Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Арчибальд Кронин - Замок Броуди [1931]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Драма, Роман, Трагедия

Аннотация. «Замок Броуди» — первый и, пожалуй, самый известный роман замечательного прозаика Арчибалда Джозефа Кронина. «Мой дом — моя крепость» — эта английская пословица хорошо известна. И узнать тайны английского дома, увидеть «невидимые миру слезы» мало кому удается. Дом Джеймса Броуди стал не крепостью, а превратился для членов его семьи в настоящую тюрьму. Из нее вырывается старшая дочь Мэри, уезжает сын Мэт, а вот те, кто смиряется с самодурством и деспотизмом Броуди — его жена Маргарет и малышка Несси, — обречены...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Брат удивленно воззрился на нее и ответил, негодуя: — Не понимаю, что ты хочешь сказать, Мэри. Мисс Мойр — достойнейшая девица, никто не скажет о ней худого слова. И она замечательно красива! Что это тебе вздумалось задать такой вопрос? — Да так просто, Мэт, — ответила она уклончиво, не желая высказать той мысли, которая пришла ей в голову. Агнес Мойр, эта во всех отношениях достойная девица, была только дочерью мелкого и ничем не замечательного кондитера, а так как и сам Броуди, в силу обстоятельств, был лавочником, он не мог отвергнуть Агнес по таким мотивам. Но службу для Мэтью в Калькутте выхлопотал он, и он же настоял на его отъезде. А Мэтью пробудет в Индии пять лет! Молнией мелькнуло в памяти Мэри воспоминание об угрюмой, злорадной насмешке во взгляде отца, когда он в первый раз объявил трепетавшей от ужаса жене и пораженному сыну о своем решении отправить последнего за границу. И только сейчас начал неясно вырисовываться в сознании Мэри истинный характер отца. Она всегда боялась и почитала его, но теперь, под влиянием внезапного поворота в мыслях, уже начинала почти ненавидеть. — Ну, я ухожу, Мэри, — сказал между тем Мэтью. — Пока до свиданья. Мэри открыла уже было рот, готовая заговорить, но в то время как душа ее боролась со смутными подозрениями, взгляд ее упал на испуганную физиономию слабохарактерного брата, тщетно пытавшегося избежать разочарования, и, не сказав ни слова, она дала ему уйти. Расставшись с Мэри, Мэтью зашагал по улице, снова обретя поколебленную было самоуверенность, которую подогрела мысль, нечаянно поданная ему сестрой. Ну, конечно, он просто опасается разлуки с Агнес! Он говорил себе, что теперь, наконец, знает причину своего подавленного настроения, что люди и с более сильным характером падали духом по менее серьезным причинам, что его печаль делает ему честь как человеку любящему, с благородным сердцем. Он уже снова склонен был чувствовать себя скорее Ливингстоном, чем робким новобранцем. Он принялся громко насвистывать несколько тактов из «Жуаниты», вспомнил о своей мандолине, подумал с некоторой непоследовательностью о дамах, которых встретит на «Ирравади», а возможно, что и в Калькутте, и совсем повеселел. Когда он дошел до жилища Мойров, к нему уже возвратилась слабая тень прежней бойкости, и он не взошел, а взлетел по ступеням к двери. (Мойры, к сожалению, вынуждены были жить над своей лавкой и потому ступенек было много, и, что еще хуже, вход был рядом с уборной.) Мэтью настолько воспрянул духом, что постучал молотком в дверь весьма решительно и принял вид человека, возмущенного неприглядностью окружающей обстановки, неподобающей для того, чье имя когда-нибудь будет сиять в анналах Британской империи. Так же свысока посмотрел он на девчонку, прислуживающую в лавке, которая, в данную минуту преобразившись в горничную, отперла ему дверь и проводила в гостиную. Здесь, освобожденная от обязанности стоять за прилавком (несмотря на то, что рабочий день еще не кончился), уже сидела Агнес, ожидая своего Мэта: завтра ей нельзя будет покинуть пост в лавке, чтобы проводить Мэта до Глазго, но сегодняшний вечер принадлежал ей. Гостиная, холодная и сырая, имела нежилой, чопорный вид: она была обставлена громоздкой мебелью красного дерева, затейливый рисунок которой терялся в сладострастной тайне изгибов, а лоснившиеся спинки и сидения из конского волоса были прикрыты вышитыми салфеточками. Линолеум на полу блестел, как только что политая мостовая. Горные коровы зловещего вида, изображенные масляными красками, уныло глядели со стен на фортепиано (эту традиционную марку аристократизма), на узкой крышке которого, уставленной всякой всячиной, красовались под стеклянным колпаком три чучела птиц неизвестных пород среди целого леса фотографий: Агнес в младенческом возрасте, Агнес ребенком постарше, Агнес подростком, Агнес взрослой девицей, Агнес в группе, снятой во время ежегодной экскурсии служащих булочных и кондитерских, Агнес на собрании Общества трезвости, на прогулке членов Общества ревнителей церкви — все было здесь. Здесь же присутствовала во плоти и сама Агнес, — можно сказать, именно во плоти, так как при низком росте Агнес, как и мебель в ее гостиной, отличалась чрезмерной выпуклостью линий, особенно в области бедер и груди, пышных и обещавших принять еще более пышные размеры. Агнес была брюнетка с глазами маленькими и черными, как две дикие сливы, под соболиными бровями, с оливково-смуглым лицом и красными, довольно толстыми губами; на верхней губе у нее темнел ровный коричневый пушок, пока еще слабый, скорее похожий на тень, но являвший серьезную угрозу в будущем. Агнес горячо расцеловала Мэта. Она была на пять лет старше его и поэтому очень им дорожила. Взяв его за руку, она увлекла его за собой и, усадив, села с ним рядом на неуютный диван, который, как и вся гостиная, был предоставлен для свиданий влюбленной пары. — И подумать только, что это наш самый последний вечер! — жалобно сказала Агнес. — Не надо так говорить, Агнес, — запротестовал Мэтью. — Ведь мы можем постоянно думать друг о друге! Душою я буду с тобой, а ты со мной. Несмотря на то, что Агнес являлась рьяным членом Общества ревнителей церкви, она, судя по ее наружности, была создана для более тесной близости, чем та, которую сулил ей Мэт. Разумеется, она этого не подозревала и с возмущением отвергла бы такое предположение. Но вздох ее был глубок, когда она промолвила: «Я хотела бы, чтобы Индия была поближе», и крепко прижалась к Мэту. — Время быстро летит, Агнес, не успеешь оглянуться, как я вернусь с целой кучей рупий. И, гордый своей осведомленностью насчет иностранной валюты, прибавил: — Рупия — это около шиллинга и четырех пенсов. — Полно тебе говорить о рупиях в такие минуты, Мэт. Скажи, что ты любишь меня. — Ну, конечно, я тебя люблю, оттого мне так грустно уезжать. Последние дни я сам не свой, — видишь, как побледнел! — Сложив, таким образом, все бремя своих страданий к ее ногам, он находил в этом истинное благородство. — И ты даже разговаривать не станешь ни с одной из этих заграничных дам, обещаешь, Мэт? Я бы на твоем месте не доверяла им, за красивым лицом может скрываться злое сердце, Ты будешь это всегда помнить, да, милый? — Ну, конечно, Агнес. — Видишь ли, милый, там, в жарких странах, каждого красивого молодого человека ждет, должно быть, много искушений. Женщины, как только его приметят, пойдут на все, чтобы поймать его в свои сети, в особенности, если он нравственный молодой человек, — это их больше всего подстрекает. А-твоей маленькой Агнес не будет там, чтобы уберечь тебя, Мэт. Обещай мне остерегаться их ради меня. Мэту было удивительно приятно, что он так страстно любим, что Агнес заранее отчаянно ревнует его, и, мысленно уже созерцая свои будущие победы за границей, он торжественно произнес: — Да, Агнес, я знаю, что ты права. Может быть, путь мой будет труден, но ради тебя я никому не дам себя совратить. Если нас и разлучит что-нибудь, то это будет не по моей вине. — Ах, Мэт, родной мой, не смей и говорить об этом! Я не буду спать по ночам, думая обо всех этих бесстыдницах, которые станут вешаться тебе на шею. Разумеется, милый, я не так уж безрассудна: я буду довольна, если ты там познакомишься с серьезными и порядочными женщинами, ну, хотя бы с женами миссионеров или другими ревнительницами христианства. Тебе полезно было бы там иметь двух-трех знакомых пожилых дам, которые по-матерински заботились бы о тебе, может быть, штопали бы тебе носки. Если ты мне сообщишь о них, я могла бы с ними переписываться. — Разумеется, Агнес, — поддакивал Мэт, ничуть не увлеченный такой перспективой и твердо убежденный, что почетные пожилые дамы, о которых она говорила, для него неподходящая компания. — Но я сейчас не могу еще знать, встречу ли кого-либо в таком роде. Посмотрим сначала, как все у меня сложится. — Ты быстро станешь там на ноги, — нежно уверяла она. — Ты ведь и сам не знаешь, как привлекаешь к себе всех. Потом, твоя игра очень поможет тебе выдвинуться в обществе. Ты не забыл уложить ноты? Мэтью самодовольно кивнул головой. — Все взял. И мандолину. Я вчера переменил на ней бант. Агнес сдвинула черные брови при мысли о тех, кто будет любоваться этим украшением, завязанным на поэтическом инструменте. Но, не желая слишком наседать на Мэтью, она с некоторым усилием подавила свои опасения и с деланной улыбкой направила беседу в более возвышенное русло: — В церковном хоре тоже будет сильно недоставать тебя, Мэт. Без тебя и в кружке все будет казаться иным. Он скромно запротестовал, но Агнес не хотела слушать возражений. — Нет, — воскликнула она, — не спорь со мной! В церкви будет очень недоставать твоего голоса. Помнишь, милый тот вечер после спевки, когда ты в первый раз провожал меня домой? Никогда не забуду, как ты заговорил со мной. Помнишь, что ты сказал? — Не припомню сейчас, Агги, — ответил он рассеянно. — И разве не ты первая со мной заговорила? — О Мэт! — ахнула она, укоризненно подняв брови. — И как тебе только не совестно! Ты отлично знаешь, что это ты улыбался мне из-за нот весь тот вечер и что ты первый заговорил со мной. Я только спросила, не по пути ли нам. Мэтью кивнул головой с покаянным видом: — Вспомнил, вспомнил теперь, Агнес. И мы с тобой съели весь большой кулек лакричных леденцов разного сорта, которые ты принесла с собой. Они были превкусные! — Я буду посылать тебе каждый месяц большую жестянку конфет, — поторопилась обещать Агнес. — Я не хотела вперед рассказывать тебе, милый, но раз ты заговорил об этом сам, отчего же не сказать. Я знаю, что ты любишь конфеты, а в тех краях ни за что не достанешь хороших. Если послать их в жестянке, они дойдут в прекрасном виде. Он поблагодарил ее довольной улыбкой, но, раньше чем он успел что-нибудь сказать, Агнес продолжала, торопясь использовать его благодарность, пока она не остыла. — Твоя Агнес на все для тебя готова, Мэт, только бы ты не забывал ее, — говорила она страстно. — Ты никогда, ни на одну минуту не должен забывать обо мне. Ты ведь возьмешь с собой все мои фотографии? Сразу же вынь и поставь одну из них в каюте, хорошо, милый? — Она еще крепче прижалась головой к плечу Мэта и смотрела на него, словно гипнотизируя. — Поцелуй меня, Мэт. Вот так, хорошо! Как чудесно, что мы обручены. Это почти то же, что брак. Всякая честная девушка может чувствовать то, что чувствую я, только в том случае, если она обручена с кем-нибудь. Диван, видимо, был не пружинный, и Мэт начинал испытывать неудобство под навалившимся на него солидным грузом. Его ребяческая любовь к мисс Мойр, питаемая коварной лестью и знаками внимания с ее стороны, была недостаточно сильна, чтобы выдержать тяжесть этих мощных любовных объятий. — Ты мне позволишь покурить? — спросил он тактично. Агнес подняла глаза, налитые прозрачными слезами, из-под черной, как смоль, путаницы волос. — В последний вечер? — сказала она с упреком. — Видишь ли, я думаю, это поможет мне встряхнуться, — пробормотал он. — Последние дни были очень тяжелы, все эти сборы так утомляют человека. Она вздохнула и неохотно поднялась, говоря: — Ну, хорошо, милый. Я ни в чем не могу тебе отказать. Покури, если чувствуешь, что это тебе будет полезно. Но смотри, не кури слишком много в Индии, Мэт. Не забывай, что у тебя слабые легкие. — Она милостиво прибавила: — Ну, давай ради последнего раза я сама зажгу тебе сигару. Она боязливо зажгла немного смятую сигару, которую Мэтью вынул из жилетного кармана, и опасливо наблюдала, как он с подобающей мужчине безмолвной важностью пускал густые клубы дыма. Теперь она могла обожать его и любоваться им лишь на некотором расстоянии, но, вытянув руку, она ухитрялась все же гладить его часовую цепочку. — Ты будешь скучать по своей бедной Агги, не правда ли, Мэт? — спрашивала она прочувствованно, слегка покашливая, когда раздражающий дым сигары попадал ей в горло. — Отчаянно, — уверил ее Мэт. Он от всей души наслаждался эффектностью своей позы: он сидит, как герой, она — у ног его взирает на него с нежным восторгом. — Тоска будет без тебя… невыносимая. — Ему хотелось сказать «чертовская», это было бы шикарнее, но-из уважения к Агнес он употребил менее мужественное выражение и при этом покачал головой, словно сомневаясь в своей способности выдержать все испытания. — Мы должны страдать во имя нашей любви, — промолвила со вздохом Агнес. — Я уверена, что она воодушевит тебя на великие и прекрасные дела там, в Индии. Ты пиши мне обо всем. — Я буду с каждой почтой писать тебе и маме, — обещал Мэтью. — А я, разумеется, буду часто видеться с мамой, — отозвалась Агнес таким тоном, словно она была уже членом семьи. Мэтью думал о предстоящих ему тяжких трудах в далекой стране и о том, что две преданные, обожающие его женщины будут вместе воссылать к небу молитвы за него. Однако, несмотря на все его усилия продолжать курение, он не мог этого сделать, так как сигара жгла ему губы, и в конце концов пришлось с сожалением бросить ее. Тотчас же Агнес прильнула к его груди: — Поцелуй меня еще, милый! Потом, после паузы, она пролепетала манящим (как ей казалось) шепотом: — Ты вернешься ко мне большим, сильным, страстным мужчиной, да, Мэт? Я хочу, чтобы ты обнимал меня крепко, так крепко, как только тебе захочется. Мэтью вялой рукой обнял ее плечи с смутным неудовольствием: слишком уже много Агнес требует от человека, которому наутро предстоят опасности трудного плавания, таящего в себе много неизвестного. — Мне, право, стыдно, что я не умею скрыть своих чувств, — продолжала застенчиво Агнес. — Но ведь в этом нет ничего дурного, правда, Мэт? Ведь мы поженимся, как только ты вернешься домой. У меня сердце разрывается на части оттого, что нам не удалось обвенчаться до твоего отъезда. Я бы так охотно поехала с тобой! — Что ты, Агнес, — возразил Мэтью, — там совсем не место для белой женщины. — Но туда уезжает так много их, Мэт! Жены разных чиновников и мало ли кто! Если тебе придется ехать туда вторично после того, как ты отслужишь срок, я непременно поеду с тобой, — решительно сказала Агнес. — Нам теперь мешает только то, что ты должен сначала сделать карьеру, милый. Он промолчал, испуганный решительностью ее тона. Никогда до сих пор ему не приходило в голову, что он так близок к алтарю, он вовсе не подозревал истинных размеров власти Агнес над ним. Ее поцелуй показался ему бесконечно долгим. Наконец, он объявил: — Пожалуй, мне пора идти, Агги. — Да ведь еще так рано, Мэт, — обиженно возразила она. — Ты никогда не уходил раньше десяти. — Я знаю, Агнес, но мне завтра предстоит трудный день, — сказал он с важностью. — К двенадцати уже надо быть на пароходе. — Это прощание меня убьет! — воскликнула трагически Агнес, Неохотно выпуская Мэта из объятий. Он встал и, поправляя галстук, одергивая книзу брюки, осматривая на них пострадавшие складки, чувствовал, что ни о чем не жалеет: приятно было сознавать, что женщины готовы умереть из-за него. — Итак, прощай, Агнес! — мужественно воскликнул он, широко расставив ноги и протягивая ей обе руки. — Придет время, и мы с тобой увидимся снова. Она бросилась в раскрытые ей объятия, снова спрятала голову у него на груди и так зарыдала, что оба они покачнулись. — Я чувствую, что мне не следовало бы тебя отпускать, — прерывающимся голосом воскликнула Агнес, когда Мэтью высвободился, — не следовало мне так легко тебя уступать. Ты уезжаешь далеко. Но я буду молиться за тебя, Мэт. Да сохранит тебя бог для меня! — И она заплакала, видя, что он уже сходит с лестницы. Мэт вышел на улицу утешенный, ободренный и воодушевленный горем своей невесты, как будто опустошение, которое он произвел в ее девственном сердце, придавало ему достоинства, увеличивало на несколько дюймов его рост. Но в этот вечер, лежа в постели (он лег пораньше, чтобы набраться сил для предстоящих на следующий день хлопот), он размышлял уже, как более зрелый и светски опытный человек, на тему о том, что мисс Мойр, пожалуй, в последнее время была немного чересчур настойчива в выражении своих чувств. А засыпая, пришел к заключению, что мужчине следует дважды подумать раньше, чем связать себя узами брака, в особенности если этот мужчина — такой прожженный парень, как он, Мэтью Броуди. На другое утро он проснулся рано, но мама не позволила ему встать раньше девяти. — Не торопись! Не надо волноваться. Прибереги силы, мой мальчик, — сказала она, подавая ему в постель утренний завтрак. — У нас еще уйма времени, а тебе предстоит долгое путешествие. Она уже, должно быть, рисовала в своем воображении это путешествие без передышки до самой Калькутты. И оттого, что она не дала Мэту встать рано, он был еще полуодет, когда отец позвал его, стоя внизу у лестницы. Джемс Броуди не пожелал ни на дюйм отступить от своей обычной программы; он, без сомнения, счел бы слабостью со своей стороны какое-либо участие в проводах сына — и в половине десятого, как всегда, собрался в лавку. Когда Мэтью впопыхах сбежал с лестницы в подтяжках, с полотенцем в руках, с падавшими на бледный лоб мокрыми волосами и подошел к отцу, стоявшему в передней, Броуди устремил на него взгляд, в котором была, казалось, магнетическая сила, и на одно мгновение перехватил неуверенный взгляд сына. — Итак, Мэтью Броуди, — сказал он, глядя на него сверху вниз, — ты сегодня отправляешься и, значит, скажешь прости родному дому на пять лет. Надеюсь, ты за это время сумеешь чего-нибудь добиться. Ты слюнтяй и ломака, и твоя мамаша немного тебя избаловала, но в тебе должны быть и хорошие задатки. Должны быть, — крикнул он, — потому что ты мой сын! Я хочу, чтобы ты это доказал! Смотри людям прямо в глаза и не вешай голову, как трусливая собака. Я предоставил тебе все, что нужно, — продолжал он. — Должность у тебя ответственная и открывает большие возможности. Я снабдил тебя всем лучшим, что только можно достать за деньги. Я посылаю тебя за границу, чтобы сделать из тебя человека, не забывай же, что ты сын и наследник Джемса Броуди. Самое лучшее, что я дал тебе, — это мое имя! Так будь же человеком, а главное — будь Броуди! Веди себя, как настоящий Броуди, повсюду, где бы ты ни был, иначе… иначе да помилует тебя бог! Он крепко пожал руку сыну, повернулся и вышел. Мэтью в волнении закончил свой туалет с помощью матери, которая все время то вбегала, то выбегала, из комнаты, съел завтрак, не замечая его вкуса, и, раньше чем успел опомниться, в ужасе увидел у ворот кэб. Прощальные приветствия дождем посыпались на него. Старая бабка, сердитая на то, что ее так рано разбудили, крикнула с верхней площадки лестницы, запахивая длинную ночную сорочку вокруг костлявых голых ног: — Ну, прощай! Да смотри, не утони по дороге! Несси, которая уже заблаговременно лила слезы, взволнованная торжественностью ожидаемого события, могла только невнятно прорыдать: — Я тебе буду писать, Мэт! Надеюсь, компас тебе пригодится. Мэри тоже была глубоко взволнована. Она обвила руками шею Мэта и нежно поцеловала его. — Бодрись, Мэт, дорогой. Будь молодцом, и ничего дурного с тобой не случится. Не забывай, что у тебя есть сестра, которая тебя очень любит. Всю дорогу до станции Мэт сидел в кэбе, рядом с мамой, апатично сгорбившись, не замечая немилосердной тряски, в то время как миссис Броуди гордо поглядывала в окошко. Она представляла себе, как люди подталкивают друг друга, видя, что она катит в нарядном экипаже, и говорят: «Это миссис Броуди провожает своего сынка в Калькутту. Она всегда была ему доброй матерью, да и парень, надо сказать, хоть куда!» «Разумеется, не каждый день случается в Ливенфорде, что мать провожает сына на пароход, идущий в Индию», — удовлетворенно размышляла она, стараясь поприличнее задрапировать на себе пальто и величаво сидя в дряхлом кэбе, словно в собственной карете. У вокзала она с важным видом расплатилась с кучером, поглядывая украдкой из-под шляпы на нескольких зевак под аркой, и затем не удержалась, чтобы не заметить как бы вскользь носильщику, взявшему багаж: «Этот молодой джентльмен едет в Индию». Носильщик, спотыкаясь под тяжестью сундука и одурев от запаха камфары, исходившего оттуда, повернул багровую шею и тупо посмотрел на нее, слишком ошарашенный, чтобы поддержать разговор. Они пришли на платформу, но роковой поезд опоздал, расписание на железнодорожном участке между Ливенфордом и Дэрроком никогда не вызывало одобрения публики, и сегодня также, оправдывая свою репутацию, соблюдалось далеко не точно. Мама беспокойно постукивала ногой, нетерпеливо поджимала губы, поглядывала беспрестанно на серебряные часики, которые носила на шее, на волосяной цепочке. Мэтью, полный страстной надежды на то, что на линии произошло крушение, посматривал рассеянно и безутешно на носильщика, который, в свою очередь, разинув рот, глядел на миссис Броуди. Он никогда не видывал ее раньше и, пожирая ее бессмысленным взором, он по величавой небрежности и вместе живости ее манер, выходившей за пределы всего виденного им до сих пор, принял ее за какой-то феномен — за путешественницу по меньшей мере европейского масштаба. Наконец вдали послышалось лязганье, как похоронный звон, отнявший у Мэтью последнюю надежду. Поезд, выпуская пар, подошел к станции и через несколько минут снова запыхтел, увозя миссис Броуди и ее сына, сидевших друг против друга на жестких деревянных скамейках, и оставив на платформе носильщика, недоверчиво рассматривавшего монету в один пенс, которую незнакомая леди величественно сунула ему в руку. Он почесал затылок, плюнул с презрением и выбросил из головы весь эпизод, как тайну, которая выше его понимания. В поезде миссис Броуди пользовалась каждым мгновением, когда стихал шум колес и голос ее мог быть услышан, чтобы обратиться с каким-либо оживленным замечанием к Мэтью, а в промежутках весело смотрела на него. Мэтью ерзал на месте: он знал, что его стараются «подбодрить», и его это злило. «Ей-то хорошо, — думал он уныло, — ей ведь уезжать не надо». Наконец они приехали в Глазго (Мэту путешествие показалось непозволительно коротким). С вокзала направились по Джемайка-стрит и по Бруми-Ло в порт, туда, где стоял уже под парами «Ирравади», а по бокам его два буксирных судна. Пароход показался им огромным, лопасти у него были широкие, как летучая мышь с распростертыми крыльями, а по сравнению с его трубой мачты всех остальных судов казались низкими. Мама сказала с восхищением: — Честное слово, вот это пароход, Мэт! Теперь я буду меньше тревожиться, раз ты едешь на таком большом пароходе. Эта громада не ниже нашей городской башни. Смотри, сколько народу на палубе! Я думаю, нам можно уже идти туда. Они вместе подошли к сходням и поднялись на палубу, где уже началась обычная при посадке толчея, преувеличенная суета и беспорядок. Матросы носились по палубе, творя чудеса с канатами; офицеры в золотых галунах строго покрикивали и громко свистали. Пароходная прислуга гонялась за пассажирами, а пассажиры — за прислугой. Англо-индусы, возвращавшиеся в облюбованную ими страну, яростно смотрели на всякого, кто оказывался у них на дороге, родственники в эти минуты тяжкого расставания калечили пальцы ног о железные стойки и груды багажа. Среди толкотни и шума мужество миссис Броуди дрогнуло. Важная мина контролера, направившего их вниз, внушила ей робость, и хотя она первоначально намеревалась подойти к капитану парохода и в подобающих выражениях поручить Мэта его особому попечению, она теперь не решалась сделать это. Сидя в душной берлоге, которая должна была служить Мэту каютой в течение ближайших двух месяцев, и ощущая легкое покачивание судна вверх и вниз, она поняла, что чем скорее она вернется на берег, тем будет лучше. Теперь, когда подошел миг действительного прощания, исчезла ложная экзальтация, созданная ее романтическим воображением, лопнула, подобно проколотому пузырю, как предсказывал, насмехаясь, ее супруг. Миссис Броуди снова стала тем, чем была на самом деле, — слабой женщиной, которая дала жизнь этому ребенку, кормила его своей грудью, у которой он вырос на глазах и теперь покидал ее. Слеза медленно поползла по ее щеке. — Ах, Мэт, — вскрикнула она, — я старалась бодриться ради тебя, сынок, но сейчас мне очень тяжело. Боюсь, что эти чужие страны — не место для тебя. Лучше бы ты оставался дома. — Мне тоже не хочется уезжать, мама, — горячо взмолился Мэтью, как будто она могла в последнюю минуту протянуть руку и вырвать его из когтей ужасной опасности, грозившей ему. — Придется тебе все-таки ехать, сыночек. Теперь уж дело зашло слишком далеко, ничего нельзя изменить, — возразила она, печально качая головой. — Твой отец все время этого хотел. А раз он велит, надо слушаться. Другого выхода нет. Но ты постараешься вести себя как следует, не правда ли, Мэт? — Да, мама. — И будешь посылать домой часть своего жалованья, чтобы я могла вносить деньги в строительную компанию для тебя? — Да, мама. — И каждый день будешь прочитывать по главе из библии, которую я тебе дала, Мэт? — Да, мама. — И не забывай меня, Мэт. Мэтью вдруг начал прерывисто и странно всхлипывать. — Не хочу ехать, — ревел он, цепляясь за платье матери. — Вы меня отправляете бог знает куда, и я никогда оттуда не вернусь… На смерть меня посылаете! Не отпускай меня, мама! — Ты должен ехать, Мэт, — прошептала миссис Броуди. — Он убил бы нас, если бы ты вернулся со мной обратно. — У меня будет морская болезнь, — хныкал Мэт. — Я чувствую, она уже начинается. И я схвачу лихорадку в Индии. Ты знаешь, какой у меня слабый организм. Говорю тебе, мама, — эта поездка меня доконает. — Перестань, сынок, — бормотала мать, — успокойся! Я буду молиться, чтобы бог хранил тебя. — Ну, хорошо, мама, раз я должен ехать, так уходи, оставь меня, — причитал Мэт, — я не в силах больше терпеть! Незачем тебе сидеть тут и дразнить меня. Уходи, и пусть все будет кончено! Мать встала и обняла его. Наконец в ней заговорили чувства простой женщины. — Прощай, сынок, благослови тебя господь, — сказала она тихо. Когда она вышла из каюты в слезах, с трясущейся головой, Мэтью бессильно опустился на свою койку. Миссис Броуди сошла по сходням и направилась к вокзалу на улице Королевы. Едва волоча ноги, брела она теперь мимо доков, по той же дороге, по которой недавно шла к пароходу так легко и весело; ее тело все больше и больше клонилось вперед, платье небрежно волочилось сзади, голова трогательно поникла на грудь. Душа ее была исполнена смиренной покорности. Она окончательно очнулась от своих грез и снова превратилась в беспомощную и несчастную жену Джемса Броуди. В поезде по дороге домой она почувствовала, что устала, обессилена быстрой сменой переживаний, через которые прошла; ее одолела дремота, и она уснула. Тотчас же откуда-то из закоулков сонного мозга притаившиеся там видения вырвались на свободу и мучили ее. Кто-то швырял ее наземь, побивал камнями; со всех сторон надвигались серые квадратные каменные стены, все больше сдавливая ее. Рядом на земле лежали ее дети, их тела, страшные в своей изможденности и бессилии, казались трупами. И когда стены медленно стали надвигаться на них, она проснулась с громким криком, потонувшим в свистке паровоза. Поезд входил в предместье Ливенфорда. Она была дома. 5 На другое утро, часов в десять, миссис Броуди и Мэри были одни на кухне. Обычно в этот час они обсуждали хозяйственную программу на предстоящий день, после того, как глава семьи, позавтракав, уходил из дому. Но в это утро они не строили планов уборки или починки, не совещались насчет того, что лучше приготовить на обед — тушеное мясо или котлеты, не обсуждали вопроса, требует ли утюжки серый костюм отца. Они сидели молча, чем-то удрученные; миссис Броуди уныло прихлебывала из чашки крепкий чай, Мэри безучастно глядела в окно. — Я сегодня никуда не гожусь, — промолвила, наконец, мать. — И не удивительно, мама, после вчерашнего, — вздохнула Мэри. — Как-то он теперь себя чувствует? Надеюсь, не тоскует еще по дому. Миссис Броуди покачала головой. — Самое худшее будет, если начнется качка. Мэт всегда плохо себя чувствовал на воде, бедняжка! Я очень хорошо помню, когда ему было лет двенадцать, не больше, мы ехали на пароходе в Порт-Доран, и он очень страдал, а между тем море было совсем тихое. Он стал есть сливы после обеда, мне не хотелось запрещать ему и портить мальчику удовольствие в такой день, но его стошнило — пропали даром и сливы, и хороший обед, за который отец заплатил целых полкроны. Ох, и сердился же на него отец и на меня тоже, как будто я была виновата в том, что мальчика от качки стошнило. Она помолчала, занятая воспоминаниями, потом прибавила: — Теперь, когда Мэт уехал от нас так далеко, я рада, что от меня он никогда за всю жизнь не слыхал дурного слова. Да, ни разу я не только руки на него не подняла, но и сердитого слова ему не сказала. — Мэт всегда был твоим любимцем, — кротко согласилась Мэри. — Ты, наверное, очень будешь скучать без него, мама? — Скучать? Еще бы! Я чувствую себя так, как будто… как будто что-то внутри у меня оторвалось, увезено на этом пароходе и никогда не вернется. И я надеюсь, что и Мэт будет тосковать по мне. Она замигала глазами и продолжала: — Да, хоть он и взрослый мужчина, а в каюте расплакался, как ребенок, когда прощался со своей матерью. Это меня утешает, Мэри, и будет поддерживать, пока я не найду настоящего утешения в его дорогих письмах. Ох, как я их жду! Единственный раз он мне написал письмо, когда ему было девять лет и он после болезни гостил на ферме у кузена Джима. Занятно он писал — про лошадь, на которую его посадили, да про маленькую форель, которую сам поймал в реке. Это письмо до сих пор хранится у меня в комоде. Я люблю его перечитывать. Знаешь что, — заключила она с меланхолическим удовольствием, — я разберусь во всех ящиках и отберу вещи Мэта, какие у меня найдутся, этим я хоть капельку утешусь, пока не придут вести от него. — Мы сегодня приберем его комнату, мама? — спросила Мэри. — Нет, Мэри, там ничего не надо трогать. Это комната Мэта, и мы сохраним ее такой, как она есть, до тех пор пока она ему снова понадобится… если это когда-нибудь будет. Мама с наслаждением отхлебнула глоток из чашки. — Вот спасибо, что ты согрела мне чай, Мэри, он меня подкрепит. Кстати, там Мэт, должно быть, будет пить хороший чай, Индия славится чаем и пряностями. Холодный чай будет его освежать в жару. Затем, помолчав, она прибавила: — А отчего ты не налила чашечку и себе? — Не хочу. Мне что-то нездоровится сегодня, мама. — Ты и в самом деле плохо выглядишь последние дни. Бела, как бумага. Из своих детей миссис Броуди меньше всех любила Мэри. Но, лишившись своего любимца Мэтью, она почувствовала, что Мэри стала ей как-то ближе. — Сегодня мы уборку делать не будем, ни ты, ни я. Мы обе заслужили отдых после той гонки, что была у нас последнее время. Я попробую, пожалуй, развлечься чтением, а ты сегодня сходи за покупками, подыши свежим воздухом. В такой сухой и солнечный день полезно пройтись. Давай запишем, что надо купить. Они выяснили, каких продуктов недостаточно в кладовой, и Мэри записала все на бумажку, не надеясь на свою предательскую память. Закупки в различных лавках были делом сложным, так как деньги на хозяйство выдавались не щедро и они старались все закупать как можно дешевле. — Можно будет перестать брать маленькие булочки в пекарне, раз Мэта нет. Отец до них не дотрагивается. Скажешь там, чтобы их больше не присылали, — наказывала мама. — Господи, как вспомню, что мальчика нет, дом кажется таким пустым! Мне доставляло столько удовольствия угощать его каким-нибудь вкусным блюдом. — И масла нам тоже теперь понадобится меньше, мама. Он очень любил, — заметила Мэри, задумчиво постукивая карандашом по своим белым зубам. — Во всяком случае сегодня масла не нужно, — отвечала мать с некоторой холодностью. — Да, вот еще что: купи по дороге журнал «Добрые мысли» за последнюю неделю. Это именно то, что нужно Мэту, и я буду посылать его ему каждую неделю. Мэту приятно будет получать регулярно журнал, это очень полезное чтение. Когда они все взвесили, выяснили, что нужно купить, и тщательно подсчитали, сколько все это будет стоить, Мэри взяла деньги, отсчитанные матерью из ее тощего кошелька, надела шляпку, повесила на руку красивую плетеную сумку и отправилась за покупками. Она была рада возможности выйти, вне дома она чувствовала себя свободнее и душой и телом, менее связанной крепко укоренившимися незыблемыми формами окружающей ее жизни. Вдобавок каждая вылазка в город теперь таила в себе для Мэри элемент рискованного и волнующего приключения, и на каждом углу и повороте она в ожидании тяжело переводила дух, едва решалась поднять глаза от земли, и надеясь и боясь увидеть Дениса. Хотя писем от него она больше не получала (и к счастью, может быть, так как иначе она неизбежно была бы изобличена), но внутреннее чутье говорило ей, что Денис уже вернулся домой из своей деловой поездки по району. Если он и вправду ее любит, он непременно приедет в Ливенфорд, чтобы искать встречи с нею. Подгоняемая каким-то бессознательным томлением, она ускорила шаги, сердце ее билось сильнее. Она в смятении прошла мимо городского выгона, и один быстрый и боязливый взгляд сказал ей, что от веселой ярмарки, бывшей здесь неделю назад, остались только дорожки, протоптанные множеством ног, белевшие на земле четырехугольники и круги — следы стоявших тут палаток и ларей, кучи обломков и дымящейся золы на примятой, выжженной траве. Но этот беспорядок и опустошение не вызвали в ее душе острой боли, она не пожалела об отсутствии нарядной и веселой толпы. В сердце ее жило воспоминание, ничем не омраченное, не затоптанное, не выжженное, с каждым днем ярче пламеневшее. Желание увидеть Дениса становилось все настойчивее. Оно сообщало какую-то удивительную воздушность и стремительность ее стройной фигуре, туманило глаза, вызывало на ее щеках румянец, свежий, как только что распустившаяся дикая роза. Тоска по Денису подкатывалась к горлу, душила, как душит жестокое горе. Придя в центр города, она начала ходить по лавкам, мешкая, останавливаясь на минуту у каждой витрины, в надежде что вот-вот ощутит легкое прикосновение к своему плечу. Выбирала самый длинный путь, проходила по всем улицам, куда только у нее хватало смелости сворачивать, все в той же надежде встретить Дениса. Но его нигде не было видно, и Мэри, уже не скрываясь, стала жадно смотреть по сторонам, словно умоляя его появиться и вывести ее из состояния мучительной неизвестности. Постепенно список поручений, данных матерью, становился все короче, и к тому времени, когда она сделала последнюю покупку, на ее гладкий лоб набежала морщинка тревоги, а углы рта жалобно опустились. Теперь она была во власти скрывавшегося до сих пор под ее нетерпением противоположного чувства. Денис ее не любит и потому не придет! Безумие с ее стороны — верить, что он все еще думает о ней. Пара ли она ему, этому обаятельному красавцу? И с горькой уверенностью отчаяния Мэри решила, что никогда она не увидит его больше. Она казалась себе брошенной, одинокой, подбитой птицей, которая еще слабо трепещет крыльями. Больше нельзя было оттягивать возвращения домой. С внезапно проснувшимся чувством собственного достоинства она решила, что стыдно на глазах у людей шататься без дела по улицам — словно поиски человека, пренебрегшего ею, унижали ее в общественном мнении. И, торопливо повернув обратно, она направилась домой, чувствуя, что сумка с покупками оттягивает ей руку, как тяжелый груз. Она выбирала теперь тихие улицы, чтобы легче избежать возможной встречи, с грустью говоря себе, что раз она Денису не нужна, она не станет ему навязываться: в припадке горького самоуничижения она шла с поникшей головой, и, переходя улицу, старалась занимать как можно меньше места на мостовой. Она настолько уже отказалась от мысли увидеть Дениса, что когда он внезапно появился перед ней, вынырнув из переулка, ведущего к новому вокзалу, это было похоже на возникновение призрака из воздуха. Мэри подняла глаза, испуганные, неверящие, словно отказывавшиеся передать сознанию то, что они увидели, и затопить сердце радостью, которая может оказаться обманчивым миражем. Но призрак не мог бы так стремительно броситься вперед, так пленительно улыбаться, сжимать ее руку так нежно, так крепко, что она ощущала биение горячей крови в его живой и сильной руке. Да, это был Денис. Но какое право имел он быть таким веселым, таким ликующим, беззаботным и ослепительно изящным, словно восторга его не омрачала и тень воспоминания об их разлуке? Неужели он не чувствовал, что она провела в вынужденном ожидании столько томительных, печальных дней, и только минуту назад совсем пала духом, до того даже, что считала себя покинутой? — Мэри, мне кажется, что я попал на небеса, а вы ангел, который встречает меня там! Я вернулся вчера, поздно вечером, и, как только удалось вырваться из дому, в ту же минуту помчался сюда. Какая удача, что я вас встретил! — восклицал он, жадно глядя ей в глаза. Мэри тотчас же простила ему все. Ее отчаяние растаяло на огне его бурной радости; грусть умерла, заразившись веселостью его улыбки, а вместо нее пришло вдруг смущающее воспоминание о сладостной интимности их последнего свидания, и ей стало ужасно стыдно. Она покраснела, увидев среди бела дня этого молодого щеголя, который под покровом благодетельного мрака сжимал ее так крепко в объятиях, который был первым мужчиной, целовавшим ее, ласкавшим ее девственное тело. Догадывался ли он обо всем, что она передумала с тех пор? Знал ли, какие волнующие воспоминания о прошлом и безумные, беспокойные видения будущего осаждали ее? Она не решалась посмотреть на Дениса. — Как я счастлив, что вижу вас снова, Мэри! Я готов запрыгать от радости. А вы рады? — говорил он между тем. — Да, — ответила она тихо и смущенно. — Мне столько нужно вам сказать такого, чего я не мог написать в письме! Я не хотел быть слишком откровенным, опасаясь, что письмо перехватят. Получили вы его? — Получила, но вам не следует больше писать мне, — прошептала Мэри. — Я боюсь за вас. Уже и то, что он написал, было достаточно нескромно, так что при одной мысли о том, чего он не решился написать, щеки Мэри вспыхнули еще ярче. — Да мне теперь долго не понадобится писать, — он многозначительно улыбнулся. — Мы; конечно, будем часто встречаться. До осеннего объезда района я буду работать здесь в конторе еще месяца два. Кстати, Мэри, дорогая, вы и тут, как волшебница, принесли мне счастье: на этот раз я собрал вдвое больше заказов. Если вы постоянно будете так меня вдохновлять, я благодаря вам очень скоро разбогатею. Клянусь богом, вам придется выйти за меня замуж хотя бы только для того, чтобы делить доходы! Мэри с беспокойством оглянулась, ей уже чудилось на безлюдной улице множество предательских глаз, следящих за ними. Веселая уверенность Дениса показывала, насколько он не понимал ее положения. — Денис, мне нельзя больше здесь стоять. Нас могут увидеть. — А разве преступление — разговаривать с молодым человеком, к тому же… утром? — возразил он тихо, подчеркнув последнее слово. — Право, в этом нет ничего зазорного. А если не хотите стоять здесь, я готов пойти с вами куда угодно, хоть На край света. Разрешите взять ваши пакеты, сударыня! Мэри покачала головой. — Тогда на нас еще скорее обратят внимание, — сказала она робко, чувствуя уже на себе взгляды всего города во время такой безрассудно смелой прогулки. Денис посмотрел на нее с покровительственной нежностью затем окинул улицу беглым взглядом, который влюбленная Мэри сравнила про себя со смелым взором завоевателя во вражеской стране. — Мэри, голубушка, — сказал он шутливым тоном, — вы не знаете еще, с кем имеете дело. «Фойль никогда не сдается» — вот мой девиз. Идем! — Он, крепко держа ее руку, прошел с ней мимо нескольких домов. Потом, раньше чем она успела Опомниться и подумать о сопротивлении, увлек ее за светло-желтую дверь кафе Берторелли. Мэри даже побледнела от страшной мысли, что она перешла теперь все границы приличия, дошла до окончательного падения. Укоризненно глядя в улыбающееся лицо Дениса, она ахнула с шокированным видом: — О Денис, что вы сделали! Но когда она оглядела чистенькую пустую кофейню с рядами мраморных столиков, сверкающими зеркалами, светлыми обоями, когда она дала усадить себя на одно из обитых плюшем кресел, совсем такое, как ее скамейка в церкви, ее охватило сильное удивление, как будто она ожидала увидеть здесь грязный притон, подходящий для развратных оргий, которые, если верить молве, всегда происходят в таких именно местах. В еще большее замешательство ее привело появление добродушного на вид толстяка с несколькими подбородками. Толстяк подошел к ним с улыбкой, быстро согнул в поклоне то место, где у него некогда была талия, и сказал: — Добро пожаловать, мистер Фойль! Рад видеть вас снова. — Доброе утро, Луи. (Значит, это и есть то самое чудовище, хозяин кафе!) — Удачно съездили, мистер Фойль? Много заработали, надеюсь? — Еще бы! Эх, вы, старый кусок сала! Разве вы до сих пор еще не убедились, что я все умею сбыть? Я сумел бы распродать тонну макарон на улицах Абердина. Берторелли засмеялся и выразительным жестом развел руками, а от смеха вокруг его полного сияющего лица образовалось еще больше подбородков. — Это-то дело нетрудное, мистер Фойль! Макароны — хорошая штука, не менее полезная, чем овсянка. От них человек становится такой толстый, как я. — Это верно, Луи. Вы — живое доказательство, что не следует есть макароны. Ну, не будем говорить о вашей фигуре, Как поживает семейство? — О, великолепно! Бамбино скоро будет с меня величиной! У него уже два подбородка! Когда он громко захохотал, Мэри снова с ужасом уставилась на этого злодея, скрывающего свою низость под маской притворного веселья и мнимой добросердечности. Но тут Денис прервал ход ее противоречивых мыслей, дипломатично спросив: — Что вы хотите заказать, Мэри? Может быть, макаллум? У Мэри хватило смелости кивнуть головой. Она не знала, какая разница между макаронами и макаллумом, но сознаться в своем невежестве при этом архангеле порока было выше ее сил. — Отлично, отлично, — согласился Берторелли и убежал. — Славный малый! — заметил Денис. — Честен, как золото. А уж добрее его не найти. — Да как же… — дрожащим голосом возразила Мэри. — О нем говорят такие вещи… — Ба! Вероятно, что он ест маленьких детей? Все это просто противное ханжество, Мэри, милая! Нам пора бы отрешиться от него, ведь мы живем не в средние века. Оттого, что Луи итальянец, он не перестает быть таким же человеком, как мы. Он из какого-то местечка близ Пизы, где стоит знаменитая башня, — знаете, та, что клонится, но не падает. Когда-нибудь мы с вами поедем ее посмотреть. И в Париж поедем, и в Рим, — добавил он небрежно. Мэри с благоговением посмотрела на этого человека, который называл иностранцев просто по имени и говорил об европейских столицах не с хвастовством, как бедняга Мэт, а со спокойной, хладнокровной уверенностью. Она подумала: какой богатой и яркой могла бы стать жизнь с таким человеком, любящим и сильным, мягким и в то же время смелым. Она чувствовала, что начинает его боготворить. Она ела макаллум, восхитительную смесь мороженого с малиновым вареньем, блестяще придуманное сочетание легкой кислоты фруктового сока с холодной чудесной сладостью сливочного мороженого, которое таяло на языке, доставляя неожиданное, изысканное наслаждение. Денис, с живым удовлетворением наблюдая ее наивный восторг, под столом тихонько прижимал свою ногу к ее ноге. И отчего это — спрашивала себя Мэри — она всегда так чудесно проводит время в обществе Дениса? Отчего он своей добротой, щедростью и терпимостью так отличается от всех, кого она знает? Отчего загнутые кверху уголки его рта, светлые блики в его волосах, посадка его головы будят в ней такую радость, что сердце готово перевернуться в груди? — Нравится вам тут? — спросил он. — Да, тут и в самом деле очень мило, — согласилась она. — Оттого я и привел вас сюда. Впрочем, когда мы вместе нам всюду хорошо. Вот в чем весь секрет, Мэри. Глаза ее сверкнули в ответ, всем существом вбирала она исходивший от него ток смелой жизнерадостности, и, в первый раз с тех пор, как они встретились, она рассмеялась весело громко, от души. — Вот так-то лучше, — поощрил ее Денис. — А то я уже начинал беспокоиться. — Он порывистым движением наклонился через стол и крепко сжал ее тонкие пальчики. — Если бы ты знала, Мэри, милая, как я хочу видеть тебя счастливой! С первой встречи я влюбился в твою красоту, — но то была печальная красота. Казалось, ты боишься, не смеешь улыбнуться, словно кто-то убил в тебе навсегда радость. С того чудного вечера, который мы провели вместе, я постоянно думал о тебе, дорогая. Я тебя люблю и надеюсь, что ты любишь меня. Чувствую, что мы созданы друг для друга. Я не мог бы теперь жить без тебя и хочу быть с тобой, хочу видеть, как ты освобождаешься от своей печали и смеешься каждой моей пустой, глупой шутке. Позволь же мне открыто любить тебя! Мэри молчала, безмерно тронутая его словами. Наконец она заговорила. — Как бы мне хотелось быть всегда с вами! — сказала она с грустью. — Я… мне так вас недоставало, Денис. Но вы не знаете моего отца. Он страшный человек. Что-то в нем есть, чего никак не поймешь. Я его боюсь, а он… он запретил мне и говорить с вами. Денис прищурился. — Так я для него недостаточно хорош? Мэри невольно, словно под влиянием острой боли, крепко сжала его пальцы. — Не говори этого, Денис, голубчик. Ты — чудный, и я люблю тебя, я за тебя умереть готова. Но ты не можешь себе представить, какой властный человек мой отец… ах, это самый гордый человек на свете! — Да почему же?.. Что он может иметь против меня? Мне стыдиться нечего, Мэри. Почему это ты упомянула о его гордости? Мэри некоторое время не отвечала. Потом сказала медленно: — Не знаю… В детстве я никогда над этим не задумывалась, отец был для меня богом, — такой большой, сильный, — и каждое его слово было законом. Когда я стала старше, мне начало казаться, что тут есть какая-то тайна, оттого он не такой, как другие люди, оттого он хочет по-своему нас воспитать. И теперь я почти боюсь, что он думает… Мэри остановилась и взволнованно посмотрела на Дениса. — Ну, что же он думает? — настойчиво подхватил тот. — Я в этом не уверена… Я даже не решаюсь сказать… — Она тревожно покраснела и неохотно договорила: — Кажется, он думает, что мы каким-то образом приходимся родственниками Уинтонам. — Уинтонам! — воскликнул недоверчиво Денис. — Самому герцогу! Господи, откуда он это взял? Мэри уныло покачала головой. — Не знаю. Он никогда об этом не говорит, но я чувствую, что в глубине души он постоянно носится с этой мыслью. Видишь ли, фамилия Уинтонских герцогов, — Броуди, ну, он и… О, как все это глупо, смешно!.. — Смешно! — повторил Денис. — Нет, совсем не смешно! Какую же пользу он рассчитывает извлечь из этого родства? — Да никакой, — отвечала она с горечью. — Только гордость свою тешит. Иногда он просто отравляет нам жизнь, заставляет нас жить не так, как люди живут. В этом доме, который он себе выстроил, мы в стороне от всех и от всего, и дом этот нас так же гнетет, как он сам. Увлекшись рассказом о своих тревогах, она в заключение воскликнула: — Ах, Денис, я знаю, что нехорошо говорить так о родном отце. Но я его боюсь. Никогда, никогда он не позволит нам обручиться. Денис стиснул зубы. — Я сам с ним поговорю. Каков бы он ни был, а я сумею его убедить, чтобы он разрешил нам встречаться. Не страшен он мне. Я не боюсь никого на свете. Она вскочила в сильном испуге. — Нет, нет, Денис! Не делай этого! Он нас обоих накажет самым ужасным образом. Она уже видела, как отец, страшный, грубый, сильный, калечит этого юного красавца. — Обещай, что ты не пойдешь к нему! — закричала она. — Но нам же необходимо видеться, Мэри, не могу я от тебя отказаться. — Мы могли бы иногда встречаться потихоньку, — предложила Мэри. — Ни к чему это не приведет, дорогая. Нам надо решиться на что-нибудь окончательно. Ты знаешь ведь, что я должен жениться на тебе. Он пристально взглянул на девушку. Зная теперь, как велико ее неведение, он не решился сказать больше. Он только взял ее руку, осторожно поцеловал, в ладонь и прижался к ней щекой. — Скоро мы встретимся опять? — спросил он непоследовательно. — Мне хотелось бы снова гулять с тобой при лунном свете и видеть, как он блестит в твоих глазах, как лучи играют в твоих волосах… — Он поднял голову и с любовью поглядел на руку Мэри, которую все еще держал в своей, — Руки у тебя — как подснежники, такие нежные, и белые, и слабые. Они кажутся прохладными, как снег, когда я прижимаюсь к ним лицом. Я люблю твои руки, Мэри, я люблю тебя. Им овладело страстное желание иметь ее всегда подле себя. Он мысленно решил, что, если понадобится, вступит в борьбу. Любовь его одолеет все преграды, разделяющие их, будет сильнее самой судьбы. И он сказал твердо, уже другим тоном: — Но ты ведь все равно выйдешь за меня, даже если придется ждать? Да, Мэри? В эти мгновения, пока он в ожидании ее ответа сидел молча, слегка поглаживая ее руку, четко выделяясь на кричащем фоне пустого кафе, Мэри увидела в его глазах, как тянется к ней эта близкая душа, услышала в его вопросе лишь просьбу быть счастливой с ним навсегда, и, сразу позабыв обо всех препятствиях, опасностях, совершенной недостижимости этого счастья, ничего не желая знать о браке, только любя Дениса, утопив свой страх в его смелости, сама растворяясь в нем целиком, глубоко глядя ему в глаза, она ответила: — Да. Денис не шевельнулся, не упал на колени, не стал в пылких словах выражать свою благодарность. Но в тишине от него к Мэри через их соприкасавшиеся руки словно устремился ток невыразимой страстной любви, а в глазах была такая беззаветная нежность, что, когда они встречались с глазами Мэри, казалось, — эта нежность разливается вокруг обоих сверкающей радугой. — Ты не пожалеешь об этом, любимая, — шепнул он и, нагнувшись через стол, тихонько поцеловал ее в губы. — Я сделаю все, что в моих силах, чтобы ты была счастлива, Мэри. Я был эгоистом, но теперь я буду думать прежде всего о тебе. Я буду работать для тебя изо всех сил. Я быстро пробивал себе дорогу, а теперь буду делать это еще быстрее. У меня уже отложено кое-что в банке, и если ты согласна подождать, Мэри, то мы скоро попросту уедем отсюда и обвенчаемся. Потрясающая простота этого решения ошеломила ее, и, подумав о том, как легко будет убежать вместе, неожиданно, тайком от отца и навсегда от него освободиться, она всплеснула руками и прошептала: — О Денис, неужели это возможно? Мне это не приходило в голову! — Конечно, возможно. И будет, дорогая. Я примусь работать так усердно, что мы скоро сможем пожениться… Запомни мой девиз! Мы сделаем его девизом нашего рода. Что нам за дело до Уинтонов! А теперь — ни слова больше, и пускай в этой головке не останется ни единой заботы. Предоставь все мне и помни одно — что я о тебе думаю всегда и всегда стремлюсь к тебе. Нам, может быть, придется соблюдать осторожность, но, разумеется, мне изредка можно будет видеть тебя, хотя бы только любоваться тобой издали. — Да и мне непременно надо иногда видеться с тобой. Без этого было бы слишком тяжело жить, — прошептала Мэри. И вдруг придумала выход: — По вторникам я хожу в библиотеку менять книги для мамы, а иногда и для себя. — Да ведь я это давно сам узнал, глупышка! — засмеялся Денис. — До тех пор, пока дело кончится, я, верно, успею познакомиться с литературными вкусами твоей матери. Как будто я не знаю, что ты ходишь в библиотеку! Я там буду тебя подстерегать, не беспокойся! Но знаешь что: мне хотелось бы иметь портрет моей дорогой девочки, чтобы не умереть с тоски в промежутках между встречами. Мэри, немного сконфуженная тем, что приходится сознаться в пробелах и странности своего воспитания, возразила: — У меня нет ни единой фотографии. Отец нам не позволял сниматься. — Что?! Твои родители отстали от века, моя милая. Придется их подтянуть. Подумать только, что ты ни разу в жизни не снималась! Срам да и только. Ну, да ничего, как только мы станем мужем и женою, я в ту же минуту сфотографирую твое милое личико. Как тебе нравится вот это? — спросил он, показывая ей довольно туманный снимок щеголеватого молодого человека, стоявшего с бодрым и неуместно веселым и развязным видом среди каких-то камней, напоминающих миниатюрные надгробные памятники. — Денис Фойль на Дороге Гигантов в прошлом году, — пояснил он. — Вот старуха, которая там продает раковины, знаешь, те большие, что поют, если их поднести к уху. Она в тот день мне гадала. Сказала, что я счастливчик, что меня ждет удача, — видно, она знала, что я встречу тебя. — Можно мне взять себе эту фотографию, Денис? — попросила Мэри застенчиво. — Она мне очень нравится. — Она — твоя, никому другому она не достанется, если ты обещаешь носить ее поближе к сердцу. — Мне придется носить ее там, где ее никто не увидит, — отвечала она наивно. — Это меня удовлетворяет. — И Денис лукаво улыбнулся, когда от его тона краска вдруг залила чистый лоб девушки, Но он тотчас же честно извинился: — Не сердись на меня, Мэри. Знаешь пословицу: язык мой — враг мой… Оба засмеялись. Мэри, от души веселясь, чувствуя, что готова вечно слушать его шутки, понимала вместе с тем, что он таким образом пытается подбодрить ее перед разлукой, и любила его за это еще больше. Его отвага передавалась и ей его открытый и смелый подход к жизни бодрил ее, как холодный и чистый воздух бодрит узника после долгого заточения в духоте. Все эти мысли нахлынули на нее, и она сказала невольно: — Ты делаешь меня счастливой и свободной, Денис. С тобою мне легко дышится. Я не понимала, что такое любовь, пока не встретилась с тобой. Я никогда о ней не думала, а теперь знаю, что для меня любить — значит всегда быть с тобой, дышать с тобой одним воздухом… Она вдруг замолчала, охваченная смущением, стыдясь своей смелости. Бледное воспоминание о той ее жизни, которая проходила без Дениса, забрезжило в памяти, когда взгляд ее упал на груду свертков, она вспомнила о матери, которая, верно, недоумевает, куда девалась Мэри. Она подумала о том, как непозволительно долго задержалась в городе, как необходимо быть очень осторожной теперь, и, порывисто вскочив, сказала с коротким вздохом: — Мне нужно сейчас же идти домой, Денис. Эти слова тяжестью легли на сердце Дениса. Но он не стал просить Мэри остаться, а со стойкостью, подобающей мужчине, тотчас ответил: — Мне не хочется тебя отпускать, дорогая, и я знаю, что тебе не хочется уходить, но теперь нам будущее уже не страшно. Нужно только любить друг друга и ждать. Они все время были одни. Берторелли скрылся бесследно, доказав этим, что если он и чудовище, то во всяком случае, не лишен человечности и такта, которые способны хотя бы немного уравновесить тяжесть приписываемых ему злодеяний. Они торопливо поцеловались, и губы Мэри на мгновение затрепетали на губах Дениса, как крылья бабочки. У дверей они обменялись последним взглядом, как священным талисманом, немым залогом взаимного понимания, доверия и любви. Затем Мэри отвернулась и вышла. Ее сумка теперь казалась легкой, как перышко, ноги двигались быстро, в такт пляшущему в груди сердцу, и с высоко поднятой головой, с растрепанными и плескавшимися на ветру локонами она дошла домой раньше, чем улеглось восторженное состояние ее духа. Когда она влетела в кухню, миссис Броуди вопросительно посмотрела на нее, скосив глаза: — Где это ты так задержалась, девочка? Долго же ты закупала эту горсточку провизии! Встретила кого-нибудь из знакомых? Расспрашивали тебя про Мэта? Мэри чуть не засмеялась прямо в лицо матери. На одно мгновение она представила себе, какой эффект получился бы, если бы она рассказала, что только что ела мороженое, дивное, как небесная амброзия, поданное ей тем самым гнусным злодеем, который травит бамбино макаронами, в запретном месте — грязном притоне и в обществе молодого человека, который обещал провести с ней медовый месяц в Париже. И хорошо, что воздержалась от откровенности: если бы она сделала такую глупость, то миссис Броуди или решила бы, что дочь сошла с ума, или тотчас же упала бы в обморок. — Свежий воздух, видно, принес тебе пользу, — продолжала мама несколько подозрительно. — Вот ты как разрумянилась! Несмотря на всю ее доверчивость, материнский инстинкт нашептывал ей сомнения в таком быстром действии ливенфордского воздуха, который до сих пор всегда оказывался бессильным. — Да, я чувствую себя сейчас гораздо лучше, — подтвердила Мэри невинно, а губы ее дергались, в глазах сверкали искры смеха. — Когда ты ушла, бабушка тут говорила что-то насчет письма, которое ты при ней читала, — не унималась миссис Броуди, встревоженная неясной догадкой. — Надеюсь, ты не позволишь себе ничего такого, что не понравилось бы отцу! Не вздумай идти против него, Мэри! Те, кто пытался так делать, потом жалели об этом. Результат всегда один и тот же… — Она вздохнула, вспоминая что-то, потом добавила: — Он рано или поздно узнает и положит всему конец. Ох, и конец будет скверный, очень скверный! Мэри движением плеч сбросила жакетку. За последний час ее стройная фигура снова обрела юную живость, бодрую, жизненную силу. Она стояла выпрямившись, полная неукротимой, доверчивой радости. — Мама, — сказала она весело, — не беспокойся обо мне. Мой девиз отныне: «Мэри никогда не сдается». Миссис Броуди грустно покачала головой и, мучимая каким-то смутным, невнятным предчувствием, собрала покупки. Еще меланхоличнее склонив голову набок, зловещая, как воплощенное предзнаменование горя, она медленно вышла из кухни. 6 — Несси! Мэри! — визгливо кричала миссис Броуди, в неистовом усердии суетясь вокруг мужа, которому она помогала одеваться. — Идите сюда и застегните отцу гетры! Это было в субботу утром, двадцать первого августа, — один из дней, отмеченных красным в календаре Джемса Броуди. Одетый в куртку и короткие штаны из клетчатой материи в крупную черную и белую клетку, он сидел багровый, как солнце на закате, пытаясь застегнуть гетры, которые надевал в последний раз ровно год тому назад в этот же день, причем с такими же точно затруднениями, хотя сейчас предпочитал делать вид, что не помнит этого факта. — И что за идиотская манера прятать гетры сырыми! — шипел он на жену. — Теперь они, конечно, на мне не сойдутся. Черт побери, неужели в этом доме не могут ни одну вещь сохранить в приличном виде? Вот теперь гетры ссохлись и не годятся. Что бы ни случилось в доме, все бремя вины неизменно возлагалось на слабые плечи жены. — Стоит только человеку не присмотреть самому за какой-нибудь вещью в доме, непременно ее испортит какое-нибудь безмозглое существо! Как я теперь пойду на выставку без гетр? Ты скоро предложишь мне ходить без воротничка и галстука! — Знаешь что, отец, — кротко возразила миссис Броуди, — должно, быть, в этом году ты носишь башмаки чуточку пошире. Это новая пара, которую я сама тебе заказывала, пошире других. — Вздор! — проворчал Броуди. — Ты бы еще сказала, что ноги у меня стали больше! Тут в комнату, как молодой жеребенок, вбежала Несси, а за нею медленно следовала Мэри. — Скорее, девочки! — торопила мать. — Застегните отцу гетры. Смотрите же, не возитесь долго, он и так уже опоздал. Молодые прислужницы опустились на колени и принялись проворными пальцами ловко и энергично выполнять порученное им дело, а Броуди развалился в кресле и, кипя гневом, метал сердитые взгляды на жену, с виноватым видом стоявшую перед ним. Катастрофа с гетрами была тем более неприятна для миссис Броуди, что в этот день имелись все основания рассчитывать на хорошее настроение Джемса, и мысль, что она сама испортила себе редкое счастье — день без бурь, сама вызвала извержение недействовавшего вулкана, угнетала ее больше, чем брань, которой ее в данный момент осыпал муж. То был день открытия ливенфордской выставки племенного скота, выдающегося события в сельскохозяйственных кругах, день, когда центром всеобщего внимания являлась генеалогия как скота, так и представителей человеческой породы, населявших графство. Броуди любил эти выставки, и посещение их превратилось у него в неизменный ежегодный обычай. Ему доставляло удовольствие любоваться на красивых коров с гладкой блестящей шерстью и набухшим выменем, на мускулистых клайдсдэйльских жеребцов, гордую поступь верховых лошадей на беговом круге, откормленных свиней, овец с густой курчавой шерстью, и он гордился тем, что хорошо разбирается в достоинствах всех этих животных. «Я больше всех вас понимаю в этом деле, — казалось, говорил он всем своим видом, стоя вплотную рядом с членами жюри и в одной руке держа свою знаменитую ясеневую трость, а другую засунув глубоко в карман. — И я — торговец шляпами! Смех да и только!» Здесь он был в своей стихии, на переднем плане, занимая видное место среди лучших экспертов. Постояв, он отправлялся бродить между палаток, сдвинув шляпу на затылок; отрезал своим перочинным ножом то здесь, то там ломтик сыра и с критическим видом пробовал его; пробовал и выставленные различные сорта масла, сливки, пахтанье; грубо заигрывал с самыми аппетитными и смазливыми молочницами, стоявшими подле своих экспонатов. В такие дни расцветала та часть его души, которая еще не оторвалась от деревни, от земли. От предков со стороны матери, Ламсденов, которые в течение нескольких поколений были фермерами в поместьях уинтонских баронов, он получил в наследство глубоко вкоренившуюся любовь к земле, к тому, что она рождает, к животным. Тело его тосковало по тяжелому деревенскому труду, потому что в юности он ходил за своей упряжкой по глинистым полям Уинтона и переживал восторг прикосновения к щеке ружейного приклада. От отца же своего, Джемса Броуди, угрюмого, жестокого, неукротимого человека, он, единственный сын, унаследовал гордость, вскормленную стремлением владеть землей. И только перемена обстоятельств после смерти обедневшего отца, который разбился, упав с лошади, вынудила Джемса уже в ранней молодости заняться внушавшей ему отвращение торговлей. Однако и другие, более веские причины побуждали его ходить на выставку: страстное желание встречаться, как равный с равными, с мелкими дворянами, съезжавшимися со всего графства. Он держал себя с ними без всякого раболепства, скорее даже с оттенком дерзкого высокомерия, тем не менее любезный кивок, беглое приветствие или несколько минут разговора с каким-нибудь видным представителем знати доставляли ему глубокое внутреннее удовлетворение, опьяняли суетным восторгом. — Вот и готово, папа! Я первая кончила! — закричала с торжеством Несси. Своими проворными детскими пальцами она наконец застегнула доверху одну из непокорных гетр. — Ну, Мэри, поторопись и ты! — взмолилась миссис Броуди. — Какая ты копунья! Не ждать же отцу целый день, пока ты кончишь! — Не мешай ей, — сказал Броуди ироническим тоном. — Что за беда, если я и опоздаю: вам, должно быть, хочется держать меня здесь целый день. — Она никогда ничего не делает так проворно, как Несси, — вздохнула мама. — Готово, — объявила наконец и Мэри, вставая и шевеля онемевшими пальцами. Отец осмотрел ее критическим взглядом. — Знаешь, ты обленилась, дочь моя, вот в чем вся беда. Я замечаю, что ты растолстела, как бочка! Тебе бы следовало есть поменьше да работать побольше. Он поднялся и подошел к зеркалу, в то время как миссис Броуди, а за нею и дочери вышли из комнаты. Пока он с все возраставшим самодовольством разглядывал себя в зеркале, к нему окончательно вернулось хорошее настроение. Толстые мускулистые ноги превосходно обтянуты короткими панталонами, а под мохнатыми шерстяными чулками домашней вязки красиво круглятся икры; плечи широкие и прямые, как у борца; ни одна лишняя унция жира не портит фигуры; кожа чистая, без пятнышка, как у ребенка. Он представлял собой совершенный тип провинциального дворянина, и когда это обстоятельство, уже ранее ему известное, с живой убедительностью подтвердило отражение в зеркале, он закрутил усы и погладил подбородок с чувством удовлетворенного тщеславия. В эту минуту дверь тихонько отворилась, и бабушка Броуди осторожно заглянула в комнату, желая разведать, в каком настроении сын, раньше чем заговорить с ним. — Можно мне поглядеть на тебя. Джемс, пока ты еще здесь? — спросила она заискивающе после осторожной паузы. День выставки вызывал в ее отупевшей душе чувство, близкое к радостному возбуждению, рожденное полузабытыми воспоминаниями молодости, которые беспорядочно нахлынули на нее. — Ты прямо-таки красавец! У тебя как раз такая фигура, какая должна быть у настоящего мужчины, — сказала она сыну. — Эх, жаль, что мне нельзя пойти туда с тобой! — Ты слишком стара, чтобы тебя выставлять, мать, хотя за прочность могла бы, пожалуй, получить медаль, — съязвил Броуди. Глухота помешала ей расслышать как следует, что сказал сын, и она была слишком занята своими мыслями, чтобы понять его замечание. — Да, я уже немножечко старовата, чтобы выходить, — пожаловалась она, — а бывало, я повсюду на первом месте, и среди доильщиц, и на выставке, и после выставки, когда плясали джигу, и когда баловались во время долгого пути домой по ночной прохладе. Все, все теперь вспоминается… Ее тусклые глаза заблестели. — А какие ячменные и пшеничные лепешки мы пекли!.. Хотя в ту пору я на них и внимания не обращала. Она вздохнула, сожалея о потерянных возможностях. — Эх, мать, неужели ты не можешь хоть когда-нибудь забыта об еде? Можно подумать, что ты у меня голодаешь, — пристыдил ее Броуди. — Нет, нет. Джемс! Я очень благодарна за все, что мне дают, и дают мне много. Но, может быть, сегодня ты, если увидишь хороший кусочек чеддерского сыра, не слишком дорогого… в конце дня всегда можно купить задешево… Может быть, ты захватишь его для меня? — Она умильно посмотрела на сына. Броуди громко расхохотался. — Ох, уморишь ты меня, мать! У тебя один только бог — твой желудок. Я сегодня рассчитываю повидать сэра Джона. Что же, ты хочешь, чтобы я встретил его, нагруженный мешками и пакетами? — прикрикнул он на нее и с шумом вышел из комнаты. Его мать поспешила к окну своей спальни, чтобы увидеть, как он выйдет из дому. Здесь она просиживала в этот день чуть не до вечера и, напрягая зрение, глядела на скот, который вели с выставки, и любовалась разноцветными картонными ярлыками (красные означали первую премию, синие — вторую, зеленые — третью, а желтые — только похвальный лист), с упоением наблюдала толчею и суету в толпе крестьян, пытаясь (но всегда безуспешно) найти знакомое лицо в этой валившей мимо толпе. Кроме того, ее не покидала приятная надежда, что сын, быть может, принесет ей с выставки маленький подарок, и самая невероятность этого дразнила ее воображение. Что ж, во всяком случае она его попросила, больше она ничего не может сделать, и остается только ждать. Так она благодушно размышляла, торопливо усаживаясь в кресло на своем наблюдательном посту. Внизу Броуди, уходя, обратился к Мэри: — Ты бы сходила на предприятие и напомнила этому ослу Перри, что сегодня меня не будет весь день (лавка в разговорах семьи Броуди фигурировала не иначе, как под названием «предприятие»; в слове «лавка» усматривалось нечто унизительное). — Он может забыть, что сегодня он не свободен. Этот субъект способен забыть о своей собственной голове. Беги во всю прыть, дочка, — кстати, тебе это полезно: спустишь немного жира. Маме же он бросил, уходя: — Буду дома тогда, когда приду. Таково было обычно его прощальное приветствие в тех редких случаях, когда он считал нужным с ней прощаться. Оно расценивалось как величайшая милость, и мама приняла его с подобающей признательностью. — Желаю тебе веселиться, Джемс, — ответила она робко, ободренная его хорошим настроением и торжественностью дня. Только в таких редких и исключительных случаях осмеливалась она называть мужа по имени. Лишнее доказательство того, какое незначительное место занимала она в его жизни. Она и подумать не смела, что ей также доставило бы удовольствие побывать на выставке; с нее достаточно было уж и того, что предоставлялась возможность полюбоваться статной фигурой мужа, когда он отправлялся куда-нибудь один развлекаться, и нелепая идея, что она могла бы сопровождать его, никогда не приходила ей в голову. Ей нечего надеть, она нужна дома, да и не такое у нее здоровье, чтобы выдержать пребывание в течение целого дня на свежем воздухе. Любого из этих или из десятка других доводов достаточно было, чтобы убедить эту робкую женщину в невозможности бывать где-либо вместе с мужем. «Надеюсь, погода не испортится, и он хорошо погуляет», — бормотала она про себя, возвращаясь в дом, чтобы приняться за мытье посуды после завтрака, в то время как Несси из окна гостиной махала рукой вслед удалявшейся спине отца. Когда дверь захлопнулась за хозяином дома, Мэри медленно побрела наверх, в свою комнату, села на край кровати и стала смотреть в окно. Но она не видела, как в ясном блеске утра сверкали гладкие стволы трех стройных берез, которые высились, подобно серебряным мачтам, напротив ее окна. Она не слышала, как шептались листья, на которых сменялись свет и тень, когда слабый ветерок шевелил ими. Уйдя в себя, сидела она и думала о том замечании, которое давеча бросил отец, с беспокойством и тоской переворачивая его в уме на все лады. «Мэри, ты становишься толстой, как бочка», — фыркнул он. Он просто хотел сказать, должно быть, что она физически развивается, быстро растет и полнеет, как полагается в ее возрасте. Так уверяла себя Мэри, но почему-то это замечание, как внезапный луч света, ворвалось во мрак ее неведения и вдруг вызвало в душе острую тревогу. Ее мать, как страус, нервно прятала голову при малейшем намеке на некоторые вопросы, если они всплывали на их домашнем горизонте, и не сочла возможным просветить дочь даже насчет самых элементарных физиологических явлений. На всякий простодушный вопрос дочери она отвечала в ужасе: «Тес, Мэри, замолчи сейчас же! Нехорошо говорить о таких вещах! Порядочные девушки о них не думают! Просто стыдно задавать такие вопросы!» С другими девушками Мэри так мало встречалась, что она лишена была возможности узнать что-либо хотя бы из тех осторожных хихиканий и намеков, которые иногда позволяли себе даже самые примерные и жеманные городские барышни. Отдельные обрывки разговоров, которые ей случалось иногда подслушать, отскакивали от ее непонимающих ушей или отвергались природной тонкостью чувств, и Мэри жила в наивном неведении, не веря, быть может (если она вообще об этом когда-нибудь размышляла), в басню о том, что детей приносит аист, но не имея самого элементарного представления о тайне зачатия. Даже то, что вот уже три месяца как прекратились некоторые нормальные отправления ее тела, не вызывало волнения в прозрачном озере ее девственной души, и только сегодня утром грубая фраза отца, которая где-то в тайных извилинах ее мозга вдруг приняла иной смысл, получила другое, искаженное толкование, ударила в нее с убийственной силой. Разве она изменилась? Мэри взволнованно провела руками по всему своему телу. Нет, оно все то же, ее тело, ее собственное, принадлежащее целиком ей одной. Как может оно измениться? Она вскочила в паническом испуге, заперла на ключ дверь спальни, сорвала с себя кашемировую кофточку, юбку, потом нижнюю юбку, тесный лифчик, сняла все и стояла смущенная, в целомудренной наготе, трогая себя неловкими руками. До сих пор ее тело, когда она его рассматривала, не вызывало в ней ничего, кроме мимолетного интереса. Она тупо смотрела на желтовато-белую кожу, подняла руки над головой, потянулась вся, гибкая, упругая, безупречно красивая. Небольшое зеркало, стоявшее на ее туалетном столе, не отразило в своей глубине ни единого недостатка, ни единой несовершенной черты, которые могли бы подтвердить или рассеять ее неясные опасения, и, как ни вертела она головой во все стороны, ее испуганный взгляд не сумел обнаружить никакого внешнего позорного нарушения пропорций, которое громко вопило бы об уродстве внутреннем. Она не могла решить, изменилось ли в ней что-либо. Стала ли ее грудь полнее? Или менее нежны ее розовые, как перламутр, соски? Или круче мягкий изгиб бедер? Мучительное недоумение овладело ею. Три месяца тому назад, когда она лежала в объятиях Дениса в состоянии какой-то бессознательной отрешенности от всего, она слепо подчинилась инстинкту и с закрытыми глазами отдалась мощному влечению, пронизавшему ее тело. Ни рассудок, если бы она и хотела его слушаться, ни понимание того, что с нею происходит, если бы она это понимала, — ничто не могло бы ее остановить. Потрясающие ощущения нестерпимо-сладостной боли, невыразимо упоительного блаженства захлестнули сознание, и она ничего не узнала о том, что с ней произошло. Тогда она не в состоянии была ни о чем думать, теперь же она смутно недоумевала, что за таинственный процесс вызван в ее теле силой их объятий, возможно ли, чтобы слияние их губ каким-то непонятным образом изменило ее, изменило глубоко и бесповоротно. Она чувствовала себя беспомощной, была в полной растерянности и нерешимости, сознавала, что надо что-то сделать, чтобы тотчас же рассеять эту внезапную душевную тревогу. Но что? Поспешно надевая снова одежду, брошенную на пол у ее ног, она сразу же отвергла мысль посоветоваться с матерью, отлично зная, что робкая душа мамы в ужасе отпрянет при первых ее словах об этом. Мысли ее невольно обратились к Денису, постоянному утешению, но в тот же миг, к еще большему своему ужасу, она вспомнила, что не увидит его по меньшей мере неделю, да и увидит-то, может быть, только на одну минуту. Со времени той чудесной беседы с ним у Берторелли их встречи бывали коротки (хотя всякий раз так же радостны), и по взаимному уговору они соблюдали при этом тщательную осторожность. Эти беглые встречи с Денисом составляли ее единственное счастье, но она чувствовала, что во время торопливого обмена словами любви и ободрения никогда у нее не хватит смелости хотя бы как-нибудь косвенно спросить у Дениса совета, в котором она нуждалась. При одной мысли об этом она залилась стыдливым румянцем. Одевшись и отперев дверь, она сошла вниз, где мать, окончив то, что она называла «приводить все в приличный вид», удобно расположилась в кресле с книгой, надеясь без помехи провести часок за чтением. Мэри с грустью подумала, что в этих книгах никогда не описываются положения, подобные тому, в котором очутилась она; что в этих романах с клятвами, целованием кончиков пальцев, нежными речами и благополучным концом нет никаких указаний, которые разрешили бы ее недоумение. — Я пойду в лавку, мама. Отец велел мне сходить туда до обеда, — сказала она после минутного колебания, обращаясь к согнувшейся над книгой, поглощенной чтением матери. Миссис Броуди, которая в этот момент восседала в гостиной одного суссекского поместья, окруженная избранным обществом, и вела глубокомысленную беседу с викарием местного прихода, не ответила, не слышала даже слов дочери. Когда она зачитывалась какой-нибудь книгой, она, по выражению мужа, «превращалась в одержимую». — Ты совсем очумела от этого вздора, — заворчал он на нее однажды, когда она не сразу ответила на его вопрос. — Присосалась к книге, как пьяница к бутылке! Кажется, если бы дом загорелся у тебя над головой, ты бы все также сидела и читала! Поэтому Мэри, хмуро поглядев на мать, решила, что бесполезно обращаться к ней, что в настоящий момент от нее не дождаться толкового, а тем более утешительного слова, и, незамеченная, молча вышла. Погруженная в грустные мысли, она шла медленно, с поникшей головой, но, несмотря на то, что шла так медленно, добралась до лавки раньше, чем у нее мелькнул хотя бы проблеск какого-нибудь решения мучившей ее загадки. В лавке был один только Питер Перри. Оживленный, исполненный чувства собственного достоинства, упивавшийся сознанием своей полной и единоличной ответственности, он приветствовал Мэри потоком любезных слов. Лицо его сияло от восторга, бледные щеки еще больше побледнели от радостного волнения, вызванного ее приходом. — Вот уж действительно приятный сюрприз, мисс Мэри! Не часто мы имеем счастье видеть вас в нашем предприятии! Очень, очень приятно! — твердил он, суетливо потирая свои тонкие, прозрачные, суженные к концам пальцы. Потом замолчал в полнейшей растерянности. Он был просто потрясен неожиданным стечением обстоятельств, которое привело Мэри в лавку как раз в тот день, когда отец ее отсутствовал и он, Перри, мог поговорить с нею. Но от смущения у него сразу вылетели из памяти те сверкающие остроумием беседы, которые он так часто мысленно вел в кругу царственно прекрасных молодых дам высшего общества, так сказать, репетируя в ожидании такого случая, какой представился ему сейчас. И он безмолвствовал, он, мечтавший об этой счастливой минуте, не раз говоривший себе: «Если бы мне повезло, то-то я блеснул бы перед мисс Мэри!» Он, который так красноречиво, с такой снисходительной развязностью беседовал с гладильной доской сквозь пар, наполнявший чуланчик за лавкой, теперь стоял молча, словно язык проглотил. Он, который в поэтические часы досуга, лежа в постели по воскресным утрам и устремив глаза на медную шишечку кровати, словно на диадему, чаровал герцогинь изысканностью своего разговора, был нем, как паралитик. Он ощущал какую-то расслабленность во всем теле, кожа у него зудела, из всех пор струился липкий пот; он окончательно потерял голову и, закусив удила, пробормотал привычной скороговоркой профессионала-приказчика: — Пожалуйста, присядьте, сударыня, чем могу служить? Но тотчас же ужаснулся, вся кровь бросилась ему в голову, и фигура Мэри расплылась, как в тумане, перед его глазами. Он не покраснел — этого с ним никогда не бывало, — но от смущения все закружилось у него в голове. Однако, к его недоумению и облегчению, Мэри не выказала ни изумления, ни гнева. По правде говоря, мысли ее были все еще далеко, она не вполне очнулась от мрачной задумчивости, не слушала Перри и, без всякого удивления, с одной лишь благодарностью приняв стул, который он машинально предложил ей, со вздохом усталости села. Через некоторое время она подняла глаза, словно только что увидев молодого приказчика. — Ах, мистер Перри, — воскликнула она, — я… я, должно быть, задумалась: я и не заметила, что вы тут. Перри немного огорчился. Глядя на его лицо и развинченную фигуру, никак нельзя было поверить, что он питает освященную традицией тайную страсть к дочери хозяина. Между тем дело обстояло именно так, и в самых заветных, честолюбивых и необузданных мечтах Перри даже рисовал себе, как он, молодой человек исключительных достоинств, станет компаньоном в деде после того, как с домом Броуди его свяжут узы более тесные, чем низменные узы торговли. Мэри, ничего не подозревая об этих радужных мечтах и в душе испытывая смутную жалость к робкому юноше, так явно запуганному ее отцом, ласково посмотрела на него. — У меня к вам поручение, мистер Перри, — сказала она. — Мистер Броуди сегодня не придет и просил, чтобы вы в его отсутствие присмотрели за всем. — О, Непременно, мисс Броуди! Я так и полагал, что ваш отец сегодня пойдет на выставку. Я уже сделал все нужные приготовления для того, чтобы пробыть здесь весь день. Здесь и позавтракаю. Я ведь отлично знаю, как мой шеф любит такие зрелища. Если бы Броуди услыхал, в каком тоне о нем говорят, он бы уничтожил своего приказчика единым взглядом. Но Перри уже оправился от смущения, готовился показать себя во всем блеске и мысленно похвалил себя за последнюю цветистую фразу. — Но и в отсутствие шефа работа будет идти своим чередом, мисс Броуди, и, я надеюсь, идти хорошо, — добавил он звучно. — Смею вас уверить, я сделаю для этого все, все, что в моих силах. — Тон его был так серьезен, влажные глаза сияли так красноречиво, что при всей своей апатии Мэри неожиданно стала благодарить его, сама не зная за что. Как раз в эту минуту вошел покупатель, корабельный плотник, которому нужна была новая шапка, но Мэри, которой представился удобный случай уйти, продолжала сидеть, прикованная усталостью к удобному стулу и словно расслабленная душевным оцепенением. Ей не хотелось идти домой, и Перри, пользуясь счастливой возможностью развернуть свои таланты перед ее глазами (хотя и следившими за ним довольно равнодушно), торжественно обслуживал покупателя, проделывая чудеса ловкости и проворства с картонками и лесенкой и даже с бумагой и бечевкой. Проводив покупателя, он воротился за прилавок и, наклонившись вперед, сказал самодовольным и конфиденциальным тоном: — Замечательное предприятие у вашего отца, мисс Броуди, настоящая монополия. — Перри остался весьма доволен и этой своей фразой. Хотя термин был им позаимствован из книги по экономическим вопросам, которую он одолевал по ночам, он произнес его таким тоном, как будто это было его собственное умозаключение, глубокое и оригинальное. — Правда, если мне позволено высказать мое мнение, можно было бы еще улучшить торговлю, введя какие-нибудь новшества, даже и помещение расширить не мешало бы, — заключил он внушительно. Мэри не отвечала, и его угнетала мысль, что он не сумел заинтересовать ее. Беседа выходила несколько односторонняя. — Надеюсь, вы здоровы? — осведомился он после продолжительной паузы. — Вполне, — отозвалась она машинально. — А мне показалось, что вы, осмелюсь сказать, лицом как будто похудели. Мэри посмотрела на него. — Похудела, вы находите? — Несомненно. Он ухватился за повод взглянуть в ее безучастное хмурое лицо. Он смотрел на это лицо с выражением почтительной заботливости, потом, наклонясь к прилавку и оперев подбородок на скрещенные пальцы, изобразил усиленное восхищение. — Осмелюсь сказать, — продолжал он отважно, — вы хотя и прекрасны, как прежде, но кажетесь немного нездоровой. Боюсь, что вас измучила жара. Не угодно ли стакан воды? Раньше чем Мэри успела отказаться, он вскочил с стремительной услужливостью, вылетел, как пуля, за дверь, тотчас же вернулся со стаканом, налитым до краев сверкающей влагой, и сунул холодный запотевший стакан в вялую руку Мэри. — Выпейте, мисс Мэри, — упрашивал он, — это вас освежит. Когда она, чтобы не обидеть его, сделала несколько глотков, внезапная мысль наполнила его тревогой. — Надеюсь, вы не болели? Какая вы бледная! Вы не обращались к доктору? — спрашивал он с усиленной заботливостью. При этих словах Мэри так и застыла на месте, не донеся стакана до губ. Словно молния сверкнула перед ней, указав ей дорогу. Она поглядела на Перри с пристальным вниманием, затем устремила глаза через открытую дверь вдаль, и в душе ее созрело внезапное решение, отчего линия рта сразу стала твердой и прямой. С минуту она сидела неподвижно, затем, как под влиянием резкого толчка, встала, пробормотала: «Мне пора идти, мистер Перри. Благодарю за вашу любезность». И, раньше чем он успел опомниться, спокойно вышла из лавки, оставив Перри тупо глазеющим на стакан, на пустой стул, в пустое пространство. «Что за странная девушка! — думал он. — Вдруг встала и ушла, хотя я был так любезен с ней! Впрочем, женщины — странные создания!.. И в конце концов я успел показать себя в самом лучшем свете». И, успокоившись, мистер Перри принялся насвистывать. Выйдя на улицу, Мэри повернула не направо, к дому, а налево, по дороге, которая вела на дальнюю окраину города, в Ноксхилл. Случайное замечание Питера Перри подсказало ей выход, которого она до сих пор слепо искала, и оно-то побудило ее теперь идти в Ноксхилл. Она решила обратиться к какому-нибудь доктору. Доктора все знают, им можно довериться, они добры: они исцеляют, дают советы, успокаивают, они хранят доверенную им тайну. Она первым делом подумала об единственном знакомом враче, докторе Лори, который официально считался их домашним врачом, хотя бывал в их доме раз в десять лет. Ей живо вспомнилось, как он в свой последний визит положил ей руку на голову и сказал с показным добродушием: «Даю пенни за один локон, мисс! Идет? У вас их и так достаточно!» — Ей тогда было десять лет, и пенни она получила, несмотря на то, что доктор не срезал у нее локона. С тех пор он ни разу не был у них в доме, но Мэри часто встречала его на улице, в его двуколке, в которой он целый день разъезжал по больным. В ее глазах он остался таким, каким запечатлелся в детской памяти, — ученым, великим человеком, занимавшим особое место среди других. Лори жил в Ноксхилле на склоне холма, в большом особняке, старом, обросшем мхом, но производившем еще внушительное впечатление. Решительно направляясь к этому дому, Мэри вспомнила, что прием у доктора начинается с двенадцати часов. До Ноксхилла было далеко, и Мэри, шедшей вначале с лихорадочной торопливостью, скоро пришлось замедлить шаг. А ведь несколько месяцев тому назад она могла бы пробежать все это расстояние, ничуть не запыхавшись! Быстро утомившись, она почувствовала, что и решимость ее слабеет, и стала раздумывать, что она скажет доктору. Мысль обратиться к нему за советом показалась ей сперва такой удачной, что она не подумала о том, как трудно ей будет осуществить ее. Но сейчас эти трудности представлялись ей настойчиво, с мучительной ясностью и с каждым шагом казались все более непреодолимыми. Начать ли ей с разговора о своем здоровье? Доктор, конечно, первым делом удивится, что она пришла одна, без матери. Это была неслыханная вещь, и Мэри подумала, что он, может быть, даже откажется ее принять одну; если же он и согласится ее принять и она по неопытности приведет недостаточно вескую причину своего прихода, то он, конечно, несколькими пытливыми вопросами разобьет непрочную ткань лжи, сплетенную ею, и пристыдит ее. Она уныло подумала, что единственный выход — сказать доктору всю правду, довериться ему. Но что, если он расскажет родителям? Оправдывает ли цель ее визита к нему такой ужасный риск? Мысли ее путались в лабиринте нерассуждающей тревоги, когда она начала взбираться по Ноксхиллскому холму. Наконец она дошла до ворот дома Лори, на которых, подобно оку оракула, притягивающему всех больных и страждущих, сверкала большая медная доска, некогда, в первые тревожные дни своего существования, искалеченная камнями озорных уличных мальчишек, а ныне отполированная и начищенная до такого блеска, что на ней ничего нельзя было разобрать. Пока Мэри стояла у ворот, пытаясь подавить дурные предчувствия и собирая все свое мужество, она увидела приближавшегося пожилого мужчину, в котором узнала знакомого. Сообразив с внезапным испугом, что рискованно войти к доктору, пока этот человек не скроется из виду, она повернулась спиной к нему и медленно прошла мимо дома. Уголком глаза рассматривала она этот большой, массивный дом с строгим портиком в стиле георгиевской эпохи, с окнами, таинственно завешенными портьерами шафранного цвета; беспокойство ее росло, дом, маячивший перед глазами, казалось, нависал над ней все большей громадой, сомнения нахлынули с новой, еще большей силой. Она подумала, что неразумно идти к врачу, который так хорошо ее знает. Денису может не понравиться, что она сделала такой шаг, не посоветовавшись сначала с ним. Может быть, лучше выбрать более удобное время для посещения доктора. Она ведь не больна, она здорова, как всегда, у нее все нормально, она просто жертва собственного воображения, и то, что она делает, ненужно и опасно. Теперь на улице не было ни души, и надо было либо войти сразу в дом, либо не входить вовсе. Говоря себе, что она сначала войдет, а потом подумает обо всех своих затруднениях, она уже положила было руку на щеколду калитки, но вдруг вспомнила, что у нее нет с собой денег, чтобы уплатить доктору, а уплатить следовало, хотя бы он этого и не потребовал, теперь же, чтобы избежать осложнений, могущих повести к раскрытию ее тайны. Она отдернула руку и снова начала в нерешительности ходить по тротуару, как вдруг увидела горничную, выглядывавшую из-за портьеры одного из окон. Горничная ее не замечала, но взволнованной Мэри почудилось, что та подозрительно ее рассматривает, и это мнимое наблюдение за ней отняло у нее последнюю каплю решимости. Она почувствовала, что больше не в состоянии выносить мучительные колебания, и с виноватым видом торопливо пошла прочь от дома, словно уличенная в каком-нибудь ужасном проступке. Она снова проделала тот же утомительный путь, которым пришла, я все время ее угнетало, почти мучило то; что она не выполнила своего намерения. Она называла себя мысленно взбалмошной дурой и трусихой; лицо ее горело от стыда и смущения; она испытывала потребность во что бы то ни стало скрыться от людских взоров. Чтобы не встретить никого из знакомых и воротиться домой как можно скорее, она пошла не по Хай-стрит, а по узкой запущенной улице, официально носившей название Колледж-стрит, но именуемой всеми просто «Канавой». Она ответвлялась от большой проезжей дороги в том месте, где та делала изгиб в сторону, и проходила под железной дорогой прямо к городскому парку. С поникшей головой Мэри нырнула в мрак Канавы, словно желая в нем укрыться, и торопливо зашагала по этой неприятной и пользующейся дурной славой улице, с неровной мостовой, с канавами, где валялись битые бутылки, пустые жестянки из-под консервов и всякие отвратительные отбросы нищего квартала. Только стремление избежать встреч со знакомыми, могло привести Мэри на эту улицу, куда, в силу молчаливого запрета, никогда не ступала ее нога. И даже сейчас, во время этого поспешного бегства, жуткая нищета улицы, казалось, успела коснуться ее своей грязной рукой. Женщины глазели на нее из открытых дворов, где они праздно болтали, собираясь кучками, неряшливые, с обнаженными до плеч руками. Какая-то дворняжка бросилась ей вслед с лаем, хватая ее за пятки; грязный уродливый калека, разлегшийся на мостовой, громко просил милостыню, и его хнычущий, назойливый голос оскорбительно преследовал ее. Мэри пошла еще быстрее, спасаясь от гнетущих картин вокруг, и уже прошла почти всю улицу, когда заметила впереди толпу, быстро двигавшуюся ей навстречу. На один трагический миг она застыла на месте, вообразив, что на нее хотят напасть. Но тотчас же до ее ушей долетели звуки оркестра, и она увидела, что эта толпа, сопровождаемая свитой оборванных детей и паршивых собак и двигавшаяся на нее, подобно полку, идущему в бой, была просто местным отрядом Армии спасения, недавно организованным в Ливенфорде. Ее верные сторонники в наплыве юношеского энтузиазма воспользовались праздничным днем, чтобы уже с раннего утра устроить шествие по самым подозрительным кварталам города для пресечения всякой распущенности и порока, которым люди могут дать волю по случаю открытия выставки. Они подходили все ближе. Вились на ветру знамена, лаяли собаки, гремели литавры, оркестр ревел гимн «Сойдем со стези порока», а солдаты Армии спасения (обоего пола) с дружным рвением сливали свои голоса в громкий хор. Они подошли совсем близко, и Мэри прижалась к стене, готовая пожелать, чтобы мостовая разверзлась под ее ногами и поглотила ее. Когда толпа хлынула мимо, она вся съежилась, ощущая, как волны чужих тел грубо бьются о ее собственное. Внезапно одна из женщин-солдат этой армии, полная благочестивого пыла и радости, которую Доставляла ей новая форма, увидела испуганную Мэри, на минуту перестала петь пронзительным сопрано и, приблизив свое лицо к лицу Мэри, сказала проникновенным шепотом: — Сестра, ты грешница? Тогда иди к нам и спасешься. Приди и омойся в крови Агнца! И сразу же, перейдя от шепота к громкому пению, она подхватила припев гимна «Кто гибнет сегодня» и, победно шествуя по мостовой, скрылась из виду. Чувство невыразимого унижения охватило Мэри, все еще прижимавшуюся к стене. Ее впечатлительной натуре эта новая неприятность представлялась последним знамением божьего гнева. За последние часы внезапный, неожиданный переход ее мыслей в темное и новое для них русло изменил и весь строй ее внутренней жизни. Она не могла бы назвать чувство, которое ею владело, она не могла бы выразить в словах и даже понять тот ужас, который наполнял ее сердце, но когда она, спотыкаясь, брела домой, то в тоске самобичевания твердила себе, что недостойна жить. 7 В понедельник после выставки в доме Броуди царило сильное волнение. В это утро стук почтальона прозвучал громче обычного, а мина его была преисполнена важности, когда он вручил миссис Броуди письмо, пестревшее рядом иностранных марок, тонкий, продолговатый конверт, таинственно хрустевший в ее дрожащих от волнения пальцах. Мама с бьющимся сердцем смотрела на это письмо, которое ожидала столько дней. Ей не пришлось гадать, от кого оно, так как она тотчас узнала один из тех тонких «заграничных» конвертов, которые она сама заботливо выбрала и уложила среди вещей Мэта. В это утро она была одна дома и в приливе благодарности и нетерпения прижала конверт к губам, потом крепко к груди, подержала его так некоторое время, словно давая сердцу впитать в себя содержание письма, и, снова отняв конверт, вертела его в красных, шершавых от работы руках. Хотя она знала, что письмо предназначалось исключительно для нее, но оно было адресовано «мистеру и миссис Броуди», и она не смела его распечатать, она не смела побежать наверх и радостно крикнуть мужу: «Письмо от Мэта!» Она взяла это первое драгоценное послание из-за границы и осторожно положила его на тарелку мужа. Она ожидала. Ожидала покорно, но с жадным, мучительным нетерпением, время от времени заходя из посудной на кухню, чтобы убедиться, что письмо тут, что это замечательное послание, которое чудесным образом прошло три тысячи миль по чужим морям и экзотическим странам, раньше чем благополучно дошло до нее, теперь не исчезло вдруг в пустом пространстве. Наконец через некоторое время, показавшееся ей вечностью, Броуди сошел вниз, все еще (как она с благодарностью заметила про себя) сохраняя хорошее настроение, след весело проведенного накануне дня. Миссис Броуди немедленно принесла кашу и, осторожно доставив ее перед ним, в ожидании остановилась поодаль. Броуди взял с тарелки письмо, молча взвесил его на широкой ладони, безучастно осмотрел, снова демонстративно взвесил на руке, затем положил перед собой, не распечатав, и принялся за еду. Он ел одну ложку за другой, согнувшись над тарелкой, поставив локти обеих рук на стол, и не отрывал глаз от конверта, умышленно делая вид, что не замечает жены. Покоряясь этому утонченному издевательству, миссис Броуди все стояла в глубине кухни, крепко сжимая руки, напрягшись вся в лихорадочном ожидании, пока, наконец, не выдержала: — Распечатай же, отец, — шепнула она. Он изобразил преувеличенно сильный испуг. — Клянусь богом, жена, ты меня до смерти испугала! И чего это ты тут торчишь у меня над душой? Ага, понимаю, понимаю! Тебя притягивает этот клочок бумаги. Он указал ложкой на письмо и небрежно откинулся на спинку стула, наблюдая за женой. Он был в самом благодушном настроении и решил позабавиться. — Точь-в-точь оса над банкой варенья! — протянул он насмешливо. — С такой же тошнотворной жадностью ты смотришь на это письмо. А оно довольно-таки тонкое, как я погляжу. Чепуха одна, а не письмо. — Это бумага такая тонкая, я нарочно такую купила для него, чтобы меньше стоила пересылка, — уверяла мама. — Можно вложить целую дюжину таких листков в один конверт. — Тут нет дюжины. Два, самое большее — три листика. Надеюсь, это не значит, что письмо содержит дурные вести, — сказал он с притворным сокрушением, злорадно покосившись на жену. — Ох, открой ты, ради бога, и успокой мое сердце, отец! — умоляла она. — Ты же видишь, что я умираю от нетерпения. Он предостерегающе поднял голову. — Успеется, успеется, — процедил он. — Ждала десять недель, так не лопнешь, если подождешь еще десять минут. Ступай, принеси мне следующее блюдо. Мучимая неизвестностью, мама вынуждена была со вздохом оторваться от созерцания письма и пойти в посудную, где она, выкладывая на тарелку яичницу с ветчиной, все время дрожала от страха, что муж в ее отсутствие прочтет послание Мэта и уничтожит его. — Ого, какая прыть! — закричал Броуди, когда она торопливо воротилась в кухню. — Я не видал, чтобы ты так быстро бегала, с того дня, когда ты наелась незрелого крыжовника. Теперь я знаю, как заставить тебя двигаться проворнее. Ты, кажется, запляшешь через минуту! Она ничего не отвечала. Он довел ее своим издевательством до немого отчаяния. Окончив завтрак, он снова взял со стола письмо. — Ну, поглядим, пожалуй, что там внутри, — протянул он небрежно, как можно медленнее вскрывая конверт и вынимая оттуда листики, исписанные размашистым почерком. Пока он (нестерпимо долго) читал про себя письмо, мама хранила молчание, но глаза ее, полные беспокойства, не отрывались от его лица, пытаясь в выражении этого лица уловить хоть что-нибудь, что подтвердило бы ее надежды и рассеяло опасения. Наконец Джемс бросил письмо на стол и объявил: — Ничего интересного. Сплошная чепуха! В тот же миг миссис Броуди набросилась на листки и, стремительно схватив их, поднесла к близоруким глазам и принялась жадно читать. Она тотчас по надписи сверху увидела, что письмо писано на пароходе и отправлено почти сразу по его прибытии на место. «Дорогие родители, — читала она, — берусь за перо, чтобы написать вам после страшнейшего и бесконечного приступа mal de mer, или, проще говоря, морской болезни. Это ужасная неприятность произошла со мной в первый раз в Ирландском море, а в Бискайском заливе мне было так худо, что я призывал смерть и готов был молить, чтобы меня бросили на съедение рыбам, если бы не мысль о вас. Каюта у меня оказалась душная и неудобная, а сосед — грубый малый с сильной склонностью к вину, так что я сперва попробовал сидеть на палубе, но волны были такие гигантские, а матросы такие безжалостные, что пришлось снова сойти вниз в мое жаркое и неприятное убежище. В этом проклятом месте я лежал на койке, и меня швыряло самым ужасным образом, то вверх к потолку, то опять вниз. Когда я падал снова на койку, мне казалось, что желудок мой остался наверху; я ощущал внутри такую пустоту и слабость, словно лишился всех внутренностей. К тому же я ничего не мог есть, и меня все время тошнило — днем и ночью. Мой сосед, занимавший нижнюю койку, ужасно ругался в первую ночь, когда я заболел, и заставил меня встать в одной ночной сорочке в холодной, ходившей ходуном каюте и перемениться с ним местами. Единственное, что поддержало меня и не дало моей бедной душе расстаться с телом, было укрепляющее питье, которое один из лакеев любезно принес мне. Он назвал его „стинго“[3] и, должен сознаться, оно мне понравилось, оно оказалось верным средством, которое сохранило мне жизнь. Но в общем все было ужасно, можете мне поверить. Однако буду продолжать рассказ. К тому времени как мы прошли Гибралтар (которым представляет собой просто голый однобокий утес, гораздо выше, чем ливенфордский, но зато не такой красивый) и зашли уже далеко в Средиземное море, я опять встал на ноги и избавился от морской болезни. Море там такое голубое, какого я в жизни не видал, — передайте Несси, что оно даже голубее, чем ее глаза, — и я мог любоваться им и чудными красками закатов, так как на мое счастье совсем не было качки! Правда, мне все еще кусок не шел в горло, но в Порт-Саиде мы сделали запасы фруктов, и я получил возможность есть свежие финики и замечательные апельсины: они очень сладкие, и кожура снимается так же легко, как у мандаринов, но они гораздо больше. Ел я и плод, который называется «папайя», сочный, как дыня, но с зеленой кожурой и красноватой мякотью. У него очень освежающий вкус. Я полагаю, что эти фрукты мне помогли, даже уверен, что они мне были очень полезны. Я не сходил на берег, так как меня предупредили, что Порт-Саид — место очень развратное и, кроме того, опасное для европейцев, если при них нет оружия. Один господин на нашем пароходе рассказал мне длинную историю о своих приключениях в языческом храме и других местах Порт-Саида, но я не буду вам повторять его рассказ, потому что он неприличен, и, кроме того, я не уверен, что это правда. Но, по-видимому, здесь происходят поразительные вещи. Кстати, передайте Агнес, что я ей верен. Да, забыл сказать, что в Порт-Саиде к пароходу подъезжают туземцы на лодках и продают очень хороший рахат-лукум; это — превкусное лакомство, несмотря на его странное название. Мы очень медленно проходили Суэцкий канал; это — узкая канава, с обеих сторон которой на много миль тянется песчаная пустыня, а вдали видны пурпуровые горы. Канал этот ничего особенного собой не представляет и пересекает водные пространства, которые называются «Горькие озера», они очень скучные на вид, но говорят, что они имеют важное значение. Иногда мы видели на берегу мужчин в белых плащах, верхом не на верблюдах, как вы там, может быть, воображаете, а на быстрых лошадях, на которых они галопом скакали прочь, как только замечали пароход. Да, должен вам сказать, что в первый раз в жизни я видел, как растут пальмы, — совсем такие, как та, что стоит у нас в церковном зале, но гораздо выше и толще. В Красном море было очень жарко, а после того, как мы благополучно миновали Аден и какие-то любопытные острова, которые называются «Двенадцать апостолов», как раз тогда, когда я рассчитывал повеселиться в обществе дам на палубе, принять участие в играх, беседах и занятиях музыкой, вдруг снова наступила ужаснейшая жара. Мама, тиковые костюмы, что ты мне купила, никуда не годятся, они слишком плотные и тяжелые. Правильнее было бы заказать в Индии туземному портному. Говорят, туземцы шьют их очень хорошо и из подходящего материала — индийского шелка, а не тика. Кстати, раз уж об этом зашла речь, передайте, пожалуйста, Мэри, что стеклянная часть фляжки, которую она мне подарила, разбилась во время первого же шторма, а показания компаса Несси расходятся с показаниями судового компаса. Я порядком страдал от жары, и хотя стал лучше есть (очень полюбил сою), но потерял в весе. То, что я очень похудел, меня смущало и так же, как и недостаток энергии, мешало принять участие в общих развлечениях, так что я сидел один, думая о моей лежавшей без употребления мандолине и с огорчением глядя на дам, а также на акул, которые целыми стаями плыли за пароходом. После жары начались дожди, — это здесь называется муссон, «чота (малый) муссон», но с меня было достаточно и этого «малого» муссона, — он напоминает наши вечные промозглые шотландские туманы. Мы шли в тумане, пока не добрались до Цейлона и бросили якорь в Коломбо. Это замечательный порт! На много миль вокруг вода неподвижна. Очень успокаивающее зрелище! Зато очень большая качка была в Индийском океане. Некоторые пассажиры отправились на берег покупать драгоценные камни — лунные камни, опалы, бирюзу, — а я не поехал, потому что слыхал, что цены просто грабительские и что лунные камни имеют здесь много изъянов, то есть трещинок. Зато мой приятель — лакей принес мне прекрасный местный ананас. Несмотря на то, что он был очень крупный, я, к своему удивлению, убедился, что могу съесть его весь. Удивительно вкусно! На следующий день меня немного слабило, и я думал, что у меня дизентерия и малярия. А нездоров я был, должно быть, из-за ананаса. Но самое неприятное было еще впереди. В Индийском океане мы перенесли тайфун, наихудший вид страшного шторма, какой вы только можете себе вообразить. Началось все с того, что небо стало пурпурового цвета, потом темно-желтое, как медь. Я сначала было залюбовался им, но вдруг всем пассажирам приказано было сойти вниз, и я счел это дурным знаком, потому что ветер так сразу и обрушился на судно, как удар. Одному человеку, стоявшему у своей каюты, прищемило руку внезапно захлопнувшейся дверью и начисто оторвало большой палец. А один из матросов сломал ногу. Ужас что было! Меня не укачало, но должен признаться, что я чуть не испугался. Море вздымалось не так, как волны в Бискайском заливе, а очень высоко, целыми водяными горами. Мне скоро пришлось перестать смотреть в иллюминатор. Судно так кряхтело, а мачты скрипели, что я думал — оно непременно разлетится в щепки. Качало ужасно; и два раза судно ложилось набок и лежало так долго, что я уже не надеялся остаться в живых. Но провидение сжалилось над нами, и мы в конце концов достигли дельты Ганга; там большие песчаные отмели и очень грязная вода. Нам дали лоцмана, чтобы провести судно вверх от устья Хугли, и мы плыли по этой реке так медленно, что это заняло несколько дней. На берегах Ганга мы видели много полей, орошаемых каналами. Я видел кокосовые пальмы и бананы, которые растут на деревьях. Туземцы здесь, конечно, чернокожие, и, по-видимому, у них принято работать голыми, в одних только повязках вокруг бедер, да у некоторых на голове чалма. Они работают на своих полях, сидя на корточках, а некоторые ловят рыбу сетями в желтой воде реки, и, говорят, рыба здесь хорошая. Белые носят шлемы от солнца. Твой подарок, папа, очень кстати. Теперь мне пора кончить. Я это письмо писал урывками, а сейчас мы вошли в гавань. Сильное впечатление производят этот большой порт и доки. А небо все утыкано минаретами и верхушками домов. Я ежедневно читаю отрывок из библии. Чувствую себя недурно. Думаю, что здесь мне будет хорошо. Целую всех и остаюсь ваш почтительный сын Мэт». Мама восторженно всхлипнула, отирая слезы, казалось, лившиеся прямо из переполненного до краев сердца. Все ее хрупкое существо захлестнула волна радости и благодарности. Все в ней пело: «Что за письмо! Что за сын!» Новость казалась ей слишком потрясающей, чтобы хранить ее про себя, и ее охватило бурное желание помчаться на улицу, обежать весь город, размахивая этим письмом, выкрикивая для общего сведения славную хронику этого великого путешествия. Броуди читал ее мысли своим пытливым и насмешливым взглядом. — Найми глашатая и пошли его объявить новость по всему городу, — бросил он колко. — Выболтай все каждому! Эх, ты! Подождала бы, пока получишь не первое, а двадцать первое письмо! Он пока еще ничего не сделал, только ел фрукты да слюни распускал. Грудь миссис Броуди заходила от негодования. — Бедный мальчик столько выстрадал! — воскликнула она с дрожью в голосе. — Такая болезнь! Нечего корить его за фрукты, он их всегда любил. Только обида, нанесенная сыну, могла заставить ее возразить мужу. Броуди иронически посмотрел на нее: — А ты, оказывается, надавала ему с собой всякой ерунды! Мой шлем — единственная полезная вещь, которую Мэт получил! — прибавил он, вставая из-за стола. — Я сегодня же поговорю с этим приказчиком у Линни! — воскликнула мама прерывающимся голосом. — Он меня уверил, что там все носят тик. Так обмануть! Мой сын из-за него мог умереть от солнечного удара! — Ты всегда и во всем непременно напутаешь, старуха, — благодушно кольнул ее муж напоследок. Но теперь его стрелы не ранили; они и не попали в нее, потому что она находилась сейчас в той далекой стране, где высокие пальмы кивали величавыми вершинами в опаловом небе и мягкий звон вылетал из храмов в благоуханный мрак улиц. Наконец она очнулась от своих грез. — Мэри! — крикнула она в комнату рядом. — Возьми письмо Мэта! Прочти и, когда кончишь, снеси его бабушке. — И рассеянно добавила: — Потом отдашь его обратно мне. Она тотчас же вернулась к своим приятным размышлениям, решив, что днем отошлет драгоценное послание Агнес Мойр. Мэри отнесет его вместе с банкой домашнего варенья и пирогом. Может быть, и Агнес получила письмо? Нет, вряд ли, — подумала самодовольно миссис Броуди. Во всяком случае, Агнес будет страшно рада получить сведения о героическом путешествии Мэта и счастливую весть о прибытии его на место. Мама прекрасно понимала, что приличие требует сразу же послать Агнес письмо Мэта, а дары — пирог и варенье — еще подсластят этот лакомый кусочек. Агнес — славная, достойная девушка, она ей всегда нравилась. Когда Мэри воротилась, мать спросила: — Ну, что же бабушка сказала о его письме? — Да что-то вроде того, что ей бы очень хотелось попробовать такой ананас, — равнодушно уронила Мэри. Мама бережно отобрала у дочери священное письмо. — Скажите, пожалуйста! — возмутилась она. — И это в то время, когда бедный мальчик чуть не утонул и мог быть съеден акулами! И ты тоже могла бы проявить немного больше интереса к судьбе брата, когда он в такой опасности! Все утро бродишь, как неживая… Да ты слышишь ли и сейчас, что я тебе говорю? Я хочу, чтобы ты сегодня днем сбегала к Агнес и отнесла ей это письмо. И еще я дам тебе сверток для нее. — Хорошо, — сказала Мэри. — А к какому времени мне вернуться? — Можешь побыть у Агнес и поболтать с ней, если хочешь. Если она тебя пригласит выпить чаю, я разрешаю тебе остаться. Общество такой хорошей христианки тебе вреда не принесет. Мэри не сказала ничего, но в ее безучастном лице и движениях появилась некоторая живость. Безумно смелый план, неопределенно возникший в ее голове предыдущей бессонной ночью, при этом неожиданно представившемся ей удобном случае начал принимать конкретную форму. Она задумала ехать в Дэррок. Это было трудное и рискованное предприятие, грозившее серьезными последствиями — открытием ее тайны и страшной катастрофой. Но если уж решиться на такой неслыханный поступок, то вовремя подоспевшее поручение матери было ей, несомненно, на руку. Мэри знала, что в два часа из Ливенфорда отправляется в Дэррок поезд, который проходит расстояние между этими двумя городами — четыре мили — в пятнадцать минут и идет обратно из Дэррока в Ливенфорд в четыре часа дня. Если она рискнет отправиться в эту экспедицию, то в Дэрроке у нее будет в распоряжении полтора часа, чтобы сделать то, что она задумала, а этого, по ее мнению, было достаточно. Ее заботил только вопрос, успеет ли она до двух часов выполнить поручение матери, а главное — удастся ли ей вовремя избавиться от тягостного и навязчивого гостеприимства Агнес и поспеть на поезд. Помня, что ей надо уйти пораньше, чтоб выиграть время, Мэри все утро работала так усердно, что покончила со своими хозяйственными обязанностями еще до часу и, наскоро поев, побежала наверх одеваться. Но когда она поднялась по лестнице к себе в комнату, странное ощущение овладело ею: ей вдруг показалось, что тело ее стало необычайно легким, легким, как воздух, голова закружилась; пол спальни тихонько качался вверх и вниз перед ее помутившимися от испуга глазами, медленно и непрерывно, как маятник, стены тоже шатались, падали на нее, как стены рассыпающегося карточного домика; перед глазами плясали огненные параболы, мгновенно сменяясь мраком. Ноги под ней подломились, и она без единого звука упала в обмороке на пол. Долго лежала она так ничком, без сознания. Потом, постепенно, это положение тела вызвало снова слабое кровообращение; под мертвенно-бледной кожей, казалось, заструились едва-едва ощутимые потоки крови, и Мэри со вздохом открыла глаза. Взгляд ее прежде всего упал на стрелки часов, показывавшие половину второго. Встревоженная, она поднялась на локте, и после нескольких тщетных попыток ей в конце концов все же удалось встать. Она ощущала слабость, с трудом держалась на ногах, но голова была ясна, и вялыми, неловкими руками, которые совсем ее не слушались, она через силу торопливо оделась. Потом поспешно спустилась вниз. У матери уже было наготове и письмо, и сверток, и куча поручений, приветствий и инструкций для передачи Агнес. Она настолько была поглощена собственной великодушной щедростью, что не заметила состояния дочери. — И не забудь ей сказать, что это варенье свежей варки, — крикнула она вдогонку Мэри, вышедшей уже за ворота, — и что в пироге два яйца! А письма не оставляй. Скажи, что я велела принести его обратно! — добавила она в заключение. У Мэри оставалось двадцать минут на то, чтобы дойти до станции, — этого времени было едва-едва достаточно. Тяжелый сверток, в котором было два фунта варенья, оттягивал ей плечо. Представление о жирном пироге вызывало тошноту, а сладкое варенье навязчиво липло к ее воображению. У нее не оставалось времени отнести сверток Агнес, а таскать его весь день с собой было явно невозможно. Она уже решилась сегодня на один отчаянный поступок, и теперь что-то толкало ее на дальнейшие безрассудства. Какой-то голос нашептывал ей, что можно избавиться от щедрого дара матери, уронив его потихоньку в канаву или швырнув в какой-нибудь сад по дороге. Тяжелый сверток мучил ее, а отвращение, вызываемое мыслью о его содержимом, вдруг придало ей смелости. На тротуаре стоял мальчуган, босой, грязный и оборванный, с безутешным видом рисовавший что-то мелом на кирпичной стене. Проходя мимо, Мэри, повинуясь внезапному побуждению, бросила узел в руки остолбеневшему от изумления мальчишке. Она чувствовала, что губы ее шевелятся, услышала свой голос, произнесший: — На, возьми! Живее! Тут съестное! Мальчуган вскинул на нее удивленные, недоверчивые глаза, лучше всяких слов говорившие, что ему глубоко подозрительны чужие люди, которые под видом филантропии хотят всучить ему какие-то тяжелые пакеты. Одним глазом все так же недоверчиво косясь на Мэри, он надорвал бумагу сверху, чтобы удостовериться, что его не обманывают, и когда его пораженному взору предстало богатейшее содержимое свертка, он зажал его под мышкой и, развив бешеную скорость из боязни, что странная леди опомнится от своего безумия, бросился бежать и исчез вдали, как дым. Мэри вдруг смутило собственное безрассудство. Ее пронизал внезапный страх, что ей не скрыть от матери своей непростительной выходки, а когда все откроется, как же она объяснит то, что бросила на ветер плоды честного труда матери? Напрасно она утешала себя, что доставит Агнес письмо, когда вернется после четырех: на лице ее читалось смятение все время, пока она поспешно шла на станцию. В поезде она, сделав над собой громадное усилие, сосредоточила утомленное внимание на плане, который ей предстояло осуществить, мысленно намечая все, что необходимо сделать. Она твердо решила не проявлять больше такой слабости и нерешительности, как накануне. Дэррок был ей достаточно знаком, она несколько раз бывала там до того, как это место приобрело в ее глазах волшебный, романтический ореол, потому что там жил Денис. Теперь этот скучный городок, где сосредоточены были главным образом заводы химических и красящих веществ, загрязнившие своими отбросами чистые воды Ливена, магически преобразился в воображении Мэри. Плохо мощенные узкие улицы казались шире оттого, что по ним ходил Денис, а закоптелые здания — красивыми оттого, что где-то здесь, среди них, протекала его жизнь. Когда поезд стал медленно приближаться к этому волшебному городу, Мэри, несмотря на гнетущую тревогу, почувствовала, что задыхается от радостного нетерпения. Она ехала не за тем, чтобы увидеть Дениса, но она не могла подавить невольного трепета при мысли, что будет близко от него, в его родном городе. Когда поезд, выпуская клубы пара, подкатил к дэррокскому вокзалу, она быстро вышла из вагона, сдала свой билет и первая из горсточки приехавших пассажиров ушла с перрона. Не останавливаясь, так быстро, как только позволяли ей силы, прошла она главную улицу, круто сворачивавшую налево, и очутилась в более тихом, жилом квартале. Никто из людей, которые попадались ей навстречу, не знал ее; ее внешний вид не привлекал ничьего внимания, не возбуждал любопытства. Дэррок, хотя здесь и отсутствовала атмосфера центральных городов графства, занимал не меньшую территорию, чем Ливенфорд, был единственным, кроме Ливенфорда, большим городом на двенадцать миль в окружности, и Мэри нетрудно было проскользнуть незамеченной по оживленным улицам, затеряться среди наводнявшей их толпы. Потому-то она и выбрала Дэррок для осуществления своего плана. Пройдя наполовину и вторую улицу, она, к своему облегчению, убедилась, что память ей не изменила, и, очутившись перед полукругом домов с террасами, решительно подошла к крайнему из них и сильно дернула звонок. Дверь отперла миниатюрная служанка в синем бумажном халате. — Доктор дома? — спросила Мэри. — Да, пожалуйста, войдите, — отвечала маленькая служанка с безучастным видом человека, который устал повторять вечно одно и то же. Она ввела Мэри в приемную. Это была бедно обставленная комната с скучными обоями и вытертым реденьким ковром на полу, с расставленными в строгом порядке стульями различной степени дряхлости и большим дубовым столом, на котором лежало несколько старых истрепанных журналов с загнутыми углами и стоял красный фаянсовый горшок, в котором томился папоротник. — Ваша фамилия? — апатично осведомилась несчастная рабыня двери. — Мисс Винифред Браун, — без запинки отвечала Мэри. Да, теперь она убедилась, что она настоящая лгунья! Ей следовало сейчас быть в Ливенфорде, сидеть в приятной беседе с невестой брата, а она, выбросив доверенный матерью сверток, очутилась за четыре мили от Ливенфорда, назвалась чужим именем и ожидает в доме незнакомого врача, чье имя и адрес она, по счастливой случайности, запомнила. Слабая краска, выступившая на ее щеках, когда она назвала ложное имя, теперь запылала ярче от этих мыслей, и ей стоило больших усилий отделаться от чувства вины, когда ее ввели в кабинет доктора. Доктор, человек средних лет, лысый, неряшливо одетый, имел разочарованный вид врача с посредственной и дешевой практикой. То не был обычный час приема, но материальное положение вынуждало доктора принимать пациентов в любое время. Он был холост. Его экономка только что накормила его обедом из жирной вареной говядины с пудингом из почек. Он съел его второпях, и хронический катар желудка, которым он страдал из-за дурно приготовленной пищи, несоблюдения режима, испорченных зубов, уже давал себя знать грызущей болью внутри. Он с недоумением посмотрел на Мэри. — Вы — на прием? — спросил он. — Я пришла с вами посоветоваться, — отвечала она голосом, казалось, шедшим издалека, который сама не узнала. — В таком случае присядьте, — сказал отрывисто доктор. Он сразу почуял тут что-то необычное, и его раздражение усилилось. Он давно утратил интерес к клинической стороне своей практики, и всякое отклонение от надоедливой, но привычной рутины — быстрого выдавания пациентам склянок с разбавленным раствором дешевых лекарств и разных окрашивающих примесей — всегда приводило его в замешательство. К тому же сейчас ему не терпелось поскорее вернуться к своей кушетке и лечь: судорожная боль терзала его внутренности, и он вспомнил, что сегодня ему предстоит еще утомительный вечерний прием. — В чем дело? — спросил он отрывисто. Запинаясь, Мэри стала объяснять, краснела, нерешительно умолкала, снова начинала, говорила, как во сне. Она не помнила, в каких выражениях рассказала все, но, видимо, доктор утвердился в своих подозрениях. — Я должен вас осмотреть, — объявил он сухо. — Хотите сейчас или вы придете с… с матерью? Не совсем понимая его слова, Мэри не знала, что ответить. Официальный тон доктора смутил ее, от его равнодушного лица веяло холодом, и весь его неопрятный вид, растрепанные усы, грязные ногти, жирные пятна на жилете внушали ей сильнейшее отвращение. Но она твердила себе, что надо пройти через это испытание. Она сказала тихо: — Я не могу прийти еще раз, доктор. — Тогда разденьтесь и приготовьтесь, — бросил он грубовато, указывая на кушетку, и вышел из комнаты. Неловкая от робости, она едва успела расстегнуть все на себе и лечь на рваную обтрепанную кушетку, как доктор вернулся. Закрыв глаза и стиснув зубы, она вытерпела неумелый и мучительный осмотр. Это было для нее физической и душевной пыткой. Его грубые прикосновения заставляли содрогаться целомудренное тело, его неловкие пальцы причиняли боль. Наконец это кончилось, и, сказав несколько отрывистых слов, доктор вышел. Через пять минут Мэри снова сидела одетая на том же стуле, безмолвно глядя на доктора, который, тяжело ступая, подошел к своему столу. Доктор был в некотором затруднении. Ему часто приходилось сталкиваться с такого рода драмами, но то были женщины другого сорта, здесь же он, при всей своей закаленности и душевном отупении, почувствовал, что перед ним просто запуганный ребенок, невинный, ничего не ведающий! Он догадывался, что ее беременность — результат невольного и бессознательного падения. Он понял, почему она назвалась другим именем, и в его опустошенном, очерствевшем сердце шевельнулась смутная жалость. С подозрительностью незадачливого врача, ревниво оберегающего свою репутацию, он сначала предположил, что эта девочка ждет от него применения некоторых средств, которые прекратят ее беременность. Но сейчас ему стало ясно, насколько велико ее неведение. Он беспокойно задвигался в кресле, не зная, с чего начать. — Вы не замужем? — спросил он наконец, понизив голос. Она отрицательно покачала головой. Глаза у нее были испуганные, в них стояли слезы. — Тогда советую вам выйти замуж. У вас скоро будет ребенок. В первую минуту Мэри как будто не поняла. Потом губы ее судорожно покривились и задрожали, из глаз беззвучно закапали слезы. Она была ошеломлена, слова доктора ударили ее как обухом по голове. Он что-то говорил еще, старался объяснить, что ей следует делать, что ее ожидает, но она вряд ли его слышала. Доктор отодвинулся куда-то назад, все вдруг исчезло из ее глаз; она погрузилась в серую мглу огромного, невыразимого отчаяния, осталась одна, лицом к лицу с безумным страхом перед неизбежной катастрофой. Временами до ее сознания доходили отдельные обрывки фраз доктора, подобно тому, как скудные отблески дневного света вдруг пробиваются сквозь клубящиеся облака тумана. — Старайтесь не волноваться, — говорил доктор. Потом снова, сквозь окутывавший ее туман, долетели слова: «Вы молоды, перед вами вся жизнь!» Что он знает о ней, да и что ему за дело до нее? Все доброжелательные избитые фразы, которые он говорил, ничуть ее не трогали, не доходили до сердца. Она инстинктивно чувствовала, что для этого доктора она — только случайный и нежелательный инцидент в его однообразном существовании, и когда она поднялась и спросила, сколько следует уплатить, она тотчас же прочла в его взгляде почти нескрываемое облегчение. Чутье не обмануло Мэри: получив свой гонорар и выпроводив ее за дверь, доктор тотчас же схватился за бутылку с висмутом, проглотил большую дозу, со вздохом облегчения лег и сразу же совершенно забыл о ней. Было ровно три часа, когда она вышла от доктора. Если ехать домой — оставался час до отхода поезда; терзаемая душевной пыткой, она шла по улице и шептала про себя: «Боже, боже, за что ты так меня наказал! Я ничем тебя не прогневала. Сделай же, чтобы этого не случилось. Сделай!» Она по-прежнему совершенно не понимала, почему и каким образом ее тело было избрано всевышним для такого непристойного эксперимента. Ее это поражало как в высшей степени несправедливое проявление всемогущества господня. Как это ни странно, Дениса она ни в чем не винила. Она просто считала себя жертвой какого-то ужасного, непостижимого обмана. Нет, она не сердилась на Дениса; напротив, она чувствовала, что он — ее единственное прибежище. Тревога и жажда утешения были так остры, что она отбросила всякую осторожность. И, в порыве душевного напряжения, выражавшегося на ее лице, пошла по главной улице, на дальнем конце которой находился погребок под вывеской «Вино и водка. Оуэн Фойль». За углом широкие двойные ворота вели во двор, а со двора, по винтовой лестнице без перил, был вход в жилище Фойля. Мэри взобралась по этой лестнице и тихонько постучала в дверь. Из квартиры слышались жидкие звуки фортепиано. Бренчанье продолжалось, никто не шел отпирать. Затем чей-то голос крикнул: — Рози, милочка, стучат как будто. Погляди, нет ли там кого? Второй голос, с детскими нотками, отозвался: — Я играю гаммы. Посмотри сама, мама, или подожди, пока постучат еще. И игра на пианино возобновилась с удвоенной энергией, играли громко, как будто стремясь показать свои старания. После минутной нерешительности Мэри хотела было уже постучать сильнее, но вдруг, когда она подняла руку, со двора раздался пронзительный свист, который постепенно приближался. Она обернулась, и в то же мгновение внизу, у лестницы, появился Денис, который, увидев ее, вопросительно откинул голову и от изумления широко раскрыл глаза. Сразу заметив, что Мэри сильно чем-то расстроена, он взбежал наверх. — Мэри! — воскликнул он торопливо. — Что случилось? Она не в силах была ответить, она могла только прошептать его имя. — Кто тебя обидел, Мэри, родная? — бормотал Денис, подойдя к ней совсем близко, взяв ее холодную руку в свои и нежно поглаживая. — Отец? Она покачала головой, не глядя на него, зная, что если взглянет, то позорно расплачется. — Уйдем отсюда, — шепнула она. — Уйдем, пока никто не вышел. Удрученный Денис медленно последовал за нею вниз. На улице он спросил свирепо: — Тебя обидели дома? Скажи же скорее, в чем дело, дорогая. Если кто посмел тебя тронуть, я убью его. Наступило молчание, потом Мэри сказала медленно, невнятно с мучительным усилием, и каждое слово падало с ее губ, как свинцовый груз: — У меня будет ребенок! Лицо Дениса побелело, как у человека, которому нанесли страшную рану, и бледнело все сильнее и сильнее, словно жизненные силы уходили из его тела. Он выпустил руку Мэри и смотрел на нее широко раскрытыми, испуганными глазами. — Ты уверена? — спросил он, наконец, отрывисто. — Уверена. — Откуда ты знаешь? — Со мной стало делаться что-то неладное. Я пошла к доктору, и он мне сказал… — До… доктор?! Значит… наверное? — Наверное, — повторила она глухо. Итак, это было неотвратимо. Одной фразой она взвалила ему на плечи бремя несчастья и ответственности, которое превратило этого только что весело свиставшего мальчишку в зрелого, мучимого заботой мужчину. Их любовь оказалась западней, шаловливо-нежные ласки и тайные встречи — попросту силками, которые его заманили и запутали в эту печальную историю. Радужные надежды на брак с Мэри, все те увлекательные приготовления, что он рисовал себе, теперь показались ему цепями, которыми судьба сковала его и влечет насильно к выполнению долга. Тяжкий вздох вырвался у него. В той мужской компании, в которой он вращался, считалось, что нет ничего унизительнее для мужчины и ничего смешнее, чем такой брак по необходимости. Он утратит свой престиж, его будут высмеивать на всех углах, его имя станет мишенью злословия. Положение казалось ему до того нестерпимым, что в нем заговорило желание сбежать, мелькнула мысль о Канаде, Австралии, Америке. Он часто подумывал о том, чтобы уехать в чужие страны, и никогда еще так не соблазняли его возможности, ожидающие человека молодого и свободного в этих новых местах. Вдруг у него мелькнула одна мысль. — А сказал тебе доктор, когда ты должна… — он запнулся, не решаясь договорить. Но теперь Мэри уже понимала, о чем он спрашивает. — Он сказал, что в феврале, — ответила она, отвернувшись. Итак, через пять месяцев он будет отцом ее ребенка! В ту дивную ночь, что они провели вместе у реки, был зачат ребенок, ребенок, у которого не будет имени, если он, Денис, не женится немедленно на Мэри. Снова с неприятной назойливостью встала перед ним необходимость жениться. Он не знал, сколько времени еще беременность Мэри может оставаться незамеченной. Ему, правда, приходилось слышать в кругу своих приятелей рассказы о том, что крестьянские девушки, работавшие в поле, скрывали свою беременность до самых родов, но он сомневался, чтобы у Мэри надолго хватило нужных для этого стойкости и сил. А между тем скрывать пока необходимо. Он еще не имеет возможности дать ей приют. Ей придется подождать. Пока еще ничего не заметно. Он внимательно посмотрел на нее, поникшую под бременем отчаяния, неизмеримо более тяжелого, чем то, которое переживал он, и в первый раз подумал о ней, а не о себе. Сказав все, Мэри беспомощно и покорно ожидала, чтобы Денис посоветовал ей, что делать, и всей своей позой безмолвно взывала к нему. Денис сделал громадное усилие снова овладеть собой, но, когда он заговорил, его слова звучали жестко и неубедительно для него самого. — Да, попали мы с тобой в небольшую переделку, Мэри, но это уладится. Нужно будет все обсудить. — Что же, мне ехать обратно домой, в Ливенфорд? — спросила она тихо. Он подумал с минуту, раньше чем ответить. — Да, пожалуй, это будет самое лучшее. Ты приехала по железной дороге?

The script ran 0.027 seconds.