспыхивала ссора, вся игра шла прахом. Артур был очень обидчив, а Билли Пиллинс — на самом деле Филипс — и того обидчивей. Пол тут же брал сторону Артура, Элис сторону Пола, а за Билли Пиллинса всегда вступались Эмми Лимб и Эдди Дейкин. И все шестеро кидались в драку, ненавидя друг друга лютой ненавистью, и потом в ужасе разбегались по домам. Полу не забыть, как во время одной из таких яростных потасовок посреди дороги, из-за вершины горы, медленно, неотвратимо, точно огромная птица, поднялась большая красная луна. И вспомнилось, по Библии луна должна превратиться в кровь. И назавтра он спешил помириться с Билли Пиллинсом, и опять они как одержимые разыгрывали свои бешеные игры под фонарем, окруженные безбрежной тьмой. Заходя в свою гостиную, миссис Морел слышала, как дети поют:   У меня из самолучшей кожи башмачки, Шелковым похвастаюсь носком; А на каждом пальце перстеньки, Умываюсь только молочком.   Судя по доносящимся из тьмы голосам, они так были захвачены игрой, будто и вправду одержимые. Они заражали своим настроением мать, и она прекрасно понимала, почему в восемь они вернулись такие разрумянившиеся, с блестящими глазами, так увлеченно захлебывались словами. Всем им нравился дом на Скарджил-стрит за то, что открыт со всех сторон и видно из него далеко. Летними вечерами женщины обычно стоят, опершись о забор, болтают о том о сем, глядят на запад, а закат все разгорается, и скоро вдали, где зубчатая, точно хребет тритона, вырисовывается гряда дербиширских холмов, небо тоже становится алым.

The script ran 0.017 seconds.