Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Д. Г. Лоуренс - Любовник леди Чаттерли [1928]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, О любви, Роман, Эротика

Аннотация. Дэвид Герберт Лоуренс остается одним из самых любимых и читаемых авторов у себя на родине, в Англии, да, пожалуй, и во всей Европе. Важнейшую часть его обширного наследия составляют романы. Лучшие из них — «Сыновья и любовники», «Радуга», «Влюбленные женщины», «Любовник леди Чаттерли» — стали классикой англоязычной литературы XX века. Последний из названных романов принес Лоуренсу самый большой успех и самое горькое разочарование. Этический либерализм писателя, его убежденность в том, что каждому человеку дано право на свободный нравственный выбор, пришлись не по вкусу многим представителям английской буржуазии. Накал страстей и яркость любовных сцен этого романа были восприняты блюстителями морали как вызов обществу. «Любовник леди Чаттерли» сразу же после выхода в свет в 1928 году был запрещен к дальнейшему изданию, а готовый тираж был изъят и уничтожен. Запрет действовал более 30 лет, и лишь в 1960 году после громкого судебного процесса, всколыхнувшего всю Англию, роман был реабилитирован и полностью восстановлен в правах. Лоуренс создал три версии своего романа. Последняя из них была признана окончательной самим автором.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

Завидев спешившую к ним разъяренную Констанцию, мужчина спокойно козырнул, лишь побледневшее лицо выдавало гнев. – В чем дело, почему девочка плачет? – властно спросила Конни, запыхавшись от быстрого шага. На лице у егеря появилась едва заметная глумливая ухмылка. – А поди разбери! Спросите у нее сами! – жестко бросил он, нарочито растягивая слова, подражая местному говору. Конни побледнела – ей словно пощечину влепили! Ну, нет, она не уступит этому нахалу! И в упор взглянула на егеря – однако решимости в потемневших от гнева синих глазах поубавилось. – Я спрашиваю у вас! – выпалила она. Егерь приподнял шляпу, чуть наклонил голову – не то кивок, не то поклон. – Так никто и не спорит. Только чего мне говорить-то? – закончил он, опять произнося слова по-местному грубовато. И вновь замкнулось солдатское его лицо, лишь побледнело с досады. Конни повернулась к девочке. Была она румяна и черноволоса, лет десяти от роду. – Ну, что случилось, маленькая? Почему плачешь? – тоном «доброй тети» спросила Копни. Девочка испугалась и зарыдала еще пуще. Конни заговорила еще мягче. – Ну, ну, не надо, не плачь! Скажи, кто тебя обидел, – как могла нежно проворковала она и, к счастью, нашарила в кармане вязаной кофты монетку. – Давай-ка вытрем слезы. – И она присела рядом с девочкой. – Посмотри-ка, что у меня есть, – это тебе! Девочка перестала всхлипывать, хлюпать носом, отняла кулачок от зареванного лица и смышленым черным глазом зыркнула на монетку. Потом раз-другой всхлипнула и примолкла. – Ну, а теперь расскажи, из-за чего такие слезы, – снова спросила Конни, положила монетку на пухлую ладошку, девочка сразу зажала ее в кулачок. – Из-за… из-за киски! И всхлипнула еще раз, но уже тише. – Из-за какой киски, радость моя? После некоторой заминки кулачок с монеткой ткнул в сторону кустов куманики. – Вон той! Конни пригляделась. Верно: большая черная окровавленная кошка безжизненно распласталась под кустом. – Ой! – в ужасе воскликнула она. – Она, ваша милость, нарушительница границы, – язвительно произнес Меллорс. Конни сердито взглянула на него. – Если вы ее при ребенке пристрелили, неудивительно, что девочка плачет! Совсем неудивительно. Он быстро, но не тая презрения, посмотрел на нее. И опять Конни стыдливо зарделась: никак она снова затеяла скандал, за что ж Меллорсу ее уважать?! – Как тебя зовут? – игриво обратилась она к девочке. – Неужели не скажешь? Девочка засопела, потом жеманно пропищала: – Конни Меллорс! – Конни Меллорс! Какое у тебя красивое имя! Значит, ты вышла погулять с папой, а он возьми и застрели киску. Но это нехорошая киска. Девочка взглянула на нее смело и изучающе: что за тетя? Вправду ли такая добрая? – Я к бабушке приехала. – Что ты говоришь?! А где же твоя бабушка живет? – В доме, вот где, – и девчушка махнула рукой в сторону аллеи. – Вон оно что! И не вернуться ли тебе сейчас к ней, а? – Вернуться! – отголоски рыданий дрожью пробежали по детскому телу. – Хочешь, я провожу тебя? До самого бабушкиного дома. А папе нужно работать, – и повернулась к Меллорсу. – Это ваша дочка? Он чуть кивнул и снова взял под козырек. – Надеюсь, вы мне ее доверите? – Как будет угодно вашей милости. И снова он посмотрел ей в глаза. Спокойно, испытующе и в то же время независимо. Гордый и очень одинокий мужчина. – Ты ведь хочешь пойти со мной к бабушке? – Ага, – девочка еще раз взглянула на Конни. Той маленькая тезка не понравилась: еще под стол пешком ходит, а уже набралась дурного: и притворства, и жеманства. Все же она утерла ей слезы и взяла за руку. Меллорс молча козырнул на прощанье. – Всего доброго, – попрощалась и Конни. Путь оказался неблизкий; когда, наконец, они пришли к бабушкиному нарядному домику, Конни младшая изрядно надоела Конни старшей. Девочку, точно дрессированную обезьянку, обучили великому множеству мелких хитростей, и тем она изрядно гордилась. Дверь в дом была распахнута, там что-то гремело и бряцало. Конни приостановилась, а девочка отпустила ее руку и вбежала в дом. – Бабуля! Бабуля! – Никак уже возвернулась? Бабушка чистила плиту – обычное занятие субботним утром. Она подошла к двери: маленькая сухонькая женщина в просторном фартуке, со щеткой в руке, на носу – сажа. – Батюшки, кто ж это к нам припожаловал! – ахнула она, увидев за порогом Конни, и поспешно отерла лицо рукой. – Доброе утро! Девочка плакала, вот я и привела ее домой, – объяснила Конни. Старушка проворно обернулась к внучке. – А где ж папка-то твой? Малышка вцепилась в бабушкину юбку и засопела. – Он тоже там был, – ответила вместо нее Конни. – Он пристрелил бездомную кошку, а девочка расстроилась. – Да что же вам такие хлопоты, леди Чаттли! Спасибо вам, конечно, за доброту, но, право, не стоило это ваших хлопот! Это ж надо! – и старушка снова обратилась к девочке. – Ты ж посмотри! Самой леди Чаттерли с тобой возиться пришлось! Ей-Богу, не стоило так хлопотать! – Какие хлопоты? Просто я прогулялась, – улыбнулась Конни. – Нет, конечно же. Бог воздаст вам за доброту! Это ж надо ж – плакала! Я так и знала: стоит им за порог выйти, что-нибудь да приключится. Малышка боится его, вот в чем беда-то. Он ей ровно чужой, ну, вот как есть – чужой; и, сдается мне, непросто им будет поладить, ох непросто. Отец-то большой чудак. Конни смешалась и промолчала. – Ба, посмотри-ка, че у меня есть! – прошептала девочка. – Надо же, тебе еще и монетку дали! Ой, ваша светлость, балуете вы ее. Ой, балуете! Видишь, внученька, какая леди Чатли добрая! Везет тебе сегодня! Фамилию Чаттерли старуха выговаривала, как и все местные, проглатывая слог. – Ох, и добра леди Чатли к тебе. Неизвестно почему Конни засмотрелась на старухин испачканный нос, и та снова машинально провела по нему ладонью, однако сажу не вытерла. Пора уходить. – Уж не знаю, как вас и благодарить, леди Чатли! – все частила старуха. – Ну-ка, скажи спасибо леди Чатли! – это уже внучке. – Спасибо! – пропищала девочка. – Вот умница! – засмеялась Конни, попрощалась и пошла прочь, с облегчением расставшись с собеседницами. Занятно, думала она: у такого стройного гордого мужчины – и такая мать, осколочек. А старуха, лишь Конни вышла за порог, бросилась к зеркальцу на буфете, взглянула на свое лицо и даже ногой топнула с досады. – Ну, конечно ж! Вся в саже, в этом страшном фартуке! Вот, скажет, неряха! Конни медленно возвращалась домой в Рагби. Домой… Не подходит это уютное слово к огромной и унылой усадьбе. Когда-то, может, и подходило, да изжило себя, равно измельчали и другие великие слова: любовь, радость, счастье, дом, мать, отец, муж. Поколение Конни просто отказалось от них, и теперь слова эти мертвы, и кладбище их полнится с каждым днем. Ныне дом – это место, где живешь; любовь – сказка для дурачков; радость – лихо отплясанный чарльстон; счастье – слово, придуманное ханжами, чтобы дурачить других; отец – человек, который живет в свое удовольствие; муж – тот, с кем делишь быт и кого поддерживаешь морально; и, наконец, «секс», то бишь радости плоти, – последнее из великих слов – это пузырек в игристом коктейле: поначалу бодрит, а потом – раз! – от хорошего настроения – одни клочки. Сущие лохмотья! Превращаешься в ветхую тряпичную куклу. Оставалось только, упрямо стиснув зубы, терпеть. Даже в этом таилось некое удовольствие. Каждый день, прожитый в этом мертвящем мире, каждый шаг по этой человеческой пустыне приносил странное и страшное упоение. Чему быть, того не миновать! Все и всегда завершается этими словами: в семейной ли жизни, в любви, замужестве, связи с Микаэлисом – чему быть, того не миновать. И умирая, человек произносит те же слова. Пожалуй, только с деньгами обстоит иначе. Тягу к ним не усмирить. Деньги, Слава (или Вертихвостка Удача, как ее величает Томми Дьюкс) нужны нам постоянно. Не прикажешь себе: «Смирись!» И десяти минут не проживешь, не имея гроша за душой, – то одно, то другое нужно купить. Вложил деньги в дело – вкладывай еще, иначе дело остановится. Нет денег – шагу не ступишь! Есть деньги – все мечты сбудутся. Чему быть – того не миновать. Конечно, не твоя вина, что живешь на белом свете. Но раз уж родился, привыкай, что самое насущное – это деньги. Без всего остального можно обойтись, ограничить себя. Но не без денег. Как ни крути, от этого никуда не уйдешь! Она подумала о Микаэлисе. С ним бы она денег имела предостаточно. Но и это не привлекало. Пусть она не так богата с Клиффордом, но она сама помогает ему зарабатывать деньги. Сама причастна к ним. «Мы с Клиффордом зарабатываем литературой тысячу двести фунтов в год», – прикинула она. Зарабатываем! А собственно, на чем? Можно сказать, на ровном месте! Не ахти какой подвиг, чтобы гордиться. А остальное – и вовсе суета. Она брела домой и думала, что вот сейчас она с Клиффордом засядет за новый рассказ. Создадут нечто из ничего. И заработают еще денег. Клиффорд ревниво следил, ставятся ли его рассказы в разряд самых лучших. А Копни было, собственно говоря, наплевать. «Пустые они» – так оценил рассказы ее отец. «А тысячу фунтов дохода приносят!» – вот самое краткое и бесспорное возражение. Когда молод, можно, стиснув зубы, терпеть и ждать, пока деньги начнут притекать из невидимых источников. Все зависит от того, насколько ты влиятелен, насколько сильна твоя воля. Умело направишь мощное излучение своей воли, и к тебе приходят деньги – пустой фетиш, волшебно наделенный могуществом, слово, начертанное на клочке бумаги. Так ничто, пустота оборачивается успехом. Ах, Слава! Уж если и продавать себя, то только ей! Ее можно презирать, даже продаваясь, однако не так уж это и плохо! У Клиффорда, разумеется, много угнездившихся еще в детском подсознании представлений о «запретном» и о «ценном». Ему непременно хотелось прослыть «очень хорошим» писателем. А «очень хорош» тот, кто в моде. Мало быть просто очень хорошим и удовольствоваться этим. Ведь большинство «очень хороших» опоздало к автобусу Удачи. А ведь живешь, в конце концов, только раз, и уж если опоздал на свой автобус, место тебе на обочине, рядом с остальными неудачниками. Конни хотелось провести грядущую зиму в Лондоне вместе с Клиффордом. Ведь они-то на свой автобус не опоздали, могут теперь и немного покрасоваться, прокатившись на империале. Беда в том, что Клиффорда все больше и больше сковывал душевный паралич, все чаще он замыкался или впадал в безумную тоску. Так напоминала о себе в его сознании давняя боль. Конни хотелось кричать от отчаяния. Что же делать человеку, если у него разлаживается что-то в механизме сознания? Пропади все пропадом! Неужто так и нести свой крест! Но нельзя во всем бессовестно предавать! Порой она сокрушенно плакала, но и в такие минуты говорила себе: дура, что толку слезы лить! Слезами горю не поможешь! Расставшись с Микаэлисом, она твердо решила: в жизни ей ничего не нужно. Вот самое простое решение неразрешимой, в принципе, задачи. Что жизнь дает, то и ладно, только бы поскорее, поскорее бежала жизнь: и Клиффорд, и его рассказы, Рагби, дворянство, деньги, слава – пусть все промелькнет поскорее. Любовь, связи, всякие там увлечения – чтоб как мороженое: лизнул раз, другой, и хватит! С глаз долой, из сердца вон. А раз из сердца вон, значит, все это ерунда. Половая жизнь в особенности. Ерунда! Заставишь себя так думать – вот и решена неразрешимая задача. И впрямь, секс – что бокал с коктейлем. И то, и другое, как ни смакуешь, а быстро кончается; и то, и другое одинаково возбуждает и пьянит. То ли дело ребенок! С ним связаны чувства куда более сильные. Прежде чем решиться, она тщательно обдумает каждый шаг. Нужно выбрать мужчину. Удивительно! Но на свете нет мужчины, от кого б она хотела родить. От Микаэлиса? Бр-р! Подумать-то страшно. Скорей она от кролика родит! От Томми Дьюкса? Он очень хорош собой, но трудно представить его отцом, продолжателем рода. Томми – словно замкнутый сосуд. А из остальных довольно многочисленных знакомцев Клиффорда всякий вызывал отвращение, стоило ей подумать об отцовстве. Кое-кого она, пожалуй, взяла бы в любовники, даже Мика. Но родить ребенка?! Ни за что! Унизительно и омерзительно! И от этого никуда не уйдешь! Все ж в уголке души Конни лелеяла мысль, о ребенке. Терпение, терпение! Как через сито просеет она мужчин, и старых, и молодых, пока, наконец, найдет подходящего. «Обыдите пути Иерусалимские и воззрите, и познайте, и поищите на стогнах его, аще обрящете мужа…»[5] В Иерусалиме при Иисусе Христе невозможно было найти мужчину среди многих и многих тысяч. Но у нее-то запросы меньше. C'est une autre chose, совсем другое дело! Ей подумалось даже, что он непременно будет иностранцем, не англичанином, и уж конечно не ирландцем. Настоящий иностранец! Нужно терпение, и только терпение. Будущей зимой она увезет Клиффорда в Лондон, а еще через год отправит его на юг Франции или Италии. Главное – терпение! Торопиться с ребенком не следует. Дело это ее, и только ее, единственное, что в глубине своей причудливой женской души она считала важным. Уж она-то не польстится на случайного мужчину! Любовника найти можно в любую минуту, а вот отца будущего ребенка… нет, тут нужно терпение и еще раз терпение! Цели столь разнятся! «Обыдите пути Иерусалимские»… Но она ищет не любовь, а всего лишь мужчину. И относись она к нему хоть с неприязнью – неважно. Главное, чтоб это был мужчина, а отношение – дело десятое! Оно затрагивает совсем иные струнки души. Накануне прошел уже привычный дождь, и тропинки еще не подсохли – Клиффорду не проехать. А Конни все же пошла погулять. Она гуляла в одиночестве каждый день, больше любила лес, там-то ее никто не потревожит. Кругом – ни души. Сегодня же Клиффорду вздумалось отправить егерю записку, а мальчонка-посыльный заболел гриппом и не вставал с постели – в Рагби вечно кто-нибудь да болел гриппом. Конни вызвалась отнести записку. Воздух напоен влагой и мертвящей тишиной, будто все кругом умирает. Серо, стыло, тихо. Молчат и шахты: они работают неполную неделю, и сегодня – выходной. Кончилась жизнь. Лес стоит молчаливо и недвижно, лишь редкие крупные капли, шурша, падают с голых ветвей. Затаилась в лесной чащобе меж вековых деревьев унылая, безнадежная, сковывающая пустота. Медленно, как во сне, брела Конни по лесу. От него исходила старая-престарая грусть, и душа Конни умирялась, как никогда, – в жестоком и бездушном мире обыденности. Она любила самую суть старого леса, бессловесно донесенную до нее вековыми деревьями. И сколько силы, сколько жизни таилось в их молчании. Деревья тоже терпеливо выжидают: гордые, неукротимые, исполненные молчаливой силы. Может, они просто ждут, когда наступит конец: их спилят, пни выкорчуют, конец лесу, конец их жизни. А может, их гордое и благородное молчание – так молчат сильные духом – означает нечто иное. Она вышла к северной оконечности леса, там стоял дом лесничего – мрачноватый, сложенный из темного песчаника – с фронтоном и затейливой печной трубой. В доме, казалось, никто не живет, кругом ни души, тихо, дверь заперта. Но из трубы тонкой струйкой бежал дымок, а палисадник под окнами ухожен, земля взрыхлена. Оказавшись здесь, Конни слегла оробела, ей вспомнился взгляд егеря – пытливый и зоркий. Захотелось вообще уйти – передавать хозяйское распоряжение – ох как неловко. Она тихо постучала. Никто не открыл. Заглянула в окно: маленькая угрюмая комнатка, стерегущая свое уединение – не подходи! Конни прислушалась: из-за дома доносился не то шелест, не то плеск. Не беда, что не открывают, она не отступится! За домом земля поднималась крутым бугром, так что весь задний двор, окруженный низкой каменной стеной, оказывался как бы в низине. Завернув за угол, Конни остановилась. В двух шагах от нее мылся егерь, не замечая ничего вокруг. Он был по пояс гол, плисовые штаны чуть съехали, открыв крепкие, но сухие бедра. Он нагнулся над бадьей с мыльной водой, окунул голову, мелко потряс ею, прочистил уши – каждое движение тонких белых рук скупо и точно, так моется бобер. Делал он все сосредоточенно, полностью отрешившись от окружающего. Конни отпрянула, отошла за угол, а потом и вовсе – в лес. Она сама не ждала, что увиденное так потрясет ее. Подумаешь, моется мужчина, какая невидаль! Но именно эта картина поразила ее, сотрясла нечто в самой сокровенной ее глубине. Она увидела белые нежные ягодицы, полускрытые неуклюжими штанами, чуть очерченные ребра и позвонки; почуяла отрешенность и обособленность этого человека, полную обособленность, почуяла и содрогнулась. Ее просто ослепила чистая нагота человека, замкнувшего и свой одинокий дом и свою одинокую душу. Ошеломила ее и красота чистого существа. Нет, не плотская красота привлекла ее, даже не собственно красота тела – прекрасного сосуда, а тот теплый белый свет жизни, горевший в нем. Он-то и выделял очертания сосуда, до которого можно дотронуться. Да, увиденное потрясло Конни до самых сокровенных глубин и там запечатлелось. А разумом она пыталась отнестись ко всему иронично. Надо же, баню устроил во дворе! И мыло, конечно, самое дешевое – желтое, пахучее. А за издевкой появилась досада: с какой стати должна она лицезреть чей-то немудреный туалет? Пройдя немного по лесу, она присела на пень. Мысли путались. Очевидно одно: распоряжение Клиффорда нужно передать, и ничто ее не остановит. Подождет немного – пусть егерь оденется, только бы не ушел. Судя по всему, он куда-то собирался. И Конни побрела назад, чутко вслушиваясь. Вот и дом, ничто не изменилось. Залаяла собака. Конни постучала, сердце, вопреки воле, едва не выпрыгивало из груди. Послышались легкие шаги. Очевидно, егерь спускался со второго этажа. Дверь распахнулась так неожиданно, что Конни вздрогнула. Егерь и сам, видно, смутился, но тотчас же на губах заиграла усмешка. – А, леди Чаттерли! Проходите, милости прошу! Говорил и держался он естественно и просто. Конни переступила порог маленькой мрачноватой комнаты. – Мне всего лишь нужно передать вам поручение сэра Клиффорда, – проговорила она по обыкновению тихо, чуть с придыханием. А мужчина стоял рядом и смотрел. Голубые глаза его примечали все, Конни даже пришлось отвернуть лицо. «Какая милая женщина, застенчивость красит ее еще больше», – подумал он и с ходу взял инициативу в свои руки. – Может, присядете? – спросил он, не надеясь на согласие. Дверь оставалась открытой. – Нет, спасибо. Сэр Клиффорд просил… – и она передала мужнино поручение, безотчетно глядя ему прямо в глаза. А в них столько тепла, столько доброты, чудесной, теплой доброты, обращенной к женщине просто и естественно. – Понял, ваша милость, сейчас же займусь. И враз все в нем переменилось – он посуровел и отдалился, будто сокрылся за стеклянной стеной. Пора уходить, но Конни мешкала – беспокоен был ее дух. Она оглядела чистую, уютную, хотя и мрачноватую маленькую гостиную. – Вы здесь совсем один живете? – спросила она. – Совсем один, ваша милость. – А матушка… – Она – в деревне, у нее там дом. – И девочка с ней? – И девочка. И простое усталое лицо тронула Непонятная усмешка. Переменчивое лицо, обманчивое лицо. Увидев, что Конни недоумевает, он пояснил. – Не думайте, по субботам мать приходит, прибирает в доме. Со всем остальным сам управляюсь. Еще раз Конни взглянула на него. Он улыбался глазами, чуть насмешливо, но в голубых озерцах все же осталась теплая доброта. Конни не переставала ему удивляться. Вот он стоит перед ней, в брюках, в шерстяной рубашке, при галстуке, мягкие волосы еще не высохли, лицо бледное и усталое. Угасла улыбка в глазах, но теплота осталась, и проглянуло за ней страдание – трудная, видно, выпала этому человеку доля. Но вот взгляд подернулся дымкой отчуждения – словно и не беседовал он только что с милой и приятной женщиной. А Конни хотелось так много ему сказать, но она сдержалась. Лишь взглянула на него и обронила: – Надеюсь, я не очень помешала вам? Чуть сощурились глаза в едва приметной усмешке. – Разве что причесываться. Простите, я без пиджака, но я и не предполагал, кто ко мне постучит. Никто никогда вообще не стучит, а любой непривычный звук пугает. Он пошел по тропинке впереди, чтобы открыть калитку. Без неуклюжей плисовой куртки, в одной рубашке, он, как и получасом раньше, со спины показался ей худым и чуть сутулым. Но поравнявшись с ним, она почуяла его молодость и задор – и в непокорных светлых вихрах, и в скором взгляде. Лет тридцать семь, тридцать восемь, не больше. Она зашагала к лесу, чувствуя, что он смотрит вслед. Растревожил он ей душу, против ее воли растревожил. А егерь, закрывая за собой дверь в доме, думал: «Как же она хороша, как безыскусна! Ей это и самой невдомек». Конни надивиться не могла на этого человека: не похож он на егеря; вообще на обычного работягу не похож, хотя с местным людом что-то роднило его. Но что-то и выделяло. – Этот егерь, Меллорс, прелюбопытнейший тип, – сказала она Клиффорду, – прямо как настоящий джентльмен. – «Прямо как»? – усмехнулся Клиффорд. – Я до сих пор не замечал. – Нет, что-то в нем есть, – не сдавалась Конни. – Он, конечно, славный малый, но я плохо его знаю. Он год как из армии, да и года-то нет. В Индии служил, если не ошибаюсь. Может, там-то и поднабрался манер. Состоял небось при офицере, вот и пообтесался. С солдатами такое случается. Но пользы никакой. Приезжают домой, и все возвращается на круги своя. Конни пристально посмотрела на Клиффорда и задумалась. Исконно мужнина черта: острое неприятие любого человека из низших сословий, кто пытается встать на ступеньку выше. Черта, присущая всей нынешней знати. – И все-таки что-то в нем есть, – настаивала Конни. – По правде говоря, не вижу! Не замечал! – И Клиффорд взглянул на нее с любопытством, тревогой и даже подозрением. И она почувствовала: нет, не скажет он ей всей правды. Как не скажет и себе. Ненавистен ему даже намек на чью-то особенность, исключительность. Все должны быть либо на его уровне, либо ниже. Да, теперешние мужчины скупы на чувства и жалки. Боятся чувств, боятся жизни!  7   Конни вошла к себе в спальню, разделась и стала разглядывать себя в огромном зеркале – сколько лет не делала она подобного. Она и сама не знала, что пыталась найти или увидеть в своем отражении, только поставила лампу так, чтобы полностью оказаться на свету. И ей подумалось – уже в который раз! – сколь хрупко, беззащитно и жалко нагое человеческое тело. Есть в нем какая-то незавершенность. Говорили, что у нее неплохая фигура, но не по теперешним меркам – слишком округло-женственная, а не новомодная угловато-мальчишечья. Невысокого роста, крепко сбитая, коренастая, как шотландка. Каждое движение исполнено неспешной грации и неги, что часто и принимают за красоту. Кожа с приятной смуглинкой, плечи и бедра округлы и покойны. Наливаться бы этому телу, точно яблоку, ан нет! Как переспелый плод, теряло оно упругость, кожа – шелковистость. Недостало этому плоду солнца и тепла, оттого и цветом тускл, и соком скуден. Женственность принесла этому телу лишь разочарование, а мальчишески угловатым, легким, почти прозрачным уже не стать. Вот и потускнело ее тело. Маленькие неразвитые грудки печально понурились незрелыми грушами. Живот утратил девичью упругую округлость и матовый отлив – с тех пор, как рассталась она со своим немецким другом – уж он-то давал ей любовь плотскую. В ту пору ее молодая плоть жила ожиданием, и неповторима была каждая черточка в облике. Сейчас же живот сделался плоским, дряблым. Бедра, некогда верткие, отливавшие матовой белизной, тоже начали терять женственную округлость, пропала их крутизна: зачем же они ей? Зачем ей вообще тело? И оно хирело, тускнело – ведь роль ему отводилась самая незначительная. Как горевала, как отчаивалась Конни! И было отчего: в двадцать семь лет она – старуха, и нет ни проблеска, ни лучика надежды. Плоть, ее женскую суть забыли, просто отвергли, да, отвергли. И она состарилась. Тела светских львиц были изящны и хрупки, словно фарфоровые статуэтки, благодаря вниманию мужчин. И неважно, что у этих статуэток пусто внутри. Но ей даже и с ними не сравниться. «Жизнь разума» умертвила ее плоть! И в душе закипела ярость – ее попросту надули! Она разглядывала в зеркале свою спину, талию, бедра. Да, похудела, и это ее не красит. На пояснице набежала складка, когда Конни выгнулась, чтобы увидеть себя со спины. Как от нудной тяжелой работы. А когда-то там играли веселые ямочки. Ягодицы и долгие выпуклые ляжки утратили шелковистость, отлив и вальяжность. Все в прошлом! Лишь немецкий парень любил ее тело, да и того уж десять лет нет в живых. Да, летит время! Целых десять лет, как его нет, а ей еще всего двадцать семь. Тогда она даже презирала пробуждающуюся грубоватую чувственность здорового мальчишки. А теперь такой не найти. Нынешние мужчины – как Микаэлис: ласки жалкие, скорые, раз-два, и все. Нет у них здоровой человеческой плоти, что зажигает кровь и молодит душу. Все ж она решила, что самое красивое у нее – бедра: от долгих ляжек до округлых, недвижно-спокойных ягодиц. Как песчаные дюны: зыбко-податливые, круто заворачивающие вниз. Меж ними еще теплилась жизнь, надежда. Но и сама плоть ее, казалось, стала гаснуть, увядать, так и не распустившись. Зато спереди жалко на себя смотреть. Грудь и живот начали немного обвисать, так она похудела, усохла телом, состарилась, толком и не пожив. Она подумала о ребенке, которого ей, быть может, придется выносить. А может, она уже и для этого не годится. Она накинула ночную рубашку, юркнула в постель и горько расплакалась. Горючими слезами изошла досада на Клиффорда, на его тщеславное писательство, на его чванливые разговоры. Досадовала и на других мужчин, подобных ему, кто обманом отобрал у женщины плотские радости. Это нечестно! Нечестно! Зов обманутой плоти занимался огнем в сердце. А утром… утром все как и прежде: встала в семь часов, спустилась к Клиффорду – ему нужно помочь во всех интимных отправлениях. Мужчины-слуги в доме не было, а от служанки он отказывался. Муж экономки, знавший Клиффорда еще ребенком, помогал поднимать и переносить его, все остальное делала Копни, причем делала охотно. Хоть это и вменялось ей в обязанность, она рада была помочь всем, что в ее силах. Если она и отлучалась из Рагби, то на день – на два. Ее подменяла экономка миссис Беттс. С течением времени он всякую помощь стал принимать как должное – следствие сколь неизбежное, столь и естественное. И все же глубоко в душе у Копни все ярче разгоралась обида: с ней поступили нечестно, ее обманули! Обида за свое тело, свою плоть – чувство опасное. Коль скоро оно пробудилось – ему нужен выход, иначе оно жадным пламенем сожрет душу. Бедняга Клиффорд! Он-то ни в чем не виноват. Ему еще горше пришлось в жизни. Участь обоих – лишь частичка всеобщего губительного разлада. Впрочем, так ли уж он ни в чем не виноват? Он не давал тепла, не давал простого, душевного человеческого общения. Разве нет и этом его вины? Теплоты и задушевности в нем не сыскать, лишь холодная, расчетливая и благовоспитанная рассудочность. Но ведь может мужчина приласкать женщину, даже в родном отце чувствовала Копни мужчину; пусть он эгоист, причем вполне сознательный, по даже он способен утешить женщину, согреть мужским теплом. Нет, Клиффорд не из таких. Равно и все его друзья – внутренне холодные, каждый сам по себе. Душевное тепло для них признак дурного тона. Нужно научиться обходиться без этого, главное – держаться на высоте. И все пойдет как по маслу, если жить среди тебе подобных. И можно вести себя холодно и обособленно – вас все равно будут ценить и уважать, и притом держаться на высоте – до чего ж приятно это сознавать! Но если вы общественной ступенькой выше или ниже – дело совсем иное. Какой смысл держаться на высоте, зная, что вы принадлежите высшему обществу. Да и есть ли у самых высокородных аристократов эта «высота», и не глупый ли фарс само их кичливое поведение? Какой в этом смысл? Все это – бездушная чепуха. В душе у Конни вызревал протест. Какая польза от ее жизни? Какая польза от ее жертвенного служения Клиффорду? И чему, собственно, она служит? Холодной мужниной гордыне, не ведающей теплоты человеческих отношений. Клиффорд не менее алчен, чем самый низкопородный ростовщик-еврей, только жаждет он Удачи, мечтает о том, как бы завлечь ее, эту Вертихвостку. Готов, как гончая, высунув язык, мчаться по пятам Удачи, нимало не смущаясь, что самоуверенно, лишь по рассудку, причислил себя к высшему обществу. Право же, у Микаэлиса больше достоинства и он куда более удачлив. Если присмотреться, Клиффорд – настоящий шут гороховый, а это унизительнее, чем нахал и наглец. Уж если выбирать меж Клиффордом и Микаэлисом, от последнего куда больше пользы. Да и она, Конни, нужна ему больше, чем Клиффорду. За обезножевшим калекой любая сиделка сможет присмотреть! Пусть Микаэлис – крыса, но крыса, способная на самоотверженность. Клиффорд же – глупый, кичливый пудель. В Рагби порой наведывались гости, и среди них тетка Клиффорда, Ева – леди Беннерли. Худенькая вдовица лет шестидесяти, с красным носом и повадками светской львицы. Она происходила из знатнейшего рода, но держалась скромно. Конни полюбила старушку. Та бывала предельно проста, открыта, когда это не противоречило ее намерениям, и внешне добра. Притом она, как, пожалуй, никто, умела держаться на высоте, да так, что всякий в ее присутствии чувствовал себя чуть ниже. Но ни малейшего снобизма в ее поведении не было, лишь безграничная уверенность в себе. Она преуспела в светской забаве: держалась спокойно и с достоинством, незаметно подчиняя остальных своей воле. К Конни она благоволила и пыталась отомкнуть тайники молодой женской души своим острым, проницательным великосветским умом. – По-моему, вы просто кудесница, – восхищенно говорила она Конни. – С Клиффордом вы творите чудеса! На моих глазах распускается, расцветает его великий талант! Тетушка, будто своим, гордилась успехом Клиффорда. Еще одна славная строка в летописи рода! Сами книги ее совершенно не интересовали. К чему они ей? – Моей заслуги в этом нет, – ответила Конни. – А чья ж еще? Ваша, и только ваша. Только, сдается мне, вам-то от этого проку мало. – То есть? – Ну, посмотрите, вы живете как затворница. Я Клиффорду говорю: «Если в один прекрасный день девочка взропщет, вини только себя». – Но Клиффорд никогда мне ни в чем не отказывает. – Вот что, девочка моя милая, – и леди Беннерли положила тонкую руку на плечо Конни. – Либо женщина получает от жизни то, что ей положено, либо – запоздалые сожаления об упущенном, поверьте мне! – И она в очередной раз приложилась к бокалу с вином. Возможно, именно так она выражала свое раскаяние. – Но разве я мало получаю от жизни? – По-моему, очень! Клиффорду свозить бы вас в Лондон, развеетесь. Его круг хорош для него, а вам-то что дают его друзья? Я б на вашем месте с такой жизнью не смирилась. Пройдет молодость, наступит зрелость, потом старость, и ничего кроме запоздалых сожалений у вас не останется. – И ее изрядно выпившая милость замолчала, углубившись в размышления. Но Конни не хотелось ехать в Лондон, не хотелось, чтобы леди Беннерли выводила ее в свет. Какая она светская дама! Да и скучно все это! А еще чуяла она за добрыми словами мертвящий холодок. Как на полуострове Лабрадор: на земле яркие цветы, а копнешь – вечная мерзлота. В Рагби приехали Томми Дьюкс и еще один их приятель, Гарри Уинтерслоу, и Джек Стрейнджуэйз с женой Оливией. Болтали о пустяках (ведь только в кругу «закадычных» шел серьезный разговор), плохая погода лишь усугубляла скуку. Можно было лишь поиграть на бильярде, да потанцевать под механическое пианино. Оливия стала рассказывать о книге про будущее, которую читала. Детей будут выращивать в колбах, и женщин «обезопасят» от беременности. – Как это замечательно! – восторгалась она. – Женщина, наконец, сможет жить независимо. Ее муж хотел детей, она же была против. – И вы бы захотели «обезопаситься»? – неприятно усмехнувшись, спросил Уинтерслоу. – Меня, судя по всему, и так природа обезопасила, – ответила Оливия. – Во всяком случае, у грядущих поколений будет побольше здравого смысла и женщине не придется опускаться до своего «природного предназначения». – Тогда, может, стоит их всех вообще поднять за облака, пусть себе летят подальше, – предложил Дьюкс. – Думается, достаточно развитая цивилизация упразднит многие несовершенства наших организмов, – заговорил Клиффорд. – Взять, к примеру, любовь, это лишь помеха. Думаю, что она отомрет, раз детей в пробирках будут выращивать. – Ну уж нет! – воскликнула Оливия. – Любовь еще больше радости будет приносить. – Случись, любовь отомрет, – раздумчиво сказала леди Беннерли, – непременно будет что-то вместо нее. Может, морфием увлекаться начнут. Представьте: вы дышите воздухом с добавкой морфина. Как это взбодрит! – А по субботам по указу правительства в воздух добавят эфир – для всеобщего веселья в выходной, – вставил Джек. – Все бы ничего, да только вообразите, какими мы будем в среду. – Пока способен забыть о теле, ты счастлив, – заявила леди Беннерли. – А напомнит оно о себе, и ты несчастнейший из несчастных. Если в цивилизации вообще есть какой-то смысл, она должна помочь нам забыть о теле. И тогда время пролетит незаметно и счастливо. – Пора нам вообще избавиться от тел, – сказал Уинтерслоу. – Давно уж человеку нужно усовершенствовать себя, особенно физическую оболочку. – И превратиться в облако, как дымок от сигареты, – улыбнулась Конни. – Ничего подобного не случится, – заверил их Дьюкс. – Развалится наш балаганчик, только и всего. Цивилизации нашей грозит упадок. И падать ей в бездонную пропасть. Поверьте мне, лишь крепкий фаллос станет мостом к спасению. – Ах, генерал, докажите! Свершите невозможное! – воскликнула Оливия. – Погибнет наш мир, – вздохнула тетушка Ева. – И что же потом? – спросил Клиффорд. – Понятия не имею, но что-нибудь да будет, – успокоила его старушка. – Конни предрекает, что люди превратятся в дым, Оливия – что детей станут растить в пробирках, а женщин избавят от тягот, Дьюкс верит, что фаллос станет мостом в будущее. А каким же оно будет на самом деле? – задумчиво проговорил Клиффорд. – Не ломай голову! С сегодняшним бы днем разобраться! – нетерпеливо бросила Оливия. – Побыстрей бы родильную пробирку изобрели да нас, женщин, избавили. – А вдруг в новой цивилизации будут жить настоящие мужчины, умные, здоровые телом и духом, и красивые, под стать мужчинам, женщины? – предположил Томми. – Ведь они как небо от земли будут отличаться от нас! Разве мы мужчины? И что в женщинах женского? Мы – лишь примитивные мыслящие устройства, так сказать, механико-интеллектуальные модели. Но ведь придет время и для подлинных мужчин и женщин, которые сменят нас – кучку болванчиков с умственным развитием дошколят. Вот это было бы воистину удивительно, похлеще, чем люди-облака или пробирочные дети. – Когда речь заходит о настоящих женщинах, я умолкаю, – прощебетала Оливия. – Да, в нас ничто не может привлекать, разве только крепость души, – обронил Уинтерслоу. – Верно, крепость привлекает, – пробормотал Джек и допил виски с содовой. – Только ли души? А я хочу, чтоб вслед за душой обессмертилось и тело! – потребовал Дьюкс. – Так оно и будет со временем. Когда мы хоть чуточку сдвинем с места нашу рассудочность, откажемся от денег и всякой чепухи. И наступит демократия, но не мелкого своекорыстия, а свободного общения. «Хочу, чтоб обессмертилось и тело!»… «Наступит демократия свободного общения», – вновь и вновь звучало в ушах Конни. Она не понимала толком смысл, но слова эти успокаивали ее душу – так успокаивает журчание воды. Но до чего ж глупый и нескладный разговор! Конни измаялась от скуки, слушая Клиффорда, тетушку Еву, Оливию и Джека, этого Уинтерслоу. Даже Дьюкс надоел. Слова, слова, слова! Бесконечное и бессмысленное сотрясание воздуха. Однако проводив гостей, она не почувствовала облегчения. Размеренно и нудно потянулись часы. Но где-то в животе угнездились досада и тоска, и ничем их не вытравить. Из часов складывались дни, каждый давался ей с необъяснимой тягостью, хотя ничего нового он не приносил. Разве что она все больше и больше худела – это заметила даже экономка и спросила, не больна ли. И Томми Дьюкс уверял, что она нездорова; Конни отнекивалась, говорила, что все в порядке. Только вдруг появился страх перед белыми, как привидения, надгробиями. Мраморной отвратительной белизной они напоминали вставные зубы – этими жуткими «зубами» утыкано подножье холма у церкви в Тивершолле. Из парка как на ладони была видна эта пугающая картина. Ощерившийся в жуткой гримасе кладбищенский холм вызывал у Конни суеверный страх. Ей казалось, недалек тот день, когда и ее схоронят там, еще один «зуб» вырастет среди надгробий и памятников в этом прокопченном «сердце Англии». Она понимала: без помощи не обойтись. И послала коротенькую записку сестре Хильде. «Мне в последнее время нездоровится. Сама не пойму, в чем дело». Ответ пришел из Шотландии – там теперь «осела» Хильда. А в марте приехала и сама. На юркой двухместной машине. Одолела подъем, проехала аллеей, обогнула луг, на котором высились два огромных бука, и подкатила к усадьбе. К машине подбежала Конни. Хильда заглушила мотор, вылезла и расцеловалась с сестрой. – Но что же все-таки случилось? – тут же спросила она. – Да ничего! – пристыженно ответила Конни, но, взглянув на сестру и сравнив с собой, поняла, что та не изведала и толики ее страданий. Раньше у обеих сестер была золотистая с матовым отливом кожа, шелковистые каштановые волосы, природа наделила обеих крепким и нежным телом. Но сейчас Конни осунулась, лицо сделалось пепельно-серым, кожа на шее, сиротливо выглядывавшей из ворота кофты, пожелтела и пошла морщинами. – Ты и впрямь нездорова! – Хильда, как и сестра, говорила негромко, чуть с придыханием. Была она почти на два года старше Конни. – Да нет, здорова; просто, наверное, надоело мне все. Боевой огонек вспыхнул во взгляде сестры. Она хоть и казалась мягкой и спокойной, в душе была лихой и непокорной мужчинам воительницей. – Проклятая дыра! – бросила она, оглядывая ненавидящим взором ни в чем неповинную дремлющую старушку-усадьбу. Неистовая душа жила в ее нежном, налитом, точно зрелый плод, теле. Ныне такие воительницы уже перевелись. Ничем не выдавая своих чувств, она пошла к Клиффорду. Тот тоже подивился ее красе, но внутренне напрягся. Родные жены, не в пример ему, не отличались изысканной воспитанностью и лоском. Конечно, они люди иного круга, но, приезжая к нему в гости, они почему-то всегда подчиняли его своей воле. Он сидел в кресле прямо, светлые волосы ухожены, голубые, чуть навыкате глаза бесстрастны. На холеном лице не прочитать ничего, кроме благовоспитанного ожидания. Хильде вид его показался надутым и глупым. Он старался держаться как можно увереннее, но Хильда на это и внимания не обратила. Она приготовилась к бою, и кто перед ней – папа римский или император – ей неважно. – Конни выглядит просто удручающе, – тихо начала она, обожгла его взглядом своих прекрасных серых глаз и скромно потупилась, совсем как Конни. Но Клиффорд увидел сокрытое до поры твердокаменное, истинно шотландское упрямство. – Пожалуй, она немного похудела. – И что же, вы ничего не предприняли? – А так ли уж это необходимо? – парировал он ее вопрос с учтивостью и непреклонностью, – столь разные качества зачастую уживаются в англичанах. Хильда не ответила, лишь свирепо зыркнула на него: особой находчивостью в словесной перепалке она не отличалась. Клиффорду же ее взгляд пришелся горше всяких слов. – Я покажу ее врачу, – наконец заговорила Хильда. – Вы можете порекомендовать кого-либо из местных? – Сожалею, но не могу. – Хорошо. Отвезу ее в Лондон, там у нас есть надежный врач. Клиффорд не проронил ни слова, хотя кипел от злости. – Надеюсь, мне можно у вас переночевать, – продолжала Хильда, снимая перчатки. – Сестру я увезу завтра утром. От злости Клиффорд пожелтел, и белки глаз тоже пожелтели – пошаливала печень. Но Хильда по-прежнему являла образец скромности и благочестия. – Вам нужно завести сиделку, чтоб ухаживала только за вами. А еще лучше мужчину в слуги взять, – сказала Хильда позже, за послеобеденным кофе – к тому времени оба уже успокоились. Говорила она как всегда тихо и вроде бы мягко, но Клиффорд чувствовал, что каждое слово – точно удар дубинкой по голове. – Вы так полагаете? – сухо спросил он. – Вне всякого сомнения! Иначе нам с отцом придется увезти Конни на месяц-другой. Так дальше продолжаться не может. – Что – не может? – Да вы посмотрите на бедную девочку! – и сама воззрилась на Клиффорда. Он сидел перед ней, точно огромный вареный рак. – Мы с Конни обсудим ваше предложение. – Да я уж с ней все обсудила, – подвела черту Хильда. Клиффорду ненавистны были сиделки – они напрочь лишают возможности побыть наедине с собой, у них на виду все его самое сокровенное. Нет, от них он настрадался, хватит. А мужчина-прислужник и того хуже, он его в доме не потерпит, на худой конец, возьмет женщину. Но пока ему доставало Конни. Сестры уехали утром. Конни – точно агнец на заклании – съежилась и притихла рядом с сидевшей за рулем Хильдой. Хотя их отец, сэр Малькольм, в отъезде, дом в Кенсингтоне ждал сестер… Доктор внимательно осмотрел Конни, расспросил о жизни. – Иногда в газетах мне попадаются ваши с сэром Клиффордом фотографии. Вы теперь – знаменитые люди. Да, вот как вырастают маленькие, тихие девочки! Впрочем, вы и сейчас такая. Не испортила вас слава. Итак, никаких патологических изменений у вас нет, но образ жизни придется изменить. Скажите сэру Клиффорду, пусть отвезет вас в город или за границу. Вам нужно развлечься, просто необходимо! Набраться сил – они у вас на исходе. Сердце начинает пошаливать. Но это невроз, всего лишь невроз. Месяц в Каннах или Биаррице – и все как рукой снимает. Но так дальше жить вам нельзя, просто нельзя! Иначе я не отвечаю за последствия. Вы тратите жизненные силы и ничем их не восполняете. Вам не хватает радости, обычной, здоровой радости. Нельзя так расходовать силы. Всему есть предел! И всякую грусть-тоску – прочь! Это главное. Хильда лишь стиснула зубы, видно, дело нешуточное. Микаэлис, прослышав, что они в городе, тотчас примчался с букетом роз. – Что, что случилось? – воскликнул он. – На тебе лица нет! Ты страшно переменилась, от тебя только тень осталась. Что ж ты ничего мне не сообщила? Я б увез тебя в Ниццу или на Сицилию. Да, поедем со мной на Сицилию. Там сейчас чудесно. Тебе нужно солнце! Тебе нужна жизнь! Поедем со мной! Поедем в Африку! Да брось ты сэра Клиффорда! Забудь о нем и поедем со мной. Я женюсь на тебе, как только он даст развод. Поехали. Ты поймешь, что такое жизнь! Благодать! Да Рагби кого угодно в могилу сведет! Пропащее место! Как трясина! Любого засосет! Поедем же со мной к солнцу! Тебе так не хватает света, тепла – естественной человеческой жизни. Но при одной только мысли, что придется оставить Клиффорда, прямо сейчас, все бросить, у Конни занимался дух. Нет, не сможет она! Нет… ни за что! Не сможет, и все! Она непременно вернется в Рагби. Микаэлис выслушал ее с раздражением. Хильда отнюдь не благоволила ему, но все же меж Клиффордом и Микаэлисом выбрала бы последнего. Итак, сестры вернулись в Рагби. Хильда первым делом отправилась к Клиффорду; желтизна, тронувшая белки его глаз, еще не сошла. Конечно же, и он по-своему волновался и томился. Но внимательно выслушал все, что говорила Хильда, что говорил Хильде доктор (о том, что говорил Микаэлис, Хильда, разумеется, не упомянула). Пока она выставляла Клиффорду одно условие за другим, бедняга сидел молча. – Вот адрес хорошего слуги. Он ухаживал за одним инвалидом, тот умер в прошлом месяце. Слуга этот – человек надежный и, не сомневаюсь, приедет, если позвать. – Но я не инвалид, и мне не нужен слуга! – отчаянно отбивался Клиффорд. – Вот еще адреса двух сиделок. Одну я сама видела, она внушает доверие. Лет пятьдесят, спокойная, крепкая, добродушная, для своего уровня даже воспитанная. Клиффорд, насупившись, молчал. – Ну что же. Клиффорд. Если к завтрашнему дню мы ни о чем не договоримся, я даю отцу телеграмму, и мы забираем Конни. – И Конни готова уехать? – Ей, конечно, не хочется, но она понимает, что иного выхода нет. Мать у нас умерла от рака, и все на нервной почве. Рисковать еще одной жизнью мы не будем. Назавтра Клиффорд предложил в сиделки миссис Болтон, приходскую сестру милосердия из Тивершолла. Очевидно, ее порекомендовала Клиффорду экономка. Миссис Болтон собиралась оставить службу и практиковать как частная сестра-сиделка. Клиффорду просто невмоготу было бы довериться чужому человеку, но миссис Болтон ухаживала за ним, когда в детстве он болел скарлатиной. Конни и Хильда тут же отправились к миссис Болтон. Жила она в добротном особнячке, на «чистой» половине поселка. Миловидная женщина лет под пятьдесят – в белой наколке и переднике, в подобающем сестре милосердия платье, как раз заваривала чай. Гостиная у нее была маленькая, заставленная мебелью. К гостям она отнеслась с большим вниманием и тактом; в речи лишь изредка проскальзывал местный небрежный говорок, говорила она грамотно, хотя и тяжеловесно. Много лет верховодила она заболевшими шахтерами, исполнилась веры в собственные силы и наилучшего о себе мнения. Одним словом, по деревенским масштабам она тоже представляла высшее местное общество, к тому же весьма уважаемое. – Да, конечно, леди Чаттерли выглядит не очень-то хорошо! Она, помнится, все время была такой славной пышечкой, и – на тебе! За зиму, поди, так ослабела! Еще бы, ей нелегко приходится. Ах, бедный сэр Клиффорд! Все война проклятая! Кто-то за все ответит? Миссис Болтон готова ехать в Рагби незамедлительно, лишь бы отпустил доктор Шардлоу. У нее еще полмесяца ночные дежурства, но ведь можно и замену подыскать. Хильда написала доктору Шардлоу письмо, и уже в воскресенье сиделка и два чемодана в придачу прибыли на извозчике в Рагби. Все переговоры вела Хильда. Миссис Болтон и без повода взялась бы переговорить обо всем на свете. Казалось, молодость еще бьет в ней ключом. Так легко вспыхивали ее белые щеки! А было ей сорок семь. Мужа, Теда Болтона, она потеряла двадцать два года назад, ровно под Рождество – он погиб на шахте, оставив ее с двумя малыми детьми, младшенькая еще и ходить не умела. Сейчас она уже замужем, за очень приличным молодым человеком, работает на солидную фирму в Шеффилде. Старшенькая учительствует в Честерфилде, приезжает на выходные домой, если не сманят куда-нибудь подружки. Теперь ведь у молодых забав хоть отбавляй, не то что в ее, Айви Болтон, пору. Тед Болтин погиб при взрыве в забое двадцати восьми лет от роду. Их там четверо было. Штейгер им крикнул: «Ложись!», трое-то успели, а Тед замешкался. Вот и погиб. На следствии товарищи давай начальство выгораживать, дескать, Тед испугался, хотел убежать, приказа ослушался, так что вроде выходит, будто он сам и виноват. И компенсацию заплатили только три сотни фунтов, да и то будто из милости, а не по закону. Так как Тед, видите ли, по своей вине погиб. Да еще и на руки-то всех денег не дали! Она-то хотела лавку открыть. А ей говорят: промотаешь деньги или пропьешь. Так и платили по тридцать шиллингов в неделю. Приходилось каждый понедельник тащиться в контору и по два часа простаивать в очереди. И так почти четыре года. А что ей оставалось – с двумя малышками на руках? Хорошо, мать Теда – добрая душа – помогла. Как девочки ходить научились, она на день их к себе стала забирать, а Айви ездила в Шеффилд на курсы при «Скорой помощи», а на четвертый год даже выучилась на сестру-сиделку и бумагу соответственную получила. Она твердо решила ни от кого не зависеть, самостоятельно воспитывать дочерей. Одно время работала в маленькой больнице, потом ее приметили в тивершолльской Угольной компании, приметил-то сам сэр Джеффри, решил, что опыта у нее уже достаточно, и пригласил работать в приходской больнице, что очень любезно с его стороны. И вообще к ней очень по-доброму начальство относилось, ничего дурного сказать нельзя. Так и работала, только сейчас уже трудно все на своих плечах нести, полегче бы занятие подобрать, а то приходится и в дождь, и в слякоть по всему приходу грязь месить, больных навещать. – Что верно, то верно, в Компании ко мне по-доброму отнеслись. Но вовек не забуду, как они о Теде отзывались. Таких, как он, бесстрашных да хладнокровных, в шахте и не сыскать. А его чуть не трусом выставили. Ну, а мертвый-то что, ведь за себя слова на замолвит. Сколь противоречивые чувства обнаружились в этой женщине, пока она рассказывала. К шахтерам она привязалась – столько лет лечила их. Но в то же время она ставила себя много выше. Вроде б и «верхушка», ан нет, к тем, кто «наверху», она исходила ненавистью и презрением. Хозяева! В столкновениях хозяев с рабочими она всегда стояла за трудовой люд. Но стихала борьба, и Айви Болтон снова пыталась доказать свое превосходство, приобщиться к «верхушке». Эти люди завораживали ее, пробуждая в душе исконно английскую тягу к верховодству. Она с трепетом ехала в Рагби, с трепетом беседовала с леди Чаттерли. Ну, о чем речь! С простыми шахтерскими женами ее не сравнить! Это миссис Болтон старалась подчеркнуть, насколько ей хватало красноречия. Однако проглядывало в ней и недовольство высокородным семейством – то было недовольство хозяевами. – Конечно же, такая работа леди Чаттерли не под силу! Слава Богу, что сестра приехала, выручила. Мужчины, что из благородных, что из простых – все одно, не задумываются, каково женщине, принимают все как должное. Уж сколько раз я шахтерам выговаривала. Сэру Клиффорду, конечно, трудно, что и говорить, обезножел совсем. У них в семье люд гордый, заносчивый даже – ясное дело, аристократы! И вот как судьба их ниспровергла. Леди Чаттерли, бедняжке, тяжело, поди, тяжелее, чем мужу. Что у нее в жизни есть?! Я хоть три года со своим Тедом прожила, но разрази меня гром, пока при нем была, чувствовала, что такое муж, и той поры мне не забыть. Кто бы подумал, что он так погибнет? Мне и сейчас даже не верится. Хоть и своими руками его обмывала, но для меня он и сейчас как живой. Живой, и все тут. Итак, в Рагби зазвучал новый, непривычный поначалу для Конни, голос. Он обострил ее внутренний слух. Правда, первую неделю в Рагби миссис Болтон вела себя очень сдержанно. Никакой самоуверенности, никакого верховодства, в новой обстановке она робела. С Клиффордом держалась скромно, молчаливо, даже испуганно. Ему такое обращение пришлось по душе, и он вскоре перестал стесняться, полностью доверившись сиделке, даже не замечал ее. – Полезный ноль – вот она кто! – сказал он. Конни воззрилась на мужа, но спорить не стала. Столь несхожи впечатления двух несхожих людей. И скоро вернулись его высокомерные, поистине хозяйские замашки с сиделкой. Она была к этому готова и бессознательно согласилась с отведенной ролью. С какой готовностью принимаем мы обличье, которое от нас ждут. Ее прежние пациенты, шахтеры, вели себя как дети, жаловались, что и где болит, а она перевязывала их, терпеливо ухаживала. В их окружении она чувствовала себя всемогущей, этакой доброй волшебницей, способной врачевать. При Клиффорде она умалилась до простой служанки, безропотно смирилась, постаралась приноровиться к людям высшего общества. Молчаливо потупив взор, опустив овальное, еще красивое лицо, приступала она к своим обязанностям, всякий раз спрашивая разрешения сделать то или это. – Нет, это подождет. С этим повременим. – Прекрасно, сэр. – Зайдите через полчаса. – Прекрасно, сэр. – И унесите, пожалуйста, старые газеты. – Прекрасно, сэр. И тихо она исчезала, а через полчаса появлялась вновь. Да, к ней относились не очень уважительно, но она и не возражала. Она жила новыми ощущениями, вращаясь среди «сильных мира сего». К Клиффорду она не питала ни отвращения, ни неприязни. Он был любопытен ей, как часть доселе непонятного и незнакомого явления – жизни аристократов. Куда проще ей было с леди Чаттерли, да к тому же за хозяйкой дома первое слово. Миссис Болтон укладывала Клиффорда спать, сама же стелила себе в комнате напротив и по звонку хозяина приходила даже ночью. Не обойтись без нее и утром; вскоре миссис Болтон стала просто незаменимой, она даже брила Клиффорда своей легкой женской рукой. Обходительная и толковая, она скоро поняла, как возобладать и над Клиффордом. В конце концов, не столь уж он и отличается от шахтеров – и подбородок ему так же намыливаешь, и щетина у него такая же. А его заносчивость и неискренность ее мало беспокоили. У новой жизни свои законы. Клиффорд в глубине души так и не простил Конни: ведь та отказала ему в самой важной заботе, передоверив чужой, платной сиделке. Завял цветок интимности меж ним и женой – так объяснил себе перемену Клиффорд. Конни, меж тем, нимало не огорчилась. «Цветок интимности» виделся ей вроде капризной орхидеи, вытягивавшей из нее, Конни, все жизненные соки. Однако, по ее разумению, сам цветок до конца так и не распустился. Теперь у нее появилось больше свободного времени, она тихонько наигрывала на фортепьяно у себя в гостиной, напевала: «Не рви крапивы… и пут любовных, – сожжешь всю душу». Да, ожогов на душе у нее не счесть, и все – за последнее время, все из-за этих «пут любовных». Но, слава Богу, она все ж их ослабила. Как хорошо побыть одной, не нужно все время поддерживать с мужем разговор. Он же, оставаясь наедине с самим собой, садился за пишущую машинку и печатал, печатал, печатал – до бесконечности. А случись жена рядом в минуту досуга, он тут же заводил нескончаемо долгий монолог: без устали копался в людских поступках, побуждениях, чертах характера и иных проявлениях личности – у Конни голова шла кругом. Долгие годы она с упоением слушала мужа, и вот наслушалась, хватит. Речи его стали ей невыносимы. Как хорошо, что теперь она может побыть одна. Они, как два больших дерева, срослись тысячами корешков, сплелись множеством ветвей, да так крепко, что начали душить друг друга. И вот Конни принялась распутывать этот клубок, обрывать узы, ставшие путами, осторожно-осторожно, хотя ей не терпелось поскорее вырваться на свободу. Но у них любовь особая, и путы рвались не так-то легко. Однако появилась миссис Болтон и изрядно помогла. Впрочем, Клиффорд по-прежнему хотел проводить с женой вечера за сокровенными беседами или чтением вслух. Но Конни подстраивала так, что в десять часов приходила миссис Болтон, и «посиделки» заканчивались, Конни поднималась к себе в спальню, а Клиффорд оставался на попечении доброй няньки. Миссис Болтон столовалась с экономкой в ее комнатах, они прекрасно ладили друг с другом. Занятно, как близко к господским покоям подобрались комнаты прислуги – прямо к дверям хозяйского кабинета – раньше они ютились поодаль. А теперь миссис Беттс частенько заглядывала в комнату сиделки, и до Конни доносились их приглушенные голоса. Подчас даже в гостиной, сидя с Клиффордом, она чувствовала всепроникающее дыхание иного, простолюдинного мира. Да, появление миссис Болтон во многом изменило жизнь усадьбы. У Конни точно гора свалилась с плеч. Началась совсем другая жизнь, она стала чувствовать по-иному, вздохнула полной грудью. Но еще пугало, как много корней связывает – причем на всю жизнь – с Клиффордом. Все же она вздохнула свободнее, вот-вот откроется новая страница в ее жизни.  8   Миссис Болтон и на Конни поглядывала покровительственно, и ее хотела взять под свое крыло, видя в ней и дочь и пациентку. Она выпроваживала ее милость на прогулки, либо пешие, либо на машине. А Конни сделалась вдруг домоседкой: она проводила почти все время у камина, либо с книгой (хотя читала вполглаза), либо с вышивкой (хотя это ее мало увлекало), и очень редко покидала дом. Как-то в ветреный день, вскоре после отъезда Хильды, миссис Болтон предложила: – Пошли б в лес погулять. Набрали б нарциссов, их у дома лесничего много. Красотища! Ничего лучше в марте не сыскать. Поставите у себя в комнате, любо-дорого смотреть. Конни добродушно выслушала сиделку, улыбнулась ее говорку. Дикие нарциссы – это и впрямь красота! Да и нельзя сидеть и киснуть в четырех стенах, когда на дворе весна. Ей вспомнились строки Мильтона: «Так, с годом каждым проходит череда времен. Но не сулит мне ничего ни день, ни нежный сумрак Ночи, ни Утро…» А егерь? Худощавое белое тело его – точно одинокий пестик чудесного невидимого цветка! В невыразимой тоске своей она совсем забыла про него, а сейчас будто что-то торкнуло… у двери на крыльце. Значит, надо распахнуть дверь, выйти на крыльцо. Она чувствовала себя крепче, прогулка не утомляла, как прежде, ветер, столь необоримый в парке, в лесу присмирел, уже не сбивал с ног. Ей хотелось забыться, сбросить всю мирскую мерзость, отринуть всех этих людей с мертвой плотью. «Должно вам родиться свыше»[6]. Я верю и в воскресение тела. «Если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода»[7]. Сколько разных высказываний и цитат принесло ей мартовским ветром. А еще ветром принесло солнечные блики, они разбежались по опушке леса, где рос чистотел, вызолотили голые ветки. И притих лес под ласковыми лучами. Выглянули первые анемоны, нежным бледно-фиолетовым ковром выстлали продрогшую землю. «И побледнела земля от твоего дыхания». Но на этот раз то было дыхание Персефоны. Конни чувствовала себя так, словно выбралась на чистый молочный воздух из преисподней. И ветер дышал холодом над головой, запутавшись в хитросплетенье голых ветвей. И он тоже рвется на свободу, подумалось Конни, – как Авессалом[8]. Как, должно быть, холодно подснежникам – белый стан, зеленые кринолины листьев. Но им все нипочем. Появились и первые примулы – у самой тропы: желтые тугие комочки открывались, выпуская лепестки. Ветер ревел и буйствовал высоко над головой, понизу обдавало холодом. В лесу Конни вдруг разволновалась, раскраснелась, в голубых глазах вспыхнул огонек. Шла она неторопливо, нагибалась, срывала примулы, первые фиалки – они тонко пахли свежестью и морозцем. Свежестью и морозцем! Она брела куда глаза глядят. Лес кончился. Она вышла на полянку и увидела каменный дом. Камень, кое-где тронутый мхом, был бледно-розовый, точно изнанка гриба, под широкими лучами солнца казался теплым. У крыльца рос куст желтого жасмина. Дверь затворена. Тишина. Не курится над трубой дымок. Не лает собака. Она осторожно обошла дом – за ним дыбился холм. У нее же есть повод – она хочет полюбоваться нарциссами. Да, вот они: дрожат и ежатся от холода, как живые, и некуда спрятать им свои яркие нежные лица, разве что отвернуть от ветра. Казалось, их хрупкие приукрашенные солнцем тельца-стебельки сотрясаются от рыданий. А может, вовсе и не рыдают, а радуются. Может, им нравится, когда их треплет ветер. Констанция села, прислонившись к молодой сосенке – та прогнулась, упруго оттолкнув незваную гостью: сколько в этом могучем и высоком деревце жизни. Оно живет, растет и тянется-тянется к солнцу. Конни смотрела, как солнце золотит макушки цветов, чувствовала, как греет оно руки, колени. До нее долетел легкий аромат цветов, смешался с запахом смолы. Она сейчас одна, ей покойно. Но вот уже мысли о собственной судьбе водоворотом захватили и понесли. Раньше ее, точно лодку на приколе, било о причал, бросало из стороны в сторону; теперь она на свободе, и ее несут волны. Солнце пошло на убыль. Конни стала зябнуть. Понурились и цветы – теперь на них падала тень. Так и простоят весь день и всю долгую, холодную ночь – хрупкие и нежные, но сколько в них силы! Она поднялась, разогнула затекшую спину, сорвала несколько нарциссов – она не любила рвать цветы – и пошла прочь. Ее ждет Рагби, ненавистные стены, толстые непробиваемые стены! Стены! Повсюду стены! Но в такой ветер и стены кстати. Когда она вернулась домой, Клиффорд спросил: – Куда ты ходила? – По лесу гуляла. Взгляни, правда, эти малютки-нарциссы – чудо? Не верится, что они вырастают из земли. – Равно из воздуха и солнечного тепла, – добавил он. – Но зачаты в земле, – мигом отпарировала Конни и сама удивилась такому своеволию. И назавтра после обеда она пошла в лес. Широкая лиственничная аллея, петляя, вывела ее к источнику, называли его Иоаннов колодец. На этом склоне холма было холодно, и ни одного цветочка меж сумрачных лиственниц она не нашла. Из земли бил маленький, обжигающе холодный ключ, выложенный белыми и красными камушками. Ледяная, чистейшая вода! Капли – что алмазы! Это новый егерь, несомненно, обложил источник чистыми камнями. Чуть слышно журчит вода, тонкой струйкой сбегает по склону. А над головой шумят-гудят лиственницы, сейчас они, колючие и по-волчьи ощетинившиеся, смотрят вниз на темную землю, но не заглушить им источника, который звенит-журчит серебряными колокольцами. Мрачновато здесь, холодно и сыро. Хотя к источнику напиться ходили люди не одну сотню лет. Больше не ходят. Давным-давно зарос вытоптанный подле него пятачок, и сделалось это место холодным и печальным. Она встала и медленно пошла домой. Вдруг справа ей послышался ритмичный стук, и она остановилась. Может, дятел? Или кто молотком бьет? Нет, определенно, молоток! Вслушиваясь, пошла она дальше. Меж молодых елочек обозначилась тропа – вроде бы бесцельная, в никуда. Но что-то подсказало ей, что по тропе этой ходят. И она отважно свернула на нее, пробралась меж пушистыми елями и вышла к маленькой дубраве. Тропа вела дальше, а стук молотка слышался отчетливее; несмотря на то, что по вершинам деревьев гулял шумный ветер, в лесу стояла тишина. Но вот открылась укромная полянка, на ней – лачужка из нетесаных бревен. Конни никогда здесь не бывала! Наверное, именно в этом сокрытом от глаз уголке и устроили фазаний питомник. Егерь в одной рубашке стоял на коленях и что-то приколачивал. К Конни с лаем бросилась собака, егерь встрепенулся, поднял голову. В глазах мелькнула тревога. Он поднялся. Молча поклонился, не сводя с Конни выжидательного взгляда. А она, не чуя под собой ног, шагнула навстречу. Его раздосадовало вторжение, ведь уединение он ценил превыше всего – последнее, что осталось у него от свободы. – Я никак не могла взять в толк, что за стук, – начала она, враз потеряв дыхание, почти шепотом, испугавшись его прямого взгляда. – Да вот, клетками для птенцов занимаюсь, – сказал он, нарочито растягивая звуки. Конни не знала, что ответить, у нее подкашивались ноги. – Вы позволите, я на минутку присяду, – попросила она. – Заходите, – бросил он и первым пошел к хибарке, отшвыривая ногой ветки и всякий мусор. Он подвинул табурет, сколоченный из ореховых поленцев. – Может, чуток подтопить? – спросил он, непонятно почему снова ударяясь в деревенское просторечие. – Не беспокойтесь, пожалуйста, – быстро проговорила Конни. Он взглянул ей на руки – от холода они посинели, – проворно закинул в сложенный из кирпичей камин в углу несколько сучьев, и желтые языки пламени устремились ввысь, к дымоходу. Освободив место подле огня, он предложил: – Сюда садитесь, обогрейтесь малость. Конни послушно пересела. Удивительно, заботливая властность этого человека сразу подействовала на нее. Она вытянула к огню руки, потом подбросила поленцев, а Меллорс вышел и вновь принялся что-то мастерить. Сидеть в углу подле очага ей вовсе не хотелось, куда приятнее смотреть с порога, как работает егерь, но ничего не поделаешь: придется уступить перед хозяйской заботливостью. Комнатка ей понравилась. Стены обшиты некрашеными досками, посередине стол и табурет, рядом – простой самодельный верстак, ящик с инструментами, доски, кучка гвоздей. На стене развешано самое необходимое: топор, тесак, капканы, дождевик, чем-то набитые мешки. Окна в хижине не было; свет проникал через открытую дверь. Конечно, здесь грязь и хлам, но для Меллорса хибарка эта – вроде святилища. Она вслушалась: не очень-то бодро стучит егерский топор. Видать, крепко задет Меллорс, ведь посягнули на его уединение, и кто! Женщина! С ними бед не оберешься. А он уже дожил до той поры, когда осталось лишь одно желание – побыть одному. И все ж не в силах он исполнить даже это, ведь он человек подневольный, а хозяева мешают. И особенно не хотелось ему видеть рядом женщину. Его наполнил страх, не зажила еще рана с прошлых времен. Нужно, чтоб его оставили в покое, не оставят – он умрет. Он полностью отрешился от мира, найдя последнее пристанище в лесу, где можно надежно спрятаться. Конни согрелась у камина, огонь она развела побольше, и скоро в комнате стало жарко. Она перебралась к двери и села у порога – оттуда видно, как работает егерь. Он будто и не замечал ее, хотя и чувствовал взгляд. Но работал как ни в чем не бывало, сосредоточенно и споро, бурая собака сидела, поджав хвост, рядом и бдительно поглядывала по сторонам. Каждое движение сухопарого тела неспешно, но проворно. Вот клетка готова. Меллорс перевернул ее, проверил раздвижную дверцу, отложил в сторону. Поднялся, принес старую клетку, поставил на колоду, подле которой работал, присел на корточки, потрогал прутья – некоторые сломались под пальцами. Он принялся вытаскивать гвозди. Потом перевернул клетку, задумался. Женщины рядом будто бы и вовсе не было – егерь забыл о ней или искусно делал вид, что забыл. А Конни не сводила с него глаз. Ей виделось то же отчуждение, та же обособленность, что и в первый раз, когда она увидела его полуголым, одежда не скрыла отчужденности зверя-одиночки, томимого воспоминаниями. Душа егеря в ужасе бежала от любого общения с людьми. Даже сейчас молча и терпеливо он старался отдалиться от нее. Но спокойствие и безграничное терпение это исходило от человека нетерпеливого и страстного – вот что угадала Конни всей своей плотью. Поворот головы, движения проворных, спокойных рук, чувственный изгиб его тонкого стана – во всем сквозит терпение и отчужденность. Глубже и шире, чем она, познал он жизнь, глубже и шире и его раны, жизнью нанесенные. Ей сразу стало легче бремя собственных невзгод и забот, убавилось бремя ответственности. Как в полузабытьи сидела она на пороге, не ведая ни времени, ни окружения. Так увлекли ее собственные грезы, что она не заметила острого быстрого взгляда Меллорса. А он увидел застывшую, полную ожидания женщину. Женщина ждет! И в паху, в копчике у него точно ожгло огнем. Вот напасть! – он едва не застонал. Со смертным страхом и отвращением думал он о любой попытке сблизиться с людьми. Ну почему, почему бы ей не уйти, не оставить его одного! Он боялся ее воли, ее новомодной женской настойчивости. Но еще больше страшился ее холодной аристократической наглости, с которой Конни делала все, что хотела. Ведь он для нее лишь работник. Он ненавидел Конни за то, что она пришла. А она наконец пробудилась от грез и смущенно поднялась с табуретки. День клонился к вечеру, но уйти она была просто не в силах. Она подошла к егерю. Тот заметил, встал навытяжку, измученное лицо застыло и потускнело, лишь глаза внимательно следили за Конни. – Здесь у вас хорошо, так покойно, – заметила она. – Я здесь в первый раз. – Неужели? – Пожалуй. Я буду сюда иногда наведываться. – Как вам угодно. – Вы запираете дверь, когда уходите? – Да, ваша милость. – А не могли бы вы мне дать ключ, чтоб иной раз я могла зайти, посидеть. У вас есть второй ключ? – Вроде как и нет, чего-то не припомню, – он снова заговорил на деревенский манер. Конни смешалась: ведь это он ей в пику делает. Да что ж это в самом деле! Он, что ли, хозяин хибары?! – И нельзя сделать второй ключ? – вкрадчиво спросила она, но за вкрадчивостью этой сквозило женское своеволие. – Ишь, второй! – молнией пронзил ее негодующий и презрительный взгляд егеря. – Да, второй! – покраснев, твердо ответила Конни. – Вам бы лучше сэра Клиффорда спросить, – как мог, сопротивлялся егерь. – И верно! У него может быть второй ключ. А нет – так мы новый закажем с того, что у вас. Одного дня на это хватит. На сутки, надеюсь, вы сможете одолжить ключ? – Не скажите, сударыня! Чего-то я не знаю, кто б из местных ключ мог смастерить. Конни снова вспыхнула. На этот раз от ярости. – Не беспокойтесь! Этим я сама займусь. – Как скажете, ваша милость! Взгляды их встретились. Он смотрел с холодной неприязнью и презрением, что его отнюдь не красило; она – пылко и непримиримо. Но сердце у нее замерло, она увидела, сколь неприятна егерю, как режет против его воли. А еще она увидела, как на него накатывает бешенство. – До свиданья, Меллорс! – До свидания, ваша милость. Он отдал честь и, круто повернувшись, ушел. Конни пробудила в нем злобу, дремавшую до поры, сейчас же злоба эта вскинулась и рыкнула собакой на незваную гостью. Но на большее сил нет! Нет! И Меллорс это знал. Конни тоже рассердилась, и тоже на своеволие, только на мужское. Слуга, а тоже нос задирает! И мрачно побрела домой. На холме, у большого бука она увидела миссис Болтон – та, очевидно, высматривала хозяйку. – Я уж вас обыскалась, ваша милость! – радостно воскликнула она. – И что, меня ждут какие-то дела? – удивилась Конни. – Да нет, просто сэру Клиффорду давно пора пить чай. – А почему ж вы его не напоили, да и сами бы с ним посидели. – Что вы, разве мне за господским столом место? Да и сэру Клиффорду такое пришлось бы не по душе. – Почему? Право, не понимаю. Она прошла в кабинет к Клиффорду и увидела на подносе старый латунный чайник. – Клиффорд, я опоздала? – спросила она, положила цветы, взяла чайницу, так и не сняв шляпки и шарфа. – Прости меня! Почему ж ты не попросил миссис Болтон заварить чай и напоить тебя? – Мне такая мысль и в голову не пришла, – язвительно проговорил он. – Представить миссис Болтон во главе стола мне, право, крайне трудно. – Ну, чайник-то она б своим прикосновением не осквернила. Клиффорд с любопытством взглянул на нее. – Что ты делала весь день? – Гуляла, отдыхала в одном укромном месте. А знаешь, на остролисте еще остались ягоды. Она развязала и сняла шарф и, забыв о шляпке, принялась готовить чай. Поджаренные хлебцы, конечно же, превратились в сухари. Надев чехольчик на чайник, чтоб не остывал, она поднялась и взяла стакан для фиалок. Бедняжки понурились, тугие стебельки обмякли. – Они еще оживут! – уверила Конни мужа и поставила перед ним цветы, чтоб он порадовался тонкому аромату. – «Нежнее Юноновых век», – вспомнилась Клиффорду стихотворная строка. – Не понимаю, какое может быть сравнение с фиалками! – хмыкнула Конни. – Все поэты-елизаветинцы толстокожи. Она налила Клиффорду чая. – А не знаешь, есть ли второй ключ от сторожки, что у Иоаннова колодца: там фазанов разводят? – Может, и есть. – Я случайно набрела на эту сторожку – раньше не доводилось. Как там чудно! Я б не прочь туда иногда заглядывать. – Меллорс там был? – Да! Он что-то сколачивал. Только по стуку молотка я и нашла сторожку. Похоже, Меллорсу мое вторжение не понравилось. Когда я спросила о втором ключе, он не очень-то любезно ответил. – Что именно? – Да ничего особенного, просто вид был недовольный. А про ключи ничего, дескать, не знает. – Может, где и лежит у отца в кабинете. Там все ключи. Беттс все наперечет знает. Я попрошу его поискать. – Уж пожалуйста! – Значит, Меллорс был нелюбезен! – Да ну, пустяки! По-моему, ему не по душе, что я всем распоряжаюсь. – Возможно. – Но с другой стороны, ему-то что за дело! Ведь усадьба-то наша, а не его вотчина! И почему б мне не приходить туда, куда хочется?! – Ты права! – согласился Клиффорд. – Пожалуй, он слишком высоко себя ставит. – Ты думаешь? – Определенно. Он считает себя личностью особенной, не как все. Ты знаешь, он не поладил с женой, поступил на военную службу, и, кажется, в 1915 году его отправили в Индию. Одно время он служил кузнецом при кавалерийской части в Египте, все время состоял при лошадях, он в них толк знал. Потом приглянулся какому-то полковнику из Индии, даже чин лейтенанта получил. Да, представили его к офицерскому званию. Потом, кажется, опять в Индию уехал со своим полковником, куда-то к северо-западной границе. Заболел, дали ему пенсию по болезни, но с армией распрощался только в прошлом году. Естественно, трудно человеку, вроде бы чего-то достигшему, вновь к прежнему уровню опускаться. Отсюда – всякие оплошности, срывы. Но с работой он справляется. Мне его упрекнуть не в чем. А всяких там офицерских замашек да претензий я не потерплю. – Как ему могли дать чин, если он и говорит-то как простой мужик! – Да нет… Это на него находит временами. Он умеет говорить, и великолепно – для своего круга, разумеется. Думаю, он решил так: раз жизнь его в чине понизила, он и разговаривать будет под стать низам. – А почему ты мне раньше о его злоключениях не рассказывал? – Такие «злоключения» – замучаешься рассказывать. Они весь жизненный уклад ломают. Пожалеет бедняга тысячу раз, что на свет родился. Конни мысленно согласилась с мужем. Бывают же такие люди, обиженные или обделенные, кто никак не приспособится к жизни, и толку от таких людей никакого. Соблазнился хорошей погодой и Клиффорд – тоже решил поехать в лес. Дул холодный ветер, но не сильный – с ним не приходилось бороться, – солнце, точно сама жизнь, дарило светом и теплом. – Поразительно, – заметила Конни, – в такой чудный день будто оживаешь. Обычно даже воздух какой-то мертвый. Люди умертвили даже воздух. – Ты считаешь – люди виноваты? – спросил Клиффорд. – Да. Их неизбывная скука, недовольство, злоба губят воздух, жизненные силы в нем. Я просто уверена в этом. – А может, некие атмосферные условия понижают жизненные силы людей? – Нет, это человек губит мир, – стояла на своем Конни. – Рубит сук, на котором сидит, – подытожил Клиффорд. Моторчик в кресле натужно похрипывал. На зарослях лещины повисли золотистые сережки, на солнечных проталинах раскрылись ветреницы, ликуя и радуясь жизни, – точно память о прошлом, когда так же радоваться жизни могли и люди. А цветы пахли как яблоневый цвет. Конни собрала Клиффорду букетик. Он принялся с любопытством перебирать цветы. – «Покоя непорочная невеста, приемыш вечности и тишины», – процитировал он из Китса. – По-моему, это сравнение больше подходит к цветам, нежели к греческим амфорам. – Непорочная… порочный – какое ужасное слово! – воскликнула Конни. – Опорочить все на свете могут только люди. – Ну, как сказать… «Все на свете могут эти, как их… слизняки», – перешел он на детскую дразнилку. – Да нет, слизняки лишь пожирают, никакая иная, кроме человека, живность не порочит природу. Она рассердилась на Клиффорда, вечно он все обращает в пустые слова, в прибаутки. Фиалки у него – по Мильтону – «нежнее Юноновых век», ветреницы – по Китсу – «непорочные невесты». Как ненавистны ей слова, они заслоняют жизнь, они-то как раз и порочат все на свете, готовые слова и сочетания высасывают соки из всего живого. Не удалась эта прогулка. Меж Клиффордом и Конни возникла некая натянутость. Оба пытались ее не замечать, но от этого она не пропадала. Вдруг со всей силой женского наития Конни начала рвать узы, связующие ее с Клиффордом. Хотелось освободиться от него, от пут его ума, слов, от его одержимости собственной персоной, неизбывной, нескончаемой самовлюбленной болтовни. Снова зарядили дожди. Но через день Конни снова пошла в лес, не убоявшись погоды. И сразу направилась к сторожке. Дождь был совсем не холодный, лес стоял молчаливый и задумчивый, сокрытый пеленой измороси. Вот и поляна. Никого! Сторожка заперта. Конни села на бревенчатое крыльцо под навесом, свернулась калачиком, чтобы подольше сохранить тепло. Так и сидела, глядя на дождь, слушала, как он едва слышно шуршит по земле, как вздыхает ветер в вершинах деревьев, хотя казалось, что ветра нет вообще. Вокруг стояли могучие дубы, почерневшие от дождя, полные жизни, дерзко раскинув сильные ветви. Травы на земле почти не было, там и сям выглянули первоцветы, кое-где виднелись кусты калины и сизо-бурые заросли куманики. Прошлогодний папоротник полег и скрылся за зелеными круглыми листиками анемонов. Может, здесь одно из неопороченных мест. Неопороченное! А весь мир погряз в пороке. Но не все можно опорочить. Банку сардин, например. А сколько таких, закрытых со всех сторон, женщин на свете! Сколько мужчин! Но земля беззащитна, ее всякий опорочит… Дождь стихал. В дубраве чуть посветлело. Конни хотела идти дальше, однако с места не тронулась. Ее уже пробирал холод. Но обида, снедавшая душу, давила и не пускала, сковала по рукам и ногам. Опорочена! Да, она опорочена, хотя ее никто и пальцем не тронул. Опороченность мертвыми словами неприлична, а мертвые идеи – словно навязчивый бред. Подбежала мокрая бурая собака, но не залаяла, завиляла хвостом, слипшимся – точно перо – торчком. Следом вышел мужчина в мокрой черной клеенчатой, как у шоферов, куртке; лицо у него тронул румянец. Конни показалось, что он внутренне напрягся, хотя и не замедлил шаг; а она так и стояла на сухом пятачке под навесом. Он молча козырнул и двинулся прямо на нее. Конни посторонилась. – Я ухожу, – сказала она. – Вы ждали, чтоб зайти? – спросил он, глядя мимо Конни на сторожку. – Да нет, я всего несколько минут под навесом посидела, – спокойно и с достоинством ответила она. Он посмотрел на женщину. Похоже, она замерзла. – Значит, у сэра Клиффорда второго ключа не нашлось, – вывел он. – Нет, и не надо. Здесь на крыльце сухо. До свидания! – Как ей претил его просторечный выговор! Он внимательно посмотрел на нее. Потом поднял полу куртки, сунул руку в карман брюк и вытащил ключ. – Хотите – берите, вот вам ключ, а я птичник в другом месте устрою. Конни посмотрела ему в лицо. – Не понимаю. – Что же не понимать-то? Я найду, где фазанов растить. Вам здесь нравится, вот и приходите. И в мои дела встревать не будете, – говорил он очень небрежно, глотая звуки, и Конни не сразу поняла, что он имеет в виду. – Зачем вы коверкаете язык? Говорите как положено, – холодно попросила она. – Надо ж! А я-то думал, что как положено говорю. Конни замолчала, в душе разгорался гнев. – Так, значит, коли вам ключ надобен, берите. Нет, пожалуй, я завтра вам его дам, а пока тут приберу, чтоб чин-чинарем все было. Конни разозлилась не на шутку. – Мне не нужен ваш ключ! Я не хочу, чтоб вы отсюда уходили! Я не собираюсь выгонять вас из собственной сторожки, увольте! Мне просто хотелось иногда приходить сюда; посидеть, как сегодня. Впрочем, и на крыльце неплохо, так что оставим этот разговор. В голубых глазах егеря вспыхнул недобрый огонек. – Что вы, – заговорил он, снова растягивая звуки и проглатывая окончания. – Вашей милости здесь рады, как солнышку ясному, пожалте вам и ключ, и все что душеньке угодно. Только у меня тут работы непочатый край, за птицей глаз да глаз нужен. Зимой-то я сюда и не заглядываю, а вот весной для сэра Клиффорда фазанов надобно растить. Разве вашей милости угодно, чтоб я тут мельтешил да стучал-колотил, пока вы тут. Конни слушала со смутным удивлением. – С чего вы взяли, что помешаете мне? – спросила она. Он пытливо посмотрел на нее. – Вот незадача! – бросил он значительно. Конни покраснела. – Ну что ж! – наконец решилась она. – Не стану вас беспокоить. Хотя я не прочь сидеть тут и смотреть, как вы возитесь с птицами. Мне это даже по душе. Но раз вы считаете, что я вам помешаю, не бойтесь, я не стану вам докучать. Вы же не у меня служите, а у сэра Клиффорда. Странно прозвучали эти слова даже для самой Конни, с чего бы? Но задумываться она не стала. – Что вы, ваша милость. Эта сторожка принадлежит вам. Она к вашим услугам в любое время. А меня можно за неделю отсюда выдворить. Стоит только… – Только что? – опешила Конни. Он по-шутовски заломил шляпу. – Стоит вам только захотеть – и сторожка ваша, приходите, когда хотите. Я не буду под ногами крутиться. – Но почему ж вы так! Вы же культурный человек. Вы, может, думаете, я вас боюсь? Почему я вообще должна на вас внимание обращать? Какое мне дело, там вы или нет? Почему это должно меня волновать? Он посмотрел ей в лицо, и губы его тронула недобрая усмешка. – Ни в коей мере вас это волновать не должно, ваша милость. Ни в коей мере. – Тогда в чем же дело? – Прикажете сделать для вас второй ключ? – Нет уж, благодарю вас! Не нужно. – Я все ж сделаю. Запасной ключ не помешает. – Мне кажется, вы чересчур дерзки. – Конни раскраснелась, задышала тяжело. – Что вы, что вы? – торопливо проговорил он. – Не говорите так! Что вы! Ничего такого и в мыслях не держал. Я только подумал, раз вы сюда пришли, мне убираться надо, другое место искать. Но раз ваша милость на меня внимания обращать не будет, тогда… это же сэра Клиффорда сторожка, и все будет как ваша милость пожелает. Как вам угодно; только на меня уж вы внимания не обращайте, я уж со своей работенкой буду ковыряться. Конни ушла, так и не решив: то ли над ней посмеялись и нанесли смертельную обиду, то ли егерь и впрямь говорил, что думал: ему показалось, что она хочет выдворить его из сторожки. Да у нее и в мыслях такого нет! Да и не столь уж он важная персона! Так, какой-то придурковатый мужлан. Так и пошла она домой, не зная толком, как отнестись к словам егеря.  9   У Конни проснулась необъяснимая неприязнь к Клиффорду. Более того: ей стало казаться, что она давно, с самого начала невзлюбила его. Не то чтоб возненавидела, нет, ее чувство не было столь сильным. Просто неприязнь, глубокое физическое неприятие. Ей пришло в голову, что и замуж за него она вышла по этой неприязни, в ту пору затаившейся и в душе, и во плоти. Хотя она, конечно же, понимала, что в Клиффорде ее привлек и увлек его ум. Клиффорд казался ей в чем-то неизмеримо выше ее самой, он подчинил ее своей воле. Но увлечение умственным прошло, лопнуло, как мыльный пузырь, и тогда из глубин ее естества поднялось и заполнило душу физическое отвращение. Только сейчас поняла Конни, сколь сильно жизнь ее источена этим отвращением. Никому-то она не нужна, ни на что-то она не способна. Кто бы помог, поддержал, но на всем белом свете не сыскать ей помощи. Общество ужасно, оно словно обезумело. Да, цивилизованное общество обезумело. Люди, как маньяки, охотятся за деньгами да за любовью. На первом месте с большим отрывом – деньги. И каждый тщится преуспеть, замкнувшись в своей одержимости деньгами и любовью. Посмотришь хотя бы на Микаэлиса! Вся его жизнь, все дела – безумие! И любовь его – тоже безумие! Клиффорд не лучше. Со своей болтовней! Со своей писаниной! Со своим остервенелым желанием пробиться в число первых! Все это тоже безумие. И с годами все хуже и хуже – настоящая одержимость! Страх лишал Конни последних сил. Хорошо еще, что сейчас Клиффорд мертвой хваткой вцепился не в нее, а в миссис Болтон. И сам этого не сознает. Как и у многих безумцев, серьезность его болезни можно проверить по тем проявлениям, которых он сам не замечает, которые затерялись в великой пустыне его сознания. У миссис Болтон много восхитительных черт. Но и ее не обошло безумие, поразившее современную женщину: она удивительно властолюбива. Каждый час и каждую минуту утверждает она свою волю, хотя ей кажется, что она смиренно живет ради других. Клиффорд буквально очаровал ее: ему почти всегда удавалось сводить на нет ее попытки командовать, он будто чутьем угадывал, как поступить. Чутьем, равно как и властной волей (только более умной и тонкой), он превосходил миссис Болтон. Тем ее и очаровал. А не из-за того ли и сама Конни некогда подпала под его чары?.. – Какой сегодня чудесный день! – ворковала сиделка нежно и внушительно. – Сэр Клиффорд, вам не мешало бы прокатиться, солнышко такое ласковое. – Неужели? Дайте мне, пожалуйста, ту книгу, вон ту, желтую. А гиацинты, по-моему, лучше из комнаты унести. – Да что вы! Они прэлэстны! – Она именно так и произносила – прэлэстны. – А запах, ну просто бесподобный. – Вот запах-то мне и не нравится, кладбищенский какой-то. – Вы и вправду так думаете?! – скорее восклицала, нежели вопрошала миссис Болтон, чуть обидевшись и изрядно удивившись. Цветы она выносила из комнаты, дивясь хозяйской утонченности… – Вас побрить или побреетесь сами? – все так же вкрадчиво, ласково-смиренно спрашивала она. Но повелительные нотки в голосе оставались. – Пока не решил. Будьте любезны, обождите с этим. Я позвоню в колокольчик, если надумаю. – Прекрасно, сэр Клиффорд! – смиренно шептала она и исчезала. Но всякий его отпор будил в ней новые силы, и воля ее лишь крепла. Позже он звонил в колокольчик, она тут же появлялась, и он объявлял: – Сегодня, пожалуй, побрейте меня. Сердце у нее прыгало от радости, и она отвечала кротчайшим голосом: – Прекрасно, сэр Клиффорд! Она была очень расторопна, но не суетлива, каждое движение плавно и четко. Поначалу Клиффорд терпеть не мог, когда она легкими пальцами едва ощутимо касалась его лица. Но постепенно привык, потом даже понравилось – он все больше и больше находил в этом чувственное удовольствие, – и он просил брить его едва ли не каждый день. Она наклонялась к нему совсем близко, взгляд делался сосредоточенным, хотелось выбрить все чисто и ровно. Мало-помалу, на ощупь она запомнила каждую ямочку, складочку, родинку на щеках, подбородке, шее у хозяина. Лицо у того было холеное, цветущее и миловидное, сразу ясно – из благородных. Миссис Болтон тоже не откажешь в миловидности: белое, чуть вытянутое, всегда спокойное лицо, глаза с искоркой, но в них ничего не прочитать. Так, беспредельной мягкостью, почти что любовной лаской мало-помалу подчиняла она своей воле Клиффорда, и он постепенно сдавал свои позиции. Она помогала ему буквально во всем, он привык к ней, стеснялся ее меньше, чем собственной жены, доверяясь мягкости и предупредительности, а ей нравилось ухаживать за ним, управлять его телом полностью, помогать в самые интимные минуты. Однажды она сказала Конни: – Мужчины – ровно дети малые, если копнуть поглубже. Уж какие были бедовые мужики с шахт. Но что-нибудь заболит – и они враз как дети, большие дети! В этом все мужчины почти ничем друг от друга не отличаются. На первых порах миссис Болтон все ж думала, что в истинном джентльмене вроде сэра Клиффорда есть какое-то отличие. И Клиффорд произвел на нее весьма благоприятное впечатление. Но потом, как она говорила, «копнув поглубже», она поняла, что он такой же, как и все, дитя с телом взрослого. Правда, дитя своеобычное, наделенное изысканными манерами, немалой властью и знаниями в таких областях, какие миссис Болтон и не снились (чем ему и удавалось застращать ее). Иногда Конни так и подмывало сказать мужу: «Ради Бога, не доверяйся ты так этой женщине!» А потом она понимала, что в конечном счете ей это не так уж и важно. Как и прежде вечерами – до десяти часов – они сидели вместе: разговаривали, читали, разбирали его рукописи. Но работала Конни уже без былой трепетности. Ей прискучила мужнина писанина. Однако она добросовестно перепечатывала его рассказы. Со временем миссис Болтон сможет помогать ему и в этом. Конни посоветовала ей научиться печатать. Миссис Болтон упрашивать не приходилось, она тут же рьяно взялась за дело. Клиффорд уже иногда диктовал ей письма, а она медленно, зато без ошибок отстукивала на машинке. Трудные слова он терпеливо произносил по буквам, равно и вставки на французском. А миссис Болтон трепетно внимала ему – такую и учить приятно. Теперь уже, сославшись на головную боль, Конни могла после ужина удалиться к себе. – Может, миссис Болтон составит тебе компанию, поиграет с тобой в карты, – говорила она Клиффорду. – Не беспокойся, дорогая. Иди к себе, отдыхай. Но стоило ей выйти за порог, он звонил в колокольчик, звал миссис Болтон и предлагал сыграть в карты или даже шахматы. Он и этому научил сиделку. Конни было и забавно, и в то же время неприятно смотреть, как раскрасневшаяся и взволнованная, словно девочка, миссис Болтон неуверенно берется за ферзя или коня и тут же отдергивает руку. Клиффорд улыбался с чуть вызывающим превосходством и говорил: – Если только поправляете фигуру, надо произнести по-французски «j'adoube». Она испуганно поднимала голову, глаза у нее блестели, и она смущенно и покорно повторяла: – J'adoube. Да, он поучал миссис Болтон. И поучал с удовольствием, ибо чувствовал свою силу. А ее это необычайно волновало: ведь шаг за шагом она постигала премудрости дворянской жизни. Ведь чтобы попасть в высшее общество, кроме денег нужны и знания. Было от чего разволноваться. И в то же время она старалась стать для Клиффорда незаменимой, выходило, что и ее искренняя взволнованность обращалась в тонкую и неочевидную лесть. А перед Конни муж начинал представать в истинном обличье: довольно пошлый, довольно заурядный, бесталанный, пустой сердцем, но полный телом. Уловки Айви Болтон, этой смиренной верховодки, уж слишком очевидны. Но Конни не могла взять в толк, что эта женщина нашла в Клиффорде, почему он приводит ее в трепет? Влюбилась? – нет, совсем не то. Трепетала она от общения с благородным господином, дворянином, писателем – вон книги его рассказов и стихов, вон его фотографии в газетах. Знакомство с таким человеком волновало ее, вызывало странное, почти страстное влечение. А «обучение» пробудило в ней другую страсть, пылкую готовность внимать – никакая любовная связь такого не пробудит, скорее наоборот: сознание того, что любовная связь невозможна, до сладострастия обострило связь просветительскую, миссис Болтон нестерпимо хотелось разбираться во всем так же, как Клиффорд. Безусловно, в некотором смысле она была влюблена в Клиффорда – смотря что под этим подразумевать. Привлекательная, моложавая, серые глаза порой просто восхитительны. В то же время таилась в ее мягких манерах некая удовлетворенность, даже торжество, торжество победившей женщины. Да, именно женщины! Сколь ненавистно было это чувство для Конни! Неудивительно, что Клиффорда «заловила» именно эта женщина. Айви Болтон буквально обожала своего хозяина, хотя и с присущей ей навязчивостью; она полностью отдала себя ему в услужение. Неудивительно, это льстило самолюбию Клиффорда. Конни слышала их нескончаемо долгие беседы. Точнее, монологи миссис Болтон. Та выкладывала Клиффорду целый ворох деревенских слухов и сплетен. Нет, она не просто передавала сплетни. Она их живописала: ее рассказам позавидовали бы и госпожа Гаскелл, и Джордж Элиот, и мисс Митфорд. Взяв от них все лучшее, миссис Болтон добавила много своего, о чем вышеупомянутые искусные литературные дамы постеснялись бы написать. Миссис Болтон стоило только начать – увлекательнее и подробнее любой книги рассказывала она обстоятельства того или иного соседа. Даже в самом обыденном находила она «изюминку», так что слушать ее было хоть и занимательно, но чуточку стыдно. Поначалу она не отваживалась доносить до Клиффорда «деревенские суды-пересуды». Но стоило ей однажды отважиться, и пошло-поехало. Клиффорду нужен был литературный «материал», и от миссис Болтон он получал его в избытке. Конни поняла, в чем заключался истинный «талант» мужа: он умел ясно и умно, как бы со стороны, представить любой малозначительный разговор. Миссис Болтон, конечно же, горячилась и кипятилась, передавая «суды-пересуды», одним словом, увлекалась. Поразительно – чего только не случалось в деревне; поразительно – ничто не ускользало от внимания миссис Болтон. Ее историй-хватило бы на многие и многие тома. Конни слушала ее зачарованно, но потом всякий раз ей делалось стыдно: нельзя давать волю нездоровому любопытству. О сокровенном можно слушать либо из уважения к человеческой душе, измученной нескончаемой внутренней борьбой, либо из разумного сочувствия. Ибо даже сатира – одно из проявлений сочувствия. И жизнь наша течет по тому руслу, куда устремляется наше сочувствие и неприятие. Отсюда и важность искусно написанного романа: он направляет нашу сочувствующую мысль на нечто новое и незнакомое или отвращает наше сочувствие от безнадежного и гибельного. Искусно написанный роман откроет нам самые потаенные уголки жизни. Потому что прежде всего потаенные уголки нашей чувственной жизни должны омыться и очиститься волной чужого понимания и сочувствия. Но роман, подобно сплетне, может всколыхнуть такое сострадание или неприятие, которое разрушающе и умертвляюще подействует на наше сознание. Роман ведь может прославлять и самые низменные чувства, коль скоро они почитаются обществом «чистыми». Тогда роман, подобно сплетне, становится злонамеренным, даже более злонамеренным, чем клеветническая сплетня, ибо роман, предположительно, всегда защищает добро. Миссис Болтон в своих рассказах всегда защищала добро. «Он оказался недостойным человеком, ведь она такая славная». Хотя даже со слов миссис Болтон Конни поняла: женщина, о которой идет речь, из тех, кто мягко стелет, да потом жестко спать, а мужчина пусть и гневлив, но прямодушен. Но за гневное прямодушие он прослыл «недостойным», а лицемерная женщина объявлена «славной». Вот по какому злонамеренному, но обывательски привычному руслу направилось сочувствие миссис Болтон. Оттого-то и стыдно слушать сплетни. Оттого-то и стыдно читать едва ли не все романы, в особенности самые популярные. Читатель в наши дни откликается, лишь когда взывают к его порокам. Тем не менее в рассказах миссис Болтон деревня Тивершолл представала совсем в ином свете: отнюдь не скучная, сонная заводь, как казалось со стороны, а страшный водоворот роковых страстей. Клиффорд знал многих селян в лицо, Конни – лишь двоих-троих. Рассказы миссис Болтон, казалось, живописали не английский поселок, а африканские дебри. – Вы, конечно, уж слышали о свадьбе мисс Олсоп! Надо ж! На прошлой неделе-замуж вышла. Ну, да знаете вы мисс Олсоп, дочь старика Джеймса, сапожника. У них еще дом на Диком Поле. Так вот старик прошлой осенью помер. Восемьдесят три года, а все крутился, как молодой. А тут, надо ж, поскользнулся на бугре, что в Добролесье, – там ребятня с горки каталась – сломал ногу. Тут бедняге и конец пришел. Надо ж – такая смерть! Ну так вот, деньги он все оставил дочери, Тэтти, а сыновьям – ни гроша. А Тэтти-то уж в годах, на пять лет старше… Да, ей осенью пятьдесят три стукнуло. Они хоть все веры и сектантской, но страсть как богомольны. Тэтти лет тридцать в воскресной школе занятия вела, покуда отец не умер. А потом закрутила с одним мужиком из Кинбрука, может, вы и видели его: немолодой, нос такой сизый, одевается щегольски. Уилкок ему фамилия, на дровяном складе у Гаррисона работает. Ему лет шестьдесят пять, не меньше, а посмотреть на них с Тэтти, ну прямо как голубки воркуют, идут под руку, расцеловываются у ворот. А то еще: она к нему на колени сядет и выставится из окна на всеобщее обозрение, а окно большое, выступом таким – это в ее доме на Диком Поле. У Уилкока уж сыновьям за сорок. Сам всего два года как овдовел. Кабы мертвые могли из могил восставать, старый Джеймс Олсоп непременно б к дочери заявился да приструнил ее – при жизни-то в строгости держал! А вот теперь поженились. Уехали жить в Кинбрук, говорят, она с утра до ночи чуть не в ночной рубашке по дому разгуливает – вот уж пугало так пугало! Смотреть противно, когда на старости лет такое непотребство творят. Ей-Богу, хуже молодых! Это все кино, по-моему, виновато. Но разве людей удержишь! Я все время говорю: надо смотреть фильмы для души полезные, и упаси Господь от всяких там мелодрам да любовных картин! Хоть бы детей уберегли! А вон как все оборачивается: старые хуже малых. Уму непостижимо! Вот и говори после этого о морали! Всем наплевать. Всяк живет, как вздумается. И не очень-то страдают, прямо скажу. Правда, сейчас безобразят меньше, на шахтах работы мало, значит, и денег в обрез. Зато роптать стали, вот беда, причем особо стараются бабы! Мужики-то знай работают да терпят, что им еще, беднягам, остается! А вот бабы прямо из кожи лезут вон. Сначала пускают пыль в глаза, жертвуют деньги на свадебный подарок принцессы Марии, а потом видят, что ей досталось, и с зависти чуть не бесятся: «Ишь, ей меховщики шесть шуб отвалили! Лучше б мне одну! И зачем я только десять шиллингов отдала! Небось от принцессы и гроша не дождешься! Я плаща купить не в состоянии, мой старик крохи домой приносит, а этой крале, вишь, вагонами добро отгружают. Пора б и нам, беднякам, деньжатки иметь, хватит богачам роскошествовать. Стыдоба – мне на плащ денег не скопить!» «Будет вам! – говорю. – Скажите спасибо, что сыты и одеты, и без обновки проживете!» Тут уж все разом – на меня. «А-а! Небось принцесса Мария в обносках ходить, да при этом еще и судьбу благодарить не станет, а нам, значит, шиш? Таким, как она, вагоны шмоток, а мне и плаща купить не на что! Стыд и срам! Подумаешь, принцесса! Цветет и пахнет! Дело все в ее деньгах. А их у нее куры не клюют: а деньги, как известно, к деньгам идут. Вот мне почему-то никто и гроша не подаст, а чем я хуже! Только про образованность не заводите! Не в этом дело, а в деньгах. Мне вот позарез плащ нужен, а не купить – денег нет». Только о тряпках и думают. Не задумываясь, за зимнее пальто семь, а то и восемь гиней выложат, – это шахтерские-то дочери, прошу не забывать. За летнюю детскую шляпку – двух гиней не пожалеют! Нарядятся и идут в церковь. В мое-то время девчонки и дешевым шляпкам были рады-радешеньки. Они там в своей методистской церкви праздник какой-то справляли, так для ребятишек, что в воскресную школу ходят, помост поставили, огромный, чуть не до потолка. И я собственными ушами слышала, как мисс Томпсон – она занимается с девочками-первогодками – сказала, что там нарядов на детишках не меньше, чем на тысячу фунтов! Такое уж наше время! Его вспять не повернешь. У всех на уме – одни только тряпки. Что у девчонок, что у мальчишек. Парни тоже каждый грош на себя тратят: одежда, курево, выпивка в шахтерском клубе, поездки в Шеффилд по два раза в неделю. Нет, жизнь стала совсем иной. Молодые ничего не боятся, никого не почитают. Кто постарше, те поспокойнее, подобрее, умеют женщине уступить, лучшее отдать. До добра это, правда, тоже не доводит. Женщины – сущие ангелы с рожками! А молодые парни в отцов своих не пошли. Ничем не поступятся, не пожертвуют, ни-ни. Все только для себя. Скажешь им: «Не трать все деньги, подумай о доме!» А они: «Успеется! А пока молод, нужно веселиться! Остальное подождет!» Да, молодежь нынешняя и груба, и себялюбива, знаете ли. Все заботы на старших перекладывают. Куда ни посмотри – срамота одна. И Клиффорду совершенно по-новому представился шахтерский поселок. Он всегда побаивался тамошнего люда, но полагал, что живут они тихо и спокойно. – И что же, расхожи ли средь них социалистические или большевистские веяния? – спросил он. – Не без этого! Послушали б вы местных горлодеров. Правда, больше всего опять-таки бабы надрываются, из тех, кто по уши в долгах. Мужики их и не слушают. Нет, наш Тивершолл красным никогда не станет. Тихий у нас народ, скромный. Иной раз какой смутьян из молодых высунется. Да и то, не из-за политики, а ради собственного кармана, чтоб заработать побольше да тут же спустить на выпивку, да чтоб в Шеффилд лишний раз съездить. Больше им и не нужно ничего. Как в карманах пусто, тут и начинают слушать красных пустобрехов. Но всерьез им никто не верит. – Значит, вы полагаете, опасности нет? – Никакой! Если жизнь хорошая, смуты не будет. А уж если надолго черная полоса затянется, молодежь может и взбрыкнуть. Говорю вам, эти баловни только себя любят. Но, право, даже не представляю, способны ли они на что-нибудь, разве что гонять на мотоциклах да с девицами в Шеффилде на танцульки ходить. Они всерьез ни к чему не относятся. И не заставишь их никак. Те, кто посолиднее, надевают вечерние костюмы и едут в Шеффилд, покрасоваться перед девушками в танцзале, потанцевать всякие там новомодные чарльстоны. Иной раз автобус полнехонек: парни все приодеты, наши, шахтерские парни, в танцзал торопятся. А сколько с девицами в своих машинах да на мотоциклах в Шеффилд катят! И ничто в жизни их больше не волнует. Разве что скачки в Донкастере и Дерби, ведь они делают ставки на каждый заезд. Ах да, еще футбол забыла! Хотя нынче и футбол не тот, что раньше, не сравнить! Теперь на поле не играют, а словно в забое трудятся. Нет, молодежь скорее в Шеффилд или Ноттингем на мотоциклах рванет в субботу вечером. – Но что они там делают?

The script ran 0.007 seconds.