1 2 3 4
— Саша! — донесся из кухни ее голос. — Иди, мороженое дам.
Я вбежал в кухню. Бабушка открыла сумку, заглянула в нее и сказала:
— Будь ты проклят со своим мороженым, сволочь ненавистная…
Я тоже заглянул в сумку, увидел там большую белую лужу и заплакал.
Вечером вернувшийся с рыбалки дедушка открыл дверь своим ключом, тихо вошел в квартиру и, довольный, поставил на пол садок с тремя лещами. Из кухни доносились крики. Дедушка прислушался.
— …все документы размокли, все деньги! На полчасика! Вот же тварь избалованная! Сашенька то хочет, Сашенька это хочет! По Сашеньке могила плачет, а ему все неймется. Я твои анализы видела, кладбище — вот твой парк!
— Что такое, Нина? — спросил дедушка из коридора.
— Пошел знаешь куда!
Дедушка закрыл дверь, сбросил с плеча рюкзак и, не раздеваясь, лег на диван лицом в подушку.
День рождения
Как мне исполнилось восемь лет и как девять, я не помню. Помню только, как исполнилось семь и четыре.
— У тебя сегодня день рождения, — сказала бабушка, лежа на диване и почесывая полосу, натертую на бедре резинкой салатового цвета трико.
Я удивился и спросил, что это значит. Бабушка объяснила, что теперь мне не шесть лет, а семь. Про дни рождения, в которые мне исполнялось пять и шесть лет, бабушка забывала сказать, и я все время думал, что день рождения — это такой праздник, а возраст не имеет к нему никакого отношения. Оказалось, наоборот, к дню рождения не имеет никакого отношения праздник.
То, что день рождения — это праздник, я решил в далеком прошлом, когда еще жил с мамой и она увезла меня в город Сочи. Помню, я сидел в такси и с любопытством смотрел, как мало знакомая тогда бабушка хватает маму за руку и не дает ей сесть в машину. А мама кричала, что у нее уже выжили из дома одного мужа и она не хочет опять просить деньги на чулки и ходить в идиотках. Потом мама вырвалась, и мы поехали. Бабушка бежала за такси с криком: «Будь ты проклята небом, Богом и землей!..» — а я думал, что надо помахать ей, и махал, полуобернувшись, через заднее стекло.
Потом мы ехали в поезде и смотрели в окно. Мама держала меня на руках, и я удивлялся, что она вдруг так выросла — дома головой до потолка не доставала, а в поезде стала вдруг доставать. Потом помню какой-то дом с картинами и коренастого дядьку с красным лицом, который лез меня обнимать и называл Сашухой. Я спросил у мамы, чего этот дядька от меня хочет, а она объяснила, что это дядя Толя, к которому мы приехали.
Дядя Толя мне сначала не понравился. Он все время приставал ко мне и, кажется, очень хотел показать, как меня любит. Но потом, видно, забыл про это, стал смешить маму, а заодно меня, и я подумал, что вообще с ним довольно весело. Мы ели втроем в кафе, гуляли по набережной, и тут выяснилось, что у меня день рождения. Дядя Толя сказал, что этот праздник надо отметить, и повел меня смотреть корабль. Огромный, больше нашего дома, корабль стоял на причале, и дядя Толя договорился, чтобы нас пустили внутрь. Мама осталась ждать на берегу, и я боялся, что пока мы будем плутать по длинным, покрытым коврами коридорам и смотреть каюты, корабль незаметно отчалит, уплывет в море, а мама потеряется. От страха мне было неинтересно, я ничего толком не видел и все ждал, когда мы выйдем наружу. После корабля мы смотрели буксир, и там уже было не страшно. Маленький буксир не мог отчалить незаметно, и если что, я сразу успел бы выскочить на палубу. Матросы на буксире угостили меня воблой, потом оказалось, что дядя Толя знаком с капитаном, и по случаю моего дня рождения капитан прокатил нас троих по всему порту. Вот это было действительно здорово!
А потом мы гуляли в парке. В черной теплой ночи весело светились развешанные по пальмам разноцветные лампочки, шумел далекий прибой, а прямо перед нами кружилась огромная, освещенная огнями карусель. Мы купили три билета и понеслись на ней друг за другом. Впереди хохотала мама, сзади свистел и улюлюкал дядя Толя, а я, вцепившись в цепочки, орал, замирая от восторженного ужаса. Под ногами мелькала земля, лампочки вились вокруг яркими светящимися нитями, и ветер в лицо не давал вылететь изо рта моему крику, загоняя его обратно.
Дома дядя Толя поставил на стол торт с четырьмя свечами и сказал, что я должен их задуть. Задувать было жалко. Свечи были разноцветные и напоминали о парке, в котором мы гуляли, но дядя Толя объяснил, что так положено. Я задул, и мы пили с тортом чай. Потом я нарисовал пальцем на запотевшем окне рыбу. Вышло непохоже. Дядя Толя засмеялся, пририсовал к моей рыбе еще несколько черточек, плавники, и она вдруг стала как настоящая. Еще мы нарисовали на том окне корабль и машину, а на другом дядя Толя нарисовал мою маму. Рисунок был очень простой, я пытался потом повторить его, но вместо мамы у меня получались какие-то путаные кривые.
После чая дядя Толя лег в ванну, а мама села на ее край и с ним разговаривала. Мне стало скучно, и я пошел к ним. Я запускал в ванне мыльницы, а дядя Толя высовывал из воды руку и топил их, изображая подводную лодку. Потом он показал, как взрывается глубинная бомба, и плеснул так, что забрызгал маму, которой пришлось переодеться в его тельняшку. Мама сказала, что она теперь боцман и будет свистать нас наверх. Свистать она нас не стала, и вместо этого мы легли спать в большую кровать. Я прижимался к маме и думал, что завтра тоже будет день рождения, и может, еще веселее сегодняшнего.
А утром оказалось, что дядя Толя заболел. Он не мог встать, не шутил и не смеялся. Весь день он лежал в постели, и мы из-за него никуда не могли пойти. Хорошо еще, он подарил мне гоночную машинку, и мне хоть было чем поиграть. Вечером мы опять сели с мамой на поезд и поехали в Москву. Мама сказала, что оставит меня на несколько дней бабушке и вернется к дяде Толе. Я не хотел с ней расставаться и плакал, но она сказала:
— Ты здоров, и с тобой будет бабушка, а он болен и совсем один. Разве тебе его не жалко?
Дядю Толю мне было жалко, но расставаться с мамой было от этого не легче. Если бы не машинка, дядя Толя совсем уже стерся бы у меня из памяти, и я подумал, что, может быть, к утру мама тоже про него забудет и останется со мной. Но к утру я сам заболел, и все стало мне безразлично. Мама оставила меня больного у бабушки, а когда я поправился, мне сказали, что теперь я буду жить с ней всегда.
С тех пор мне казалось, что другой жизни не было, не могло быть и никогда не будет. Центром этой жизни была бабушка, и очень редко появлялась в ней с бабушкиного согласия мама. Я привык к этому и не думал, что может быть иначе. А Сочи, ночь с разноцветными лампочками и торт со свечами остались в памяти как приятный, но совсем уже забытый сон. В этом сне было еще что-то страшное — цирк, какая-то ссора, во время которой я задыхался и очень плакал, но что именно произошло, почему я плакал, я не помнил и не вспоминал. Было незачем.
Бабушка объяснила мне, что дядя Толя — карлик-кровопийца, который хочет переехать в Москву и все у нас отобрать. Он хочет мамину и бабушкину квартиры, дедушкину машину, гараж и все наши вещи. Для этого ему надо, чтобы мы все умерли. Смерти бабушки с дедушкой он не дождется, а меня он уже заразил стафилококком и почти погубил. Даже машинку он подарил мне черную с золотыми колесами, как катафалк. Машинку бабушка выбросила, сказав, что купит мне таких десять, но нормального цвета. Потом я в чем-то провинился, и она заявила, что если и купит их, то лишь затем, чтобы разломать на моей голове.
Я верил, что карлик-кровопийца хочет все у нас отобрать, но бабушка говорила, что не допустит этого, и я чувствовал себя как за крепостной стеной, которую карлику никогда не взять.
— Ничего ему не достанется, правда? — спрашивал я, чтобы лишний раз восхититься готовностью бабушки защитить меня и наши вещи.
— Ничего!
— Даже слоника маленького?
Маленького слоника я видел в буфете-саркофаге, и он показался мне такой диковиной, которую надо беречь от карлика в первую очередь.
— Даже слоника…. Какого слоника?
— Да так, просто сказал… — вовремя замялся я. Бабушка предупреждала, что если я открою буфет, то останусь там навечно.
— И слоника, и бобика, и хрена с маслом! Она у меня шубу свою третий год забрать не может, куда им гараж с машиной. Хотя он рассчитывает, конечно! В Москву он уже перебрался, распишется с ней, получит прописку. Сволочь проклятая! Понимает: мы сдохнем — наследство тебе с этой идиоткой. А тебя не станет, все ей, а значит — ему. Ты ему как кость в горле, он только и ждет, чтоб ты загнулся. Ничего, подождет еще, я судиться буду.
Карлик-кровопийца давно уже виделся мне чуть ли не с ножом и в черной маске, и я боялся его, как самого настоящего убийцу. Незадолго до моего семилетия он переехал к маме и заявился к нам с ящиком крымского винограда. Узнав его голос, я забился под стол и ждал, что сейчас он оттолкнет с порога бабушку, схватит меня и задушит. Но бабушка была настороже.
— Виноград?! Я выбираю кости из рыбы! — закричала она, как сирена, повышая голос на каждой гласной, и карлика сдуло от нашей двери словно ураганным ветром. — Сволочь, с виноградом притащился, — сказала бабушка, задвигая засов. — Еще сорт выбрал, где костей побольше. Специально хочет, чтоб ты подавился.
Костей бабушка очень боялась и, когда я ел рыбу, действительно перебирала ее, сминая кусочки белого мяса пальцами до тех пор, пока не получались маленькие сероватые комки вроде фрикаделек. Комочки эти она раскладывала по краю тарелки, и я ел их с гречневой кашей и тертым яблоком. Ел я тоже с бабушкиной помощью. Заготовив бескостные комочки, бабушка зачерпывала из стоявшей передо мной тарелки гречневую кашу, клала один комочек в середину ложки, прикрывала все это с помощью другой ложки тертым яблоком и ложкой из-под яблока приглаживала сверху — наподобие уличного мороженщика. После этого я открывал рот, и она отправляла туда это многоэтажное сооружение, сопровождая закрытие моих губ странным движением своих. Казалось, она тоже ест вместе со мной, но только мысленно.
Когда содержимое ложки оказывалось у меня во рту, бабушка говорила:
— Жуй. Жуй, кому говорю!
— Я жую.
— Ни черта не жуешь! Заглатываешь, как было, ничего не усвоится. Амосов писал, что даже воду надо во рту задерживать, вот так смаковать… — Бабушка шамкала губами. — А еду тем более жевать надо. Жуй! Жуй, чтоб ты подавился! Жуй, не глотай!
Одним из моих любимых развлечений было заставить бабушку кричать, а потом сразу показать ей, что кричит она напрасно. Однажды за рыбным кормлением я посмотрел на пакет молока и многозначительно произнес:
— Ем кость.
— Плюнь! Плюнь скорее, сволочь! Плюнь!
— Что плюнь?
— Кость!
— Да нет, — показал я на молоко, — я просто читаю. Ем кость один литр.
— Емкость, кретин! — подскочила на табурете бабушка, но повода для крика у нее не было. Я был в восторге от своей проделки!
В день рождения, про который бабушка сообщила, почесывая полосу, натертую резинкой трико, я тоже ел рыбу и гречку. И хотя я знал уже, что день рождения — это не праздник, мне подумалось, что под это дело можно заполучить на десерт какие-нибудь конфеты для врачей или, на худой конец, шоколадку.
— Тыц-пиздыц, шоколадку! Вчера ел уже, хватит.
— Но вчера просто так было, а сегодня день рождения.
— Ну и что?
— Отметили бы.
— Что отмечать? Жизнь уходит, что хорошего? Жуй.
После еды бабушка все же вручила мне крохотную шоколадку «Сказки Пушкина» и, дав в придачу таблетку от аллергии, отправила гулять во двор. Там со мной должна была встретиться мама.
С мамой я виделся редко. Последний раз это было больше месяца назад, когда налетел сильный, как буря, ветер. Я гулял, и ветер очень напугал меня. Двор из привычного стал вдруг чужим и грозным, деревья над головой страшно шумели, растрепанные картонки и мусор летали вокруг будто заколдованные, и хотя до дома было несколько шагов, я вдруг почувствовал себя потерянным, словно находился в лесу. Ветер трепал на мне одежду, сыпал в глаза пыль, а я топтался на месте, закрывая лицо ладонями, и не знал, что делать. Тут появилась мама. Она взяла меня за руку и повела в соседний подъезд к своей знакомой. Там мы сели на кухне и зажгли над столом маленькую лампу, уютную, как костер. Потерявший меня ветер терзал за окном деревья, вымещая на них обиду, а мы сидели и ели картофельное пюре. Пюре было необыкновенно вкусным, я быстро съел его, захотел еще и стал топтать вилкой в маминой тарелке, поясняя, что пюре плохо размято. Нажав раза три, я слизывал то, что оставалось между зубцами, и мял снова. Поняв мою хитрость, мама засмеялась и отложила мне из своей тарелки половину. Мы сидели на кухне, пока не утих ветер, а потом мама отвела меня домой. Дома я сказал бабушке, что мама спасла меня от бури, и действительно так думал.
Редкие встречи с мамой были самыми радостными событиями в моей жизни. Только с мамой было мне весело и хорошо. Только она рассказывала то, что действительно было интересно слушать, и одна она дарила мне то, что действительно нравилось иметь. Бабушка с дедушкой покупали ненавистные колготки и фланелевые рубашки. Все игрушки, которые у меня были, подарила мама. Бабушка ругала ее за это и говорила, что все выбросит.
Мама ничего не запрещала. Когда мы гуляли с ней, я рассказал, как пытался залезть на дерево, но испугался и не смог. Я знал, что маме это будет интересно, но не думал, что она предложит попробовать еще раз и даже будет смотреть, как я лезу, подбадривая снизу и советуя, за какую ветку лучше взяться. Лезть при маме было не страшно, и я забрался на ту же высоту, на какую забирались обычно Борька и другие ребята.
Мама всегда смеялась над моими страхами, не разделяя ни одного. А боялся я многого. Я боялся примет; боялся, что, когда я корчу рожу, кто-нибудь меня напугает и я так и останусь; боялся спичек, потому что на них ядовитая сера. Один раз я прошелся задом наперед и боялся потом целую неделю, потому что бабушка сказала: «Кто ходит задом, у того мать умрет». По этой же причине я боялся перепутать тапочки и надеть правый тапок на левую ногу. Еще я увидел в подвале незакрытый кран, из которого текла вода, и стал бояться скорого наводнения. О наводнении я говорил лифтершам, убеждал их, что кран надо немедленно закрыть, но они не понимали и только глупо переглядывались.
Мама объясняла, что все мои страхи напрасны. Она говорила, что вода в подвале утечет по трубам, что задом наперед я могу ходить сколько угодно, что приметы сбываются только хорошие. Она даже специально грызла спичку, показывая, что головка серы не так уж ядовита. Я слушал с восторженным недоверием и смотрел на маму, как на фокусника. Мудреное слово «инакомыслие», прозвучавшее как-то по телевизору, подходило к ее речам как нельзя лучше. Теперь, гуляя по двору, я ждал услышать, что скажет она на утверждение бабушки, будто на свете есть Бог, который видит все мои издевательства и карает меня за них болезнями.
Мама появилась во дворе только к вечеру. Она села на скамейку, а я к ней на колени. Хотелось обнять ее и прижаться изо всех сил. Я сделал это, но желание все равно осталось. Я знал, что оно останется, сколько ни прижимайся, прижался еще раз, и мы стали разговаривать. Мама сказала, что купила мне в подарок железную дорогу, но передаст ее дедушка, чтобы бабушка подумала, будто это от него, и ничего с ней не сделала. Я спросил, как железная дорога выглядит, мама описала ее, а потом я сказал, что боюсь Бога.
— Что ж ты трусишка такой, всего боишься? — спросила мама, глядя на меня с веселым удивлением. — Бога теперь выдумал. Бабушка, что ли, настращала опять?
Я рассказал, как появился у меня этот страх, и мама объяснила, что есть Бог или нет, никто не знает, а если и есть, бояться мне нечего, потому что я ребенок. Ребенка Бог карать ни за что не станет.
Мы встали со скамейки. Я шел с мамой и думал, что рядом с ней не боялся бы ничего и никогда. Никогда, никогда не было бы мне возле нее страшно. И тут я испугался так, что прирос к земле…
Прямо на нас вышел из-за угла карлик-кровопийца. Это был он, я сразу узнал его, и в горле у меня пересохло.
— А я полчаса хожу вас ищу, — сказал карлик, зловеще улыбнувшись, и протянул ко мне страшные руки.
— Сашуха, с днем рождения! — крикнул он и… схватив меня за голову, поднял в воздух!
Подобного ужаса я еще не испытывал. Если я не бросился бежать, то лишь потому, что, очутившись вновь на земле, не мог сдвинуться с места. Так во сне нельзя убежать от надвигающегося поезда или ножа. Не помню, как мы попрощались, как я попал домой. Помню, что, только увидев бабушку, я облегченно вздохнул и почувствовал, как поджавшееся сердце успокоенно опускается на привычное место — спасся…
— Сволочь, за голову схватил! — говорила потом бабушка. — В шее вилочка и палочка вот так соединены. — Бабушка показала пальцами как. — У ребенка кости тонкие, палочка из вилочки выскочит, еле-еле повернуть надо. А выскочит — конец. Я тебе говорила, чтобы ты бегом от него бежал, если увидишь? Говорила? Так ты к моим словам относишься? Ну ничего… Бог тебя покарает за это!
— А Бог детей не карает, — неуверенно сказал я.
— Покарает, когда вырастешь. Хотя ты и вырасти не успеешь, сгниешь годам к шестнадцати. И знай: еще раз она сюда с ним припрется, вообще больше не увидитесь. Не думай, что я этого сделать не могу. Могу еще как! Понял? Так и запомни!
Я запомнил и долго боялся потом и Бога, и того, что сгнию, но больше всего — ужасного карлика, из-за которого мог не увидеться с мамой.
Железноводск
Хотя мне исполнилось семь лет, в школу бабушка решила меня пока не отдавать. Читать, писать печатными буквами и считать до двенадцати я умел и так, а рисковать моей жизнью ради арифметики и прописных букв бабушка считала лишним.
— На год позже пойдешь, — говорила она. — Куда тебя сейчас, падаль, в школу. Там на переменах бегают такие битюги, что пол ходуном ходит. Убьют и не заметят. Окрепнешь немного, тогда пойдешь.
Бабушка была права. Через год, когда я пошел в школу, мне пришлось подивиться ее проницательности. На перемене я столкнулся со средних размеров битюгом. Битюг ничего не заметил и побежал дальше, а я улетел под подоконник и затих. Спиной я ударился о батарею, и дыхание мое, казалось, прилипло к ее массивным чугунным ребрам. Несколько секунд я не мог вдохнуть и сгустившуюся перед глазами красноватую серость с ужасом принял за смертную пелену. Пелена рассеялась, и вместо скелета с косой надо мной склонилась учительница.
— Добегался? — участливо спросила она, поднимая меня. — Правильно бабушка твоя просила запирать тебя на переменах в классе. Теперь так и буду делать.
С того дня я каждую перемену сидел в запертом классе и вспоминал бабушку, которая хотела, чтобы я перед школой окреп. Наверное, если бы я пошел учиться с семи лет, неокрепшим, она по сей день привязывала бы к той батарее букетики цветов, как привязывают их к дорожным столбам родственники разбившихся шоферов. Но я пошел с восьми, успел окрепнуть, и все обошлось. Из этого рассказа вы узнаете, как бабушка меня укрепляла.
Вскоре после моего семилетия дедушка положил перед бабушкой белый конверт.
— Что это?
— Путевка, — ответил дедушка, и на лице его расцвело ожидание похвалы.
— Какая?
— Саше в санаторий. В Железноводск.
— Ты что, идиот? — ледяным голосом осведомилась бабушка, и ожидание похвалы на дедушкином лице увяло, как забытая в холодильнике петрушка.
— Наказал Бог с кретином жить, живи — терпи. Но тебя терпеть, Сенечка, — лучше удавиться, — заговорила бабушка, объясняя дедушкину ошибку. — Кто там за этим уродом следить будет? Там врачи, кроме ОРЗ и геморроя, никаких диагнозов не знают. Куда им ребенка-калеку? Климат тот ему не подходит, лекарств там, каких надо, нету… А, что говорить? Тебе все равно. Тебе лишь бы показать: «Вот, Нина, я сделал!» Сам сделал, падите ниц! Ну так сунь себе эту путевку куда-нибудь на весь срок, что там указан.
Совать путевку дедушка никуда не стал и вместо этого предложил купить еще одну для бабушки. Взрослый санаторий был рядом с детским, и бабушка могла бы лично следить за моим отдыхом, давать нужные лекарства и просвещать железноводских врачей в области диагнозов. Эта идея бабушке понравилась, путевку купили, и начались сборы.
Первым делом бабушка заказала в прачечной ярлычки с моей фамилией и стала пришивать их ко всем моим вещам, чтобы нянечкам и сестрам санатория не вздумалось унести своим вонючим детям колготки и рубашки, заработанные дедушкиным потом и бабушкиной кровью. На носки ярлычков не хватило, и на каждом из них пришлось вышивать фамилию отдельными буквами.
— Мать твоя тебе не вышивает, чтоб ей саван могильный вышили! — приговаривала бабушка, укладывая крупные стежки белой нитки так, чтобы они образовывали букву С. — Я до колик в глазах шью. На, клади в чемодан…
Когда с носками было покончено и все они, свернутые в клубочки, были уложены с другими вещами, бабушка начала собирать лекарства. Среди тех, что я помню, были: шесть коробочек гомеопатических шариков, которые я должен был принимать через каждые три часа; колларгол, альбуцид и оливковое масло, которые нужно было капать мне в нос дважды в день в указанной последовательности; мексаформ, панзинорм и эссенцеале, которые я принимал за едой; супрастин — на случай аллергии; порошки Звягинцевой — на случай астматического компонента, и банка сока алоэ с медом для общей пользы. Банка эта в пакет с лекарствами не поместилась, и бабушка перед самым отъездом положила ее в сумку с вареной курицей.
На вокзал мы приехали за полчаса до отправления поезда. Бабушка, помахивая сумкой с курицей, шла впереди, я за ней, дедушка, который пошел нас провожать и тащил чемоданы, плелся сзади.
— Ни табло нормального нет, ничего, — сетовала бабушка. — Какой путь, черт его знает.
— Вон, Нина, пятый, — сказал дедушка, кивая на огромное табло, где зелеными огоньками был высвечен номер пути, с которого отправлялся наш поезд.
— Точно? Подожди, пойду спрошу. Держи, Саша.
Думая, что я рядом, бабушка не глядя отвела назад руку и выпустила сумку. Я стоял в нескольких шагах и успел подхватить ее только печальным взглядом — сумка брякнулась о гранитные плиты вокзального пола, и сквозь ее полотняные бока стала просачиваться густая жидкость.
«Это не из курицы, — подумал я, — это разбилась банка алоэ с медом».
— Будьте вы трижды прокляты! — затянула бабушка, поднимая сумку и заглядывая внутрь. — Вдребезги, — подытожила она и пошла вытряхивать осколки в урну. На полу осталась большая золотистая лужа.
— Тю-тю баночка, — заговорщицки подмигнул мне дедушка и заулыбался.
Когда дедушка занес чемоданы в наше двухместное купе, вышел из поезда и с перрона стал умиляться нами через окно, бабушка достала из злополучной сумки курицу и, положив ее на стол, начала изучать:
— Осколки… Так и знала… Сенечка, в курице осколки!
Двойные стекла вагонного окна не пустили бабушкин голос до слабого дедушкиного слуха, и дедушка ничего не понял.
— А?! — приложил он руку к уху.
— Осколки! Вся курица в осколках!
— Что?
— Курица в осколках от банки!
— А?!
— Глухое бревно! В курице осколки!
— Не слышу!
— Осколки!!! Нельзя есть!!!
Дедушка беспомощно развел руками. Бабушка, решившая, видно, что за оставшуюся до отправления поезда минуту она непременно должна втолковать про курицу, прибегла к пантомиме.
— Банка! — крикнула она, сложив руки в замок так, чтобы получилось нечто округлое. — Бах! Разбилась! — пояснила она, хватив этим округлым об стекло. — Осколки! Осколки! — Изображая осколки, бабушка стала тыкать щепотью в протянутую ладонь.
— Нормально доедете! — отмахнулся дедушка, который, как потом выяснилось, подумал, что бабушка боится крушения. — Ни пуха!
— К черту!
— А?!
Поезд тронулся.
— Вот и поели, — сказала бабушка, заворачивая курицу в бумагу. — Вся в стекле. Придется одни бутерброды жрать. Ты голодный?
— Нет еще.
— Давай тогда гомеопатию выпьем.
Бабушка вышла, похоронила мурашечное тело курицы в мусорном ящике и, вернувшись, достала из чемодана пакет с лекарствами. Коробочки с гомеопатией, чтобы не открывались, были туго стянуты вместе резинкой для волос. Бабушка стала снимать резинку, сделала неловкое движение, и произошло ужасное — коробочки выскочили у нее из рук, по полу запрыгала масса белых шариков…
Я очень боялся бабушкиных проклятий, когда был их причиной. Они обрушивались на меня, я чувствовал их всем телом — хотелось закрыть голову руками и бежать, как от страшной стихии. Когда же причиной проклятий была оплошность самой бабушки, я взирал на них словно из укрытия. Они были для меня зверем в клетке, лавиной по телевизору. Я не боялся и только с трепетом любовался их бушующей мощью.
Лавина, обрушившаяся в купе, была громадна. Она зародилась, когда бабушка уронила сумку, чудом удержалась, когда в курице обнаружились осколки, и теперь сошла во всем своем великолепии. Что это были за проклятия! Стук колес звучал за ними, как тиканье часов! Какое счастье, что не я рассыпал гомеопатию!
Когда плафон на потолке погас и купе осветилось мрачным светом серо-голубого ночника, бабушка уложила меня спать. Она велела мне лечь ногами к окну, чтобы не надуло в голову, а чтобы не надуло в ноги, закутала их вторым одеялом. Спал я плохо. Всю ночь на меня катились огромные железные шары и колеса. Они соударялись, сталкивались надо мной со страшным грохотом, я бегал между ними, боясь быть раздавленным, и просыпался, когда некуда было бежать. Проснувшись в очередной раз, я заметил, что уже утро.
Бабушка сидела за столиком и чистила крутое яйцо. В стакане с чаем дребезжала ложечка. На развернутом целлофане лежали бутерброды с сыром. Я вспомнил, что мы едем в Железноводск на летний отдых, и обрадовался.
— В туалет хочешь? — спросила бабушка. — Пойдем. Я тебе открою дверь. Не берись за ручки, тут везде инфекция.
Бабушка открыла дверь туалета, закрыла ее за мной, подержала, чтобы никто не вошел, и потом снова открыла. Спустить воду она разрешила мне самому, потому что педаль нажималась ногой, а подошвы ботинок инфекции не боялись. Жать на педаль мне очень понравилось, но бабушка не дала мне позаниматься этим вволю и повела в купе протирать руки смоченным одеколоном полотенцем — мылом в туалете пользуются всякие цыгане, а у них и грибок на руках, и все что хочешь. Потом мы сели завтракать.
Я ел очищенное бабушкой яйцо, запивал его сладким чаем и скучал. Делать в купе было нечего, смотреть в окно надоело. Бабушка пошла относить проводнику стаканы. И тут словно молния сверкнула у меня в голове — педаль!!!
Я выглянул в коридор и, убедившись, что бабушки не видно, направился в туалет. «Я быстро… Пока она не вернулась… — думал я. — Туда и сразу обратно…»
Около двери, отделявшей меня от заветной педали, я встал как вкопанный. ИНФЕКЦИЯ!!! С почтительным страхом всмотрелся я в тусклый металл дверной ручки — казалось, слово «инфекция» написано на ней невидимыми, но грозными буквами. Как быть? Рубашка моя была с длинными рукавами. Я выставил вперед локоть и, стараясь касаться самым его кончиком, надавил на ручку. Дверь открылась. Я закрыл ее за собой, толкнув ногой, и с увлечением принялся жать на педаль.
Это было здорово! Блестящая крышка убиралась вниз, под круглым отверстием мелькали шпалы, туалет наполнялся звонким грохотом, который медленно нарастал, если нажимать на педаль плавно, а если стучать по ней, залетал отрывками, напоминавшими какие-то отчаянные выкрики. Шпалы сливались в сплошное мельтешение, но иногда удавалось зацепиться за одну из них взглядом, и тогда они словно на миг останавливались. Можно было даже рассмотреть между ними отдельные камни.
Я отрывал кусочки туалетной бумаги, мял их и бросал в отверстие, представляя, что это врачи, которых я казню за приписанные мне болезни.
— Но послушай, послушай, у тебя же золотистый стафилококк! — жалобно кричал врач.
— Ах, стафилококк! — зловеще отвечал я и, скомкав врача поплотнее, отправлял его в унитаз.
— Оставь меня! У тебя пристеночный гайморит! Только я могу его вылечить!
— Вылечить? Вылечить ты уже не сможешь…
— А-а! — вопил врач, улетая под колеса поезда.
Казнив полрулона врачей и получив от педали все мыслимые удовольствия, я вспомнил, что пора в купе. Дверь туалета открывалась внутрь, поэтому выйти, нажимая на ручку локтем, оказалось гораздо труднее, чем войти. Нужно было не просто нажать, а еще каким-то образом потянуть на себя. Несколько раз мне почти удалось открыть дверь, но в последний момент локоть подло соскакивал, и замок защелкивался снова. Бабушка, по моим расчетам, вот-вот должна была вернуться. Передохнув секунду, я собрался, аккуратно установил на ручке локоть, осторожно нажал и, уловив момент, когда язычок замка исчез из щели, рванулся изо всех сил. Дверь распахнулась, я потерял равновесие и полетел на пол. Навзничь в самую-самую инфекцию! А в дверях стояла и смотрела на меня бабушка…
— Мразь!!! — заорала она. — Вставай немедленно, или я тебя затопчу ногами!!!
Я встал и, ежась от холода намокшей на спине рубашки, подошел к бабушке. Она схватила меня за воротник и потащила в купе.
— Какой негодяй! — приговаривала она. — Весь в ссанье! Что ты потащился туда?
— Пописать…
— Чтоб ты пописал последний раз в своей жизни! Надо было меня подождать! Там же никто ничего не дезинфицирует! Там и глисты, и дизентерия, и все что угодно! Сдохнешь, не поймут от чего даже! Снимай все с себя! Чтоб тебе руки выкрутило, как ты мне душу выкручиваешь! Снимай все скорее!
Когда я разделся, бабушка заперла дверь купе и, налив на полотенце одеколон, протерла меня с ног до головы. Потом она переодела меня в чистое, а промокшую одежду со словами: «Тебя бы, суку, по магазинам погонять!» — положила в отдельный целлофановый пакет, чтобы потом отстирать. Из купе она уже не выходила до самого Железноводска.
В Железноводск мы приехали к вечеру. Нас встречали. У выхода из вокзала стоял маленький желтый автобус с табличкой «Санаторий "Дубровка"» на лобовом стекле. В автобусе сидели уже много ребят, и я поскорее устроился на свободном месте около окна, чтобы припасть к стеклу и никого не замечать. Я никогда не встречал так много ребят сразу, и мне казалось, что все они как-то особенно на меня смотрят. Успокоился я, только когда бабушка уселась рядом и отгородила меня от чужих глаз. Тогда я оторвался от окна, в которое напряженно пялился, ничего перед собой не видя, и украдкой стал сам рассматривать своих будущих приятелей. «Кто-то из них будет мой друг…» — думал я и так волновался, что не мог никого разглядеть — лица сливались в сплошную незнакомую массу, с которой, казалось, никогда не удастся сойтись и подружиться. Заметил я только, что все ребята выглядели на два-три года меня старше.
Началась перекличка. Полная, в коричневой кофте женщина, которая потом оказалась нашей воспитательницей, читала по списку фамилии, а мы должны были отвечать «здесь». Я приготовился вовремя ответить и на всякий случай сглотнул несколько раз слюну, чтобы голос у меня не сорвался от волнения.
— Заварзин.
— Здесь.
— Жукова.
— Здесь.
— Лордкипанидзе.
«Ничего себе!» — подумал я и, забыв про волнение, повернулся посмотреть, у кого же окажется такая необычная фамилия. Никто не отвечал.
— Лордкипанидзе!
— Здэс, — послышалось из дальнего конца автобуса. — Я нэ слышал.
Лордкипанидзе мне не понравился сразу. Мало того что у него была такая фамилия, он еще и объяснял, что не слышал, вместо того чтобы просто ответить «здесь». Это показалось мне верхом неприличия. «Тоже мне Лорд! — подумал я. — Кипанидзе…»
— Куранов.
— Здесь, — ответил толстый мальчик, сидевший впереди меня.
Он один был моего возраста, и, еще раз подумав, кто же будет мой друг, я посмотрел на него внимательнее — уж не он ли?
— Савельев.
Я опять сглотнул слюну. Назвали мою фамилию — надо было отвечать!
— Здесь мы, здесь, — ответила бабушка.
Я даже не успел открыть рот…
Никогда не мог я смириться с бабушкиной манерой отвечать за меня всегда и везде! Если бабушкины знакомые спрашивали во дворе, как у меня дела, бабушка, не глядя в мою сторону, отвечала что-нибудь вроде: «Как сажа бела». Если на приеме у врача спрашивали мой возраст, отвечала бабушка, и не важно, что врач обращался ко мне, а бабушка сидела в дальнем конце кабинета. Она не перебивала меня, не делала страшных глаз, чтобы я молчал, просто успевала ответить на секунду раньше, и я никогда не мог ее опередить.
— Почему ты всегда за меня отвечаешь?! — спрашивал я.
— Так ты же будешь соображать полчаса! А у людей время дорого.
— Ну, я не успеваю. Хоть раз можешь подождать, чтобы я ответил?
— Отвечай, малохольный. Кто тебе не дает? — искренне удивлялась бабушка, и все оставалось по-прежнему.
Всякий раз, когда бабушка отвечала за меня, я сникал и на пару минут предавался грусти. На перекличке я опять уткнулся в окно и грустил, пока не тронулся автобус. Потом вспомнил, сколько интересного ждет меня впереди, и развеселился.
Воспитательница в коричневой кофте еще на перроне пообещала, что мне будет очень интересно.
— Там у нас и кино, и бильярд, и игры всякие, — сказала она, ласково ко мне наклонившись. — Кружок «Умелые руки» есть. Будете там лепить, вырезать, клеить. Знаешь, как тебе понравится!
И вот я представлял, как мы все, кто едет в автобусе, сидим в большой светлой комнате под яркими лампами и вырезаем, лепим, клеим… Себя лично я представлял вырезающим. Лепить я никогда не пробовал и знал только выражение «лепить горбатого к стенке», а клеить мне было совершенно неинтересно. Я думал, что клеят только разбитую посуду, и мысленно оставлял это занятие для Лордкипанидзе.
Когда мы приехали в санаторий, всех ребят повели в палаты, а нас с бабушкой воспитательница отвела к главному врачу. Бабушка сказала, что я не просто ребенок, который приехал отдыхать, а несчастный, брошенный матерью на шею стариков калека, нуждающийся в особом присмотре, и если бабушка не поговорит с главврачом лично, медсестры меня неминуемо загубят. Главный врач радушно откликнулась на бабушкино желание поговорить, мне велели посидеть в сторонке, и разговор начался:
— …Я вам еще раз скажу, что в каком порядке… — долетало до меня. — Сначала кониум… Половину рассыпала, но пока хватит… Старик с поездом пришлет, я вам передам… Колларгол, альбуцид… оливковое масло от сухости, а то будет ковырять, кровь пойдет… это если совсем плохо…
— Да вы не волнуйтесь…
— Я не волнуюсь, я знаю, что говорю…
— Тут у нас все лекарства есть, все процедуры. Целый корпус лечебный…
— …диета… Ни жареного, ни соленого… Колит, хронический панкреатит… делаю на сушках… Третий год… А она только раз в месяц припрется, пожрет — и на диван…
— …Тут очень хорошо… Любые игры, кино, воспитатели прекрасные…
— Клеить ему не надо. Астма. Надышится, будет приступ… Порошок Звягинцевой… Гайморит хронический…
— Не волнуйтесь…
— Там в чемодане колпачок из полотенца, надевайте после ванной, и пусть спит в нем… Гайморит… Пристеночный гайморит!
«После ванной, — подумал я. — В самом деле, здесь меня тоже наверняка будут купать. Но как? Кто вместо бабушки будет вытирать меня на стульях? Будет ли здесь в ванной рефлектор?»
После купания бабушка заворачивала меня в плед и относила на плече в постель, рискованно пронося каждый раз мимо острого угла набитого конфетами для врачей холодильника. В постели она укрывала меня и, просунув руки под одеяло так, словно заряжала фотопленку, вытирала мне ноги между пальцами и подкладывала под рубашку носовые платки. Сквозь сон я чувствовал, как она всю ночь меня ощупывает, меняет влажные платки на сухие, когда я потею, и снова наматывает на голову полотенце, которое я сбрасываю. «Спи спокойно, не дрыгайся! — слышал я ее злой шепот. — Остынет голова — опять гнить будешь».
Спать спокойно у меня не получалось, и полотенце я сбрасывал по нескольку раз за ночь. Тогда бабушка сшила колпачок из махрового полотенца. Заколотый под горлом английской булавкой, он надежно держался и защищал мою голову от остывания.
«Кто же будет мне его закалывать? — думал я. — Неужели эта нянечка, которая моет шваброй пол? И положила ли бабушка булавку?»
— Я там булавочку воткнула, закалывайте на ночь получше, ерзает он, беспокойно спит, — словно в ответ на мои мысли донеслись бабушкины слова.
— Все сделаем, не волнуйтесь.
На этом бабушка с главврачом разошлись. Бабушка, на удивление легко со мной расставшись, отправилась во взрослый санаторий, который был через дорогу, а главврач взяла мой чемодан и повела меня в палату.
По пути я внимательно смотрел по сторонам, осваиваясь на новом месте. Корпус санатория оказался большим и белым. В коридоре светили лампы дневного света, которые отражались в глянце желто-зеленого линолеума на полу. Пахло хлоркой. Середина коридора расширялась в холл, где стояли огромный фикус с пожелтевшими и пыльными листьями, два дивана на колесиках, четыре, тоже на колесиках, кресла и черно-белый телевизор, который, как потом оказалось, показывал только первую программу. В конце коридора была игровая комната, или торцевая, как непонятно называла ее главврач. Там были настольные игры, кубики и прочая ерунда.
Палата оказалась четырехместной. Моими соседями стали Заварзин и Куранов. Они давно уже расположились и играли в шахматы, когда главврач представила им меня и сказала:
— Знакомьтесь, а я пойду найду вам четвертого соседа. Что-то никак мы сегодня не распределимся.
Знакомиться я не умел, потому что никогда этого раньше не делал и в компании сверстников очутился впервые. Не долго думая, я подошел к Куранову, хлопнул его по плечу, как, мне казалось, должны делать настоящие приятели, и предложил:
— Давай дружить.
Потом я таким же образом предложил дружить Заварзину.
И Куранов, и Заварзин дружить со мной согласились. Куранова звали Игорь, а Заварзина Андрей. Игорь был со мной одного возраста, а Андрей на год старше. Но Андрей не выговаривал букву «р», заикался, и разница в возрасте совершенно не чувствовалась. Я подождал, пока мои новые друзья доиграют партию, и мы пошли осматривать санаторий.
До отбоя оставалось совсем немного. Поздний час настраивал на грустный лад и сдерживал голос. От запертых дверей бильярдной, кинозала и кружка «Умелые руки» исходила какая-то торжественность. Казалось, за каждой из них таится клад удовольствий, которому суждено попасть в наши руки завтра, но никак не сегодня. Но и сегодняшнего дня было жалко. Я хотел растянуть его, послоняться в надежде набрести на какие-нибудь новые события и уныло понимал — все, что могло сегодня произойти, уже произошло, и кроме как спать ничего не остается.
Когда мы вернулись в палату, то увидели нашего четвертого соседа. Со слезами на глазах он уговаривал воспитательницу переселить его:
— Ну пачэму я с ными должэн в палатэ быт! — кричал он. — Я к Мэдведэву хачу, к Короткову! Ани маи друзья! А с этими што, на гаршке сидэт! Пэрэнэсите крават, я здэс все равно нэ астанус!
Четвертым нашим соседом стал Лордкипанидзе. Ему было тринадцать лет, и он хотел в палату к сверстникам, но там были заняты все четыре кровати. Чтобы переселить его, свободную кровать из нашей палаты надо было перенести в ту, где хотел жить Лордкипанидзе, и воспитательница на такие перестановки не соглашалась.
На шум пришла главврач.
— В чем дело?
Воспитательница объяснила. Главврач успокоила Лордкипанидзе, пообещав, что переселит его через пару дней, потом подошла ко мне и сказала:
— С Лордкипанидзе мы разберемся, а с этим Савельевым, Тамара Григорьевна, не знаю, что делать. Бабушка его со мной говорила, сказала, он какой-то больной-разбольной, ничего ему нельзя. Велела следить, чтоб не бегал, дала носовые платки с булавками. «Подкалывайте, — говорит, — под рубашку, меняйте, если вспотеет». Что я, Каштанка, за ним носиться? Лекарств вручила целый мешок. Сестра дежурная за голову схватится, там одной гомеопатии шесть коробок.
— Саш, — обратилась ко мне воспитательница, — ты чего ж такой больной нам на голову свалился? Сидел бы дома или в больницу бы лег. Здесь все-таки санаторий, а не реанимация. С тобой что случится, нас потом твоя бабушка со свету сживет. Что нам с тобой делать? В палате запирать?
— Нет, зачем? — ответила главврач. — Бабушка сказала, будет каждый вечер навещать, вот пусть и нянчится с ним. На весь день назначу ему процедуры, а вечером будет с бабушкой.
— А днем?
— А днем обед и тихий час.
Я чуть не плакал, прощаясь с мечтой о веселом летнем отдыхе, и думал, что на обратном пути обязательно казню в туалете поезда главврача и воспитательницу. Я даже начал выбирать, кого казнить первой, но воспитательница вдруг утешительно сказала:
— Ладно, не огорчайся. У нас всем здесь хорошо. Что-нибудь и для тебя придумаем.
И хотя главврач недоверчиво на нее посмотрела, от радости вновь обретенной надежды я тут же простил их обеих. На этом, однако, дело не кончилось.
Пожелав нам спокойной ночи, главврач повернулась к выключателю, чтобы погасить свет, но случайно бросила на меня еще один взгляд и замерла, словно разглядела что-то страшное.
— А где твой колпачок? — тревожно спросила она.
— Какой колпачок?
— Бабушка сказала, ты должен спать в колпачке.
Это было выше моих сил!
— Мне только после ванны…
— Надевай, надевай! Мне она сказала, чтобы ты в нем спал.
— После ванны!
— Надевай, не разговаривай! Где он у тебя? В чемодане?
Главврач открыла мой чемодан и сразу нашла колпачок, который, будто самая необходимая вещь, лежал сверху. На него тоже был нашит ярлычок с моей фамилией.
— Ну-ка привстань!
— После ванны!
Под дружный смех Куранова, Заварзина и Лордкипанидзе главврач ловко натянула колпачок мне на голову и с первой попытки, что не удавалось даже бабушке, заколола его под горлом булавкой.
— Все, спи. И только попробуй снять! Я ночью зайду проверю, — пообещала она, погасила свет и вышла вместе с воспитательницей из палаты.
Так закончился первый день в санатории.
С этого момента и до возвращения домой жизнь моя превратилась в калейдоскоп событий, рассказать о которых последовательно и подробно просто невозможно. Чего только не было за месяц моего отдыха! Это время было самым ярким в моей жизни, и омрачить его не могли ни махровый колпачок, ни бабушка, ни Лордкипанидзе, ни даже трехлитровая клизма, которую мне почем зря поставили перед самым отъездом.
Я пробовал играть в бильярд и в настольный теннис. Через день нам показывали кино, и это было открытием, потому что в кинотеатр бабушка меня не пускала, утверждая, что там легко заразиться гриппом. Ночью мы подолгу не спали, смешили друг друга, и ночная тишина, заставлявшая сдерживаться, превращала в уморительные шутки самые простые выходки. А однажды мне дали настоящие жареные котлеты с картошкой! Потом выяснилось, что котлеты предназначались Куранову и попали ко мне по ошибке вместо положенной по диете отварной рыбы, но я успел их съесть и, гордый, что, как все, ем котлеты настоящие, а не паровые на сушках, обводил столовую победоносным взглядом.
Но главной радостью был кружок «Умелые руки», в котором я проводил все время между бесчисленными процедурами и в котором ничего из-за этих процедур не мог толком сделать. Я пробовал выжигать, вырезать из дерева маску и даже, невзирая на запрет бабушки, клеил модель самолета. Вернее, клеили другие, но воспитательница доверила мне отделить все детали от пластиковых держателей, и я чувствовал себя полноправным участником. Из больших шкафов разрешалось брать все что угодно, и это нравилось мне больше всего. Случалось, я не глядя хватал какую-нибудь коробку, спрашивал у воспитательницы: «Можно?» — и, услышав: «Конечно, можно!» — ставил коробку обратно. Мне только и надо было лишний раз убедиться, что я могу брать все что захочется.
Самой замечательной поделкой в кружке была крепость из пластилиновых кирпичей, построенная в прошлую смену старшими ребятами. На башнях ровным кольцом возвышались прямоугольные зубцы. Из проделанных в стенах бойниц торчали крошечные арбалеты, заряженные наточенными спичками. Ворота закрывались сплетенной из полосок тонкой жести решеткой, а через нарисованный на картонном основании синей гуашью водяной ров вел хитроумный разводной мостик, поднимавшийся, если покрутить проволочную ручку с намотанной на нее ниткой.
За стенами крепости прятались пластилиновые рыцари с палец величиной. Их спины и грудь защищали латы из блестящей фольги, шлемы украшали раскрашенные подушечные перья, а вооружены они были маленькими жестяными мечами, копьями из канцелярских перьев и одной на всех катапультой, которая, судя по натянутой резинке и пластилиновому ядру, была действующей и готовой к бою.
Крепость поразила меня так, что я боялся к ней прикоснуться и хотел одного — иметь свою такую же. Получив две коробки пластилина и лист картона для основы, я принялся за лепку кирпичей. Кажется, я лепил их полсмены, но построить удалось только невысокую, в пять кирпичей, стену на одной стороне картонки. Я сделал решетку для ворот, приставил ее к своей стене и залюбовался. Здорово было чувствовать себя хозяином крепости! Еще я успел выгнуть из проволоки ручку для подъемного моста, нашел два канцелярских пера для рыцарских копий и скатал три ядра для будущей катапульты. На этом строительство закончилось — сделать больше я из-за постоянных процедур не успел.
В лечебном корпусе не было кабинета, в который мне не пришлось бы зайти! Мне делали электрофорез и светили в горло кварцевой лампой; прикладывали к носу минеральную грязь и заставляли делать упражнения в кабинете физкультуры. Я ходил на массаж и на парафинолечение, на ингаляцию и на минеральные ванны. Процедуры занимали все время до обеда, а после тихого часа ко мне приходила бабушка…
Бабушка приходила каждый день. Она приносила в круглой пластмассовой сетке с ручками мытую черешню, мытые с мылом и завернутые каждый по отдельности в кусочек туалетной бумаги абрикосы, яблоки. Бабушка очень боялась инфекции, мыльной пены казалось ей недостаточно, и яблоки с абрикосами она дополнительно обдавала кипятком из чайника. От этого на их кожице появлялись коричневые пятна, и бабушка каждый раз поясняла мне, что это именно от кипятка, а не от порчи.
— Ешь, ешь, не смотри, — говорила она, когда я пальцем расковыривал в теле абрикоса коричневый ожог. — Я скорее сама землю есть буду, чем тебе несвежее дам. Стул у тебя нормальный?
Я давно знал, что стул — это не мебель, но не понимал, почему этот стул так волнует бабушку. Дома она даже запрещала мне спускать воду, пока я не покажу, что там и как. В санатории показать я ничего не мог, поэтому приходилось подробно описывать. Описания бабушке не нравились. Она сетовала на хронический колит, давала мне съесть десяток абрикосов и расспрашивала о процедурах.
— Носик греют — хорошо, — одобряла она минеральную грязь. — И кварц на гланды хорошо тебе. А электрофорез на бронхи. Врач молодец, не такая дура, как я вначале думала. Хотя что проку в этих процедурах, когда стафилококк золотистый… Спали в Сочи с этим карликом втроем в одной кровати, вот ты и подцепил. Съел абрикосы? Черешню бери.
Я ел черешню, слушал бабушку и, складывая косточки ей в кулак, чтобы не мусорить, прикидывал, успею ли во что-нибудь поиграть, когда она уйдет.
Традиционные игры вроде колечка, которым учила нас воспитательница, не были для меня большой потерей, но вместо того, чтобы слушать про гланды, можно было бомбить мелкими камушками слепленные из песка танки, запускать в бассейне с рыбками пластилиновые батискафы, делать из проволоки скелетиков, да мало ли что еще…
Но самую интересную в санатории игру придумали старшие ребята. Они рисовали деньги, лепили из пластилина пистолеты и, посасывая скрученные из клетчатой бумаги сигареты, каждые пять минут друг друга грабили. Я тоже нарисовал себе деньги и, нарочито выставив их из кармана, расхаживал перед носом самых отъявленных грабителей, ожидая, что вот-вот чей-нибудь пистолет упрется мне в спину. Но нет… На моих глазах произошло уже два ограбления, а на меня словно не обращали внимания. Потом мне объяснили, что деньги, которые я нарисовал, никому не нужны, и грабить меня никто не станет. Тогда я отправился в кружок, слепил себе из куска зеленого пластилина пистолет, скрутил из бумаги сигареты и затаился на ведущей на чердак лестнице. Держа пистолет наготове, я мусолил во рту бумажную сигаретку и представлял себя следящим за грабителями агентом. Тут послышались шаги. Это был Лордкипанидзе.
— Ты што тут дэлаеш? — удивился Лордкипанидзе.
— Не подходи! — крикнул я, наставив на него оружие.
— Слушай, у тэбя пластэлин! — обрадовался Лордкипанидзе. — Дай, а то в кружке кончилса.
Взяв пистолет у меня из рук, Лордкипанидзе скомкал его и пошел обратно. Так закончилась игра в агента.
Лордкипанидзе вообще сильно отравлял мне жизнь. Он был большой шутник и все время выделывал с нами разные штуки. Это так ему понравилось, что он даже передумал переселяться в палату к Медведеву и Короткову. Подойдя, например, к Заварзину, Лордкипанидзе говорил:
— А сэчас, Завагзин Андгей Александрович скажэт слово «тракторище» или палучит пять пэндалей.
Разумеется, Заварзин, для которого буква «р» была камнем преткновения, получал пять пендалей, и мы с Игорем очень смеялись.
Шуткам Лордкипанидзе смеялись не из желания угодить, а потому что действительно было смешно. Не до смеха было только тому, над кем он шутил. Но Лордкипанидзе шутил над всеми по очереди, и пока одному доставалось, остальным было весело.
Закончив шутить с Заварзиным, Лордкипанидзе подходил к толстому Куранову и объявлял:
— Ну што, пузо, буду тэбя буцкат. Сэчас закат, буду буцкат с заката да расвэта. Патом атдахну, и с расвэта да заката. Надо ж тэбе худэт, а то скоро карсэт на сэми веревках насит придется.
После такого вступления Лордкипанидзе делал Куранову серию боксерских ударов по животу, и хотя они были шутливыми и не очень сильными, Куранов скорее от страха, чем от боли, сгибался и валился на кровать.
— Умэр! — возвещал Лордкипанидзе. — С прискорбием саабщаю вам о бэзврэменной канчине лучшэй нашей баксерской груши Игоряши Куранова.
Я дружил с Курановым, сочувствовал ему, но не мог не смеяться лордкипанидзовским шуткам! И мне было завидно, что насмешить, выдумать «корсет на семи веревках» Лордкипанидзе может, а я нет. Зависть переходила в восхищение, восхищение в свою очередь сменялось страхом: закончив с Курановым, Лордкипанидзе принимался шутить со мной.
Он брал меня за ноги и, приговаривая: «Ой, атпущу, атпущу!» — начинал крутить в воздухе. Лордкипанидзе был старше и сильнее, в его руках я чувствовал себя, как пара пустых колготок, и покорно ждал, когда шутка кончится. Покрутив пару минут, Лордкипанидзе ставил меня на пол, и я тут же падал, потому что пол качался у меня перед глазами. Все смеялись. Потом Лордкипанидзе спрашивал:
— Ну, Пацарапанный Нос, што скажэш?
Прозвище Поцарапанный Нос родилось в тихий час, когда Лордкипанидзе попросил меня закрыть глаза. Я закрыл, а он защемил мне нос зазубренным пинцетом и провел. На носу остались с обеих сторон длинные царапины, и появилось прозвище, которое всех очень забавляло.
— Так што скажэш, Пацарапанный Нос?
— Что сказать? — спрашивал я, поднявшись наконец на ноги.
— Сильный я?
— Сильный.
— Пащупай…
Лордкипанидзе напрягал согнутую в локте руку, и я почтительно щупал.
— А тэпер извинис!
С этими словами Лордкипанидзе делал мне «сливку» — я неосторожно поднимал руки, чтобы схватиться за нос, и получал в придачу «бубенчики». «Бубенчики» были самой неприятной шуткой из всех. Они напоминали «сливку», только вместо носа дергалась та часть тела, на которую я до санатория совсем не обращал внимания и замечал только, что, купая меня, бабушка мыла ее с особой бережностью. «Бубенчиков» Лордкипанидзе надергал мне столько, что потом в ванной, стоило бабушке протянуть руку с мочалкой, я тут же привычно сгибался и кричал: «Осторожно!»
Но самой затейливой выдумкой Лордкипанидзе были деньги. Старшим ребятам надоело играть в грабителей, и нарисованные «фикси-фоксы» стали ненужными. Лордкипанидзе забрал их себе, и в его руках они приобрели не игровую, а реальную цену: «фикси-фоксами» можно было откупиться от пендалей, от «бубенчиков» и от чего угодно.
— Ну што, пузо, буду тэбя буцкат, — говорил Лордкипанидзе Куранову. — Буду буцкат, или плати пять фикси-фоксов.
Куранов платил, и Лордкипанидзе ничего ему не делал.
Разумеется, чтобы платить, «фикси-фоксы» надо было сперва заработать. Раза три в день Лордкипанидзе подходил к нам с кульком, в котором были туго завернутые бумажки, и объявлял лотерею. Мы тянули и вытягивали — кто пять «фикси-фоксов», кто десять, а кто бумажку с надписью «пять пендалей» или «десять сливок». Бумажек с пендалями лежало в кульке намного больше. Были и другие способы заработка. Как-то в холле Лордкипанидзе предложил нам с Игорем драться и сказал, что победитель получит пятьдесят «фикси-фоксов». Я не понимал, зачем нам драться, если мы друзья, но Игорь повалил меня, ударил головой о горшок с фикусом и стал душить. Лордкипанидзе сказал, что он победил, и дал ему положенные «фикси-фоксы».
Ценность «фикси-фоксов» не вызывала сомнений. Если после утренней лотереи в кармане хрустело десять-пятнадцать, за предстоящий день можно было особо не беспокоиться; если хрустело двадцать-тридцать можно было почувствовать себя королем и до вечера расслабиться. В лотереях мне обычно не везло, и вскоре я стал обменивать на «фикси-фоксы» бабушкины передачи. Абрикосы в туалетной бумаге шли у Лордкипанидзе по пять «фикси-фоксов» штука.
К сожалению, «фикси-фоксами» нельзя было откупиться от медсестер, которые омрачали мой отдых гораздо больше Лордкипанидзе. Их было четыре, и сменялись они с очередностью, которую мы никак не могли установить. Добрая медсестра была одна. Звали ее Катя, и все ее очень любили.
— Сегодня Катя будет! — сообщал кто-нибудь, и это принималось как радостное известие.
Когда она дежурила, можно было смотреть телевизор дольше обычного, тихонько перешептываться и даже смеяться. Если веселье разгоралось слишком сильно, Катя подходила к дверям палаты и говорила: «Тихо!» Больше она ничего не делала, потому что, как я уже сказал, была добрая. Остальные сестры были злые.
Главной особенностью палат были разделявшие их стеклянные стены. Санаторий просматривался насквозь, и медсестра могла следить за всеми, не уходя со своего поста. Ночью через зеленоватую муть стекол мы видели далекое зарево настольной лампы и знали: стоит нам засмеяться, устроить какую-нибудь возню — тут же ворвется она… «Ну, кому тут не спится?!» — спрашивала злая медсестра, и хотя все притворялись спящими, кого-нибудь одного она поднимала с кровати и выставляла в холл. Это наказание было самым безобидным. Лордкипанидзе отправили однажды стоять в палату к девочкам, а меня за попытку сходить ночью в столовую за хлебом повели в процедурный кабинет. Это место и при дневном свете было самым страшным в санатории, а ночью от его вида у меня потемнело в глазах.
— Ну что, Савельев, не хочешь спать? — спросила медсестра, и голос ее гулко звучал в окружении чистого белого кафеля. — Сейчас захочешь. Ну-ка садись…
Открыв стерилизатор, медсестра достала блестящую железную коробку, и я услышал, как шуршат в ней звонким металлическим шорохом иглы.
— Сейчас пару пробирочек возьму из вены, заснешь как миленький. Давай закатывай рукав…
Не помню, что я, трясясь от страха, говорил, как извинялся, но кровь у меня не взяли. Оттаскав немного за волосы, медсестра отвела меня обратно в палату, и, глубоко вздохнув, я тут же заснул. В столовую я больше ходить не пытался.
Но самыми неприятными были ночи, когда оставались дежурить сразу две злые медсестры. Войдя в палату по поводу какого-нибудь очередного скрипа, они становились на пороге и начинали придумывать, что кому будут сейчас делать.
— Ну что, Савельева в холл выставим или к девочкам? По-моему, они его еще не видели.
— И не надо! Чего им на такого дистрофика смотреть, пугаться только. Лучше Куранова. А Савельеву я кровь из вены возьму.
— Оставь, я вчера хотела, так он чуть не обосрался. Отмывать потом… Заварзин, а ты чего улыбаешься, смешно тебе? Ну пойдем со мной, вместе посмеемся. Вставай, я знаю, что ты не спишь. Сейчас тебе будет весело.
И Заварзину делали в процедурном два укола.
Медсестер мы считали заклятыми врагами и свою ненависть выражали кто как мог. Лордкипанидзе сочинил песню «Нас было четверо в палате», в которой на мотив «Интернационала» пелось о готовности бороться с ними до конца, а я решил организовать повстанческую группу. Не полагаясь на Куранова и Заварзина, руководить которыми было бы сложно, я собрал около себя самых младших ребят — девочку и двух мальчиков — и сказал, что мы теперь подпольная организация, будем делать против медсестер тайные диверсии, а я буду главный.
Для начала я велел своим диверсантам выучить песню «Нас было четверо в палате». Диверсанты отдали мне листок со словами неразвернутым, потому что, оказалось, не умели читать. Это открытие порядком меня озадачило, так как я уже составил шифр, которым мы должны были писать друг другу тайные записки. Буквам соответствовали цифры, и, сверяясь с таблицей, можно было распознать, за какой цифрой какая буква кроется. Увы, чтобы распознать, какой смысл кроется в свою очередь за буквами, диверсантам в придачу к таблицам понадобился бы букварь. На этом деятельность повстанческой группы закончилась, но зато я почувствовал, что такое быть главным и как это здорово.
А вот Лордкипанидзе мы с Курановым попытались отомстить более действенно. Лично ему мы, конечно, сделать ничего не осмелились бы, но у него в шестой палате была подружка, на которой мы решили отыграться за все «бубенчики» и на все «фикси-фоксы».
Подружке Лордкипанидзе было лет двенадцать. Звали ее Оля. Она была очень бледная, говорила тихим голосом и ходила в синем платье с маленькими желтыми цветочками. Во взгляде ее больших серых глаз плавала печаль. Оля любила своего дедушку, а дедушка не мог ее часто навещать. Каждые полчаса Оля подходила к воспитательнице, медсестре или к кому-нибудь из ребят, поднимала огромные, как у лемура, глаза и с тоской спрашивала:
— Как вы думаете, мой дедушка сегодня приедет?
Сначала ей отвечали ласково. Потом сдержанно.
Через неделю от нее стонал весь санаторий. Если утром воспитательница отвечала ей, что дедушка приедет вот-вот, а медсестра после обеда уверяла, что приедет со дня на день, после ужина Оля считала своим долгом отследить их обеих и с упреком сказать:
— Вот видите… День прошел, а он не приехал. Может, он вообще больше не приедет ко мне. У него столько дел. Я думала, он вчера приедет, и вы обещали… но был такой дождь. Понимаете, если будет дождь, он не приедет. У него шофер, а дорога такая скользкая… Как вы думаете, завтра дождь будет?
— Не будет дождя, — отвечала добрая сестра Катя, закатывая глаза, как от зубной боли.
— А если не будет, почему же он тогда не приедет?
Дедушка приезжал к Оле всего несколько раз. Он не привозил ни черешни, ни абрикосов. Просто садился с Олей на скамейку, обнимал ее и гладил по голове. Оля щурилась от счастья, а воспитательница и медсестра получали короткую передышку.
Единственным, кто не злился на Олю, был Лордкипанидзе. Он играл с ней в настольный теннис, садился рядом смотреть телевизор, уверял, что дедушка скоро приедет, и все время тщетно пытался рассмешить. На все его шутки Оля вздыхала и тихо с укором говорила:
— Ну, Вахташ…
Их дружба казалась нам серьезной, неведомой и недосягаемой областью жизни старших. Мы чувствовали, что в ней кроется какая-то тайна, и именно из-за этой тайны, навредив как-нибудь Оле, можно отомстить Лордкипанидзе. Посовещавшись, мы с Игорем решили насовать ей в постель кузнечиков.
Вечером, когда все смотрели телевизор, мы пробрались в шестую палату и посадили под одеяло Олиной постели кузнечиков пять или шесть. После отбоя послышался страшный визг, а утром следующего дня Лордкипанидзе вел нас извиняться. Он привел нас за выкрученные уши, и хотя извинялись мы от души, это не спасло нас вечером от особо звонких «бубенчиков», как не спасли от них и сорок «фикси-фоксов», полученных мной накануне за два килограмма бабушкиной семеренки.
За день до отъезда воспитательница собрала всех нас в холле и сказала, что мы пойдем в город покупать сувениры. Она достала листок с именами и по порядку списка стала всем выдавать по рублю. Я никогда еще не держал в руках настоящие деньги, и рубль, который воспитательница вручила мне, поставив против моей фамилии жирную галочку, казался залогом невообразимого счастья. Я бережно перегнул его пополам, спрятал в нагрудный карман рубашки и щупал каждые пять минут.
В магазине оказалось, что рубля для счастья недостаточно. Сувениры стоили дороже. У ребят были еще свои деньги, они добавляли и покупали все что хотели. Игорь купил бронзового козла, Заварзин — красивый глиняный поильник, Лордкипанидзе — настоящий барометр. Неужели я вернусь в Москву с пустыми руками?! Я осмотрел все витрины и нашел единственный сувенир, который стоил девяносто копеек, — пластмассовый Царь-колокол с надписью «Сокровища Московского Кремля» на подставке. С радостью отдав за него свой рубль, я получил десять копеек сдачи и довольный вышел из магазина. Дома бабушка сказала, что привезти из Железноводска московский сувенир может только кретин вроде моего дедушки.
Купив сувениры, мы до самого обеда гуляли по городу. Повсюду продавали сахарную вату, и ребята, у которых оставались деньги, уписывали ее за обе щеки. На свои десять копеек я купил крохотную щепотку и медленно ел, чтобы все видели. В тихий час к нам в палату вошла главврач.
— Куранов, ты сахарную вату ел с ребятами?
— Нет, — ответил Игорь, потративший все деньги на козла, которым любовался теперь, поворачивая его на тумбочке то так, то этак.
— А ты, Савельев?
— Ел! — гордо ответил я.
— Одевайся, пойдем со мной.
Оказалось, вата — страшная отрава, и теперь мне должны были поставить в процедурном кабинете огромную клизму! Перед дверью, из-за которой доносились приглушенные стоны, сидел уже Лордкипанидзе.
— Я только чуть-чуть… — робко проронил я.
— «Чуть-чуть», — передразнила главврач, усаживая меня на стул. — У тебя заворот кишок, а мне адвокатов нанимать от твоей бабушки? Нет, спасибо!
Из процедурного кабинета вышел и осторожно поспешил в туалет Медведев. Нехотя пошел на его место Лордкипанидзе. За ним настала моя очередь.
Лежа на холодной клеенчатой кушетке, я пыхтел от больно распирающей меня воды и думал о правоте бабушки, которая говорила: «Как все хочешь быть? А если все будут вешаться?!» Дорого обошлась мне сахарная вата!
Хотя отдых в Железноводске был самым ярким событием моей семилетней жизни, воспоминания о нем остались не очень счастливые и надолго стали поводом для игр и фантазий, о которых я хочу в заключение рассказать.
Я всегда знал, что я самый больной и хуже меня не бывает, но иногда позволял себе думать, что все наоборот и я как раз самый лучший, самый сильный, и дай только волю, я всем покажу. Воли мне никто не давал, и я сам брал ее в играх, которые разворачивались, когда никого не было дома, и в фантазиях, посещавших меня перед сном.
Первая игра появилась еще до санатория, после того как бабушка ткнула пальцем в телевизор, где показывали юношеские мотогонки, и восторженно сказала:
— Есть же дети!
Эту фразу я слышал уже по поводу детского хора, юных техников и ансамбля детского танца, и каждый раз она выводила меня из себя.
— А я их обгоню! — заявил я, притом что даже на маленьком велосипеде «Бабочка» ездил с колесиками по бокам заднего колеса и только по квартире.
Разумеется, я не думал, что могу обогнать мотоциклистов, но мне очень хотелось сказать, что я обгоню, и услышать в ответ: «Конечно, обгонишь!»
— Ты?! — презрительно удивилась в ответ бабушка. — Да ты посмотри на себя! Они здоровые лбы, ездят на мотоциклах, тебя, срань, плевком перешибут!
Я замолчал и придумал такую игру: когда бабушка давала мне тарелку с нарезанным кружочками бананов, я представлял, что это мотоциклисты.
— Да мы все здоровые, ездим на мотоциклах, тебя плевком перешибем! — говорил я за первый кружочек, представляя, что это самый главный мотоциклист-предводитель.
— Ну попробуй! — отвечал я ему и с аппетитом съедал.
— А-а! Он съел нашего самого главного! — кричали остальные кружочки-мотоциклисты, и из их толпы выходил на край тарелки следующий самый главный предводитель. Есть простых мотоциклистов было неинтересно.
— Теперь я самый главный! — говорил второй мотоциклист. — Я перешибу тебя!
Под конец на тарелке оставался последний кружок, который оказывался самым главным предводителем из всех. Он обычно дольше всех грозился меня перешибить, дольше всех умолял о пощаде, и его я съедал с особым аппетитом.
Такой же игрой была расправа с врачами, которых я не только казнил в туалете поезда, но и сбрасывал с балкона, слепив их предварительно из пластилина. Санаторий «Дубровка» сделал мои игры куда более изощренными. Пока я был там, я принимал события такими, какими они были, не думая, нравятся они мне или нет, и о самых неприятных происшествиях вроде крови из вены или поцарапанного носа забывал, как только они исчезали в недалеком прошлом. Дома же я припоминал все…
Оставшись один, я набивал карманы старыми батарейками от приемника, надевал на голову десантный берет, подаренный дедушке на концерте в армейской части, брал в руки большой деревянный нож для бумаги и врывался в спальню, представляя, что это санаторий. За спиной у меня были воображаемые десантники. Все они были моего возраста и беспрекословно слушались. Среди них были Заварзин и Куранов.
— Вперед! — кричал я, и десантники с криками занимали отделение.
— Это он! — в ужасе вопили разбегавшиеся медсестры. — Савельев с десантниками!!!
Я выхватывал из карманов батарейки и швырял их одну за другой под шкаф, под трюмо, под бабушкину кровать. Это были гранаты. Ба-бах! Ба-бах! Взрывалась столовая, разлетался пост медсестры, в куски разносило процедурный кабинет. Ба-бах! Бабах! Летела по коридору отварная рыба, сыпались разделявшие палаты стекла, звенели рассыпавшиеся по полу шприцы и иглы. Десантники топтали их сапогами и спрашивали, что делать дальше.
— Этих ловите! — кричал я, указывая пальцем на воображаемые спины убегавших медсестер.
— Не надо! Мы больше не будем! — умоляли медсестры.
С ними вместе молила о пощаде добрая Катя. Но у нее в глазах была вместо ужаса надежда. Она знала, что я не трону ее.
— Эту отпустите. Пусть укроется в торцевой, — приказывал я, и десантники прятали Катю от пуль за коробками с кубиками. — А этих вяжите!
Злых медсестер десантники связывали по рукам и ногам и складывали рядком между сломанным фикусом и разбитым телевизором, которому не суждено было больше показывать первую программу.
— Ну что? — сурово спрашивал я, щекоча медсестер под подбородком острием своего ножа. — Поняли, с кем дело имеете? Смотрите не обосритесь, а то отмывать вас потом…
Перед сном я обычно расправлялся с Лордкипанидзе. Я представлял, как он делает мне «бубенчики», и нажимал пальцем на ладонь. Это означало, что я нажал кнопку воображаемого дистанционного пульта. В блестящем линолеуме палаты открывались маленькие люки, и из них, грозно шипя и извиваясь, выползали огромные кобры с рубиново-красными глазами и в фуражках с высокими тульями. Кобр в фуражках я видел на рисунке в газете. Одну звали Пентагон, а другую НАТО. Они понравились мне своим хищным видом и в фантазиях стали лучшими друзьями и заступницами. Шипя и скаля ужасные пасти, они обвивали Лордкипанидзе и, преданно глядя на меня красными глазами, ждали одного слова, чтобы задушить его или закусать до смерти. Но в палату вбегала в синем с цветочками платье Оля и тихо говорила:
— Ну, Саш…
Я задумывался, нажимал на пульте другую кнопку, и кобры, разочарованно шурша, уползали в свои люки. Лордкипанидзе падал на колени, а я небрежно указывал на Олю и говорил:
— Ей спасибо скажи, а то жрали бы тебя с рассвета до заката…
Фантазии будоражили меня так, что я не мог заснуть, снова вспоминал обиды и снова разворачивал перед глазами красочную месть, которая кончалась обычно мольбами о пощаде и снисходительным прощением. Фантазии такие посещали меня очень долго. В санаторий бабушка ездила со мной три года подряд.
Похороните меня за плинтусом
Я много болел и, по прогнозам бабушки, должен был сгнить годам к шестнадцати, чтобы оказаться на том свете. Тот свет виделся мне чем-то вроде кухонного мусоропровода, который был границей, где прекращалось существование вещей. Все, что попадало в его ковш, исчезало до ужаса безвозвратно. Сломанное можно было починить, потерянное — найти, о выброшенном в мусоропровод можно было только помнить или забыть. Если бабушка что-то отбирала, я знал — пока не закрылся ковш, вещь существует, есть надежда выпросить ее обратно или хотя бы еще увидеть; если ковш закрылся, существование отобранного прекратилось навсегда.
Как-то мама подарила мне набор инструментов, в котором среди прочего был маленький молоток. Я постучал им по спинке дедушкиного дивана, оставив на ней несколько вмятин, за что дедушка отобрал молоток и унес его на кухню. Тут же я услышал, как хлопнул ковш мусоропровода. Поняв, что мамин молоток пропал и я никогда его больше не увижу, я заплакал, как не плакал ни разу в жизни. Ковш закрылся… мамин подарок… больше никогда! Никогда!
Никогда. Это слово вспыхивало перед глазами, жгло их своим ужасным смыслом, и слезы лились неостановимым потоком. Слову «никогда» невозможно было сопротивляться. Стоило мне немного успокоиться, «никогда» настойчиво поднималось откуда-то из груди, заполняло меня целиком и выжимало новые потоки слез, которые, казалось, давно должны были кончиться. На «никогда» нельзя было найти утешения, и я даже не хотел смотреть, что сует мне в руки дедушка. А дедушка совал молоток. Оказалось, он просто спрятал его в свой ящик, а мусоропровод хлопнул, потому что бабушка выбрасывала мусор. Я с трудом успокоился и, держа молоток в руках, все еще не мог поверить, что снова вижу его, а ужасное «никогда» отступило и не будет больше меня мучить.
«Никогда» было самым страшным в моем представлении о смерти. Я хорошо представлял, как придется лежать одному в земле, на кладбище, под крестом, никогда не вставать, видеть только темноту и слышать шуршание червей, которые ели бы меня, а я не мог бы их отогнать. Это было так страшно, что я все время думал, как этого избежать.
«Я попрошу маму похоронить меня дома за плинтусом, — придумал я однажды. — Там не будет червей, не будет темноты. Мама будет ходить мимо, я буду смотреть на нее из щели, и мне не будет так страшно, как если бы меня похоронили на кладбище».
Когда мне пришла в голову такая прекрасная мысль — быть похороненным за маминым плинтусом — то единственным сомнением было то, что бабушка могла меня маме не отдать. А видеть из-под плинтуса бабушку мне не хотелось. Чтобы решить этот вопрос, я так прямо у бабушки и спросил: «Когда я умру, можно, меня похоронят у мамы за плинтусом?» Бабушка ответила, что я безнадежный кретин и могу быть похоронен только на задворках психиатрической клиники. Кроме того оказалось, что бабушка ждет не дождется, когда за плинтусом похоронят мою маму, и чем скорее это случится, тем лучше. Я испугался задворок психиатрической клиники и решил к вопросу похорон пока не возвращаться, а годам к шестнадцати, когда совсем сгнию, поставить его ребром: последняя воля усыпающего, и все тут. Бабушка не открутится, а мама будет только рада, что меня похоронят совсем рядом.
Мысли о скорой смерти беспокоили меня часто. Я боялся рисовать кресты, класть крест-накрест карандаши, даже писать букву «х». Встречая в читаемой книге слово «смерть», я старался не видеть его, но, пропустив строчку с этим словом, возвращался к ней вновь и вновь и все-таки видел. Тогда становилось понятно, что плинтуса не избежать.
Болел я часто, а лечился все время. И было непонятно, почему, если лечусь, все равно болею. Когда я задавал бабушке этот вопрос, она отвечала: «Не лечился бы, давно издох», — и давала мне какую-нибудь таблетку.
Я лечился от всего, но болел не всем, кое-что у меня было здорово, например зрение. И когда окулист что-то там все же нашел, я сказал бабушке: «Бабонька, единственное, что у меня было здоровое, это глаза!» И разрыдался. Эту мою фразу бабушка всем потом с умилением приводила.
Я был очень завистлив и страшно завидовал тем, кто умеет то, чего не умею я. Так как не умел я ничего, поводов для зависти было много. Я не умел лазить по деревьям, играть в футбол, драться, плавать. Читая «Алису в Стране чудес», я дошел до строк, где говорилось, что героиня умеет плавать, и от зависти мне стало душно. Я взял ручку и приписал перед словом «умеет» частицу «не». Дышать стало легче, но ненадолго — в тот же день по телевизору показали младенцев, научившихся плавать раньше, чем ходить. Я смотрел на них испепеляющим взглядом и втайне желал, чтоб ходить они так и не научились.
Больше всего я завидовал моржам.
«Люди в проруби купаются, а я болею все время и в трех шарфах хожу, — думал я, зло глядя в телевизор, где шла передача о закаливании. — А может, зря бабушка меня так кутает, может, я тоже как морж смогу?»
Терпение лопнуло, когда я увидел выбежавшего из бани на снег трехлетнего карапуза. Обида была страшная! Утешало лишь то, что я старше и могу хорошенько дать карапузу по мозгам. Тешиться пришлось недолго. Я вспомнил, что к шестнадцати сгнию, и понял, что возраст против меня. А карапуз улыбнулся малозубым ртом и резво побежал вдаль по снегу. Гнить он не собирался.
«Ух оскалился, зараза! — подумал я. — Хоть бы ты замерз там!»
Карапуз в ответ засмеялся и стал закапываться с снег с головой. Это было уже невыносимо!
За окном свистнул ветер. Балконная дверь скрипнула. Бабушки дома не было. Я скинул шерстяную кофту и рубашку, открыл балкон и шагнул навстречу косо падающему снегу.
Стоял январь, и мороз был таким, каким полагалось ему быть в середине зимы. Ветер крутанул вокруг меня снежную пыль, глубокий вздох застыл в груди ледяным осколком. В голове осталась одна мысль: «Замерз!» — остальные улетели вместе с ветром, завертелись поземкой, унеслись прочь. Вернувшись из объятий звенящего мороза в пахнущее жучками тепло комнаты, я закрыл балконную дверь, не поддающимися руками натянул одежду и пошел на кухню согреваться горячим чаем.
Налив в чайник воды и поставив его на плиту, я стал разжигать газ. Согреться я еще не успел, и спички ломались в пальцах. С четвертого раза я зажег огонь, сел подле чайника на табурет и протянул руки к голубым язычкам пламени. Маленький чайник закипел быстро, и вода заклокотала в носике пузырьками, которые, лопаясь, превращались в брызги, больно кусающие мои протянутые к огню руки. Я выключил газ, нашел на столе заварку и сделал себе крепкого горячего чаю.
Чай разнес тепло по всему телу. Захотелось лечь под одеяло и полежать. Я лег, и тогда меня словно окутало теплое облако. Вскоре я уснул.
От прохладного прикосновения ко лбу я проснулся и увидел склонившуюся надо мной бабушку.
— Плохо чувствуешь себя, Сашенька? — спросила бабушка, убирая руку. — Болит что-нибудь?
— Нет, не болит.
— А что? Может, слабость такая, знаешь, ломит все?..
— Нет у меня слабости. Прилег просто и уснул.
— Ну, вставай, — сказала бабушка и вышла из комнаты.
Вставать не хотелось. Я согрелся в кровати и действительно — здесь бабушка угадала — испытывал слабость. «Может, где-нибудь ломит?» — подумал я и, закрыв глаза, стал прислушиваться к своим ощущениям.
Ой, как ломит под мышкой! Прямо как будто там сверлят дырку. И сильнее, сильнее…
Я открыл глаза. Бабушка совала мне под мышку градусник, поворачивая его туда-сюда, чтобы он встал получше. Оказывается, я снова уснул.
— Сейчас тутульки смерим, — сказала бабушка, поставив наконец градусник как ей хотелось. — Ты, когда был маленький, говорил «тутульки». А еще ты говорил «дидивот» вместо «идиот». Сидишь в манежике, бывало, зассанный весь. Ручками машешь и кричишь: «Я дидивот! Я дидивот!» Я подойду, сменю тебе простынки. Поправлю ласково: «Не дидивот, Сашенька, а идиот». А ты опять: «Дидивот! Дидивот!» Такая лапочка был…
Бабушкина рука, нежно гладившая меня по голове, вздрогнула.
— Господи, температура жарит, лоб горит. За что этот ребенок несчастный так страдает? Пошли мне, Господи, часть его мук. Я старая, мне терять нечего. Смилуйся, Господи! Верно говорят: за грехи родителей расплачиваются дети. Ты, Сашенька, страдаешь за свою мать, которая только и делала что таскалась. А я стирала твои пеленки, и на больных ногах носила продукты, и убирала квартиру.
Соленая капля упала мне на губы. Бабушка продолжала что-то говорить, но теперь ее слова заглушались шумом, и до того звучавшим у меня в ушах, но усилившимся сейчас. Громче. Громче. Вот уже совсем не слышно бабушки, один шум…
Прибой. Значит, близко море. Нет, это не море, я в ванной. Интересно, в ванной есть прибой? Конечно, есть, ведь я его слышу. Ой, какая горячая вода, как же здесь рыбы живут? Нырну, посмотрю. Ага, вот и рыба! Прямо на меня плывет. Сейчас спрошу у нее, как вы здесь живете, не горячо ли. Как к ней повежливей обратиться?..
Но рыба, не доплыв до меня, свернула и заплыла в раскрывшуюся вдруг перед ней в стенке ванной дверь.
— Где была? — спросили оттуда.
— Таскалась, — ответила рыба.
Дверь захлопнулась.
Шум прибоя усилился. «Будет шторм, — подумал я. — Куда бы спрятаться? Может, к рыбе? А пустят?»
Пока я думал, пустят меня или нет, ко мне подплыла мочалка. В ней открылся люк, и из него высунулась бабушка.
— Слабохарактерные кончают жизнь в тюрьме, — сказала она. — Ну-ка выныривай!
Я послушался.
Над водой стояла тьма, лишь вдалеке ее нарушал тусклый красный огонек рефлектора.
— Пароль? — раздался голос сверху.
— Я не знаю, — ответил я.
— Тогда нужен анализ. Сколько вам лет?
— Тридцать девять и пять, — ответила за меня бабушка.
— Это неправда! — закричал я, испугавшись, что из-за неверно названного возраста мне сделают не тот анализ.
Тусклый огонек рефлектора стал разгораться, ярко вспыхнул и, превратившись в настольную лампу, осветил все вокруг.
Я лежал на кровати. Бабушка сидела рядом и прятала градусник в футлярчик. Лицо ее было заплакано.
— Ну, как тебе, Сашенька?
— Плохо, баба, — ответил я.
Перед глазами у меня была комната, но тело мое словно осталось там, в горячей ванне, и изредка по нему проводили холодной струей из опущенного в эту же ванну душа.
«Так это не прибой шумит, а душ. Как я сразу не догадался? Душ в ванной есть, а прибой откуда? В ванной прибой — глупая мысль. А что делать, если пришла глупая мысль? Надо ее скорее заменить умной. Где у меня умная мысль? Куда же она подевалась, черт побери, ведь была только что…»
— Взяла билет на поезд и уехала, — сказал кривоногий человечек в зеленом, высунувшись из-за колокола.
«Откуда колокол?» — подумал я.
— Сокровища Московского Кремля, — ответил человечек, взял кувалду и стал лупить по колоколу изо всех сил.
— Тише, — сказала ему кувалда. — Сейчас пройдет процессия с большим барабаном, не забудь отдать честь.
Человечек бросил кувалду, достал из кармана паровую молотилку и стал молоть честь, чтобы легче было ее отдавать.
Вдали показалась процессия с большим барабаном. Барабан был не просто большим. Он был таким огромным, что его приближение вызывало ужас. Было ясно, что, приблизившись, он поглотит своими размерами все. Процессии видно не было. Барабан поглотил ее и плыл по воздуху сам. Все ближе и ближе. Бум-м-м. Барабан приближается, он бьет сам в себя изнутри, словно в нем бьется все поглоченное. Бум-м-м. Вот он совсем близко, скоро поглотит и меня. Что же делать? Кажется, надо отдать ему честь. Чем бы раздробить ее? Громада барабана выросла надо мной. Сейчас он ударит сам в себя. Это неотвратимо. Я чувствую, как через несколько мгновений исчезну и стану его частицей. Барабан медлит. Он ждет, отдадут ли ему честь. Но почему я должен делать это первым? Пусть первым будет зеленый человечек!
Что это? Стук его молотилки усилился. Да и сама молотилка стала вдруг увеличиваться в размерах. Она становится больше и больше, но все еще ничтожно мала по сравнению с барабаном. Стук ее превращается в страшный грохот, но против боя барабана это лишь слабое жужжание.
— Бум-м-м. Бум-м-м, — забил надо мной большой барабан и покатился прямо на молотилку.
— Гр-рах, — удесятерился ее грохот, перекрыв этот бой, и, разом став вдвое больше барабана, молотилка понеслась ему навстречу.
«Они столкнутся! Столкнутся прямо надо мной!» — понял я и со стоном открыл глаза.
— Просто пышет весь, Галина Сергевна. Хрипов вроде нет, но ведь будут, без астматического компонента ни разу еще не обходилось. Аспирин ему нельзя… и анальгин тоже. Вы же знаете, с его почечной недостаточностью жаропонижающее — яд. — Бабушка сидела на кровати рядом со мной и говорила по телефону. — Хорошо, попробую поставить клизму. Даже не знаю, где этот урод простудиться успел… Нет, урод! Урод, потому что нормальные дети за три часа, пока никого дома нет, не простужаются. Я ушла, он был здоров. То есть здоров-то он с рождения не был, но хоть ходил и температура была нормальная, а сейчас головы поднять не может… Хорошо, завтра в десять я буду ждать. Галина Сергевна, милая, возьмите на всякий случай порошки Звягинцевой, я вам отдам деньги… Да что вы! Копейка рубль бережет, а врачам пока зарплату не поднимают. В десять я вас жду. Всего хорошего.
Бабушка положила трубку.
— Ну как ты? — спросила она меня.
— Я видел страшный барабан, — ответил я.
— Тебя бы на барабан натянули, как ты мне надоел! Сил нет терпеть, как ты гниешь.
— Большой барабан, баб. Очень большой.
— Ну если очень большой, тогда твоих мощей на него не хватит. Завтра в десять придет Галина Сергевна, посмотрит тебя.
Галина Сергевна была моим лечащим врачом, и ни одна моя болезнь без трех-четырех ее появлений не обходилась. А если количество этих появлений помножить на количество моих болезней, то получалось, что видел я ее очень и очень часто.
«Неудобно уже перед ней, — думал я. — Ни к кому, наверное, столько не ездит. Не успеет выписать справку и сказать: «Ну все, Саша, всего хорошего, не болей», как уже надо снова ко мне ехать. Завтра вот опять…»
Бабушка ушла на кухню и спустя минут пять вернулась с чашкой, от которой исходил запах ошпаренного веника.
— Выпей. — Бабушка поднесла чашку к моим губам.
Это была какая-то новая комбинация трав. Бабушка была мастером по части разных отваров и из скромного количества трав, имевшихся в ближайшей аптеке, варила пойла, запах которых был самым разнообразным, вкус тоже, а бабушка уверяла меня, что и лечебные свойства у них разные, для каждого случая строго определенные. Веря бабушке, я выпил новый настой и откинулся на подушку.
— Лежи, котик, — сказала бабушка. — Через полчаса я тебе клизмочку жаропонижающую поставлю.
— Какую клизмочку?
— Обычную. Без организмочка. Поставлю, токсины выйдут, и температура упадет градуса на полтора. С ромашкой поставлю.
Бабушка вышла и вскоре вернулась со внушительной «клизмочкой», напомнившей мне своими размерами Железноводск и сахарную вату.
— Ложись на бочок, как волчок. Сейчас с ромашечкой чок-чок — и температура упадет. Во бабка у тебя, стихами шпарит. Ну, давай поворачивайся. — И бабушка смазала наконечник из блестящей продолговатой баночки.
Пока ромашка вымывала токсины, я размышлял о судьбе. «Вот цветы, — думал я, любуясь значительностью своих мыслей. — Ромашки. Они могли бы расти в поле, на них могли бы гадать «любит, не любит», а что с ними вместо этого стало? Вот она, судьба, про которую так часто говорит бабушка. А какая судьба может постичь меня?»
Тут клизмочка кончилась, и размышления о судьбе прервались более важным мероприятием, после которого температура у меня действительно упала.
— Бабонька, дай мне яблочко погрызть, — попросил я.
Бабушка пошла в другую комнату за яблочком, а я стал думать, о чем бы попросить ее еще. Болея, я часто просил бабушку о том, что мне на самом деле не было нужно, или специально говорил, что у меня заложило нос или болит горло. Мне нравилось, как бабушка суетится около меня с каплями и полосканьями, называет Сашенькой, а не проклятой сволочью, просит дедушку говорить тише и сама старается ходить неслышно. Болезнь давала мне то, чего не могли дать даже сделанные без единой ошибки уроки, — бабушкино одобрение. Она, конечно, не хвалила меня за то, что я заболел, но вела себя так, словно я молодец, достойно отличился и заслужил наконец хорошего отношения. Хотя иногда доставалось мне и больному…
— Сволочь, подлец! — закричала бабушка, вернувшись безо всякого яблочка. — Я ломаю голову, отчего ты заболел, а ты заболел оттого, что ты идиот!
— Баба, не ругайся. Я больной, — напомнил я, призывая соблюдать правила.
— Ты больной на голову, тяжело и неизлечимо! Какого черта ты выходил на балкон?
— Я не выходил…
— Большего кретина днем с фонарем не сыщешь. Только отболел — и выперся на мороз. Конечно, не оделся…
— С чего ты взяла, что я выходил на балкон? Я и не подходил к нему.
— А следы откуда там на снегу? С прошлой зимы, да?
«Ах черт! — понял я. — Яблочко погрызть захотелось! Они лежали на подоконнике, бабушка подошла и увидела следы, которые еще не замело. Что же сказать ей?»
— Бабонька, да это не мои следы, — сказал я.
— А чьи? Чьи они?
— Все очень просто! Ты не волнуйся. Понимаешь, с верхнего балкона на наш упали тапочки…
— И что?!
— …и оставили следы.
— Белые бы тебе тапочки упали! Лежали бы там до моего прихода. Зачем тебе надо было брать их?
— Я не брал! Говорю же тебе, я на балкон не выходил.
— Не надо считать бабушку идиоткой! Я еще из ума не выжила, а у тебя его, видно, с рожденья не было. Если они упали, а ты их не брал, так где же они?
— Где… Их вороны унесли. Они, знаешь, блестящее любят, а тапочки блестящие были, серебристые… С помпончиками.
— Помпончики… Брешешь, как сивый мерин. Ну ничего, скоро придет дедушка, мы вместе разберемся.
Дедушка не заставил себя долго ждать и прямо с порога был посвящен в курс событий.
— Сенечка, этот сволочной идиот снова заболел. Я его оставила одного, а он выперся на балкон за какими-то тапочками. Говорит, что не выходил и тапочки унесли вороны, а я думаю — выкручивается. Сам скорее всего вышел и кинул ими в кого-нибудь.
— Где тапочки? — спросил дедушка.
— Чем ты слушаешь, бревно?! Только что объясняла. Он говорит, что их унесли вороны…
— Чего ты орешь сразу? Я спрашиваю, где мои тапочки?
— Наверное, эта сволочь и их выкинул! Зачем ты, гад, дедины тапочки выкинул, а?! — крикнула бабушка из коридора.
— А, вот они. — Дедушка нашел свои тапочки, сел и попросил бабушку рассказать все сначала.
— Глухим, Сенечка, два раза не повторяют. В общем, упали на балкон сверху тапочки. Этот кретин за ними вышел, а сам врет, что не выходил и что их вороны унесли.
— Врет, конечно, — согласился дедушка. — А тапочки хорошие?
— Господи, за что я живу с идиотами?! Тебе же объясняют, что он их выкинул!
— Ну и черт с ними, Нина. У тебя что, тапочек нет?
— Вот ведь тугодум, наказанье господнее! Да не в том дело, что он их выкинул, а в том, что вышел на балкон раздетый и заболел.
— Заболел? У-у-у.
Дедушка вошел в комнату, где лежал я.
— Как же ты так? — спросил он.
— Как всегда, — ответила за меня вошедшая следом бабушка. — Это же ненормальный ребенок. То набегается и вспотеет, то в цемент угодит. Теперь вот на балкон вылез. А эта сволочь сверху тоже хороша. Кто же кидает с балкона тапочки, если внизу больной на голову ребенок живет? А если бы он за ними вниз прыгнул?
— Да, эгоисты. Только о себе думают, только о себе, — сказал дедушка и сел на край моей кровати. — Анекдот хочешь?
— Давай.
— Муж домой из командировки вернулся, а у жены любовник…
— Никого не интересуют твои похабные анекдоты, — перебила бабушка и, решив, видимо, что рассмешить меня должна она, весело заговорила, указывая пальцем в окно: — Смотри, Сашенька, воробышек полетел! Покакал, а попку не вытер. — И бабушка залилась смехом.
— Острячка, — одобрил дедушка. — Какой воробышек в одиннадцать ночи?
— Ну и что ж… Может, ему приспичило, — сказала бабушка и, немного сконфуженная, вышла из комнаты, бормоча, что с нами потерять счет времени ничего не стоит.
Пользуясь бабушкиным уходом, я попросил дедушку досказать прерванный анекдот.
— Я тебе другой расскажу, — встрепенулся дедушка. — Сожми зубы и скажи: «Я не ем мяса».
Я сжал и, к своему удивлению, довольно членораздельно поведал дедушке, что мяса не ем.
— Ну ешь дерьмо! — засмеялся дедушка, обрадовавшись удачно получившейся шутке. — Ладно, поспи, что ли.
И дедушка, очень довольный собой, пошел на кухню. По раздавшемуся через минуту крику: «Земли бы ты сырой наелся!» — я понял, что свою хохму он опробовал и на бабушке.
С удовольствием внял бы я дедушкиному совету поспать. Под одеялом было нестерпимо жарко, а без него холодно от озноба. Ко всему стало тяжело дышать, словно кто-то невидимый и тяжелый сел мне на грудь и, просунув между ребер руки, сжал холодными липкими пальцами легкие. Тонкие посвистывания неслись теперь из моей груди. На их звук пришла бабушка.
— Что, заинька, дышать трудно? — сказала она и потрогала мои ступни. — Ноженьки холодные. Дам тебе грелочку.
Грелка, обернутая полотенцем, легла к моим ногам. Знобить стало меньше.
— Свистишь как, детонька. Чем бы тебе снять астматический компонент? Порошок Звягинцевой Галина Сергевна только завтра принесет. Может, «неотложку» вызвать? Приедут, снимут приступ. Очень трудно дышится?
— Ничего, баб. Ты погаси свет, может, я усну, а завтра видно будет.
— Раздражает свет, да, лапочка? Сейчас погашу.
— Как он? — спросил дедушка, заглянув в комнату.
— Иди, Сенечка, иди ложись. Ты все равно не поможешь ничем, только раздражать будешь и меня, и его.
Дедушка вышел. Бабушка выключила лампу и легла рядом со мной.
— Спи, родненький, — шептала она, гладя меня по голове. — Завтра Галина Сергевна придет, снимет тебе приступ, поставит баночки. А пока спи. Во сне болезнь уходит. Я, когда болела, всегда старалась уснуть. Может, дать тебе валерьяночки? Или водички горячей в грелочку подлить…
Бабушкин голос отдалился. Сон медленно, но верно приходил ко мне.
«Проснуться бы завтра», — думал я, засыпая.
Проснулся я от громкого деловитого голоса Галины Сергевны. Сон, хотя длился, казалось, несколько минут, уходил медленно, словно по одному отрываясь многочисленными корешками.
— Здравствуй, Саша, — сказала Галина Сергевна, быстро входя в комнату. Стук каблуков ее сапог неприятно отдавался в голове. — Что ж ты опять заболел?
|
The script ran 0.023 seconds.