1 2 3 4 5 6 7 8 9
8
Появление Глина — в красном шейном платке и грубых башмаках, подбитых большими гвоздями, — вызвало некоторое замешательство в столовой «Клифтона». Престарелому метрдотелю, воспитанному в традициях английских лордов, это явно не понравилось, а две старые девы, которые до сих пор с симпатией и одобрением поглядывали на Стефена; возмущенно и удивленно зашептались. Ричарда все это, однако, нимало не тронуло, и, усевшись на стул, он с явным любопытством принялся осматриваться.
— Зачем, ради всего святого, ты живешь в таком месте, Десмонд?
— Право, не знаю… наверно потому, что я уже привык тут.
Глин попробовал суп — по обыкновению, жирную водицу, приправленную мукой.
— Может быть, тебе нравится, как здесь готовят? — предположил он.
Стефен рассмеялся.
— Я понимаю, что это не бог весть что. Но второе будет неплохим.
— Да уж не мешало бы. — Ричард надломил еще один пирожок. — Я же сказал тебе, что я голоден. Как-нибудь вечером я свожу тебя в такое местечко, где можно по-настоящему поесть.
— К мадам Шобер?
— Господи, конечно нет! Уж, во всяком случае, не в эту артистическую харчевню!.. Ненавижу подделку ни в еде, ни в живописи. Нет, я поведу тебя в извозчичье бистро, что рядом со мной. Можешь не сомневаться: в кабаке, куда ходят извозчики, всегда хорошо кормят. Там делают такой паштет из зайца, умереть можно! — Глин помолчал. — А теперь расскажи мне, что ты поделываешь.
Стефен охотно, даже с восторгом, принялся подробно рассказывать о своем житье-бытье. Он поведал об утренних «бдениях» у Дюпре, в самых теплых тонах описал свою дружбу с Честером и Ламбертами, не без лиризма обрисовал их совместные поездки в Шанпросси. Сначала Глин слушал с полусаркастической, полуснисходительной улыбкой, но мало-помалу лицо его приняло серьезное выражение, и он вопросительно посмотрел на своего собеседника.
— М-да! — протянул он, когда повествование было окончено. — Ты, я вижу, был очень занят. Может быть, поднимемся потом к тебе и посмотрим, что ты за это время сделал?
— Да у меня почти нечего показывать, — поспешно ответил Стефен. — Всего несколько набросков. Я, понимаешь ли, главным образом отрабатывал штрих.
— Понимаю, — сказал Глин.
И молча принялся жевать неподатливый, как резина, английский пудинг, который подавали в «Клифтоне» на сладкое. Добрых пять минут он не произносил ни слова. Затем в упор посмотрел на Стефена из-под нахмуренных бровей: во взгляде его читалось нескрываемое порицание.
— Десмонд, — сказал он. — Ты хочешь писать или ты намерен всю жизнь валять дурака на манер какого-нибудь персонажа из «Богемы»?
— Я не понимаю тебя.
— Тогда слушай. В этом городе есть тысяч десять бездельников, которые воображают себя художниками, потому что немного занимаются живописью, немного малюют, а вечерами сидят в кафе и мелют языками о своих мертворожденных шедеврах. Ты стал почти таким. Черт побери, ты же понапрасну теряешь время, Десмонд. А живопись — это работа, работа и еще раз работа. Тяжелая, чертовски трудная работа, которая вытягивает из тебя все жилы. А ты катаешься по Сене, развалясь в лодке, в обществе недопеченного позера, который декламирует тебе Верлена и Бодлера.
Стефен вспыхнул от возмущения.
— Ты несправедлив. Глин. Честер и Ламберт — порядочные люди. А у Ламберта, несомненно, большой талант.
— Чепуха! Что он написал, чем занимается? Изготовляет безделушки на японский манер: раскрашивает веера, делает мелкие зарисовки… О, это, конечно, не мало, согласен, но так мелкотравчато… так надуманно… и так незначительно.
— Но это же вульгарно — писать большие полотна.
Разобиженный Стефен невольно процитировал любимое изречение Ламберта, и Глин сразу понял, откуда дует ветер. Он оглушительно расхохотался.
— Что же ты в таком случае скажешь про Рубенса и Корреджо, или дель Сарто с их грандиозными замыслами, или про старика Микеланджело, расписавшего весь потолок Сикстинской капеллы своим гигантским «Сотворением мира», трудившегося так упорно, что он по нескольку дней подряд не ложился в постель, а если и спал, то не раздеваясь? Все они, по-твоему, вульгарны? Нет, Десмонд… Ламберт — это всего-навсего способный ремесленник, ничтожный художник, о котором никто никогда и не услышал бы, если б не его бойкая супруга. Я ничего не имею против этого малого, я думаю сейчас прежде всего о тебе, Десмонд. У тебя есть то, за что Ламберт с радостью отдал бы душу. И я не хочу видеть, как ты хоронишь этот дар по собственной дурости. Что же до Гарри Честера, — заметил в заключение Глин, — то неужели ты так наивен, что до сих пор не раскусил его?
— Я тебя не понимаю, — угрюмо молвил Стефен.
Глин хотел было просветить друга на этот счет, но передумал и ограничился лишь презрительной улыбкой.
— Сколько он у тебя выудил?
Стефен покраснел еще больше. Честер неоднократно занимал у него по мелочам и теперь должен был ему более пятисот франков, но разве он не дал честного слова вернуть все?
— Вот что я скажу тебе, Десмонд, — уже более спокойно продолжал Глин, — ты не с того начал, попал в дурную компанию и, что самое скверное, стал настоящим лоботрясом. Если ты не возьмешься за ум, то сам выроешь себе могилу. Помни, что в последнем кругу ада Данте поместил художника, который не работает!
Последовало долгое, натянутое молчание. Хотя Стефен и оборонялся, но когда он сравнил свой бесцельно проведенный день с напряженным рабочим днем Глина, ему стало стыдно.
— Что же я должен делать? — спросил он наконец.
Глин перестал хмуриться.
— Прежде всего надо выбраться из этой дурацкой богадельни, от которой так и несет англиканским духом.
— Когда?
— Немедленно.
На лице Стефена отразилось такое смятение, что это даже рассмешило Глина, но через минуту он уже снова был серьезен.
— Я не могу предложить тебе разделить со мной мою конуру. Но я знаю человека, который с радостью примет тебя.
— Кто же это?
— Его зовут Жером Пейра. Папаша Пейра. Человек ом уже пожилой, не очень обеспеченный и будет только рад, если кто-нибудь поможет ему нести бремя расходов. Странный тип, но, ей-богу, настоящий художник, совсем не то, что твоя претенциозная богема. — Глин усмехнулся так, что Стефену стало не по себе, но, тотчас снова приняв серьезный вид, продолжал: — С Дюпре, конечно, все должно быть кончено. Можешь работать у меня в мастерской. И я познакомлю тебя с торговцем, у которого я покупаю краски. Его зовут Наполеон Кампо. Он дает в кредит… иногда. А теперь пошли.
По своей натуре Стефен не склонен был к внезапным переменам и неожиданным решениям, однако в доводах Глина была всепобеждающая сила, а в том, как он изложил их, — несокрушимая убежденность. Вот почему Стефен прошел в контору гостиницы и, попросив, к изумлению обидевшегося администратора, счет, расплатился. Затем он сложил вещи и велел снести их вниз, смягчая впечатление от своего неожиданного отъезда щедрой раздачей чаевых.
Глин стоял в коридоре, олицетворяя собой, по мнению персонала гостиницы, исчадие ада, и весьма холодно наблюдал за этим ритуалом. Наконец, не выдержав, он сумрачно заметил:
— Я посоветовал бы тебе, Десмонд, не транжирить зря деньги. Они тебе еще понадобятся, прежде чем ты выбьешься в люди. Пошли.
— Подожди, Глин. Пусть они найдут нам извозчика.
— К черту извозчиков. Ты что, слишком слаб и не можешь идти?
Схватив чемодан, который был далеко не легким, Ричард вскинул его на плечо и направился к выходу. Стефен вышел вслед за ним в сверкающий полумрак улицы.
Путь до обиталища Пейра был не близким, но Глин, который находил какое-то дикое удовольствие в максимальном напряжении всех своих сил, шел быстрым шагом, ни разу не остановившись и не опустив на землю чемодана. Наконец в маленьком темном переулке на Левом берегу, завернув за угол, образуемый от слияния улицы д'Асса и Монпарнасского бульвара. Глин вошел в покосившийся подъезд рядом с кондитерской, которая хоть и была еле освещена свисавшей с потолка лампой, отличалась удивительной чистотой, и одним духом, перепрыгивая через три ступеньки, взбежал по каменной лестнице. На втором этаже он остановился, постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, повернул ручку; Стефен вошел следом за ним.
Они очутились в трехкомнатной квартире; в столовой, служившей одновременно гостиной и обставленной с мещанской аккуратностью, у стола, накрытого клеенкой, сидел маленький сутулый человечек лет пятидесяти с плоским морщинистым лицом и лохматой бородой и, не обращая внимания на пение облезлого дрозда, порхавшего в клетке у окошка, слегка наигрывал что-то на окарине, — несмотря на жар, исходивший от раскаленной печки, он был в старом черном пальто с поднятым воротником и в черном котелке. При виде Глина глаза его, ясные и по-молодому задорные, приветливо засветились. Он положил инструмент и, встав со стула, по-дружески и вместе с тем чинно поцеловал Ричарда в обе щеки.
— Пейра, — без всяких предисловий сказал Глин, высвободившись из его объятий, — я привел тебе постояльца. Это мой друг, Стефен Десмонд.
Жером Пейра перевел взгляд с Глина на Стефена и задумчиво осмотрел его — в этом пристальном взгляде было что-то наивное и в то же время благожелательное.
— Если он твой друг, mon vieux,[6] он станет и моим другом. Извините, мсье Десмонд, что я принимаю вас в таком виде. Ричард знает, как я боюсь сквозняков.
— Надеюсь, мы вам не помешали, — смущенно заметил Стефен.
— Что вы! По вечерам я имею обыкновение заниматься самосозерцанием. Порой я нахожу свою душу изумительной, а порой отталкивающей. Сегодня, — и он печально улыбнулся, — я рад всему, что может отвлечь меня от моих мыслей.
— Десмонд — живописец, Пейра. Он будет работать со мной… и с тобой.
— Прекрасно. — Пейра воспринял это известие как нечто само собой разумеющееся. — Рад вас видеть у себя в доме… Во всяком случае, пока что это мой дом, хотя вообще-то он принадлежит мсье Биску, кондитеру. Но это не важно. Мы ведем здесь жизнь отшельников, вдали от женской красоты и блеска мимолетной славы, ради создания шедевров, которые получат признание через тысячу лет после нашей смерти.
— Какая сладостная перспектива! — с иронической снисходительностью воскликнул Глин.
— Только эта перспектива и поддерживает в нас желание жить.
— А как же святая Тереза?
— О, само собой разумеется. Пример этой благородной души крайне вдохновляют. — Пейра повернулся к Стефену. — Вы бывали в Испании?
— Нет.
— В таком случае мы когда-нибудь вместе совершим туда паломничество. В Авила-де-лос-Кабальерос… Монастырь стоит в Кастилии за гранитными стенами, словно корона в окружении диких скал, а вдали синеют горы Гредос… летом его жжет палящее солнце, зимой — леденит стужа.
— Вы там были? — вежливо осведомился Стефен.
— Не раз. Но только в мечтах.
Глин громко расхохотался.
— Предупреждаю тебя, Десмонд: этот сумасшедший, который никогда не заглядывал в церковь и говорит омерзительнейшие вещи про папу, испытывает какое-то дурацкое благоговение перед святой Терезой.
Пейра осуждающе покачал головой.
— Друг мой, не поминай всуе имя нежной и самоотверженной женщины из древней Кастилии, которая возродила к жизни традиции древнего ордена, попранные этими сплетницами и лентяйками — кармелитками. Она с умом взялась за дело, действуя, где — обаянием, а где — скромностью, где — молитвой, а где — непреложностью доводов, сочетая долготерпение святой с твердостью морского капитана. К тому же она была поэтессой…
— Я ухожу, — сказал Глин, ухмыльнувшись, и направился к двери. — Предоставляю вам знакомиться друг с другом. Я жду тебя завтра у себя в мастерской, Десмонд, в семь утра. Доброй ночи.
Он вышел. После некоторого молчания Пейра подошел к Стефену и протянул руку.
— Надеюсь, вы будете чувствовать себя здесь как дома, — просто сказал он.
9
И вот для Стефена — под влиянием Глина и Пейра — началась новая жизнь, наполненная неустанным трудом, совершенно противоположная его недавним представлениям о жизни художника. Жером Пейра, известный всему кварталу Плезанс как «папаша Пейра», происходил из самых низов: родители его, ныне умершие, о которых он говорил всегда с гордостью, были всего лишь простыми крестьянами, обрабатывавшими несколько жалких гектаров земли близ Нанта. Сам Пейра тридцать лет провел на государственной службе; это был образцовый мелкий чиновник в бумажных нарукавниках и пиджаке из альпака, который целыми днями корпел над пыльными папками во Дворце правосудия. За всю свою жизнь он только раз выезжал за пределы Франции — и то в качестве третьестепенного лица в юридической комиссии, направленной в Индию. Там он проводил все свободное время под высокими пальмами и раскидистыми деревьями Калькуттского зоосада в наивном и восторженном созерцании животных за решеткой. Через несколько месяцев после его возвращения на родину среди чиновников министерства произошло сокращение, и Пейра вышел на пенсию, столь ничтожную, что ему едва хватало на хлеб. Затем, совершенно неожиданно — ибо прежде он никогда не проявлял ни малейшего интереса к искусству, — в нем проснулся художник, и он начал усиленно писать. Да не только писать, но и со спокойной совестью считать себя гениальным. Никогда в жизни не взяв ни одного урока живописи, он писал портреты друзей, писал улицы, уродливые здания, свадебные кортежи, заводы в banlieue,[7] букеты цветов, зажатые в чьей-то руке; он писал композиции на фоне джунглей: обнаженная женщина с высокой грудью и могучими бедрами верхом на рычащем тигре среди сложного переплетения пальм, лиан, орхидей всех цветов, целого вымышленного леса, буйного и диковинного, населенного змеями, прыгающими обезьянами, сцепившимися друг с другом, словно в смертельной схватке, — работа над подобными темами бросала его то в жар, то в холод, и, чтобы не потерять сознание, он, несмотря на боязнь простуды, распахивал настежь окно.
Соседи пожимали плечами и улыбались, глядя на эти произведения, выставлявшиеся для продажи по цене пятнадцать франков за штуку в витрине его приятельницы, мадам Юфнагель, почтенной вдовы, которая держала магазин дамских шляп на той же улице, через несколько домов, и к которой он питал вполне благопристойное чувство уважения. Если не считать Наполеона Кампо, торговца красками, который забирал картины в уплату за материалы, выданные Пейра, — судя по слухам, на чердаке у Кампо скопилось немало всякого хлама, вышедшего из-под кисти голодающих художников, — никто не покупал картин Жерома, они служили лишь поводом для добродушного, но неуемного веселья его соседей по улице Кастель. Однако Пейра упорно продолжал писать, и, хотя частенько нуждался, все же ему удавалось кое-что подзаработать и таким образом округлить свою скудную пенсию. Помимо окарины, на которой он играл для собственного удовольствия, а также французского рожка, он имел некоторое представление о скрипке и кларнете. Это дало ему основание написать несколько объявлений, которые он, надев свое лучшее платье, и решил самолично распространить среди жителей своего квартала.
Внимание!
ЖЕРОМ ПЕЙРА, художник и музыкант,
дает детям уроки музыки на гармонике, а также уроки сольфеджио.
По субботам — с двух до пяти. Быстрые успехи гарантированы. Родители могут присутствовать на занятиях. Стоимость обучения в месяц — пять франков с ученика. Прием учащихся ограничен.
Летом он извлекал пользу из своего умения играть на французском рожке и каждый четверг после полудня выступал в оркестре, пленявшем слух нянек и их питомцев в саду Тюильри. А когда нужда уж очень прижимала его, он всегда мог прибегнуть к помощи своего друга детства Альфонса Биска, ныне плезанского кондитера, дородного мужчины среднего возраста, совершенно лысого, который из чисто сентиментальных побуждений — скорее в память о далеких школьных днях, проведенных в Нанте, чем в награду за те картины, что время от времени навязывал ему Пейра в уплату за его благодеяния, — всегда выручал художника в трудную минуту, дав банку паштета или кусок мясного пирога.
В своих привычках, да и во всем строе жизни Пейра — что не преминул вскоре обнаружить Стефен — был столь же необычен, столь же удивительно оригинален, как и его картины. Этот простак отличался деятельным любознательным умом и, набравшись всяческих познаний из мудреных томов, купленных по дешевке на набережных у букинистов, частенько проявлял свою эрудицию, пускаясь в наивные рассуждения об истории, средневековой теологии или личностях, столь мало сопоставимых, как Косьма Александрийский, который в 548 году объявил, что земля кругла, и святая Тереза Авильская, которую он, будучи атеистом, преспокойно избрал себе в покровительницы.
Несмотря на все эти эксцентричности, он был, по его излюбленному выражению, un brave homme et un bon camarade.[8] Хотя Стефен вставал рано, Пейра неизменно опережал его: ведь надо было взять молоко и свежий хлеб, которые сынишка Альфонса каждое утро оставлял у двери. По окончании их скромного завтрака Пейра надевал передник и мыл тарелки; затем, дав воды и зерен дрозду, которого он подобрал на улице с перегрызенным кошкой крылом и намеревался отпустить, когда крылышко заживет, он снаряжался на работу: взваливал на плечо мольберт в ящик с красками и, прихватив большой ржавый зонт для защиты от превратностей погоды, отправлялся пешком в какой-нибудь уединенный уголок на окраине города — в Иври, Шарантон или Пасси, где, не обращая внимания на грубое острословие прохожих и злые шутки изводивших его детей, забывал обо всем, погружаясь в таинственный экстаз творца, воспроизводящего на полотне некое божественное видение, вроде железнодорожного депо, трамвая или дымоходной трубы.
А Стефен тем временем направлялся на улицу Бьевр, торопясь поскорее воспользоваться ясным северным светом, который после восхода солнца заливал сквозь прорези в свинцовой крыше мастерскую Глина. Ричард, никогда не жалевший себя, был поистине беспощаден и к Стефену, с которым обходился резко, а порой и грубо, как со школьником.
— Покажи мне, на что ты способен, — сурово говорил он. — Если через полгода я не буду доволен тобой, я верну тебя господу богу.
У Глина была натурщица, Анна Монтель, высокая статная брюнетка лет тридцати, похожая на сухопарую цыганку. Она и в самом деле была из румынских цыган, предки ее, по-видимому, перекочевали туда из Венгрии, однако встретил ее Глин в отдаленном уголке Северного Уэльса. Кожа у нее была грубая, и, поскольку она ходила всегда простоволосая, в черной юбке и зеленой блузе, без перчаток и без пальто, руки и щеки у нее потрескались от порывистого ветра, дувшего этой осенью с реки. Но это обветренное плоское лицо с резко очерченными глазницами и широкими скулами дышало удивительной силой. Она бесшумно передвигалась по мастерской в своих мягких домашних туфлях, с одного взгляда угадывала все желания Глина и была самым молчаливым существом, какое когда-либо доводилось видеть Стефену. Она готова была позировать в любое время и сколько угодно, а по окончании сеанса, не говоря ни слова, выскальзывала на улицу и, вернувшись с Центрального рынка со множеством свертков, готовила на маленькой печурке гуляш или варила кофе в голубом с белыми прожилками эмалированном кофейнике с отбитым носиком, который впоследствии фигурировал на одной из самых известных картин Глина «Le cafe matinal».[9]
Хотя Глин никогда не пытался поучать Стефена, однако неустанно требовал от него оригинальности видения, добиваясь, чтобы он отказался от привычных представлений и изображал вещи так, как он сам их видит, а не так, как на них принято смотреть или как их видят другие.
— Бери пример с Пейра! — восклицал Глин. — Каждая твоя картина должна быть твоей и ничьей больше.
— Ты так высоко ценишь Пейра?
— По-моему, он великий человек, — с глубокой убежденностью отвечал Глин. — У него есть непосредственность восприятия и оригинальность примитивиста. Сейчас над ним смеются как над старым чудаком. Но через двадцать лет люди будут драться из-за его картин.
Работали они много — и к тому же мерзли. В мастерской стоял страшный холод, и, по мере того как шли недели, становилось все холоднее, ибо Глин придерживался спартанской теории, что человек не может создать ничего путного в комфортабельных условиях. Стефен больше не думал, что живопись — это сладостное, пленительное искусство. Никогда в жизни у него не было более сурового режима. А Глин требовал все большего и большего самопожертвования.
Однажды, когда у Стефена отчаянно кружилась голова и ему казалось, что он больше не выдержит. Глин, глубоко вздохнув, отбросил палитру.
— Перерыв! — объявил он. — А то у меня сейчас череп расколется. Ты умеешь ездить на велосипеде?
— Конечно.
— Наверно, объезжал прихожан вокруг Оксфорда? Со скоростью четыре мили в час?
— Думаю, что смог бы показать и лучшее время.
— Прекрасно. — Глин широко улыбнулся. — Посмотрим, из какого теста ты сделан.
Они вышли из мастерской и направились через улицу в единственный в квартале велосипедный магазин, который держал Пьер Бертело, старый гонщик, ныне ни на что не годный из-за больного сердца, испорченного пристрастием к перно, но в свое время занявший третье место в велотуре вокруг Франции. Это было маленькое захудалое заведение, где до самого потолка громоздились велосипеды, а за магазином находилась ремонтная мастерская. Они вошли. Внутри никого не оказалось.
— Пьер! — крикнул Глин и постучал по прилавку.
Из заднего помещения вышла девушка лет девятнадцати, невысокая, крепкая, в черном свитере, черной плиссированной юбке и черных туфлях без каблука, надетых на босу ногу.
— Ах, это ты, — сказал Глин.
— А то кто же еще? Царица Савская, что ли?
— Почему ты не в цирке?
— Он закрылся на зиму. — Она говорила отрывисто, без всякого кокетства, уперев руки в бока, широко расставив ноги.
— А где твой папаша?
— Дрыхнет.
— Гм… Стефен, это Эмми Бертело. — Она со скучающим видом перевела взгляд на второго посетителя, а Глин тем временем продолжал: — Нам нужно на денек две машины. Только хорошие.
— У нас все хорошие. Возьмите вон те две, что с краю.
Пока Глин спускал велосипеды, подвешенные на блоках, Стефен наблюдал за тем, как девушка сняла с крюка сначала один из них, потом другой и со знанием дела покрутила колеса. У нее было бледное хмурое лицо, низкий, слегка выпуклый лоб, густые брови и большой тонкогубый рот. Нос у нее был хорошей формы, но самый кончик его по-простонародному чуть задирался кверху. Если бы не девичья грудь, плотно обтянутая свитером, она походила бы на хорошо сложенного мальчишку. Неожиданно она обернулась и поймала на себе взгляд Стефена. Он почувствовал, что краснеет, а она с оскорбительной бесцеремонностью в упор посмотрела на него холодными равнодушными глазами. Тем временем Глин подкатил оба велосипеда к двери.
— Не хочешь проехаться с нами, Эмми?
— Да разве я могу? А кто лавку сторожить будет? Мой старый пьянчужка, что ли?
— Ну тогда в другой раз покатаемся. Мы вернемся засветло.
Стефен вслед за Глином вышел на улицу. Они сели на машины и, пригнувшись к низко посаженному рулю, покатили — Глин впереди, Стефен сзади — через Сен-Жерменское предместье к Версальской заставе. Выехав из города, они помчались по гладкой прямой дороге к Виль-д'Аврэ. Глин, время от времени оглядываясь, несся с головокружительной быстротой. Мимо промелькнули Сент-Апполин, Поншартрен и Мэль, вот и Жюзье остался позади, а затем и Оржваль. Наконец, когда они сделали около тридцати километров по кругу. Глин внезапно остановился у кабачка в деревеньке Лувсьен. Тяжело дыша, он критическим взглядом окинул Стефена, потного, запыленного, запыхавшегося, и улыбнулся.
— Недурно, мой мальчик. Ты не из тех, кто сдается, да? Это качество может тебе пригодиться в жизни. Зайдем и выпьем по кружечке пива.
В темном низком помещении им подали холодное пиво, которое явилось сущей отрадой для их пересохших глоток. Глин обсосал пену с бороды и вздохнул.
— Недурные места для живописи вокруг Лувсьена, — мечтательно заметил он. — Ренуар и Писсарро любили здесь бывать. Сислей тоже. Но в следующий раз мы поедем еще дальше. Возьмем с собой Эмми: вот кто может задать темп. Она здорово гоняет.
Воспоминание о встрече в велосипедном магазине все еще уязвляло Стефена. И он сухо сказал:
— Эта молодая особа показалась мне пренеприятной.
Глин звонко расхохотался.
— Умерьте свои чувства, святой отец. — И, помолчав, добавил: — По правде говоря, она обыкновенная потаскушка… твой приятель Честер мог бы просветить тебя на этот счет… Но — твердый орешек. Она фактически выросла среди гонщиков, колесивших по Франции. Да и сейчас окружает себя молодежью из этой среды. А полгода проводит в турне с труппой Пэроса.
— Пэроса?
— Ну да, Адольфа Пэроса. В свое время были братья Пэрос. Но один из них умер. А с Адольфом я встречался. Очень приятный малый. И цирк у него вполне приличный. Эмми делает там трюковой номер на велосипеде. Говорят, очень опасный. Она много зарабатывает и держится независимо. Нашего брата она ни во что не ставит: знает, что у нас нет ни гроша за душой. Но она невероятно тщеславна и хочет, чтобы я написал ее.
— И ты собирается?
— Ни в коем случае. Меня не интересуют подонки. Но мне нравится дразнить ее. Она все-таки премилый чертенок. — Он допил пиво. — Поехали. Поработаем ногами!
Они медленно покатили обратно в вечерней прохладе. Глин был в преотличном настроении, нервы его успокоились, он то и дело напевал валлийские народные песни и был вполне готов к завтрашнему трудовому дню.
Возле велосипедного магазина он взглянул на часы и присвистнул.
— Я опаздываю. У меня назначена встреча с Анной. Будь другом, сдай за меня велосипед. — Он отдал машину Стефену и убежал.
Стефен не без труда вкатил оба велосипеда в магазин. Внутри было по-прежнему пусто. Он постучал по прилавку, затем, поскольку никто не появлялся, толкнул дверь, которая вела в заднее помещение, и в маленьком темном коридорчике налетел прямо на Эмми, направлявшуюся в магазин. Дверь позади Стефена захлопнулась, и они очутились в полутемном, узком, как стенной шкаф, проходе. Растерявшись, Стефен не сразу обрел дар речи, он почувствовал только, что сердце у него застучало, как молот. Эмми стояла рядом, так близко, что он ощущал исходившее от нее тепло, и у него перехватило дух от вдруг нахлынувшего непонятного волнения. А она без малейшего удивления или смущения наблюдала за ним, и вид у нее был такой, точно она понимает, в каком он смятении. Она холодно, иронически улыбнулась:
— Que veux-tu?[10]
Двусмысленность вопроса обожгла его, как огнем. В наступившей тишине он услышал смятенное громкое биение своего сердца. И каким-то чужим, неестественным голосом ответил:
— Я хотел сказать вам… я привез велосипеды.
— Хорошо покатались? — Слегка прищурившись, она продолжала наблюдать за ним все понимающим взглядом, забавляясь его волнением, но не разделяя его.
— Да… благодарю вас.
Снова молчание. Она продолжала стоять неподвижно. Наконец, сделав усилие, он заставил себя дотянуться до двери и распахнул ее.
— Надеюсь, — пробормотал он, запинаясь, точно школьник, — надеюсь, мы еще увидимся.
Пристыженный и усталый, он тщетно пытался выкинуть из головы мысль о ней.
Однако она все больше завладевала его помыслами с каждой новой встречей, а поводы для этого участились, поскольку с наступлением весны Глин стал настаивать на регулярных еженедельных прогулках. Эмми притягивала и в то же время отталкивала Стефена. Ему хотелось попросить ее позировать, но всякий раз не хватало на это духу. Все как-то не было подходящего случая. Она оставалась для него загадкой, смысла которой он искал и не мог найти, — где-то в глубине сознания это раздражало его и злило.
А время летело с убийственной быстротой. Дни стали длиннее, наступила пора вторичного цветения каштанов, и Стефен вдруг понял, что предоставленный ему год отсрочки подходит к концу. В письмах, приходивших из Стилуотера — от отца, от Дэви, от Клэр, — все чаще и чаще поднимался вопрос о его возвращении: они ждали его, больше того — все настойчивее требовали, чтобы он вернулся.
Настал июль; раскаленное небо низко нависло над городом, и стало нечем дышать. Глин, ненавидевший жару, потерпел недельки две, затем вдруг решил уехать с Анной в Бретань, побродить там и написать крестный путь на Голгофу. Ламберты уже отбыли в Ла-Боль, а теперь двинулся за ними и Честер. Даже Пейра стал поговаривать о том, чтобы бежать из Парижа. Срок аренды квартиры истекал в августе, и он решил съездить в Оверни к своему дяде.
И Ричард и Пейра уговаривали Стефена поехать с ними, но он не мог принять их приглашения: в последнем своем письме, выдержанном в суровых тонах, настоятель выражал надежду, что Стефен «не отступится от данного им слова» и не позволит себе забыть о нем ради «парижских увеселений и забав».
Прочитав это письмо, Стефен швырнул в угол кисти и вышел на улицу. Он мог бы пойти в Булонский лес, где всегда есть тень под деревьями, но был слишком раздражен и подавлен и, следовательно, не в настроении для такой прогулки. Вместо этого, невзирая на одолевавшую его усталость и душевную опустошенность, он пошел бродить по городу, вышагивая милю за милей по унылым улицам. Бесконечные магазины и кафе — сначала большие, потом все меньше и меньше. И почти всюду — пустота. В одном из кафе, где не было ни единого посетителя, официант спал за столиком, уронив голову на скрещенные руки. Стефен проходил под железнодорожными мостами, мимо извивавшихся, как змеи, железнодорожных путей, пересекал каналы, наконец миновал заставу и остановился среди пыльных пустырей, окружающих Париж: Он был в испарине и все твердил про себя: «Боже мой, боже, что за жизнь… А отец еще думает, что дни мои состоят из сплошных удовольствий!»
По пути назад он зашел на плезанскую почту и послал телеграмму:
ДЕСМОНДУ СТИЛУОТЕРСКИЙ ПРИХОД САССЕКС
ВЫЕЗЖАЮ УТРЕННИМ ПАРОХОДОМ ЗАВТРА ДЕВЯТНАДЦАТОГО ИЮЛЯ
СТЕФЕН
10
Ничто, думал Стефен, не способно сравниться с той радостью, какую испытываешь при посещении любимых, знакомых мест, которые успел в какой-то мере забыть и которые кажутся теперь еще прекраснее, чем прежде. Растянувшись на поросшем травой берегу Чиллинхемского озера под теплым послеполуденным солнышком, Стефен не столько удил сам, сколько наблюдал за тем, как Дэви немного неумело, но с упорством, обещающим принести свои плоды, забрасывает блесну в цветущие лилии, под прохладными листьями которых притаилась в прозрачной воде щука. Чистый воздух был пронизан солнцем; куда ни кинешь взгляд, всюду дикие цветы, деревья стоят в пышном нежно-зеленом уборе; среди вереска цветет розовый шиповник, и его тонкий аромат смешивается с пьянящим запахом лабазника. Над головой летают голуби, а издали, с фермы Броутоновского поместья, доносится кудахтанье кур и пенье петухов.
Стефен никак не мог привыкнуть к мысли, что он уже целых две недели дома. С того момента, когда на станции в Халборо его встретили Дэви и Каролина — весьма тактичный шаг со стороны его родителей, — все шло настолько гладко, что он просто не заметил, как пролетело время. Как-никак, хорошо быть дома! Если бы только они не относились к нему, как к блудному сыну, которого простили и которого теперь надо любой ценой завоевать с помощью доброты. Завтрак ему приносили в постель, причем на подносе лежал еще не разрезанный номер «Тайме», который прежде обычно читал сначала отец, — так делалось до тех пор, пока Стефен наконец не заявил, что предпочитает пить кофе внизу, вместе с Дэви. На завтрак и обед подавались его любимые блюда — Бизли вовсю усердствовала на кухне, а Моулд приносил в корзинках отборные фрукты. Все желания Стефена мгновенно исполнялись, ему то и дело предлагали разные дальние прогулки, — словом, родные объединенными усилиями дипломатично пытались обезоружить его.
О его занятиях живописью никто не говорил — интерес к ней умер, после того как в первый же вечер он по просьбе настоятеля показал свои картины. Сдвинув брови, улыбаясь и в то же время хмурясь, Стефен вспоминал, как добросовестно, но тщетно пытался отец одобрить его работу: он был явно озадачен увиденным, и его изумленный взор с особенным вниманием задержался на сценке, которая изображала женщину, вешающую белье на заднем дворе предместья в ветреный день.
— Дорогой мой мальчик… ты считаешь это… прекрасным?
— Да. Это моя любимая работа.
— Ничего не понимаю. Ну зачем, скажи на милость, нужна тебе эта веревка с бельем?
— Но здесь такая игра красок, отец… Унылый фон, и на нем — старая женщина в серо-черном платье…
Стефен попытался объяснить, что лежало в основе его идеи: краски не следует смешивать, их надо накладывать на полотно прямо шпателем. Однако это ничуть не помогло развеять изумление и недоверие настоятеля. Последовало долгое молчание. Наконец, взглянув еще раз на картину, отец Стефена с неуверенным и в то же время испытующим видом повернулся к нему.
— Очевидно, специалист мог бы оценить это.
— Думаю, что да.
С тех пор порицание сменилось усиленной, предупредительностью. Каролина, необычайно подобревшая, утюжила ему костюмы, пришивала пуговицы к рубашкам, а его мать внезапно решила покинуть свой уединенный причудливый мирок и, отыскав большой клубок шерсти, из которого собиралась вязать ему носки, когда он был еще в Оксфорде, заявила, что тут же примется за дело.
Жизнь они вели в общем довольно замкнутую; Стефен не без облегчения узнал, что генерал Десмонд с супругой и Джофри отбыли в Шотландию на охоту, но сегодня, услыхав, что Стефан и Дэви будут на Чиллинхемском озере, леди Броутон пригласила их на чай. И вот, взглянув на солнце, уже опускавшееся за гряду холмов, Стефен решил, что пора в путь. Он поднялся на ноги, прошел по берегу и остановился позади брата, который хоть и устало, но все так же упорно продолжал забрасывать удочку в безответные воды. Улов пока был весьма скудный — три окуня, таких маленьких, что ими едва ли можно было насытить приходскую кошку. Зная о страстной любви, какую питал Дэви к этому, а также любому другому виду спорта на свежем воздухе — чувство, прямо противоположное его собственному безразличию и такое трогательное, принимая во внимание хрупкое сложение мальчика и его отнюдь не крепкое здоровье, — Стефену очень хотелось, чтобы какая-нибудь большая, стоящая рыба, вроде форели, попалась брату на крючок. Он легко мог представить себе, какую радость и гордость вызвала бы подобная добыча.
Но хотя он терпеливо ждал, время от времени каким-нибудь словом подбадривая брата, такой удачи не последовало. Стефен с грустью подумал, что Дэви никогда не везло. И пока младший брат сматывал леску, он обнял его за плечи и, расхваливая его сноровку, понося неблагоприятные условия — жару и яркое солнце, — наконец, превознося величину и достоинства трех маленьких рыбок, свернувшихся сухим комочком на дне корзины, добился того, что Дэви снова обрел хорошее настроение.
— По-моему, у меня все-таки дело теперь идет куда лучше, — с надеждой заметил Дэви. — Я очень старался. И мне тоже кажется, что эти рыбки не так уж плохи. Как по-твоему, они вкусные?
— Превосходные.
— Правда… они немножко мелковаты.
— Чем мельче, тем слаще, — изрек Стефен.
Они пошли луговинами, решив избежать длинной дороги, огибающей Лисью заставу, и, поскольку было сухо, пройти по поросшей осокой низине в Броутоновский заповедник; всю дорогу Дэви, со свойственной ему живостью, весело болтал. За последнее время он очень вырос, так что казался старше своих четырнадцати лет, стал долговязым, как все подростки, и от чрезмерной нервозности двигался как бы рывками. Однако худощавое лицо его приобрело более спокойное выражение, а припадки, как Стефен узнал от Каролины, хотя были по-прежнему сильными, повторялись гораздо реже. Снисходительно прислушиваясь к болтовне Дэви, наблюдая игру света на его тонко очерченном лице, Стефен чувствовал, как в нем растет огромная любовь к брату. Эти две недели они почти не расставались.
Выйдя из лесу, они перелезли через железную ограду, окружавшую заповедник, где мирно паслось стадо, и вскоре вышли на аллею, которая, обогнув аккуратно разбитый сад за лужайкой, привела их к самому дому, массивному творению Викторианской эпохи из красного песчаника, перегруженному башнями и башенками, — это позволяло леди Броутон с гордостью утверждать, что у нее самый высокий дом в Сассексе.
Она сама и приняла братьев, полулежа в шезлонге у открытой двери на балкон в южной гостиной, и, извинившись перед ними за эту кажущуюся леность (доктор последнее время стал удивительно строг в своих предписаниях), так радушно и тепло приветствовала их, что они сразу почувствовали себя, как дома.
— Вот ты и вернулся, Стефен. — Задержав его руку в своей, она оглядела молодого человека с головы до ног. — Сколько прекрасного ты, должно быть, увидел и узнал. Жаль, что ты не отпустил себе бородку. Однако Париж, мне кажется, пошел тебе на пользу. Можешь поцеловать мне руку, как настоящий француз?
— Я не учился этому искусству.
— Как жаль! — Она улыбнулась. — Правда, Дэви?
— Мне будет очень неприятно, леди Броутон, если из-за этого Стефену придется туда вернуться.
— Совершенно справедливо. Видишь, Стефен, как мы все рады, что ты снова дома. В доказательство я напою тебя чаем с сассекским тортом. Помнишь, как ты любил его, когда тебе было столько лет, сколько сейчас Дэви?
— Конечно, помню. Я и сейчас его обожаю. И Дэви тоже.
Леди Броутон улыбнулась и продолжала любезно беседовать с ними о разных пустяках. Однако, слушая ее, Стефен почувствовал, что перед ним уже не та леди Броутон, какую он знал раньше. Ему всегда нравилась эта низенькая, румяная, отнюдь не утонченная женщина, от которой так и веяло энергией. Добропорядочностью и глубоким здравым смыслом. Тем неприятнее было ему сейчас видеть ее такой вялой, страдающей одышкой, с багровыми пятнами румянца на и без того ярких щеках.
— Клэр скоро придет, — сообщила она. — Я уверена, что она хочет появиться перед тобой в широкополой шляпе и с корзиной роз — совсем как на картине Гейнсборо.
Не успела леди Броутон промолвить это, как вошла Клэр, но не из сада и без цветов; шляпы на ней тоже не было, и выглядела она в своем полотняном платье с квадратным вырезом, красновато-коричневом — под стать золотисто-рыжим волосам, — не как девушка, сошедшая с картины Гейнсборо, а скорее как модель Берн-Джонса. Хотя Стефен, конечно, об этом уже не помнил, но однажды он сказал ей, что этот теплый цвет — излюбленный тон прерафаэлитов — очень ей к лицу.
Держалась она с поразительным самообладанием. Никто бы в жизни не догадался, как сильно билось у нее сердце, как давно ждала она этой минуты.
— Клэр! — Стефен шагнул к ней.
— Как приятно видеть вас здесь! — Она улыбнулась. — И тебя тоже, Дэви. — Она от души надеялась, что легкий румянец, вдруг прихлынувший к ее щекам, пройдет незамеченным. Вновь увидеть Стефена, почувствовать пожатие его руки оказалось испытанием более серьезным, чем она предполагала.
Тем временем подали чай — не какое-нибудь скромное угощение с сухим печеньем и тоненькими кусочками хлеба, намазанного маслом, а настоящее солидное питание для проголодавшихся школьников; передвижной столик красного дерева был уставлен тарелками с вареными яйцами, пышками, сэндвичами и тортом с земляникой и сбитыми сассекскими сливками.
— Мы решили, что вы, наверно, проголодаетесь после рыбной ловли, — заметила Клэр, глядя на Дэви.
— Мы и в самом деле проголодались, — радостно признался он. — Мы лишь слегка позавтракали. — Он взял из рук Клэр чашку и любезно, хотя и не без труда, отнес ее леди Броутон, а потом уже сел сам.
— Спасибо, Дэви. — Желая развеять легкую принужденность, возникшую между молодыми людьми, леди Броутон лукаво спросила: — А тебе не кажется, Клэр, что Стефен стал совсем парижанином?
— Пожалуй, он немножко похудел. — Какой идиотский ответ. Но он приехал, и это сознание было столь сладостным и волнующим, что глаза Клэр так и лучились.
— Не думаю, чтобы французская пища была уж очень питательна, — самым серьезным тоном заметил Дэви. — Меня, во всяком случае, едва ли могли бы прельстить всякие там улитки, лягушечьи ножки и прочее.
Все рассмеялись и сразу почувствовали себя непринужденно и весело. Дэви, словно желая доказать преимущество англосаксонского стола, съел два куска торта, затем принялся оживленно обсуждать с Клэр, как лучше ловить щуку, в результате чего оба пришли к заключению, что по такой погоде, как сегодня, «майская муха» была бы куда лучше блесны.
— По-моему, у нас есть несколько «майских мух» в биллиардной, — немного подумав, заметила Клэр. — Хочешь, я тебе дам?
— В самом деле? — пробормотал Дэви. — А они вам самой не нужны? То есть я хочу сказать… вы это серьезно?
— Конечно. Они никому не нужны. Пойдем посмотрим.
Извинившись, Дэви поспешно поднялся, открыл дверь, пропустил Клэр вперед и вышел вслед за нею.
После их ухода леди Броутон задумчиво посмотрела на Стефена, которого всегда искренне любила, больше того: которым восхищалась. Ее нимало не огорчало то, что он расстался с церковью: она считала, что у Стефена слишком чувствительная, застенчивая и страстная натура и он не создан быть сельским священником. Не слишком смущало ее и то, что он последнее время увлекся живописью. Она считала это преходящей фантазией, временным увлечением, несомненно объяснявшимся некоей наследственной странностью (она хорошо помнила, как девочкой приходила в ужас от эксцентрических акварелей достойного батюшки миссис Десмонд), а вовсе не испорченностью, ибо в основе своей Стефен — натура превосходная. Однако не столько собственное отношение к Стефену, сколько чувства Клэр, которые не оставались для нее тайной, побуждали леди Броутон завести с ним — в пределах, дозволяемых хорошим тоном, — разговор на волновавшую ее тему. Последние месяцы она с болью в душе стала замечать, что дочь ее ходит с безразличным, отсутствующим видом, и не без опасения наблюдала за тем, как Клэр иной раз пытается рассеяться и найти забвение в несвойственных ей развлечениях. А тут еще Джофри Десмонд что-то очень зачастил к ним, — леди Броутон положительно его не выносила, хотя бы за его манеру говорить, растягивая слова. Она считала Джофри избалованным, себялюбивым, чванным и очень заурядным юнцом и, поскольку сама была замужем за человеком, чья самовлюбленная ограниченность отравляла ей жизнь на протяжении более двадцати лет, не желала такой участи для Клэр.
Должно быть, эти мысли и побудили ее спросить:
— Ты еще не видел своего двоюродного брата?
— Нет, все обитатели Симлы сейчас в Шотландии.
— Джофри часто упражнялся у нас здесь в стрельбе.
— Это он любит. А охотиться он ходил?
— Они с Клэр немало побродили по холмам. Они вообще часто бывают вместе. На днях он, по-моему, возил ее в Брукленд… на мотогонки.
— Я не знал, что Клэр любит такие зрелища.
— Я и не думаю, чтобы она любила… просто она не умеет отказывать. — Леди Броутон улыбнулась. Помолчав немного, она слегка наклонилась к нему и продолжала доверительным, но нарочито небрежным тоном: — Она немножко беспокоит меня, Стефен. Такая замкнутая — вся в себе. Любит людей, а друзей заводить не умеет. Она будет счастлива лишь в том случае, если правильно выберет себе спутника жизни — словом, хорошего мужа. Не мне говорить тебе, что я не всегда буду подле нее. Очень скоро Клэр может остаться одна. И хотя она любит наш дом, управлять им нелегко, и это может оказаться ей не по плечу.
Леди Броутон не сказала ничего определенного, ничего, что хоть в какой-то степени могло поставить Стефена в неловкое положение, однако было совершенно ясно, зачем она завела этот разговор. И, прежде чем он успел что-либо ответить, она продолжала, положив свою слегка опухшую, со вздувшимися венами руку на его плечо:
— Мне кажется, ты мудро поступил, съездив проветриться в Париж. И твой превосходный отец поступил не менее мудро, позволив тебе уехать. В мое время молодые люди всегда совершали подобные турне. Это рассматривалось не только как духовная потребность, а как средство выбить из человека юношескую дурь. Молодые люди возвращались остепенившимися, женились и жили добрыми помещиками. На этот путь следует ступить и тебе, Стефен.
— А что если… — Слегка покраснев, он избегал смотреть на свою собеседницу. — А что если я должен снова ехать за границу?
— Зачем?
— Чтобы продолжать учиться… и работать.
— В какой же области?
— Как художник.
Леди Броутон покачала головой и снисходительно потрепала его по руке.
— Дорогой мой мальчик, когда я была молода и имела склонность к романтике, мне казалось, что я могу писать стихи, да я их и писала, к стыду своему. Однако все это перебродило во мне. Перебродит и у тебя.
Считая разговор оконченным, она откинулась на спинку шезлонга. Прежде чем Стефен успел ей что-либо возразить, в комнату вошел Дэви в сопровождении Клэр, неся металлическую коробку с японским рисунком.
— Посмотри, Стефен, что дала мне Клэр. Какие замечательные наживки, а также сколько катушек и лесок. А коробочка, которая не боится воды!
— Не забудь, — улыбнулась Клэр, — теперь ты обязан наловить нам уйму рыбы.
— Еще бы, с таким-то снаряжением… Эх, если бы занятия не начинались так скоро.
— А разве зима — не лучшее время для ловли щуки?
— Да, конечно. Я теперь только и буду ждать рождественских каникул.
— Смотри, приходи к нам чай пить, когда будешь приезжать на Чиллинхемское озеро.
Стефен поднялся, чтобы откланяться. Он был тронут отношением Клэр к Дэви, ее спокойной предупредительностью, проявлявшейся, несмотря на сдержанность, в каждом слове и жесте. Последние отблески заходящего солнца золотили длинную комнату с колоннами, такую обжитую и приятную, поражавшую не столько изысканностью обстановки, сколько уютом, где все так и дышало стариной. Сквозь окна виднелись две прелестные лужайки под сенью огромного кедра, уже начинавшие тонуть в вечернем сумраке, за ними — буковые леса, красные пятнышки крыш чуть повыше, а дальше, до самого горизонта — зеленое море холмов Даунс.
По дороге домой Дэви заметил, что брат его как-то необычно молчалив. Посмотрев на него, Дэви сказал:
— Красиво у них в поместье. Тебе не хотелось бы бывать там чаще?
Но Стефен ничего не ответил.
11
Был четверг. Семья настоятеля сидела за столом: завтрак подходил к концу. Все чувствовали себя довольно принужденно, держались натянуто; Дэви, уже облачившийся в форму, вечером уезжал к себе в школу. Однако, посмотрев на окружающих, Стефен заметил, что они находятся в состоянии такого нервного напряжения, какое едва ли можно объяснить указанным обстоятельством, — в воздухе чувствовался тайный сговор, все чего-то ждали. За последние две недели под прикрытием родственной любви на его волю то и дело исподволь оказывалось давление, и сейчас он как-то особенно остро ощущал это.
Настоятель, который за истекшие пять минут уже трижды смотрел на часы, снова вынул их, допил кофе и, ни на кого не глядя, заметил:
— Я случайно узнал, что мистер Мансей Питерс находится в наших краях. К сожалению, он не мог прийти ко второму завтраку, но я просил его заехать к нам днем.
— Как интересно, отец, — пробормотала Каролина, не поднимая глаз от тарелки.
— Ты имеешь в виду, — осведомилась миссис Десмонд тоном человека, задающего заранее выученный вопрос, — того самого Мансея Питерса?
— Да. Ты знаешь мистера Питерса, Стефен? — Не прислушиваясь к разговору, Стефен вырезал для Дэви фигурку из апельсиновой корки, однако, почувствовав, что отец обращается к нему, поднял на него глаза. — Это известный художник, член Королевской академии.
Последовало молчание. Потрясенный, с застывшим лицом, Стефен ждал, когда раздастся щелчок и капкан, расставленный Бертрамом, захлопнется.
— Мы подумали, что ему интересно будет взглянуть на твои картины.
Снова наступило молчание, которое поспешила нарушить Каролина, заметив с наигранной веселостью:
— Не правда ли, как удачно, Стефен? Ты сможешь выслушать его советы.
— Мне кажется, — сказала миссис Десмонд, — если память мне не изменяет, в зале водных процедур Чэлтенхема есть пейзаж работы Питерса. Он висит как раз над железистым источником. Малвернские холмы и на них — овцы. Очень жизненно.
— Он один из наших самых видных художников, — подтвердил Бертрам.
— У него ведь, кажется, есть и книга, отец? — вставила Каролина. — «От Рафаэля до Рейнольдса» или что-то в этом духе.
— Он написал не одну книгу по искусству. Наиболее известная из них — «Искусство для искусства».
— Надо будет взять в библиотеке почитать, — пробормотала Каролина.
— Ты не будешь возражать, если мы покажем ему твои картины? — с неожиданной твердостью спросил настоятель, поворачиваясь к сыну. — Раз уж есть такая возможность, разумно спросить его мнение.
Стефен побелел как полотно. С минуту он молчал.
— Показывайте ему все, что хотите. Его мнение ничего не стоит.
— Что?! Да ведь Мансей Питерс — человек с именем, член Королевской академии. Он уже пятнадцать лет ежегодно выставляет свои картины.
— Ну и что же? Ничего более мертвого, более пошлого и глупого, чем его картины, я представить себе не могу.
Стефен заставил себя остановиться и умолк: ведь они могут подумать, что он завидует или боится. Повернувшись, чтобы встать из-за стола, он услышал шум колес и увидел в окно, как у входа остановилась станционная бричка. Коротенький человечек, казавшийся еще короче из-за широкополой черной шляпы и черного развевающегося плаща, стремительно вышел из кэба, огляделся и позвонил в колокольчик. Бертрам встал и вместе с женой и Каролиной направился в холл. Стефен продолжал сидеть у стола — теперь он понял, что все было подготовлено заранее. Уже по одежде Питерса было ясно, что он вовсе не гостит поблизости, а специально приехал сюда, и, должно быть, не безвозмездно — он прибыл из Лондона, словно хирург, которого вытребовали к опасно больному и от диагноза которого зависит жизнь или смерть пациента.
Дружеское прикосновение к плечу отвлекло Стефена от этих мыслей. Это был Дэви.
— Не пора ли и нам пойти туда? Не волнуйся, Стефен. Я уверен, что ты выйдешь победителем.
В гостиной, первоначально имевшей квадратную форму, а теперь обезображенной викторианским окном-фонарем, выходившим на запад, на диване сидел Мансей Питерс, пухлый, гладкий, бодро-официальный — объект почтительного внимания просвещенных слушателей.
Когда Стефен вошел, он повернулся и любезно протянул ему руку.
— Это, значит, и есть молодой джентльмен? Рад с вами познакомиться, сэр.
Стефен обменялся с ним рукопожатием, убеждая себя, несмотря на противоречивые чувства, бушевавшие в его груди, что он не должен питать злобы к этому нежданному гостю, по всей вероятности честному и почтенному человеку, следующему велениям своей совести. Однако, зная работы Питерса, которые всегда получали широкое освещение в печати и часто воспроизводились в лучших еженедельниках, — эти пейзажи, писанные грубым мазком, и битумные интерьеры, приторно-сентиментальные и дегтярно-черные по колориту, — «смесь дерьма с жженой сиеной», как называл их насмешник Глин, Стефен не мог подавить инстинктивной антипатии, которую лишь усиливали напыщенные манеры толстяка и его самоуверенность, граничащая с нахальством и исполненная почти тошнотворного самодовольства. Он отказался от завтрака, ибо «насытил утробу», как он любил выражаться, в пульмановском вагон-ресторане, который всегда имелся при дневном экспрессе, но после уговоров согласился выпить кофе. И вот, покачивая на колене чашку, скрестив ноги в забрызганных грязью башмаках, он принялся расспрашивать Стефена с любезной снисходительностью почтенного академика, беседующего со смущенным неофитом.
— Так, значит, вы были в Париже?
— Да, около года.
— И, надеюсь, много работали в этом веселом городе? — Это было сказано не без лукавого взгляда в сторону остальных; затем, поскольку Стефен молчал, Мансей Питерс спросил: — Кто же был вашим учителем?
— Вначале Дюпре.
— Вот оно что! Какого же он мнения о вас?
— Право, не знаю. Я очень скоро ушел от него.
— Тэ-тэ-тэ, вот это было ошибкой. — И Питерс удивленно спросил: — Вы что же, хотите сказать, что большую часть времени работали без всякого руководства? Таким путем много не достигнешь.
— Во всяком случае, я узнал, сколько нужно воли, дисциплинированности и прилежания для того, чтобы стать настоящим художником.
— Хм! Все это прекрасно. Но как насчет познаний? — Ледяной тон Стефена начал выводить Питерса из себя. — Ведь есть же непреложные истины. Я неоднократно подчеркивал это в моей книге. Вы, видимо, учились по ней.
— Признаться, нет. Я учился в Лувре.
— О, копировали! — не без раздражения воскликнул Питерс. — Это никуда не годится. Художник должен быть прежде всего самобытен.
— Однако все великие художники испытывали на себе влияние друг друга, — решительно возразил Стефен. — Рафаэль вдохновлялся Перуджино, Эль Греко — произведениями Тинторетто, Мане — полотнами Франса Гальса. Все постимпрессионисты так или иначе помогали друг другу. Словом, перечень этот можно продлить до бесконечности. Да ведь и в вашей собственной работе, извините, есть следы влияния Лейтона и Пойнтера.
Упоминание об этих двух художниках, гремевших в Викторианскую эпоху, а теперь забытых, вызвало на лице Мансея Питерса несколько растерянное выражение, словно он не знал, считать это похвалой или оскорблением.
Миссис Десмонд с несвойственным ей тактом нарушила молчание:
— Разрешите налить вам еще кофе?
— Нет, благодарю вас. Нет. — Он вернул ей пустую чашку. — Видите ли, у меня очень мало времени, я даже задержал экипаж, и он ждет меня у дверей. Может быть, перейдем к делу?
— Извольте. — Бертрам, с опаской наблюдавший за этой стычкой двух темпераментов, подал знак Дэви, который тотчас вскочил и вышел из комнаты. Он почти сразу вернулся, неся в руках картину Стефена — вид на Сену в Пасси, — которую он поставил на стул с высокой спинкой, пододвинутый поближе к свету, как раз напротив дивана.
Приложив палец к губам, Мансей Питерс потребовал тишины и надел пенсне. Он изучал картину внимательно и долго, нагнувшись вперед, наклоняя голову то вправо, то влево, затем драматическим жестом велел Дэви убрать ее; тот поставил картину к окну и принес следующую. Для Стефена, стоявшего позади с каменным лицом и мучительно бьющимся сердцем, это испытание при его болезненной уязвимости было сущей пыткой. Он окинул взглядом свою семью: отца, сидевшего очень прямо, сложив вместе кончики пальцев, закинув ногу на ногу и от нервного напряжения покачивая ступней; Каролину, приютившуюся на низеньком стульчике подле дивана и с сосредоточенным видом, нахмурившись, то поднимавшую глаза на Питерса, то опускавшую взор долу; мать, покойно расположившуюся в кресле и мечтавшую о чем-то, не имевшем никакого отношения к происходящему; Дэвида в чистом крахмальном воротничке и темно-серой школьной форме, с гладко зачесанными назад волосами, — глаза его блестели от возбуждения, он не понимал, конечно, всего значения этой сцены, однако был глубоко уверен в конечном триумфе брата.
Но вот испытание окончено, последняя картина просмотрена.
— Ну, что скажете? — вырвалось у Бертрама.
Мансей Питерс ответил не сразу: он встал и еще раз обозрел полотна, прислоненные к полукруглому подоконнику большого окна-фонаря, словно желая исключить всякую возможность счесть его суждение поспешным или недостаточно продуманным. Одно полотно — женщина, вешающая белье, — казалось, особенно занимало его; он все снова и снова почему-то украдкой кидал взгляд на картину, словно пораженный смелостью контрастов и живостью красок. Наконец он сбросил пенсне, державшееся на муаровой ленточке, и встал в позу на ковре у камина.
— Так что же вы хотите от меня услышать?
Бертрам судорожно глотнул воздух.
— Есть ли у моего сына данные стать художником… ну, скажем… первого ранга?
— Никаких.
Воцарилась мертвая тишина. Каролина инстинктивно бросила сочувственный взгляд на брата. Настоятель потупился. А Стефен с еле уловимой улыбкой продолжал смотреть в упор на Мансея Питерса.
— Конечно, — заговорил тот, — я мог бы быть более вежливым. Но, насколько я понимаю, вы хотите знать правду. А я в этих полотнах, которые написаны, пожалуй, не без известного, правда грубого, блеска, но зато и без всякого учета наших великих традиций в живописи, традиций благопристойности и строгости, вижу только повод… — он передернул плечами, — …повод для сочувствия и огорчения.
— В таком случае, — медленно произнес Бертрам, словно желая получить окончательное подтверждение своим мыслям, — если бы… если бы они, скажем… были представлены на конкурс в Академию, вы полагаете, они были бы отвергнуты?
— Мой дорогой сэр, будучи членом выставочной комиссии, я не только полагаю. Я убежден. Поверьте, мне тяжело разрушать ваши надежды. Если ваш сын будет заниматься этим между прочим… от нечего делать… пусть занимается. Но профессионально… ах, мой дорогой сэр, живопись для нас, которые живут ею, — это жестокое искусство. Оно не терпит неудач.
Бертрам исподтишка сочувственно посмотрел на сына: он видимо, ждал, что тот станет возражать, по крайней мере скажет что-то в защиту своей работы. Но Стефен все с той же еле уловимой улыбкой, все с тем же гордым безразличием продолжал молчать.
— А теперь, если позволите… — сказал Питерс, кланяясь.
Настоятель поднялся.
— Мы очень благодарны вам… несмотря на то, что ваш приговор был столь неблагоприятным.
Мансей Питерс снова поклонился, и, когда он с несколько удрученным, но любезным видом покидал комнату, Бертрам, невнятно пробормотав извинения, сунул ему в руку конверт, который тот принял, даже не взглянув, — все это было проделано так ловко, что никто ничего не заметил, кроме Стефена. Вскоре послышался шум отъезжающего экипажа. Профессор отбыл.
Видимо желая вывести не столько себя, сколько своих домашних из затруднительного положения, Стефен вышел на улицу. Перед домом, с непокрытой головой, прохаживался взад и вперед настоятель. Он тотчас взял сына под руку, сочувственно сжал ему локоть и, пройдясь несколько раз по мощенной плитами подъездной аллее, заметил:
— Мне надо сходить в церковь. Ты не проводишь меня?
Они пошли вместе, и Бертрам заговорил угрюмо, нимало не пытаясь оправдаться перед сыном:
— Это было мучительным испытанием для тебя, Стефен, и не менее мучительным для всех нас. Но мне необходимо было знать правду. Надеюсь, ты не осудишь меня за это.
— Конечно, нет. — Спокойствие его тона поразило Бертрама, но он тотчас понял, что оно объясняется нежеланием сына разговаривать на эту тему.
— Ты мужественно принял приговор, Стефен, — как настоящий Десмонд. Я опасался, что ты можешь рассердиться на меня за то, что я без всякого предупреждения устроил этот экзамен. Но ведь если бы я сказал тебе заранее, ты бы мог и отказаться…
— Да, вероятно, я бы отказался.
— Надеюсь, ты понимаешь, что никто не влиял на Мансея Питерса и что он высказал свое собственное мнение?
— Я в этом убежден. Наше маленькое препирательство вначале, конечно, взъерошило ему перышки. Но в одном я не сомневаюсь: для него мои картины хуже отравы.
— Ах, бедный мой мальчик, — сочувственно пробормотал настоятель.
Тут они вошли в церковь, и Бертрам, остановившись в алтаре, у двери в ризницу, привычным жестом положил руку на гробницу с изваянием крестоносца и повернулся к сыну.
— Теперь, во всяком случае, все ясно… и ничто не мешает тебе вернуться в лоно церкви. Я не намерен подгонять тебя. Есть, конечно, одна трудность — это, если угодно, отправление службы. Тем не менее, — он посмотрел вокруг, — твое настоящее место здесь, Стефен.
Стефен откликнулся не сразу.
— Боюсь, что ты не понимаешь. Я не собираюсь бросать живопись.
— То есть как это не собираешься?
— А так. Я твердо решил посвятить свою жизнь искусству.
— Но ты ведь только что слышал мнение… совершенно уничтожающее… мнение знатока.
— Этого идиота и ничтожества… снедаемого завистью! То, что он разнес в пух и прах мою работу, было величайшей похвалой, какою он только мог меня наградить.
— Да ты с ума сошел! — Гнев и испуг залили яркой краской лицо Бертрама. — Он один из лучших художников Англии, его даже прочат в президенты Королевской академии.
— Ты не понимаешь, отец. — Несмотря на внутреннее напряжение, читавшееся на лице Стефена, он почти улыбался. — Питерс не умеет писать обыденную жизнь. Его картины — набившая оскомину сентиментальная пошлятина, в них нет ничего оригинального. Он преуспел только благодаря своей убийственной посредственности. Если хочешь знать, даже этот старый дурак Дюпре с его «peinture lechee»[11] был более терпим. Неужели тебя не тошнило от его ужасающих штампов, его напыщенности, его пухленьких ручек? Посмотри, как у него развит стадный инстинкт. А подлинный художник всегда идет своим особым путем.
Лицо Бертрама во время этой речи, показавшейся ему пустой мальчишеской болтовней, постепенно становилось все жестче. Он заставил себя подавить боль, вспыхнувшую в груди, и огромное желание обнять сына.
— Для любого нормального человека это звучало вполне убедительно. Ты должен принять его приговор.
— Нет.
— Я настаиваю.
— Я имею право сам распорядиться своей судьбой.
— Нет, не имеешь, если ты решил погубить себя.
И тот и другой говорили, не повышая голоса. Настоятель был очень бледен, но он все время в упор смотрел на сына. Под его взволнованностью таилась твердость, которой раньше Стефен у него не замечал.
— Говоря по справедливости, разве ты не обязан возместить мне чем-то за все, что я для тебя сделал? Ты, конечно, презираешь такую грязь, как деньги. Однако я потратил на твое обучение — лучшее, какое только может пожелать сын любого отца, — изрядную сумму, которую мне нелегко было изыскать. Сейчас у нас куда меньше денег, чем было раньше, и мне стоит большого труда поддерживать в Стилуотере тот уровень жизни, к которому мы привыкли. Я все время надеялся, что у меня не будет надобности делать тот шаг, на который я вынужден сейчас пойти. Тем не менее ради твоего же благополучия я хочу, чтобы ты как следует все взвесил. С этого часа ты не получаешь от меня ни гроша. А без денег ты, боюсь, едва ли сможешь заниматься своей живописью.
В маленькой церкви воцарилась звенящая тишина. Стефен опустил глаза и долго смотрел на каменное изваяние своего предка, который в полутьме, казалось, цинично улыбался ему. Вид меча, огромных латных рукавиц привел ему на память фразу из книжки, которую он читал в детстве: «Железная рука в бархатной перчатке». Он вздохнул.
— Хорошо, отец, будем считать вопрос решенным.
Бертрам взял из ризницы требник — его рука так дрожала, что он едва не уронил книгу и вынужден был прижать ее к груди. В полном молчании отец и сын покинули церковь.
Весь остаток дня Стефен был образцом любезности и немало порадовал домашних своей общительностью и живостью. В шесть часов он заявил, что поедет провожать Дэви на станцию, посадил его там в поезд и весело и дружелюбно пожелал счастливого пути. Но как только он отвернулся от вагона, лицо его приняло совсем другое выражение; подойдя к извозчичьей стоянке, он взял свой чемодан, который заблаговременно спрятал среди пожитков Дэви и потом оставил на хранение у извозчика. Взглянув на расписание, висевшее у кассы, он увидел, что поезд в Дувр отправляется через час. Он купил билет и стал ждать.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Дувр под дождем был похож на замызганный черный ход, и казалось, что через него тайком ускользают из Англии. Лишь только почтовый пароходик, курсирующий через Ла-Манш, покинул закопченную гавань, и тотчас берег с его грязными, слякотными улицами, желтыми домиками, облепившими склоны холма, и мертвенно-серыми глинистыми утесами растаял, скрылся за серой пеленой дождя.
Внизу тесный трюм четвертого класса был битком набит пассажирами, и Стефен, выбравшись из этой жары, толчеи и атмосферы шумной общительности, возвратился на залитую дождем, заваленную канатами палубу. На носу не было ни души, и он остановился тут, стараясь укрыться от непогоды за лебедкой, покрытой брезентовым чехлом. Горечь и печаль переполняли его душу, и он стоял в оцепенении, тупо глядя на расплывающиеся в тумане очертания берега.
Наконец, согнувшись, он присел на лебедку и, не обращая внимания на качку и словно не замечая ветра и соленых брызг, залетавших в его ненадежное укрытие, вытащил из кармана альбом для эскизов. Он сделал это непроизвольно — движение было как вырвавшийся из груди стон. И все же, лишь только его карандаш коснулся топорщившегося от ветра листка бумаги, в то же мгновение все было забыто, и в альбоме с лихорадочной быстротой стали возникать мимолетные видения: огромные, зловещие валы, исполненные таинственной жизни, в чьей тревожной и дикой пляске, в исхлестанных ветром гребнях угадывались причудливые очертания человеческих лиц, запрокинутых в нестерпимой муке голов, странно изогнутых тел животных и людей со вздыбленными волосами и напружинившимися мускулами, погибающих, сметенных, уносимых в неизвестность беспощадной стихией.
Это было похоже на приступ безумия, на головокружение, и, когда он прошел, Стефен почувствовал себя разбитым, вконец измученным. Его пробирала дрожь. Пароходик уже замедлял ход и, осторожно продвигаясь между маяками Кале, не спеша приближался к молу. Стефена затрясло, как в лихорадке, он вдруг заметил, что насквозь промок и по лицу у него струйками стекает вода. С виноватым видом он воровато спрятал альбом в карман. Канаты уже были наброшены на причал, трап спущен, пассажиры быстро прошли таможенный досмотр. Но на линии, как видно, что-то случилось, так как парижский поезд еще не прибыл.
Стефена все еще знобило, и, чтобы согреться, он зашагал по платформе взад и вперед. Здесь, на суше, дождь, казалось, был не столь беспощаден, но ветер, свистевший вдоль изогнутого дугой железнодорожного полотна, дул словно бы еще резче, еще колючей и пробирал до костей. Большинство пассажиров в ожидании поезда убивало время, закусывая на ходу в вокзальном ресторане. Но Стефен, обшарив еще раз свои карманы, воздержался от подобного расточительства. Будущее было покрыто мраком неизвестности, а в настоящую минуту он являлся обладателем лишь пяти фунтов и девяти шиллингов. Вот и все, что осталось от тех десяти фунтов, с которыми он приехал в Стилуотер.
Наконец подошел поезд, и после некоторой суматохи, пронзительных свистков, шипения пара и мелодичных сигналов рожка паровоз переставили в хвост состава, и он, пыхтя, потащился в обратный путь. Стефен, забившись в угол купе, по которому так и гулял сквозняк, получал весьма сомнительное удовольствие от этого путешествия. Временами его снова начинало знобить, он понимал, что схватил простуду, и клял себя на чем свет стоит.
Когда поезд прибыл в Париж на Северный вокзал, Стефен, с минуту поколебавшись, решил — была не была, вышел, сел в метро и поехал на улицу Кастель. Ему взгрустнулось: воспоминания о том, как весело и беспечно вступил он когда-то впервые в этот город, нахлынули на него, и он отдался им во власть. Он жаждал простой, непритязательной и надежной дружбы Пейра — в нынешнем состоянии его духа она была ему просто необходима. Но новый жилец, появившись в дверях, выслушал его недоверчиво и тупо и заявил, что ему не оставлено никаких поручений, никаких писем… Вероятно, мсье Пейра пробудет в Оверни, в Пюи-де-Дом, до конца года, а больше ему ничего не известно.
Тогда Стефен направился в мастерскую Глина, но она оказалась на замке. Дальнейшее разочарование постигло его у дома Ламбертов, окна которого были наглухо забиты. В отчаянии Стефен отправился на квартиру к Честеру. Хотя Стефен никогда не вел точного учета деньгам, которые давал Гарри взаймы, но он знал все же, что тот, раз от разу занимая у него деньги, задолжал ему в общей сложности никак не меньше тридцати фунтов, а в нынешних обстоятельствах такая сумма казалась Стефену куда более значительной, чем прежде. Но квартира Честера тоже была закрыта, и на двери даже висел замок. Однако, когда Стефен спускался с лестницы, привратница узнала его, и ему посчастливилось получить от нее адрес Честера, который тот сообщил в открытке два дня назад: Нормандия, Нетье, гостиница «Золотой лев».
Воспрянув духом, Стефен зашел в ближайшее почтовое отделение и отправил Честеру телеграмму. Сообщая о положении, в которое он попал, Стефен просил Честера немедленно выслать долг или хотя бы часть его на имя Альфонса Биска на улицу Кастель. После того как молодая женщина в саржевом халате, восседавшая за решеткой, произвела на бумажке какие-то сложные вычисления, что заняло по меньшей мере несколько минут, Стефен заплатил сколько положено и направился в соседнюю кондитерскую Дюваля, где заказал чашку горячего шоколада с бриошем.
Подкрепившись слегка и увидев, что дождь льет все пуще и пуще и в канавах уже бурлит грязный поток, Стефен решил как можно скорее устроиться где-нибудь на ночлег. На комфорт он не рассчитывал и потому, не раздумывая долго, направился в ближайшую дешевую гостиницу-пансион «Запад», мимо которой ему не раз случалось проходить, когда он посещал мастерскую Глина.
Отведенный ему номер, в который он попал, поднявшись по не застланной ковром лестнице, оказался узким закоулком за перегородкой, но здесь по крайней мере было сухо и на кровати, кроме грязноватого белья, лежало еще изрядное количество одеял с синими клеймами — грубых солдатских одеял, какие обычно выдают новобранцам в лагерях, после чего государственные поставщики сбывают их куда-нибудь на сторону. Вытерпев еще несколько мучительных приступов жестокого озноба, Стефен наконец согрелся и тотчас заснул как убитый. Наутро он чувствовал себя уже лучше, хотя его и начал одолевать кашель, что, кстати сказать, ничуть его не удивило. Он опять позавтракал у Дюваля — выпил чашку кофе с пирожком — и в одиннадцать часов направился в лавочку мсье Биска.
Здесь его ожидал приятный сюрприз. Кондитер оказал ему самый сердечный прием. Его круглое лунообразное лицо засияло приветливыми морщинками, и, побранив Стефена за то, что тот не заглянул к нему еще накануне, мсье Биск с ужимками фокусника извлек откуда-то ответную телеграмму Честера. Такая телеграмма вполне могла поднять дух адресата, хотя по ней и нельзя было получить денег.
ВОСТОРГЕ ТВОЕЙ ТЕЛЕГРАММЫ СПЕШИ СЮДА ОТЕЛЬ ПОГОДА
ВЕЛИКОЛЕПНЫ ЖИВОПИСНЫЕ ОКРЕСТНОСТИ ГОРЯЧИЙ ПРИВЕТ
ГАРРИ
У Стефена отлегло от сердца, когда он прочел это дружеское послание и представил себе, как с кистью и палитрой в руках он будет стоять перед мольбертом под ласковым нормандским солнцем.
У Биска отыскалось железнодорожное расписание — правда, древнее и весьма потрепанное, — и с его помощью удалось установить, что гренвильский скорый (единственный, по-видимому, поезд прямого сообщения) уже отошел в десять часов утра, а так как почтенный кондитер был весьма настойчив в своем радушии, Стефен решил отложить отъезд на день. После обеда он направился к Наполеону Кампо, чтобы взять оставленные у него на сохранение кое-какие вещи и мольберт, а также запастись свежими тюбиками красок, холстом и лаком. За эти приобретения он выложил Кампо пятьдесят франков, пообещав перевести остальные деньги тотчас по прибытии в Нетье.
Наутро небо прояснилось, занимался погожий день, и Стефен, забрав свои пожитки, отправился на Монпарнасский вокзал. Скорый поезд, отходивший от второй платформы, не был переполнен, и Стефен без труда отыскал свободное купе. Лишь когда поезд тронулся, Стефен почувствовал, что ему все еще нездоровится: голова была тяжелая, и в правом боку временами резко покалывало. Но по мере того, как поезд, стремясь вырваться из города на простор, прокладывал себе путь меж тесно обступавших его с двух сторон высоких темных домов и нырял в туннели, усталость и апатия Стефена понемногу стали проходить. Он не отрываясь смотрел в окно, следя за мимолетным, мгновенно ускользающим из глаз пейзажем. Потянулись желтые жнивья, канавы, обсаженные тополями — извечными стражами крестьянских полей — и полные дождевой воды; на горизонте все время маячил церковный шпиль — тонкий и необыкновенно изящный; пара добрых лошадок тянула плуг; над пашней кружили вороны; показались ветхие строения какой-то фермы с охристо-желтыми черепичными кровлями, на фасадах ослепительно ярко, словно эмалированные, заблестели вывески: Бирр, Синзано, Дюбоннэ.
В полдень Стефен съел яблоко и плитку шоколада. Ландшафт за окном неприметно менялся. Борясь с дремотой, Стефен не без удовольствия отметил про себя появление маленьких фруктовых садиков, обнесенных живой изгородью; живописных, извилистых тропок; медленную процессию гусей, важно шлепающих по грязи к илистому пруду в сопровождении босоногой девчонки с ореховым прутиком в руках; аккуратно подстриженные ивы вдоль дороги; пожилую седовласую женщину, пасущую свою единственную корову на лужайке у железнодорожного полотна, не переставая при этом усердно перебирать вязальными спицами. Даже напитки стали иными. «Attendez! — кричали вывески. — Buvez Ie cidre moissone!»[12]
Часа в три пополудни поезд, преодолев длинный подъем, добрался до перевала и подлетел к маленькому вокзальчику города Нетье. Стефен поспешно подхватил свои пожитки и спрыгнул с высокой подножки. Окинув взглядом платформу, он убедился, что Честер не приехал его встретить. Рассудив, что приятель не мог знать наверняка, когда именно и с каким поездом он прибудет, Стефен зашагал по направлению к городу, который рассыпался по склону холма примерно в километре от вокзала и был виден весь как на ладони. По мере приближения к городу настроение Стефена поднималось. Миновав обнесенную рвом древнюю стену с бойницами, он углубился в кривые, мощенные булыжником улочки, столь узкие подчас, что островерхие кровли домов, сложенных из песчаника, казалось, смыкались у него над головой. Но вот на рыночной площади, напротив выгоревшего от солнца терракотового фасада старого постоялого двора, он увидел золоченую вывеску гостиницы.
Гостиница «Золотой лев» оказалась солидной, комфортабельной, она производила весьма внушительное впечатление. Стефен сразу это почувствовал, когда, окинув взглядом вестибюль, направился к конторке администратора, расположенной в небольшой нише под пролетом дубовой лестницы.
— Что вам угодно, мсье?
— Меня зовут Десмонд. Не будете ли вы добры сообщить мсье Честеру, что я приехал.
Последовало довольно продолжительное молчание.
— Вы хотите видеть мсье Честера?
— Да. Он меня ждет.
Администратор гостиницы, узкоплечий, гладко прилизанный молодой человек, еще с минуту молча разглядывал Стефена, затем произнес:
— Будьте любезны обождать, сэр.
Администратор исчез за портьерой в глубине ниши и через несколько минут появился снова в сопровождении какого-то субъекта с бычьей шеей, облаченного в форменный черный костюм в полоску.
— Вы хотите видеть мсье Гарри Честера? — Эта вежливая фраза прозвучала как-то странно угрожающе.
— Ну да. Это мой друг. Разве он не у вас остановился?
Ледяное молчание.
— Он был у нас, мсье. До вчерашнего вечера. Вчера мы подали ему счет, и с этой минуты не видели больше уважаемого мсье Честера.
Стефен ошеломленно уставился на хозяина гостиницы. Ведь он же приехал сюда только потому, что Гарри его пригласил! И потратил при этом все деньги до последнего франка на железнодорожный билет! И тут, словно молния, сверкнула мысль: Честер, снова оказавшись без гроша в кармане, вызвал его сюда потому, что надеялся перехватить у него еще немного денег.
— Если мсье Десмонд и в самом деле мсье Десмонд, — эти слова были произнесены с уничтожающим сарказмом, — то ваш приятель оставил для вас письмо. — Конверт — уже распечатанный — был переброшен на край конторки таким жестом, словно он содержал в себе нечто омерзительное.
«Дружище!
Кто знает, передадут ли они тебе это письмо. Если передадут, сообщаю, что я, к моему великому сожалению, вынужден был исчезнуть в неизвестном направлении. Я полагал, что мы вместе найдем какой-нибудь выход из положения — как говорится: ум хорошо, а два лучше, — но бухгалтерия гостиницы забежала вперед и спутала мне все карты. Думаю пошататься немного по югу, загляну в Ниццу, попытаю счастья за игорным столом. Так или иначе, мы еще, разумеется, свидимся. Прими и прочее… Ничего, брат, не попишешь, обстоятельства сильнее нас.
Твой Гарри.
P.S. Во всем городе ни одной стоящей женщины, но непременно отведай местного сидра. Превосходная штука!»
Стефен нервно смял это наспех нацарапанное карандашом послание. Он всегда знал, что на Честера нельзя полагаться, но только сейчас открылась ему до конца вся глубина этого оголтелого эгоизма, скрытого под маской веселого, беспечного, обаятельно-непринужденного дружелюбия.
Хозяин гостиницы и администратор с нескрываемым презрением рассматривали его из-за барьера, за которым помещалась конторка. После чего ему было нанесено заключительное оскорбление:
— Мсье, конечно, понимает, что у нас сейчас не найдется для него свободного номера. И, вероятно, не будет настаивать.
— Можете не беспокоиться, — сказал Стефен, повернулся и вышел на улицу.
2
Без единого франка в кармане он стоял посреди рыночной площади незнакомого городка и с чувством все возрастающей тревоги старался отдать себе отчет в своем положении. Впервые в жизни у него не было ни гроша за душой. Обычно деньги на его содержание поступали неукоснительно, подобно смене дня и ночи, и он принимал это как нечто само собой разумеющееся, обусловленное тем местом, какое он занимал в обществе, и даже самым фактом своего появления на свет. Горькая усмешка искривила его губы, когда он подумал о том, какое могущественное средство принуждения пустил в ход отец. Однако природное упрямство и на этот раз сослужило ему службу. Прежде всего, решил он, нужно найти какое-нибудь, хоть временное, пристанище.
Осуществить это оказалось куда легче, чем он предполагал.
Городок был испокон веков облюбован туристами, и еще задолго до наступления ночи Стефен водворился в крошечной комнатенке под самой крышей в глубине какого-то двора на Соборной улице. Так как у него были с собой вещи, хозяйка — пожилая женщина, довольно приятная с виду — не потребовала денег вперед. Комната сдавалась всего за двенадцать франков в неделю, и Стефен решил — будь что будет! А завтра он во что бы то ни стало достанет денег и расплатится с хозяйкой. Он сам понимал, что здесь, в этом городке, ему никак не удастся заработать на хлеб своей кистью. Однако быть того не могло, чтобы он, с его университетским образованием и дипломом бакалавра в кармане, не сумел обеспечить себе скромный заработок, который помог бы ему на первых порах стать на ноги. Черт побери, а что если удастся даже отложить немного, чтобы оплатить счет Честера в гостинице! Стрела, пущенная в него на прощанье хозяином, попала в цель, и рана все еще ныла. А к зиме он вернется в Париж с небольшой, но достаточной суммой в кармане и разыщет Пейра. Эх, если б только он не чувствовал себя так мерзко! Этот кашель, который он подхватил, переправляясь через Ла-Манш, совсем его замучил. Но страстное желание доказать самому себе, что его не так-то легко сломить, преодолело все, и Стефен направился к центру города.
Отсюда он начал свое предварительное знакомство с городом и прошелся по главной магистрали — улице Республики. Большинство магазинов, даже самых маленьких, имело солидный, процветающий вид, характерный для городов, расположенных в богатой сельскохозяйственной местности. В витрине скобяной лавки стояли лопаты, косы, вилы, цинковые ведра, краснозубая борона и множество других подобного рода предметов. Окна кондитерской выглядели очень нарядно; в них красовались соблазнительные пирожные и миндаль в сахаре, уложенный в виде букетиков, напоминающих флер-д'оранж, а в витрине молочной на углу на фарфоровом подносе между двух кувшинов, до краев наполненных молоком, желтой громадой высилась колоссальная гора топленого нормандского масла.
Рядом с писчебумажным магазином Стефен увидел за стеклом небольшой витрины написанные чернилами карточки объявлений. Неторопливо, внимательно он прочел их все, одно за другим, и отвернулся. Он не умел чинить плетеную мебель, не умел настраивать рояли и не собирался арендовать полдачи на высоком скалистом морском берегу в окрестностях Гренвиля. Он побрел дальше по улице и увидел редакцию местного еженедельника «Курьер де Нетье». Последний номер газеты был вывешен в вестибюле для всеобщего ознакомления. Но с тощих его столбцов, посвященных купле и продаже скота и удобрений, уходу за коровами и кобылами, фазам луны и часам прилива у моста Сен-Мишель, не блеснуло ему ни искры надежды.
Что же делать дальше? Очевидно, нужно было с кем-то посоветоваться. Не раздумывая долго, Стефен вошел в мэрию и вежливо и скромно осведомился у одного из служащих, который показался ему наиболее симпатичным, можно ли получить у них в городе какую-нибудь работу. Вопрос несколько ошеломил молодого чиновника, но он держался доброжелательно и, как видно, был неглуп. Он сосредоточенно раздумывал с минуту, затем медленно покачал головой.
— Это очень сложно… В таком небольшом местечке, как наше, население… — Чиновник улыбнулся, развел руками, поправил свои крахмальные манжеты, — …население не слишком-то приветливо относится к иностранцам.
После этого Стефен еще часа два безуспешно рыскал по городу, пока не прошел его из конца в конец. Когда стало смеркаться, он, усталый и отчаявшийся, вернулся в свою каморку. Обшарив карманы, он проверил их содержимое: всего-навсего пятнадцать су. При виде этих жалких монеток, лежавших у него на ладони, в нем снова заговорила гордость. Нет, он не может, не позволит себе сдаться.
На следующий день в поисках какой-нибудь, хоть самой тяжелой физической работы Стефен обошел пешком окрестные фермы. Вероятно, он отшагал километров двадцать, не меньше. И все напрасно. На фермах не было недостатка в рабочих руках. А кое-где, приняв его за бродягу, хозяева даже спускали собак. Какой-то сердобольный крестьянин, копнивший вилами сено во дворе, заколебался было, тронутый, как видно, страстной мольбой, прозвучавшей в голосе Стефена, но нормандское скопидомство все же взяло верх. Крестьянин отрицательно покачал головой: нет, дескать.
— Больно уж ты слабоват с виду, mon petit,[13] щуплый какой-то… совсем заморыш. Но погоди… — И, повернувшись к кухонной двери, он крикнул: — Жанна, принеси-ка этому парню поесть!
Послышался стук деревянных сабо, и на пороге появилась миловидная женщина с красными, голыми по локоть руками. Окинув взглядом Стефена, она вынесла ему кусок пирога и кувшин сидра. Пока он насыщался, присев на низенькую доильную скамеечку, стоявшую возле крыльца, фермер и его жена наблюдали за ним и обменивались вполголоса замечаниями по его адресу, а мальчишка в черном передничке таращил на него глаза, укрывшись за материнской юбкой. Стефен сидел, оцепенев от стыда. «О господи, — мысленно простонал он. — Я совсем как персонаж с гравюры Котмена… Неужто я уже дошел до нищенства!» Но пирог, политый крепким мясным соусом, был очень хорош, а легкий кисловатый сидр немножко подбодрил Стефена, и, собравшись с силами, он пустился в обратный путь — в Нетье.
В сумерках он добрел до Соборной улицы. Весь дева он держался, не позволял себе падать духом, но теперь его охватило отчаяние. Эта крохотная, узкая, чужая комната, запах гнилого дерева, плесени и камфары, скрипучие половицы, напоминавшие о себе при каждом шаге, чувство безграничного одиночества, обида на Честера за обман, полная беспросветность впереди и страх, что у хозяйки уже зародились на его счет сомнения, — все это разом обрушилось на Стефена и придавило его. Он ничком повалился на кровать и, повернувшись к выбеленной известкой стене, разрыдался, как ребенок.
Приступ отчаяния скоро прошел, но тут на беду возобновился кашель. Всю ночь он мучил Стефена, не давал ему уснуть. Боясь потревожить чей-нибудь покой, Стефен изо всех сил старался удерживаться от кашля, и от этого приступы стали возобновляться все чаще и чаще. Наконец, уже на рассвете, он забылся тяжелым сном, натянув на голову одеяло.
Он проснулся поздно, было уже около одиннадцати часов. Первая блаженная минута полного отдыха и покоя сменилась возвращением к безысходной действительности. Стефен встал, оделся и, не побрившись, пошел в город. Лихорадочная тревога сжигала его мозг, а ноги были, как ватные. Он бесцельно, отупело брел по улице, сам не зная куда. Внезапно, когда он, остановившись на краю тротуара, собирался во второй раз пересечь рыночную площадь, за спиной у него раздались торопливые шаги и чья-то рука тронула его за локоть. Вздрогнув от неожиданности, он обернулся. Перед ним стоял чиновник из мэрии.
— Извините, мсье… — Молодой человек совсем запыхался. — Я все смотрел в окно, пока обедал, все поджидал: не появитесь ли вы снова. Я, видите ли, после вашего посещения навел кое-какие справки для вас и узнал, что мадам Крюшо — они с мужем держат здесь бакалейную торговлю, — молодой человек махнул рукой куда-то в сторону, — ищет преподавателя английского языка для своих девочек. У нее две маленькие дочки. Быть может, вы подойдете ей. Во всяком случае, попытать счастья стоит.
— Благодарю вас, — пробормотал ошеломленный Стефен. — Очень, очень вам признателен.
Молодой человек улыбнулся.
— Желаю удачи. — Он сказал это по-английски, старательно выговаривая слова, затем, как видно очень довольный достигнутым результатом, пожал Стефену руку и приподнял шляпу. Он постоял еще немного, глядя Стефену вслед, пока тот торопливо пересекал площадь.
Бакалейная лавка Крюшо стояла на самом видном месте рыночной площади. Двойные зеркальные витрины и отливающая глянцем вывеска, гласившая: «Реннские товары», придавали ей весьма преуспевающий вид, свидетельствуя о процветании этого предприятия, торговавшего весьма разнообразными и соблазнительными продуктами питания. Поток покупателей не иссякал в его широких дверях, осененных окороками, сетками с лимонами и связками бананов, подвешенными к притолоке на крюках. Корзины с отборными овощами стояли у входа, несколько затрудняя доступ внутрь. Вдоль стен на полках в щедром изобилии высились груды разнообразных продуктов, добытых на суше и на море: свиное сало и оливковое масло, сыр, сосиски, гусиная печень, потроха и голье, сардины и анчоусы, засахаренные фрукты, кофе и пряности, старый выдержанный коньяк, а также прочие вина и всевозможные горячительные напитки… Пирамиды бутылок и банок ослепительно сверкали, пол был посыпан свежими опилками.
Войдя в лавку, Стефен невольно приостановился; он был смущен и растерян: шум, толчея, громогласно отдаваемые распоряжения и суматоха, которую поднимали двое приказчиков в белых халатах — крепкая, коренастая молодая нормандка и хромой, забитого вида юноша, — привели его в замешательство.
Однако появление Стефена недолго оставалось незамеченным — он услышал за собой резкий женский голос и почувствовал, что вопрос обращен к нему:
— Что вам угодно, мсье?
За небольшой конторкой стояла статная женщина лет тридцати восьми, с соломенно-желтыми волосами, гладким розовым лицом, розовыми ушами, отягощенными массивными золотыми подвесками, и весьма округлыми формами, плотно обтянутыми хорошо пригнанным платьем. Ее пышный бюст и наглый взор, казалось, царили над суматохой и властно управляли ею. Лиловое платье было сшито по последней провинциальной моде — с квадратной кружевной вставкой у ворота. Туалет дополняли многочисленные кольца, браслеты и большая брошь — камея.
— Прошу прощенья, — негромко пробормотал Стефен, протискиваясь к конторке. — Моя фамилия Десмонд. Мне стало известно, что вы ищете гувернера — преподавателя английского языка для ваших детей.
Узнав, что перед нею не покупатель, мадам Крюшо погасила свою механическую улыбку. Прищурившись, она разглядывала Стефена. Это был холодный, оценивающий взгляд — не могло быть сомнения в том, что на базаре мадам Крюшо могла с точностью до миллиграмма определить вес хрюкающей живности, откормленной на убой, и безошибочно оценить все ее качества. Но слово «гувернер», по счастливой случайности сорвавшееся у Стефена ненароком с языка, польстило тщеславию мадам, которое являлось доминирующей чертой в характере этой особы и было, в сущности, основной причиной, побудившей ее обучать своих дочек английскому языку. К тому же стоявший перед нею молодой человек производил довольно благоприятное впечатление, был воспитан и, по-видимому, достаточно застенчив и робок — словом, не вызывал опасений.
— Мсье может рассказать мне что-нибудь о себе?
Стефен рассказал — вполне честно и откровенно.
— Значит, мсье учился в Оксфорде? — Эмалево-голубые глаза мадам заблестели, но этот блеск был немедленно притушен в интересах сделки. Мадам пожала плечами, выражая сомнение. — Конечно, мы должны верить мсье на слово.
— Заверяю вас…
— О-ля-ля!.. Я готова верить вам, мсье. Но, принимая во внимание нежный возраст моих малюток, я, как вы сами понимаете, должна требовать от наставника самого высокого образца воспитания и морали.
— Разумеется, мадам.
— В таком случае… — Оборвав беседу, она резко крикнула что-то приказчикам. Распоряжения следовали одно за другим, словно ураганный огонь артиллерийской батареи: — Нет же, нет, Мари, не эти яйца, дуреха, их уже отобрала мадам Уляр… Жозеф, сколько раз тебе говорить, что надо пересыпать сахар из распоротого мешка! Какое жалованье хотите вы получать, мсье?
Стефен лихорадочно прикидывал, сколько ему нужно, чтобы не умереть с голоду.
— Ну, скажем, если я буду заниматься с вашими дочерьми ежедневно… тридцать франков в неделю.
Мадам Крюшо в ужасе воздела к небу пухлые, унизанные перстнями руки. Затем вкрадчиво улыбнулась, сверкнув золотым зубом, — словно выпустив в Стефена позолоченную пулю.
— Мсье шутит?
— Но, посудите сами… — Покупатели то и дело толкали Стефена, задевали его локтями, он чувствовал, как краска заливает его лицо… — Я говорю вполне серьезно.
— Мы, мсье, люди честные — мсье Крюшо и я, — но, к сожалению, далеко (о, далеко!) не богачи. — В голосе мадам прозвучали патетические нотки. — Самое большее, что муж уполномочил меня предложить вам, это двадцать франков.
— Но, мадам… Я должен как-то жить.
Мадам Крюшо грустно покивала золотистым шиньоном.
— Мы тоже, мсье.
Стефен закусил губу, вне себя от бешенства и обиды. Гордость его была уязвлена. За одну свою каморку он должен платить двенадцать франков в неделю. Как же, черт побери, может он просуществовать на остальные восемь франков? Нет, сколь ни отчаянно его положение, он не позволит так издеваться над собой. Он приподнял шляпу, намереваясь откланяться. Но мадам Крюшо, которая вовсе не желала упустить его и, пока он колебался, искоса сверлила его взглядом, словно хотела просверлить насквозь, остановила его мягким движением руки.
— Быть может… — Мадам наклонилась вперед, в голосе ее звучала почти материнская забота: — …быть может, если мы предложим мсье завтрак, это несколько поможет делу? Хороший, сытный завтрак.
Захваченный врасплох, Стефен растерялся. Чувство невыносимого унижения заставило его опустить глаза. Он пробормотал:
— Хорошо, я согласен.
— Отлично. Значит, по рукам. Завтра можете приступать к занятиям. Приходите к одиннадцати утра. Учтите, что я буду предъявлять к вам самые высокие требования. И надеюсь, что в дальнейшем мсье не будет забывать бриться.
Стефен молча наклонил голову. Он не в состоянии был произнести ни слова. И все же, невзирая на все унижения, на всю постыдность этой сделки, он чувствовал облегчение. Ежедневный завтрак и двадцать франков в неделю — значит, он пока что спасен!
Выходя из лавки, он слышал, как где-то в недрах ее мадам торжественно и громогласно возвещала:
— Мария-Луиза! Викторина! Ваша добрая мамочка только что наняла вам английского учителя.
3
И вот в душной, отупляющей атмосфере маленького провинциального городка для Стефена началась новая, странная жизнь. Большой соборный колокол будил его по утрам тремя гулкими ударами, которые нарушали торжественный покой пустой, мощенной булыжником площади, возвещая начало семичасовой мессы и пугая голубей. Одевшись, Стефен с грохотом сбегал вниз по лестнице Теперь по крайней мере ему не надо было покидать дом украдкой, встреча с хозяйкой уже не страшила его. Пересекая площадь и направляясь к кафе «Для рабочих», расположенному в нескольких шагах от высокой стены монастырского сада, он неизменно встречал на своем пути одних и тех же благочестивых особ женского пола в черных одеяниях и нескольких монахинь, попарно выплывавших (или, как казалось Стефену, вылетавших на широко распластанных крыльях своих чепцов) из соборных дверей. Кафе, над входной дверью которого уныло свисала увядшая ветка самшита, не принадлежало к числу наиболее почтенных заведений города. Это была просто небольшая кухонька, помещавшаяся в приземистом каменном здании. Здесь стоял грубо сколоченный стол и несколько деревянных скамей без спинок, и здесь за пять су Стефен получал стандартный завтрак: чашку черного кофе с изрядным количеством гущи и порцию белого вина в толстенном стакане — сочетание, обладавшее совершенно поразительной способностью восстанавливать силы. Порой к завтраку прилагалась вчерашняя вечерняя газета «Интеллижанс де Ренн», которую он пробегал глазами за полчаса. Или же он мог поболтать с Жюли, невозмутимой темноглазой девушкой, стоявшей за стойкой незамысловатого бара и с достоинством обслуживавшей посетителей, а также, по-видимому, оказывавшей еще кое-какие услуги некоторым из них — заезжему коммивояжеру, проводнику спального вагона, а быть может, и возчику, доставлявшему в кафе уголь.
Ровно в одиннадцать часов, минута в минуту, Стефен появлялся в квартире Крюшо, расположенной за лавкой, в том же доме, и имевшей отдельный боковой вход. Затем в увитой плющом беседке в углу небольшого, примыкавшего к дому садика или — если шел дождь — в тесной, заставленной мебелью гостиной, которую мадам именовала «салоном», Стефен делился своими познаниями в английском языке с девочками Крюшо: одиннадцатилетней Викториной и Марией-Луизой, которой только что исполнилось девять лет.
Это были довольно славные девочки, избалованные слегка, но не лишенные очарования, присущего их нежному возрасту. Порой они бывали даже очень милы, особенно младшая — прелестное создание с каштановыми кудрями и румяными, как яблоко, щечками. Ладить с ними было нетрудно, и Стефен вскоре привязался к ним. Но все же кое-какие характерные черточки они унаследовали от родителей: девочки отлично знали цену всему, бойко считали, как завзятые кассирши, и без запинки повторяли прописные истины о достоинствах бережливости. Каждая являлась обладательницей небольшой металлической копилки в форме Эйфелевой башни, ключ от которой вместе с образком в виде медальона свисал на ленточке с шеи. Случалось, девочки простодушно повторяли то, что им приходилось слышать дома от взрослых.
— Мсье Стефен! — Он добился, чтобы они называли его по имени. — Мама вчера говорила папе, что вы, должно быть, ужасно бедны.
— Видишь ли. Викторина, должен признаться, что твоя мама не ошиблась.
— Но папа сказал; «Ладно, по крайней мере он не пьяница».
— Это хорошо… Твой папа поступил, как настоящий друг.
— О да, мсье Стефен. Он еще сказал, что хотя вы сделали, конечно, какую-то пакость дома, а потом убежали, но все-таки не похоже, чтобы это было что-нибудь серьезное, какое-то настоящее преступление.
Стефен рассмеялся — несколько принужденно.
— Ну, хватит болтать… Пора приниматься за чтение.
Живые, смышленые, они быстро делали успехи, и он уже начал читать с ними «Алису в стране чудес». Книжка так увлекла их, что они легко усваивали даже наиболее трудные обороты.
Мсье Крюшо не часто появлялся на уроках. Обычно он ограничивался тем, что, приотворив дверь, с хозяйским видом заглядывал в комнату. Это был мужчина среднего роста, с суетливыми манерами, пышными черными, закрученными кверху усами и бегающими, шоколадного цвета глазками с желтоватыми белками. Он носил гетры и всегда и всюду — на улице и в помещении, за исключением одной лишь священной обители, именуемой «салоном», — появлялся в блестящей твердой соломенной шляпе канотье. Местом его постоянного пребывания была, разумеется, лавка, но два дня в неделю он производил закупки на рынке в Ренне — соседнем городе, откуда он сам, так же как и его супруга, был родом. Альбер Крюшо, по всей видимости, сохранял верность своей супруге, будучи накрепко спаян с нею двумя прелестными живыми свидетельствами ее благосклонности, а превыше всего — обоюдной и неукротимой страстью к наживе, однако бывали минуты, когда вид мсье Крюшо говорил яснее слов, что внушительные формы его супруги, ее резкий, пронзительный смех и повелительный голос могут довести до белого каления любого мужчину средней комплекции. Не то, чтобы он открыто проявлял свою антипатию, о нет! Только обтянутые гетрами ноги его начинали беспокойно шаркать по полу, да шоколадные глазки вспыхивали тревожным и злобным огоньком.
Короче говоря, невзирая на ее улыбку, любезную манеру и благосклонный блеск золотого зуба, появление мадам Крюшо нагоняло на всех страх. А она появлялась в гостиной ежедневно, дабы «самолично» присутствовать на уроке, и сидела, выпрямившись, с видом надзирательницы, переводя мало осмысленный, но испытующий взор со Стефена на девочек, что смущало их и заставляло делать ошибки.
— Вы понимаете, мсье… Я хочу, чтобы девочки умели не только читать, но и болтать по-английски… И декламировать стихи… словом, все, как положено в лучшем обществе.
Подчиняясь ее неоднократным требованиям, Стефен заставил девочек выучить наизусть первую строфу стихотворения «Жаворонку». И вот в день, назначенный для проверки сделанных девочками успехов, мадам появилась в «салоне» в сопровождении трех своих приятельниц — жен крупных городских лавочников, представлявших haute bourgeoisie[14] города Нетье. Дамы с выжидательным видом расселись на золоченых, фабричной работы креслах «салона».
Первой должна была подвергнуться испытанию Мария-Луиза. Ее поставили на середину поддельного обюссоновского ковра.
— «Ты здесь, веселый гений», — начала она и запнулась, потом поглядела по сторонам и неожиданно фыркнула.
— Начни снова, Мария-Луиза, — ласково сказал Стефен.
— «Ты здесь, веселый гений…» — Девочка снова запнулась, быстро-быстро замигала ресницами и принялась накручивать на палец конец кушака, исподлобья робко поглядывая на мать.
— Продолжай, — произнесла мадам Крюшо каким-то не своим голосом.
Мария-Луиза с мольбой взглянула на учителя. На лбу у Стефена выступила испарина. Заискивающим голосом, от которого ему самому стало тошно, он сказал:
— Ну-ну, читай дальше, деточка. «Ты здесь, веселый гений…»
На мгновение воцарилась тишина. Мадам Крюшо, казалось, окаменела. Затем она неожиданно наклонилась вперед и, не говоря худого слова, отвесила дочери оплеуху. Мария-Луиза разрыдалась. Все оцепенели от ужаса, устремив возмущенный взгляд на Стефена. Затем всхлипывающее дитя было бурно прижато к материнской груди, а в рот ему засунут шоколадный батончик. Тут из лавки донесся громкий голос служанки:
— Мадам! Идите скорее… Печенку с бойни привезли!
Мадам Крюшо поспешила в лавку, суматоха улеглась, но Стефен стоял, как пригвожденный, с холодным отчаянием взвешивая про себя, есть ли у него шансы не быть уволенным. Однако, когда мать возвратилась в комнату, Мария-Луиза подбежала к учителю, ухватила его за руку и сразу же, без запинки, единым духом выпалила все стихотворение от начала до конца. Викторина не пожелала отставать от сестры и тотчас по собственному почину отлично продекламировала стихи.
Выражение лица почтенных дам изменилось как по волшебству. Раздались любезные восклицания. Стефен был награжден благосклонными кивками и улыбками. Мадам Крюшо сияла, преисполненная материнской гордости. Проводив дам, она возвратилась к Стефену в непривычно разнеженном состоянии духа. Вместо неизменного тонкого ломтика ветчины она подала ему на завтрак тарелку горячего мясного рагу с гарниром из моркови и лука по-бордосски. Затем, присев напротив него к столу — завтрак ему подавали в буфетной, — мадам сказала:
— В конце концов все сошло хорошо.
— Да. — Стефен ел, не поднимая глаз. — Она просто испугалась вначале — страх дебютантки.
С минуту мадам Крюшо молча наблюдала, как он ест.
— Вы произвели очень положительное впечатление на моих приятельниц, — неожиданно сказала она. — Мадам Уляр… Она жена нашего главного фармацевта и пользуется у всех большим уважением, хотя, конечно, не может позволить себе такую роскошь: пригласить гувернера к детям… Так вот, она нашла, что вы tres sympathique…[15] и что вы настоящий джентльмен с виду.
— Я очень признателен ей за доброе мнение.
— Вы находите ее привлекательной?
— Помилуй бог, нет! — сказал Стефен рассеянно. — Я ее даже не разглядел.
Мадам Крюшо пригладила свои соломенно-желтые локоны, обдернула корсет и кокетливо провела руками по крутым бедрам.
— Еще немножко рагу?
С этого дня завтрак, подававшийся Стефену в полдень, претерпел разительные изменения к лучшему, да и по количеству стал куда объемистей. Впрочем, это был не единственный способ, с помощью которого хозяйка дома выражала свое расположение к преподавателю английского языка, можно даже сказать — свою благосклонность. Такая перемена была большой удачей для Стефена: постоянное недоедание подтачивало его здоровье, его мучил упорный, изводящий кашель, теперь же он вскоре почувствовал себя крепче — силы прибывали, живее бежала по жилам кровь. К тому же стояли на редкость ясные дни, и как-то раз погожим утром его внезапно — впервые с тех пор, как он обосновался в Нетье, — потянуло взяться за кисть.
Он не мог противиться этому желанию и, отправляясь к бакалейщице, захватил с собой лист ватмана и горсть цветных мелков. Когда урок подходил к концу, он усадил девочек в беседке за книгу и, дав волю своей так долго подавляемой страсти, быстрыми, уверенными штрихами набросал пастелью две склоненные друг к другу головки. Он рисовал лихорадочно, радостно, вдохновенно, и меньше чем через полчаса набросок был готов. Никогда еще его рука не создавала ничего столь трепетно живого, столь непосредственного и динамичного по композиции. И даже сам он, всегда так строго судивший о своих работах, был потрясен и взволнован этим очаровательным порождением своей фантазии, неожиданно, как по волшебству, возникшим на картоне.
Когда, склонив голову набок, он покрывал фон желтоватой пастелью, позади него послышался какой-то шорох. Мадам Крюшо, стоя за его спиной, рассматривала набросок.
— Это вы нарисовали, мсье?
Такое тупое, беспредельное изумление было написано на ее лице, что Стефен не удержался от улыбки.
— Нравится вам?
Вероятно, она не могла вполне оценить его рисунка. Но перед ней был очаровательный портрет ее двух дочек, сделанный скупыми, смелыми штрихами в гармоничном сочетании нежных и чистых тонов. Мадам ничего не понимала в искусстве, однако ее острый безошибочный коммерческий нюх мгновенно подсказал ей, что перед нею нечто редкостное, прекрасное и очень ценное — словом, первоклассная вещь, и она мгновенно и алчно ее возжаждала. Мало того, в ту же минуту мадам Крюшо с возросшей силой ощутила влечение к этому странному молодому англичанину — влечение, впервые пробудившееся в ее душе в тот день, когда, после чтения стихов, пелена равнодушия внезапно спала с ее глаз и она, внимая болтовне своих приятельниц, неожиданно увидела, что этот гувернер и в самом деле чрезвычайно привлекательный молодой человек, что он строен, отлично сложен, что у него живое, выразительное лицо, прекрасные темные глаза и «интересная бледность». Девочки все еще сидели неподвижно, углубившись в книжку. Мадам Крюшо обошла скамейку и опустилась на сиденье рядом с учителем.
— Я и не подозревала, — голос ее звучал приглушенно, доверительно, — что мсье настоящий художник.
— Но ведь я говорил вам, когда вы меня нанимали, что занимаюсь живописью.
При упоминании об их первом знакомстве, когда она так безжалостно воспользовалась его затруднительным положением, густой румянец залил ее холеное лицо и по массивному округлому подбородку сполз на мускулистую колонноподобную шею.
— О, — произнесла мадам, опуская глаза, — я не придавала особого значения тому, что говорилось тогда. Я ведь еще не имела удовольствия знать мсье так, как знаю его теперь… после приятного и довольно продолжительного общения… Теперь мсье обучает моих детей и бывает запросто у меня в доме, и при этом всегда так сдержан и учтив, как и подобает хорошо воспитанному, достойному молодому человеку. Мсье Стефен… — Она впервые назвала его по имени и в ту же секунду ощутила приятное стеснение в своей могучей груди — …если бы даже вы не сказали мне ни слова, уже по одному этому рисунку я бы, конечно, поняла, что вы необыкновенно талантливый художник.
Такая грубая лесть смутила его, но он сказал любезно:
— Может быть, вы хотите оставить этот набросок себе?
Вопрос заставил ее слегка призадуматься — ведь ей предлагали сделать приобретение, — но колебание длилось всего секунду. Она ответила серьезно, по-деловому:
— Да, мсье Стефен, хочу и сегодня же вечером переговорю об этом с мужем. Возможно, конечно, он скажет, что вы, дескать, рисовали во время урока, за который вам платят жалованье, и что в этом случае…
— Дорогая мадам Крюшо, — поспешно перебил ее Стефен, — вы меня не поняли. Я просто хотел, чтобы вы оставили себе этот набросок на память.
Глаза ее заблестели, но на этот раз не от алчности, а под наплывом более тонких и более сложных чувств. Она подавила вздох и с нежностью посмотрела на Стефена.
— Я принимаю ваш подарок, мсье Стефен. Поверьте, вам не придется об этом жалеть.
Она впервые сидела так близко к нему, и у нее положительно закружилась голова… Никогда в жизни не испытывала она ничего подобного от близости мсье Крюшо. Но девочки уже начинали проявлять нетерпение, требуя внимания, и мадам Крюшо испугалась, что она может себя выдать. Бросив Стефену быстрый, но многозначительный взгляд в тщетной попытке выразить то, что заставляло так бешено колотиться ее сердце, мадам поднялась, прошептала: «Au revoir»[16] — и удалилась в лавку.
4
Неделю за неделей Стефен жил в состоянии апатии. Дни протекали как в тумане, и вот теперь он обнаружил вдруг, что снова может писать. Он опять возрождался к жизни и ощущал прилив новых, необычных сил и необычную остроту видения. Этот маленький городок с его бесцветными обитателями, казавшийся ему прежде бесплодной пустыней, преображался у него на глазах и становился живым источником вдохновения. Стефен написал ратушу, затем плац перед казармами, затем вид на город из окошка своей мансарды — живописное и странное нагромождение крыш, наконец, еще одну прелестную композицию в черно-серых тонах — процессию монахинь, бредущих с раскрытыми зонтиками под дождем после вечернего богослужения. Холсты, приобретенные у Наполеона Кампо, оживали один за другим, потом складывались в углу комнаты.
Стали приходить письма от Пейра и Глина, и это тоже приободрило Стефена. Жером предполагал остаться в Пюи-де-Дом на всю зиму, а Глин собирался приехать осенью на недельку-Другую в Лондон. Каждый настойчиво уговаривал Стефена присоединиться к нему, но он, конечно, не мог принять их предложение. Стефен начал писать и был счастлив. В этом состоянии возрождения души ежедневные занятия с девочками Крюшо, естественно, превратились в обременительную необходимость, и порой ему было нелегко, отложив в сторону кисти, мчаться в бакалейную лавку в ту самую минуту, когда освещение казалось особенно удачным. И, хотя, выражаясь языком его нанимателей, деньги ему платили не даром и уроки оправдывали себя, мысли Стефена витали далеко, и по окончании занятий он уже думал только о том, как бы поскорее добраться до дома.
Быть может, именно потому, что Стефен был слишком погружен в себя, он как-то не заметил перемены, которая произошла в обращении с ним мадам Крюшо, или если заметил, то не придал ей значения, хотя перемена эта все более и более бросалась в глаза. Как изменился к лучшему его стол, не заметить, конечно, было невозможно, но Стефен воспринял это, как выражение благодарности со стороны хозяйки за преподнесенный ей набросок. Да и другие знаки внимания, которыми она его одаряла, Стефен приписал тому же. У мадам Крюшо теперь уже вошло в обычай присутствовать при завтраке учителя и настойчиво его потчевать. Впрочем, ее забота о нем этим не ограничилась.
— Мсье Стефен, — задумчиво и участливо произнесла как-то мадам. — Меня беспокоит, хорошо ли вы устроены. Едва ли мадам Клуэ достаточно о вас заботится.
— Что вы, вполне достаточно, — отвечал он. — Она очень славная женщина.
— Однако она отвела вам такую убогую каморку.
— Вы разве видели мою комнату? — удивленно спросил он.
— Случайно… — Мадам покраснела. — Я часто прохожу мимо… Когда иду в церковь. Вашей хозяйке не мешало бы проявить вкус, кое-что там добавить… устроить поуютнее, чтобы вам было удобней и приятней.
— Да нет, что вы. — Стефен улыбнулся. — Мне нравится так, как есть… чтоб было пусто и побольше воздуха.
— Но это не годится, — настаивала она. — Я замечаю, что у вас не проходит кашель.
— Пустяки… Я кашляю только по утрам.
— Дорогой мой мсье Стефен, пожалуйста, не ставьте мне все время палки в колеса! — Она взглянула на него с нежным укором. — Если уж я не могу позаботиться о вашем жилище, так не мешайте мне по крайней мере заботиться о вашем здоровье.
И на следующий же день, к немалому смущению Стефена, он увидел на столе возле своего прибора пузырек с грудным эликсиром из аптеки мсье Уляра, и мадам, собственноручно отмерив полную столовую ложку этого снадобья, торжественно потребовала, чтобы он выпил лекарство. Викторина и Мария-Луиза пришли в неописуемый восторг от того, что учителя заставляют глотать микстуру. Кончилось тем, что и Стефен расхохотался.
Когда девочки убежали в сад играть, мадам Крюшо, бросив томный взгляд на учителя, испустила глубокий вздох.
— Ну конечно… Я понимаю… В нашем городе, верно, отыскалась какая-нибудь бесстыдница, которой удалось завладеть вашим сердцем.
— Что такое? — удивленно воскликнул Стефен. — Здесь, в Нетье?
— А почему бы и нет? Разве вы не бываете каждый день в кафе? А эта Жюли Гросетт… да и все они там особенной скромностью не отличаются. Мне ли этого не знать… — И в самом деле, мадам Крюшо была в курсе всех сплетен, всех грязных скандалов и интриг своего маленького городка. Однако у Стефена был такой изумленный вид, что она сразу прикусила язык и принужденно рассмеялась. — Не смотрите на меня так, друг мой! Я ведь только хочу вам добра. И в конце концов, хоть я и порядочная женщина, но это не мешает мне быть женщиной светской… Итак, значит у вас никого нет?
— Никого, — коротко отвечал Стефен.
|
The script ran 0.013 seconds.