Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Павел Петрович Бажов - Малахитовая шкатулка [1938]
Известность произведения: Средняя
Метки: child_tale, Рассказ

Аннотация. Русский сказочник Павел Петрович Бажов (1879—1950) родился и вырос на Урале. Из года в год летом колесил он по родным местам, и в Уральском краю едва ли найдется уголок, где бы ни побывал этот добытчик устного речевого золота и искатель самородных сказаний. Везде-то он с интересными людьми знался, про жизнь слушал и во все вникал. День и ночь работал сказочник. И на белых листах распускались неувядаемые каменные цветы, оживали добрые и злые чудовища, голубые змейки, юркие ящерки и веселые козлики. Исследователи творчества П.П.Бажова называют "Малахитовую шкатулку" главной книгой писателя. Сам же писатель говорил: "Хотелось бы, чтобы эта запись по памяти хоть в слабой степени отразила ту непосредственность и удивительную силу, которыми были полны сказы, слышанные у караулки на Думной горе". Всего П.П.Бажов создал 56 сказов, в эту книгу вошли 32 из них. Книга иллюстрирована.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

– Надо бы тебе, сыне, обещанье дать, что первый камешок из добычи на венчик богородице приложишь, а потом по силе добавленье дашь. – Это, – отвечает Сочень, – можно. Ежели десятка два добуду, пяток не пожалею. Тогда поп давай над Сочнем читать. Из одной книжки почитал, из другой, из третьей, водой покропил, крестом благословил, получил с Ваньки полтину, да и говорит: – Хорошо бы тебе, сыне, крестик кипарисовый с Афон-горы доступить. Есть у меня такой, да только себе дорого стоит. Тебе, пожалуй, для такого случая уступлю по своей цене, – и назначил вдвое против Колесишки-то. Ну, с попом ведь не рядятся, – сходил Ванька домой, заскребли с бабой последние деньги. Купил Сочень крестик и перед бабой похваляется: – Теперь никого не боюсь. На другой день на рудник собрался. Баба ему ту рубаху, с медвежьим-то салом, вымыла, ягу починила сколь можно. Хвост волчий Ванька на шею надел, тут же крестик кипарисовый повесил. Пришел на Красногорку. Там все по-старому. Что где лежало, то тут и лежит. Только шалашишко еще ровно больше скособочило. Ну Ваньке не до этого. Сразу в забой. Только замахнулся кайлой, его кто-то и спрашивает: – Опять, Ваня, пришел? Безглазых кошек не боишься? Ванька оглянулся, а чуть не рядом сама сидит. По платью-то малахитовому Ванька сразу признал ее. У Ваньки руки-ноги отнялись и язык без пути заболтался: – Как же, как же... Дыр-гыр-быр... Свят... свят... рассыпься. Она этак посмеивается: – Да ты не бойся! Ведь я не кошка безглазая. Скажи-ка лучше, что тебе тут надо? Ванька знай бормочет: – Как же, как же... Дыр-гыр-быр... – Потом отошел будто маленько: – Камешков поискать пришел... В Степановой руке люди видели... Она прихмурилась: – Ты это имя не трожь! А камней я тебе дам. Вижу, какой ты старатель, да и от приисковских про тебя слыхала. Будто ты шибко им полезный. – Как же, как же... – обрадовался Ванька. – Я завсегда по совести. – Вот по твоей совести и получишь. Только, чур, уговор. Никому те камни не продавай. Ни единого, смотри! Сразу снеси все приказчику. Он тебя и наградит из своих рук. Потом из казны добавит. На всю жизнь будешь доволен. Столь отсыплет, что самому и домой не донести. Сказала так-то и повела Сочня под горку. Как спустились, пнула ногой огромадный камень. Камень отвалился, а под ним как тайничок открылся. По голубой породе камешки зеленые сидят. Полным-полнехонько. – Нагребай, – говорит, – сколько надо, – а сама тут же стоит, смотрит. Ванька хоть старатель был маломальный, а кошелек у него исправный, больше всех. Набил натуго, а все ему мало. Охота бы в карманы насовать, да боится: Хозяйка сердито глядит, а сама молчит. Делать нечего, – видно, надо спасибо сказать. Глядит, – а никого нет. Оглянулся на тайник, и его не стало. Будто не было вовсе. На том месте камень лежит, на медведя походит. Пощупал Ванька кошелек – полнехонек, как бы не разошелся. Поглядел еще на то место, где камешки брал, да айда-ко поскорее домой. Бежит-бежит да пощупает кошелек: тут ли. Хвостом волчьим над ним помашет, крестиком потрет и опять бежит. Прибежал домой задолго до вечера. Баба даже испугалась. – Баню, – спрашивает, – топить? А он как дикой. – Занавесь-ко, – кричит, – окошки на улку! – Ну, баба, конечно, занавесила чем попало оба окошечка, а Сочень кошелек на стол: – Гляди! Баба видит – полон кошелек каких-то зеленых зернышек. Обрадовалась сперва-то, закрестилась, потом и говорит: – А может, не настоящие? Ванька даже осердился: – Дура! В горе, поди, брал. Кто тебе в гору подделку подсунет? – Про то не сказал, что ему Хозяйка сама камни показала да еще наказ дала. А Сочнева баба все ж таки сумлевается: – Ежели ты сразу кошелек набил, так лошадные мужики узнают – возами привезут. Куда тогда эти камешки? Малым ребятам на игрушки да девкам на буски? Ванька даже из лица вспыхнул: – Сейчас узнаешь цену такому камешку! Отсыпал в горстку пять штук, кошелек на шею и побежал к щегарю: – Кузьма Мироныч, погляди камешки. Щегарь оглядел. Стеколко свое на ножках взял. Еще оглядел. Кислотой попробовал. – Где, – говорит, – взял? Ну, Ванька, конторская нюхалка, сразу и говорит: – На Красногорке. – В котором месте? Тут Ванька схитрил маленько, указал – где сперва-то работал. – Сумнительно что-то, – говорит щегарь. – По железу медных изумрудов не бывает. А много добыл? Ванька и вытащил кошелек на стол. Щегарь взглянул в кошелек и прямо обомлел. Потом отдышался, да и говорит: – Поздравляю вас, Иван Трифоныч! Счастье вас поискало. Не забудьте при случае нас, маленьких. – А сам Ваньку-то за ручку да все навеличивает. Известно, деньги чего не делают! – Пойдемте, – говорит, – сейчас же к приказчику. Ванька так и сяк: – Помыться бы сперва, в баню сходить, переоболокчись. А это ему охота было камешков отсыпать. Только щегарь свое: – С таким-то кошелем не то что к приказчику, к царю можно идти. Не побрезгует, во всякое время примет. Ну, делать нечего. Привел щегарь Ваньку к приказчику. А там сборище како-то было. И сам старый барин тут же, только что приехал. Сидит осередь комнаты и рожок при ухе держит, а приказчик ему: «ду-ду», наговаривает всяку штуку. Зашел щегарь в ту комнату, обсказал что надо, а приказчик сейчас же в рожок барину задудел: – Нашли-таки мы медные изумруды. Один верный человек расстарался. Надо его наградить как следует. Привели Сочня в комнату. Достал он свой кошелек, подал барину да еще и руку ему чмокнул. Барин даже удивился: – Откуда такой? Весь порядок знает. – В лакеях раньше-то состоял, – задудел приказчик. – То-то и есть, – говорит барин, – сразу видать. А еще толкуют, что из дворовых плохие работники. Вон этот сколько добыл. Сам эдак подкидывает кошелек на руке-то. Кругом вся заводская знать собралась. Барыни, кои поважнее, тут же трутся. Барин стал кошелек развязывать, да сноровки нет, он и подал Сочню – развяжи-де. Сочень рад стараться: дернул ремешок, растянул устьице. – Пожалуйте! И тут такой, слышь-ко, дух пошел, – терпеть нельзя. Ровно палую лошадь либо корову затащили. Барыни, которые поближе стояли, платочками рты-носы захватили, а барин на приказчика накинулся: – Эт-та что? Надсмешки надо мной строишь? Приказчик хвать рукой в кошелек, а там ничем-ничегошеньки, только дух того гуще пошел. Барин захватил рот рукой да из комнаты. Остальные – кто куда. Один приказчик да Сочень остались. Сочень побелел весь, а приказчик от злости трясется: – Ты это что? А? Откуда столь вони насобирал? Кто научил? Сочень видит – дело плохо, давай рассказывать все начистоту. Ничего не утаил. Приказчик слушал-слушал, да и спрашивает: – Награду, – говоришь, – сулила? – Сулила, – вздохнул Сочень. – От меня сулила? – Так и сказала: наградит из своей руки да еще из казны добавит. – Получай тогда, – заревел приказчик да как двинет Сочня по зубам – чуть он угол башкой не прошиб. – Это, – кричит, – тебе задаток. Награду на пожарной получишь. До веку ее не забудешь. И верно. На другой день отсыпали Сочню столько, что на своих ногах донести не смог – на рогоже в лазарет стащили. Даже те, кому не раз случалось Сочня колачивать, пожалели маленько. – Достукался, конторская нюхалка! Только и приказчику не сладко поелось. В тот же день барин давай его допекать: – Как ты смел такую штуку подстроить? Приказчик, понятно, финти-винти: – Не причастен этому делу. Старателишко меня подвел. – А кто, – спрашивает, – этого старателишка ко мне допустил да еще с этаким кошельком? Приказчику податься некуда, сознался: – Моя оплошка. – Вот и получи. По заслуге. Ступай-ко из приказчиков надзирателем на Крылатовско, – говорит барин да еще своим подручникам, кои при разговоре случились, объясняет: – Пущай, дескать, на вольном воздухе пробыгается. И так-то от него дух тяжелый. Недаром козлом дразнят, а теперь и вовсе его видеть не могу. С души воротит, после вчерашнего-то. На Крылатовском тот приказчик и в доски ушел. После прежнего-то житья несладко тоже пришлось. Насмеялась, видно, и над ним Хозяйка. 1937 г. Две ящерки Нашу-то Полевую, сказывают, казна ставила. Никаких еще заводов тогда в здешних местах не было. С боем шли. Ну, казна, известно. Солдат послали. Деревню-то Горный Щит нарочно построили, чтоб дорога без опаски была. На Гумешках, видишь, в ту пору видимое богатство поверху лежало, – к нему и подбирались. Добрались, конечно. Народу нагнали, завод установили, немцев каких-то навезли, а не пошло дело. Не пошло и не пошло. То ли немцы показать не хотели, то ли сами не знали – не могу объяснить, только Гумешки-то у них безо внимания оказались. С другого рудника брали, а он вовсе работы не стоил. Вовсе зряшный рудничишко, тощенький. На таком доброго завода не поставишь. Вот тогда наша Полевая и попала Турчанинову. До того он – Турчанинов – солью промышлял да торговал на строгановских землях и медным делом тоже маленько занимался. Завод у него был. Так себе заводишко. Мало чем от мужицких самоделок отошел. В кучах руду-то обжигали, потом варили, переваривали, да еще хозяину барыш был. Турчанинову, видно, этот барыш поглянулся. Как услышал, что у казны медный завод плохо идет, так и подъехал: нельзя ли такой завод получить? Мы, дескать, к медному делу привышны, – у нас пойдет. Демидовы и другие заводчики, кои побогаче да поименитее, ни один не повязался. «У немцев, – думают, – толку не вышло – на что такой завод? Убыток один». Так Турчанинову наш завод и отдали да еще Сысерть на придачу. Эко-то богатство и вовсе даром! Приехал Турчанинов в Полевую и мастеров своих привез. Насулил им, конечно, того-другого. Купец, умел с народом обходиться! Кого хочешь обвести мог. – Постарайтесь, – говорит, – старички, а уж я вам по гроб жизни... Ну, ласковый язычок, – напел! Смолоду на этом деле, – понаторел! Про немцев тоже ввернул словечко: – Неуж против их не выдюжите? Старикам большой охоты переселяться со своих мест не было, а это слово насчет немцев-то задело. Неохота себя ниже немцев показать. Те еще сами нос задрали, свысока на наших мастеров глядят, будто и за людей их не считают. Старикам и вовсе обидно стало. Оглядели они завод. Видят, хорошо устроено против ихнего-то. Ну, казна строила. Потом на Гумешки походили, руду тамошнюю поглядели, да и говорят прямо: – Дураки тут сидели. Из такой-то руды да в этаких печах половина на половину выгнать можно. Только, конечно, соли чтобы безотказно было, как по нашим местам. Они, слышь-ко, хитрость одну знали – руду с солью варить. На это и надеялись. Турчанинов уверился на своих мастеров и всем немцам отказал: – Больше ваших нам не требуется. Немцам что делать, коли хозяин отказал? Стали собираться, кто домой, кто на другие заводы. Только им все ж таки удивительно, как одни мужики управляться с таким делом станут. Немцы и подговорили человек трех из пришлых, кои у немцев при заводе работали. – Поглядите, – говорят, – нет ли у этих мужиков хитрости какой. На что они надеются, —за такое дело берутся? Коли узнаете, весточку нам подайте, а уже мы вам отплатим. Один из этих, кого немцы подбивали, добрый парень оказался. Он все нашим мастерам и рассказал. Ну, мастера тогда и говорят Турчанинову: – Лучше бы ты всех рабочих на медный завод из наших краев набрал, а то видишь, что выходит. Поставишь незнамого человека, а он, может, от немцев подосланный. Тебе же выгода, чтобы нашу хитрость с медью другие не знали. Турчанинов, конечно, согласился, да у него еще и своя хитрость была. Про нее мастерам не сказал, а сам думает: «К руке мне это». Тогда, видишь, Демидовы и другие заводчики здешние всяких беглых принимали, башкир тоже, староверов там и протча. Эти, дескать, подешевле и ответу за них нет, – что хошь с ними делай. Ну, а Турчанинов по-другому, видно, считал: – Наберешь таких-то, с бору да с сосенки, потом не управишься, себе не рад станешь. Беглые народ бывалый, – один другого подучать станут. У башкир опять язык свой и вера другая, – не углядишь за ними. Переманю-ка лучше из дальних мест зазнамо да перевезу их с семьями. Куда тогда он убежит oт семьи-то? Спокойно будет, а как зажму в руке, так еще поглядим, у кого выгоды больше закаплет. А беглых да башкир либо еще каких вовсе и к заводам близко подпускать не надо. Так оно, слышь-ко, и вышло потом. По нашим заводам, известно, все одного закону. У тагильских вон мне случалось бывать, так у их этих вер-то не пересчитать, а у нас и слыхом не слыхали, чтоб кто по какой другой вере ходил. Ну, из других народов тоже нет, окромя начальства. Однем словом, подогнано. Тогда те речи плавильных мастеров Турчанинову шибко к сличью пришлись. Он и давай наговаривать: – Спасибо, старички, что надоумили. Век того не забуду. Все как есть по вашему наученью устрою. Завод в наших местах прикрою и весь народ сюда перевезу. А вы еще подглядите каких людей понадежнее, я их выкуплю либо на срока заподряжу. Потрудитесь уж, сделайте такую милость, а я вам... И опять, значит, насулил свыше головы. Не жалко ему! Вином их поит, угощенье поставил, сам за всяко просто пирует с ними, песни поет, пляшет. Ну, обошел стариков. Те приехали домой и давай расхваливать: – Места привольные, угодья всякие, медь богатимая, заработки, по всему видать, добрые будут. Хозяин простяга. С нами пил-гулял, не гнушался. С таким жить можно. А турчаниновски служки тут как тут. На те слова людей ловят. Так и набрали народу не то что для медного заводу, а на все работы хватит. Изоброчили больше, а кого и вовсе откупили. Крепость, вишь, была. Продавали людей-то, как вот скот какой. Мешкать не стали, в то же лето перевезли всех с семьями на новые места – в Полевую нашу. Назад дорогу, конечно, начисто отломили. Не говоря о купленных, оброчным и то обратно податься нельзя. Насчитали им за перевозку столько, что до смерти не выплатишь. А бежать от семьи кто согласен? Своя кровь, жалко. Так и посадил этих людей Турчанинов. Все едино как цепью приковал. Из старых рабочих на медном заводе только того парнюгу оставили, который про немецкую подлость мастерам сказал. Турчанинов и его хотел в гору загнать, да один мастер усовестил: – Что ты это! Парень полезное нам сделал. Надо его к делу приспособить – смышленый, видать. Потом и спрашивает у парня: – Ты что при немцах делал? – Стенбухарем, – отвечает, – был. – Это по-нашему что же будет? – По-нашему, около пестов ходил, – руду толчи да сеять. – Это, – говорит мастер, – дело малое – в стенку бухать. А засыпку немецкую знаешь? – Нет, – отвечает, – не допущали наших. Свой у них был. Наши только подтаскивали, кому сколько велит. По этой подноске я и примечал маленько. Понять было охота. За карнахарем тоже примечать случалось. Это который у них медь чистил, а к плавке вовсе допуску не было. Мастер послушал-послушал и сказал твердое слово: – Возьму тебя подручным. Учить буду по совести, а ты обратно мне говори, что полезное у немцев видел. Так этого парня – Андрюхой его звали – при печах и оставили. Он живо к делу приобвык и скоро сам не хуже того мастера стал, который его учил-то. Вот прошло годика два. Вовсе не так в Полевой стало, как при немцах. Меди во много раз больше пошло. Загремели наши Гумешки. По всей земле про них слава прошла. Народу, конечно, большое увеличенье сделалось, и все из тех краев, где у Турчанинова раньше заводишко был. У печей полно, а в горе и того больше. У Турчанинова на это большая охота проявилась – деньги-то огребать. Ему сколь хошь подавай – находил место. Навидячу богател. На что Строгановы, и тех завидки взяли. Жалобу подали, что Гумешки на их землях приходятся и Турчанинову зря попали. Надо, дескать, их отобрать да им – Строгановым – отдать. Только Турчанинов в те годы вовсе в силу вошел. С князьями да сенаторами попросту. Отбился от Строгановых. При деньгах-то долго ли! Ну, народу, конечно, тяжело приходилось, а мастерам плавильным еще и обидно, что обманул их. Сперва, как дело направлялось, мягонько похаживал перед этими мастерами: – Потерпите, старички! Не вдруг Москва строилась. Вот обладим завод по-хорошему, тогда вам большое облегченье выйдет. А какое облегченье? Чем дальше, тем хуже да хуже. На роднике вовсе людей насмерть забивают, и у печей начальство лютовать стало. Самолучших мастеров по зубам бьют да еще приговаривают: – На то не надейтесь, что хитрость с медью показали. Теперь лучше плавень знаем. Скажем вот барину, так он покажет! Турчанинова тогда уже все барином звали. Барин да барин, имени другого не стало. На завод он вовсе и дорожку забыл. Некогда, вишь, ему – денег много, считать надо. Вот мастера, которые подбивали народ переселяться в здешние места, и говорят: – Надо к самому сходить. Он, конечно, барином стал, а все ж таки обходительный мужик, понимает дело. Не забыл, поди, как с нами пировал? Обскажем ему начистоту. Вот и пошли всем народом, а их и не допустили. – Барин, – говорят, – кофею напился и спать лег. Ступайте-ко на свои места к печам да работайте хорошенько. Народ зашумел: – Какой такой сон не к месту пришел! Время о полдни, а он спать! Разбуди! Пущай к народу выходит! На те слова барин и вылетел. Выспался, видно. С ним оборуженных сколько хошь. А подручный тот – Андрюха-то, человек молодой, горячий, не испугался, громче всех кричит, корит барина всяко. В конце концов и говорит: – Ты про соль-то помнишь? Что ты без нее был? – Как, – отвечает барин, – не помнить! Схватить этого, выпороть да посолить хорошенько! Память крепче будет. Ну, и других тоже хватать стали, на кого барин указывал. Только он, сказывают, страсть хитрый был, – не так распорядился, как казенно начальство. Не зря людей хватал, а со сноровкой: чтоб изъяну своему карману не сделать. На завод хоть не ходил, а через наушников до тонкости про всякого знал, кто чем дышит. Тех мастеров, кои побойчее да поразговорчивее, всех отхлестали, а которые потише, – тех не задел. Погрозил только им: – Глядите у меня! То же вам будет, коли стараться не станете! Ну, те испугались, за двоих отвечают, за всяким местом глядят, – порухи бы не вышло. Только все ж таки людей недохватка – как урону не быть? Стали один по одному старых мастеров принимать, а этого, который Андрюху учил, вовсе в живых не оказалось. Захлестали старика. Вот Андрюху и взяли на его место. Он сперва ничего – хорошим мастером себя показал. Всех лучше у него дело пошло. Турчаниновски прислужники думают – так и есть, подшучивают еще над парнем. Соленым его прозвали. Он без обиды к этому. Когда и сам пошутит: – Солено-то мяско крепче. Ну, вот, так и уверились в него, а он тогда исхитрился, да и посадил козлов сразу в две печи. Да так, слышь-ко, ловко заморозил, что крепче нельзя. Со сноровкой сделал. Его, конечно, схватили да в гору на цепь. Рудничные про Андрюху наслышаны были, всяко старались его вызволить, а не вышло. Стража понаставлена, людей на строгом счету держат... Ну, никак... Человеку долго ли на цепи здоровье потерять? Хоть того крепче будь, не выдюжит. Кормежка, вишь, худая, а воды когда принесут, когда и вовсе нет – пей руднишную! А руднишная для сердца шибко вредная. Помаялся так-то Андрюха с полгода ли, с год – вовсе из сил выбился. Тень тенью стал, – не с кого работу спрашивать. Руднишный надзиратель, и тот говорит: – Погоди, скоро тебе облегченье выйдет. Тут в случае и закопаем, без хлопот. Хоронить, значит, ладится, да и сам Андрюха видит – плохо дело. А молодой, – умирать неохота. «Эх, – думает, – зря люди про Хозяйку горы сказывают. Будто помогает она. Коли бы такая была, неуж мне не пособила бы? Видела, поди, как человека в горе замордовали. Какая она Хозяйка! Пустое люди плетут, себя тешат». Подумал так, да и свалился, где стоял. Так в руднишную мокреть и мякнулся, только брызнуло. Холодная она – руднишная-то вода, а ему все равно – не чует. Конец пришел. Сколько он пролежал тут – и сам не знает, только тепло ему стало. Лежит будто на травке, ветерком его обдувает, а солнышко так и припекает, так и припекает. Как вот в покосную пору. Лежит Андрюха, а в голове думка: «Это мне перед смертью солнышко приснилось». Только ему все жарче да жарче. Он и открыл глаза. Себе не поверил сперва. Не в забое он, а на какой-то лесной горушечке. Сосны высоченные, на горушке трава негустая и камешки мелконькие – плитнячок черный. Справа у самой руки камень большой, как стена ровный, выше сосен. Андрюха давай-ко себя руками ощупывать – не спит ли. Камень заденет, травку сорвет, ноги принялся скоблить – изъедены ведь грязью-то... Выходит – не спит, и грязь самая руднишная, а цепей на ногах нет. «Видно, – думает, – мертвяком меня выволокли, расковали, да и положили тут, а я отлежался. Как теперь быть? В бега кинуться али подождать, что будет? Кто хоть меня в это место притащил?» Огляделся и видит: у камня туесочек стоит, а на нем хлеб, ломтями нарезанный. Ну, Андрюха и повеселел: «Свои, значит, вытащили и за мертвого не считали. Вишь, хлеба поставили да еще с питьем! По потемкам, поди, навестить придут. Тогда все и узнаю». Съел Андрюха хлеб до крошки, из туеска до капельки все выпил и подивился, – не разобрал, что за питье. Не хмелит будто, а так силы и прибавляет. После еды-то вовсе ему хорошо стало. Век бы с этого места не ушел. Только и то думает: «Как дальше? Хорошо, если свои навестят, а вдруг вперед начальство набежит? Надо оглядеться хоть, в котором это месте. Тоже вот в баню попасть бы! Одежонку какую добыть!» Однем словом, пришла забота. Известно, живой о живом и думает. Забрался он на камень, видит – тут они, Гумешки-то, и завод близко, даже людей видно, – как мухи ползают. Андрюхе даже боязно стало, – вдруг оттуда его тоже увидят. Слез с камня, сел на старое место, раздумывает, а перед ним ящерки бегают. Много их. Всякого цвету. А две на отличку. Обе зеленые. Одна побольше, другая поменьше. Вот бегают ящерки. Так и мелькают по траве-то, как ровно играют. Тоже, видно, весело им на солнышке. Загляделся на них Андрюха и не заметил, как облачко набежало. Запокапывало, и ящерки враз попрятались. Только те две зеленые-то не угомонились, всё друг за дружкой бегают и вовсе близко от Андрюхи. Как посильнее дождичек пошел, и они под камешки спрятались. Сунули головенки, – и нет их. Андрюхе это забавно показалось. Сам-то он от дождя прятаться не стал. Теплый да, видать, и ненадолго. Андрюха взял и разделся. «Хоть, – думает, – которую грязь смоет», – и ремки свои под этот дождик разостлал. Прошел дождик, опять ящерки появились. Туда-сюда шныряют и сухоньки все. Ну, а ему холодно стало. К вечеру пошло, – у солнышка уж сила не та. Андрюха тут и подумал: «Вот бы человеку так же. Сунулся под камень – тут тебе и дом». Сам рукой и уперся о большой камень, с которого на завод и Гумешки глядел. Не то чтобы в силу уперся, а так легохонько толкнул в самый низ. Только вдруг камень качнулся, как повалился на него. Андрюха отскочил, а камень опять на место стал. «Что, – думает, – за диво? Вон какой камень, а еле держится. Чуть меня не задавил». Подошел все ж таки поближе, оглядел камень со всех сторон. Никаких щелей нет, глубоко в землю ушел. Уперся руками в одном месте, в другом. Ну, скала и скала. Разве она пошевелится? «Видно, у меня в голове круженье от нездоровья. Почудилось мне», – подумал Андрюха и сел опять на старое место. Те две ящерки тут же бегают. Одна ткнула головенкой в том же месте, какое Андрюха сперва задевал, камень и качнулся. По всей стороне щель прошла. Ящерка туда юркнула, и щели не стало. Другая ящерка пробежала до конца камня да тут и притаилась, сторожит будто, а сама на Андрюху поглядывает: – Тут, дескать, выйдет. Некуда больше. Подождал маленько Андрюха, – опять по низу камня чутешная щелка прошла, потом раздаваться стала. В другом-то конце из-под камня ящерка головенку высунула, оглядывается, где та – другая-то, а та прижалась, не шевелится. Выскочила ящерка, другая, и скок ей на хребетик – поймала, дескать! – и глазенками блестит, радуется. Потом обе убежали. Только их и видели. Как показали Андрюхе, в котором месте заходить, в котором выходить. Оглядел еще раз камень. Целехонек он, даже званья нет, чтоб где тут трещинка была. «Ну-ко, – думает, – попытаю еще раз». Уперся опять в том же месте в камень, он и повалился на Андрюху. Только Андрюха на это безо внимания – вниз глядит. Там лестница открылась, и хорошо, слышь-ко, улаженная, как вот в новом барском доме. Ступил Андрюха на первую ступеньку, а обе ящерки шмыг вперед, как дорогу показывают. Спустился еще ступеньки на две, а сам все за камень держится, думает: «Отпущусь – закроет меня. Как тогда в потемках-то?» Стоит, и обе ящерки остановились, на него смотрят, будто ждут. Тут Андрюха и смекнул: «Видно, Хозяйка горы смелость мою пытает. Это, говорят, у ней первое дело». Ну, тут он и решился. Смело пошел, и как голова ниже щели пришлась, опустился рукой от камня. Закрылся камень, а внизу как солнышко взошло – все до капельки видно стало. Глядит Андрюха, а перед ним двери створные каменные, все узорами изукрашенные, а вправо-то однополотная дверочка. Ящерки к ней подошли – в это, дескать, место. Андрюха отворил дверку, а там – баня. «Честь-честью устроена, только все каменное. Полок там, колода, ковшик и протча. Один веничек березовый. И жарко страсть – уши береги. Андрюха обрадовался. Хотел первым делом ремки свои выжарить над каменкой. Только снял их – они куда-то и пропали, как не было. Оглянулся, а по лавкам рубахи новые разложены и одежи на спицах сколь хошь навешано. Всякая одежа: барская, купецкая, рабочая. Тут Андрюха и думать не стал, залез на полок и отвел душеньку – весь веник измочалил. Выпарился лучше нельзя, сел – отдышался. Оделся потом по-рабочему, как ему привычно. Вышел из баньки, а ящерки его у большой двери ждут. Отворил он – что такое? Палата перед ним, каких он и во сне не видал. Стены-то все каменным узором изукрашены, а посередке стол. Всякой еды и питья на нем наставлено. Ну, Андрюха уж давно проголодался. Раздумывать не стал, за стол сел. Еда обыкновенная, питье не разберешь. На то походит, какое он из туесочка-то пил. Сильное питье, а не хмелит. Наелся-напился Андрюха, как на самом большом празднике либо на свадьбе, ящеркам поклонился: – На угощенье, хозяюшки! А они сидят обе на скамеечке высоконькой, головенками помахивают: – На здоровье, гостенек! На здоровье! Потом одна ящерка – поменьше-то – соскочила со скамеечки и побежала. Андрюха за ней пошел. Подбежала она ко кровати, остановилась – ложись, дескать, спать теперь! Кровать до того убранная, что и задеть-то ее боязно. Ну, все ж таки Андрюха насмелился. Лег на кровать и сразу уснул. Тут и свет потух. А на Гумешках тем временем руднишный надзиратель переполошился. Заглянул утром в забой, – жив ли прикованный, – а там одна цепь. Забеспокоился надзиратель, запобегивал: – Куда девался? Как теперь быть? Пометался-пометался, никаких знаков нет, и на кого подумать – не знает. Сказать начальству боится – самому отвечать придется. Скажут – плохо глядел. Вот этот руднишный надзиратель и придумал обрушить кровлю над тем местом. Не шибко это просто, а исхитрился все ж таки, – кое с боков подгреб, кое сверху наковырял. Тогда и по начальству сказал. Начальство, видно, не крепко в деле понимало, поверило. – И то, – говорит, – обвал. Вишь, как его задавило, чуть цепь видно. Надзиратель, конечно, поет: – Отрывать тут не к чему. Кровля вон какая ненадежная, руды настоящей давно нет, а мертвому не все ли равно, где лежать. Руднишные видели, конечно, – подстроено тут, а молчали. «Отмаялся, – думают, – человек. Чем ему поможешь?» Так начальство и барину сказало: – Задавило, дескать, того, Соленого-то, который нарочно в печи козлов посадил. Барин и тут свою выгоду не забыл. – Это, – говорит, – его сам бог наказал. Надо про эту штуку попам сказать. Пущай народ наставляют, как барину супротивничать. Попы и зашумели. Весь народ про Андрюху-то узнал, что его кровлей задавило. Пожалели, конечно: – Хороший парень был. Немного таких осталось. А он что? После бани-то спит да спит. Тепло ему, мягко. День проспал, два проспал, на другой бок перевернулся да пуще того. Выспался все ж таки и вовсе здоровый стал, будто не хворал и в руднике не бывал. Глядит – стол опять полнехонек, и обе ящерки на скамейке сидят, поглядывают. Наелся, напился Андрюха, ящеркам поклонился, да и говорит: – Теперь не худо бы барину Турчанинову за соль спасибо сказать. Подарочек сделать, чтоб до слез чихнул. Одна ящерка – поменьше-то – сейчас соскочила со скамейки и побежала. Андрюха за ней. Привела его ящерка к другой двери. Отворил, а там тоже лестница, в потолок идет. На потолке скобочка медная, как ручка. Андрюха, понятно, догадался, к чему она. Поднялся по лестнице, повел эту скобочку, выход и открылся. Вышел Андрюха на горушечку, а время, глядит, к вечеру – солнышко на закате. «Это, – думает, – мне и надо. Схожу по потемкам на рудник. Может, повидаю кого, узнаю, как у них там и в заводе что». Пошел потихоньку. Сторожится, конечно, как бы его не увидели, кому не надо. Подобрался к руднику, за вересовым кустом притаился. Людей у руды много, а подходящего случаю не выходит. Либо грудками копошатся, либо не те люди. Темненько уж стало. Тут и отбился один, близко подошел. Парень простоватый, а так надежный. Вместе с Андрюхой у печей ходил, да тоже на Гумешки попал. Андрюха и говорит ему негромко: – Михайло! Иди-ко поближе. Тот сперва пошел на голос, потом остановился, спрашивает: – Кому надо? – Иди, – говорю, – ближе. Михаило еще подался, а уж, видать, боится чего-то. Андрюха тогда и выглянул из-за куста, показаться хотел, чтоб он не сомневался. Михаило сойкнул да бежать. Как нарочно в ту пору еще бабеночку одну к тому месту занесло. Она тоже Андрюху-то увидала. Визг подняла – уши затыкай: – Ой, батюшки, покойник! Ой, покойник! Михаило тоже кричит: – Андрюху Соленого видел! Как есть такой показался, как до рудника был! Вон за тем кустом вересовым! В народе беспокойство пошло. Побежали которые с рудника, а начальство вперед всех. Другие говорят: – Надо поглядеть, что за штука! Пошли тулаем, а так Андрюхе неладно показалось. «Покажись, – думает, – зря-то, а мало ли кто в народе случится». Он и отошел подальше в лес. Те побоялись глубоко-то заходить, потолкались около куста, расходиться стали. Андрюха тут и удумал. Обошел Гумешки лесом да ночью прямо на медный завод. Увидели его там – перепугались. Побросали все да кто куда. Надзиратель ночной с перепугу на крышу залез. На другой день уж его сняли – обеспамятел вовсе... Андрюха и походил у печей-то... Опять все наглухо заморозил да к барину. Тот, конечно, прослышал о покойнике, попов велел нарядить, только их на ту пору найти не могли. Тогда барин накрепко заперся в доме и не велел никому отворять. Андрюха видит – не добудешь его, ушел на свое место – в узорчату палату. Сам думает: «Погоди! Еще я тебе соль попомню!» На другой день в заводе суматоха. Шутка ли, во всех печах козлы. Барин слезами ревет. На Гумешках тоже толкошатся. Им велел отрыть задавленного и попам отдать, – пущай, дескать, хорошенько захоронят, по всем правилам, чтоб не встал больше. Разобрали обвал, а там тела-то и нет. Одна цепь осталась и кольца ножные целехоньки, не надпилены даже. Тут руднишного надзирателя потянули. Он еще повертелся, на рабочих хотел свалить, потом уж рассказал, как было дело. Сказали барину – сейчас перемена вышла. Рвет и мечет: – Поймать, коли живой! Всех своих стражников-прислужников нарядил лес обыскивать. Андрюха этого не знал и вечером опять на горушечку вышел. Сколь, видно, ни хорошо в подземной палате, а на горушечке все лучше. Сидит у камня и раздумывает, как бы ему со своими друзьями повидаться. Ну, девушка тоже одна на уме была. «Небось, и она поверила, что умер. Поплакала, поди, сколь-нибудь?» Как на грех, в ту пору женщины по лесу шли. С покосу ворочались али так, ягодницы припозднились... Ну, мало ли по лесу народу летом проходит. От той горушечки близенько шли. Сначала Андрюха слышал, как песни пели, потом и разговор разбирать стал. Вот одна-то и говорит: – Заподумывала, поди, Тасютка, как про Андрюху услыхала. Живой ведь, сказывают, он. Другая отвечает: – Как не живой, коли все печи заморозил! – Ну, а Тасютка-то что? Искать, поди, собралась? – Дура она, Tасютка-то. Вчера сколь ей говорила, а она старухам своим верит. Боится, как бы Андрюха к ней под окошко не пришел, а сама ревет. – Дура и есть. Не стоит такого парня. Вот бы у меня такой был – мертвого бы не побоялась. Слышит это Андрюха, и потянуло его поглядеть, кто это Тасютку осудил. Сам думает: «Нельзя ли через них весточку послать?» Пошел на голоса. Видит – знакомые девчонки, только никак объявиться нельзя. Много, видишь, народу-то идет, да еще ребятишки есть. Ну, как объявишься? Поглядел-поглядел, не показался. Пошел обратно. Сел на старое место, пригорюнился. А пока он ходил, его, видно, какой-то барский пес и углядел да потихоньку другим весточку подал. Окружили горушечку. Радуются все. Самоглавный закричал: – Бери его! Андрюха видит – со всех сторон бегут... Нажал на камень, да и туда. Стражники-прислужники подбежали, – никого нет. Куда девался? Давай на тот камень напирать. Пыхтят – стараются. Ну, разве его сдвинешь? Одумались маленько, страх опять на них напал: – Всамделе, видно, покойник, коли через камень ушел. Побежали к барину, обсказали ему. Того и запотряхивало с перепугу-то. – В Сысерть, – говорит, – мне надо. Дело спешное там. Вы тут без меня ловите. В случае не поймаете – строго взыщу с вас. Погрозил – и на лошадь да в Сысерть и угнал. Прислужники не знают, что им делать. Ну, на то вывели – надо горушку караулить. Андрюха там, под камнем-то, тоже заподумывал: как быть? Сидеть без дела непривычно, а выходить не приходится. «Ночью, – думает, – попытаю. Не удастся ли по потемкам выбраться, а там видно будет». Надумал эдак-то, хотел еды маленько на дорогу в узелок навязать, а ящерок нету. Ему как-то без них неловко стало, вроде крадучись возьмет. «Ладно, – думает, – и без этого обойдусь. Живой буду – хлеба добуду». Поглядел на узорчату палату, полюбовался, как все устроено, и говорит: – Спасибо этому дому – пойду к другому. Тут Хозяйка и показалась ему, как быть должно. Остолбенел парень – красота какая! А Хозяйка говорит: – Наверх больше ходу нет. Другой дорогой пойдешь. О еде не беспокойся. Будет тебе, как захочешь, – заслужил. Выведет тебя дорога куда надо. Иди вон в те двери, только, чур, не оглядывайся. Не забудешь? – Не забуду, – отвечает, – спасибо тебе за все доброе. Поклонился ей и пошел к дверям, а там точь-в-точь такая же девица стоит, только еще ровно краше. Андрюха не вытерпел, оглянулся, – гдe та-то? А она пальцем грозит: – Забыл обещанье свое? – Забыл, – отвечает, – ума в голове не стало. – Эх ты, – говорит, – а еще Соленый! По всем статьям парень вышел, а как девок разбирать, так и неустойку показал. Что мне теперь с тобой делать-то? – Твоя, – говорит, – воля. – Ну, ладно. На первый раз прощается, другой раз не оглянись. Худо тогда будет. Пошел Андрюха, а та, другая-то, сама ему двери отворила. Там штольня пошла. Светло в ней, и конца не видно. Оглянулся ли другой раз Андрей и куда его штольня вывела, – про то мне старики не сказывали. С той только поры в наших местах этого парня больше не видали, а на памяти держали. Посолил он Турчанинову-то! А те – прислужники-то турчаниновски – долго, слышь-ко, камень караулили. Днем и ночью кругом камня стояли. Нарочно народ ходил поглядеть на эких дураков. Потом, видно, им самим надоело. Давай тот камень порохом рвать. Руднишных нагнали. Ну, разломали, конечно, а барин к той поре отутовел, – отошел от страху да их же ругать. – Пока, – кричит, – вы пустой камень караулили, мало ли в заводе и на Гумешках урону вышло. Вон у приказчика-то зад сожгли. Куда годится? 1939 г. Каменный цветок Не одни мраморски на славе были по каменному-то делу. Тоже и в наших заводах, сказывают, это мастерство имели. Та только различка, что наши больше с малахитом вожгались, как его было довольно, и сорт – выше нет. Вот из этого малахиту и выделывали подходяще. Такие, слышь-ко, штучки, что диву дашься: как ему помогло. Был в ту пору мастер Прокопьич. По этим делам первый. Лучше его никто не мог. В пожилых годах был. Вот барин и велел приказчику поставить к этому Прокопьичу парнишек на выучку. – Пущай-де переймут все до тонкости. Только Прокопьич, – то ли ему жаль было расставаться со своим мастерством, то ли еще что, – учил шибко худо. Все у него с рывка да с тычка. Насадит парнишке по всей голове шишек, уши чуть не оборвет, да и говорит приказчику: – Не гож этот... Глаз у него неспособный, рука не несет. Толку не выйдет. Приказчику, видно, заказано было ублаготворять Прокопьича. – Не гож так не гож... Другого дадим... – И нарядит другого парнишку. Ребятишки прослышали про эту науку... Спозаранку ревут, как бы к Прокопьичу не попасть. Отцам-матерям тоже не сладко родного дитенка на зряшную муку отдавать, – выгораживать стали своих-то, кто как мог. И то сказать, нездорово это мастерство, с малахитом-то. Отрава чистая. Вот и оберегаются люди. Приказчик все ж таки помнит баринов наказ – ставит Прокопьичу учеников. Тот по своему порядку помытарит парнишку, да и сдаст обратно приказчику. – Не гож этот... Приказчик взъедаться стал: – До какой поры это будет? Не гож да не гож, когда гож будет? Учи этого... Прокопьич знай свое: – Мне что... Хоть десять годов учить буду, а толку из этого парнишки не будет... – Какого тебе еще? – Мне хоть и вовсе не ставь, – об этом не скучаю... Так вот и перебрали приказчик с Прокопьичем много ребятишек, а толк один: на голове шишки, а в голове – как бы убежать. Нарочно которые портили, чтобы Прокопьич их прогнал. Вот так-то и дошло дело до Данилки Недокормыша. Сиротка круглый был этот парнишечко. Годов, поди, тогда двенадцати, а то и боле. На ногах высоконький, а худой-расхудой, в чем душа держится. Ну, а с лица чистенький. Волосенки кудрявеньки, глазенки голубеньки. Его и взяли сперва в казачки при господском доме: табакерку, платок подать, сбегать куда и протча. Только у этого сиротки дарованья к такому делу не оказалось. Другие парнишки на таких-то местах вьюнами вьются. Чуть что – навытяжку: что прикажете? А этот Данилко забьется куда в уголок, уставится глазами на картину какую, а то на украшенье, да и стоит. Его кричат, а он и ухом не ведет. Били, конечно, поначалу-то, потом рукой махнули: – Блаженный какой-то! Тихоход! Из такого хорошего слуги не выйдет. На заводскую работу либо в гору все ж таки не отдали – шибко жидко место, на неделю не хватит. Поставил его приказчик в подпаски. И тут Данилко не вовсе гож пришелся. Парнишечко ровно старательный, а все у него оплошка выходит. Все будто думает о чем-то. Уставится глазами на травинку, а коровы-то – вон где! Старый пастух ласковый попался, жалел сироту, и тот временем ругался: – Что только из тебя, Данилко, выйдет? Погубишь ты себя, да и мою старую спину под бой подведешь. Куда это годится? О чем хоть думка-то у тебя? – Я и сам, дедко, не знаю... Так... ни о чем... Засмотрелся маленько. Букашка по листочку ползла. Сама сизенька, а из-под крылышек у ней желтенько выглядывает, а листок широконький... По краям зубчики, вроде оборочки выгнуты. Тут потемнее показывает, а середка зеленая-презеленая, ровно ее сейчас выкрасили... А букашка-то и ползет. – Ну, не дурак ли ты, Данилко? Твое ли дело букашек разбирать? Ползет она – и ползи, а твое дело за коровами глядеть. Смотри у меня, выбрось эту дурь из головы, не то приказчику скажу! Одно Данилушке далось. На рожке он играть на-учился – куда старику! Чисто на музыке какой. Вечером, как коров пригонят, девки-бабы просят: – Сыграй, Данилушко, песенку. Он и начнет наигрывать. И песни все незнакомые. Не то лес шумит, не то ручей журчит, пташки на всякие голоса перекликаются, а хорошо выходит. Шибко за те песенки стали женщины привечать Данилушку. Кто пониточек починит, кто холста на онучи отрежет, рубашонку новую сошьет. Про кусок и разговору нет, – каждая норовит дать побольше да послаще. Старику пастуху тоже Данилушковы песни по душе пришлись. Только и тут маленько неладно выходило. Начнет Данилушко наигрывать и все забудет, ровно и коров нет. На этой игре и пристигла его беда. Данилушко, видно, заигрался, а старик задремал по малости. Сколько-то коровенок у них и отбилось. Как стали на выгон собирать, глядят – той нет, другой нет. Искать кинулись, да где тебе. Пасли около Ельничной... Самое тут волчье место, глухое... Одну только коровенку и нашли. Пригнали стадо домой... Так и так обсказали. Ну, из завода тоже побежали-поехали на розыски, да не нашли. Расправа тогда, известно, какая была. За всякую вину спину кажи. На грех еще одна-то корова из приказчичьего двора была. Тут и вовсе спуску не жди. Растянули сперва старика, потом и до Данилушки дошло, а он худенький да тощенький. Господский палач оговорился даже: – Экой-то, – говорит, – с одного разу сомлеет, а то и вовсе душу выпустит. Ударил все ж таки – не пожалел, а Данилушко молчит. Палач его вдругорядь – молчит, втретьи – молчит. Палач тут и расстервенился, давай полысать со всего плеча, а сам кричит: – Я тебя, молчуна, доведу... Дашь голос... Дашь! Данилушко дрожит весь, слезы каплют, а молчит. Закусил губенку-то и укрепился. Так и сомлел, а словечка от него не слыхали. Приказчик, – он тут же, конечно, был, – удивился: – Какой еще терпеливый выискался! Теперь знаю, куда его поставить, коли живой останется. Отлежался-таки Данилушко. Бабушка Вихориха его на ноги поставила. Была, сказывают, старушка такая. Заместо лекаря по нашим заводам на большой славе была. Силу в травах знала: которая от зубов, которая от надсады, которая от ломоты... Ну, все как есть. Сама те травы собирала в самое время, когда какая трава полную силу имела. Из таких трав да корешков настойки готовила, отвары варила да с мазями мешала. Хорошо Данилушке у этой бабушки Вихорихи пожилось. Старушка, слышь-ко, ласковая да словоохотливая, а трав, да корешков, да цветков всяких у ней насушено да навешано по всей избе. Данилушко к травам-то любопытен – как эту зовут? где растет? какой цветок? Старушка ему и рассказывает. Раз Данилушко и спрашивает: – Ты, бабушка, всякий цветок в наших местах знаешь? – Хвастаться, – говорит, – не буду, а все будто знаю, какие открытые-то. – А разве, – спрашивает, – еще не открытые бывают? – Есть, – отвечает, – и такие. Папору вот слыхал? Она будто цветет на Иванов день. Тот цветок колдовской. Клады им открывают. Для человека вредный. На разрыв-траве цветок – бегучий огонек. Поймай его – и все тебе затворы открыты. Воровской это цветок. А то еще каменный цветок есть. В малахитовой горе будто растет. На змеиный праздник полную силу имеет. Несчастный тот человек, который каменный цветок увидит. – Чем, бабушка, несчастный? – А это, дитенок, я и сама не знаю. Так мне сказывали. Данилушко у Вихорихи, может, и подольше бы пожил, да приказчиковы вестовщики углядели, что парнишко мало-мало ходить стал, и сейчас к приказчику. Приказчик Данилушку призвал, да и говорит: – Иди-ко теперь к Прокопьичу – малахитному делу обучаться. Самая там по тебе работа. Ну, что сделаешь? Пошел Данилушко, а самого еще ветром качает. Прокопьич поглядел на него, да и говорит: – Еще такого недоставало. Здоровым парнишкам здешняя учеба не по силе, а с такого что взыщешь – еле живой стоит. Пошел Прокопьич к приказчику: – Не надо такого. Еще ненароком убьешь – отвечать придется. Только приказчик – куда тебе, слушать не стал: – Дано тебе – учи, не рассуждай! Он – этот парнишка – крепкий. Не гляди, что жиденький. – Ну, дело ваше, – говорит Прокопьич, – было бы сказано. Буду учить, только бы к ответу не потянули. – Тянуть некому. Одинокий этот парнишка, что хочешь с ним делай, – отвечает приказчик. Пришел Прокопьич домой, а Данилушко около станочка стоит, досочку малахитовую оглядывает. На этой досочке зарез сделан – кромку отбить. Вот Данилушко на это место уставился и головенкой покачивает. Прокопьичу любопытно стало, что этот новенький парнишка тут разглядывает. Спросил строго, как по его правилу велось: – Ты это что? Кто тебя просил поделку в руки брать? Что тут доглядываешь? Данилушко и отвечает: – На мой глаз, дедушко, не с этой стороны кромку отбивать надо. Вишь, узор тут, а его и срежут. Прокопьич закричал, конечно: – Что? Кто ты такой? Мастер? У рук не бывало, а судишь? Что ты понимать можешь? – То и понимаю, что эту штуку испортили, – отвечает Данилушко. – Кто испортил? а? Это ты, сопляк, мне – первому мастеру!.. Да я тебе такую порчу покажу... жив не будешь! Пошумел так-то, покричал, а Данилушку пальцем не задел. Прокопьич-то, вишь, сам над этой досочкой думал – с которой стороны кромку срезать. Данилушко своим разговором в самую точку попал. Прокричался Прокопьич и говорит вовсе уж добром: – Ну-ко, ты, мастер явленый, покажи, как, по-твоему, сделать? Данилушко и стал показывать да рассказывать: – Вот бы какой узор вышел. А того бы лучше – пустить досочку поуже, по чистому полю кромку отбить, только бы сверху плетешок малый оставить. Прокопьич знай покрикивает: – Ну-ну... Как же! Много ты понимаешь. Накопил – не просыпь! – А про себя думает: «Верно парнишка говорит. Из такого, пожалуй, толк будет. Только учить-то его как? Стукни разок – он и ноги протянет». Подумал так, да и спрашивает: – Ты хоть чей, экий ученый? Данилушко и рассказал про себя. Дескать, сирота. Матери не помню, а про отца и вовсе не знаю, кто был. Кличут Данилкой Недокормышем, а как отчество и прозванье отцовское – про то не знаю. Рассказал, как он в дворне был и за что его прогнали, как потом лето с коровьим стадом ходил, как под бой попал. Прокопьич пожалел: – Не сладко, гляжу, тебе, парень, житьишко-то задалось, а тут еще ко мне попал. У нас мастерство строгое. Потом будто рассердился, заворчал: – Ну, хватит, хватит! Вишь, разговорчивый какой! Языком-то – не руками, – всяк бы работал. Целый вечер лясы да балясы! Ученичок тоже! Погляжу вот завтра, какой у тебя толк. Садись ужинать, да и спать пора. Прокопьич одиночкой жил. Жена-то у него давно умерла. Старушка Митрофановна из соседей снаходу у него хозяйство вела. Утрами ходила постряпать, сварить чего, в избе прибрать, а вечерами Прокопьич сам управлял, что ему надо. Поели, Прокопьич и говорит: – Ложись вон тут на скамеечке! Данилушко разулся, котомку свою под голову, понитком закрылся, поежился маленько, – вишь, холодно в избе-то было по осеннему времени, – все ж таки вскорости уснул. Прокопьич тоже лег, а уснуть не может: все у него разговор о малахитовом узоре из головы нейдет. Ворочался-ворочался, встал, зажег свечку, да и к станку – давай эту малахитову досочку так и сяк примерять. Одну кромку закроет, другую... прибавит поле, убавит. Так поставит, другой стороной повернет, и все выходит, что парнишка лучше узор понял. – Вот тебе и Недокормышек! – дивится Прокопьич. – Еще ничем-ничего, а старому мастеру указал. Ну и глазок! Ну и глазок! Пошел потихоньку в чулан, притащил оттуда подушку да большой овчинный тулуп. Подсунул подушку Данилушке под голову, тулупом накрыл: – Спи-ко, глазастый! А тот и не проснулся, повернулся только на другой бочок, растянулся под тулупом-то – тепло ему стало, – и давай насвистывать носом полегоньку. У Прокопьича своих ребят не бывало, этот Данилушко и припал ему к сердцу. Стоит мастер, любуется, а Данилушко знай посвистывает, спит себе спокойненько. У Прокопьича забота – как бы этого парнишку хорошенько на ноги поставить, чтоб не такой тощий да нездоровый был. – С его ли здоровьишком нашему мастерству учиться. Пыль, отрава, – живо зачахнет. Отдохнуть бы ему сперва, подправиться, потом учить стану. Толк, видать, будет. На другой день и говорит Данилушке: – Ты спервоначалу по хозяйству помогать будешь. Такой уж у меня порядок заведен. Понял? Для первого разу сходи за калиной. Ее иньями прихватило, – в самый раз она теперь на пироги. Да гляди не ходи далеко-то. Сколь наберешь – то и ладно. Хлеба возьми полишку, – естся в лесу-то, – да еще к Митрофановне зайди. Говорил ей, чтоб тебе пару яичек испекла да молока в туесочек плеснула. Понял? На другой день опять говорит: – Поймай-ко ты мне щегленка поголосистее да чечетку побойчее. Гляди, чтобы к вечеру были. Понял? Когда Данилушко поймал и принес, Прокопьич говорит: – Ладно, да не вовсе. Лови других. Так и пошло. На каждый день Прокопьич Данилушке работу дает, а все забава. Как снег выпал, велел ему с соседом за дровами ездить – пособишь-де. Ну, а какая подмога! Вперед на санях сидит, лошадью правит, а назад за возом пешком идет. Промнется так-то, поест дома, да и спит покрепче. Шубу ему Прокопьич справил, шапку теплую, рукавицы, пимы на заказ скатали. Прокопьич, видишь, имел достаток. Хоть крепостной был, а по оброку ходил, зарабатывал маленько. К Данилушке-то он крепко прилип. Прямо сказать, за сына держал. Ну, и не жалел для него, а к делу своему не подпускал до времени. В хорошем-то житье Данилушко живо поправляться стал и к Прокопьичу тоже прильнул. Ну, как! – понял Прокопьичеву заботу, в первый раз так-то пришлось пожить. Прошла зима. Данилушке и вовсе вольготно стало. То он на пруд, то в лес. Только и к мастерству Данилушко присматривался. Прибежит домой, и сейчас же у них разговор. То, другое Прокопьичу расскажет, да и спрашивает – это что да это как? Прокопьич объяснит, на деле покажет. Данилушко примечает. Когда и сам примется. «Ну-ко, я...» – Прокопьич глядит, поправит, когда надо, укажет, как лучше. Вот как-то раз приказчик и углядел Данилушку на пруду. Спрашивает своих-то вестовщиков: – Это чей парнишка? Который день его на пруду вижу... По будням с удочкой балуется, а уж не маленький... Кто-то его от работы прячет... Узнали вестовщики, говорят приказчику, а он не верит. – Ну-ко, – говорит, – тащите парнишку ко мне, сам дознаюсь. Привели Данилушку. Приказчик спрашивает: – Ты чей? Данилушко и отвечает: – В ученье, дескать, у мастера по малахитному делу. Приказчик тогда хвать его за ухо: – Так-то ты, стервец, учишься! – Да за ухо и повел к Прокопьичу. Тот видит – неладно дело, давай выгораживать Данилушку: – Это я сам его послал окуньков половить. Сильно о свеженьких-то окуньках скучаю. По нездоровью моему другой еды принимать не могу. Вот и велел парнишке половить. Приказчик не поверил. Смекнул тоже, что Данилушко вовсе другой стал: поправился, рубашонка на нем добрая, штанишки тоже и на ногах сапожнешки. Вот и давай проверку Данилушке делать: – Ну-ко, покажи, чему тебя мастер выучил? Данилушко запончик надел, подошел к станку и давай рассказывать да показывать. Что приказчик спросит – у него на все ответ готов. Как околтать камень, как распилить, фасочку снять, чем когда склеить, как полер навести, как на медь присадить, как на дерево. Однем словом, все как есть. Пытал-пытал приказчик, да и говорит Прокопьичу: – Этот, видно, гож тебе пришелся? – Не жалуюсь, – отвечает Прокопьич. – То-то, не жалуешься, а баловство разводишь! Тебе его отдали мастерству учиться, а он у пруда с удочкой! Смотри! Таких тебе свежих окуньков отпущу – до смерти не забудешь, да и парнишке невесело станет. Погрозился так-то, ушел, а Прокопьич дивуется: – Когда хоть ты, Данилушко, все это понял? Ровно я тебя еще и вовсе не учил. – Сам же, – говорит Данилушко, – показывал да рассказывал, а я примечал. У Прокопьича даже слезы закапали, – до того ему это по сердцу пришлось. – Сыночек, – говорит, – милый, Данилушко... Что еще знаю, все тебе открою... Не потаю... Только с той поры Данилушке не стало вольготного житья. Приказчик на другой день послал за ним и работу на урок стал давать. Сперва, конечно, попроще что: бляшки, какие женщины носят, шкатулочки. Потом с точкой пошло: подсвечники да украшенья разные. Там и до резьбы доехали. Листочки да лепесточки, узорчики да цветочки. У них ведь – у малахитчиков – дело мешкотное. Пустяковая ровно штука, а сколько он над ней сидит! Так Данилушко и вырос за этой работой. А как выточил зарукавье-змейку из цельного камня, так его и вовсе мастером приказчик признал. Барину об этом отписал: «Так и так, объявился у нас новый мастер по малахитному делу – Данилко Недокормыш. Работает хорошо, только по молодости еще тихо. Прикажете на уроках его оставить али, как и Прокопьича, на оброк отпустить?» Работал Данилушко вовсе не тихо, а на диво ловко да скоро. Это уж Прокопьич тут сноровку поимел. Задаст приказчик Данилушке какой урок на пять ден, а Прокопьич пойдет, да и говорит: – Не в силу это. На такую работу полмесяца надо. Учится ведь парень. Поторопится – только камень без пользы изведет. Ну, приказчик поспорит сколько, а дней, глядишь, прибавит. Данилушко и работал без натуги. Поучился даже потихоньку от приказчика читать, писать. Так, самую малость, а все ж таки разумел грамоте. Прокопьич ему в этом тоже сноровлял. Когда и сам наладится приказчиковы уроки за Данилушку делать, только Данилушко этого не допускал: – Что ты! Что ты, дяденька! Твое ли дело за меня у станка сидеть! Смотри-ка, у тебя борода позеленела от малахиту, здоровьем скудаться стал, а мне что делается? Данилушко и впрямь к той поре выправился. Хоть по старинке его Недокормышем звали, а он вон какой! Высокий да румяный, кудрявый да веселый. Однем словом, сухота девичья. Прокопьич уж стал с ним про невест заговаривать, а Данилушко знай головой потряхивает: – Не уйдет от нас! Вот мастером настоящим стану, тогда и разговор будет. Барин на приказчиково известие отписал: «Пусть тот Прокопьичев выученик Данилко сделает еще точеную чашу на ножке для моего дому. Тогда погляжу – на оброк отпустить али на уроках держать. Только ты гляди, чтоб Прокопьич тому Данилке не пособлял. Не доглядишь – с тебя взыск будет». Приказчик получил это письмо, призвал Данилушку, да и говорит: – Тут, у меня, работать будешь. Станок тебе наладят, камню привезут, какой надо. Прокопьич узнал, запечалился: как так? что за штука? Пошел к приказчику, да разве он скажет... Закричал только: «Не твое дело!» Ну, вот пошел Данилушко работать на новое место, а Прокопьич ему наказывает: – Ты гляди не торопись, Данилушко! Не оказывай себя. Данилушко сперва остерегался. Примеривал да прикидывал больше, да тоскливо ему показалось. Делай не делай, а срок отбывай – сиди у приказчика с утра до ночи. Ну, Данилушко от скуки и сорвался на полную силу. Чаша-то у него живой рукой и вышла из дела. Приказчик поглядел, будто так и надо, да и говорит: – Еще такую же делай! Данилушко сделал другую, потом третью. Вот когда он третью-то кончил, приказчик и говорит: – Теперь не увернешься! Поймал я вас с Прокопьичем. Барин тебе, по моему письму, срок для одной чаши дал, а ты три выточил. Знаю твою силу. Не обманешь больше, а тому старому псу покажу, как потворствовать! Другим закажет! Так об этом и барину написал и чаши все три предоставил. Только барин, – то ли на него умный стих нашел, то ли он на приказчика за что сердит был, – все как есть наоборот повернул. Оброк Данилушке назначил пустяковый, не велел парня от Прокопьича брать – может-де вдвоем-то скорее придумают что новенькое. При письме чертеж послал. Там тоже чаша нарисована со всякими штуками. По ободку кайма резная, на поясе лента каменная со сквозным узором, на подножке листочки. Однем словом, придумано. А на чертеже барин подписал: «Пусть хоть пять лет просидит, а чтобы такая в точности сделана была». Пришлось тут приказчику от своего слова отступить. Объявил, что барин написал, отпустил Данилушку к Прокопьичу и чертеж отдал. Повеселели Данилушко с Прокопьичем, и работа у них бойчее пошла. Данилушко вскоре за ту новую чашу принялся. Хитрости в ней многое множество. Чуть неладно ударил, – пропала работа, снова начинай. Ну, глаз у Данилушки верный, рука смелая, силы хватает – хорошо идет дело. Одно ему не по нраву – трудности много, а красоты ровно и вовсе нет. Говорил Прокопьичу, а он только удивился: – Тебе-то что? Придумали – значит, им надо. Мало ли я всяких штук выточил да вырезал, а куда они – толком и не знаю. Пробовал с приказчиком поговорить, так куда тебе. Ногами затопал, руками замахал: – Ты очумел? За чертеж большие деньги плачены. Художник, может, по столице первый его делал, а ты пересуживать выдумал! Потом, видно, вспомнил, что барин ему заказывал, – не выдумают ли вдвоем-то чего новенького, – и говорит: – Ты вот что... делай эту чашу по барскому чертежу, а если другую от себя выдумаешь – твое дело. Мешать не стану. Камня у нас, поди-ко, хватит. Какой надо – такой и дам. Тут вот Данилушке думка и запала. Не нами сказано – чужое охаять мудрости немного надо, а свое придумать – не одну ночку с боку на бок повертишься. Вот Данилушко сидит над этой чашей по чертежу-то, а сам про другое думает. Переводит в голове, какой цветок, какой листок к малахитовому камню лучше подойдет. Задумчивый стал, невеселый. Прокопьич заметил, спрашивает: – Ты, Данилушко, здоров ли? Полегче бы с этой чашей. Куда торопиться? Сходил бы в разгулку куда, а то все сидишь да сидишь. – И то, – говорит Данилушко, – в лес хоть сходить. Не увижу ли что мне надо. С той поры и стал чуть не каждый день в лес бегать. Время как раз покосное, ягодное. Травы все в цвету. Данилушко остановится где на покосе либо на полянке в лесу и стоит, смотрит. А то опять ходит по покосам да разглядывает траву-то, как ищет что. Людей в ту пору в лесу и на покосах много. Спрашивают Данилушку – не потерял ли чего? Он улыбнется этак невесело, да и скажет: – Потерять не потерял, а найти не могу. Ну, которые и запоговаривали: – Неладно с парнем. А он придет домой и сразу к станку да до утра и сидит, а с солнышком опять в лес да на покосы. Листки да цветки всякие домой притаскивать стал, а все больше из объеди: черемицу да омег, дурман да багульник, да резуны всякие. С лица спал, глаза беспокойные стали, в руках смелость потерял. Прокопьич вовсе забеспокоился, а Данилушко и говорит: – Чаша мне покою не дает. Охота так ее сделать, чтобы камень полную силу имел. Прокопьич давай отговаривать: – На что она тебе далась? Сыты ведь, чего еще? Пущай бары тешатся, как им любо. Нас бы только не задевали. Придумают какой узор – сделаем, а навстречу-то им зачем лезть? Лишний хомут надевать – только и всего. Ну, Данилушко на своем стоит. – Не для барина, – говорит, – стараюсь. Не могу из головы выбросить ту чашу. Вижу, поди-ко, какой у нас камень, а мы что с ним делаем? Точим да режем, да полер наводим и вовсе ни к чему. Вот мне и припало желанье так сделать, чтобы полную силу камня самому поглядеть и людям показать. По времени отошел Данилушко, сел опять за ту чашу, по барскому-то чертежу. Работает, а сам посмеивается: – Лента каменная с дырками, каемочка резная... Потом вдруг забросил эту работу. Другое начал. Без передышки у станка стоит. Прокопьичу сказал: – По дурман-цветку свою чашу делать буду. Прокопьич отговаривать принялся. Данилушко сперва и слушать не хотел, потом, дня через три-четыре, как у него какая-то оплошка вышла, и говорит Прокопьичу: – Ну, ладно. Сперва барскую чашу кончу, потом за свою примусь. Только ты уж тогда меня не отговаривай... Не могу ее из головы выбросить. Прокопьич отвечает: – Ладно, мешать не стану, – а сам думает: «Уходится парень, забудет. Женить его надо. Вот что! Лишняя дурь из головы вылетит, как семьей обзаведется». Занялся Данилушко чашей. Работы с ней много – в один год не укладешь. Работает усердно, про дурман-цветок не поминает. Прокопьич и стал про женитьбу заговаривать: – Вот хоть бы Катя Летемина – чем не невеста? Хорошая девушка... Похаять нечем. Это Прокопьич-то от ума говорил. Он, вишь, давно заприметил, что Данилушко на эту девушку сильно поглядывал. Ну, и она не отворачивалась. Вот Прокопьич будто ненароком и заводил разговор. А Данилушко свое твердит: – Погоди! Вот с чашкой управлюсь. Надоела мне она. Того и гляди – молотком стукну, а он про женитьбу! Уговорились мы с Катей. Подождет она меня. Ну, сделал Данилушко чашу по барскому чертежу. Приказчику, конечно, не сказали, а дома у себя гулянку маленькую придумал сделать. Катя – невеста-то – с родителями пришла, еще которые... из мастеров же малахитных больше. Катя дивится на чашу. – Как, – говорит, – только ты ухитрился узор такой вырезать и камня нигде не обломил! До чего все гладко да чисто обточено! Мастера тоже одобряют: – В аккурат-де по чертежу. Придраться не к чему. Чисто сработано. Лучше не сделать, да и скоро. Так-то работать станешь – пожалуй, нам тяжело за тобой тянуться. Данилушко слушал-слушал, да и говорит: – То и горе, что похаять нечем. Гладко да ровно, узор чистый, резьба по чертежу, а красота где? Вон цветок... самый что ни есть плохонький, а глядишь на него – сердце радуется. Ну, а эта чаша кого обрадует? На что она? Кто поглядит, всяк, как вон Катенька, подивится, какой-де у мастера глаз да рука, как у него терпенья хватило нигде камень не обломить. – А где оплошал, – смеются мастера, – там подклеил да полером прикрыл, и концов не найдешь. – Вот-вот... А где, спрашиваю, красота камня? Тут дрожилка прошла, а ты на ней дырки сверлишь да цветочки режешь. На что они тут? Порча ведь это камня. А камень-то какой! Первый камень! Понимаете, первый! Горячиться стал. Выпил, видно, маленько. Мастера и говорят Данилушке, что ему Прокопьич не раз говаривал: – Камень – камень и есть. Что с ним сделаешь? Наше дело такое – точить да резать. Только был тут старичок один. Он еще Прокопьича и тех – других-то мастеров – учил. Все его дедушком звали. Вовсе ветхий старичоночко, а тоже этот разговор понял, да и говорит Данилушке: – Ты, милый сын, по этой половице не ходи! Из головы выбрось! А то попадешь к Хозяйке в горные мастера... – Какие мастера, дедушко? – А такие... в горе живут, никто их не видит... Что Хозяйке понадобится, то они и сделают. Случилось мне раз видеть. Вот работа! От нашей, от здешней, на отличку. Всем любопытно стало. Спрашивают, – какую поделку видел. – Да змейку, – говорит, – ту же, какую вы на зарукавье точите. – Ну, и что? Какая она? – От здешних, говорю, на отличку. Любой мастер увидит, сразу узнает – не здешняя работа. У наших змейка, сколь чисто ни выточат, каменная, а тут как есть живая. Хребтик черненький, глазки... Того и гляди – клюнет. Им ведь что! Они цветок каменный видали, красоту поняли. Данилушко, как услышал про каменный цветок, давай спрашивать старика. Тот по совести сказал: – Не знаю, милый сын. Слыхал, что есть такой цветок. Видеть его нашему брату нельзя. Кто поглядит, тому белый свет не мил станет. Данилушко на это и говорит: – Я бы поглядел. Тут Катенька, невеста-то его, так и затрепыхалась: – Что ты, что ты, Данилушко! Неуж тебе белый свет наскучил? – да в слезы. Прокопьич и другие мастера сметили дело, давай старого мастера на смех подымать: – Выживаться из ума, дедушко, стал. Сказки сказываешь. Парня зря с пути сбиваешь. Старик разгорячился, по столу стукнул: – Есть такой цветок! Парень правду говорит: камень мы не разумеем. В том цветке красота показана. Мастера смеются: – Хлебнул, дедушко, лишка! А он свое: – Есть каменный цветок! Разошлись гости, а у Данилушки тот разговор из головы не выходит. Опять стал в лес бегать да около своего дурман-цветка ходить, а про свадьбу и не поминает. Прокопьич уж понуждать стал: – Что ты девушку позоришь? Который год она в невестах ходить будет? Того и жди – пересмеивать ее станут. Мало смотниц-то? Данилушко одно свое: – Погоди ты маленько! Вот только придумаю да камень подходящий подберу. И повадился он на медный рудник – на Гумешки-то. Когда в шахту спустится, по забоям обойдет, когда наверху камни перебирает. Раз как-то поворотил камень, оглядел его, да и говорит: – Нет, не тот... Только это промолвил, что-то и говорит: – В другим месте поищи... у Змеиной горки. Глядит Данилушка, – никого нет. Кто бы это? Шутят, что ли... Будто и спрятаться негде. Поогляделся еще, пошел домой, а вслед ему опять: – Слышишь, Данило-мастер? У Змеиной горки, говорю. Оглянулся Данилушко – женщина какая-то чуть видна, как туман голубенький. Потом ничего не стало. «Что, – думает, – за штука? Неуж сама? А что, если сходить на Змеиную-то?» Змеиную горку Данилушко хорошо знал. Тут же она была, недалеко от Гумешек. Теперь ее нет, давно всю срыли, а раньше камень поверху брали. Вот на другой день и пошел туда Данилушко. Горка хоть небольшая, а крутенькая. С одной стороны и вовсе как срезано. Глядельце тут первосортное. Все пласты видно, лучше некуда. Подошел Данилушко к этому глядельцу, а тут малахитина выворочена. Большой камень – на руках не унести – и будто обделан вроде кустика. Стал оглядывать Данилушко эту находку. Все, как ему надо: цвет снизу погуще, прожилки на тех самых местах, где требуется... Ну, все как есть... Обрадовался Данилушко, скорей за лошадью побежал, привез камень домой, говорит Прокопьичу: – Гляди-ко, камень какой! Ровно нарочно для моей работы. Теперь живо сделаю. Тогда и жениться. Верно, заждалась меня Катенька. Да и мне это не легко. Вот только эта работа меня и держит. Скорее бы ее кончить! Ну, и принялся Данилушко за тот камень. Ни дня, ни ночи не знает. А Прокопьич помалкивает. Может, угомонится парень, как охотку стешит. Работа ходко идет. Низ камня отделал. Как есть, слышь-ко, куст дурмана. Листья широкие кучкой, зубчики, прожилки – все пришлось лучше нельзя. Прокопьич и то говорит – живой цветок-то хоть рукой пощупать. Ну, а как до верху дошел – тут заколодило. Стебелек выточил, боковые листики тонехоньки – как только держатся! Чашку, как у дурман-цветка, а не то... Не живой стал и красоту потерял. Данилушко тут и сна лишился. Сидит над этой своей чашей, придумывает, как бы поправить, лучше сделать. Прокопьич и другие мастера, кои заходили поглядеть, дивятся – чего еще парню надо? Чаша вышла – никто такой не делывал, а ему неладно. Умуется парень, лечить его надо. Катенька слышит, что люди говорят, – поплакивать стала. Это Данилушку и образумило. – Ладно, – говорит, – больше не буду. Видно, не подняться мне выше-то, не поймать силу камня. – И давай сам торопить со свадьбой. Ну, а что торопить, коли у невесты давным-давно все готово. Назначили день. Повеселел Данилушко. Про чашу-то приказчику сказал. Тот прибежал, глядит – вот штука какая! Хотел сейчас эту чашу барину отправить, да Данилушко говорит: – Погоди маленько, доделка есть. Время осеннее было. Как раз около Змеиного праздника свадьба пришлась. К слову кто-то и помянул про это – вот-де скоро змеи все в одно место соберутся. Данилушко эти слова на приметку взял. Вспомнил опять разговоры о малахитовом цветке. Так его и потянуло: «Не сходить ли последний раз к Змеиной горке? Не узнаю ли там чего? – и про камень припомнил: – Ведь как положенный был! И голос на руднике-то... про Змеиную же горку говорил». Вот и пошел Данилушко. Земля тогда уже подмерзать стала, и снежок припорашивал. Подошел Данилушко ко крутику, где камень брал, глядит, а на том месте выбоина большая, будто камень ломали. Данилушко о том не подумал, кто это камень ломал, зашел в выбоину. «Посижу, – думает, – отдохну за ветром. Потеплее тут». Глядит – у одной стены камень-серовик, вроде стула. Данилушко тут и сел, задумался, в землю глядит, и все цветок тот каменный из головы нейдет. «Вот бы поглядеть!» Только вдруг тепло стало, ровно лето воротилось. Данилушко поднял голову, а напротив, у другой-то стены, сидит Медной горы Хозяйка. По красоте-то да по платью малахитову Данилушко сразу ее признал. Только и то думает: «Может, мне это кажется, а на деле никого нет». Сидит – молчит, глядит на то место, где Хозяйка, и будто ничего не видит. Она тоже молчит, вроде как призадумалась. Потом и спрашивает: – Ну, что, Данило-мастер, не вышла твоя дурман-чаша? – Не вышла, – отвечает. – А ты не вешай голову-то! Другое попытай. Камень тебе будет, по твоим мыслям. – Нет, – отвечает, – не могу больше. Измаялся весь, не выходит. Покажи каменный цветок. – Показать-то, – говорит, – просто, да потом жалеть будешь. – Не отпустишь из горы? – Зачем не отпущу! Дорога открыта, да только ко мне же ворочаются. – Покажи, сделай милость!

The script ran 0.048 seconds.