1 2 3 4 5 6
— Никто. Уж я-то знаю. Я ведь тоже здесь жил. — Комендант вдруг оскалил зубы. — Жил! Жил! У нас тут за две недели было шесть воздушных налетов, слышите вы, фронтовик! Вы там, на фронте, бездельничаете, проклятые лодыри. Вы веселы и здоровы, сразу видно! А моя жена… Вот… — Он показал на дом, перед которым они стояли. — Кто откопает ее? Никто! Она умерла. «Копать бесполезно, — говорят спасательные команды. — Слишком много сверхсрочной работы…» Слишком много дерьмовых бумаг, дерьмовых бюро и дерьмовых начальников, которых необходимо спасать в первую очередь!.. — Он приблизил к Греберу свое худое лицо. — Знаешь что, солдат? Никогда ничего не поймешь, пока тебя самого по башке не стукнет! А когда ты, наконец, понял — уже поздно. Эх вы, фронтовик! — он сплюнул. — Вы, храбрый фронтовик, с иконостасом на груди! Восемнадцать — это там, как раз там, где скребут лопаты.
Гребер отошел от коменданта. «Там, где скребут лопаты, — повторил он про себя. — Там, где скребут лопаты! Неправда! Сейчас я проснусь и увижу, что я в доте, в подвале русской безымянной деревни, и тут же рядом — Иммерман, я слышу, как он ругается — и Мюкке, и Зауэр. Это же Россия, а не Германия, Германия невредима, она под защитой, она…»
Он услышал восклицания и скрежет лопат, затем увидел и людей на грудах развалин. Из лопнувшей водопроводной трубы на улицу хлестала вода. Она тускло поблескивала при свете синих лампочек.
Гребер столкнулся с человеком, отдававшим какие-то приказания.
— Это номер восемнадцать?
— Что? А ну, давайте-ка отсюда! Вы зачем тут?
— Я ищу своих родителей. Они жили в доме восемнадцать. Где они?
— Ну, откуда я могу знать? Что я, господь бог, что ли?
— Они спасены?
— Справляйтесь в другом месте. Это нас не касается. Мы только откапываем.
— А тут есть засыпанные?
— Конечно. Или вы воображаете, что мы тут для собственного удовольствия? — Человек повернулся к своему отряду: — Отставить! Тихо! Вильман, выстукивать!
Люди, работавшие под его началом, выпрямились. Они были — кто в свитерах, кто в заношенных белых рубашках, в промасленных комбинезонах механиков или в солдатских брюках и штатских пиджаках. Все были покрыты грязью, лица залиты потом. Один из них, держа в руках молоток, опустился на колени среди развалин и начал стучать по трубе, торчавшей из мусора.
— Тише! — повторил начальник.
Водворилась тишина. Человек с молотком приник ухом к трубе. Стало слышно дыхание людей и шорох осыпавшейся штукатурки. Издали доносился звон санитарных и пожарных машин. Человек продолжал стучать молотком по трубе. Затем он поднялся: — Они еще отвечают. Стучат чаще. Вероятно, воздуха уже не хватает.
Он несколько раз быстро простучал в ответ.
— Живее! — крикнул начальник. — Вон туда направо! Постарайтесь протолкнуть трубу, чтобы дать им приток воздуха.
Гребер все еще стоял рядом с ним.
— Откапываете бомбоубежище?
— Ну да, а что же еще? Как вы думаете, может здесь человек еще стучать, если он не в бомбоубежище?
У Гребера сжало горло. — Там люди из этого дома? Комендант МПВО сказал, что здесь больше никто не жил.
— Ваш комендант, верно, спятил. Под развалинами люди, они стучат, для нас этого достаточно.
Гребер снял свой ранец. — Я сильный, я тоже буду копать. — Он посмотрел на начальника. — Я не могу иначе. Может быть, мои родители…
— Пожалуйста! Вильман, вот еще подкрепление. У вас есть лишний топор?
Прежде всего показались раздавленные ноги. Упавшая балка сломала их и придавила. Но человек еще был жив и в сознании. Гребер жадно впился в него глазами. Нет, он его не знает. Балку распилили и подали носилки. Человек не кричал. Он только закатил глаза, и они вдруг побелели.
Команда расширила вход и обнаружила еще два трупа. Оба были совершенно расплющены. На плоских лицах не выступала ни одна черта, нос исчез, зубы казались двумя рядами плоских, довольно редких и кривых, миндалин, запеченных в булке. Гребер склонился над мертвыми. Он увидел темные волосы. Его родители были белокуры. Трупы вытащили наружу. Они лежали на мостовой, какие-то странно плоские и необычные.
Ночь посветлела. Взошел месяц. Тон неба стал мягким, прохладным и свежим, каким-то голубовато-белесым.
— Давно был налет? — спросил Гребер, когда его сменили.
— Вчера вечером.
Гребер взглянул на свои руки. В этом почти призрачном свете они казались черными. И кровь, стекавшая с них, была черной. Он не знал, его это кровь или чужая. Он даже не помнил, что ногтями разгребал мусор и осколки стекол. Команда продолжала работать. Глаза людей слезились от едких испарений, обычных после бомбежки. То и дело приходилось вытирать слезы рукавом, но они тут же выступали опять.
— Эй, солдат! — окликнули его из-за спины.
Гребер повернул голову.
— Это ваш ранец? — спросил человек, смутно маячивший сквозь влагу, застилавшую Греберу глаза.
— Где?
— Да вон. Кто-то удирает с ним.
Гребер равнодушно отвернулся.
— Он стащил ваш ранец, — пояснил человек и указал рукой. — Вы еще можете поймать его. Скорей! Я тут сменю вас.
Гребер ничего не соображал. Он просто подчинился приказу этого голоса и этой руки. Он побежал по улице, увидел, как кто-то перелезает через кучу обломков, тут же нагнал вора и схватился за ранец. Оказалось — старик, он попытался вырвать ранец из рук Гребера, но тот наступил на ремни. Тогда старик выпустил ранец, повернулся, поднял руки и пронзительно завизжал. В лунном свете его раскрытый рот казался большим и черным, глаза блестели.
Подошел патруль. Два эсэсовца. — Что случилось?
— Ничего, — ответил Гребер и надел ранец.
Визжавший старик смолк. Он дышал шумно и хрипло.
— Что вы тут делаете? — спросил один из эсэсовцев, уже пожилой обершарфюрер. — Документы!
— Я помогал откапывать. Вон там. На этой улице жили мои родители. И я должен…
— Предъявите солдатскую книжку! — приказал обершарфюрер более резким тоном.
Гребер растерянно смотрел на патруль. Было явно бесполезно заводить спор о том, имеют ли эсэсовцы право проверять документы солдат. Их было двое и оба вооружены. Он начал шарить по карманам, ища отпускной билет. Обершарфюрер вынул карманный фонарик и стал читать. Свет, озаривший на миг этот клочок бумаги, был так ярок, что, казалось, бумага светится изнутри. Гребер чувствовал, как дрожит каждая его мышца. Наконец фонарик потух, и обершарфюрер вернул ему билет.
— Вы живете на Хакенштрассе, восемнадцать?
— Ну да, — ответил Гребер, бесясь от нетерпения. — Там. Мы как раз откапываем. Я ищу свою семью.
— Где?
— Вон… Где роют. Разве вы не видите?
— Но это же не восемнадцатый номер, — сказал обершарфюрер.
— Что?
— Это не восемнадцать, а двадцать два. Восемнадцатый вот этот. — Он указал на груду развалин, из которых торчали стальные балки.
— Вы знаете наверное? — запинаясь, пробормотал Гребер.
— Разумеется. Теперь тут ничего не разберешь. Но восемнадцатый вот этот, я знаю точно.
Гребер посмотрел на развалины. Они уже не дымились.
— Эту часть улицы разбомбили не вчера, — сказал обершарфюрер. — По-моему, на прошлой неделе.
— А вы не знаете… — Гребер запнулся, но продолжал: — Вы не знаете, кого-нибудь удалось спасти?
— Не могу вам сказать. Но всегда кого-нибудь да спасают. Может быть, ваших родителей и не было в доме. Большинство населения при воздушной тревоге уходит в более надежные бомбоубежища.
— А где я могу справиться? И как узнать, что с ними. теперь?
— Сейчас, ночью, — нигде. Ратуша разрушена, и там все вверх дном. Справьтесь завтра с утра в районном управлении. Что у вас тут все-таки произошло с этим человеком?
— Ничего. А как вы думаете, под развалинами остались еще люди?
— Люди везде есть. Мертвые. Если откапывать всех, понадобилось бы во сто раз больше народу. Эти разбойники бомбят весь город, без разбору.
Обершарфюрер собрался уходить.
— Скажите, это запретная зона? — спросил Гребер.
— Почему?
— Комендант уверяет, что запретная.
— Он сошел с ума и уже снят. Никто вас отсюда не гонит. Оставайтесь здесь, сколько хотите. Койку на ночь вы, может быть, найдете в Красном Кресте. Там, где раньше был вокзал. Если вам повезет, разумеется.
Гребер поискал вход. Он нашел место, очищенное от обломков, но нигде не видел двери, ведущей в бомбоубежище. Тогда он перелез через развалины. Среди них торчал кусок лестницы. Ступеньки и перила уцелели, но лестница бессмысленно вела в пустоту; позади нее поднималась гора обломков. В случайно образовавшейся нише прямо и аккуратно стояло плюшевое кресло, словно его кто-то бережно туда поставил. Задняя стена дома упала поперек сада, и ее обломки громоздились поверх остальных развалин. Что-то там метнулось прочь. Греберу показалось, будто тот самый старик; но потом он увидел, что это кошка. Не думая, он поднял камень и швырнул ей вслед. Ему вдруг пришла в голову нелепая мысль, что кошка жрала трупы. Он торопливо перелез на другую сторону. Теперь он понял, что это тот самый дом. Уцелел уголок палисадника с деревянной беседкой, внутри стояла скамейка, а позади — обгорелый ствол липы. Осторожно пошарил он по коре дерева и нащупал желобки букв, вырезанных им самим много лет назад. Он обернулся и посмотрел вокруг. Месяц поднялся над полуобвалившейся стеной и сверху озарял развалины. Перед Гребером расстилался ландшафт, словно состоявший из одних кратеров, причудливый, как во сне, таких в действительности не бывает. Гребер забыл, что за последние годы он почти ничего другого не видел.
Черные, ходы были, видимо, наглухо засыпаны. Он постучал по одной из железных балок и, затаив дыхание, прислушался. Вдруг ему почудилось, что он слышит жалобный плач. «Наверно, ветер, — подумал он, — что еще кроме ветра?» Он опять услышал тот же звук. Гребер кинулся к лестнице. Кошка спрыгнула со ступенек, на которых она приютилась. Он опять стал слушать. Его тряс озноб. И тут он вдруг почувствовал с непоколебимой уверенностью, что его родители лежат именно здесь, под этими развалинами, в тесном мраке, что они еще живы и в отчаянии царапают камень-ободранными руками и жалобно плачут, призывая его на помощь.
Он начал расшвыривать кирпичи и мусор, опомнился и кинулся обратно. Упал, разбил себе колени, съехал по обломкам и штукатурке на улицу и побежал к тем развалинам, которые разгребал всю эту ночь.
— Идите сюда! Это не восемнадцать. Восемнадцать — там! Помогите мне откопать их!
— Что? — спросил начальник отряда, выпрямляясь.
— Это не восемнадцать. Мои родители там…
— Да где?
— Вон там! Скорее!
Начальник посмотрел туда, куда указывал Гребер.
— Ведь это уже давно было, — сказал он, помолчав, стараясь говорить как можно мягче и бережнее. — Теперь уже поздно, солдат! Мы должны продолжать здесь…
Гребер сбросил с себя ранец. — Это же мои родители! Вот! Тут вещи, продукты, у меня есть деньги…
Начальник устремил на него воспаленные, слезящиеся глаза. — А те, кто лежит здесь, пусть погибают?
— Нет… Но…
— Ну так вот, эти-то еще живы…
— Может быть, вы… потом…
— Неужели вы не видите, что люди с ног валятся от усталости?
— Я тоже всю ночь с вами проработал, могли бы и вы мне…
— Послушайте, — начальник вдруг рассердился. — Будьте же благоразумны! Ведь там копать бессмысленно. Неужели вы не можете понять? Вы даже не знаете, есть ли еще там живые внизу… Наверное, нет, иначе какие-нибудь слухи до нас дошли бы. А теперь оставьте нас в покое!
И он взялся за свою кирку. Гребер все еще стоял неподвижно. Он смотрел на спины работающих. Смотрел на стоящие тут же носилки, на двух подошедших санитаров. Вода из лопнувшего водопровода затопила улицу. Греберу казалось, что последние силы покинули его. Не помочь ли им еще? Нет, он слишком устал. Едва волоча ноги, он возвратился к тому, что было некогда домом номер восемнадцать.
Он взглянул на развалины. Снова попытался разгрести обломки, но вскоре бросил. Нет, невозможно. Когда он удалил разбитые кирпичи, показались железные балки, бетон, плитняк. Дом был построен на совесть, поэтому к его развалинам трудно было даже подступиться. «Может быть, родителям все-таки удалось бежать, — подумал Гребер. — Может быть, их эвакуировали. Может быть, они сидят в какой-нибудь деревне на юге Германии. Или в Ротенбурге. Может быть, мирно спят сейчас где-нибудь на кроватях, под крышей? Мама, из меня все вытряхнули, у меня больше нет ни головы, ни желудка».
Он присел возле лестницы. «Лестница Иакова, — подумал он. — В чем там было дело? Кажется, речь шла о лестнице, которая вела на небо? И об ангелах, которые по ней сходили и восходили? Но где же ангелы? Ах да, теперь это самолеты. Где все это? Где земля? Неужели она — только сплошные могилы? И я рыл могилы, — думал Гребер, — бесконечно много могил. Зачем я здесь? Почему мне никто не помогает? Я видел тысячи развалин. Но по-настоящему не видел ни одной. Только сегодня. Только сегодня. Эти — иные, чем все прочие. Почему не я лежу под ними? Это я должен был бы под ними лежать…»
Наступила тишина. Унесены последние носилки. Месяц поднялся выше; его серп безжалостно освещает город. Опять появилась кошка. Она долго наблюдала за Гребером. В призрачном свете ее глаза сверкали зелеными искрами. Она беззвучно обошла вокруг него несколько раз. Потом приблизилась, потерлась о его ноги, выгнула спину и замурлыкала. Наконец подобралась к нему совсем близко и улеглась. Но он этого не заметил.
8
Утро было сияющее. Гребер довольно долго не мог опомниться и сообразить, где он, так сильно сказывалась привычка спать среди развалин. Но затем все события вчерашнего дня разом нахлынули на него.
Он прислонился к лестнице, стараясь привести в порядок свои мысли. Кошка сидела неподалеку от него, под полузасыпанной ванной, и мирно умывалась. Ей не было никакого дела до разрушений.
Гребер посмотрел на свои часы. Идти в районное управление еще рано. С трудом поднялся он на ноги. Суставы онемели, руки были в крови и грязи. На дне ванны нашлось немного прозрачной воды — вероятно, она осталась от тушения пожаров или от дождя. В воде он увидел свое лицо. Оно показалось ему чужим. Гребер вынул из ранца мыло и начал умываться. Вода тут же почернела, а на руках выступила кровь. Он подставил их солнцу, чтобы высушить. Потом окинул себя взглядом: штаны порваны, мундир в грязи. Он намочил носовой платок и стал оттирать ее. Это все, что он мог сделать.
В ранце у Гребера был хлеб, в его походной фляге остался кофе. Он выпил кофе с хлебом. Вдруг он почувствовал, что ужасно голоден. Горло саднило так, словно он всю ночь кричал. Подошла кошка. Отломив кусок хлеба, он дал ей. Кошка осторожно взяла хлеб, отнесла в сторонку и присела, чтобы съесть. При этом она наблюдала за Гребером. Шерсть у нее была черная, одна лапка белая.
Среди развалин поблескивали на солнце осколки стекол. Гребер взял свой ранец и по обломкам спустился на улицу.
Там он остановился, посмотрел вокруг и не узнал очертаний родного города. Всюду зияли провалы, точно это была челюсть с выбитыми зубами. Зеленый соборный купол исчез. Церковь святой Катарины лежала в развалинах. Ряды крыш точно были изъедены коростой и изгрызены; казалось, какие-то гигантские доисторические насекомые разворошили огромный муравейник. На Хакенштрассе уцелело всего несколько домов. Город уже ничем не напоминал той родины, к которой так рвался Гребер; скорее это было какое-то место в России.
Дверь дома, от которого уцелел один фасад, открылась. Из нее вышел вчерашний участковый комендант. И потому, что он, как ни в чем не бывало, вышел из дома, которого на самом деле уже нет, человек этот казался призраком. Он кивнул. Гребер медлил. Он вспомнил слова обершарфюрера о том, что этот человек не в себе, но все же подошел к нему поближе.
Тот оскалил зубы.
— Что вы тут делаете? — резко спросил он. — Грабите? Разве вы не знаете, что запрещено…
— Послушайте! — остановил его Гребер. — Бросьте вы нести этот бред! Лучше скажите, не известно ли вам что-нибудь о моих родителях? Пауль и Мария Гребер. Они жили вон там.
Комендант приблизил к нему свое исхудавшее небритое. лицо. — А-а… это вы! Фронтовик! Только не кричите так, солдат! Думаете, вы один потеряли близких? А это вот что? — И он показал на дом, откуда вышел.
— Не понимаю!
— Да вон! На двери! Ослепли вы, что ли? Или, по-вашему, это юмористический листок?
Гребер не ответил. Он увидел, что дверь медленно ходит взад и вперед на ветру и что вся наружная ее сторона облеплена записками; он быстро подошел к двери.
На записках значились адреса и содержались просьбы сообщить о пропавших без вести. Некоторое были нацарапаны карандашом, чернилами или углем прямо на филенках двери, но большинство — на клочках бумаги, прикрепленных кнопками или клейкой бумагой: «Генрих и Георг, приходите к дяде Герману. Ирма погибла. Мама». Записка была написана на большом линованном листе, вырванном из школьной тетради; лист держался на четырех кнопках. Под ним, на крышке коробки от обуви, стояло: «Ради бога, сообщите о судьбе Брунгильды Шмидт, Трингерштр., 4». А рядом, на открытке: «Отто, мы в Хасте, в школе». И совсем внизу, под адресами, выведенными карандашом и чернилами, на бумажной салфетке с зубчиками — всего несколько слов разноцветной пастелью: «Мария, где ты?», без подписи.
Гребер выпрямился.
— Ну? — спросил комендант. — Ваши тут есть?
— Нет. Они не знали, что я приеду.
Сумасшедший скривил лицо — казалось, он беззвучно смеется.
— Эй, солдат, никто ничего ни о ком не знает, никто. А обманщики всегда выходят сухими из воды. С негодяями ничего не случается. Неужели вы этого до сих пор не знаете?
— Знаю.
— Тогда внесите и вы свое имя! Внесите его в этот список скорбящих! И ждите! Ждите, как и все мы! Ждите, пока не почернеете. — Лицо коменданта вдруг изменилось. По нему прошла судорога нестерпимой боли.
Гребер отвернулся. Нагнувшись, он стал искать среди мусора что-нибудь, на чем можно было бы написать записку. Ему попалась цветная репродукция — портрет Гитлера в поломанной рамке. Оборотная сторона была совсем чистой и белой. Он оторвал верхнюю часть портрета, вытащил из кармана карандаш и задумался. И вдруг растерялся — что же писать? И, наконец, вывел огромными буквами: «Просьба сообщить что-нибудь о Пауле и Марии Гребер. Эрнст приехал в отпуск».
— Государственная измена, — тихонько пробормотал за его спиной комендант.
— Что? — Гребер резко обернулся.
— Государственная измена. Вы разорвали портрет фюрера.
— Он уже был разорван, и валялся в грязи, — сердито ответил Гребер. — А теперь с меня хватит ваших глупостей!
Не найдя ничего, чем прикрепить записку, Гребер в конце концов вытащил две кнопки из четырех, которыми было приколото обращение матери, и приколол свое. Он сделал это с неохотой: точно украл венок с чужой могилы. Но другого выхода не было, а обращение матери держалось на двух кнопках не хуже, чем на четырех.
Комендант смотрел на все это из-за его спины.
— Готово! — воскликнул он, словно отдавал команду. — А теперь да здравствует победа, солдат, траур запрещен! И траурные одежды — тоже! Ослабляют боевой дух! Гордитесь тем, что вы приносите жертвы! Если б вы, сволочи, исполняли свой долг, всего этого не случилось бы!
Он внезапно отвернулся и заковылял прочь на своих длинных тощих ногах.
Гребер тут же забыл о нем. Он оторвал еще клочок от портрета Гитлера и записал на нем адрес, который увидел на двери. Это был адрес семьи Лоозе. Он знал их и решил справиться у них о своих родителях. Затем выдрал из рамки остаток портрета, набросал на обороте то же, что и на первой половине, и вернулся к дому номер восемнадцать. Там он зажал записку между двумя камнями так, чтобы ее было видно издали. Теперь у него есть шанс, что записку найдут либо там, либо здесь. Больше он ничего в данную минуту сделать не мог. Гребер еще постоял перед кучей щебня и кирпича, не зная, могила это или нет. Плюшевое кресло в нише зеленело в солнечных лучах, точно смарагд. Росший на тротуаре каштан остался цел. Его пронизанная солнцем листва нежно поблескивала, в ней щебетали и вили гнездо зяблики.
Гребер взглянул на часы. Пора было идти в ратушу.
Окошечки для справок о пропавших без вести были наскоро сколочены из свежих некрашеных досок, и от них пахло смолой и хвоей. В одном углу помещения обвалился потолок. Столяры там крепили балки и стучали молотками. Всюду толпились люди, ожидая терпеливо и безмолвно. За окошечками сидели однорукий, мужчина и две женщины.
— Фамилия? — спросила женщина в последнем окне справа. У нее было плоское широкое лицо, в патлатых волосах — красный шелковый бант.
— Гребер… Пауль и Мария Гребер… Секретарь налогового управления. Хакенштрассе, 18.
— Как? — женщина приложила руку к уху.
— Гребер, — повторил Гребер громче, стараясь перекричать стук молотков.
— Пауль и Мария Гребер, секретарь налогового управления.
Женщина стала искать в списках. — Гребер, Гребер… — ее палец скользил по столбцу фамилий и вдруг остановился. — Гребер… да… как по имени?
— Пауль и Мария.
— Не слышу!
— Пауль и Мария! — Гребера внезапно охватила ярость. «Возмутительно, — подумал он. — Еще кричи о своем горе!».
— Нет. Этого зовут Эрнст Гребер.
— Эрнст Гребер — это я сам. Второго Эрнста в нашей семье нет.
— Ну, вы же им быть не можете, а других Греберов у нас не значится. — Женщина подняла голову и улыбнулась. — Если хотите, зайдите опять через несколько дней. Мы еще не обо всех получили сведения.
Гребер не отходил. — А где еще я могу навести справки?
Секретарша поправила красный бант в волосах:
— В бюро справок. Следующий!
Гребер почувствовал, что кто-то ткнул его в спину. Оказалось, позади стоит маленькая старушонка; руки ее напоминали птичьи лапки. Гребер отошел.
Однако он еще постоял в нерешительности возле окошечка. Ему просто не верилось, что разговор окончен. Все произошло слишком, быстро. А его утрата была слишком огромна. Однорукий увидел его и высунулся в окошечко.
— Вы радоваться должны, что ваши родственники не занесены в этот список, — сказал он.
— Почему?
— Здесь ведь списки умерших и тяжело раненных. Пока ваши родственники у нас не зарегистрированы, можно считать, что они только пропали без вести.
— А пропавшие без вести? Где их списки?
Однорукий посмотрел на него с кротостью человека, которому приходится ежедневно в течение восьми часов иметь дело с чужим горем, без всякой надежды помочь.
— Будьте же благоразумны, — сказал он. — Пропавшие без вести — это пропавшие без вести. Какие тут могут быть списки? Значит, о них до сих пор нет вестей. А иначе они уже не пропавшие без вести. Правильно?
Гребер уставился на него. Этот чиновник, видимо, гордился логичностью своих рассуждении. Но благоразумие и логика плохо вяжутся с утратами и страданием. Да и что можно ответить человеку, который сам лишился одной руки?
— Стало быть, правильно, — сказал Гребер и отвернулся.
Настойчивые расспросы привели, наконец, Гребера в бюро справок. Оно помещалось в другом крыле ратуши; и там стоял едкий запах кислот и гари. После долгого ожидания Гребер попал к какой-то нервной особе в пенсне.
— Ничего я не знаю, — сейчас же заорала она. — Ничего тут нельзя выяснить. В картотеке полная путаница. Часть сгорела, а остальное эти болваны пожарные залили водой.
— Почему же вы не держите записи в безопасном месте? — спросил унтер-офицер, стоявший рядом с Гребером.
— В безопасном месте? А где оно, это безопасное место? Может, вы мне скажете? Я вам не магистрат. Идите туда и жалуйтесь.
Женщина с ужасом посмотрела на огромный ворох растерзанной мокрой бумаги.
— Все погибло! Вся картотека! Все бюро! Что же теперь будет? Ведь каждый может назваться каким угодно именем!
— Вот ужас, не правда ли? — Унтер-офицер плюнул и подтолкнул Гребера. — Пойдем, приятель. У всех у них тут винтиков не хватает.
Они вышли и остановились перед ратушей. Все дома вокруг нее сгорели. От памятника Бисмарку остались только сапоги. Возле обрушившейся церковной колокольни кружила стая белых голубей.
— Ну и влипли! А? — заметил унтер-офицер. — Кого ты разыскиваешь?
— Родителей.
— А я — жену. Я не писал ей, что приеду. Хотел сделать сюрприз. А ты?
— Да и я вроде того. Думал — зачем зря волновать. Мой отпуск уж сколько раз откладывался. А потом вдруг дали. Предупредить я бы все равно уже не успел.
— Да… влипли! Что же ты теперь будешь делать?
Гребер окинул взглядом разрушенную рыночную площадь. С 1933 года она называлась Гитлерплац. После проигранной первой войны — Эбертплац. Перед тем — Кайзер-Вильгельмплац, а еще раньше Марктплац.
— Да не знаю, — ответил он. — Все это еще как-то до меня не доходит. Люди же не могут просто так потеряться, в самом сердце Германии…
— Не могут? — Унтер-офицер посмотрел на Гребера с насмешливой жалостью.
— Дружок ты мой, ты еще не то увидишь! Я ищу жену уже пять дней. Пять дней — с утра до вечера: она исчезла, будто сквозь землю провалилась, будто ее заколдовали!
— Но как это может быть? Ведь где-нибудь же…
— А вот исчезла, — повторил унтер-офицер. — И так же исчезло несколько тысяч человек. Часть вывезли в пересыльные лагери для беженцев и в мелкие городки. Попробуй найди их, если почта работает кое-как! Другие бежали толпами в деревни.
— В деревни! — воскликнул Гребер с облегчением. — Ну, конечно! А мне и в голову не пришло! В деревнях безопасно. Они наверное там!
— Наверное! Обрадовался! — Унтер-офицер презрительно фыркнул. — Да ты знаешь, что вокруг этого проклятущего города разбросано чуть не два десятка деревень? Пока все обойдешь, и отпуск твой кончится, ты понимаешь?
Гребер понимал, но это его не трогало. Он жаждал только одного — чтобы его родители были живы. А где они — ему было сейчас все равно.
— Послушай, приятель, — сказал унтер-офицер уже спокойнее. — Ты должен взяться за дело с умом. Если будешь без толку метаться туда и сюда, только время потеряешь и с ума сойдешь. Нужно действовать организованна. Что ты намерен предпринять в первую очередь?
— Понятия не имею. Вернее всего — попытаюсь узнать что-нибудь у знакомых. Я нашел теперешний адрес людей, дом которых разбомбили. Они жили раньше на нашей улице.
— Много ты от них узнаешь! Все боятся рот раскрыть. Я уже это испытал. Но все-таки попробовать можно. И слушай! Мы можем помочь друг другу. Когда ты будешь где-нибудь разузнавать про своих стариков, спрашивай и насчет моей жены, а когда я буду спрашивать, я попутно постараюсь узнать о твоих родителях. Идет?
— Идет.
— Ладно. Моя фамилия Бэтхер. Мою жену зовут Альма. Запиши.
Гребер записал. Потом записал фамилию и имена своих родителей и отдал записку Бэтхеру. Тот внимательно прочел ее и сунул в карман. — Ты где живешь, Гребер?
— Пока еще нигде. Надо поискать какое-нибудь пристанище.
— В казармах есть помещение для тех отпускников, чьи квартиры разбомбили. Явись в комендатуру, получишь направление. Ты уже был там?
— Еще нет.
— Постарайся попасть в сорок восьмой номер. Это бывший приемный покой. Там и пища лучше. Я тоже в этой комнате.
Бэтхер вытащил из кармана окурок, посмотрел на него и сунул обратно. — Сегодня у меня задание обегать все больницы. Вечером где-нибудь встретимся. И, может быть, к тому времени один из нас что-нибудь уже будет знать.
— А где мы встретимся?
— Да лучше всего здесь. В девять?
— Ладно.
Бэтхер кивнул, потом поднял глаза к голубому небу.
— Ты только посмотри, что делается! — сказал он с горечью. — Ведь весна! А я вот уж пять ночей торчу в этой конуре с десятком старых хрычей из тыловой охраны, вместо того, чтобы проводить их с моей женой, у которой зад, как печь!
Первые два дома на Гартенштрассе были разрушены. Там уже никто не жил. Третий уцелел. Только крыша обгорела: в этом доме жили Циглеры. Сам Циглер был некогда приятелем старика Гребера.
Гребер поднялся по лестнице. На площадках стояли ведра с песком и водой. На стенах были расклеены объявления. Он позвонил и удивился, что звонок еще действует. Через некоторое время изможденная старуха приоткрыла дверь.
— Фрау Циглер, — сказал Гребер. — Это я — Эрнст Гребер.
— Да, вот как… — Старуха уставилась на него. — Да… — Потом нерешительно добавила: — Входите же, господин Гребер.
Она раскрыла дверь пошире и, впустив его, снова заперла ее на все запоры.
— Отец, — крикнула она куда-то в глубь квартиры. — Все в порядке. Это Эрнст Гребер. Сын Пауля Гребера.
В столовой пахло воском, линолеум блестел как зеркало. На подоконнике стояли комнатные растения с крупными листьями в желтых пятнах, словно на них накапали маслом. Над диваном висел коврик. «Свой очаг дороже денег» — было вышито на нем красными крестиками.
Из спальни вышел Циглер. Он улыбался. Гребер заметил, что старик взволнован.
— Мало ли кто может прийти, — сказал он. — А уж вас-то мы никак не ожидали. Вы приехали с фронта?
— Да. И вот ищу родителей. Их дом разбомбили.
— Снимите же ранец, — сказала фрау Циглер. — Я сейчас сварю кофе, у нас еще остался хороший ячменный кофе.
Гребер отнес ранец в прихожую.
— Я весь в грязи, — заметил он. — А у вас такая чистота. Мы отвыкли от всего этого.
— Ничего. Да вы садитесь. Вот сюда, на диван.
Фрау Циглер ушла в кухню. Циглер нерешительно посмотрел на Гребера.
— Нда… — пробормотал он.
— Вы ничего не слышали о моих родителях? Никак не могу найти их. В ратуше сведений нет. Там все вверх дном.
Циглер покачал головой. В дверях уже стояла его жена.
— Мы совсем не выходим из дома, Эрнст, — торопливо пояснила она. — Мы уже давно ничего ни о ком не знаем.
— Неужели вы их ни разу не видели? Ведь не могли же вы хоть раз не встретить их?
— Это было очень давно. По меньшей мере пять-шесть месяцев назад. Тогда… — она вдруг смолкла.
— Что тогда? — спросил Гребер. — Как они себя чувствовали тогда?
— Они были здоровы, о, ваши родители были совершенно здоровы, — заторопилась старуха. — Но ведь, конечно, с тех пор…
— Да… — сказал Гребер. — Я видел… Мы там, разумеется, знали, что города бомбят; но такого мы не представляли себе.
Супруги не ответили. Они старались не смотреть на него.
— Сейчас кофе будет готов, — сказала жена. — Вы ведь выпьете чашечку, не правда ли? Чашку горячего кофе выпить всегда полезно.
Она поставила на стол чашки с голубым рисунком. Гребер посмотрел на них. Дома у них были в точности такие же. «Луковый узор» — почему-то назывался этот рисунок.
— Нда… — опять пробормотал Циглер.
— Как вы считаете, могли моих родителей эвакуировать с каким-нибудь эшелоном? — спросил Гребер.
— Возможно. Мать, не сохранилось у нас немного того печенья, которое привез Эрвин? Достань-ка, угости господина Гребера.
— А как поживает Эрвин?
— Эрвин? — Старик вздрогнул. — Эрвин поживает хорошо. Хорошо.
Жена принесла кофе. Она поставила на стол большую жестяную банку. Надпись на ней была голландская. Печенья в банке осталось немного. «Из Голландии», — подумал Гребер. Ведь и он привозил вначале подарки из Франции.
Фрау Циглер усиленно угощала его. Он взял печенье, залитое розовой глазурью. Оно зачерствело. Старики не съели ни крошки. Кофе они тоже не пили. Циглер рассеянно барабанил по столу.
— Возьмите еще… — сказала старуха. — Нам больше нечем вас угостить. Но это вкусное печенье.
— Да, очень вкусное. Спасибо. Я недавно ел.
Он понял, что ему больше не удастся выжать никаких сведений из этих стариков. Может быть, им ничего и не известно. Гребер поднялся. — А вы не знаете, где еще я мог бы навести справки?
— Мы ничего не знаем. Мы совсем не выходим из дому. Мы ничего не знаем. Нам очень жаль, Эрнст. Что поделаешь.
— Охотно верю. Спасибо за кофе. — Гребер направился к двери.
— А где же вы ночуете? — вдруг спросил Циглер.
— Да уж я найду себе место. Если нигде не удастся, то в казарме.
— У нас негде, — торопливо сказала фрау Циглер и посмотрела на мужа. — Военные власти, конечно, позаботились об отпускниках, у которых квартиры разбомбило.
— Конечно, — согласился Гребер.
— Может, ему свой ранец оставить у нас, пока он не найдет что-нибудь, как ты думаешь, мать? — предложил Циглер. — Ранец все-таки тяжелый.
Гребер перехватил ответный взгляд жены.
— Ничего, — ответил он. — Мы народ привычный.
Он захлопнул за собой дверь и спустился по лестнице. Воздух показался ему гнетущим. Циглеры, видимо, чего-то боялись. Он не знал, чего именно. Но ведь, начиная с 1933 года, было так много причин для страха…
Семью Лоозе поместили в большом зале филармонии. Зал был полон походных кроватей и матрацев. На стенах висело несколько флагов, воинственные лозунги, украшенные свастикой, и писанный маслом портрет фюрера в широкой золотой раме — все остатки былых патриотических празднеств. Зал кишел женщинами и детьми. Между кроватями стояли чемоданы, горшки, спиртовки, продукты, какие-то этажерки и кресла, которые удалось спасти.
Фрау Лоозе с апатичным видом сидела на одной из кроватей посреди зала. Это была уже седая, грузная женщина с растрепанными волосами.
— Твои родители? — Она посмотрела на Гребера тусклым взглядом и долго старалась что-то вспомнить.
— Погибли, Эрнст, — пробормотала она наконец.
— Что?
— Погибли, — повторила она. — А как же иначе?
Мальчуган в форме налетел с разбегу на Гребера и прижался к нему. Гребер отстранил его.
— Откуда вы знаете? — спросил он. И тут же почувствовал, что голос изменил ему и он задыхается. — Вы видели их? Где?
Фрау Лоозе устало покачала головой.
— Видеть ничего нельзя было, Эрнст, — пробормотала она. — Сплошной огонь, крики… и потом…
Слова ее перешли в неясное бормотание, но скоро и оно смолкло. Женщина сидела, опершись руками о колени, глядя перед собой неподвижным взглядом, словно была в этом зале совсем одна. Гребер с изумлением смотрел на нее.
— Фрау Лоозе, — медленно произнес он, запинаясь, — постарайтесь вспомнить! Видели вы моих родителей? Откуда вы знаете, что они погибли?
Женщина посмотрела на него мутным взглядом.
— Лена тоже погибла, — продолжала она. — И Август. Ты же знал их…
У Гребера мелькнуло смутное воспоминание о двух детях, постоянно жевавших медовые пряники.
— Фрау Лоозе, — повторил он, ему неудержимо хотелось поднять ее, хорошенько встряхнуть. — Прошу вас, скажите мне, откуда вы знаете, что мои родители погибли! Постарайтесь вспомнить! Вы их видели?
Но она уже не слышала его.
— Лена, — прошептала фрау Лоозе. — Ее я тоже не видела. Меня не пустили к ней. Не все ее тельце собрали, а ведь она была такая маленькая. Зачем они это делают? Ты же солдат, ты должен знать.
Гребер с отчаянием посмотрел вокруг. Между кроватями протиснулся какой-то человек и подошел к нему. Это был сам Лоозе. Он очень похудел и постарел. Бережно положил он руки на плечо жены, которая опять погрузилась в свое безутешное горе, и сделал Греберу знак.
— Мать еще не может понять того, что случилось, Эрнст, — сказал он.
Почувствовав его руку, жена повела плечом. Медленно подняла она на него глаза. — А ты понимаешь?
— Лена…
— А если ты понимаешь, — вдруг начала она ясно, громко и отчетливо, словно отвечала урок в школе, — то и ты не лучше тех, кто в этом повинен.
Лоозе испуганно оглянулся на соседние койки. Но никто ничего не слышал. Мальчуган в форме бегал между чемоданами и шумно играл с несколькими детьми в прятки.
— Не лучше, — повторила женщина. Потом поникла; и опять это был жалкий комочек какой-то звериной тоски.
Лоозе кивнул Греберу. Они вышли вместе.
— Что произошло с моими родителями? — спросил Гребер. — Ваша жена уверяет, что они погибли.
Лоозе покачал головой.
— Она ничего не знает, Эрнст. Она думает, что все погибли, раз погибли наши дети. Ведь она не совсем того… ты не заметил? — Казалось, он что-то старается проглотить. Адамово яблоко судорожно двигалось на тощей шее. — Она говорит такие вещи… На нас уже был донос… Кто-то из этих людей…
Греберу вдруг почудилось, что Лоозе куда-то отодвинулся от него, в этом грязно-сером свете он казался совсем крошечным. Миг и вот Лоозе опять очутился рядом, он был опять обычного роста. К Греберу снова вернулось чувство пространства.
— Значит, они живы? — спросил он.
— Этого я тебе не могу сказать, Эрнст. Ты не представляешь, что тут творилось в этом году, когда дела на фронте пошли все хуже. Никому нельзя было доверять. Все боялись друг друга. Вероятно, твои родители где-нибудь в безопасном месте.
Гребер вздохнул с облегчением. — А вы их видели?
— Как-то раз на улице. Но это было больше месяца назад. Тогда еще лежал снег. До налетов.
— И как они выглядели? Они были здоровы?
Лоозе ответил не сразу.
— По-моему, да, — ответил он, наконец, и опять словно что-то проглотил с трудом.
Греберу вдруг стало стыдно. Он понял, что в такой обстановке не спрашивают, был человек месяц назад здоров или нет, — здесь спрашивают только: жив он или мертв — и больше ни о чем.
— Простите меня, — смущенно сказал он.
Лоозе покачал головой.
— Брось, Эрнст, нынче каждый думает только о себе. Слишком много горя на свете…
Гребер вышел на улицу. Когда он направлялся в филармонию, эта улица была угрюма и мертва, теперь же ему вдруг показалось, что она светлее, и жизнь на ней не совсем замерла. Он уже видел не только разрушенные дома: он видел и распускающиеся деревья, и двух играющих собак, и влажное синее небо. Его родители живы; они только пропали без вести. Еще час назад, когда он услышал то же самое от однорукого чиновника, эта весть показалась Греберу невыносимой и ужасной; а сейчас она каким-то непостижимым образом родила в нем надежду, и он знал, что это лишь потому, что он перед тем на минуту поверил в их гибель — а много ли нужно для надежды?
9
Гребер остановился перед домом. В темноте он не мог рассмотреть номер.
— Вы куда? — спросил кто-то; человек стоял возле двери, прислонившись к стене.
— Скажите, это Мариенштрассе двадцать два?
— Да. А вы к кому?
— К медицинскому советнику Крузе.
— Крузе? Зачем он вам нужен?
Гребер посмотрел в темноте на говорившего. Тот был в высоких сапогах и форме штурмовика. Наверное, какой-нибудь не в меру ретивый участковый, этого еще недоставало…
— А уж это я сам объясню доктору Крузе, — ответил Гребер и вошел в дом.
Он очень устал. Он чувствовал, что устали не только глаза и ноют все кости, усталость сидела где-то глубже. Весь день он искал и расспрашивал — и почти без всяких результатов. У его родителей не было в городе родственников, а из соседей мало кто остался. Бэтхер прав: это был какой-то заколдованный круг. Люди боялись гестапо и предпочитали молчать; а если иные что-то и слышали, то они отсылали Гребера к другим, а те опять-таки ничего не знали.
Он поднялся по лестнице. В коридоре было темно. Медицинский советник жил на втором этаже. Гребер был с ним едва знаком, но знал, что Крузе иногда лечил его мать. Может быть, она побывала у него и оставила свой новый адрес.
Ему открыла пожилая женщина с будто стертым лицом.
— Крузе? — переспросила она. — Вы хотите видеть доктора Крузе?
— Ну да.
Женщина молча разглядывала его. Но не отступила, чтобы пропустить.
— Он дома? — нетерпеливо спросил Гребер.
Женщина не ответила. Казалось, она прислушивается к чему-то, что происходит внизу. — Вы на прием?
— Нет. По личному делу.
— По личному?
— Да, по личному; вы фрау Крузе?
— Избави боже!
Гребер с недоумением уставился на женщину.
Многое видел он за этот день: и осторожность, и ненависть, и увертливость в их самых разнообразных проявлениях; но это было что-то новое.
— Послушайте, — оказал он, — я не знаю, что у вас тут происходит, да и не интересуюсь. Мне нужно поговорить с доктором Крузе, вот и вое, понятно вам?
— Крузе здесь больше не живет, — вдруг заявила женщина громко, грубо и неприязненно.
— Но вот же его фамилия! — И Гребер указал на медную дощечку, прибитую к двери.
— Это давно надо было снять.
— Но ведь не сняли. Может быть, здесь остался кто-нибудь из членов его семьи?
Женщина молчала. Гребер решил, что с него хватит. Он уже намеревался послать ее ко всем чертям, как вдруг услышал, что в глубине квартиры открылась дверь. Косая полоска света упала из комнаты в прихожую.
— Это ко мне? — спросил чей-то голос.
— Да, — ответил Гребер наудачу. — Мне надо поговорить с кем-нибудь, кто знает медицинского советника Крузе. Но, кажется, я ничего не добьюсь.
— Я — Элизабет Крузе.
Гребер взглянул на женщину со стертым лицом. Она отпустила ручку двери и удалилась.
— Надо сменить лампочку, — все же прошипела она, проходя мимо освещенной комнаты. — Электричество приказано экономить.
Гребер все еще стоял в дверях. Девушка лет двадцати шла через полосу света, словно через реку; он увидел на миг круто изогнутые брови, темные глаза и волосы цвета бронзы, падавшие ей на плечи живой волной, — потом она окунулась в полумрак прихожей и появилась опять уже перед ним.
— Мой отец больше не практикует, — сказала она.
— Я не лечиться пришел. Мне бы хотелось получить кое-какие сведения.
Лицо девушки изменилось. Она слегка повернула голову, словно желая убедиться, что та, другая женщина, ушла. Затем широко распахнула дверь.
— Войдите сюда, — прошептала она.
Он последовал за ней в комнату, из которой падал свет. Девушка обернулась и пристально посмотрела на него испытующим взглядом. Глаза ее уже не казались темными, они были серые и прозрачные.
— А я ведь знаю вас, — сказала она. — Вы учились когда-то в здешней гимназии?
— Да, меня зовут Эрнст Гребер.
Теперь и Гребер вспомнил ее тоненькой девочкой. У нее были тогда чересчур большие глаза и чересчур густые волосы. Она рано потеряла мать, и ей пришлось переехать к родным, в другой город.
— Боже мой, Элизабет, я тебя в первую минуту не узнал.
— С тех пор, как мы виделись, прошло лет семь-восемь. Ты очень изменился.
— И ты тоже.
Они стояли друг против друга.
— Что, собственно, тут происходит? — продолжал он. — Тебя охраняют прямо как генерала.
Элизабет Крузе ответила коротким горьким смехом.
— Нет, не как генерала. Как заключенную.
— Что? Почему же? Разве твой отец…
Она сделала быстрое движение.
— Подожди! — шепнула она и прошла мимо него к столу, на котором стоял патефон. Она завела его. Загремел Гогенфриденбергский марш. — Ну вот! А теперь можешь продолжать.
Гребер посмотрел на девушку, ничего не понимая. Бэтхер, видно, был прав: почти каждый из живущих в этом городе — сумасшедший.
— Зачем это? — спросил он. — Останови ты его! Я по горло сыт маршами. Лучше скажи, что тут происходит. Почему ты вроде заключенной?
Элизабет вернулась.
— Эта женщина подслушивает у двери. Она доносчица. Поэтому я и завела патефон. — Она стояла перед ним, и он услышал ее взволнованное дыхание.
— Что с моим отцом? У тебя есть какие-нибудь сведения о нем?
— У меня? Никаких. Я только хотел спросить его кое о чем. А что с ним случилось?
— Так ты ничего не слышал?
— Нет. Я хотел спросить — не знает ли он случайно адрес моей матери. Мои родители пропали без вести.
— И все?
Гребер удивленно посмотрел на Элизабет.
— Для меня этого достаточно, — сказал он, помолчав.
Напряженное выражение на ее лице исчезло.
— Верно, — согласилась она устало. — Я думала, ты принес какую-то весть о нем.
— Но что же все-таки с ним случилось?
— Он в концлагере. Вот уже четыре месяца. На него донесли. Когда ты сказал, что пришел насчет каких-то сведений, я решила — тебе что-нибудь известно о моем отце.
— Я бы тебе тут же сказал.
Элизабет покачала головой. — Едва ли. Если бы ты получил эти сведения нелегально, тебе пришлось бы соблюдать чрезвычайную осторожность.
«Осторожность, — подумал Гребер. — Целый дань только и слышу это слово». Гогенфриденбергский марш продолжал назойливо греметь с жестяным дребезжанием.
— Теперь можно его остановить? — спросил он.
— Да. И тебе лучше уйти. Ты ведь уже в курсе того, что здесь произошло.
— Я не доносчик, — с досадой отозвался Гребер. — Что это за женщина в квартире? Это она донесла на твоего отца?
Элизабет приподняла мембрану, но пластинка продолжала беззвучно вертеться. В тишину ворвался жалобный вой сирены.
— Воздушная тревога! — прошептала она. — Опять.
В дверь постучали: — Гасите свет! Вся беда от этого! Нельзя жечь такой яркий свет!
Гребер открыл дверь. — От чего от этого? — Но женщина была уже в другом конце прихожей. Она крикнула что-то еще и исчезла.
Элизабет сняла руку Гребера с дверной ручки и опять закрыла ее.
— Вот привязалась! Экая сатана в юбке… Как эта баба очутилась здесь? — спросил он.
— Принудительное вселение. Нам навязали ее. Еще спасибо, что одну комнату мне оставили.
С улицы опять донесся шум, женский голос звал кого-то, плакал ребенок. Вой первого сигнала усилился. Элизабет сняла с вешалки плащ и надела его.
— Надо идти в бомбоубежище.
— Еще успеем. Почему ты не переедешь отсюда? Ведь это же прямо ад — жить с такой шпионкой!
— Гасите свет! — снова крякнула женщина уже с улицы.
Элизабет повернулась и выключила свет. Потом скользнула через темную комнату к окну. — Почему не переезжаю? Потому что не хочу трусливого бегства.
Она открыла окно. Вой сирен ворвался в комнату и наполнил ее. Фигура девушки темнела на фоне бледного рассеянного света, вливавшегося в окно, она накинула крючки на оконные створки: при открытых окнах стекла легче выдерживают взрывную волну. Затем вернулась к Греберу. Казалось, завывание сирен, как бурный поток, гонит ее перед собой.
— Я не хочу трусливого бегства, — крикнула она сквозь завывание. — Неужели ты не понимаешь?
Гребер увидел ее глаза. Они опять стали темными, как тогда, в прихожей, их взгляд был полон страстной силы. Неясное чувство подсказывало Греберу, что он должен от чего-то защититься, — от этих глаз, от этого лица, от воя сирен и от хаоса, врывавшегося вместе с воем в открытое окно.
— Нет, — ответил он. — Не понимаю. Ты только себя погубишь. Если позиции нельзя удержать, их сдают. Когда я стал солдатом, я это понял.
Она с недоумением смотрела на него.
— Ну так ты и сдавай их! — гневно воскликнула она. — Сдавай! А меня оставь в покое.
Она хотела проскользнуть мимо него к двери. Гребер схватил ее за руку. Элизабет вырвалась. Она оказалась сильнее, чем он предполагал.
— Подожди! — остановил он ее. — Я провожу тебя.
Вой гнал их вперед. Он стоял всюду — в комнате, в коридоре, в прихожей, на лестнице — он ударялся, о стены и смешивался с собственным эхом, он словно настигал их со всех сторон, и уже не было от него спасения, он не задерживался в ушах и на коже, а прорывался внутри и будоражил кровь, от него дрожали нервы, вибрировали кости и гасла всякая мысль.
— Где эта проклятая сирена? — воскликнул Гребер, спускаясь по лестнице.
— Она может с ума свести!
Дверь на улицу захлопнулась, вой стал глуше.
— На соседней улице, — ответила Элизабет. — Пойдем в убежище на Карлсплац. Наше никуда не годится.
По лестнице бежали тени с чемоданами и узлами. Вспышка карманного фонарика осветила лицо Элизабет.
— Пойдемте с нами, если вы одни! — крикнул ей кто-то.
— Я не одна.
Мужчина поспешил дальше. Входная дверь снова распахнулась. Люди торопливо выбегали из домов, словно их, как оловянных солдатиков, вытряхивали из коробки. Дежурные противовоздушной обороны выкрикивали команды. Мимо промчалась галопом, словно амазонка, какая-то женщина; на ней был красный шелковый халат, желтые волосы развевались. Несколько стариков и старух брели, спотыкаясь и держась за стены; они что-то говорили, но в проносящемся реве ничего не было слышно, — как будто их увядшие рты беззвучно пережевывали мертвые слова.
Гребер и его спутница дошли до Карлсплац. У входа в бомбоубежище теснилась взволнованная толпа. Дежурные сновали в ней, как овчарки, пытаясь навести порядок. Элизабет остановилась.
— Попробуем зайти сбоку, — сказал Гребер.
Она покачала головой.
— Лучше подождем здесь.
Толпа темной массой сползала по темной лестнице и исчезала под землей. Гребер посмотрел на Элизабет. И вдруг увидел, что она стоит совершенно спокойно, словно все это ее не касается.
— А ты храбрая, — сказал он.
Она подняла глаза.
— Нет, я просто боюсь бомбоубежищ.
— Живо! Живо! — крикнул дежурный. — Все вниз! Вы что, особого приглашения ждете?
Подвал был просторный, низкий и прочный, с галереями, боковыми переходами и светом. Там стояли скамьи, дежурила группа противовоздушной обороны. Кое-кто притаскивал с собой матрацы, одеяла, чемоданы, свертки с продуктами и складные стулья; жизнь под землей была уже налажена. Гребер с любопытством озирался. Он первый раз очутился в бомбоубежище вместе с гражданским населением. Первый раз — вместе с женщинами и детьми. И первый раз — в Германии.
Синеватый тусклый свет лишал человеческие лица их живой окраски, это были лица утопленников. Он заметил неподалеку ту самую женщину в красном халате. Халат теперь казался лиловым, а у волос был зеленоватый отсвет. Гребер бросил взгляд на Элизабет. Ее лицо тоже посерело и осунулось, глаза глубоко ввалились и их окружали тени, волосы стали какими-то тусклыми и мертвыми. «Прямо утопленники, — подумал он. — Их утопили во лжи и страхе, загнали под землю, заставили возненавидеть свет, ясность и правду».
Против него сидела, ссутулясь, женщина с двумя детьми. Дети жались к ее коленям. Лица у них были плоские и лишенные выражения, словно замороженные. Жили только глаза. Они искрились при свете лампочек, они были большие и широко раскрытые, они вперялись в дверь, когда лай зениток становился особенно громким и грозным, потом скользили по низкому своду и стенам и опять вперялись в дверь. Они двигались медленно, толчками, точно глаза пораженных столбняком животных, они тянулись следом за грохотом, тяжелые и вместе с тем парящие, быстрые и как бы скованные глубоким трансом, они тянулись и кружили, и тусклый свет отражался в их зрачках. Они не видели Гребера, не видели даже матери; они никого не узнавали и ничего не выражали; с какой-то безразличной зоркостью следили они за тем, чего не могли видеть: за гулом, который мог быть смертью. Дети были уже не настолько малы, чтобы не чуять опасность, и не настолько взрослы, чтобы напускать на себя бесполезную храбрость; они были настороже, беззащитные и выданные врагу.
Гребер вдруг увидел, что не только дети — взгляды взрослых проходили тот же путь. Тела и лица были неподвижны; люди прислушивались — не только их уши, — прислушивались склоненные вперед плечи, ляжки, колени, ноги, локти, руки, которыми они подпирали головы. Все их существо прислушивалось, словно оцепенев, и только глаза следовали за грохотом, точно подчиняясь беззвучному приказу.
И тогда Гребер почувствовал, что всем страшно.
Что-то неуловимо изменилось в гнетущей атмосфере подвала. Неистовство снаружи продолжалось; но неведомо откуда словно повеяло свежим ветром. Всеобщее оцепенение проходило. Подвал уже не казался переполненным какими-то согбенными фигурами; это снова были люди, и они уже сбросили с себя тупую покорность; они выпрямлялись и двигались, и смотрели друг на друга. Опять у них были человеческие лица, а не маски.
— Дальше пролетели, — сказал старик, сидевший рядом с Элизабет.
— Они еще могут вернуться, — возразил кто-то. — У них такая манера. Сделают заход и улетят, а потом возвращаются, когда все уже вылезли из убежищ.
Дети зашевелились. Какой-то мужчина зевнул. Откуда-то выползла такса и принялась все обнюхивать. Заплакал грудной ребенок. Люди развертывали пакеты и принимались за еду. Женщина, похожая на валькирию, пронзительно вскрикнула: — Арнольд! Мы забыли выключить газ! Теперь весь обед сгорел! Как ты мог забыть?
— Успокойтесь, — сказал старик. — Во время налета в городе все равно выключают газ.
— Нашли чем успокоить! А когда опять включат, вся квартира наполнится газом! Это еще хуже!
— Во время тревоги газ не выключают, — педантично и назидательно заявил чей-то голос. — Только во время налета.
Элизабет вынула из кармана гребень и зеркальце и начала расчесывать волосы. В мертвенном свете синих лампочек казалось, что гребень сделан из сухих чернил; однако волосы под ним вздымались и потрескивали.
— Поскорее бы выйти отсюда! — прошептала она. — Тут можно задохнуться!
Но ждать пришлось еще целых полчаса; наконец дверь отперли. Они двинулись вместе со всеми. Над входом горели маленькие затемненные лампочки, а снаружи на ступеньки лестницы широкой волной лился лунный свет, С каждым шагом, который делала Элизабет, она менялась. Это было как бы Пробуждением от летаргии. Тени в глазницах исчезли, пропала восковая бледность лица, волосы вспыхнули медью, кожа снова стала теплой и атласной, — словом, в ее тело вернулась жизнь — и жизнь эта была горячее, богаче и полнокровнее, чем до того, жизнь вновь обретенная, не утраченная и тем более драгоценная и яркая, что она возвращена была лишь на короткие часы.
Они стояли перед бомбоубежищем. Элизабет дышала полной грудью. Она поводила плечами и головой, словно животное, вырвавшееся из клетки.
— Как я ненавижу эти братские могилы под землей! — сказала она. — В них задыхаешься! — Решительным движением она откинула волосы со лба. — Уж лучше быть среди развалин. Там хоть небо над головой.
Гребер посмотрел на нее. Сейчас, когда девушка стояла на фоне грузной, голой бетонной глыбы, подле лестницы, уводившей в преисподнюю, откуда она только что вырвалась, в ней чувствовалось что-то буйное, порывистое.
— Ты куда, домой? — спросил он.
— Да. А куда же еще? Бегать по темным улицам? Я уже набегалась.
Они перешли Карлсплац. Ветер обнюхивал их, как огромный пес.
— А ты не можешь съехать оттуда? — спросил Гребер. — Несмотря на то, что тебя удерживает?
— А куда? Ты знаешь какую-нибудь комнату?
— Нет.
— И я тоже. Сейчас тысячи бездомных. Куда же я перееду?
— Правильно. Сейчас уже поздно.
Элизабет остановилась.
— Я бы не ушла оттуда, даже если бы и было куда. Мне бы казалось, будто я так и бросила в беде своего отца. Тебе это непонятно?
— Понятно.
Они пошли дальше. Вдруг Гребер почувствовал, что с него хватит. Пусть делает, что хочет. Им овладела усталость и нетерпение, а главное, ему вдруг представилась, что именно сейчас, в эту минуту, родителе ищут его на Хакенштрассе.
— Мне пора, — сказал он. — Я условился о встрече и опаздываю. Спокойной ночи, Элизабет.
— Спокойной ночи, Эрнст.
Гребер посмотрел ей вслед. Она тут же исчезла в темноте. «Надо было ее проводить», — подумал он. Но в сущности ему было безразлично. Он вспомнил, что она и раньше ему не нравилась, когда была еще ребенком. Гребер круто повернулся и зашагал на Хакенштрассе. Но там он ничего не нашел. Никого не было. Был лишь месяц, да особенная цепенеющая тишина вчерашних развалин, похожая на застывшее в воздухе эхо немого вопля. Тишина давних руин была иной.
Бэтхер уже поджидал его на ступеньках ратуши. Над ним поблескивала в лунном свете бледная морда химеры на водостоке.
— Ну, что-нибудь узнал?
— Нет. А ты?
— Тоже ничего. В больницах их нет, это можно сказать теперь наверняка. Я сегодня почти все обошел. Милый человек, чего я только там не насмотрелся! Женщины и дети, — ведь это, понимаешь, не то, что солдаты. Пойдем выпьем где-нибудь пива!
Они перешли через Гитлерплац. Их сапоги гулко стучали по мостовой.
— Еще одним днем меньше, — заметил Бэтхер. — Ну, что тут сделаешь? А скоро и отпуску конец.
Он толкнул дверь пивной. Они уселись за столик у окна. Занавеси были плотно задернуты. Никелевые краны на стойке тускло поблескивали в полумраке. Видимо, Бэтхер здесь уже бывал. Не спрашивая, хозяйка принесла два стакана пива. Бэтхер посмотрел ей в спину. Хозяйка была жирная и на ходу покачивала бедрами.
— Сидишь тут один-одинешенек, — заметил он, — а где-то сидит моя супруга. И тоже одна, — по крайней мере, я надеюсь. От этого можно сойти с ума.
— Не знаю. Я лично был бы счастлив, если б узнал, что где-то сидят мои родители. Все равно, где.
— Ну и что же? Родители — это не то, что жена, ты проживешь и без них. Здоровы — и все, и ладно. А вот жена — это другой разговор!
Они заказали еще два стакана пива и развернули свои пакеты с ужином. Хозяйка топталась вокруг их столика, Она поглядывала на колбасу и сало.
— Неплохо живете, ребята! — сказала она.
— Да, ничего живем, — отозвался Бэтхер. — У нас у каждого даже есть целый подарочный пакет с мясом и сахаром. Прямо не знаем, куда девать все это, — он отпил пива. — Тебе легко, — с горечью продолжал он, обращаясь к Греберу. — Подзаправишься, а потом подмигнешь какой-нибудь шлюхе и завьешь горе веревочкой!
— А ты не можешь?
Бэтхер покачал головой. Гребер удивленно посмотрел на него. Не ожидал он от старого солдата такой непоколебимой верности.
— Они все тут слишком тощие, приятель, — продолжал Бэтхер. — Беда в том, что меня, понимаешь, тянет только на очень пышных женщин. А остальные — ну, прямо отвращение берет. Ничего не получается. Все равно, что я лег бы с вешалкой. Только очень пышные! А иначе ложная тревога.
— Вот тебе как раз подходящая, — Гребер указал на хозяйку.
— Ты сильно ошибаешься! — Бэтхер оживился. — Тут огромнейшая разница, приятель. То, что ты видишь, это студень, дряблый жир, утонуть можно. Она, конечно, особа видная, полная, сдобная — что и говорить, — но это же перина, а не двуспальный пружинный матрац, как моя супруга. У моей жены все это прямо железное. Весь дом, бывало, трясется, точно кузница, когда она принимается за дело, штукатурка со стен сыплется. Нет, приятель, такое сокровище на улице не найдешь.
Бэтхер пригорюнился. И вдруг откуда-то повеяло запахом фиалок. Гребер огляделся. Фиалки росли в горшке на подоконнике, и в этом внезапно пахнувшем на него невыразимо сладостном аромате было все — безопасность, родина, надежда и позабытые грезы юности, — аромат был очень силен и внезапен, как нападение, и тут же исчез; но Гребер почувствовал себя после него таким ошеломленным и усталым, как будто бежал с полной выкладкой по глубокому снегу. Он поднялся.
— Куда ты? — спросил Бэтхер.
— Не знаю. Куда-нибудь.
— В комендатуре ты был?
— Да. Получил направление в казармы.
— Хорошо. Постарайся, чтобы тебя назначили в сорок восьмой номер.
— Постараюсь.
Бэтхер рассеянно следил глазами за хозяйкой.
— А я, пожалуй, посижу. Выпьем еще по одному.
Гребер медленно шел по улице, направляясь в казарму. Ночь стала очень холодной. На каком-то перекрестке он увидел воронку от бомбы, над ямой вздыбились трамвайные рельсы. В проемах входных дверей лежал лунный свет, похожий на металл. От шагов рождалось эхо, точно под улицей тоже шагал кто-то. Кругом было пустынно, светло и холодно.
Казарма стояла на холме на краю города. Она уцелела. Учебный плац, залитый белым светом, казалось, засыпан снегом. Гребер вошел в ворота. У него было такое чувство, будто его отпуск уже кончился. Былое рухнуло позади, как дом его родителей, и он опять уходил на фронт; правда, уже другой фронт — без орудий, без автоматов, и все-таки опасность была там не меньше.
10
Это случилось три дня спустя. В сорок восьмом номере вокруг стола сидели четыре человека: они играли в скат. Они играли уже два дня, с перерывами, только чтобы поспать и поесть. Трое игроков менялись, четвертый играл бессменно. Его фамилия была Руммель, он приехал три дня назад в отпуск — как раз вовремя, чтобы похоронить жену и дочь. Жену он опознал по родимому пятну на бедре: головы у нее не было. После похорон он вернулся в казарму и засел за карты. Он ни с кем не разговаривал. Ко всему равнодушный, сидел за столом и играл. Гребер устроился у окна. Рядом с ним примостился ефрейтор Рейтер, он держал в руке бутылку пива и положил забинтованную правую ногу на подоконник.
Рейтер был старшим по спальне, он страдал подагрой. Сорок восьмой номер был не только гаванью для потерпевших крушение отпускников, он служил также лазаретом для легко заболевших. Позади игроков лежал сапер Фельдман. Он считал для себя делом чести — возместить за три недели все, что он недоспал за три года войны. Поэтому он вставал только, чтобы пообедать или поужинать.
— Где Бэтхер? — спросил Гребер. — Еще не вернулся?
— Он поехал в Хасте и Ибург. Кто-то одолжил ему сегодня велосипед. На нем он сможет объезжать по две деревни в день. Но у него все равно еще останется с десяток. А потом лагеря… ведь нет такого лагеря, куда бы не были направлены эвакуированные. Причем некоторые находятся за сотни километров. Как же он туда доберется?
— Я написал в четыре лагеря, — сказал Гребер. — За него и за себя.
— Ты думаешь, вам ответят?
— Нет. Но ведь дело не в этом. Все равно пишешь.
— А на чей адрес ты написал?
— На лагерное управление. И, кроме того, в каждый лагерь на имя жены Бэтхера и моих родителей.
Гребер вытащил из кармана пачку писем и показал их.
— Сейчас несу на почту.
Рейтер кивнул.
— Где ты справлялся сегодня?
— В городской школе и в гимнастическом зале церковной школы. Потом в каком-то общежитии и еще раз в справочном бюро. Нигде ничего.
Сменившийся игрок сел рядом с ними.
— Не понимаю, как вы, отпускники, соглашаетесь жить в казармах, — обратился он к Греберу. — Я бы удрал как можно дальше от казарменного духа. Это главное. Снял бы себе каморку, облачился бы в штатское и на две недели стал бы человеком.
— А разве, чтобы стать человеком, достаточно надеть штатское? — спросил Рейтер.
— Ясно. Что же еще?
— Слышишь? — сказал Рейтер, обращаясь к Греберу. — Оказывается, все очень просто, если относиться к жизни просто. А у тебя есть здесь с собой штатское?
— Нет, оно лежит под развалинами на Хакенштрассе.
— Я могу одолжить тебе кое-что, если хочешь.
Гребер посмотрел в окно на казарменный двор. Там несколько взводов учились заряжать и ставить на предохранитель, метать ручные гранаты и отдавать честь.
— Ужасно глупо, — сказал он. — На фронте я мечтал, что, когда приеду домой, прежде всего зашвырну в угол это проклятое барахло и надену костюм, — а теперь мне, оказывается, все равно.
— Это потому, что ты самая обыкновенная казарменная сволочь, — заявил один из игроков и проглотил кусок ливерной колбасы. — Просто пачкун, который не понимает, что хорошо, что плохо. Какое свинство, что отпуска всегда дают не тем, кому следует. — Солдат вернулся к столу, чтобы продолжать игру. Он проиграл Руммелю четыре марки, а утром амбулаторный врач написал ему «годен к строевой службе»; поэтому он был зол.
Гребер встал.
— Куда ты собрался? — спросил Рейтер.
— В город. Сначала на почту, а потом буду искать дальше.
Рейтер поставил на стол пустую пивную бутылку.
— Помни, что ты в отпуску и не забывай, что он очень скоро кончится.
— Уж этого-то я не забуду, — с горечью ответил Гребер.
Рейтер осторожно снял ногу с подоконника и вытянул ее вперед.
— Я не о том. Старайся как можешь отыскать родителей, но помни, что у тебя отпуск. Долго тебе ждать придется, пока опять дадут.
— Знаю. А до этого мне еще не раз представится случай загнуться. Это я тоже знаю.
— Ладно, — отозвался Рейтер. — Коли знаешь, так все в порядке.
Гребер направился к двери. А за столом игра продолжалась. Руммель как раз объявил «гран». У него на руках были все четыре валета и вдобавок все трефы. Словом, карта на удивление. С каменным лицом обыгрывал он своих партнеров. Он не давал им опомниться.
— Вот невезение — ни единой взятки! — с отчаянием сказал человек, назвавший Гребера казарменной сволочью. — Ведь идет же человеку карта. А ему вроде все равно.
— Эрнст!
Гребер обернулся. Перед ним стоял низенький полный человечек в форме крейслейтера. В первую минуту Гребер никак не мог вспомнить, кто это; потом узнал круглое краснощекое лицо и ореховые глаза.
— Биндинг, Альфонс Биндинг, — сказал Гребер.
— Он самый!
Биндинг, сияя, смотрел на него.
— Эрнст, дорогой, мы же целую вечность с тобой не видались! Откуда ты?
— Из России.
— Значит, в отпуск. Ну, это мы должны отпраздновать! Пойдем в мою хибару — я живу тут совсем рядом. Угощу тебя первоклассным коньяком! Восторг! Встретить старого школьного товарища, который прямо с фронта прикатил… Нет, такой случай необходимо обмыть!
Гребер взглянул на него. Биндинг несколько лет учился с ним в одном классе, но Гребер почти забыл его. Он слышал только, что Альфонс вступил в нацистскую партию и преуспевает. И вот Биндинг стоит перед ним, веселый, беспечный.
— Пойдем, Эрнст, — уговаривал он его. — Не будь рохлей.
Гребер покачал головой:
— У меня нет времени.
— Ну, Эрнст! Только выпьем с тобой, как подобает мужчинам, и все! На такое дело у старых друзей всегда минутка найдется.
Старые друзья! Гребер посмотрел на мундир Биндинга. Альфонс, видно, высоко забрался. «Но, может быть, как раз он и укажет мне способ отыскать родителей, — вдруг мелькнуло в голове у Гребера, — именно потому, что он стал теперь у нацистов крупной шишкой».
— Ладно, Альфонс, — сказал он. — Только одну рюмку.
— Вот и хорошо, Эрнст. Пошли, это совсем недалеко.
Оказалось дальше, чем он уверял. Биндинг жил в предместье; маленькая белая вилла была в полной сохранности, она мирно стояла в саду, среди высоких берез. На деревьях торчали скворешницы, и где-то плескалась вода.
Биндинг, опередив Гребера, вошел в дом. В коридоре висели оленьи рога, череп дикого кабана и чучело медвежьей головы. Гребер с удивлением смотрел на все это.
— Разве ты стал знаменитым охотником, Альфонс?
Биндинг усмехнулся. — Ничего подобного. Никогда ружья в руки не брал. Все — сплошь декорация. А здорово, верно? Истинно германский дух!
Он ввел Гребера в комнату, которая была вся в коврах. На стенах висели картины в роскошных рамах. Всюду стояли глубокие кожаные кресла.
— Хороша комнатка? Уютно? Да?
Гребер кивнул. Видно, партия заботится о своих членах. У отца Альфонса была небольшая молочная, и он с трудом содержал сына, пока тот учился в гимназии.
— Садись, Эрнст. Как тебе нравится мой Рубенс?
— Кто?
— Да Рубенс! Вон та голая мадам возле рояля!
На картине была изображена пышнотелая нагая женщина, стоявшая на берегу пруда. У нее были золотые волосы и мощный зад, который освещало солнце. «Вот Бэтхеру это понравилось бы», — подумал Гребер.
— Здорово, — сказал он.
— Здорово? — Биндинг был разочарован. — Да это же просто великолепно! И куплено у того же антиквара, у которого покупает рейхсмаршал! Шедевр! Я отхватил его по дешевке, из вторых рук! Разве тебе не нравится?
— Нравится. Но я же не знаток. А вот я знаю одного парня, так тот спятил бы, увидев эту картину.
— В самом деле? Известный коллекционер?
— Да нет; но специалист по Рубенсу.
Биндинг пришел в восторг. — Я рад, Эрнст! Я очень рад! Я бы сам никогда не поверил, что когда-нибудь стану коллекционером. Ну, а теперь расскажи, как ты живешь и что ты поделываешь. Не могу ли я чем-нибудь тебе помочь? Кое-какие связи у меня есть. — И он хитро усмехнулся.
Гребер, против воли, был даже тронут. Впервые ему предлагали помощь, — без всяких опасений и оглядок.
— Да, ты можешь мне помочь, — отозвался он. — Мои родители пропали без вести. Может быть, их эвакуировали, или они в какой-нибудь деревне. Но как мне это узнать? Здесь, в городе, их, видимо, уже нет.
Биндинг опустился в кресло возле курительного столика, отделанного медью. Он выставил вперед ноги в сверкающих сапогах, напоминавших печные трубы.
— Это не так просто, если их уже нет в городе, — заявил он. — Я посмотрю, что удастся сделать. Но на это понадобится несколько дней. А может быть, и больше. В зависимости от того, где они находятся. Сейчас во всем… некоторая неразбериха, ты, верно, и сам знаешь…
— Да, я успел заметить.
Биндинг встал и подошел к шкафу. Он извлек из него бутылку и две рюмки.
— Выпьем-ка сначала по одной, Эрнст. Настоящий арманьяк. Я, пожалуй, предпочитаю его даже коньяку. Твое здоровье!
— Твое здоровье, Альфонс!
Биндинг налил опять.
— А где же ты сейчас живешь? У родственников?
— У нас в городе нет родственников. Живу в казарме.
Биндинг поставил рюмку на стол.
— Послушай, Эрнст, но это же нелепо! Проводить отпуск в казарме! Ведь это все равно, что его и нет! Устраивайся у меня. Места хватит! Спальня, ванна, никаких забот, и все, что тебе угодно!
— Разве ты тут один живешь?
— Ну ясно! Уж не воображаешь ли ты, что я женат? Я не такой дурак! Да при моем положении — мне и так от женщин отбою нет! Уверяю тебя, Эрнст, они на коленях ползали передо мной.
— В самом деле?
— На коленях, не далее как вчера! Одна дама из высшего общества, понимаешь — огненные волосы, роскошная грудь, вуаль, меховая шубка, и вот здесь, на этом ковре, она лила слезы и шла на все. Просила, чтобы я ее мужа вызволил из концлагеря.
Гребер поднял голову.
— А ты это можешь?
Биндинг расхохотался.
— Упрятать туда я могу. Но вытащить оттуда не так легко. Я, конечно, ей не сказал этого. Ну как же? Переезжаешь ко мне? Ты же видишь, какое у меня тут раздолье!
— Да, вижу. Но сейчас не могу переехать. Я везде дал адрес казармы для сообщений о моих родителях. Сначала нужно дождаться ответов.
— Хорошо, Эрнст. Ты сам знаешь, что лучше. Но помни: у Альфонса для тебя всегда найдется место. Снабжение первоклассное. Я человек предусмотрительный.
— Спасибо, Альфонс.
— Чепуха! Мы же школьные товарищи. Нужно помогать друг другу. Сколько раз ты давал мне списывать свои классные работы. Кстати, помнишь Бурмейстера?
— Нашего учителя математики?
— Вот именно. Ведь я тогда по милости этого осла вылетел из седьмого класса. Из-за истории с Люси Эдлер. Неужели ты забыл?
— Конечно, помню, — отозвался Гребер. Но он все забыл.
— Уж как я его тогда просил ничего не говорить директору! Нет, сатана был неумолим, это, видишь ли, его моральный долг и все такое. Отец меня чуть не убил. Да, Бурмейстер! — Альфонс произнес это имя с каким-то особым смаком. — Что ж, я отплатил ему, Эрнст. Постарался, чтобы ему вкатили полгодика концлагеря. Ты бы посмотрел на него, когда он оттуда вышел! Стоял передо мной навытяжку, и теперь, как увидит, в штаны готов наложить. Он меня обучал, а я его проучил. Ловко сострил, верно?
— Ловко.
Альфонс рассмеялся. — От таких шуток душа радуется. Тем и хорошо наше нацистское движение, что оно дает нам в руки большие возможности.
Гребер встал.
— Ты уже бежишь?
— Надо. Я места себе не нахожу.
Биндинг кивнул. Он напустил на себя важность и сказал:
— Я понимаю тебя, Эрнст. И мне тебя ужасно жаль. Ты же чувствуешь? Верно?
— Да, Альфонс. — Гребер хотел уйти поскорее, не обижая его. — Я забегу к тебе опять через несколько дней.
— Заходи завтра днем. Или вечерком. Так около половины шестого.
— Ладно, завтра. Около половины шестого. Ты думаешь, тебе уже удастся что-нибудь узнать?
— Может быть. Посмотрим. Во всяком случае мы пропустим по рюмочке. Кстати, Эрнст — а в больницах ты справлялся?
— Справлялся.
Биндинг кивнул. — А… конечно, только на всякий случай — на кладбищах?
— Нет.
— Ты все-таки сходи. На всякий случай. Ведь очень многие еще не зарегистрированы.
— Я пойду завтра с утра.
— Ладно, Эрнст, — сказал Биндинг, видимо, испытывая облегчение. — А завтра посидишь подольше. Мы, старые однокашники, должны держаться друг друга. Ты не представляешь, каким одиноким чувствует себя человек на таком посту, как мой! Каждый лезет с просьбами…
— Я ведь тоже тебя просил…
— Это другое дело. Я имею в виду тех, кто выпрашивает всякие привилегии.
Биндинг взял бутылку арманьяка, вогнал пробку в горлышко и протянул ее Греберу.
— Держи, Эрнст! Возьми с собой! Он тебе наверняка пригодится! Подожди еще минутку! — Он открыл дверь. — Фрау Клейнерт, дайте листок бумаги или пакет!
Гребер стоял, держа в руках бутылку. — Не нужно, Альфонс…
Биндинг замахал руками. — Бери! У меня весь погреб этим набит. — Он взял пакет, который ему подала экономка, и засунул в него бутылку. — Ну, желаю, Эрнст! Не падай духом! До завтра!
Гребер отправился на Хакенштрассе. Он был несколько ошеломлен этой встречей. «Крейслейтер! — думал он. — И должно же так случиться, что первый человек, который готов мне помочь без всяких оговорок и предлагает стол и квартиру — нацистский бонза!» Гребер сунул бутылку в карман шинели.
Близился вечер. Небо было как перламутр, прозрачные деревья выступали на фоне светлых далей. Голубая дымка сумерек стояла между развалинами.
Гребер остановился перед дверью, где была наклеена своеобразная газета, состоявшая из адресов и обращений. Его записка исчезла. Сначала он решил, что ее сорвал ветер; но тогда кнопки остались бы. Однако их тоже не было. Значит, записку кто-то снял.
Он вдруг почувствовал, как вся кровь прихлынула к сердцу, и торопливо перечел все записки, ища каких-нибудь сведений. Но ничего не нашел. Тогда он перебежал к дому своих родителей. Вторая записка еще торчала там между двумя кирпичами. Он вытащил бумажку и впился в нее глазами. Никто ее не касался. Никаких вестей не было.
Гребер выпрямился и, ничего не понимая, посмотрел кругом. И вдруг увидел, что далеко впереди ветер гонит какое-то белое крыло. Он побежал следом. Это была его записка. Гребер поднял ее и уставился на листок. Кто-то сорвал его. Сбоку каллиграфическим почерком было выведено назидание: «Не укради!» Сначала он ничего не понял. Потом вспомнил, что обе кнопки исчезли, а на обращении матери, с которого он их взял, красуются опять все четыре. Она отобрала свою собственность, ему же дала урок.
Он нашел два плоских камня, положил записку наземь возле двери и прижал ее камнями. Потом вернулся к дому родителей.
Гребер остановился перед развалинами и поднял глаза. Зеленое плюшевое кресло исчезло. Должно быть, кто-то унес его. На его месте из-под щебня торчало несколько скомканных газет. Он вскарабкался наверх и выдернул их из-под обломков. Это были старые газеты, еще полные сообщениями о победах и именами победителей, пожелтевшие, грязные, изорванные. Он отшвырнул их и принялся искать дальше. Через некоторое время он обнаружил книжку, она лежала между балками, открытая, желтая, поблекшая; казалось, кто-то раскрыл ее, чтобы почитать. Он вытащил книжку и узнал ее. Это был его собственный учебник. Гребер перелистал его от середины к началу и увидел свою фамилию на первой страничке. Чернила выцвели. Вероятно, он сделал эту надпись, когда ему было двенадцать-тринадцать лет.
Это был катехизис, по нему они проходили закон божий. Книжка содержала в себе сотни вопросов и ответов. На страницах были кляксы, а на некоторых — замечания, сделанные им самим. Рассеянно смотрел он, на страницы. И вдруг все перед ним покачнулось, он так и не понял, что разрушенный город с тихим перламутровым небом над ним или желтая книжечка, в которой были ответы на все вопросы человечества.
Гребер отложил катехизис и продолжал поиски. Но не нашел больше ничего — ни книг, ни каких-либо предметов из квартиры его родителей. Это казалась ему неправдоподобным; ведь они жили на третьем этаже, и их вещи должны были лежать гораздо ниже под обломками. Вероятно, при взрыве катехизис случайно подбросило очень высоко и, благодаря своей легкости, он медленно потом опустился. «Как голубь, — подумал Гребер, — одинокий белый голубь мира и безопасности, — со всеми своими вопросами и ясными ответами опустился он на землю в ночь, полную огня, чада, удушья, воплей и смертей».
Гребер просидел еще довольно долго на развалинах. Поднялся вечерний ветер и начал перелистывать страницы книги, точно ее читал кто-то незримый. Бог милосерд, — было в ней написано, — всемогущ, всеведущ, премудр, бесконечно благ и справедлив…
Гребер нащупал в кармане, бутылку арманьяка, которую ему дал Биндинг. Он вынул пробку и сделал глоток. Потом спустился на улицу. Катехизиса он не взял с собой.
Стемнело. Света нигде не было. Гребер прошел через Карлсплац. На углу возле бомбоубежища он в темноте чуть не столкнулся с кем-то. Это был молодой офицер, который шел очень быстро.
— Осторожнее! — раздраженно крикнул тот.
Гребер взглянул на лейтенанта. — Хорошо, Людвиг, в следующий раз я буду осторожнее.
Лейтенант, опешив, посмотрел на него. Потом по его лицу разлилась широкая улыбка.
— Эрнст! Ты!
Это был Людвиг Вельман.
— Что ты тут делаешь? В отпуску? — спросил он.
— Да. А ты?
— Уже все. Как раз сегодня уезжаю, потому и тороплюсь.
— Как провел отпуск?
— Так себе! Ну… сам понимаешь! Но уж в следующий раз я этой глупости не повторю! Ни слова никому не скажу и поеду куда-нибудь, только не домой!
— Почему?
Вельман состроил гримасу. — Семья, Эрнст! Родители! Ни черта не получается! Они способны все испортить. Ты здесь давно?
— Четыре дня.
— Подожди. Сам убедишься.
Вельман попытался закурить сигарету. Ветер задул спичку. Гребер протянул ему свою зажигалку. На миг осветилось узкое энергичное лицо Вельмана.
— Им кажется, что мы все еще дети, — сказал он и выпустил дым. — Захочется сбежать на один вечерок — и сразу же укоризненные лица. Они требуют, чтобы ты все свое время проводил с ними. Мать до сих пор считает меня тринадцатилетним мальчишкой. Первую половину моего отпуска она все лила слезы оттого, что я приехал, а вторую — оттого, что должен уехать. Ну что ты будешь делать!
— А отец? Ведь он же был на фронте в первую войну!
— Он уже все позабыл. Или почти все. Для моего старика я — герой. Он гордится моим иконостасом. Ему хотелось все время со мною показываться. Этакое трогательное ископаемое. Трогательные старики, с ними уже не сговоришься, Эрнст! Берегись, как бы и твои не держали тебя за фалды!
— Да я уж поберегусь, — ответил Гребер.
— И все это делается из самых лучших побуждений, в них говорит забота и любовь, но тем хуже. Против этого трудно бороться. И кажешься себе бесчувственной скотиной.
Вельман посмотрел вслед какой-то девушке; в ветреном мраке ее чулки мелькнули светлым пятном.
— И поэтому пропал весь мой отпуск. Все, чего я от них добился, это чтобы они не провожали меня на вокзал. И я боюсь, вдруг они все-таки там окажутся. — Он рассмеялся. — С самого начала поставь себя правильно, Эрнст! Исчезай хоть по вечерам. Придумай что-нибудь! Ну, какие-нибудь курсы! Служебные дела! Иначе тебя постигнет та же участь, что и меня, и твой отпуск пройдет зря, точно ты еще гимназист!
— Думаю, что у меня будет иначе.
Вельман тряхнул руку Гребера. — Будем надеяться. Значит, тебе повезет больше, чем мне. Ты в нашей школе побывал?
— Нет.
— И не ходи. Я был. Огромная ошибка. Вспомнить тошно. Единственного порядочного учителя и то выгнали. Польмана, он преподавал закон божий. Ты помнишь его?
— Ну, конечно. Мне даже предстоит его посетить.
— Смотри! Он в черных списках. Лучше плюнь! Никогда никуда не надо возвращаться. Ну, желаю тебе всего лучшего, Эрнст, в нашей короткой и славной жизни. Верно?
— Верно, Людвиг! С бесплатным питанием, заграничными поездками и похоронами на казенный счет! — Да, попали в дерьмо! Бог ведает, когда теперь увидимся! — Вельман засмеялся и исчез в темноте.
А Гребер пошел дальше. Он не знал, что делать. В городе темно, как в могиле. Продолжать поиски уже невозможно; и он понял, что нужно набраться терпения. Впереди был нескончаемо длинный вечер. В казармы возвращаться еще не хотелось; идти к немногочисленным знакомым — тоже. Ему была нестерпима их неловкая жалость; он чувствовал, что они рады, когда он уходит.
Рассеянно смотрел он на изъеденные крыши домов.
На что он рассчитывал? Найти тихий остров в тылу? Обрести там родину, безопасность, убежище, утешение? Да, пожалуй. Но Острова Надежды давно беззвучно утонули в однообразии бесцельных смертей, фронты были прорваны, повсюду бушевала война. Повсюду, даже в умах, даже в сердцах.
Он проходил мимо кино и зашел. В зале было не так темно, как на улице. Уж лучше побыть здесь, чем странствовать по черному городу или засесть в пивной и там напиться.
11
Кладбище было залито солнцем. В ворота, должно быть, попала бомба. На дорожках и могилах лежали опрокинутые кресты и гранитные памятники. Плакучие ивы были повалены; корни казались ветвями, а ветви — длинными ползучими зелеными корнями. Словно это были обвитые водорослями странные растения, которые выбросило какое-то подземное море. Кости подвергшихся бомбежке покойников удалось по большей части снова собрать и аккуратно сложить в кучу. Лишь кое-где в ветвях плакучих ив застряли мелкие осколки костей и остатки старых, полуистлевших гробов. Но черепа уже убрали.
Рядом с часовней выстроили сарай. В нем работали смотритель кладбища и двое сторожей. Смотритель весь взмок от пота. Когда он услышал просьбу Гребера, он только помотал головой.
— Ни минуты времени! До обеда надо провести двенадцать погребений. Боже милостивый! Откуда мы можем знать, лежат тут ваши родители или нет? Да здесь десятки могил без всяких памятников и фамилий. Теперь у нас массовое производство. Как же мы можем что-нибудь знать?
— Разве вы не ведете списков?
— Списки! — с горечью обратился надзиратель к обоим сторожам. — Он захотел списков! Вы слышите? Списки? Да вы знаете, сколько трупов еще лежат неубранные? Двести! Знаете, сколько к нам доставлено в результате последнего налета? Пятьсот! А сколько после предпоследнего? Триста! А между ними прошло всего четыре дня. Разве мы можем поспеть при таких условиях? Да у нас ничего и не приспособлено! Нам нужно землечерпалками рыть могилы, а не лопатами, чтобы хоть как-нибудь справиться со всем, что еще лежит неубранное. А вы можете сказать заранее, когда будет следующий налет? Сегодня вечером? Завтра? А ему, видите-ли, списки подавай!
Гребер ничего не ответил. Он вынул из кармана пачку сигарет и положил на стол. Смотритель и сторожа переглянулись. Гребер подождал с минуту. Затем прибавил еще три сигары. Он привез их для отца из России.
— Ну уж ладно, — сказал смотритель, — сделаем, что сможем. Напишите имена и фамилию. Один из нас справится в управлении кладбища. А вы тем временем можете посмотреть еще не зарегистрированных покойников. Вон они лежат вдоль стен.
Гребер направился к ограде. У некоторых мертвецов были имена, гробы, носилки, цветы, других просто накрыли белым. Сначала он прочел имена, приподнял покрывала безыменных и перешел к неизвестным, лежавшим под узеньким навесом вдоль стен.
У одних были закрыты глаза, у других сложены руки, но большинство лежало в том виде, в каком их нашли, только руки были прижаты к телу да вытянуты ноги, чтобы мертвец занимал поменьше места. Мимо них молча проходила вереница людей. Нагнувшись, всматривались они в бледные окостеневшие лица и искали своих близких.
Гребер тоже примкнул к этой веренице. Какая-то женщина в нескольких шагах впереди вдруг опустилась наземь перед одним из мертвецов и зарыдала. Остальные молча обошли женщину и продолжали свой путь; они наклонялись вперед с таким сосредоточенным выражением, что их лица казались опустошенными: на них было написано только тревожное ожидание. И лишь постепенно, по мере приближения к концу ряда, на этих лицах появлялся слабый отсвет робкой затаенной надежды, и Гребер видел, как люди облегченно вздыхают, пройдя весь ряд до конца.
Гребер вернулся к смотрителю.
— А в часовне вы уже были? — спросил смотритель.
— Нет.
— Там лежат те, кого разнесло в клочья. — Смотритель взглянул на Гребера. — И нужны крепкие нервы… Но ведь вы солдат.
Гребер вошел в часовню. Потом возвратился. Смотритель поджидал его у входа.
— Ужасно? Не правда ли? — Он испытующе посмотрел на Гребера. — Сколько народу в обморок падает, — пояснил он.
Гребер ничего не ответил. Он столько перевидал мертвецов, что эти, в часовне, не произвели на него особого впечатления, как и тот факт, что тут было гражданское население, много женщин и детей. И это было для него не ново; а ранения и увечья у русских, голландцев или французов были не менее тяжелыми, чем те, что он увидел здесь.
— В управлении ваши не значатся, — заявил смотритель. — Но в городе есть еще два больших морга. Вы там побывали?
— Да.
— У них еще остался лед. Им легче, чем нам.
— Морги переполнены.
— Да, но они охлаждаются. У нас этого нет. А того и гляди начнется жара. Если будет еще несколько налетов кряду, да пойдут солнечные дни, нам грозит катастрофа. Придется рыть братские могилы.
Гребер кивнул. Он не понимал, почему это катастрофа. Катастрофой было то, что привело к братским могилам.
— Мы делаем, что можем, — оправдывался смотритель. — Набрали могильщиков сколько можно, но их все равно не хватает. Техника устарела для нашего времени. А тут еще эти религиозные обряды.
Он задумался на миг, глядя поверх стены. Потом простился с Гребером коротким кивком и торопливо зашагал к сараю — прилежный, добросовестный и рьяный служитель смерти.
Греберу пришлось остановиться: две похоронных процессии загораживали выход. Он еще раз окинул взглядом кладбище. Священники молились над могилами, родные и друзья стояли перед свежими холмиками, пахло увядшими цветами и разрытой землей, пели птицы, шествие ищущих по-прежнему тянулось вдоль стены. Могильщики орудовали кирками в недорытых могилах, повсюду сновали каменотесы и агенты похоронных бюро; обитель усопших стала теперь самым оживленным местом в городе.
Маленький белый домик, который занимал Биндинг, стоял в саду. Уже сгустились сумерки. Среди газона был устроен бассейн для птиц, в нем плескалась вода. Возле кустов сирени цвели нарциссы и тюльпаны, а под березами белела мраморная фигура девушки.
Экономка открыла дверь. Это была уже седая женщина в широком белом фартуке.
— Вы ведь господин Гребер? Да?
— Да.
— Господина крейслейтера нет дома. Ему пришлось поехать на очень важное собрание. Но он оставил вам записку.
Гребер последовал за нею в дом с оленьими рогами и картинами. Полотно Рубенса, казалось, светилось в полумраке. На медном курительном столике стояла бутылка, завернутая в бумагу. Рядом лежало письмо. Альфонс сообщал, что ему пока удалось узнать немногое; но родители Эрнста нигде в городских списках не значатся как убитые или раненые. Вернее всего, их эвакуировали, или они сами уехали. Пусть Гребер к нему завтра опять зайдет. А водку пусть выпьет сегодня вечером, хотя бы в честь того, что он так далеко от России.
Гребер сунул в карман и письмо, и бутылку. Экономка остановилась на пороге. — Господин крейслейтер просил передать сердечный привет.
— И от меня, пожалуйста, передайте. Скажите, что завтра я зайду. И большое спасибо ему за бутылку. Она мне очень пригодится.
Женщина по-матерински улыбнулась. — Он будет очень рад. Уж такой хороший человек.
Гребер прошел опять через сад. «Хороший человек, — думал он. — Но был ли он хорошим по отношению к учителю математики Бурмейстеру, которого он засадил в концлагерь? Вероятно, каждый человек для одного бывает хорош, а для другого — плох».
Он нащупал бутылку и письмо. Выпить? Но за что? За надежду, что его родители уцелели? С кем выпить? С обитателями сорок восьмого номера в казарме? Он посмотрел перед собой. Синий цвет сумерек стал глубже и гуще. Разве пойти с этой бутылкой к Элизабет Крузе? Водка пригодится ей так же, как и ему. Для себя у него еще остался арманьяк.
Ему открыла женщина со стертым лицом.
— Мне нужно видеть фрейлейн Крузе, — сказал он решительно и хотел пройти мимо нее в квартиру.
Но она держала дверь.
— Фрейлейн Крузе нет дома, — ответила женщина. — Вы должны бы знать!
— Почему это я должен знать?
— Разве она вам ничего не сказала?
— Я забыл. Когда же она вернется?
— В семь.
Гребер не подумал о том, что может не застать Элизабет. И он колебался, оставить ему здесь водку или нет: но кто знает, что сделает доносчица. Может быть, даже сама ее выпьет.
— Ладно, я тогда еще зайду, — сказал он.
На улице Гребер остановился в нерешительности. Он посмотрел на часы. Было около шести. Он представил себе, что его опять ждет длинный, темный вечер. «Не забудь, что ты в отпуску», — сказал ему Рейтер. Он и не забывал, но одного сознания недостаточно.
Он пошел на Карлсплац и уселся в сквере на скамейке. Перед ним лежала массивная глыба бомбоубежища, она напоминала чудовищную жабу. Предусмотрительные люди исчезали в нем, как тени. Из кустов наплывала темнота и топила последние отблески света.
Неподвижно сидел Гребер на скамейке. Еще час назад он и не думал о том, чтобы опять увидеться с Элизабет. Если бы их встреча состоялась, он, вероятно, отдал бы ей водку и ушел. Но сейчас, когда они не встретились, он с нетерпением ждал семи часов.
Элизабет сама открыла ему.
— Вот уж не думал, что отопрешь ты, — сказал он удивленно. — Я ждал дракона, стерегущего вход.
— Фрау Лизер нет дома. Она ушла на собрание союза женщин.
— А-а… Бригада плоскостопых! Ну конечно! Без нее там не обойдутся. — Гребер посмотрел вокруг. — И у прихожей совсем другой вид, когда ее нет.
— У прихожей другой вид потому, что теперь она освещена, — возразила Элизабет. — Как только эта женщина уходит, я включаю свет.
— А когда она дома?
— Когда она дома, мы экономим. Это патриотично. Надо сидеть в темноте.
— Правильно, — сказал Гребер. — Тогда мы им милее всего. — Он вытащил бутылку из кармана. — Я тебе тут водки принес. Из винного погреба некоего крейслейтера.
Элизабет посмотрела на него.
— Разве у тебя есть такие школьные товарищи?
— Да, так же, как у тебя принудительно вселенные соседи.
Она улыбнулась и взяла бутылку. — Сейчас я поищу, нет ли где-нибудь штопора.
Она пошла в кухню, он за ней. На ней был черный джемпер и узкая черная юбка. Волосы она стянула на затылке толстой ярко-красной шерстинкой. У нее были прямые сильные плечи и узкие бедра.
— Никак штопора не найду, — сказала она, задвигая ящики буфета. — Фрау Лизер, должно быть, не пьет.
— По ее виду я бы этого не сказал. Да мы обойдемся и без штопора.
Гребер взял бутылку, отбил от горлышка сургуч и два раза легонько ударил ее донышком о свое бедро. Пробка выскочила.
— Вот как откупоривают солдаты, — заявил он. — Рюмки у тебя есть? Или придется пить из горлышка?
— У меня в комнате есть рюмки. Пойдем.
Гребер последовал за ней. Теперь он был рад, что пришел. Он уже боялся, что опять придется просидеть весь вечер в одиночестве.
Элизабет сняла две рюмки тонкого стекла с книжной полки, стоявшей у стены. Гребер окинул взглядом комнату и не узнал ее. Кровать, несколько кресел в зеленых чехлах, книжные полки, письменный стол в стиле бидерманер — от всего этого веяло миром и старомодностью. В прошлый раз комната произвела на него другое впечатление — чего-то более беспорядочного и хаотического. «Вероятно оттого, что завыли сирены», — решил он. Этот шум все смешал. И Элизабет казалась иной, чем тогда. Другой, но не мирной и старомодной.
Она обернулась. — Сколько же времени прошло с тех пор, как мы виделись?
— Сто лет. Тогда мы были детьми и не было войны.
— А теперь?
— Теперь мы — старики, но без опыта старости. Мы стары, циничны, ни во что не верим, а порой грустим! Хоть и не часто.
Она взглянула на него: — Это правда?
— Нет. А, что правда? Ты знаешь?
Элизабет покачала головой.
— Разве всегда что-нибудь должно быть правдой? — спросила она, помолчав.
— Не обязательно. Почему?
— Не знаю. Но если бы каждый не старался непременно убедить другого в своей правде, люди, может быть, реже воевали бы.
Гребер улыбнулся. Как странно она это сказала.
— Ну да, терпимость, — ответил он. — Вот чего нам не хватает, верно?
Элизабет кивнула. Он взял рюмки и налил их до краев.
— За это мы и выпьем. Крейслейтер, который дал мне эту бутылку, был, наверное, весьма далек, от таких мыслей, но тем более мы должны выпить за это.
Он выпил до дна.
— Еще налить? — спросил он девушку.
Элизабет встряхнулась.
— Да, — сказала она, помолчав.
Он налил ей и поставил бутылку на стол. Водка была крепкая, прозрачная, чистая. Элизабет выпила.
— Пойдем, — сказала она. — Я сейчас продемонстрирую тебе образец терпимости.
Она повела его через прихожую и открыла какую-то дверь.
— Фрау Лизер забыла в спешке запереть. Взгляни-ка на ее комнату. Это не обман доверия. Она каждый раз обшаривает мою, как только я ухожу.
Часть комнаты была обставлена самой обыкновенной мебелью. Но на стене против окна висел в широченной раме портрет Гитлера в красках, обрамленный еловыми ветками и венком из дубовых листьев. А на столе под ним, на развернутом нацистском флаге лежало роскошное, переплетенное в черную кожу с тисненой золотом свастикой издание «Мейн кампф». По обе стороны стояли серебряные подсвечники с восковыми свечами и две фотокарточки фюрера: на одной — он с овчаркой в Берхтесгадене, на другой — девочка в белом платье подносит ему цветы. Все это завершалось почетными кинжалами и партийными значками.
Гребер был не слишком удивлен. Он уже не раз видел такие алтари: культ диктатора легко превращался в религию.
— Она здесь и пишет свои доносы? — спросил он.
— Нет, вон там, за письменным столом моего отца.
Гребер взглянул на письменный стол. Это был старинный секретер с полками и подвижной крышкой.
— Никак не отопру, — сказала Элизабет. — Ничего не выходит. Уже сколько раз пыталась.
— Это она донесла на твоего отца?
— Точно не могу сказать. Его увезли, и он как в воду канул. Она уже тогда жила здесь со своим ребенком, но занимала только одну комнату. А когда отца забрали, ей отдали в придачу еще его две.
Гребер обернулся. — Ты думаешь, она ради этого и донесла?
— А почему бы и нет? Иногда люди и не из-за того еще идут на донос.
— Разумеется. Но, судя по алтарю, можно думать, что твоя соседка принадлежит к фанатичкам из бригады плоскостопых.
— Неужели ты считаешь, Эрнст, — с горечью сказала Элизабет, — что фанатизм не может идти рука об руку с жаждой личной выгоды?
— Может. И даже очень часто. Странно, что об этом постоянно забывают! Есть пошлости, которые случайно западут в голову, и их, не задумываясь, повторяешь. Мир не поделен на полки с этикетками. А человек — тем более. Вероятно, эта гадюка любит своего детеныша, своего мужа, цветы и восхищается всякими благородными сентенциями. Она знала что-нибудь о твоем отце, или в доносе все выдумано?
— Отец добродушен и неосторожен, он, вероятно, давно был на подозрении. Не каждый в силах молчать, когда с утра до ночи слышишь в собственной квартире национал-социалистские декларации.
— А ты представляешь себе, что он мог сказать?
Элизабет пожала плечами. — Он уже не верил, что Германия выиграет войну.
— В это многие уже не верят.
— И ты тоже?
— И я тоже. А теперь давай-ка уйдем отсюда. Не то эта ведьма еще застукает тебя; кто знает, что она тогда может натворить!
Элизабет усмехнулась. — Не застукает. Я заперла дверь на задвижку. Она не сможет войти.
Девушка подошла к двери и отодвинула задвижку. «Слава богу, — подумал Гребер. — Если она и мученица, то хоть осторожная и не слишком щепетильная».
— Здесь пахнет склепом, — сказал он, — наверно, от этих протухших листьев. Они совсем завяли. Пойдем выпьем.
Он снова наполнил рюмки.
— Теперь я знаю, почему мы себе кажемся стариками, — заметил он. — Оттого, что мы видели слишком много мерзости. Мерзости, которую разворошили люди старше нас, а им следовало быть разумнее.
— Я не чувствую себя старой, — возразила Элизабет.
Он посмотрел на нее. Да, ее меньше всего назовешь старухой.
— Что ж, тем лучше, — отозвался он.
— Я только чувствую себя как в тюрьме, — продолжала она. — А это похуже старости.
Гребер сел в одно из старинных кресел.
— А вдруг эта баба донесет и на тебя, — сказал он. — Может быть, она не прочь забрать себе всю квартиру? Зачем тебе дожидаться этого? Переезжай отсюда. Ведь у таких, как ты, нет прав!
— Да, знаю. — В ней чувствовалось и упрямство, и беспомощность. — Это прямо суеверие какое-то, — продолжала Элизабет поспешно и с тоской, точно она уже сотни раз повторяла себе то же самое. — Но пока я здесь, я верю, что отец вернется. А если я уеду, то как будто покину его. Ты понимаешь это чувство?
— Тут нечего понимать. Таким чувствам просто подчиняешься. И все. Даже если считаешь их бессмысленными.
— Ну, ладно.
Она взяла рюмку и выпила. В прихожей заскрежетал ключ.
— Явилась, — сказал Гребер. — И как раз вовремя. Собрание продолжалось, видно, недолго.
Они прислушивались к шагам в прихожей. Гребер взглянул на патефон.
— У тебя только марши? — спросил он.
— Не только. Но марши громче всего. А иной раз, когда тишина кричит, приходится заглушать ее самым громким, что у тебя есть.
Гребер посмотрел на девушку. — Ну и разговорчики мы ведем! А в школе нам постоянно твердили, будто молодость — самое романтичное время жизни.
Элизабет рассмеялась. В прихожей что-то упало, фрау Лизер выругалась. Затем хлопнула дверь.
— Я оставила свет, — шепнула Элизабет. — Давай уйдем отсюда. Иногда я просто не в силах сидеть здесь. И давай говорить о другом.
— Куда же мы пойдем? — спросил Гребер, когда они очутились на улице.
— Не знаю. Куда глаза глядят.
— Нет ли тут поблизости какого-нибудь кафе, пивной или бара?
— Ведь это опять сидеть в темноте. А я не хочу. Давай лучше пройдемся.
— Хорошо.
Улицы были пустынны. Город тих и темен. Они двинулись по Мариенштрассе, потом через Карлсплац и на ту сторону реки в Старый Город. Спустя некоторое время им стало казаться, что они блуждают в каком-то призрачном мире, что все живое умерло и они — последние люди на земле. Они шли мимо домов и квартир, но когда заглядывали в окна, то вместо комнат, стульев, столов — этих свидетелей жизни, — их взоры встречали только отблески лунного света на стеклах, а за ними — плотный мрак черных занавесей или черной бумаги. Чудилось, будто весь город — это бесконечный морг, будто он весь в трауре, с квартирами-гробами — непрерывная траурная процессия.
— Что случилось? — спросил Гребер. — Куда подевались люди? Сегодня еще пустыннее, чем обычно.
— Вероятно, все сидят по домам. У нас уже несколько дней не было бомбежек, и население не решается выходить. Оно ждет очередного налета. Так всегда бывает, только после налета люди решаются ненадолго выходить на улицу.
— И тут уж образовались свои привычки?
— Да. А разве у вас на фронте их нет?
— Есть.
Они проходили по улице, где не было ни одного уцелевшего здания. Сквозь волокнистые облака просачивался неверный лунный свет, и в развалинах шевелились какие-то тени, словно фантастические спруты, убегающие от луны.
Вдруг они услышали стук посуды.
— Слава богу! — сказал Гребер. — Тут есть люди, которые едят или пьют кофе. Они хоть живы.
— Вероятно, они пьют кофе. Сегодня выдавали кофе. И даже настоящий. Бомбежный кофе.
— Бомбежный?
— Ну да. Бомбежный или налетный кофе. Так его прозвали. Это добавок, который мы получаем в экстренных случаях, после особенно тяжелых бомбежек. Иногда выдают сахар, или шоколад, или по пачке сигарет.
— Как на передовой. Там перед наступлением дают водку и табак. В сущности, это просто смешно, правда? Двести граммов кофе за один час смертельного страха.
— Сто граммов.
Они продолжали свой путь. Через некоторое время Гребер остановился. — Знаешь, Элизабет, ходить по улицам еще мучительнее, чем сидеть дома. Напрасно мы не взяли с собой водку. Мне необходимо подбодрить себя. И тебе тоже. Где тут пивная?
— Не пойду я в пивную. Там как в бомбоубежище. Все затемнено и окна занавешены.
— Тогда дойдем до моей казармы. У меня есть еще бутылка. Я поднимусь наверх и возьму. Мы ее разопьем под открытым небом.
— Хорошо.
Вдруг тишину нарушил стук колес, и они увидели лошадь, несшуюся галопом. Пугаясь теней, лошадь то и дело шарахалась в сторону, глаза у нее были полны ужаса, широкие ноздри раздувались. В тусклом свете она казалась призраком. Правивший дернул вожжи. Лошадь взвилась на дыбы. Клочья пены слетали с ее губ. Греберу и его спутнице пришлось взобраться на развалины, чтобы пропустить ее. Элизабет вспрыгнула на какую-то стену, иначе лошадь задела бы ее; на миг Греберу представилось, что она хочет вскочить на эту храпящую лошадь и вместе с ней ускакать; но лошадь промчалась, а девушка продолжала стоять, выделяясь на фоне огромного и пустого, взволнованного неба.
— У тебя был такой вид, точно ты сейчас сядешь на этого коня и умчишься, — заметил Гребер.
— Если б можно было! Но куда? Ведь война везде!
— Это правда. Везде. Даже в странах вечного мира — в Океании и Индии. От нее никуда не уйдешь.
Они подошли к казарме. — Жди меня тут, Элизабет. Я схожу за водкой. Это недолго.
Гребер прошел через двор казармы и поднялся по гулкой лестнице в сорок восьмой номер. Комната сотрясалась от мощного храпа — добрая половина ее обитателей спала. Над столом горела затемненная лампочка. Игроки в скат еще бодрствовали. Рейтер сидел подле них и читал.
— Где Бэтхер? — спросил Гребер.
Рейтер захлопнул книгу. — Он велел передать тебе, что сегодня у него сплошные неудачи. Он налетел на какую-то стену и сломал велосипед. Знаешь поговорку: беда никогда не приходит одна. Завтра ему опять шагать на своих на двоих. Поэтому он сегодня вечером засел в пивной и утешается. А с тобой что приключилось? На тебе лица нет.
— Ничего не приключилось. Я сейчас опять ухожу. Мне только нужно взять кое-что.
Гребер стал шарить в своем ранце. Он привез бутылку джина и бутылку водки. Да у него еще был арманьяк Биндинга.
— Возьми джин или арманьяк, — сказал Рейтер. — Водки уже нет.
— Как нет?
— А мы выпили ее. Тебе следовало добровольно ее пожертвовать. Приехал из России, так нечего вести себя как капиталист. Надо и с товарищами поделиться! Отличная была водка.
Гребер вытащил из ранца оставшиеся две бутылки. Арманьяк он сунул в карман, а джин отдал Рейтеру.
— Ты прав. На, возьми, это помогает от подагры. Но не будь и ты капиталистом. Поделись с другими.
— Мерси! — Рейтер заковылял к своему вещевому шкафчику и достал штопор.
— Полагаю, что ты намерен прибегнуть к самому примитивному способу обольщения, а именно, — с помощью опьяняющих напитков. В таких случаях обычно забывают откупорить бутылку. А если отбить горлышко, в волнении можно легко порезать себе морду. На, будь предусмотрительным кавалером!
— Иди к черту! Бутылка откупорена.
Рейтер откупорил джин. — Как это ты раздобыл в России голландскую водку?
— Купил. Есть еще вопросы?
Рейтер усмехнулся.
— Нет. Проваливай со своим арманьяком, ты, юный Казанова. А главное, не стесняйся. Ведь у тебя есть смягчающие вину обстоятельства: нехватка времени. Отпуск короток, а война долгая.
Фельдман поднялся и сел на своей кровати.
— Может, тебе нужен презерватив, Гребер? У меня в бумажнике есть несколько штук. Мне они не нужны: тот, кто спит, сифилиса не подцепит.
— Ну, это как сказать, — возразил Рейтер. — Говорят, и здесь может произойти нечто вроде непорочного зачатия. Но у Гребера натура неиспорченная. Он племенной ариец с двенадцатью чистокровными предками. И уж тут презервативы — преступление против отечества.
Гребер откупорил арманьяк, сделал глоток и снова сунул бутылку в карман.
— Романтики окаянные, — сказал он. — Чем в чужие дела нос совать, лучше займитесь своими собственными.
Рейтер помахал ему. — Иди с миром, сын мой! Забудь про строевой устав и попытайся быть человеком. Умереть проще, чем жить — особенно для вас, героическая молодежь и цвет нации!
Гребер прихватил еще пачку сигарет и стакан. Уже уходя, он заметил, что Руммель продолжает выигрывать. Перед ним лежала груда денег. Лицо его оставалось бесстрастным; но теперь по нему светлыми каплями струился пот.
Лестницы казармы были безлюдны, как обычно после вечерней зори. Гребер шел по коридорам, стены гулко отбрасывали эхо его шагов. Потом он пересек широкий плац. Элизабет у ворот уже не было. «Она ушла», — решил Гребер. Он почти предвидел это. Да и ради чего она будет ждать его?
— Дамочка твоя вон там, — сказал часовой. — Как это ты, шляпа, заполучил такую девушку? Этакие птички — специально для офицеров.
Теперь и Гребер увидел Элизабет. Она стояла, прислонясь к стене. Он похлопал часового по плечу.
— Есть новое постановление, сынок. Таких краль выдают теперь вместо ордена, если ты пробыл на фронте четыре года. И все — генеральские дочки. Поди доложись по начальству, недоносок! Разве ты не знаешь, что часовому на посту разговаривать не положено?
Гребер направился к Элизабет.
— Сам недоносок, — бросил ему вслед часовой, впрочем, несколько озадаченный.
На холме за казармой они нашли скамью. Она стояла под каштанами, и оттуда был виден весь город. Нигде ни огонька. Только воды реки мерцали в лучах месяца.
Гребер вынул пробку и налил стакан до половины. Арманьяк поблескивал в нем, точно жидкий янтарь. Он протянул стакан Элизабет:
— Выпей все, — сказал он.
Она сделала только глоток.
— Нет, выпей все, — повторил он. — Уж сегодня такой вечер. Выпей за что-нибудь, ну хоть за нашу треклятую жизнь или за то, что мы еще живы. Главное — выпей! Нам необходимо выпить, ведь мы прошли через мертвый город. Да и вообще это сегодня необходимо.
— Хорошо. Тогда за все вместе.
Од снова налил стакан и выпил сам. И сразу же ощутил, как по телу разлилось тепло. Но вместе с тем почувствовал, насколько он опустошен. Это была пустота без боли.
Он еще раз налил полстакана и отпил около половины. Затем поставил его между ними на скамью. Элизабет сидела, подняв колени и обхватив их руками. Молодая листва каштанов над их головой, поблескивавшая в лунном свете, казалась почти белой — словно в нее залетела стайка ранних весенних мотыльков.
— Какой он черный, — сказала она, указывая на город. — Точно выгоревшие угольные шахты…
— Не смотри туда. Повернись. На той стороне совсем другое.
Скамья стояла на самой вершине холма, противоположный склон ее мягко опускался, и взору открывались поля, озаренные луною дороги, аллеи, обсаженные тополями, деревенская колокольня, вдали — лес, на горизонте — синяя гряда гор.
— До чего здесь все дышит миром, — заметил Гребер. — И как все это просто, верно?
— Просто, если можешь вот так повернуться на другую сторону и о той больше не думать.
— Этому научиться нетрудно.
— А ты научился?
— Конечно, — сказал Гребер. — Иначе меня бы уже не было на свете.
— Как бы и мне хотелось!
— Ты уже давно умеешь. Об этом позаботилась сама жизнь. Она ищет подкреплений, где может. А когда надвигается опасность, жизнь не знает ни слабости, ни чувствительности. — Он пододвинул стакан к Элизабет.
— Пить вино — это тоже смотреть в другую сторону?
— Да, — сказал он, — сегодня вечером, во всяком случае.
— Она поднесла стакан к губам.
— Давай на некоторое время совсем не будем говорить о войне, — предложил он.
— Давай совсем ни о чем не говорить, — сказала Элизабет, откидываясь на спинку скамьи.
— Ладно…
И вот они сидели и молчали. Всюду стояла тишина, и постепенно эту тишину начали оживлять мирные ночные звуки. Они не нарушали ее, а только делали глубже — то тихий ветерок, словно это вздыхал лес, то крик совы, то шорох в траве и бесконечная игра облаков и лунного света. Тишина поднималась с земли, ширилась и охватывала их, она проникала в них — с каждым вздохом все глубже, — самое их дыхание сливалось с тишиной, оно исцеляло и освобождало, становилось все мягче, глубже и спокойнее и было уже не врагом, а далекой благодатной дремотой…
Элизабет пошевельнулась. Гребер вздрогнул и посмотрел вокруг:
— Удивительно, ведь я заснул.
— Я тоже. — Она открыла глаза. Рассеянный свет словно задержался в них и делал их очень прозрачными. — Давно я так не спала, — изумленно сказала она, — обычно я засыпаю при свете, — я боюсь темноты и просыпаюсь как от толчка, с каким-то испугом — не то, что сейчас…
Гребер сидел молча. Он ни о чем не спрашивал. В эти времена, когда происходило столько событий, любопытство умерло. Он лишь смутно дивился тому, что сам сидит так тихо, оплетенный ясным сном, точно скала под водой — веющими водорослями. Впервые с тех пор, как он уехал из России, Гребер почувствовал, как тревожное напряжение оставило его. И мягкое спокойствие проникло в него, точно прилив, который за ночь поднялся и вдруг, зеркально заблестев, как бы вновь соединил сухие опаленные участки с огромным живым целым.
Они вернулись в город. И снова улица приняла их в себя, на них опять повеяло запахом остывших пожарищ, и черные затемненные окна провожали их, точно процессия катафалков. Элизабет зябко поежилась.
— Раньше дома и улицы были залиты светом, — сказала она, — и мы воспринимали это как нечто вполне естественное. Все к нему привыкли. И только теперь понимаешь, какая это была жизнь…
Гребер поднял глаза. Небо ясное, безоблачное. Подходящая ночь для налетов. Уже по одному этому она была для него слишком светла.
— Затемнена почти вся Европа, — сказал он. — Говорят, только в Швейцарии по ночам еще горят огни. Это делается специально для летчиков, пусть видят, что летят над нейтральной страной. Мне рассказывал один, он побывал со своей эскадрильей во Франции и в Италии, что Швейцария — какой-то остров света — света и мира, — одно ведь связано с другим. И тем мрачнее, точно окутанные черными саванами, лежали позади и вокруг этого острова Германия, Франция, Италия, Балканы, Австрия и все остальные страны, участвующие в войне.
— Нам был дан свет, и он сделал нас людьми. А мы его убили и стали опять пещерными жителями, — резко сказала Элизабет.
«Ну, насчет того, что он сделал нас людьми, это, пожалуй, преувеличение, — подумал Гребер. — Но Элизабет, кажется, вообще склонна все преувеличивать. А может быть, она и права. У животных нет ни света, ни огня. Но нет и бомб».
Они стояли на Мариенштрассе. Вдруг Гребер увидел, что Элизабет плачет.
— Не смотри на меня, — сказала она. — Мне пить не следовало. На меня вино плохо действует. Это не грусть. Просто я вся как-то ослабла.
— Ну и будь какая есть, не обращай внимания. И я ослаб. Это неизбежно в такие минуты.
— В какие?
— О каких мы говорили. Ну, когда повертываешься в другую сторону. Завтра вечером мы не станем бегать по улицам. Я поведу тебя куда-нибудь, где будет так светло, как только может быть светло в этом городе. Я разузнаю.
— Зачем? Ты можешь найти более веселое общество, чем я.
— Не нужно мне никакого веселого общества.
— А что же?
— Только не веселое общество. Я бы не вынес сейчас таких людей. И других тоже — с их жалостью. Я за день бываю сыт ею по горло. Искренней и фальшивой. Ты, наверное, тоже это испытала.
Элизабет уже не плакала.
— Да, — сказала она. — Я тоже это испытала.
— Между мной и тобой все иначе. Нам незачем друг друга морочить. И это уже много. А завтра вечером мы пойдем в самый ярко освещенный ресторан и будем есть, и пить вино, и на целый вечер забудем об этой проклятой жизни.
Она посмотрела на него.
— Это тоже другая сторона?
— Да, тоже. Надень самое светлое платье, какое у тебя есть.
— Хорошо. Приходи в восемь.
Вдруг он почувствовал, что его щеки коснулись ее волосы, а потом и губы. Словно налетел ветер. И не успел Гребер опомниться, как она уже исчезла. Он нащупал в кармане бутылку. Она была пуста. Гребер поставил ее на соседнее крыльцо. «Вот и еще день прошел, — подумал он. — Хорошо, что Рейтер и Фельдман не видят меня сейчас! А то опять начали бы острить!»
12
— Ну что ж, друзья, извольте, я готов признаться, — оказал Бэтхер. — Да, я спал с хозяйкой. А что же мне оставалось? Ведь что-нибудь сделать-то надо было. Иначе для чего мне дали отпуск? Я же не хочу, чтобы меня как дурачка какого-то, отправили обратно на фронт.
Он сидел возле кровати Фельдмана, держа в руке крышку от кофейника, в котором был налит кофе, и опустив ноги в ведро с холодной водой. После того как Бэтхер сломал велосипед, он успел натереть себе водяные пузыри.
— А ты? — обратился он к Греберу. — Что ты делал сегодня? Куда-нибудь ходил?
— Нет.
— Нет?
— Он дрых, — вмешался Фельдман. — До полудня. Пушкой не разбудишь. Первый раз доказал, что у него есть ум.
Бэтхер вытащил ноги из ведра и стал рассматривать свои ступни. Они были покрыты крупными белыми волдырями.
— Нет, вы только посмотрите! Уж на что я здоровяк, а ноги у меня нежные, будто у грудного младенца. И всю жизнь так. Никак не загрубеют. Уж чего только я не делал. И вот с такими ногами придется опять топать по деревням.
— А зачем тебе топать? Куда тебе сейчас спешить? — спросил Фельдман. — У тебя же есть хозяйка.
— Ах, брось! Что хозяйка! Какое это имеет отношение? Да и вышло совсем не то!
— Когда приезжаешь с фронта, первый раз всегда получается не то, это каждому известно.
— Я о другом, приятель. У нас-то как раз получилось. Да не так, как надо.
— Нельзя же сразу требовать невесть чего, — сказал Фельдман. — Женщина должна привыкнуть.
— Ты все еще не понимаешь. Она была хоть куда. А душевного не получилось. Вот послушай! Лежим мы, значит, в постели, и все у нас по-хорошему, и вдруг я, можно сказать, в пылу сражения, забылся, да и назвал ее Альма. А ее зовут Луиза. Альмой-то зовут мою жену, понятно?
— Понятно.
— Это была прямо-таки катастрофа, приятель.
— Так тебе и надо, — вдруг раздраженно вмешался один из сидевших у стола игроков, обернувшись к Бэтхеру. — Это тебе за распутство, свинья ты этакая! Надеюсь, она тебя выгнала со скандалом?
— Распутство? — Бэтхер перестал рассматривать свои ноги. — Кто говорит о распутстве?
— Ты! Все время говоришь! Неужели ты еще и болван? — Возмущавшийся игрок был низенький человечек с большой головой, похожей на яйцо.
Он с ненавистью уставился на Бэтхера. Бэтхер был вне себя от возмущения.
— Нет, вы слышали когда-нибудь такую чепуху? — воскликнул он, обращаясь к присутствующим. — Единственный, кто здесь говорит о распутстве — это ты, балда! Надо ведь придумать! Вот будь здесь моя жена, а я бы жил с другой, это, балда, было бы распутством. Но ведь ее же нет, в том-то и горе! Какое же тогда распутство? Если бы она была тут, я же не стал бы спать с хозяйкой!
— Не слушай его, — сказал Фельдман. — Ему завидно, вот и все. Что же произошло после того, как ты назвал ее Луизой?
— Луизой? Да не Луизой. Ведь ее и зовут Луизой. Я назвал ее Альмой.
— Ну, Альмой, ладно. А потом?
— Потом? Ты просто не поверишь, приятель. Вместо того, чтобы рассмеяться или устроить мне скандал, что же она делает? Она начинает реветь. Слезы — как у крокодила, представляешь себе? Нет, приятель, толстым женщинам не надо реветь…
Рейтер откашлялся, закрыл книгу и с любопытством посмотрел на Бэтхера.
— Почему?
— Не идут им слезы. Не подходят к их пышным формам. Толстые женщины должны хохотать.
— Интересно, стала бы твоя Альма хохотать, если бы ты назвал ее Луизой, — язвительно спросил Головастик.
— Будь тут моя Альма, — веско и назидательно заявил Бэтхер, — она бы дала мне по морде первой же попавшейся под руку пивной бутылкой, а потом — чем попало. А когда я очухался бы, так излупцевала, что от меня одни рожки за ножки остались бы. Вот что было бы, олух ты этакий!
Головастик помолчал. Нарисованная Бэтхером картина, видимо, сразила его.
— И такую женщину ты обманываешь? — хрипло выговорил он наконец.
— Чудак-человек, разве я ее обманываю! Да будь она тут — я бы на хозяйку и не взглянул! Никакого обмана тут нет! Просто необходимость.
Рейтер повернулся к Греберу. — А ты? Удалось тебе чего-нибудь добиться твоей бутылкой арманьяка?
— Ничего.
— Ничего? — переспросил Фельдман. — Потому ты и спишь до полудня, как дохлый?
— Ну да. Черт его знает, откуда у меня такая усталость. Я бы сейчас же опять мог заснуть. Точно я целую неделю глаз не смыкал.
— Тогда ложись и спи дальше.
— Мудрый совет, — заметил Рейтер. — Совет мастера-дрыхуна Фельдмана.
— Фельдман — осел, — сказал Головастик, объявляя пас. — Он проспит весь свой отпуск. Не успеет оглянуться, а отпуск уже тю-тю! С таким же успехом мог бы дрыхнуть на фронте и видеть во сне, что он в отпуску.
— Это тебе бы так хотелось, парень, — возразил Фельдман. — А мне как раз наоборот. Я сплю здесь, а когда вижу сны, то мне снится, будто я на передовой.
— Где же ты на самом деле? — спросил Рейтер.
— Где? Здесь! А где же еще?
— Вот именно это я и хочу сказать, — заблеял Головастик. — Ну, не все ли равно, где он, если он все время дрыхнет. Только дурак этого не поймет…
— А когда я просыпаюсь, мне совсем не все равно, слышите вы, хитрюги, — вдруг рассердился Фельдман и снова улегся на свою постель.
Рейтер опять обернулся к Греберу.
— А ты? Чем ты сегодня собираешься потешить свою душу?
— Скажи, куда надо пойти, если хочешь отменно поужинать?
— Один?
— Нет.
— Тогда иди в ресторан «Германия». Только тебя, правда, могут и не впустить. Во всяком случае — не в твоей фронтовой сбруе. Это гостиница для офицеров. И ресторан тоже. Впрочем, кельнер, может быть, проникнется уважением к твоему иконостасу.
Гребер окинул себя беглым взглядом. Его мундир был во многих местах залатан и очень поношен.
— А ты не одолжишь мне свой мундир? — спросил он.
— Пожалуйста. Только ты кило на пятнадцать легче меня. Как войдешь в нем, тут же тебя и вышвырнут. Но я могу раздобыть тебе на твой рост парадный унтер-офицерский мундир. И брюки тоже. Наденешь сверху шинель — никто в казарме и не заметит. Кстати, почему ты до сих пор рядовой? Тебе бы давно пора быть лейтенантом.
— Я уже добрался однажды до унтер-офицерского чина. А потом поколотил лейтенанта, и меня разжаловали. Еще счастье, что не перевели в штрафную роту. Но о повышении теперь нечего я думать.
— Тем лучше, значит, ты даже моральное право имеешь на унтер-офицерский мундир. Если ты поведешь свою даму в ресторан «Германия», закажи Иоганнисбергер Кохсберг, 37, из подвалов Г.Х.Мумма.
— Хорошо. Этим советом я воспользуюсь.
Надвинулся туман. Гребер стоял на мосту. Река была завалена обломками, и ее черные воды медленно и лениво ползли среди балок и домашней рухляди. Из белой мглы на берегу выступал высокий силуэт школы. Гребер долго смотрел на него; затем он вернулся на берег и по узкой улочке дошел до школы. Мокрые от сырости большие железные ворота были широко распахнуты, школьный двор пуст. Никого. Уже слишком поздно. Гребер пересек двор и вышел на берег. Стволы каштанов, уходя в туман, казались совершенно черными, точно уголь. Под ними темнели отсыревшие скамьи. Гребер вспомнил, что он частенько здесь сиживал. Ничто из того, о чем он тогда мечтал, не сбылось. Прямо со школьной скамьи он попал на фронт.
Пока он сидел, глядя на реку, к берегу прибило сломанную кровать. Подобно огромным губкам лежали на ней намокшие подушки. От их вида его зазнобило. Он вернулся к школьному зданию и снова постоял перед ним. Потом взялся за ручку парадной двери. Дверь была не заперта. Гребер толкнул ее и нерешительно вступил в раздевалку. Здесь он остановился, посмотрел вокруг, потянул носом и услышал знакомый спертый школьный запах, увидел полутемную лестницу и темные крашеные двери, которые вели в актовый зал и в рекреационный зал. Все это не вызвало в нем никаких чувств — даже презрения, даже иронии. Он вспомнил Вельмана. Никогда не возвращайся, — сказал тот. И он был прав. Гребер чувствовал только опустошенность. Весь опыт, который он приобрел после школы, глубоко противоречил тому, чему его здесь учили. Ничего не осталось, — он полный банкрот.
Гребер повернулся и вышел. По обе стороны входа висели мемориальные доски с именами павших в боях. Фамилии на доске справа он знал — это были убитые в первую мировую войну. Каждый раз во время съезда нацистской партии доску украшали еловыми ветками и венками из дубовых листьев, а директор школы Шиммель произносил перед нею напыщенные речи о реванше, о великой Германии и о грядущей расплате. У Шиммеля было толстое, дряблое пузо, и он всегда потел. Доска слева была новая. Гребер ее раньше не видел. Там значились убитые в этой войне. Он прочел фамилии. Их было много; но доску сделали большую и рядом оставили место еще для одной.
Выйдя, он встретил педеля на школьном дворе.
— Вы ищете что-нибудь? — спросил старик.
— Нет. Ничего не ищу.
Гребер пошел дальше, затем что-то вспомнил и вернулся.
— Вы не знаете, где живет Польман? — спросил он. — Господин Польман, он был здесь учителем.
— Господин Польман больше не преподает.
— Это я знаю. А как его найти?
Педель сначала настороженно посмотрел вокруг.
— Да никого нет, некому услышать, — сказал Гребер. — Ну, так где он живет?
— Раньше он жил на Янплац, шесть. А живет он там теперь или нет, я не знаю. Вы его ученик, что ли?
— Да. Директор Шиммель все еще здесь?
— Конечно, — удивленно отозвался педель. — Конечно. Почему же ему не быть?
— Правильно, — сказал Гребер. — Почему?
Он пошел дальше. Через четверть часа он понял, что потерял направление. Туман стал гуще, и Гребер заплутался в развалинах. Все они были похожи друг на друга, и одну улицу не отличишь от другой. Странное это было чувство — словно он заплутался в самом себе.
Гребер не сразу нашел дорогу на Хакенштрассе. Вдруг подул ветер, туман всколыхнулся, и, одна за другой, побежали волны, словно это было беззвучное призрачное море.
Гребер подошел к дому своих родителей. Опять никаких сведений; он уже решил было двинуться дальше, но его остановил какой-то странно-гулкий и протяжный звук. Как будто его издавали струны арфы. Гребер огляделся. Звук донесся снова, но более высокий и жалобный, точно в этом море тумана звонил незримый буек. Звук повторялся то на высокой, то на низкой ноте, неравномерный, и все же почти через равные промежутки; казалось, он доносится откуда-то сверху, с крыш, словно там кто-то играл на арфе.
Гребер удивленно слушал. Затем постарался проследить направление звуков, но так и не нашел их источника. Они были повсюду, неслись со всех сторон, певучие и настойчивые, иногда поодиночке, иногда в виде арпеджио или неразрешенного аккорда, полного безысходной печали.
«Наверно, это комендант, — решил Гребер. — Этот сумасшедший — больше некому». Он подошел к дому, от которого остался только фасад, и распахнул дверь. Какая-то фигура сорвалась с кресла, стоявшего за ней. Гребер заметил, что это то самое зеленое кресло, которое торчало раньше среди развалин родительского дома.
— Что случилось? — спросил комендант резко и испуганно.
В руках у него ничего не было. А звуки продолжались.
— Что это? — спросил Гребер. — Откуда?
Комендант приблизил влажное лицо к лицу Гребера.
— А… а… это вы… тот самый солдат… защитник отечества! Что это? Разве вы не слышите? Это заупокойная по тем, кто погребен здесь. Откапывайте их! Откапывайте! Прекратите убийства!
— Чепуха! — Гребер посмотрел вверх, в поднимающийся туман. Он увидел что-то вроде телефонного провода, ветер относил его, и каждый раз, когда провод возвращался, слышался загадочный звук гонга. И вдруг он вспомнил о рояле с оторванной крышкой, который висел высоко наверху между развалинами. Провод, должно быть, ударял по открытым струнам.
— Это рояль, — сказал Гребер.
— Рояль! Рояль! — передразнил его комендант. — Да что вы понимаете, вы, закоренелый убийца! Это колокол мертвых, и ветер звонит в него! Небо взывает его голосом о милосердии. Слышите вы, стреляющий автомат, о милосердии, которого больше нет на земле! Что вы знаете о смерти, вы, разрушитель! Да и откуда вы можете знать? Те, кто сеет смерть, никогда ничего о ней не знают. — Он наклонился вперед. — Мертвые повсюду, — прошептал он. — Они лежат под обломками, их руки раскинуты и лица растоптаны, они лежат там, но они воскреснут и они будут гнаться за вами… — Гребер отступил на улицу. — Гнаться… — бормотал комендант ему вслед. — Они будут обвинять вас и судить каждого в отдельности.
Гребер уже не видел его. Он только слышал хриплый голос, который звучал из вихрей тумана. — Ибо то, что вы сделали последнему из моих братьев, вы сделали мне, — говорит господь…
Гребер пошел дальше.
— К черту, — бормотал он. — Иди к черту, сам себя хорони под развалинами, на которых ты сидишь, как зловещий ворон, — Он шел все дальше. «Мертвецы! — думал он с горечью. — Мертвецы! Мертвецы! Хватит с меня мертвецов! И зачем только я сюда вернулся? Может быть, для того, чтобы почувствовать, как где-то в этой пустыне все-таки еще трепещет жизнь?»
Он позвонил. Дверь тут же открылась, точно кто-то за ней караулил.
— Ах, это вы, — удивленно проговорила фрау Лизер.
— Да, я, — ответил Гребер. Он ожидал увидеть Элизабет.
В ту же минуту она вышла из своей комнаты. На этот раз фрау Лизер безмолвно отступила.
— Входи, Эрнст, — сказала Элизабет. — Я сейчас буду готова.
Он последовал за ней.
— Это и есть твое самое светлое платье? — спросил он, взглянув на ее черный джемпер и черную юбку. — Разве ты забыла, что мы собирались выйти сегодня вечером?
— Ты это серьезно?
— Конечно. Погляди-ка на меня! Ведь на мне парадный мундир унтер-офицера. Мне один товарищ его раздобыл. Я готов пойти на обман, лишь бы повести тебя в отель «Германия» — хотя еще вопрос, не пускают ли туда, только начиная с лейтенанта? Вероятно, это будет зависеть от тебя. У тебя нет другого платья?
— Есть. Но…
Гребер увидел на столе водку Биндинга.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал он. — Забудь об этом. И забудь о соседях и о фрау Лизер. Ты никому не делаешь зла — это единственное, с чем надо считаться. А выбраться куда-нибудь тебе нужно, иначе ты с ума сойдешь. На, выпей глоток водки.
Он налил рюмку и протянул ей. Она выпила.
— Ладно, — сказала она: — Я живо буду готова. В общем, я ведь ждала тебя, но не была уверена. Может, ты забыл. Только выйди из комнаты, пока я переоденусь. А то фрау Лизер еще донесет, что я занимаюсь проституцией.
— Ну, на этом ей сыграть трудно. В отношении солдат это считается занятием патриотическим. Но я все-таки выйду и подожду тебя. На улице, не в прихожей.
|
The script ran 0.028 seconds.