Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ирвинг Стоун - Жажда жизни [1934]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_biography, prose_classic, Биография, Роман

Аннотация. Роман американского писателя Ирвинга Стоуна «Жажда жизни» посвящен великому голландскому художнику Винсенту Ван Гогу. В нем рассказывается о драматическом жизненном пути Ван Гога, о его мощном и небывалом по форме творчестве, так и не получившем признания при жизни мастере, о его глубокой вере в то, что «нет ничего более художественного, чем любить людей».

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

Винсент проспал до самого вечера и проснулся, чувствуя себя уже гораздо лучше. Тео сидел у окна и разглядывал рисунки брата. Винсент долго молча наблюдал за ним, на душе у него было легко и спокойно. Когда Тео заметил, что Винсент не спит, он встал и широко улыбнулся. – Ну вот! Как ты себя чувствуешь? Лучше? Спал ты довольно крепко. – Что скажешь в моих рисунках? Понравился тебе хоть один? – Погоди, я сперва поджарю бифштекс. Картошку я уже почистил, остается только сварить ее. Он повозился у печки, поднес к постели таз с горячей водой. – Какую взять бритву, Винсент, мою или твою? – Разве нельзя съесть бифштекс, не побрившись? – Ну, нет! И кроме того, к бифштексу нельзя и прикоснуться, если сначала не вымоешь шею и уши да не причешешься как следует. Засунь—ка это полотенце себе под подбородок. Он тщательно выбрил Винсента, умыл его, причесал и одел в новую рубашку, которую тоже достал из саквояжа. – Прекрасно! – воскликнул он, отойдя на несколько шагов и любуясь своей работой. – Теперь ты похож на Ван Тога! – Живей, Тео! Бифштекс подгорает! Тео опять пододвинул стол к кровати и поставил на него толстый, сочный бифштекс, вареную картошку с маслом и молоко. – Черт возьми, Тео, неужели ты думаешь, что я съем весь этот бифштекс? – Разумеется, нет. Половину я беру на себя. Ну, принимайся за дело. Нужно только покрепче зажмурить глаза, и все будет совсем как дома, в Эттене. После обеда Тео набил трубку Винсента парижским табаком. – Закуривай, – сказал он. – Не следовало бы разрешать тебе это, но мне кажется, что настоящий табак принесет скорей пользу, чем вред. Винсент с наслаждением затягивался, потирая время от времени себе щеку теплым, чуть влажным чубуком трубка. А Тео, пуская облачко дыма, задумчиво глядел на шершавые доски стены и видел свое детство в Брабанте. Винсент всегда был для него самым близким человеком на свете, гораздо более близким, чем мать или отец. Благодаря Винсенту все его детство было светлым и чудесным. За этот год в Париже он забыл Винсента, но больше уже никогда его не забудет. Без Винсента ему все время чего—то недоставало. Он чувствовал, что оба они как бы были частью единого целого. Вместе они ясно видели свою жизненную цель, а порознь – заходили в тупик. Вместе они понимали смысл жизни и дорожили ею, а сам он, без Винсента, не раз спрашивал себя, к чему все его старания и все успехи? Надо, чтобы Винсент был рядом, тогда жизнь будет полной. И Винсенту он необходим, ведь Винсент настоящий ребенок. Надо его вытащить из этой дыры, поставить опять на ноги. Надо заставить его понять, что он впустую растрачивает себя, надо как—то встряхнуть его, чтобы он обрел новую цель, новые силы. – Винсент, – сказал он, – подождем день или два, пока ты немного окрепнешь, а потом я заберу тебя домой, в Эттен. Несколько минут Винсент дымил трубкой и не отзывался. Он хорошо понимал, что теперь надо все обсудить самым тщательным образом, и для этого, к несчастью, нет иного средства, кроме слов. Что ж, он постарается раскрыть Тео свою душу. И тогда все уладится. – Тео, а есть ли смысл мне возвращаться домой? Сам того не желая, я стал в глазах семьи пропащим, подозрительным человеком, во всяком случае на меня смотрят с опаской. Вот почему я думаю, что лучше мне держаться подальше от родных, чтобы я как бы перестал для них существовать. Меня часто обуревают страсти, я в любую минуту могу натворить глупостей. Я несдержан на язык и часто поступаю поспешно там, где нужно терпеливо ждать. Но должен ли я из—за этого считать себя человеком опасным и не способным ни на что толковое? Не думаю. Нужно только эту самую страстность обратить на хорошее дело. К примеру, у меня неудержимая страсть к картинам и книгам и я хочу всю жизнь учиться, – для меня это так же необходимо, как хлеб. Надеюсь, ты понимаешь меня. – Понимаю, Винсент. Но любоваться картинами и читать книги – в твои годы всего лишь развлечение. Это не может стать делом твоей жизни. Вот уже пять лет ты не устроен, мечешься от одного к другому. За это время ты опускался все больше и больше. Винсент взял щепоть табаку, растер его между ладонями, чтобы он стал влажным, и набил себе трубку. Но зажечь ее он позабыл. – Это верно, – отвечал он. – Верно, что порой я зарабатывал себе кусок хлеба сам, а порой мне давали его друзья из милости. Это правда, что я потерял у многих людей всякое доверие и мои денежные дела в самом плачевном состоянии, а будущее темным—темно. Но разве это непременно значит, что я опустился? Я должен, Тео, идти дальше по той дорожке, которую выбрал. Если я брошу искать, брошу учиться, махну на это рукой – вот тогда я действительно пропал. – Ты что—то стараешься мне втолковать, старина, но убей меня бог, если я понимаю, в чем дело. Плотно прижимая к табаку горящую спичку, Винсент раскурил трубку. – Я помню те времена, – произнес он, – когда мы бродили вдвоем около старой мельницы в Рэйсвейке. Тогда мы на многое смотрели одинаковыми глазами. – Но, Винсент, ты так изменился с тех пор. – Это не совсем верно. Жизнь у меня была тогда гораздо легче, это правда, но что касается моих взглядов на жизнь – они остались прежними. – Ради твоего же блага мне хочется верить в это. – Ты не думай, Тео, что я отрицаю факты. Я верен себе в своей неверности, меня волнует только одно – как стать полезным людям. Неужели я не могу найти для себя полезного дела? Тео встал со стула, повозился с керосиновой лампой и в конце концов зажег ее. Он налил стакан молока. – Выпей. Я не хочу, чтобы ты опять ослабел. Винсент пил быстро и чуть не захлебнулся. Еще не вытерев губы, он уже снова заговорил: – Наши сокровенные мысли, – находят ли они когда—нибудь свое выражение? У тебя в душе может пылать жаркий огонь, и никто не подойдет к нему, чтобы согреться. Прохожий видит лишь легкий дымок из трубы и шагает дальше своей дорогой. Скажи, что тут делать? Надо ли беречь этот внутренний огонь, лелеять его и терпеливо ждать часа, когда кто—нибудь подойдет погреться? Тео пересел со стула на кровать. – Знаешь, что мне сейчас представилось? – спросил он. – Нет, не знаю. – Старая мельница в Рэйсвейке. – Она была чудесная, эта мельница... Правда? – Правда. – И детство у нас было чудесное. – Ты сделал мое детство светлым, Винсент. Все мои первые воспоминания связаны с тобой. Оба долго молчали. – Винсент, надеюсь, ты понимаешь, – все, что я тут тебе говорил, исходит от родители, а не от меня. Они уговорили меня поехать сюда и постараться убедить тебя вернуться в Голландию и найти службу. Велели тебя пристыдить. – Да, Тео, все, что они говорят, – истинная правда. Только они не понимают, почему я так поступаю, и не видят, как важно то, что я сейчас делаю, для всей моей жизни. Но ведь если я опустился, зато преуспел ты. Если сейчас никто меня не любит, то зато любят тебя. И потому я счастлив. Я говорю тебе это от чистого сердца и буду так говорить всегда. Но мне бы очень хотелось, чтобы ты видел во мне не только неисправимого бездельника. – Забудем об этом. Если я не писал тебе целый год, то это только по небрежности, а не в осуждение. Я верил в тебя, верил неизменно еще с тех дней, когда мы брались за руки и шли по высокой траве через луга Зюндерта. Я и сейчас верю в тебя не меньше. Мне только надо быть около тебя – и тогда, я знаю, что бы ты ни делал, все в конце концов будет хорошо. Винсент улыбался широкой, счастливой улыбкой, как улыбался когда—то в Брабанте. – Какой ты добрый, Тео. Вдруг Тео загорелся жаждой действия. – Послушай, Винсент, давай все решим сейчас же, на месте, без всяких отлагательств. Мне кажется, что за всеми твоими рассуждениями кроется желание чего—то добиться, сделать нечто такое, что принесет тебе счастье и успех. Скажи, старина, о чем же ты мечтаешь? За последние полтора года Гупиль и компания дважды повышали мне жалованье, у меня теперь столько денег, что я не знаю, куда их девать. Если ты хочешь чего—то достичь в нуждаешься в помощи, если ты нашел свое дело в жизни, – скажи прямо, и мы образуем своего рода товарищество. С твоей стороны будет труд, с моей – капитал. А когда дело начнет приносить доход, ты сможешь вернуть мне мой капитал с процентами. Признайся, разве у тебя нет каких—либо планов? Ведь ты, наверно, давно решил, чем ты станешь заниматься в будущем, всю свою жизнь! Винсент взглянул на груду рисунков, которые Тео только что рассматривал у окна. На лице его появилась удивленная улыбка, затем мелькнуло недоверие, словно он еще не осознал, что происходит, потом вспыхнула нескрываемая радость. Изумленно вскинув глаза и открыв рот, он весь засиял, будто подсолнух под жаркими лучами солнца. – Какое счастье! – тихо произнес он. – Именно это я и хотел сказать, но не мог... Тео тоже взглянул на груду рисунков. – Я давно знал, о чем ты мечтаешь, – сказал он. Винсент трепетал от радости, у него было такое чувство, будто он вдруг пробудился от глубокого, долгого сна. – Ты понял это, Тео, раньше меня! Я не смел и думать об этом. Я боялся. Ну, конечно же, у меня есть свое дело, и я не отступлюсь от него. Я всю жизнь стремился к нему, хоть и сам того не подозревал. Когда я учился в Амстердаме и Брюсселе, мне страшно хотелось рисовать, изображать на бумаге все, что я видел. Но я не давал себе воли. Я боялся, что это помешает моему настоящему делу. Настоящее дело! Как я был слеп. В последние годы во мне что—то шевелилось, стремясь вырваться наружу, но я противился, я подавлял в себе это. И вот мне уже двадцать семь, и я ничего не сделал, ровным счетом ничего. Какой же я был идиот и слепец! – Не огорчайся, Винсент. С твоей энергией и решимостью ты сделаешь в тысячу раз больше, чем любой другой начинающий. У тебя впереди целая жизнь. – Лет десять по крайней мере у меня еще есть. За это время я успею сделать кое—что стоящее. – Конечно, успеешь! И можешь жить, где тебе угодно: в Париже, Брюсселе, Амстердаме, Гааге. Только реши, где, и я буду высылать тебе деньги каждый месяц. Пускай на это потребуется много лет, я всегда буду верить и надеяться, пока будешь верить ты. – Ох, Тео, все эти страшные месяцы я чего—то искал, я старался нащупать настоящую цель своей жизни, ее смысл, и не знал этой цели. Но теперь, когда я ее знаю, я никогда больше не паду духом. Понимаешь ли ты, Тео, что это значит? После стольких бесплодных лет я наконец нашел себя! Я буду художником! Непременно буду художником. Я не могу не быть им. Вот почему раньше у меня ничего не выходило – я был не на своем месте. А теперь я нашел дело, которое мне никогда не изменят. О Тео, темница наконец отперта, и это ты, ты распахнул мне двери! – Никто уже не разлучит нас, Винсент! Мы теперь снова вместе, правда? – Да, Тео, на всю жизнь. – А сейчас отдыхай и поправляйся. Через день—два, когда тебе станет лучше, я увезу тебя в Голландию, или в Париж, или куда ты захочешь. Одним прыжком Винсент перемахнул с кровати на середину комнаты. – К черту день—два! – кричал он. – Мы едем сейчас же! Поезд на Брюссель отходит в девять вечера. И он яростно начал натягивать на себя одежду. – Но ты не можешь ехать сегодня, Винсент. Ты болен. – Болен, болен! С этим теперь покончено. В жизни я не чувствовал себя лучше. Живей, Тео, нам нужно добраться до станции за десять минут. Кинь в свой саквояж эти чудесные простыни – и в путь! ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЭТТЕН 1 Тео провел один день в Брюсселе с Винсентом, а затем уехал в Париж. Наступила весна, брабантскне просторы звали и манили к себе, родной дом казался небесным раем. Винсент купил костюм мастерового из грубого черного вельвета, который здесь называли велутином, купил небеленой энгровской бумаги для рисования и с первым же поездом отправился в Эттен, в родительское гнездо. Анна—Корнелия осуждала образ жизни Винсента потому, что видела, как сын мучается и как он несчастен. Теодор осуждал сына совсем из других соображений; не будь Винсент его родным сыном, он попросту отмахнулся бы от него. Он знал, что грешная жизнь Винсента не угодна богу, но в то же время опасался, что бегу будет еще более не угодно, если он пренебрежет своими отеческими обязанностями в бросит сына на произвол судьбы. Винсент заметил, что отец сильно поседел и что веко правого глаза опустилось у него еще ниже. Годы как бы высушили все его черты; убыль эта ничем не восполнялась, так как бороды он не носил, а глаза его уже не говорили, как прежде: «Это я», – а, казалось, спрашивали: «Я ли это?» Мать показалась Винсенту еще более бодрой и обаятельной, чем раньше. С возрастом она не высохла и не ссутулилась, а, напротив, словно распрямилась. Улыбка, затаившаяся в морщинах ее лица около ноздрей в губ, словно бы заранее прощала людям все ошибки и промахи, а большое, широкое, доброе лицо было всегда открыто навстречу красоте земли. Несколько дней все семейство пичкало Винсента едой в всячески опекало его, невзирая на то, что он приехал с пустым кошельком и без всяких видов на будущее. Винсент бродил по вересковым пустошам, среди которых были разбросаны крытые соломой домики, глядя на лесорубов, хлопотавших около поваленного сосняка, лениво прогуливался по дороге до Розендала, мимо Протестантского подворья, напротив которого на лугу стояла мельница и зеленели на кладбище густые вязы. Боринаж уходил все дальше в прошлое, здоровье Винсента крепло, силы возвращались, и вскоре его вновь потянуло к работе. Однажды ранним дождливым утром Анна—Корнелия спустилась в кухню и увидела, что печь уже докрасна раскалилась, а около нее, поставив ноги на решетку, сидит Винсент – на коленях у него лежала почти готовая копия картины «В часы труда». – А, это ты, сынок! Доброе утро, – с удивлением сказала Анна– Корнелия. – Доброе утро, мама. – Винсент ласково поцеловал ее в щеку. – Что ты встал сегодня так рано, Винсент? – Мне захотелось поработать, мама. – Поработать? Анна—Корнелия поглядела сначала на рисунок, потом на горящую печь. – Ты хочешь сказать, что решил растопить печь. Но тебе не стоило беспокоиться из—за этого. – Нет, мама, мне надо рисовать. Анна—Корнелия через плечо Винсента снова взглянула на его рисунок. Ей казалось, что это ребяческая забава; ведь срисовывают же дети картинки из журналов. – Ты собираешься всю жизнь заниматься рисованием, Винсент? – Да, мама. Он рассказал ей о своих планах в о том, что Тео согласен ему помочь. Вопреки ожиданиям, Анна—Корнелия была довольна. Она быстро вышла в свою комнату и вернулась с письмом в руке. – Наш родственник Антон Мауве – художник и зарабатывает кучу денег. Это письмо от сестры пришло всего только позавчера, – Мауве, ты знаешь, женат на ее дочери Йет, – она пишет, что минхер Терстех у Гупиля продает всякую картину Антона за пять или шесть сотен гульденов. – Да, Мауве становится одним из самых известных наших художников. – А сколько надо времени, чтобы сделать одну такую картину, Винсент? – По—разному бывает, мама. На одно полотно уходит несколько дней, а на другое целые годы. – Целые годы! Бог мой! Анна—Корнелия задумалась на минуту, затем спросила: – Можешь ты нарисовать человека так, чтобы было похоже? – Право, не знаю. Наверху у меня есть кое—какие рисунки. Я тебе их покажу. Когда он вернулся, мать, уже в белом кухонном чепчике, ставила на печь чугуны с водой. Бело—голубой кафель, которым были облицованы стены кухни, наполнял ее веселым блеском. – Я готовлю твой любимый творожный пудинг, – сказала Анна—Корнелия. – Помнишь? – Ну, как не помнить, мама! Он неуклюже обнял ее за шею. Мать задумчиво улыбалась. Винсент был ее старшим сыном, ее любимцем; единственное, что омрачало ей жизнь, – это его неудачи. – Хорошо жить дома, у матери? – спросила она. – Замечательно, моя дорогая, – ответил Винсент, шутливо ущипнув ее свежую, хоть и морщинистую щеку. Анна—Корнелия взяла в руки боринажские рисунки и стала внимательно рассматривать их. – Винсент, что же получилось с лицами? – Ничего. А в чем дело? – Ведь у этих людей нет лиц! – Ну да. Меня интересовали лишь фигуры. – Но ты, конечно, можешь нарисовать лица? Я уверена, что здесь, в Эттене, найдется много женщин, которые захотят иметь свой портрет. И на это можно жить. – Да, пожалуй. Но надо дождаться, пока я научусь как следует рисовать. Мать разбила яйца на сковородку с творогом, который она вчера сама приготовила. Она замерла на мгновение, держа в каждой руке по половинке яичной скорлупы, потом повернулась к Винсенту. – Ты хочешь сказать, что, когда начнешь рисовать как следует, твои портреты будут покупать? – Не в этом дело, – отозвался Винсент, быстро водя карандашом по бумаге. – Я должен рисовать как следует, по—настоящему хорошо. Анна—Корнелия некоторое время задумчиво обмазывала пудинг яичным желтком, затем сказала: – Боюсь, что мне этого не понять, сынок. – Да и мне тоже, но все—таки это так, – промолвил Винсент. За завтраком, когда ели пышный золотистый пудинг, Анна—Корнелия передала этот разговор мужу. Она уже не раз тайком обсуждала с ним дела Винсента. – Даст ли тебе это что—нибудь в будущем, Винсент? – спросил отец. – Сможешь ли ты заработать себе на хлеб? – Не сразу, отец. Тео будет помогать мне, пока я не встану на ноги. Когда я научусь рисовать хорошо, я смогу этим прокормиться. Рисовальщики в Лондоне и Париже зарабатывают от десяти до пятнадцати франков в день, а те, которые делают иллюстрации для журналов, получают уйму денег. Теодор испытывал чувство облегчения уже от одного того, что Винсент поставил перед собой хоть какую—то цель и не намерен праздно болтаться, как все эти годы. – Надеюсь, Винсент, что если ты уж возьмешься за эту работу, то не бросишь ее и больше не будешь метаться от одного дела к другому. – С этим покончено, отец. Теперь я не отступлюсь. 2 Дожди скоро прошли, и установилась ясная, теплая погода. Винсент брал свой мольберт и рисовальные принадлежности и бродил по округе. Больше всего ему нравилось работать на вересковой пустоши близ Сеппе, но нередко ходил он и к большому болоту у Пассьеварта рисовать водяные лилии. В Эттене, маленьком городке, где все хорошо знали друг друга, люди смотрела на него с подозрением. Здешние жители еще не видали, чтобы кто—нибудь носил черный вельветовый костюм, и приходили в недоумение, видя, как взрослый человек целыми днями бродит в поле с карандашом и бумагой в руках. При встречах с прихожанами отца Винсент, несмотря на свою угловатость и замкнутость, всегда был вежлив, но они упорно сторонились его. Здесь, в этом малолюдном и тихом городишке, его считали страшилищем и чудаком. Все в нем было странно, необычно: его платье, манеры, рыжая борода, слухи о его прошлом, его откровенное безделье и то, что он целыми днями сидит в поле и все время на что—то смотрит. Они не доверяли ему и боялись его уже потому, что он был не похож на них, хотя он не причинял им никакого вреда и желал лишь одного – чтобы они ему не мешали. Винсент и не подозревал, что жители Эттена так невзлюбили его. Однажды он на большом листе рисовал рубку сосняка: на переднем плане он изобразил одинокое дерево, стоявшее на отшибе у ручья. Один из лесорубов время от времени подходил к нему, глядел через плечо на рисунок, бессмысленно улыбался, а потом громко захохотал. Винсент работал над этим рисунком несколько дней, и крестьянин смеялся над ним все более открыто. Винсент решил выяснить, что же его так забавляет. – Вам смешно, что я рисую дерево? – вежливо осведомился он. Лесоруб в ответ опять разразился хохотом и сказал: – Ясное дело, смешно. А ты, должно быть, дурак. Винсент задумался на минуту и спросил: – А был бы я дураком, если бы посадил дерево? Лицо Крестьянина сразу стало серьезным. – Нет, конечно, нет. – А был бы я дураком, если бы стал ухаживать за этим деревом? – Ясное дело, нет. – А если бы я собрал с него плоды? – Ты надо мной просто смеешься! – Ну, а дурак я или нет, если я срублю дерево, как делают вот здесь? – Почему же? Деревья надо рубить. – Значат, сажать деревья можно, ухаживать за ними можно, снимать с них плоды можно, рубить можно, а если я их рисую, то я уже дурак. Правильно ли это? Крестьянин снова ухмыльнулся. – Конечно, ты дурак, коли тратишь время на такое дело. И все говорят, что ты дурак. Вечером Винсент никуда не пошел, семья сидела в гостиной, вокруг большого деревянного стола. Один писал письмо, другой читал, женщины шили. Брат Кор был еще совсем ребенком и редко вмешивался в разговоры. Сестра Анна вышла замуж и жила у мужа. Елизавета относилась к Винсенту с таким пренебрежением, что делала вид, будто его совсем нет в доме. Только Виллемина сочувствовала брату, охотно позировала ему, не искала в нем никаких пороков. Но разделить его духовные интересы она не могла. При ярком свете большой лампы с желтым абажуром, стоявшей посреди стола, Винсент перерисовывал свои наброски, которые сделал за день в поле. Теодор смотрел, как сын рисует одну и ту же фигуру десятки раз и с недовольным видом отбрасывает прочь рисунок за рисунком. Наконец пастор не вытерпел. – Винсент, – сказал он сыну, наклоняясь к нему через стол, – а когда– нибудь у тебя получается как надо? – Нет, – отозвался Винсент. – Тогда боюсь, что ты делаешь большую ошибку. – Я их делаю множество, отец. О какой именно ты говоришь? – Мне кажется, что если бы у тебя был талант, если бы ты и впрямь родился художником, то все получалось бы как надо с первого раза. Винсент взглянул на свой рисунок – крестьянина, который, стоя на коленях, собирал картофель в мешок. Линию руки крестьянина Винсент никак не мог найти, сколько ни бился. – Да, отец, может быть, это и так. – Вот я и говорю, что тебе нет смысла рисовать одно и то же по сто раз без всякого успеха. Если бы у тебя были природные способности, это удалось бы тебе сразу, без всякой мазни. – На первых порах натура всегда оказывает художнику сопротивление, отец, – промолвил Винсент, не выпуская из рук карандаша. – Но если я взялся за это всерьез, то я должен одолеть сопротивление и не поддаваться натуре. Наоборот, надо еще упорнее биться и победить ее. – Не думаю, – сказал Теодор. – Зло никогда не рождает добро, а плохая работа хорошую. – В теологии это, может быть, в так. Но не в искусстве. У искусства свои законы. – Сын мой, ты заблуждаешься. Работа художника может быть либо плохой, либо хорошей. И если она плоха – он не художник. Он должен понять это с самого начала и не тратить времени понапрасну. – Ну, а если художник счастлив, пусть даже работа удается плохо? Что тогда? Теодор старательно перебрал в уме все богословские доводы, но ответа на этот вопрос не нашел. – Нет, – сказал Винсент и стер на рисунке мешок с картошкой, отчего левая рука крестьянина неуклюже повисла в воздухе. – В самой сути природа и истинный художник всегда в согласии. Может быть, потребуются многие годы борьбы и стараний, прежде чем природа подчинится художнику, но в конце концов даже очень плохая работа станет хорошей, и труд оправдает себя. – А если работа все—таки окажется плохой? Ты вот рисуешь этого парня с мешком уже сколько дней, и все без толку. Представь себе, вдруг ты будешь корпеть над ним год за годом, а лучше не сделаешь? Винсент пожал плечами. – Это игра, отец, и художник идет на риск. – А стоит ли такого риска выигрыш? – Выигрыш? Какой же именно? – Деньги. Положение в обществе. Впервые за весь разговор Винсент оторвал глаза от бумаги и вгляделся в лицо отца, вгляделся зорко и пристально, словно перед ним сидел чужой человек. – Но мы, кажется, говорили не об этом, а об искусстве, – сказал он. 3 Овладевая мастерством, он работал днем и ночью. Если он и задумывался над своим будущим, то только затем, чтобы представить себе желанный миг, когда он перестанет сидеть на шее у Тео и работа его будет близка к совершенству. Если он уставал от рисования, то садился за книгу. А когда уставал в читать, ложился в постель. Тео прислал Винсенту энгровской бумаги, анатомические рисунки лошади, коровы и овцы, изданные для ветеринарных училищ, несколько рисунков Гольбейна из книги «Образцы графики», карандашей, гусиных перьев, сепии, макет человеческого скелета, истратив на это все свои свободные деньги; вместе с тем он наказывал усердно работать и не быть посредственным художником. На это Винсент ответил: «Сделаю все, что могу, но я вовсе не презираю посредственность в широком смысле этого слова. И, уж конечно, презрение к посредственности нисколько не возвышает художника над ее уровнем. А вот насчет усердной работы ты совершенно прав. „Ни одного дня без линии“, – как советовал нам Гаварни». Винсент все яснее сознавал, что рисование человеческих фигур приносит ему огромную пользу и косвенно помогает в работе над пейзажем. Если, рисуя иву, он смотрел на нее как на живое, существо, – а в конце концов ведь так оно и было, – ему удавалось хорошо передать и весь фон, – надо было только сосредоточить все внимание на этой иве и не отступаться, не бросать работы, пока дерево не оживет. Он очень любил пейзаж, но гораздо больше ему нравились те жанровые наброски, порой поражавшие своим реализмом, которые так мастерски делали Гаварни, Домье, Доре, Де Гру и Фелисьен Ройс. Изо дня в день рисуя с натуры, Винсент надеялся со временем научиться делать иллюстрации для журналов и газет; ему хотелось стать независимым и самому содержать себя в те трудные и долгие годы, пока он усовершенствует свою технику и добьется высших форм художественного выражения. Думая, что сын читает для развлечения, Теодор однажды сказал ему: – Винсент, ты все время твердишь, что тебе надо много работать. Так зачем же ты тратишь время на эти глупые французские книжонки? Винсент сунул закладку между страницами «Отца Горио» и поднял глаза. Он не терял надежды, что когда—нибудь Теодор поймет, как его сын смотрит на серьезные вещи. – Видишь ли, – заговорил он медленно, – чтобы рисовать людей и жанровые сцены, надо не только владеть техникой рисования, но и глубоко изучить литературу. – Признаться, мне это непонятно. Если я хочу произнести хорошую проповедь, мне незачем идти на кухню и смотреть, как твоя мать коптит языки. – Между прочим, – ввернула Анна—Корнелия, – те языки, которые я недавно закоптила, можно будет подать к завтраку. Винсент не стал возражать против такой аналогии. – Я не могу рисовать фигуру человека, не изучив тщательно все его кости, мускулы и сухожилия, – сказал он. – И лицо не могу рисовать, если я не знаю, что творятся в людских душах; Чтобы изображать жизнь, надо разбираться не только в анатомии, надо постичь, что человек чувствует и что он думает о мире, в котором живет. Тот, кто знает только свое ремесло и ничего больше, способен быть лишь очень поверхностным художником. – Ах, Винсент, – тяжко вздохнул Теодор. – Боюсь, что из тебя получится теоретик! Винсент вновь взялся за «Отца Горио». Пришла бандероль от Тео, которая привела Винсента в волнение, – там оказалось несколько книг Кассаня, которые должны были помочь ему как следует овладеть перспективой. Винсент с нежностью перелистал книги и показал их Виллемине. – Лучшего лекарства от моей болезни и не придумаешь, – говорил он сестре. – Если я исцелюсь, то только благодаря этим книгам. Виллемина улыбалась, ласково щуря свои ясные, как у матери, глаза. – Уж не думаешь ли ты, Винсент, – спросил Теодор, подозрительно относившийся ко всему парижскому, – что можно научиться правильно рисовать, читая в книгах рассуждения об искусстве? – Конечно. – Чудеса, да и только. – Точнее говоря, я должен суметь применить прочитанное на практике. Ну, а практика – дело особое, ее вместе с книгами не купишь. Иначе эти книги шли бы нарасхват. Счастливые, полные труда дни текли быстро, наступило лето, и теперь уже не дожди, а зной не давал Винсенту бродить по вересковым пустошам. Он нарисовал Виллемину за швейной машиной, в третий раз перерисовал этюды из книги Барга, пять раз в разных положениях набрасывал фигуру мужчины с лопатой, «Un Becheur» ["Землекоп" (фр.)], дважды нарисовал сеятеля и девушку с метлой. Затем из—под его карандаша появилась женщина в белом чепчике за чисткой картошки, пастух с длинным посохом и, наконец, старый больной крестьянин, – обхватив руками голову и поставив локти на колени, он сидел на стуле у очага. Землекопы, сеятели, пахари, мужчины и женщины, – Винсент чувствовал, что их надо рисовать и рисовать без конца, надо пристальнее вглядываться в сельскую жизнь и закреплять свои наблюдения на бумаге. Он уже не был, как прежде, беспомощен перед лицом природы, и это приносило ему такую радость, какой он дотоле никогда не испытывал. Жители городка по—прежнему сторонились Винсента и смотрели на него как на чудака. Хотя и мать, и Виллемина, и по—своему даже отец выказывали ему свою любовь и всячески баловали сына, в тех тайниках его души, куда никто из обитателей Эттена не мог заглянуть, было пусто и одиноко. А крестьяне со временем полюбили его и прониклись к нему доверием. Винсент находил в них что—то общее с землей, которую они обрабатывали. Именно это он и старался выразить в своих рисунках. Глядя на них, его родные часто не могли сказать, где кончается фигура крестьянина и где начинается земля: Винсент сам не отдавал себе отчета, как это у него выходит, но чувствовал, что рисунки правильны, и этого было достаточно. – Четкой линии, разделяющей человека и землю, не нужно, – сказал он однажды вечером матери, которая вдруг заинтересовалась его работой. – Все это земля в разных видах, которые переходят один в другой, они нераздельны; это две формы единой сущности, отличить их друг от друга почти невозможно. Мать решила, что раз у Винсента нет жены, ей следует взять на себя все заботы о нем и устроить его судьбу. – Винсент, – заявила она сыну как—то утром. – Прошу тебя к двум часам быть дома. Ты не откажешь мне в этом? – Нет, мама. А в чем дело? – Мы пойдем в гости. Винсент был ошеломлен. – Мама, я не могу терять время попусту! – То есть как это попусту? – Да ведь мне надо рисовать, а там рисовать нечего! – Ты ошибаешься. Там будут все важные аттенские дамы. Винсент искоса взглянул на дверь. Еще мгновение, и он бросился бы прочь из дому. Он с трудом взял себя в руки и стал объяснять матери, почему он не может пойти в гости; слова он подбирал с большим трудом. – Как бы это сказать тебе, мама, – начал он. – У этих женщин, что бывают на званых вечерах, нет характерности, а мне необходимы характеры. – Глупости! У них отличные характеры. Никогда не слыхала, чтобы кто– нибудь сказал про них дурное. – Ну, конечно, милая мама, конечно. Я хотел только сказать, что все они похожи друг на друга. Жизнь, которую они ведут, как бы вылепила их на один манер. – Ну, положим, я—то их различаю безо всякого труда. – Да, дорогая, но как бы тебе объяснить... У всех у них такая легкая жизнь, что на лицах не запечатлелось ничего интересного. – Я тебя не понимаю, сынок. Ведь ты рисуешь веяного мастерового или крестьянина, какой только попадется тебе в поле. – Ну, да. – А какая тебе от этого польза? Они бедняки, они ничего не купят. А городские дамы за свои портреты могут хорошо заплатить. Винсент одной рукой обнял мать, а другой взял ее за подбородок. Голубые глаза матери были так ясны и ласковы, в них было столько нежности и любви. Почему же они не могут заглянуть в его душу? – Милая, – сказал он тихо, – прошу, поверь в меня хоть немного. Я прекрасно знаю, что нужно делать, вот потерпи, я добьюсь успеха. Пусть сейчас тебе кажется, будто я корплю над бесполезным делом, – в конце концов я буду получать деньги за свои рисунки и стану прекрасно зарабатывать. Анна—Корнелия стремилась понять сына так же горячо, как тот хотел, чтобы она его поняла. Она прикоснулась губами к жесткой рыжей щетине Винсента, и ей вспомнился тот тревожный день в Зюндерте, когда от ее плоти отделился трепетный комочек, превратившийся в этого сильного, грубоватого мужчину, которого она обнимала теперь. Первый ее ребенок родился мертвым, и долгий требовательный крик, которым Винсент возвестил о своем появлении на свет, наполнил ее счастьем и безграничной благодарностью. Любовь Анны– Корнелии к Винсенту всегда была окрашена печалью о ее первом ребенке, так никогда и не открывшем глаз, и радостью за других, которые родились вслед за Винсентом. – Ты хороший мальчик, Винсент, – сказала она. – Делай как знаешь. Ты сам знаешь, что для тебя лучше. Я хочу лишь помочь тебе. В тот день, вместо того чтобы идти рисовать в доле, Винсент попросил позировать садовника Пита Кауфмана. Пришлось его долго уговаривать, но в конце концов Пит согласился. – После обеда в саду, – сказал он. Когда Винсент вышел в сад. Пит ожидал его, вырядившись в свой воскресный костюм и старательно вымыв руки и лицо. – Минуточку! – с волнением воскликнул он. – Я принесу стул. Тогда можете приступать. Он вынес низенький стул и уселся, прямой, как жердь, будто позируя перед фотоаппаратом. Винсент невольно расхохотался. – Ну, Пит, – сказал он, – я не могу рисовать тебя в таком наряде. Пит с удивлением оглядел себя. – А что, разве штаны не в порядке? Они совсем новые. Я надевал их всего несколько раз по воскресеньям. – Знаю, – отвечал Винсент. – Но это—то и плохо. Мне хотелось нарисовать тебя в старой рабочей одежде, когда ты орудуешь граблями. Тогда становится ясной каждая линия. Мне надо видеть твои локти, колени, лопатки. А теперь я вижу только твой костюм. Услышав о лопатках, Пит заупрямился. – Мои старые штаны грязные и к тому же сплошная рвань. Если хочешь меня рисовать, рисуй как я есть сейчас. Винсенту ничего не оставалось, как снова идти в поле и рисовать крестьян, которые не разгибая спины копали землю. Лето уже кончалось, и он понял, что исчерпал все, чему мог научиться самостоятельно. Он вновь почувствовал желание завязать дружбу с каким—нибудь художником и работать в хорошей мастерской. Да, ему было необходимо смотреть на полотна настоящих мастеров, видеть, как художники работают, – тогда он сможет понять свои недостатки и решить, как же быть дальше. Тео в письмах звал его в Париж, но Винсент сознавал, что ему еще рано отваживаться на такой шаг. Слишком еще грубы, слишком неуклюжи и по– любительски беспомощны его работы. А Гаага всего в нескольких часах езды, там ему поможет друг минхер Терстех, управляющий Гупиля, и родственник Антон Мауве. Может быть, следующую ступень своего долгого и мучительного ученичества ему лучше пройти в Гааге? Он спросил в письме совета у Тео, и тот в ответ выслал деньги на дорогу. Прежде чем переселиться в Гаагу, Винсент решил разузнать, как отнесутся к нему Терстех и Мауве, согласятся ли они помочь; если нет, он поедет в какой—нибудь другой город. Он тщательно упаковал свои рисунки – на этот раз вместе со сменой белья – и отправился в столицу, что было вполне в духе традиций всех молодых провинциальных художников. 4 Минхер Герман Гейсберт Терстех был организатором гаагской школы живописи и самым крупным торговцем картинами во всей Голландии. Со всей страны люди, которым нужно было купить картину, приезжали к нему за советом: если минхер Терстех сказал, что полотно достойное, значит, так оно и есть. В то время, когда минхер Терстех сменил дядю Винсента Ван Гога в должности управляющего у Гупиля, все молодые, подающие надежды голландские художники жили кто где, в разных концах страны. Антон Мауве и Йосеф были в Амстердаме, Якоб и Биллем Марисы обретались в провинции, а Йосеф Израэльс, Иоганнес Босбоом и Бломмерс странствовали из города в город, не имея постоянного пристанища. Терстех написал им всем такое письмо: «Почему бы нам не объединить свои силы в Гааге и не сделать ее столицей голландского искусства? Мы сможем помогать друг другу, учиться друг у друга и общими усилиями постараемся возвратить голландской живописи мировую славу, которая по праву принадлежала ей во времена Франса Хальса и Рембрандта». Художники откликнулись не сразу, но постепенно все живописцы, у которых Терстех находил талант, один за другим переезжали в Гаагу. В те годы они не могли продать ни одного полотна. И хотя их картины не пользовались спросом, Терстех опекал этих художников, видя, что у них есть задатки подлинного мастерства. Он начал приобретать произведения Ираэльса, Мауве и Якоба Маркса за шесть лет до того, как ему удалось убедить публику, что они достойны внимания. Шел год за годом, Терстех терпеливо скупал работы Босбоома, Мариса и Нейхейса и складывал их у стены в задней комнате своего магазина. Он был убежден, что этих художников, пока они бьются, овладевая высотами искусства, нужно поддерживать; если голландское общество слишком близоруко, чтобы оценить свои национальные таланты, то он, критик и деловой человек, позаботится, чтобы эти замечательные молодые люди не погибли, задавленные нищетой, безвестностью и неудачами, и дали миру то, что способны дать. Он покупал их полотна, критиковал их работу, знакомил друг с другом и всячески ободрял их все эти тяжелые годы. Изо дня в день он старался развить у голландцев вкус, открыть им глаза, чтобы они наконец увидели всю красоту и силу дарований своих соотечественников. К тому времени, когда Винсент собрался поехать в Гаагу, Терстех уже добился успеха. Мауве, Нейхейс, Израэльс, Якоб и Биллем Марисы, Босбоом и Бломмерс не только продали через Гупиля за большие деньги все свои картины, но вскоре обещали стать классиками. Минхер Терстех был красивый мужчина в староголландском духе: крупные, энергичные черты лица, высокий лоб, каштановые, зачесанные назад волосы, плоская, изящно подстриженная, растущая от самых ушей борода и ясные, серо– голубые, как голландское небо, глаза. Он носил просторный черный сюртук в стиле принца Альберта, широкие, закрывавшие штиблеты брюки в полоску, высокий воротничок и черный галстук, который ему каждое утро завязывала жена. Терстех любил Винсента, и когда юношу перевели в лондонское отделение фирмы Гупиля, он дал ему теплое рекомендательное письмо к тамошнему управляющему. Он выслал Винсенту в Боринаж книги «Упражнения углем» и «Курс рисования» Барга, так как знал, что это принесет молодому художнику пользу. Пока гаагское отделение фирмы Гупиля принадлежало дяде Винсенту Ван Гогу, Винсент мог не сомневаться в расположении Терстеха. Он был не такой человек, которого надо учить, как вести дело. Галерея Гупиля помещалась на Плаатсе, самой аристократической площади Гааги, в доме 20. Отсюда было рукой подать до Гаагского замка, вокруг которого начала строиться Гаага, – тут был и средневековый дворик, и ров, превращенный теперь в прекрасное озеро, а на задах – Маурицхейс, где висели картины Рубенса, Хальса, Рембрандта и малых голландских мастеров. С вокзала Винсент пошел по узенькой, извилистой и многолюдной Вагенстраат, пересек Плейн и Бинненхоф у замка и оказался на Плаатсе. В последний раз он вышел из здания фирмы Гупиля восемь лет назад; волна горечи захлестнула душу и тело Винсента, оглушила его. Восемь лет назад! Тогда все любили его, гордились им. Он был любимым племянником дяди Винсента. Никто не сомневался, что он не только заменит дядю в делах, но и станет его наследником. Он мог бы быть сейчас могущественным и богатым, всеми уважаемым человеком. А со временем он забрал бы в свои руки крупнейшие в Европе картинные галереи. Что же случилось с ним? Он не стал терять времени, раздумывая над этим вопросом, а пересек Плаатс и вошел в здание фирмы. Здесь на всем лежала печать роскоши и утонченности, о которых Винсент уже успел и забыть. В своем черном вельветовом костюме мастерового он сразу почувствовал себя нищим и жалким. Нижний этаж здания целиком занимал огромный салон, задрапированный тяжелыми кремовыми занавесями, над ним был другой салон, поменьше, со стеклянным потолком, а еще выше находилась особая маленькая галерея, только для посвященных. На втором этаже, куда вела широкая лестница, помещалась контора Терстеха и его квартира. Стены над лестницей были сплошь увешаны картинами. Все в галерее говорило о богатстве и высокой культуре. Приказчики были великолепно вымуштрованы и отличались изысканными манерами. Полотна висели в дорогих рамах, на фоне великолепной драпировки. Винсент ощутил под ногами мягкие роскошные ковры, и ему вспомнилось, что стулья, скромно расставленные по углам, – это ценнейшая старинная мебель. Он подумал о своих рисунках, где были изображены оборванные углекопы, выходящие из шахты, их жены, которые, согнувшись, собирают терриль, брабантские землекопы и пахари. Можно ли будет, подумал он, когда—нибудь выставить на продажу его скромные рисунки здесь, в этом пышном дворце искусства? Пожалуй, что немыслимо. Он замер на месте, с восхищением рассматривая голову овцы, написанную Мауве. Приказчики негромко разговаривали между собой у стола с эстампами, и никто из них, взглянув на платье Винсента, не дал себе труда спросить, что ему угодно. Терстех, распоряжавшийся развешиванием картин в маленькой галерее, спустился в главный зал. Винсент не заметил его. Терстех остановился на нижней ступеньке и разглядывал своего бывшего служащего. Ему бросились в глава коротко остриженные волосы, рыжая щетина на щеках, грубые крестьянские башмаки, одежда мастерового, отсутствие галстука и громоздкий узел, зажатый под мышкой. В Винсенте чувствовалось что—то неуклюжее, нескладное, и здесь, в изысканной обстановке салона, это было особенно заметно. – Ну, Винсент, – сказал Терстех, бесшумно ступая по мягкому ковру. – Я вижу, ты любуешься нашими полотнами. Винсент быстро обернулся. – Ах, они просто чудесны! Как поживаете, минхер Терстех? Мои старики просили вам кланяться. И они пожали друг другу руки, протянув их через бездну восьми лет. – Вы прекрасно выглядите, минхер Терстех. Даже лучше, чем в то время, когда я видел вас в последний раз. – Да, годы идут мне на пользу, Винсент. Поэтому я не старею. Ну, пойдем ко мне в кабинет. Винсент последовал за ним по широкой лестнице и все время спотыкался, потому что не мог оторвать глаз от полотен, висевших на стенах. После тех коротких часов, которые он провел вместе о Тео в Брюсселе, он впервые видел настоящую живопись. Он был ошеломлен. Терстех распахнул дверь своего кабинета и пригласил Винсента войти. – Садись, пожалуйста, Винсент, – сказал он, видя, что Винсент не может оторвать глаз от картины Вейсенбруха, которого он до тех пор не знал. Винсент сел, уронив на поя свой узел, поднял его и положил на полированный письменный стол Терстеха. – Я привез вам книги, которые вы так любезно одолжили мне, минхер Терстех. Он развязал узел, отодвинул в сторону рубашку в носки, вынул книгу « Упражнения углем» и положил ее на стол. – Я много работал над рисунком и очень благодарен вам за эту книгу. – Покажи—ка мне твои копии, – сказал Терстех, приступая к главному. Винсент разобрал стопку бумаг и достал те рисунки, которые он сделал в Боринаже. Терстех хранил молчание. Винсент быстро подсунул ему другую серию, сделанную уже в Эттене. Разглядывая ее, Терстех временами неопределенно хмыкал, но не говорил ни слова. Тогда Винсент вынул третью серию рисунков – их он сделал перед самым отъездом в Гаагу. Терстех заинтересовался. – Вот хорошая линия, – сказал он об одном рисунке. – Мне нравится, как ты делаешь тени, – заметил он о другом. – Ты почти что добился того, что надо. – Я и сам чувствую, что это неплохо, – сказал Винсент. Он показал Терстеху уже все свои работы и ждал, что тот скажет. – Да, Винсент, – заговорил Терстех, положив свои длинные, тонкие руки на стол и слегка барабаня по нему пальцами, – ты немного продвинулся вперед. Не слишком, но все же продвинулся. Я было испугался, глядя на твои первые рисунки... Но по ним видно, что ты по крайней мере стараешься. – Стараюсь – и только? Одно старание? И никаких способностей? Винсент знал, что этого вопроса задавать не следует, но он не мог удержаться. – По—моему, о способностях говорить еще рано, Винсент. – Что ж, быть может, это верно. Я привез еще несколько оригинальных рисунков. Не хотите ли посмотреть их? – С удовольствием. Винсент вынул несколько рисунков, изображавших углекопов и крестьян. Воцарилось то жуткое, знаменитое до всей Голландии молчание, после которого молодые художники выслушивали неоспоримый приговор, гласивший, что их работа никуда не годится. Терстех просмотрел все рисунки, даже не издав свое обычное «хмм». У Винсента заныло под ложечкой. Терстех откинулся в кресле и поглядел в окно, где за Плаатсом в пруду плавали лебеди. Винсент по опыту знал, что, если он не заговорит первым, молчание никогда не кончится. – Неужели я ничего не добился, минхер Терстех? – спросил он. – Вам не кажется, что мои брабантские наброски лучше тех, которые сделаны в Боринаже? – Ты прав, – отвечал Терстех, отрываясь от окна, – они лучше. Но хорошими их не назовешь. Есть там что—то неверное в самой основе. А что именно – я сразу не могу и сказать. Мне кажется, тебе лучше какое—то время продолжать копировать. Для оригинальных рисунков ты еще веден. Тебе надо хорошенько усвоить элементарные вещи, а уж потом обратиться к натуре. – Мне хотелось бы пожить в Гааге и поучиться тут. Как по—вашему, это было бы полезно? Терстех не хотел брать на себя никаких обязательств по отношению к Винсенту. Все это казалось ему очень странным. – Гаага, конечно, чудесный город, – сказал он. – Тут и хорошие галереи, и много молодых живописцев. Но, право, я не знаю, чем она лучше Антверпена, Парижа или Брюсселя. Винсент вышел от Терстеха в довольно бодром настроении. Ведь Терстех все же признал некоторые его успехи, а во всей Голландии нет критика придирчивее его. Хорошо уже, что он, Винсент, не стоит на месте. Разумеется, он знает, что его рисунки с натуры далеки от совершенства, но если он будет работать долго и упорно, то, без сомнения, в конце концов добьется своего. 5 Гаага, пожалуй, самый опрятный и благопристойный город во всей Европе. Сохраняя истинно голландский дух, она проста, строга и прекрасна. Безукоризненно чистые улицы окаймлены цветущими деревьями, дома изящны и аккуратны, перед каждым домом разбит крошечный цветник с розами и геранями, за которыми любовно ухаживают. Там нет трущоб, нет бедняцких кварталов, ничего, что оскорбляло бы взор; все там проникнуто неумолимой голландской суровостью. Уже с давних времен на официальном гербе Гааги изображался аист. И действительно, население ее с каждым годом росло и росло. Дождавшись следующего утра, Винсент отправился к Мауве на улицу Эйлебоомен, 198. Теща Мауве была из семьи Карбентусов и приходилась сестрой Анне—Корнелии; поскольку родственные связи в этих кругах много значили, Винсента приняли очень ласково. Мауве был крепкий, коренастый мужчина с покатыми плечами и широкой грудью. Как у Терстеха и почти у всех Ван Гогов, в его внешности прежде всего привлекал внимание огромный лоб, подчинявший себе все остальное. Глаза у него были светлые, чуть—чуть грустные, хрящеватый нос шел прямо от надбровья, уши плотно прилегали к черепу, а седеющая, словно солью посыпанная борода прикрывала правильный овал лица. Волосы у Мауве были зачесаны набок и пышной волной спадали к правой брови. Мауве был полон энергии и не давал ей рассеяться попусту. Он все время что—нибудь писал; если его одолевала усталость, он бросал одну работу и хватался за другую. Скоро он чувствовал себя отдохнувшим и приступал к третьей. – Йет нету дома, Винсент, – сказал Мауве. – Может быть, мы пройдем в мастерскую? Я думаю, там нам будет удобнее. – Ну что ж, пойдемте, – согласился Винсент, которому очень хотелось посмотреть мастерскую. Они вышли из дома и направились к мастерской Мауве – большой деревянной постройке в саду, рядом с домом. Живая изгородь окружала сад, и когда Мауве работал, ему не мешало ничто на свете. Восхитительный запах табака, старинные трубки и лакированное дерево – все это окружило Винсента, едва он перешагнул порог. Мастерская была просторная, со множеством картин на мольбертах, стоявших на толстом девентерском ковре. Все стены были увешаны этюдами, один угол занимал старинный стол, перед ним был разостлан небольшой персидский коврик. На северной стороне было большое окно в полстены. Повсюду валялись книги, и на каждом шагу можно было наткнуться на какое—нибудь орудие художнического ремесла. Несмотря на множество предметов, наполнявших мастерскую, Винсент чувствовал, что здесь царит неукоснительный порядок, столь свойственный характеру Мауве и наложивший свою печать на всю комнату. Разговоры о семейных делах заняли всего несколько минут; после этого Мауве и Винсент начали тот единственный разговор, который обоим был интересен. Мауве с некоторых пор избегал встреч с художниками (он всегда говорил, что можно либо заниматься живописью, либо разглагольствовать о ней, совместить же то и другое нельзя) и был увлечен своим новым замыслом – написать мглистый пейзаж в печальных сумеречных отсветах. Он не советовался с Винсентом, а просто обрушил на него этот проект, не допуская возражений. Пришла жена Мауве и уговорила Винсента остаться ужинать. Плотно закусив, Винсент сидел у камина и болтал с детьми Мауве, думая о том, как было бы чудесно, если бы у него была своя, пусть маленькая, семья – жена, которая любила бы его и верила в его силы, и дети, которые, вместо того чтобы называть его «папой», называли бы его «императором» и «повелителем». Неужели эти счастливые дни никогда не наступят? Вскоре Мауве и Винсент вновь пошли в мастерскую и уселись там, с удовольствием покуривая трубки. Винсент вынул и показал свои копии. Мауве быстро окинул их опытным взглядом профессионала. – Это сделано неплохо, – заметил он. – Неплохо для копий. Но какой в них толк? – Какой толк? Право, я не могу... – Ты все копируешь, Винсент, будто школьник. Но ведь настоящую работу за тебя проделал другой. – Я думал, что копирование научит меня лучше чувствовать натуру. – Вздор! Если ты стремишься к творчеству, обращайся к жизни. Не трать время на подражание. Есть у тебя свои собственные наброски? Винсент вспомнил, что сказал о его рисунках Терстех. Стоит ли показывать их Мауве? Он приехал в Гаагу с тем, чтобы просить Мауве взять его к себе в ученики. И вдруг все его опыты окажутся никуда не годными... – Да, – ответил он, – я все время делал жанровые зарисовки. – Прекрасно! – У меня есть кое—какие наброски – я рисовал углекопов в Боринаже и брабантских крестьян. Это не очень удачные вещи, но... – Это не важно, – перебил его Мауве. – Покажи—ка их. Ты должен был в какой—то мере схватить там истинный дух этих людей. Подавая листы, Винсент чувствовал, как у него перехватило дыхание. Мауве склонился над рисунками в несколько раз провел рукою по своим пышным волосам, приглаживая их. Вдруг он рассмеялся мягким, как бы приглушенным его седой бородой смешком. Он снова потер голову, взъерошил шевелюру и метнул ревнивый взгляд на Винсента. Потом он взял рисунок, изображавший рабочего, вскочил и поставил его рядом с наброском человеческой фигуры на своем незаконченном полотне. – Теперь я вижу, в чем у меня промах! – воскликнул он. Он схватил карандаш, повернул мольберт к свету и провел несколько стремительных линий, не сводя глаз с рисунка Винсента. – Вот теперь лучше, – сказал он, отступая от полотна. – Нищий как будто стал похож на живого человека. Он подошел к Винсенту и положил ему руку на плечо. – Не волнуйся, – сказал он. – Ты на верной дороге. Наброски у тебя топорные, но в них есть правда. В них есть жизненность и ритм, которого я часто не могу найти. Бросай к черту свои копии, Винсент, берись за кисть и палитру! Чем скорее ты начнешь работать красками, тем лучше. Рисунок у тебя пока неважный, тебе нужно будет еще потрудиться над ним. Винсент решил, что наступило время рискнуть. – Кузен Мауве, я собираюсь переехать в Гаагу и продолжить работу здесь, – сказал он. – Вы не откажетесь помочь мне? Мне необходима помощь такого человека, как вы. Хотя бы в мелочах, вроде тех, что вы показали мне на ваших этюдах сегодня. Каждому молодому художнику нужен учитель, кузен Мауве, и я был бы очень вам благодарен, если бы вы позволили мне работать под вашим руководством. Мауве задумчиво оглядел все свои незаконченные полотна. Когда он отрывался от работы, пусть даже ненадолго, он любил быть дома, в кругу своей семьи. Теплоты и радушия, с которыми он встретил Винсента, вдруг словно не бывало. Вместо них появилась внезапная отчужденность. Винсент, который всегда хорошо улавливал перемену в отношении к себе, сразу же почувствовал это. – Я занятой человек, Винсент, – сказал Мауве, – мне трудно помогать другим. Художник должен быть эгоистом, он должен беречь каждую секунду своего времени. Я сомневаюсь, что смогу оказать тебе серьезную помощь. – Я и не прошу многого! – воскликнул Винсент. – Позвольте мне хоть иногда работать здесь с вами и смотреть, как вы пишете картину. Рассказывайте мне о вашей работе, как рассказывали сегодня, а я буду смотреть, как находит свое воплощение замысел. А иногда, когда вы будете отдыхать, вы могли бы взглянуть на мои рисунки и указать ошибки. Вот и все, чего я прошу. – Тебе кажется, что ты просишь немного. Но поверь, взять ученика – для меня дело нешуточное. – Право же, я не буду вам в тягость. Мауве погрузился в долгое раздумье. Он не хотел иметь ученика, потому что не терпел подле себя посторонних во время работы. У него редко появлялось желание поговорить о своих картинах, а в ответ на советы, которые он давал начинающим, он слышал лишь оскорбления. Но Винсент его родственник, дядя Винсент Ван Гог и Гупиль покупали его картины, и, кроме того, в юноше есть какая—то грубая, неистовая страстность, которая чувствуется в его рисунках и располагает к нему. – Ну, хорошо, Винсент, – сказал Мауве, – давай попробуем. – О, кузен Мауве! – Имей в виду, мне трудно тебе что—либо обещать. Из этого может ровным счетом ничего не выйти. Когда устроишься здесь, приходи ко мне в мастерскую, и мы посмотрим, можем ли мы помочь друг другу. На осень я собираюсь уехать в Дренте, а ты приезжай в Гаагу, ну, скажем, в начале зимы. – Как раз в это время я и думал приехать. Мне еще надо поработать несколько месяцев в Брабанте. – Значит, договорились. Пока Винсент ехал обратно, в душе его не умолкал какой—то ликующий голос: «У меня есть учитель. У меня есть учитель. Скоро я буду учиться у великого живописца, скоро начну писать сам. Я буду работать, о, как я буду работать тогда, и он увидит, чего я добьюсь». Приехав в Эттен, он застал там Кэй Вос. 6 Горе, постигшее Кэй, сделало ее одухотвореннее. Она горячо любила мужа, и его смерть оборвала что—то в самом ее существе. Исчезла вся ее жизнерадостность, ее бодрость, энергия и веселость. Казалось, потускнел и потерял свою теплоту даже цвет ее пышных волос. Лицо заострилось, приобрело что—то аскетическое, в голубых глазах сквозили глубокие темные крапинки, восхитительный блеск кожи словно померк. Но если в ней уже не было прежней живости, которая поразила Винсента в Амстердаме, то красота ее стала более зрелой, а неизбывная печаль придала ее натуре глубину и значительность. – Как чудесно, что вы наконец приехали к нам, Кэй, – сказал Винсент. – Спасибо, Винсент. Они назвали друг друга по имени, не добавляя слова «кузен» или « кузина», и сами не знали, как это произошло, даже не заметили этого. – Яна вы, конечно, привезли с собой? – Да, он в саду. – Вы ведь впервые в Брабанте. Как хорошо, что я здесь и могу показать вам город. Мы вволю побродим по полям. – С удовольствием, Винсент. Она говорила ласково, но без всякого воодушевления. Винсент заметил, что голос у нее стал более глубоким и звучным. Он вспоминал, как тепло она отнеслась к нему там, в доме на Кейзерсграхт. Нужно ли говорить теперь о смерти ее мужа, стараться утешить ее? Конечно, полагалось бы что—то сказать по этому поводу, но он чувствовал, что будет деликатнее совсем не касаться ее горя. Кэй оценила такт Винсента. Муж для нее был святыней, и она не могла разговаривать о нем. Как и Винсент, она тоже вспомнила те чудесные зимние вечера на Кейзерсграхт, когда она играла у камина в карты с Восом и родителями, а Винсент садился у лампы, где—нибудь в дальнем углу. Глухая боль стеснила ей грудь, а темные глаза словно заволокла дымка. Винсент мягко накрыл ладонью ее руки, и она взглянула на него с трепетом горячей благодарности. Он видел, как страдание обострило все ее чувства. Прежде она была лишь счастливой девочкой, теперь перед ним сидела много испытавшая женщина во всей красоте, которую только могут родить глубокие душевные муки. И снова ему вспомнилась старинная мудрость: «Красоту и порождает страдание». – Вам здесь понравится, Кэй, – сказал он тихо. – Я целыми днями брожу в поле и рисую; мы будем брать Яна и ходить вместе. – Но ведь я вам только помешаю! – О нет! Я люблю ходить не один. Я покажу вам много интересного. – Ну, раз так, я охотно пойду в вами. – И Яну это будет очень полезно. На воздухе он окрепнет. Она слабо сжала ему руку. – Мы будем друзьями, правда, Винсент? – Да, Кэй. Она выпустила его руку и устремила невидящей взгляд через дорогу на протестантскую церковь. Винсент вышел в сад, поставил там скамейку для Кэй и помог Яну построить из песка домик. На время он совершенно забыл, какую важную новость он привез из Гааги. За обедом он объявил, что Мауве согласился взять его в ученики. В другое время он не обмолвился бы и словом о тех похвалах, которые он слышал по своему адресу от Терстеха или Мауве, но сейчас ему хотелось предстать перед Кэй в самом лучшем свете. Анна—Корнелия была безмерно польщена. – Ты должен во всем слушаться кузена Мауве, – наставляла она сына. – Кузен Мауве знает, как добиться успеха. Рано утром Кэй, Ян и Винсент пошли в Лисбос, где Винсент собирался рисовать. Сам он никогда не заботился о том, чтобы взять с собой поесть, но мать сунула ему в руки корзинку с завтраком на всех троих. Она воображала, что они решили устроить нечто вроде пикника. Проходя через кладбище, они увидели высокую акацию с сорочьим гнездом; мальчик был взволнован этим, и Винсент обещал ему добыть яйцо сороки. Скоро они очутились в сосновом лесу, где под ногами сухо потрескивали иглы хвои, потом вышли на желтовато—серые пески пустошей. Там они наткнулись на брошенный плуг и повозку. Винсент установил свой маленький мольберт, усадил Яна на повозку и быстро сделал набросок. Кэй отошла в сторону, глядя, как играет Ян. Она была очень молчалива. Винсент же не хотел докучать ей, ему было довольно и того, что она с ним рядом. Раньше он и не подозревал, до чего хорошо работать, когда рядом сидит женщина. Они прошли мимо нескольких домиков, крытых соломой, и вышли на дорогу к Розендалу. И только тут Кэй заговорила. – Знаете, Винсент, – сказала она, – увидев вас за мольбертом, я вспомнила одну вещь, которая часто приходила мне в голову в Амстердаме. – Что же это такое, Кэй? – Даете слово, что не обидитесь? – Конечно, даю! – Ну, тогда я скажу. Я всегда была уверена, что вы не рождены быть духовным пастырем. И я знала, что вы понапрасну тратите на это время. – Почему же вы мне не сказали этого тогда? – У меня не было на это права, Винсент. Она убрала несколько прядей своих рыже—золотых волос под черную шляпку; крутой поворот дороги заставил ее прижаться к плечу Винсента. Чтобы помочь ей удержать равновесие, он взял ее Под локоть и забыл убрать свою руку. – Я понимала, что вам надо дойти до всего самому, – продолжала она. – Разговоры не принесли бы никакой пользы. – Теперь я вспоминаю, – сказал Винсент, – как вы предостерегали меня, чтобы я не сделался узколобым пастором! В устах дочери священника это прозвучало странно. Он ласково улыбнулся, но глаза Кэй были грустны. – Да, конечно, – сказала она. – Но видите ли, Винсент, Вос открыл мне многое такое, чего сама я никогда бы не поняла. Рука Винсента, поддерживавшая локоть Кэй, мгновенно опустилась. Всякий раз, как он слышал имя Воса, между ним и Кэй вставала какая—то непреодолимая, невидимая преграда. Через час они вышли к Лисбосу, и Винсент установил свой мольберт для работы. Теперь он хотел нарисовать маленькое болотце. Ян принялся копаться в песке, а Кэй села позади на складной стул, который Винсент прихватило собой. Она держала в руках книгу, но не читала ее. Винсент рисовал быстро, вдохновенно. Этюд рождался под его рукой с такой стремительностью, как никогда прежде. Винсент сам не знал, почему его карандаш обрел такую смелость и уверенность – то ли от похвал Мауве, то ли потому, что рядом сидит Кэй. Винсент сделал несколько рисунков, один вслед за другим. Он ни разу не оборачивался и не смотрел на Кэй, и она тоже не заговаривала с ним, но сознание того, что она рядом, наполняло его ощущением необыкновенной полноты жизни. Ему хотелось рисовать сегодня как можно лучше, так, чтобы Кэй восхищалась им. Когда наступило время завтрака, они пошли в ближнюю дубовую рощицу, и в прохладной тени Кэй вынула еду из корзинки. День был безветренный. К еле ощутимому запаху дубовых листьев примешивался аромат водяных лилий, долетавший с болотца. Кэй и Ян сели по одну сторону корзинки, Винсент по другую. Кэй подавала ему бутерброды с сыром. Винсент вспомнил, что вот так же мирно сидела за обеденным столом семья Мауве. Винсент глядел на Кэй и думал о том, что никогда не видал женщины прекраснее ее. Толстые ломти желтого сыра были очень аппетитны, вкусен был и хлеб, испеченный матерью, но есть Винсент не мог. В нем просыпался новый, неутолимый голод. Он как зачарованный смотрел на нежную кожу Кэй, ее точеное лицо, задумчивые, темные глаза, полные, свежие губы, которые теперь немного поблекли, но скоро, он знал это, расцветут снова. Позавтракав, Ян заснул, положив головку на колени матери. Винсент смотрел, как Кэй гладит светлые волосы ребенка, вглядываясь в его безмятежное личико. Он знал, что в чертах сына она ищет другие черты, черты мужа, что теперь она там, в своем доме на Кейзерсграхт, с человеком, которого она любила, а не здесь, в брабантской глуши, со своим кузеном Винсентом. Он рисовал до самого вечера, и Ян частенько сидел у него на коленях. Ребенок привязался к Винсенту. Винсент позволил ему разрисовать черными пятнами несколько листов энгровской бумаги. Мальчик громко смеялся, кричал и носился по пустошам, то и дело подбегая к Винсенту, о чем—то спрашивал, поднимал что—то с земли, показывал и требовал, чтобы его забавляли. Винсент не сердился; ему было приятно, что маленькое теплое существо льнет к нему с такой любовью. Осень была уже не за горами, и солнце село очень рано. Возвращаясь домой, они часто останавливались у озер, чтобы полюбоваться отраженными в воде красками заката, яркими, словно крылья бабочки, – они медленно гасли и исчезали в сумерках. Винсент показал Кэй свои рисунки. Она едва скользнула по ним взглядом – то, что она увидела, показалось ей грубым и неуклюжим. Но Винсент был ласков с Яном, и к тому же она слишком хорошо знала, что такое боль. – Мне нравятся рисунки, – сказала она. – Правда, Кэй? От этой похвалы все его чувства прорвались наружу. Кэй была так ласкова к нему в Амстердаме, она поймет все, к чему он стремится. Пожалуй, только она одна во всем мире может его понять. С родными бесполезно разговаривать – они толком не знают даже, о чем речь, а перед Терстехом и Мауве приходится держаться со смирением начинающего, которое он испытывает далеко не всегда. Он раскрывал перед Кэй свою душу, бормоча торопливые, бессвязные фразы. В пылу влечения он все ускорял шаг, и Кэй едва поспевала за ним. Когда Винсент бывал чем—то глубоко взволнован, от его сдержанности не оставалось и следа, он вновь становился нервным и порывистым. Благовоспитанного человека, каким он был весь день, словно подменили: этот неотесанный, грубый провинциал одновременно удивил и напугал Кэй. Его страстный порыв казался Кэй нелепым мальчишеством. Она и не подозревала, что Винсент оказывает ей редчайшую честь, какую только может оказать мужчина женщине. Он излил перед ней все, что таилось в нем со дня отъезда Тео в Париж. Он рассказал ей о своих мечтах и планах, о том, что хочет он вложить в свои рисунки. Кэй не поняла его волнения. Она не прерывала его, но и не слушала. Она вся была в прошлом, только в прошлом, и ей было неприятно, что кто—то может с такой бодрой уверенностью заглядывать в будущее. А Винсент был слишком увлечен собой, чтобы почувствовать ее отчужденность. Размахивая руками, он все говорил, пока не произнес имя, которое привлекло внимание Кэй. – Нейхейс? Это художник, который живет в Амстердаме? – Жил раньше. А сейчас он в Гааге. – Да, да. Вос дружил с ним. Он приводил его к нам несколько раз. Винсент сразу осекся. Вос! Всегда и всюду Вос! Зачем? Ведь он умер. Умер вот уже более года. Пора забыть его. Вос принадлежал прошлому так же, как и Урсула. Почему же Кэй по всякому поводу вспоминает Воса? Еще в Амстердаме Винсент недолюбливал мужа Кэй. Осень вступала в свои права. Хвойный ковер, устилавший землю в сосновых рощах, стал ржаво—коричневым. Кэй и Ян каждый день ходили вместе с Винсентом в поле. От долгих прогулок на щеках Кэй появился легкий румянец, а ее походка приобрела уверенность и твердость. Она брала теперь с собой свою рабочую корзинку, чтобы, как и Винсент, заниматься делом. Говорила она теперь больше и охотнее, рассказывала о своем детстве, о книгах, которые она прочла, об интересных людях, которых знала в Амстердаме. Семейство Ван Гогов смотрело на эти прогулки с одобрением. Винсент развлекал Кэй, будил в ней интерес к жизни. А ее присутствие в доме смягчало характер Винсента. Анна—Корнелия и Теодор благодарили бога и делали все возможное, чтобы молодые люди бывали вместе почаще. Винсент обожал в Кэй буквально все – ее хрупкую, изящную фигуру, затянутую в строгое черное платье, ее красивую черную шляпку, которую она надевала, идя в поле, аромат ее тела, который он чувствовал всякий раз, как она наклонялась к нему, манеру двигать губами, когда Она быстро говорила, испытующий взгляд ее темно—голубых глаз, прикосновение ее трепещущей руки, когда она брала у него Яна, ее грудной низкий голос, который потрясал все его существо и звучал у него в душе, когда он ложился спать, блестящую белизну ее кожи, рождавшую в нем нестерпимое желание жадно прильнуть к ней губами. Он понял теперь, что много лет жил неполной жизнью, что в нем погибло столько нерастраченной нежности и его иссохшие уста не могли припасть к чистому студеному роднику любви. Он был счастлив только тогда, когда Кэй была рядом с ним; ее присутствие как бы окружало его лаской. Когда она шла с ним в поле, он рисовал быстро и легко, но стоило ей остаться дома, и каждая линия давалась ему с мучительным трудом. По вечерам он сидел напротив Кэй за большим деревянным столом в гостиной и, склонившись, перерисовывал свои этюды, но ее нежный облик неизменно стоял перед его взором. Время от времени он поднимал на нее глаза, а она, в тусклом свете большой желтой лампы, отвечала ему слабой, печальной и ласковой улыбкой. Порой он чувствовал, что не может выдержать больше ни минуты, что он сейчас вскочит с места и схватит, прижмет ее к себе что есть силы, припадет своими горячими губами к ее прохладному рту. Он боготворил не одну только красоту Кэй, но все ее существо, каждое ее движение: ее спокойную поступь, ее удивительное самообладание, ее воспитанность, сквозившую в каждом жесте. Он даже не подозревал, как одинок он был все эти семь долгих лет, утратив Урсулу. За всю жизнь ни одна женщина не подарила его ни единым нежным словом, ни единым ласковым, любящим взглядом, не дотронулась тихонько до его лица и не прижалась губами к его губам, которых только что коснулись ее ласковые пальцы. Ни одна женщина не любила его. Такая жизнь равносильна смерти. Когда он любил Урсулу, это было еще не так ужасно, потому что в ту пору – пору юности – он стремился отдать самого себя, и его лишили только этого. А теперь, когда пришла зрелая мужская любовь, он хотел не только давать, но и брать в равной мере. Он знал, что если Кэй не утолит охватившую его жажду, жизнь будет немыслима. Как—то раз ночью он читал Мишле и наткнулся на такую фразу: «Il taut qu'une femme souffle sur toi pour que tu sois homme» [чтобы стать мужчиной, нужно, чтобы на тебя дохнула женщина (фр.)]. Мишле, как всегда, прав. Он, Винсент, не был мужчиной. Хотя ему двадцать восемь лет, он еще как бы не родился. Кэй дохнула на него всем благоуханием своей красоты и любви, и лишь теперь он стал наконец мужчиной. Он желал теперь Кэй с неудержимой мужской страстью. Желал горячо, желал отчаянно. Он любил и Яна, так как мальчик был частицей женщины, которую он любил. Но он ненавидел Воса, ненавидел всеми силами души, потому что Кэй не могла и не хотела забыть его. Прежняя ее любовь к нему и ее замужество огорчало Винсента не больше, чем годы мучений, которые принесла ему любовь к Урсуле. Оба они закалились в горниле страданий, и любовь их будет от этого только чище. Он чувствовал, что сумеет заставить Кэй забыть этого человека, который ушел в прошлое. Его любовь вспыхнет таким пламенем, что испепелит это прошлое без остатка. Скоро он поедет в Гаагу, станет учиться у Мауве. Он возьмет с собой Кэй, и у них будет семья вроде той, какую он видел на Эйлебоомен. Он хотел, чтобы Кэй стала его женой, чтобы она всегда была с ним. Ему хотелось иметь свой дом, детей, которые были бы похожи на него. Он стал мужчиной, бродяжничество пора было бросить. Ему была нужна любовь: любовь сгладит острые углы, смягчит грубость его рисунков, придаст им жизненность, которой им недостает. Он только теперь понял, что без любви многое в нем было мертво, знай он это раньше, он не рассуждая влюбился бы в первую встречную женщину. Любовь – главное в жизни, только в любви человек может почувствовать счастье бытия. Теперь он был даже рад, что Урсула не любила его. Как мелка и поверхностна была любовь в то время и как глубока, как богата она теперь! Если бы он женился на Урсуле, ему никогда бы не довелось узнать меру истинной любви. Он никогда не полюбил бы Кэй! Впервые он отдал себе отчет в том, что Урсула была ветреным, легкомысленным ребенком, лишенным всякой чуткости и духовных достоинств. Он убил целые годы, терзаясь любовью к poupon! Один час, проведенный с Кэй, стоит целой жизни с Урсулой. Путь, лежащий за плечами, был тернист, но он привел его к Кэй, и в этом было оправдание всего перенесенного им. Жизнь отныне пойдет хорошо; он будет трудиться, будет любить, будет зарабатывать, продавая свои рисунки. Вместе они будут счастливы. Жизнь каждого человека имеет свою цель, свой идеал, и надо терпеливо трудиться, чтобы достичь его. Вопреки своей пылкой натуре и любовному опьянению, Винсент не давал себе воли. В полях, когда они с Кэй вели наедине разговоры о разных пустяках, ему часто хотелось воскликнуть: «Послушай, оставим все это притворство, всю эту мишуру! Я хочу подхватить тебя на руки и целовать твои губы, целовать, целовать без конца. Я хочу, чтобы ты стала моей женой и не покидала меня никогда! Мы принадлежим друг другу, мы одиноки и нужны друг другу, нужны бесконечно!» Но каким—то чудом он брал себя в руки и сдерживался. Он не мог ни с того ни с сего заговорить о своей любви – это было бы слишком дерзко. Кэй никогда не давала ему никакого повода для этого. Она упорно избегала всяких разговоров о любви или замужестве. Как и когда ему открыться ей? Он понимал, что откладывать это надолго нельзя: скоро наступит зима, и ему надо будет ехать в Гаагу. Наконец, он не выдержал. Произошло это у дороги на Бреду. Целое утро Винсент рисовал землекопов за работой. Потом он вместе с Кэй сел у ручья под вязами завтракать. Ян спал на траве. Кэй сидела у корзинки с бутербродами. Стоя на коленях, Винсент стал показывать ей свои наброски. Вдруг он почувствовал, что потерял нить разговора: его обожгло теплое плечо Кэй, склонившейся над рисунком; Винсент уже не отдавал себе отчета в том, что он говорит; плечо Кэй жгло его, лишая рассудка. Рисунки выпали у него из рук, резким, порывистым движением он прижал к себе Кэй, и на нее хлынул поток слов, пылавших безудержной страстью: – Кэй, я мучаюсь, я не могу больше молчать! Знайте, Кэй, – я люблю вас, люблю больше жизни! Я всегда любил вас, с первого дня, как увидел вас в Амстердаме? Я хочу чтобы вы были со мной всегда! Кэй, скажите же, что вы любите меня хоть немного. Мы уедем в Гаагу и будем жить там вдвоем. У нас будет свой дом, мы будет счастливы. Вы ведь любите меня, Кэй? Скажите, что мы поженимся, Кэй, дорогая! Кэй не пыталась высвободиться из его объятий. От ужаса и смятения у нее перекосилось лицо. Она будто и не слышала того, что он говорил, не поняла ни слова, но она угадала, что он хотел сказать, и задрожала от страха. В ее темно—голубых глазах появилось жестокое выражение, и, чтобы не закричать, она ладонью зажала себе рот. – Нет, никогда, никогда! – со злобой прошептала она. Она судорожно оттолкнула Винсента, схватила на руки спящего ребенка и опрометью бросилась бежать через поле. Винсент кинулся вслед за ней. Но страх придал ей проворства. Она оставила его далеко позади. Винсент не мог понять, что же произошло. – Кэй! Кэй! – кричал он. – Постойте! Услышав его крик, Кэй побежала еще быстрее. Винсент гнался за нею, размахивая руками как сумасшедший, голова его неуклюже раскачивалась. Кэй споткнулась и упала в борозду. Ян расплакался. Винсент бросился на колени прямо в грязь и схватил Кэй за руку. – Кэй, почему вы убегаете от меня? Ведь я вас так люблю! Разве вы не видите, без вас я не могу жить. Вы же любите, любите меня, Кэй! Не бойтесь, ведь я только сказал, что люблю вас. Мы забудем прошлое, Кэй, и начнем новую жизнь. Глаза Кэй, минуту назад полные ужаса, теперь смотрели на Винсента с выражением жгучей ненависти. Она вырвала руку. Ян тем временем совсем проснулся. Безумное, горящее страстью лицо Винсента и его громкий, взволнованный голос испугали его. Он обхватил ручонками шею матери и заплакал. – Кэй, дорогая, скажи же мне, что ты любишь меня хоть капельку! – Нет, никогда, никогда! И, вскочив на ноги, она опять побежала через поле к дороге. Винсент сидел на земле, ошеломленный. Кэй выскочила на дорогу и исчезла из глаз. Винсент собрался с силами и вновь ринулся вслед за ней, громко зовя ее. Когда он очутился на дороге, то увидел, что Кэй уже далеко и все еще бежит не останавливаясь, а мальчик прильнул к ее груди. Винсент замер на месте. Вот Кэй скрылась за поворотом дороги. Он долго стоял не двигаясь. Потом поплелся через поле назад и подобрал с земли свои этюды. Они были немного запачканы. Он сложил бутерброды в корзину, закинул за спину мольберт и устало потащился к дому. А дома уже сгустились черные тучи; Винсент почувствовал это, как только переступил порог. Кэй заперлась в своей комнате вместе с Яном. Мать и отец сидели в гостиной. Они о чем—то говорили, но резко оборвали разговор, едва Винсент вошел. Он плотно закрыл за собой дверь. Отец, вероятно, был в страшном гневе, веко на правом глазу у него совсем закрылось. – Винсент, и как ты только мог?.. – жалобным голосом начала мать. – Что такое? – Он не совсем понимал, в чем его упрекают. – Как мог ты так оскорбить свою кузину! Винсент не знал, что ответить. Он снял со спины мольберт и поставил его в угол. Отец все еще был вне себя и словно лишился дара речи. – Кэй объяснила вам, что именно произошло? – спросил Винсент. Отец рванул высокий воротничок, врезавшийся в его багровую шею. Другой рукой он стиснул край стола. – Она сказала, что ты чуть не задушил ее и орал как бешеный. – Я говорил, что люблю ее, – спокойно возразил Винсент. – Не вижу, что тут могло ее оскорбить. – И это все, что ты ей сказал? – Тон у отца был холодный как лед. – Нет. Я просил ее быть моей женой. – Твоей женой! – Да. Что вас так удивляет? – Ох, Винсент, Винсент, – сказала мать, – как ты только мог подумать об этом! – Ты сама, должно быть, об этом подумывала... – Но я не думала, что ты в нее влюбишься! – Винсент, – вмешался отец, – знаешь ли ты, что Кэй доводится тебе двоюродной сестрой? – Да, знаю. Ну и что из этого? – Ты не можешь жениться на двоюродной сестре. Это было бы... было бы. .. Пастор не мог заставить себя даже произнести роковое слово. Винсент подошел к окну и задумчиво глядел в сад. – Что же это было бы? – Грех! Винсент с трудом сдержался. Как они смеют пачкать его любовь всякими затасканными словами? – Ты говоришь бессмыслицу, недостойную тебя, отец. – А я говорю тебе, что это грех! – вскричал пастор. – Я не допущу такого безобразия в роду Ван Гогов! – Надеюсь, ты не воображаешь, что цитируешь Библию, отец! Двоюродным братьям и сестрам всегда разрешалось вступать в брак. – Ох, Винсент, милый Винсент, – взмолилась мать, – если ты ее любишь, почему бы тебе не подождать? Муж ее умер всего год назад. Она все еще любит его всей душой. К тому же, ты сам знаешь, у тебя нет денег, чтобы содержать жену. – То, что ты сделал, я считаю мальчишеством и бестактностью, – заявил отец. Винсент содрогнулся от отвращения. Он нащупал в кармане трубку, вынул ее, подержал секунду в руке и сунул обратно. – Отец, я решительно прошу тебя не употреблять таких выражений. Моя любовь к Кэй – самое светлое, что было у меня в жизни. Я не желаю, чтобы ты называл это мальчишеством и бестактностью. Винсент схватил мольберт и ушел в свою комнату. Сидя на кровати, он спрашивал себя: «Что же произошло? Что я сделал? Я сказал Кэй, что люблю ее, и она убежала. Почему? Неужели я ей противен?» "Нет, никогда, никогда!" Он терзался всю ночь напролет, снова и снова вспоминая происшедшее. И всегда его размышления кончались одним и тем же. Эти короткие слова звучали у него в ушах словно похоронный звон, словно приговор судьбы. Утро было уже на исходе, когда он, насилуя себя, спустился вниз. Черные тучи в дома как бы рассеялись. Мать хлопотала на кухне. Увидев Винсента, она поцеловала его и любовно потрепала по щеке. – Как ты спал, милый? – спросила она. – Где Кэй? – Отец повез ее в Бреду. – Зачем? – К поезду. Она уезжает домой. – В Амстердам? – Да. – Понимаю... – Она считает, что так будет лучше, Винсент. – Она написала мне что—нибудь? – Нет, дорогой. Садись—ка завтракать. – Не написала ни слова? Насчет вчерашнего? Она рассердилась на меня? – Нет, нет, она просто решила уехать домой к родителям. Анна—Корнелия сочла за благо не повторять того, что сказала Кэй; она помолчала, и разбив яйцо, вылила его на сковородку. – В котором часу поезд отходит из Бреды? – В двадцать минут одиннадцатого. Винсент взглянул на голубые кухонные ходики. – Сейчас как раз двадцать минут одиннадцатого. – Да. – Значит, я ничего уже не могу поделать. – Садись завтракать, сынок. Я приготовила вкусные копченые языки. Она расчистила место на кухонном столе, постелила салфетку и поставила еду. Она не отходила от Винсента, уговаривая его поесть; ей почему—то казалось, что если сын хорошенько набьет себе живот, все обойдется. Винсент, чтобы сделать матери приятное, съел все до крошки. Но горечь слов, сказанных Кэй: «Нет, никогда, никогда!» – отравляла ему каждый кусок. 7 Он понимал, что любит свою работу куда больше, чем Кэй. Если бы ему пришлось выбирать, он не колебался бы ни минуты. Но теперь он вдруг утратил всякий вкус к рисованию. Работа его уже не занимала. Оглядывая брабантские рисунки, висевшие на стене, он убеждался, что с тех пор, как в нем проснулась любовь к Кэй, он шагнул в своем искусстве далеко вперед. Он чувствовал, что в его рисунках есть что—то грубое, суровое, но надеялся, что любовь Кэй сделает их мягче. Он любил Кэй так глубоко и страстно, что сколько бы она ни твердила: «Нет, никогда, никогда», – это не могло его остановить; ее отказ был для него подобен ледяной глыбе, которую он должен растопить, прижав к своему сердцу. Однако в душе у него шевелилось сомнение, мешавшее приняться за работу. А вдруг ему не удастся поколебать ее решимость? Ведь она, пожалуй, считает за грех даже мысль о возможности новой любви. А он хотел исцелить ее от этого рокового недуга, оторвать от прошлого, за которое она так упорно цеплялась. Он хотел соединить свою большую руку рисовальщика с ее нежной рукой и трудиться, зарабатывая насущный хлеб и право на счастье. Целыми днями он сидел у себя в комнате и писал Кэй письма, полные страсти и мольбы. Прошло несколько недель, прежде чем он понял, что она даже не читает этих писем. Почти ежедневно писал он и брату Тео, которому поверял все свои тайны, борясь против собственных сомнений и защищаясь от дружных нападок родителей и преподобного Стриккера. Он мучился, мучился жестоко и не всегда умел скрыть это. Мать с жалостливым лицом говорила ему утешительные слова. – Винсент, – сказала она однажды, – ты бьешься головой о каменную стену. Дядя Стриккер говорит, что она отказала наотрез. – Мне плевать на то, что говорит дядя. – Милый мой, но она сама сказала это дяде. – Сказала, что не любит меня? – Да, таково ее последнее слово. – Ну, насчет этого мы еще посмотрим. – Но тебе не на что надеяться, Винсент. Дядя Стриккер говорит, что если бы Кэй и любила тебя, она бы все равно не согласилась выйти за тебя, раз ты не зарабатываешь тысячу франков в год. А ты сам знаешь, до этого тебе далеко. – Ах, мама, кто любит, тот живет, кто живет, тот работает, а кто работает, тот не остается без хлеба. – Все это очень мило, золотой мой, но Кэй выросла в роскоши. У нее всегда все было самое лучшее. – И тем не менее она сейчас не очень—то счастлива. – Вы оба такие чувствительные, что если бы вы поженились, было бы одно горе: бедность, голод, холод, болезни. Ты же знаешь, что отец не даст тебе ни франка. – Я уже испытал все эти напасти, мама, меня они не пугают. При всем том нам гораздо лучше будет вместе, чем порознь. – Но, дитя мое, ведь Кэй не любит тебя! – Мне бы только поехать в Амстердам, и уверяю тебя, она согласится. То, что он не может поехать к любимой женщине, не может заработать ни франка на билет, Винсент воспринимал как одну из petites miseres de la vie humaine [мелких горестей человеческой жизни (фр.)]. Собственное бессилие приводило его в ярость. Ему было двадцать восемь лет; вот уже двенадцать лет как он упорно трудился, отказывая себе во всем, кроме самого необходимого, и все же он никакими стараниями не мог достать даже ту ничтожную сумму, которая нужна на билет до Амстердама. Винсент подумывал о том, чтобы пройти пешком сто километров, но это значило, что он появится в Амстердаме грязный, голодный и оборванный. Его ничуть не смущали трудности, но войти в дом преподобного Стриккера в таком же виде, в каком он явился к Питерсену, – нет, это немыслимо! Хотя Винсент утром отправил Тео длинное письмо, он в тот же день написал ему вновь. "Дорогой Тео! Мне очень нужны деньги на поездку в Амстердам. Пусть даже только на билет. Посылаю тебе несколько рисунков; напиши, почему их не покупают и что надо сделать, чтобы их можно было продать. Я должен заработать денег, съездить к ней и дознаться, что значит это «Нет, никогда, никогда». Через несколько дней Винсент почувствовал новый прилив сил. Любовь придала ему решимости. Он подавил в себе все сомнения и твердо верил теперь, что стоит ему повидаться с Кэй, и он сумеет раскрыть ей глаза, заставит ее понять его душу и вместо слов «Нет, никогда, никогда» услышит: «Да, навсегда, навсегда!» Он с новым рвением принялся за работу; и хотя он чувствовал, что его руке еще недостает твердости и мастерства, в нем жила непреоборимая уверенность, что время поможет ему добиться своего и в работе, и в любви к Кэй. На другой день он написал откровенное письмо преподобному Стриккеру. Он ничего не смягчал и усмехался при мысли о том, что скажет дядя, читая это письмо. Отец запретил Винсенту писать Стриккеру – в доме вот—вот могла разразиться настоящая буря. Теодор считал, что главное в жизни – это послушание и строгое соблюдение приличий; о порывах человеческой души он не хотел и слышать. Если сын не может ужиться с родителями, то виновен только он, но не родители. – А все эти французские книжки, которых ты начитался, – сказал Теодор за ужином. – Если водишь компанию с ворами и убийцами, можно ли ожидать, что ты станешь послушным сыном и порядочным человеком? Винсент поднял глаза от томика Мишле и посмотрел на отца с кротким удивлением. – С ворами и убийцами? По—твоему, Виктор Гюго и Мишле воры? – Нет, но они только и пишут о всяких жуликах. Их книги исполнены зла. – Глупости, отец. Мишле чист, как Библия. – Довольно богохульствовать в моем доме, молодой человек! – яростно крикнул Теодор, приходя в негодование. – Все эти книги аморальны. Французские идеи тебя и погубили. Винсент встал, обошел вокруг стола и, положил перед отцом «Любовь и женщину». – Я знаю, как тебя переубедить, – сказал он. – Прочитай сам хоть несколько страничек. Вот увидишь, тебе понравится. Мишле стремится только помочь нам преодолеть трудности и мелкие невзгоды. Теодор швырнул книгу на пол с видом праведника, отметающего зло. – Не стану я читать твои книги! – зарычал он. – У тебя был дед, он один во всем роду Ван Гогов заразился французскими идеями, а потом стал пьяницей! – Mille pardons [тысяча извинений (фр.)], отец Мишле, – бормотал Винсент, поднимая книгу с пола. – Позволь тебя спросить, почему это ты называешь Мишле отцом? – холодно произнес Теодор. – Хочешь оскорбить меня? – У меня и в мыслях этого не было, – возразил Винсент. – Но должен сказать прямо, что если мне понадобится совет, я скорее попрошу его у Мишле, чем у тебя. Так будет гораздо вернее. – О Винсент, – взмолилась мать, – зачем говорить такие вещи? Отчего ты хочешь порвать с семьей? – Да, именно это он и делает, – громогласно заявил отец. – Он хочет порвать с семьей. Винсент, ты ведешь себя бесстыдно... Уходи из моего дома на все четыре стороны. Винсент поднялся к себе и сел на кровать. Сам не зная почему, он всегда после тяжелого удара садился не на стул, а на кровать. Он оглядел стены, на которых висели его рисунки – землекопы, сеятели, мастеровые, швея, кухарки, лесорубы, копии из учебника Хейке. Да, он добился кое—каких успехов. Он явно продвинулся вперед. Но он сделал в Эттене еще далеко не все, что надо бы сделать. Мауве сейчас в Дренте и возвратится не раньше будущего месяца. Уезжать из Эттена Винсенту не хотелось. Здесь удобно работать; в любом другом месте жизнь потребует от него гораздо больших затрат. Нужно время, чтобы преодолеть неуклюжую тяжеловесность рисунка и уловить истинный дух брабантцев, – тогда можно будет и уехать. Отец гонит его из дома, он, можно сказать, проклял его. Но все это сказано в гневе. Ну, а что, если отец сказал то, что действительно думает?.. Неужто он такой дурной человек, что его надо гнать из отчего дома? Наутро он получил сразу два письма. Одно было от преподобного Стриккера – ответ на заказное письмо Винсента. К письму была приложена записка его супруги. Оба они, весьма нелестно отзываясь о прошлом Винсента, сообщали, что Кэй любит другого, человека с большими средствами, и просили Винсента немедля отказаться от нелепых притязаний на их дочь. «Да, видно, более безбожных, черствых и суетных людей, чем церковники, нет на всем свете», – сказал себе Винсент, комкая в кулаке письмо Стриккера с такой яростью, словно в его руках был сам преподобный пастор. Второе письмо было от Тео. «Рисунки твои очень выразительны. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы их продать. А пока прилагаю двадцать франков на поездку в Амстердам. Желаю тебе удачи, старина». 8 Когда Винсент вышел из Центрального вокзала, уже спускались сумерки. Он быстро зашагал по Дамраку к площади Дам, миновал королевский дворец, почтамт и очутился на Кейзерсграхт. Был час, когда из всех магазинов и контор валом валили продавцы и служащие. Он пересек Сингел и остановился на мосту Херенграхт, глядя, как внизу, на барже, груженной корзинами цветов, люди, сидя за столом, закусывают хлебом с селедкой. Он повернул направо по Кейзерсграхт и, пройдя вдоль длинной шеренги узеньких фламандских домиков, оказался у каменной лестницы с черными перилами: тут жил преподобный Стриккер. Винсент вспомнил, как он, приехав в Амстердам, впервые вошел в этот дом, и ему подумалось, что есть на свете города, где человек обречен на вечные неудачи. Идя по Дамраку и через центр города, Винсент спешил изо всех сил, теперь же, когда цель была достигнута, его охватил страх и неуверенность. Он поднял голову и увидел, что железный крюк над чердачным окном торчит, как и прежде. Какое удобство для человека, который вздумает повеситься, – усмехнулся про себя Винсент. Он перешел широкую улицу, вымощенную красным кирпичом, и остановился, глядя на канал. Он знал, что не позже чем через час решится его судьба. Если ему только удастся повидать Кэй, поговорить с нею, все будет хорошо. Но ключ от входной двери у ее отца. А преподобный Стриккер может просто не впустить его в дом. По каналу медленно ползла против течения груженная песком баржа, готовясь встать на ночь на якорь. На темной груде песка, в тех местах, где поработала лопата, желтели влажные впадины. Винсент с праздным любопытством заметил, что на барже нет обычных веревок для белья, протянутых от носа до кормы. Худой, костлявый человек наваливался грудью на шест, с трудом делал несколько шагов, и неуклюжая лодка скользила вперед из—под его ног. На корме, неподвижная, как камень, сидела женщина в грязном переднике, – вытянув за спиной руку, она правила грубым рулем. Маленький мальчик, девочка и вывалявшаяся в грязи собака стояли на крыше рубки и тоскливо глядели на дома, тянувшиеся вдоль Кейзерсграхт. Винсент поднялся по каменным ступеням и позвонил. Спустя несколько минут на звонок вышла служанка. Она взглянула на стоявшего в тени Винсента, узнала его я загородила собой дверь. – Преподобный Стриккер дома? – спросил Винсент. – Нет. Он ушел. – Видимо, она получила соответствующее распоряжение. Винсент услышал в комнатах голоса. Решительным движением он оттолкнул горничную. – Пустите! – сказал он. Девушка вцепилась в Винсента сзади, пытаясь удержать его. – Они обедают! – негодующе закричала она. – Туда нельзя! Пройдя длинную прихожую, Винсент вошел в столовую. Он успел заметить, как в дверях мелькнуло знакомое черное платье. За столом сидели преподобный Стриккер, тетя Виллемина и двое младших детей. Приборов было пять. Перед стулом, косо сдвинутым в сторону, стояла тарелка с жареной телятиной, картофелем и бобами в стручках. – Я не могла удержать его, – сказала горничная. – Он ворвался силой. На столе стояли два серебряных подсвечника с большими белыми свечами. Висевший на стене портрет Кальвина в желтоватом мерцании свечей казался жутким. В полутьме на резном буфете блестел серебряный сервиз, а рядом Винсент увидел узкое окно, у которого он впервые разговаривал с Кэй. – Вот как, Винсент, – сказал дядя. – Видно, манеры у тебя не улучшаются. – Я хотел бы поговорить с Кэй. – Ее нет дома. Она в гостях. – Она сидела вот здесь, когда я позвонил. Она обедала с вами. Стриккер повернулся к жене: – Выведи детей из комнаты. Затем он сказал: – Ну, Винсент, ты причинил нам массу неприятностей. Теперь не только у меня, но и у всей нашей семьи лопнуло всякое терпение. Мало того, что ты бродяга, лентяй, грубиян, ты еще и неблагодарный негодяй. Да как тебе в голову пришло влюбиться в мою дочь? Это неслыханное оскорбление! – Позвольте мне повидаться с Кэй, дядя Стриккер. Я должен с ней поговорить. – Кэй не хочет с тобой говорить. Ты больше никогда ее не увидишь. – Она так сказала? – Да. – Я вам не верю. Стриккер был поражен как громом. Никто еще не обвинял его во лжи с тех пор, как он принял духовный сан. – Как ты смеешь говорить, что я лгу! – Я не поверю вам, пока не услышу это из ее собственных уст. Да и тогда не поверю. – Неблагодарный! И зачем только я тратил на тебя время и деньги, когда ты жил в Амстердаме! Винсент устало опустился на стул, где недавно сидела Кэй, и положил обе руки на край стола. – Дядя, выслушайте меня. Докажите, что даже у человека, облеченного в духовный сан, под тройной кольчугой из стали все же бьется человеческое сердце. Я люблю вашу дочь. Люблю до безумия. Каждую минуту я думаю и тоскую о ней. Вы служите господу богу, так во имя бога окажите же мне милость. Не будьте столь жестоки. Конечно, я пока ничего не достиг, но подождите немного, я добьюсь успеха. Позвольте доказать ей, как я ее люблю. Я заставлю ее понять, что она должна полюбить меня. Вы ведь и сами любили когда—то, дядя, вы знаете, как страдает и мучается человек. Я весь истерзан: дайте мне попытать счастья хоть раз. Дайте возможность завоевать ее любовь – вот все, о чем я прошу. Я не могу больше жить в тоске и одиночестве! Преподобный Стриккер смерил его взглядом и сказал: – Неужели ты такой трус и слюнтяй, что не можешь совладать с собой? Так и будешь выть и скулить всю жизнь? Винсент в бешенстве вскочил со стула. От его кротости теперь не осталось и следа. Он ударил бы священника, если бы их не разделял широкий стол с двумя серебряными подсвечниками, в которых горели высокие свечи. В комнате воцарилась напряженная тишина; Стриккер и Винсент смотрели друг другу прямо в глаза, в которых вспыхивали злобные искры. Винсент не знал, сколько времени это длилось. Он поднял руку и положил ее на стол рядом с подсвечником. – Позвольте поговорить с ней, – сказал он. – Я буду говорить ровно столько, сколько продержу свою руку в огне этой свечи. Повернув руку тыльной стороной к свече, он сунул ее в огонь. В комнате сразу стало темнее. Рука Винсента быстро почернела от копоти. Через несколько мгновений она стала ярко—красной. Винсент не дрогнул, не отвел взгляда от лица Стриккера. Прошло пять секунд. Десять. Кожа на руке вздулась волдырями. Глаза пастора были полны ужаса. Казалось, его хватил паралич. Несколько раз он пытался заговорить, шевельнуться, но не мог сделать этого. Беспощадный, пронизывающий взгляд Винсента словно пригвоздил его к месту. Прошло пятнадцать секунд. Волдыри на коже потрескались, но рука даже не дрогнула. Преподобный Стриккер, придя наконец в чувство, судорожно дернулся и изо всех сил закричал: – Ты совсем спятил! Идиот! Он ринулся вперед, выхватил из—под руки Винсента свечу и ударом кулака погасил ее. Затем, нагнувшись над столом, он торопливо задул и вторую свечу. Комната погрузилась во мрак. Стриккер и Винсент, упираясь ладонями в стол, стояли в полной темноте, но все же видели друг друга до ужаса ясно. – Ты сумасшедший! – орал пастор. – Кэй презирает тебя, презирает всей душой! Убирайся из этого дома и не смей больше сюда приходить! – Винсент медленно побрел по темной улице и опомнился, только когда вышел на окраину города. Заглянув в мертвый, заброшенный канал, он ощутил знакомый запах стоячей воды. Газовый фонарь на углу тускло осветил его левую руку – какой—то инстинкт рисовальщика не дал ему сунуть в огонь правую, – и он увидел, что на руке чернеет огромная язва. Он перешел множество узких каналов, вдыхая еле ощутимый запах давно забытого моря. В конце концов он оказался близ дома Мендеса да Коста. Он присел на берегу, бросил горсть камешков в плотное зеленое покрывало кроса, устилавшего канал. Галька шлепнулась в крое так мягко, словно под ним не было воды. Кэй ушла из его жизни. Эти слова: «Нет, никогда, никогда», – вырвались тогда из самой глубины ее души. Теперь они уже стали не ее, а его словами. Он без конца повторял их про себя, он говорил: «Нет, никогда, никогда ты не увидишь ее. Никогда не услышишь ты ее ласковый голос, не сможешь любоваться улыбкой в ее глубоких синих глазах, не ощутишь своей щекой теплоту ее тела. Никогда не знать тебе любви, ее нет, нет даже в те краткие мгновения, когда твоя плоть горит в горниле страданий!» Невыносимая, безысходная боль подступила к горлу. Он зажал себе рот, чтобы не закричать, – пусть Амстердам и весь мир никогда не узнают о том, что он предстал перед судом и был признан недостойным. Губы его ощутили лишь горький, как полынь, пепел неутоленного желания. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ГААГА 1 Мауве был еще в Дренте. Винсент обошел весь квартал, прилегающий к Эйлебоомен, и около вокзала Рэйн снял комнатушку за четырнадцать франков в месяц. Мастерская – пока в нее не вселился Винсент, она называлась просто комнатой – была довольно просторная, с нишей, в которой можно было готовить еду, и большим окном, выходившим на юг. В углу стояла низенькая печка, длинная черная труба которой уходила в стену под самым потолком. Обои были чистые, светло—серые; в окно Винсент мог видеть хозяйский дровяной склад, за ним зеленый луг и широкие полосы дюн. Дом стоял на Схенквег, окраинной улице Гааги, за которой к юго—востоку сразу открывались луга. Крыша его была закопчена паровозами, постоянно грохочущими у вокзала Рэйн. Винсент купил прочный кухонный столик, два простых стула, одеяло и, укрываясь им, спал прямо на полу. Эти затраты, вконец истощили его денежные ресурсы, но близилось первое число, когда Тео должен был прислать ему очередные сто франков. Январская стужа не позволяла работать на воздухе, а так как денег на модель у Винсента не было, то ему оставалось лишь сидеть сложа руки и ждать приезда Мауве. Наконец Мауве вернулся домой на Эйлебоомен. Винсент не замедлил явиться к нему в мастерскую. Мауве с жаром трудился над большим полотном, волосы прядями рассыпались у него по лбу и падали на глаза. Он начал главную работу этого года – картину, предназначенную для Салона, замыслив изобразить, как на побережье Схевенингена лошади вытаскивают из воды рыбачий баркас. Мауве и его жена Йет были уверены, что Винсент не приедет в Гаагу: они знали, что чуть ли не каждого человека в тот или иной период жизни охватывает смутное желание стать художником. – Значит, ты все—таки приехал, Винсент. Ну что ж, прекрасно. Мы сделаем из тебя художника. Ты нашел себе квартиру? – Да, я живу на Схенквег, в доме сто тридцать восемь, сразу же за вокзалом Рэйн. – Ну, это совсем рядом. Как у тебя с деньгами? – Денег маловато, особенно не разгуляешься. Я купил стол и пару стульев. – И кровать, – подсказала Йет. – Нет, я сплю на полу. Мауве что—то шепнул Йет, она вышла и через минуту принесла бумажник. Мауве вынул оттуда сотню гульденов. – Возьми—ка эти деньги, Винсент, потом отдашь, – сказал он. – Купи себе кровать; по ночам надо хорошенько высыпаться. За комнату ты уплатил? – Нет еще. – Ну так уплати, и делу конец. Как там со светом? – Свету сколько угодно, хотя окно у меня только одно. К сожалению, выходит оно на юг. – Это плохо, тут надо что—то придумать. Иначе освещение модели будет меняться каждые пятнадцать минут. Обязательно купи занавеси. – Мне бы не хотелось брать у вас деньги, кузен Мауве. Достаточно того, что вы согласны учить меня. – Пустяки, Винсент. Обзаводиться хозяйством приходится один раз в жизни. Так что в конечном счете дешевле всего купить собственную мебель. – Да, пожалуй, это так. Надеюсь, что скоро мне удастся продать несколько рисунков, и тогда я верну вам долг. – Терстех тебе поможет. Он покупал мои картины, когда я только еще учился писать. Но тебе надо начинать работать акварелью и маслом. Рисунки карандашом не находят сбыта. При всей грузности Мауве движения у него были нервные и стремительные. Выставив одно плечо вперед, он порывисто бросался к тому, что его в тот миг привлекало. – Винсент, – сказал он, – вот этюдник, а в нем акварельные и масляные краски, кисти, палитра, мастихин, лак и скипидар. Дай—ка, я тебя научу держать палитру и стоять у мольберта. Он показал Винсенту несколько технических приемов. Винсент усвоил их очень быстро. – Отлично! – воскликнул Мауве. – Я думал, ты туповат, но теперь вижу, что ошибался. Можешь приходить сюда каждое утро и писать акварелью. Я попрошу, чтобы тебя приняли в «Пульхри», там ты сможешь несколько раз в неделю по вечерам рисовать модель. Кроме того, ты познакомишься там с художниками. А когда начнешь продавать свои вещи, станешь полноправным членом клуба. – Да, мне очень хочется рисовать модель. Я постараюсь нанять натурщицу, чтобы работать каждый день у себя дома. Нужно только научиться как следует рисовать человеческую фигуру, все остальное придет само. – Это верно, – согласился Мауве. – Труднее всего справиться с фигурой, но когда ты этого добился, деревья, коровы и закаты даются уже совсем легко. Художники, которые пренебрегают фигурой, делают это потому, что чувствуют свое бессилие. Винсент купил кровать и занавеси для окна, уплатил за комнату и развесил на стенах свои брабантские рисунки. Он знал, что продать их не удастся, и прекрасно видел теперь все свои промахи, но в этих набросках чувствовалось нечто от самой природы, и сделаны они были с истинной страстью. Винсент не мог бы сказать, в чем эта страсть проявлялась и откуда она шла; он даже не знал ей истинной цены, пока не подружился с Де Боком. Де Бок оказался обаятельным человеком. Он был хорошо воспитан, обладал прекрасными манерами и постоянным доходом. Образование он получил в Англии. Винсент познакомился с ним у Гупиля. Де Бок был полной противоположностью Винсента: к жизни он относился легко, все воспринимал спокойно и беспечно, характер у него был мягкий. Рот у него был узенький, не шире, чем крылья ноздрей. – Не зайдете ли ко мне на чашку чая? – предложил он Винсенту. – Я показал бы вам кое—какие свои работы. Мне кажется, я как бы обрел новое чутье с тех пор, как Терстех стал продавать мои картины. Мастерская Де Бока была в Виллемс—парке, самом аристократическом квартале Гааги. Стены в ней были задрапированы светлым бархатом. В каждом углу стояли удобные диваны с мягкими подушками; были тут и столики для курения, и шкафы, полные книг, и настоящие восточные ковры. Вспоминая убожество своей мастерской, Винсент чувствовал себя нищим пустынником. Де Бок зажег газовую горелку под русским самоваром и велел экономке принести печенья. Потом он вынул из стенного шкафа картину и поставил ее на мольберт. – Это моя последняя вещь, – сказал он. – Не угодно ли сигару, пока вы будете смотреть? Быть может, картина от этого станет лучше, как знать? Он говорил шутливым, непринужденным тоном. С тех пор как Терстех открыл и оценил Де Бока, художник стал необычайно самоуверен. У него не было сомнений, что Винсенту картина понравится. Взяв в руки длинную русскую папиросу, – пристрастием к этим папиросам он был известен на всю Гаагу – Де Бок закурил и стал следить за выражением лица Винсента. Окутанный голубым дымком дорогой сигары, Винсент рассматривал полотно. Он понимал, что Де Бок переживает теперь ту ужасную минуту, когда художник впервые открывает свое творение для чужих глаз и, волнуясь, ждет, что о нем скажут. А что сказать об этой картине? Пейзаж недурен, но и не слишком хорош. В картине много от характера самого Де Бока: она легковесна. Винсент вспомнил, как он злился и заболевал от огорчения, когда какой– нибудь юный выскочка осмеливался свысока отозваться о его работе. Хотя картина Де Бока была из тех, которые можно охватить одним взглядом, Винсент долго смотрел на нее. – Вы неплохо чувствуете пейзаж, Де Бок, – промолвил он. – И прекрасно знаете, как придать ему очарование. – О, благодарю, – сказал польщенный Де Бок, принимая этот отзыв за комплимент. – Прошу вас, чашечку чая. Винсент схватил чашку обеими руками, боясь расплескать чай на дорогой ковер. Де Бок подошел к самовару и налил чаю себе. Винсенту ужасно не хотелось говорить о картине Де Бока. Ему нравился этот человек, и он дорожил его дружбой. Но в Винсенте восстал честный художник, и он не мог удержаться. – Есть одна штука в вашем пейзаже, которая, пожалуй, мне не очень нравится. Де Бок взял из рук экономки поднос и сказал: – Ешьте печенье, мой друг. Винсент отказался, не представляя себе, как можно держать на коленях чашку с чаем и одновременно есть печенье. – Что же вам не понравилось? – спокойно спросил Де Бок. – Человеческие фигуры. Они кажутся неестественными. – А знаете, – признался Де Бок, удобно разлегшись на диване, – я частенько подумывал о том, чтобы заняться как следует фигурой. Но, кажется, это мне не дано. Я брал модель и усердно работал по нескольку дней, а потом вдруг бросал ее и переходил к какому—нибудь интересному пейзажу. В конце концов ведь моя стихия – именно пейзаж, так стоит ли мне слишком много возиться с фигурой – как вы полагаете? – Когда я работаю над пейзажами, – ответил Винсент, – я стараюсь внести в них что—то от человеческой фигуры. Вы опередили меня на много лет, кроме того, вы признанный художник. Но разрешите по—дружески высказать вам одно критическое замечание? – Буду очень рад. – Вот что я вам скажу: вашей живописи недостает страсти. – Страсти? – переспросил Де Бок и, потянувшись со своей чашкой к самовару, хитро покосился на Винсента одним глазом. – Какую же из множества страстей вы имеете в виду? – Это не так легко объяснить. Но ваше отношение к предмету несколько туманно. На мой взгляд, его надо бы выражать более энергично. – Но, послушайте, старина, – сказал Де Бок, вставая с дивана и внимательно поглядев на одно из своих полотен. – Не могу же я выплескивать свои чувства на холсты только потому, что этого требует публика! Я пишу то, что вижу и чувствую. А если я не чувствую никакой страсти, то как я придам ее своей кисти? Ведь страсть в зеленной лавке на вес не купишь! После визита к Де Боку собственная мастерская показалась Винсенту жалкой и убогой, но он знал, что взамен роскоши у него есть кое—что другое. Он задвинул кровать в угол и спрятал подальше всю свою кухонную утварь – ему хотелось, чтобы комната имела вид мастерской, а не жилого помещения. Тео еще не прислал денег, но у Винсента пока оставалось кое—что от тех ста гульденов, которые дал ему Мауве. Он потратил их на натуру. Вскоре к нему пришел и сам Мауве. – Я добрался до тебя всего—навсего за десять минут, – сказал он, оглядывая комнату. – Да, здесь неплохо. Конечно, лучше бы окно выходило на север, но ничего и так. Теперь люди перестанут считать тебя дилетантом и лодырем. Ты, я вижу, рисовал сегодня модель? – Да. Я рисую модель каждый день. Это обходится недешево. – Но в конце концов себя оправдывает. Тебе нужны деньги, Винсент? – Благодарю вас, кузен Мауве. Я как—нибудь перебьюсь. Винсент вовсе не хотел садиться на шею Мауве. В кармане у него оставался один—единственный франк, на него можно было прожить еще день; только бы Мауве бесплатно учил его, а деньги на хлеб он как—нибудь добудет. Мауве целый час показывал Винсенту, как надо писать акварельными красками и потом смывать их с листа. Винсенту это никак не давалось. – Не смущайся, – ободрял его Мауве. – Нужно испортить по крайней мере десяток набросков, прежде чем ты научишься правильно держать кисть. Покажи—ка мне что—нибудь из твоих последних брабантских этюдов! Винсент вынул свои наброски. Мауве владел техникой в таком совершенстве, что мог в немногих словах раскрыть главный недостаток любой работы. Он никогда не ограничивался словами: «Это плохо», – а всегда добавлял: «Попытайся сделать вот так». Винсент слушал его с жадностью, зная, что Мауве говорит ему то же, что он сказал бы самому себе, если бы у него не ладилась работа над каким—нибудь полотном. – Рисовать ты умеешь, – говорил он Винсенту. – То, что ты весь этот год не расставался с карандашом, принесло тебе огромную пользу. Я не удивлюсь, если Терстех скоро начнет покупать твои акварели. Это утешение мало помогло Винсенту, когда он через два дня оказался без сантима. Первое число давно минуло, а сто франков от Тео все не приходили. Что же случилось? Может быть, Тео сердится на него? Неужели он откажется помогать брату как раз теперь, когда он на пороге успеха? Порывшись в кармане, Винсент нашел почтовую марку: теперь он мог написать Тео и попросить хотя бы часть денег – только бы не умереть с голоду и время от времени платить за натуру. Три дня во рту у него не было маковой росинки; но утром он писал акварелью у Мауве, днем делал зарисовки в столовых для бедняков и в зале ожидания на вокзале, а вечером работал в «Пульхри» или снова в мастерской Мауве. Он очень боялся, что Мауве догадается, в чем дело, и утратит веру в его успех. Винсент понимал, что хотя Мауве привязался к нему, он бросит его без колебания, как только убедится, что заботы об ученике мешают его собственной работе. Когда Йет приглашала Винсента к обеду, он отказывался. Тупая, гложущая боль под ложечкой заставила его вспомнить Боринаж. Неужто он обречен голодать всю жизнь? Неужто он никогда не познает довольства и покоя? На другой день Винсент поборол свою гордость и отправился к Терстеху. Может быть, у этого человека, опекающего половину художников Гааги, удастся занять десять франков? Оказалось, что Терстех уехал по делам в Париж. Винсента сильно лихорадило, и он уже не мог держать в руках карандаш. Он слег в постель. На следующий день он вновь потащился на Плаатс и застал Терстеха в галерее. В свое время Терстех обещал Тео позаботиться о Винсенте. Он одолжил ему двадцать пять франков. – Я все собираюсь, наведаться к тебе в мастерскую, Винсент, – сказал он. – Жди, скоро приду. Винсент с трудом заставил себя вежливо ответить Терстеху. Ему хотелось тотчас же уйти и где—нибудь поесть. По пути к галерее Гупиля он думал: «Если только я достану денег, все опять будет хорошо». Но теперь, когда у него в кармане были деньги, он чувствовал себя еще более несчастным. Его давило чувство страшного, невыносимого одиночества. «Вот пообедаю, и все как рукой снимет», – сказал он – себе. Еда заглушила боль в желудке, но не могла заглушить чувства одиночества и заброшенности, которое гнездилось у Винсента где—то глубоко внутри. Он купил дешевого табака, пошел домой, лег на кровать и закурил трубку. Тоска по Кэй снова нахлынула на него. Он чувствовал себя таким обездоленным, что у него от обиды теснило грудь. Он вскочил с кровати, открыл окно и высунул голову в темень снежной январской ночи. Он вспомнил о преподобном Стриккере. Его пронизал такой озноб, словно он прижался всем телом к каменной церковной стене. Он закрыл окно, схватил пальто и шляпу и вышел, направляясь в кафе, которое приметил перед вокзалом Рэйн. 2 Кафе было освещено двумя керосиновыми лампами – одна висела у входа, другая – над стойкой. Посреди зала царил полумрак. Вдоль стен стояли скамейки и столики с каменными столешницами, испещренные щербинами и царапинами. Это заведение с мертвенно—тусклыми стенами и цементным полом было предназначено для рабочего люда и скорее походило на жалкое убежище, чем на место, где веселятся и отдыхают. Винсент присел за одним из столиков и устало прислонился спиной к стене. Не так уж плохо жить, когда работаешь, когда есть деньги на еду и на модель. Но где твои друзья, где близкий человек, с которым можно было бы запросто переброситься словечком хотя бы о погоде? Мауве – твой наставник, учитель, Терстех – вечно занятый, важный коммерсант, Де Бок – богатый светский человек. Может быть, стакан вина принесет облегчение? Завтра он снова сможет работать, и все будет выглядеть не так мрачно. Он неторопливо потягивал красное вино. В кафе было малолюдно. Напротив него сидел какой—то мастеровой. В углу, около стойки, устроилась парочка, женщина была одета ярко и аляповато. За соседним столиком сидела еще какая—то женщина, одна, без мужчины. Винсент ни разу не посмотрел на нее. Официант, проходя мимо, грубо спросил у женщины: – Еще стаканчик? – У меня нет ни су! – отвечала она. Винсент повернулся к ней. – Может быть, выпьете стаканчик со мной? Женщина окинула его взглядов. – Конечно. Официант принес стакан вина, получил двадцать сантимов и ушел. Винсент и женщина сидели теперь совсем близко друг к другу. – Спасибо, – сказала женщина. Винсент вгляделся в нее повнимательней. Она была немолода, некрасива, с несколько увядшим лицом – видимо, жизнь крепко потрепала ее. При своей худобе она была очень хорошо сложена. Винсент обратил внимание на ее руку, державшую стакан, – это была не рука аристократки, как у Кэй, а рука женщины, много поработавшей на своем веку. В полумраке кафе она напоминала ему некоторые типы Шардена и Яна Стена. Нос у нее был неровный, с горбинкой, на верхней губе слегка пробивались усики. Глаза смотрели тоскливо, но все же в них чувствовалась какая—то живость. – Не за что, – ответил Винсент. – Спасибо вам за компанию. – Меня зовут Христиной, – сказала она. – А вас? – Винсентом. – Вы работаете здесь, в Гааге? – Да. – Что вы делаете? – Я художник. – О! Тоже собачья жизнь – не правда ли? – Всякое бывает. – А я вот прачка. Когда у меня хватает сил работать. Но часто сил и не хватает. – Что же вы тогда делаете? – Я долго промышляла на панели. Вот и теперь снова иду на улицу, когда хвораю и не могу работать. – Тяжело работать прачкой? – Еще бы! Мы работаем по двенадцать часов. И нам не сразу платят. Бывает, проработаешь целый день, а потом ищешь мужчину, чтобы малыши не сидели совсем голодные. – Сколько у тебя детей, Христина? – Пятеро. А сейчас я опять с прибылью. – Муж твой умер? – Я всех прижила с разными мужчинами. – Тебе, видать, нелегко приходится, правда? Она пожала плечами. – Господи боже! Не может же шахтер отказаться идти в шахту только потому, что там его того и гляди прихлопнет. – Конечно. А ты знаешь кого—нибудь из тех мужчин, от которых у тебя дети? – Только самого первого. Других я даже не звала, как звать. – А как с тем ребенком, которым ты беременна сейчас? – Ну, тут трудно сказать. Я была тогда очень хворая, стирать не могла, все время ходила на улицу. Да и не все ли равно! – Хочешь еще вина? – Закажи джину и пива. – Она порылась в своей сумочке, вынула огрызок дешевой черной сигары и закурила его. – Вид у тебя не шибко шикарный, – сказала она. – Ты продаешь свои картины? – Нет, я только начинающий. – Староват ты для начинающего. – Мне тридцать. – А выглядишь на все сорок. На какие же деньги ты живешь? – Мне немного присылает брат. – Черт побери, это не лучше, чем быть прачкой! – Где ты живешь, Христина? – У матери. – А знает мать, что ты зарабатываешь на улице? Женщина громко захохотала, но смех ее прозвучал невесело. – Господи, конечно, знает! Она меня и послала на улицу. Она сама занималась этим всю жизнь. И меня и брата прижила на улице. – Что делает твой брат? – Содержит у себя женщину. И водит к ней мужчин. – Наверное, это не очень полезно для твоих пятерых детишек. – Плевать. Когда—нибудь все они займутся тем же самым. – Невеселые дела. Так ведь, Христина? – Ну, если распустишь нюни, лучше не станет. Можно еще стаканчик джина? Что это у тебя с рукой? Большущая черная рана... – Это я обжегся. – Ох, тебе было, наверно, очень больно. Она ласково взяла руку Винсента и чуть приподняла ее над столом. – Нет, Христина, не больно. Это я нарочно. Она опустила его руку. – Почему ты пришел сюда один? У тебя нет друзей? – Нет. Есть брат, но он в Париже. – Небось тоска тебя заедает, ведь правда? – Да, Христина, ужасно. – Меня тоже. Дома дети, мать, брат. Да еще мужчины, которых я ловлю на улице. Но все время чувствуешь себя одинокой, понимаешь? Нет никого, кто бы мне действительно был нужен. И кто бы нравился. – А тебе нравился кто—нибудь, Христина? – Самый первый парень. Мне тогда было шестнадцать. Он был богатый. Не мог жениться на мне из—за своих родных. Но давал деньги на ребенка. Потом он умер, и я осталась без сантима в кармане. – Сколько тебе лет? – Тридцать два. Поздновато уже рожать детей. Доктор в больнице сказал, что этот ребенок меня погубит. – Если врач будет внимательно следить за тобой – тогда ничего. – А где я возьму такого врача? Я не скопила ни франка. Доктора в бесплатных больницах за нами не очень—то смотрят – там у них слишком много больных. – Неужели тебе негде раздобыть хоть немного денег? – Негде, хоть лопни. Разве что выходить на улицу каждую ночь месяца два подряд. Но это погубит меня еще быстрее, чем ребенок. Несколько мгновений Винсент и Христина молчали. – Куда ты пойдешь сейчас, Христина? – Я весь день простояла у лохани. Устала как собака и пришла сюда выпить стаканчик. Они должны были заплатить мне полтора франка, но задержали деньги до субботы. А мне надо два франка на жратву. Хотела здесь отдохнуть, пока не подвернется мужчина. – Можно мне пойти с тобой, Христина? Я очень одинок. Можно? – Само собой. Мне это в самый раз. К тому же ты очень милый. – Ты мне тоже нравишься, Христина. Когда ты притронулась к моей руке и сказала... это было первое ласковое слово, которое я услышал от женщины уж не знаю с каких пор. – Странно. С виду ты не урод. И такой воспитанный. – Просто мне не везет в любви. – Да, тут уж ничего не поделаешь. Можно мне выпить еще стаканчик джина? – Слушай, ни тебе, ни мне не нужно напиваться, чтобы что—то почувствовать друг к другу. Лучше положи себе в карман вот эти деньги, я могу без них обойтись. Жаль, что их маловато. – Поглядеть на тебя, так деньги тебе еще нужнее, чем мне. Ступай—ка своей дорогой. Когда ты уйдешь, я подцеплю какого—нибудь другого парня и заработаю два франка. – Нет. Возьми деньги. Я обойдусь без них. Я занял двадцать пять франков у приятеля. – Ну, ладно. Идем отсюда. Шагая по темным улицам к ее дому, они разговаривали как старые друзья. Христина рассказывала о своей жизни, ничуть не приукрашивая себя и не жалуясь на судьбу. – Тебе никогда не приходилось позировать у художников? – спросил ее Винсент. – Приходилось, когда я была молодая. – Тогда почему бы тебе не позировать для меня? Много я платить не в состоянии. Даже франк в день не могу. Но когда у меня начнут покупать картины, я стану платить тебе по два франка. Это будет лучше, чем стирка. – Идет. Я согласна. Я приведу своего мальчишку, можешь рисовать его бесплатно. Или, когда я тебе надоем, будешь рисовать маму. Она не прочь получить время от времени лишний франк. Она работает поденщицей. Наконец они добрались до дома Христины. Это был каменный одноэтажный дом с небольшим двориком. – Нас никто не увидит, – сказала Христина. – Моя комната первая. Комната Христины была тесновата и без всяких претензий; гладкие обои на стенах окрашивали ее в спокойный, серый тон, заставивший Винсента вспомнить полотна Шардена. На деревянном полу лежал половик и кусок темно– красного ковра. В одном углу стояла обыкновенная кухонная печка, в другом комод, а посредине – широкая кровать. Это была типичная комната женщины– работницы. Когда, проснувшись утром, Винсент почувствовал, что он не один, и разглядел в полумраке лежащее рядом с ним человеческое существо, мир показался ему гораздо дружелюбнее, чем прежде. Боль и одиночество, терзавшие его душу, исчезли, уступив место чувству глубокого покоя. 3 С утренней почтой он получил письмо от Тео вместе с ожидаемой сотней франков. Прислать деньги раньше Тео никак не мог, Винсент выбежал на улицу и, увидев копавшуюся в огороде старушку, попросил ее позировать ему за пятьдесят сантимов. Старуха охотно согласилась. Винсент усадил ее в мирной позе у печки, поставив сбоку чайник. Он искал нужный тон: голова старухи была очень выразительна и живописна. Три четверти акварели он написал в тоне зеленого мыла. Уголок, где сидела старушка, он старался сделать как можно мягче, нежнее, с чувством. Прежде у него все получалось жестковато, резко, неровно, теперь же ему удалось добиться плавности. Винсент быстро закончил этюд, выразив в нем то, что ему хотелось. Он был глубоко благодарен Христине за все, что она сделала для него. Неудовлетворенная жажда любви отравляла все его существование, но не смогла его сломить; голод плоти был страшнее – он мог убить в нем жажду творчества, а это означало бы для него смерть. – Плотская любовь будит силы, – бурчал себе под нос Винсент, легко и свободно орудуя кистью. – Удивляюсь, почему об этом не пишет отец Мишле. В дверь постучали. Винсент отворил ее и впустил в комнату минхера Терстеха. Его полосатые брюки были безукоризненно отутюжены. Тупоносые коричневые штиблеты блестели как зеркало. Борода была аккуратно подстрижена, волосы расчесаны на пробор, воротничок сиял безупречной белизной. Терстех был искренне обрадован, увидев, что у Винсента есть настоящая мастерская и что он усердно работает. Терстех радовался, когда молодые художники завоевывали успех: это было одновременно его любимым коньком и профессией. Однако он предпочитал, чтобы успех приходил к ним узаконенным, предопределенным путем; он считал, что лучше пусть художник идет обычной дорогой и потерпит неудачу, чем нарушит все законы и добьется славы. В глазах Терстеха правила игры были важнее самого выигрыша. Терстех был честным и праведным человеком и полагал, что и все остальные люди должны быть точно такими же. Он не допускал и мысли, что на свете бывают обстоятельства, когда зло оборачивается добром или грех засчитывается во спасение. Художники, продававшие свои картины фирме Гупиль, знали, что они должны беспрекословно подчиняться правилам. Если же они восставали против кодекса приличий, Терстех отвергал их картины, хотя бы это были истинные шедевры. – Молодец, Винсент, – сказал он. – Рад видеть тебя за работой. Я люблю наведываться к своим художникам, когда они работают. – Вы очень любезны, что зашли ко мне, минхер Терстех. – Нисколько. Я давно хотел заглянуть к тебе в мастерскую, с той самой поры, как ты сюда приехал. Винсент окинул взглядом кровать, стол, стулья, печку в мольберт. – Признаться, глядеть тут особенно не на что. – Это не имеет значения. Трудись не покладая рук, и у тебя будет кое– что получше. Мауве говорил мне, что ты начинаешь работать акварелью; не забывай – на акварели большой спрос. Я постараюсь продать некоторые из твоих этюдов, а другие возьмет Тео. – На это я и надеюсь, минхер. – Сегодня ты выглядишь бодрее, чем вчера при нашей встрече. – Да, вчера я был болен. Но потом все прошло. Он вспомнил вино, джин, Христину; при мысли о том, что сказал бы Терстех, если бы он знал все это, у него мурашки побежали по коже. – Не хотите ли посмотреть кое—какие этюды, минхер? Ваше мнение для меня очень важно. Терстех разглядывал этюд, написанный в тоне зеленого мыла, – старушку в белом фартуке. Молчание его было уже не столь красноречиво, как в ту памятную для Винсента встречу на Паатсе. Опершись всей своей тяжестью на трость, он постоял минуту, затем повесил трость на руку. – Да, да, ты несомненно шагнул вперед. Мауве сделает из тебя акварелиста, я уже вижу. Конечно, на это потребуется время, но в конечном счете ты научишься. И поторапливайся, Винсент, пора начать самому зарабатывать на жизнь. Та сотня франков в месяц, которую посылает тебе Тео, достается ему нелегко, я видел это, когда был в Париже. Ты должен обеспечить себя как можно скорее. Я постараюсь купить у тебя несколько этюдов в самое ближайшее время. – Благодарю вас, минхер. Вы так заботитесь обо мне! – Я хочу, чтобы ты добился успеха, Винсент. Это в интересах фирмы Гупиль. Как только я начну продавать твои работы, ты сможешь снять хорошую мастерскую купить приличное платье и изредка бывать в обществе. Это необходимо, если ты хочешь, чтобы потом у тебя покупали картины маслом. Ну, мне пора к Мауве. Надо взглянуть на его схевенингенскую работу, которую он пишет для Салона. – Вы зайдете ко мне еще, минхер? – Непременно. Через неделю—другую загляну опять. Работай прилежно, я хочу видеть твои успехи. Я не стану приходить к тебе даром, понимаешь? Они пожали друг другу руки, и Терстех ушел. Винсент снова погрузился в работу. Если бы он мог заработать себе на жизнь, хотя бы самую скромную! Ничего больше ему и не надо. Он обрел бы независимость, не был бы никому в тягость. И, самое главное, ему не пришлось бы спешить: он мог бы медленно и спокойно нащупывать путь к мастерству, к собственной манере. Вечером Винсент получил от Де Бока записку на розовой бумаге: "Дорогой Ван Гог! Завтра утром я приведу к вам натурщицу от Артца, и мы порисуем вместе. Де Б.". Натурщица оказалась красивой молодой девушкой, – за сеанс она брала полтора франка. Винсент был необычайно рад подвернувшемуся случаю: нанять ее самостоятельно он не мог и мечтать. Девушка раздевалась около печки, в которой пылал яркий огонь. Во всей Гааге только профессиональные натурщицы соглашались позировать обнаженными. Винсента это очень огорчало: ему хотелось рисовать тело стариков и старух, имеющее свой тон, свою характерность. – Я захватил кисет с табаком и скромный завтрак, который приготовила моя экономка, – сказал Де Бок. – Так нам не придется выходить из дому и заботиться о еде. – Что ж, попробуем вашего табаку. Мой несколько крепковат, чтобы курить его с утра. – Я готова, – заявила натурщица. – Можете устанавливать позу. – Сидя или стоя, Де Бок? – Давайте порисуем сначала стоя. В новом пейзаже у меня есть несколько стоящих фигур. Они рисовали почти полтора часа, пока девушка не устала. – Пусть теперь сядет, – сказал Винсент. – В фигуре будет меньше напряженности. Они работали до полудня, склонившись над своими рисовальными досками и изредка перекидываясь словечком насчет освещения или табака. Затем Де Бок развернул пакет с завтраком, и все трое уселись у печки, закусывая тонкими ломтями хлеба с холодным мясом и сыром. Винсент и Де Бок не могли оторваться от своих рисунков и все смотрели на них. – Просто удивительно, какой объективный взгляд появляется у меня на свою работу, стоит только немного подкрепиться, – сказал Де Бок. – Можно взглянуть, что у вас получилось? – Сделайте одолжение! Де Бок добился в своем рисунке большого сходства в лице, что же касается фигуры, то в ней не было ничего индивидуального. Это было изумительно красивое тело – и только. – Боже! – воскликнул Де Бок, взглянув на рисунок Винсента. – Что вы нарисовали вместо лица? Это и называется у вас вдохнуть страсть? – Мы ведь рисовали не портрет, – возразил Винсент. – Мы рисовали фигуру. – Впервые слышу, что лицо не имеет отношения к фигуре. – А вы поглядите, как у вас получился живот, – сказал в свою очередь Винсент. – Как? – Вид у него такой, будто он надут горячим воздухом. Совершенно не чувствуется кишок. – А почему они должны чувствоваться? Я не заметил, чтобы у бедной девушки они вылезали наружу. Натурщица продолжала жевать бутерброд и даже не улыбнулась. Она считала всех художников немножко помешанными. Винсент положил свой рисунок рядом с рисунком Де Бока. – Вот видите, – сказал он, – здесь в животе их полным—полно. Глядя на этот живот вы можете сказать, что по ним прошла не одна тонна пищи. – Но при чем тут искусство? – удивился Де Бок. – Мы ведь не специалисты по внутренностям. Я хочу, чтобы люди, глядя на мои пейзажи, видели, как туман окутывает деревья, как прячется в облаках багровое солнце. Я совсем не хочу, чтобы они видели какие—то кишки. Каждый день спозаранок Винсент отправлялся на поиски натуры. Сегодня это был сынишка кузнеца, завтра старуха из лечебницы для душевнобольных в Геесте, послезавтра разносчик торфа, а однажды он привел из еврейского квартала Паддемуса бабушку вместе с внуком. Натурщики стоили ему немалых денег, хотя он знал, что должен беречь каждое су, чтобы дотянуть до конца месяца. Но какой толк жить в Гааге и учиться у Мауве, если не работать в полную силу? А поесть вволю он успеет и потом, когда завоюет себе положение. Мауве продолжал терпеливо с ним заниматься. Каждый вечер Винсент сидел в теплой, удобной мастерской на Эйлебоомен и упорно трудился. Порой, когда его акварели получались скучными и грязноватыми, он приходил в отчаяние. Мауве только смеялся. – Ну, разумеется, это еще не бог весть что, – говорил он. – Если бы твои работы сверкали уже сегодня, в них был бы лишь поверхностный лоск, а завтра ты наверняка стал бы работать скучнее и хуже. Сейчас ты корпишь над ними и у тебя выходит плохо, зато потом будешь писать быстро и с блеском. – Это верно, кузен Мауве, но если человеку надо зарабатывать на хлеб, что тогда прикажете делать? – Поверь мне, Винсент, если будешь спешить, ты лишь загубишь в себе художника. Выскочка всегда выскочкой и остается. В искусстве по сию пору действует старое правило: «Честность есть лучшая политика!» Лучше терпеть невзгоды и серьезно учиться, чем усвоить лишь тот шик, который льстит публике. – Я хочу быть верным себе, кузен Мауве, и выразить суровую правду в суровой манере. Но когда приходится зарабатывать на жизнь... Я написал несколько этюдов, которые, по—моему, Терстех мог бы... конечно, я понимаю.. – Покажи—ка мне эти этюды, – сказал Мауве. Беглым взглядом он окинул акварели и изорвал их в мелкие клочки. – Держись своей резкой манеры, Винсент, – сказал он, – и не старайся угодить любителям и торговцам. Пусть те, кто поймет тебя, сами идут к тебе. Настанет время, когда ты пожнешь плоды своего труда. Винсент посмотрел на разбросанные по полу клочки. – Спасибо вам, кузен Мауве. Этот урок пойдет мне на пользу. В тот вечер Мауве устраивал вечеринку, и скоро начали сходиться художники: Вейсенбрух, за немилосердную критику работ своих коллег прозванный Карающим Мечом, Брейтнер, Де Бок, Юлиус Бакхейзен и Нейхейс, друг Воса. Вейсенбрух был маленький, необычайно энергичный человечек. Он не пасовал ни перед кем и ни перед чем. То, что ему не нравилось, – а не нравилось ему почти все, – он уничтожал одним язвительным словом. Он писал только то, что считал нужным, и так, как считал нужным, но заставил публику полюбить свои работы. Однажды Терстех не одобрил что—то в его полотнах, и Вейсенбрух навсегда отказался от услуг фирмы Гупиль. Тем не менее он продавал все, что выходило из—под его кисти, и никто не мог догадаться, кому и каким образом. Лицо у него было столь же резкое, как и язык: лоб, нос и подбородок походили на лезвие ножа. Все побаивались Вейсенбруха и заискивали перед ним, стараясь добиться его расположения. Он презирал вся и все, чем прославился на всю страну. Отведя Винсента в угол к камину и сплевывая в огонь, Вейсенбрух с удовольствием слушал, как шипит слюна на раскаленных углях, и поглаживал гипсовую ногу, стоявшую на каминной доске. – Мне сказали, что вы Ван Гог, – начал он. – Неужели вы пишете картины с таким же успехом, как ваши дядюшки продают их? – Нет, мне ничто не приносит успеха. – Тем лучше для вас! Художник должен голодать по крайней мере до шестидесяти лет. Тогда, может быть, он создаст несколько достойных полотен. – Вздор! Вам едва за сорок, а вы пишете превосходные вещи. Вейсенбруху понравился этот решительный возглас: «Вздор!» Впервые за многие годы ему осмелились возразить подобным образом. Свое удовольствие он выразил новым выпадом: – Если вам нравится то, что я пишу, лучше бросьте живопись и наймитесь консьержем. Почему я продаю свои картины дуре публике, как вы думаете? Да потому, что они дерьмо! Если бы они были хороши, я бы с ними не расстался. Нет, мой мальчик, пока я еще только учусь. Вот когда мне стукнет шестьдесят, тогда я начну писать по—настоящему. Все, что я тогда сделаю, я никому не отдам, буду держать при себе, а умирая, велю положить со мной в могилу. Художник не упускает из своих рук ничего, что он считает достойным, Ван Гог. Он продает публике только заведомую дрянь. Де Бок украдкой подмигнул Винсенту из своего угла, и Винсент сказал: – Вы ошиблись в выборе профессии, Вейсенбрух, вам надо бы стать критиком. Вейсенбрух громко расхохотался. – Ну, Мауве, ваш кузен только с виду тихоня. Язык у него подвешен неплохо! Он повернулся к Винсенту и бесцеремонно спросил: – Черт возьми, зачем это вы нарядились в такое отрепье? Почему не купите приличное платье? Винсент носил старый перешитый костюм Тео. Перешит он был неудачно, и вдобавок Винсент каждый день пачкал его акварельными красками. – У ваших дядьев хватит денег, чтобы одеть все население Голландии. Неужто они вам не помогают? – А разве они обязаны мне помогать? Они вполне разделяют вашу точку зрения, что художник должен жить впроголодь. – Если они не верят в вас, то дело плохо. Говорят, у Ван Гогов такой нюх, что они чуют настоящего художника за сотню километров. Видимо, вы бездарь. – Ну и катитесь к чертовой матери! Винсент сердито отвернулся, но Вейсенбрух ухватил его за руку. Лицо у него сияло в широкой улыбке. – Ох и характер! – воскликнул он. – Я хотел только испытать, насколько у вас хватит терпения. Не падайте духом, мой мальчик. Вы скроены из крепкого материала. Мауве с удовольствием разыгрывал перед гостями разные сценки. Он был сыном священника, но всю жизнь знал лишь одну религию – живопись. Пока Йет разносила чай, пирожные и сыр, Мауве прочитал проповедь насчет рыбачьей лодки апостола Петра. Купил Петр эту лодку или получил по наследству? Или, может быть, приобрел ее в рассрочку? А может, – страшно подумать, – он ее украл? Художники дымили трубками и от души хохотали, налегая на сыр. – Мауве сильно изменился, – пробормотал Винсент. Винсент не знал, что Мауве переживает одну из своих творческих метаморфоз. Мауве начинал свои картины вяло, работая почти без интереса. Постепенно, по мере того как замысел креп и овладевал его сознанием, в нем просыпалась и энергия. С каждым днем он трудился все усерднее и простаивал за мольбертом все дольше. И по мере того, как изображение проступало на полотне яснее, художник становился все требовательнее к себе. Теперь он уже забывал о семье, о друзьях, обо всем, кроме работы. Он терял аппетит и целыми ночами лежал без сна, обдумывая картину. Силы его падали, беспокойство росло. Он держался на одних нервах. Его большое тело становилось тощим, а мечтательные глаза заволакивала дымка. И чем больше он уставал, тем упорнее работал. Нервный подъем, владевший им, захватывал его все сильнее и сильнее. Внутренним чутьем он угадывал, сколько времени потребуется, чтобы кончить работу, и напрягал свою волю, чтобы выдержать до конца. Он был похож на человека, одержимого тысячью бесов; у него были впереди целые годы, и он мог не торопиться, но он все подгонял себя, не зная ни минуты покоя. В конце концов он доходил до такого неистовства, что, если ему кто—нибудь попадался под руку, разыгрывались ужасные сцены. Он вкладывал в картину все свои силы, до последней капли. Как бы ни затягивалась работа, у него доставало упорства тщательно отделать ее, довести ее до последнего мазка. Ничто не могло сокрушить его волю, пока полотно не было завершено. Закончив картину, он валился с ног от изнеможения. Он был слаб, болен, почти безумен. Йет должна была долго ухаживать за ним, как за ребенком, пока к нему не возвращались силы и рассудок. Мауве был так измучен, что один вид или запах красок вызывал у него тошноту. Медленно, очень медленно приходило к нему выздоровление. Вместе с крепнувшими силами появлялся и интерес к работе. Он уже бродил по мастерской, стирая и стряхивая пыль с полотен. Потом выходил в поле, но на первых порах ничего не видел вокруг себя. В конце концов какой—нибудь пейзаж выводил его из оцепенения. И все начиналось снова. Когда Винсент приехал в Гаагу, Мауве только приступал к своей схевенингенской картине. А теперь его лихорадило все сильнее и сильнее, он стоял на пороге самого безумного, самого прекрасного и всепоглощающего исступления – творческого исступления художника. 4 Как—то вечером в мастерскую Винсента постучалась Христина. На ней была черная юбка, темно—синяя блуза, волосы прикрывала темная шляпка. Весь день она простояла у корыта. Как всегда в минуты крайней усталости, рот у нее был полуоткрыт, а оспины на лице показались Винсенту особенно крупными и глубокими. – Здравствуй, Винсент, – сказала она. – Решила поглядеть, как ты живешь. – Христина, ты первая женщина, которая зашла ко мне. Как я рад тебя видеть! Позволь, я помогу тебе снять платок. Она присела к печке погреться. Затем внимательно оглядела комнату и сказала: – Тут не плохо. Только вот пустовато. – Я знаю. У меня нет денег на мебель. – Да, денег у тебя, как видно, не густо. – Я как раз собирался ужинать, Христина. Не хочешь ли поесть вместе со мной? – Почему ты не зовешь меня Син? Меня все так зовут. – Ну, хорошо, пусть будет Син. – А что у тебя на ужин? – Картошка и чай. – Я сегодня заработала два франка. Пойду куплю немного говядины. – Деньги—то у меня есть. Мне кое—что прислал брат. Сколько надо на мясо? – Больше чем на пятьдесят сантимов мы, я думаю, не съедим. Скоро она вернулась со свертком в руках. Винсент взял у нее мясо и принялся было за стряпню. – Садись на место, слышишь? Ты ничего не понимаешь в хозяйстве. Это женское дело. Когда она склонилась над печкой, отблеск пламени заиграл на ее щеках. Теперь она казалась очень хорошенькой. Когда она нарезала картошку, положила ее вместе с мясом в горшок и поставила на огонь, это выглядело так естественно и дышало таким уютом! Винсент сел на стул у стены и смотрел на Христину – на душе у него стало тепло. Это был его дом, и вот рядом с ним женщина, любовно готовящая ему ужин. Как часто он мечтал об этом, представляя себе в роли хозяйки Кэй! Син взглянула на него. Она увидела, что Винсент вместе со стулом резко откинулся к стене. – Эй, дурной, – сказала она, – сядь как следует. Ты что, хочешь свернуть себе шею? Винсент улыбнулся. Все женщины, с которыми ему приходилось жить под одной крышей – мать, сестры, тетки, кузины, – все до одной говорили ему: « Винсент, сиди на стуле как следует. А то свернешь себе шею». – Ладно, Син, – отозвался он. – Я буду умником. Как только она отвернулась, он опять привалился вместе со стулом к стене и, довольный, закурил трубку. Христина поставила ужин на стол. Кроме мяса, она купила еще две булочки; когда с жарким было покончено, они подобрали подливку кусочками хлеба. – Могу поспорить, что ты такой ужин не сготовишь, – сказала она. – Конечно, нет, Син! Когда я готовлю сам, то не могу и разобрать, что я ем – то ли рыбу, то ли птицу, то ли самого черта. За чаем Син закурила свою неизменную черную сигару. Они дружески болтали. Винсент чувствовал себя с нею гораздо проще, чем с Мауве или Де Боком. Между ним и Сии чувствовалось какое—то родство, и Винсент даже не пытался разобраться, в чем тут дело. Они говорили о самых обычных вещах, говорили просто, нисколько не рисуясь друг перед другом. Она слушала Винсента, не перебивая и не стараясь вставить словечко о себе. Она ничего не хотела навязывать Винсенту. Ни тот, ни другой не стремились произвести впечатление друг на друга. Когда Син рассказывала о себе, о своих горестях и несчастьях, Винсенту нужно было изменить лишь немногое – и получался как бы рассказ о его собственных горестях и несчастьях. Разговор тек спокойно, без возбуждения, а молчание было непринужденным. Это было общение двух душ, открытых, свободных от всяких условностей, от всякого расчета и искусственности. Винсент встал с места. – Что ты намерен делать? – спросила Син. – Мыть посуду. – Садись. Мыть посуду ты не умеешь. Это женское дело. Он откинулся со стулом к печке, набил трубку и с довольным видом пускал клубы дыма, а она мыла в тазу посуду. Ее крепкие руки покрылись мыльной пеной, вены на них набухли, мелкая сеть морщинок красноречиво говорила о том, что они много поработали на своем веку. Винсент взял карандаш и бумагу и набросал ее руки. – Ну, вот и готово, – заявила она, покончив о посудой. – Теперь бы выпить немного джину и пива... Они просидели весь вечер, потягивая пиво, и Винсент рисовал Син. Сидя на стуле у горящей печки и положив руки на колени, Син не скрывала своего удовольствия. Тепло и приятные разговоры с человеком, который ее понимал, делали ее оживленной. – Когда ты покончишь со стиркой? – спросил Винсент. – Завтра. И слава богу. Уже никаких сил нет. – Ты плохо себя чувствуешь? – Нет, но теперь это близко, совсем близко. Проклятый ребенок все шевелится во мне. – Тогда, может быть, ты начнешь мне позировать на той неделе? – А что надо делать – сидеть и только? – Конечно. Иногда надо встать или раздеться. – Ну, тогда совсем хорошо. Ты работаешь, а я получаю денежки. Она выглянула в окно. На улице шел снег. – Хотела бы я быть уже дома. Вон какой холод, а у меня только платок. И идти далеко. – Тебе надо опять сюда завтра утром? – В шесть часов. Еще затемно. – Тогда, Син, если хочешь, оставайся здесь. Я буду рад. – А я тебе не помешаю? – Нисколько. Кровать у меня широкая. – Двое в ней улягутся? – Вполне. – Значит, я остаюсь. – Ну и отлично. – Как хорошо, что ты предложил мне остаться, Винсент. – Как хорошо, что ты осталась. Утром Христина заварила – кофе, прибрала постель и подмела мастерскую. Потом она ушла стирать. И тогда мастерская показалась Винсенту совсем пустой. 5 В тот же день к Винсенту опять пришел Терстех. Глаза у него блестели, а щеки раскраснелись от мороза. – Как идут дела, Винсент? – Отлично, минхер Терстех. Я тронут, что вы снова заглянули ко мне. – Не покажешь ли мне что—нибудь интересное? За этим я, собственно, и пришел. – Да, у меня есть несколько новых вещей. Прощу вас, присядьте. Терстех покосился на стул, полез в карман за платком, чтобы смахнуть пыль, но в конце концов решил, что это не совсем вежливо, и, скрывая брезгливость, сел. Винсент показал ему три—четыре небольшие акварели. Терстех торопливо взглянул на них, словно пробегая длинное письмо, затем вернулся к первому этюду и стал пристально его рассматривать. – Дело идет на лад, – сказал он, помолчав. – Акварели, конечно, еще оставляют желать лучшего, они грубоваты, но ты продвигаешься вперед. Ты поскорее должен сделать что—нибудь такое, что я мог бы купить. – Хорошо, минхер. – Пора подумать о самостоятельном заработке, мой мальчик. Жить на чужой счет не годится. Винсент взял в руки свои акварели и поглядел на них. Он и раньше догадывался, что они грубоваты, но, как всякий художник, не мог видеть все несовершенство своих произведений. – Только о том и мечтаю, чтобы самому зарабатывать на жизнь, минхер. – Так трудись усерднее. Надо спешить. Если б ты создал стоящую вещь, я с удовольствием купил бы ее у тебя. – Благодарю вас, минхер. – Как бы то ни было, я рад видеть, что ты не унываешь и работаешь. Тео просил меня присматривать за тобой. Напиши что—нибудь стоящее. Винсент, я хочу, чтобы ты занял свое место на Плаатсе. – Я стараюсь писать как можно лучше. Но не всегда рука повинуется моей воле. А все—таки Мауве понравилась одна из этих вещей. – Что же он сказал? – Сказал: «Это уже начинает походить на акварель». Терстех рассмеялся, обмотал свой шерстяной шарф вокруг шеи и со словами: «Работай, Винсент, работай; только так и создаются великие произведения», – вышел из мастерской. Винсент написал дяде Кору, что он устроился в Гааге, и звал его приехать. Дядя часто наведывался в Гаагу, чтобы купить материалов и картин для своего художественного магазина – самого большого в Амстердаме. Однажды в воскресенье Винсент зазвал к себе в гости детишек, с которыми успел свести знакомство. Чтобы ребятам не было скучно, пока он их рисовал, Винсент купил им конфет и, не отрываясь от своей рисовальной доски, рассказывал сказку за сказкой. Услышав резкий стук в дверь и басовитый, зычный голос, Винсент понял, что приехал дядя. Корнелис Маринюс Ван Гог пользовался известностью, был богат, и дело его процветало. Но несмотря на это, в его больших, темных глазах сквозила печаль. Губы у него были тоньше и суше, чем у остальных Ван Гогов. Голова же была типично ван—гоговская: выпуклые надбровья, квадратный лоб, широкие скулы, массивный округлый подбородок и крупный, резко очерченный нос. Корнелис Маринюс приметил в мастерской все до последней мелочи, хотя сделал вид, будто ни на что не обращает внимания. Он перевидал больше мастерских, чем любой другой человек в Голландии. Винсент роздал детям остатки конфет и отправил их по домам. – Не выпьете ли вы со мной чашку чая, дядя Кор? На улице, наверно, ужасный холод. – Спасибо, Винсент, выпью. Винсент подал ему чай и подивился, как беззаботно в ловко держит дядя свою чашку на коленях, рассуждая о всяких новостях. – Итак, ты решил стать художником, Винсент, – сказал Корнелис. – Да, пора Ван Гогам иметь своего художника. Хейн, Винсент и я покупаем картины у чужих людей вот уже тридцать лет. Теперь же часть денег будет оставаться в семье. – Ну, если трое дядьев и брат торгуют картинами, я могу развернуться вовсю! – засмеялся Винсент. – Не хотите ли кусок хлеба с сыром, дядя Кор? Может, вы проголодались? Корнелис Маринюс хорошо знал, что отказываться от еды у бедного художника – значит жестоко оскорбить его. – Спасибо, поем с удовольствием. Сегодня я рано завтракал. Винсент положил несколько ломтей грубого черного хлеба на щербатую тарелку и вынул из бумаги кусок дешевого сыра. Корнелис Маринюс сделал над собой усилие, чтобы отведать того и другого. – Терстех сказал мне, что Тео присылает тебе сто франков в месяц. – Да, присылает. – Тео молодой человек, ему надо бы беречь деньги. А ты должен зарабатывать свой хлеб сам. Винсент был сыт по горло теми поучениями, которые он только вчера выслушал от Терстеха. Он быстро, не подумав, ответил: – Зарабатывать свой хлеб, дядя Кор? Что это значит? Зарабатывать свой хлеб... или не даром его есть? Есть свой хлеб даром или, иными словами, быть недостойным его, – это, конечно, преступление, ибо каждый честный человек должен быть достоин своего хлеба. Но не уметь зарабатывать на хлеб, хотя и быть достойным его, – это уже несчастье, большое несчастье. Отщипнув кусочек черного мякиша, Винсент скатал из него твердый шарик. – Так вот, если вы скажете мне, дядя Кор: «Ты недостоин своего хлеба», – вы меня обидите. Но если вы справедливо заметите, что я не всегда зарабатываю свой хлеб, то возражать тут не приходится. Но что толку об этом говорить? Если больше вам нечего сказать, это мне ничуть не поможет. О хлебе Корнелис больше не заговаривал. Беседа текла в самом спокойном тоне, пока, совершенно случайно, Винсент, заговорив о выразительности в искусстве, не упомянул имя художника Де Гру. – А знаешь ли ты, Винсент, – сказал Корнелис, – что о личной жизни Де Гру идет худая слава? Винсент не мог спокойно слушать, когда говорили такие вещи о славном Де Гру. Он понимал, что гораздо лучше смиренно поддакнуть дяде, но, видимо, разговаривая с Ван Гогами, он уже ни с чем не мог бы согласиться. – Дядя Кор, мне всегда казалось, что художник, вынося свою работу на суд публики, вправе сохранить при себе свои переживания, свою личную жизнь, хотя она роковым образом связана со всеми трудностями, которые приходится преодолевать, создавая произведение искусства. – Но вместе с тем, – возразил Корнелис, прихлебывая чай, к которому Винсент не подал сахара, – один тот факт, что человек не ходит за плугом или не корпит над счетной книгой, а работает кистью, еще не дает ему орава вести распущенную жизнь. Я сомневаюсь, что мы должны покупать картины художников, которые пренебрегают нравственностью. – А я считаю, что еще безнравственней копаться в грязном белье художника, если его работа безупречна. Труд художника и его личная жизнь – все равно что роженица и ее ребенок. Вы можете глядеть на ребенка, но нечего задирать у роженицы рубашку и смотреть, не запачкана ли она кровью. Это в высшей степени нескромно. Корнелис только что откусил кусочек бутерброда с сыром. Он поспешно выплюнул его в горсть и швырнул в печку. – Ну и ну, – бормотал он. – Ну и ну! Винсент испугался, что Корнелис рассердится, но все сошло благополучно. Усадив дядю поближе к огоньку, Винсент вынул папку со своими набросками и этюдами. Сначала Корнелис молчал, но когда дошел до небольшого рисунка, изображавшего Паддемус со стороны торфяного рынка, – Винсент сделал его в двенадцать часов ночи, гуляя с Брейтнером, – дядя не удержался. – Это здорово, – сказал он. – Можешь ты нарисовать еще несколько городских пейзажей? – Конечно. Я рисую их, когда хочу отдохнуть от работы с моделью. Тут и еще есть такие пейзажи. Вот поглядите! Винсент, заглядывая через плечо Корнелиса, стал перебирать в папке листы разных размеров. – Это Флерстех... а это Геест. Вот рыбный рынок. – Можешь ты нарисовать для меня дюжину таких пейзажей? – Могу, но это уже сделка, а раз сделка – давайте условимся о цене. – Хорошо, сколько же ты хочешь? – На рисунки такого размера, все равно, карандашом или пером, у меня цена одинаковая – два с половиной франка. Это не слишком дорого, как вы полагаете? Корнелису оставалось только рассмеяться про себя, – такие это были ничтожные деньги! – Разумеется, не дорого. Если рисунки будут удачные, я попрошу тебя нарисовать еще двенадцать видов Амстердама. И тогда уже назначу цену сам, чтобы ты получил немного больше. – Дядя Кор, это мой первый заказ! Я не могу и сказать, как я счастлив! – Мы все хотим помочь тебе, Винсент. Только доведи свои работы до нужного уровня, и мы станем покупать у тебя все, что ты нарисуешь. – Он взял шляпу и перчатки. – Будешь писать Тео, передай ему привет от меня. Опьяненный успехом, Винсент схватил свою новую акварель и побежал на улицу Эйлебоомен. Дверь открыла Йет. Вид у нее был расстроенный. – На твоем месте я не стала бы заходить в мастерскую, Винсент. Антон не в себе. – Что случилось? Он болен? Йет вздохнула. – Мечется, как всегда. – Ну, тогда ему, конечно, не до меня. – Лучше обожди до другого раза, Винсент. Я скажу ему, что ты приходил. Когда он будет спокойнее, он сам к тебе зайдет. – Ты не забудешь сказать ему обо мне? – Не забуду. Винсент ждал не одну неделю, но Мауве все не было. Вместо него дважды приходил Терстех. Каждый раз он повторял одно и то же: – Да, да, ты, пожалуй, шагнул немного вперед. Но это еще не то, что нужно. Я еще не могу продавать твои вещи на Плаатсе. Боюсь, что ты работаешь недостаточно усердно или слишком торопливо, Винсент. – Дорогой минхер Терстех, я встаю в пять утра и работаю до одиннадцати или двенадцати ночи. Я отрываюсь от работы лишь для того, чтобы немного перекусить. Терстех недоумевающе покачал головой. Он снова всмотрелся в акварель. – Не понимаю, не понимаю. Твои работы отдают тою же грубостью и резкостью, которая была у тебя, когда ты впервые появился на Плаатсе. Тебе уже давно бы пора это преодолеть. Если у человека есть способности, при упорной работе этого вполне можно добиться. – При упорной работе! – повторил Винсент. – Видит бог, я рад бы купить твои этюды, Винсент! Я хочу, чтобы ты зарабатывал себе на жизнь. Это несправедливо, что Тео приходится тебя кормить... Но я не могу, не могу покупать твои вещи, пока они плохи! Ведь тебе не нужна милостыня. – Нет, не нужна. – Ты должен спешить, это главное. Должен начать продавать свои вещи и зарабатывать себе на жизнь. Когда Терстех повторил эти слова в четвертый раз, Винсент подумал, что он просто издевается над ним. «Ты должен зарабатывать себе на жизнь... но я не могу у тебя купить ничего, ровным счетом ничего!» Как же, черт возьми, он может заработать себе на жизнь, если у него ничего не покупают? Однажды Винсент встретил на улице Мауве. Художник шел быстрым шагом, шел, сам не зная куда, опустив голову и выставив вперед правое плечо. Винсента он словно не узнал. – Давно не видел вас, кузен Мауве. – Я был занят. – Тон у Мауве был холодный, равнодушный. – Да, я знаю, у вас новая картина. Как она продвигается? – Ах... – Он сделал неопределенное движение рукой. – Можно мне как—нибудь зайти к вам в мастерскую? Боюсь, что я со своими акварелями так и застрял на одном месте. – Не сейчас. Говорю тебе, я занят. Я не могу тратить время попусту. – Тогда не заглянете ли вы ко мне, когда выйдете прогуляться? Несколько ваших слов направили бы меня на верную дорогу. – Возможно, как знать. Только я сейчас занят. Мне надо идти. Он зашагал дальше, устремляясь вперед всем телом. Винсент в недоумении глядел ему вслед. Что же такое случилось? Неужели он чем—нибудь оскорбил Мауве? Оттолкнул его? Винсент был очень удивлен, когда через несколько дней к нему в мастерскую наведался Вейсенбрух. Ведь этот человек снисходил до разговора с молодыми или даже с признанными художниками лишь затем, чтобы разругать их на все корки. – Вот это да! – с порога закричал Вейсенбрух, оглядывая комнату. – Дворец, настоящий дворец! Скоро вы будете здесь писать портреты короля и королевы. – Если вам здесь не нравится, можете убираться, – огрызнулся Винсент. – Почему вы не плюнете на живопись, Ван Гог? Ведь это собачья жизнь. – Вы же вот процветаете. – Да, но я добился успеха. А вы никогда не добьетесь. – Возможно. Но я буду писать куда лучше вас. Вейсенбрух расхохотался. – Нет, это вам не удастся! Но, наверное, вы будете писать лучше всех в Гааге, за исключением меня. Если только в вашей живописи отразится ваш характер. – А вы считаете, что тут нет характера? – спросил Винсент, доставая свою папку. – Присядьте, посмотрите. – Я не могу смотреть рисунки сидя. Акварели Вейсенбрух отодвинул в сторону, едва взглянув на них. – Это не в вашей манере; акварель – слишком пресная, вялая техника, чтобы выразить то, что вы хотите. Он заинтересовался карандашными рисунками, изображавшими боринажцев, брабантцев, стариков и старух, которых Винсент часто рисовал в Гааге. Рассматривая лист за листом, он только посмеивался, Винсент ждал, что сейчас на него обрушится град издевательств. – Рисуете вы просто великолепно, – сказал Вейсенбрух, и глаза у него заблестели. – Пожалуй, по этим эскизам я и сам не прочь бы поработать. У Винсента будто подломились колени, так неожиданны были слова Вейсенбруха. Он упал на стул как подкошенный. – Вас, кажется, называют Карающим Мечом? – Так оно и есть. Если бы я увидел, что ваши рисунки плохи, я бы сказал это прямо. – А Терстех разбранил меня за них. Говорит, что они чересчур грубы и резки. – Глупости! В этом—то их сила. – Я хотел рисовать пером, но Терстех говорит, что мне надо целиком перейти на акварели. – И тогда он будет продавать эти акварели, да? Нет, мой друг, если вы видите натуру как рисунок пером, то и передавайте ее рисунком. И, главное, никого не слушайте, даже меня. Идите своим путем. – Пожалуй, так и придется. – Когда Мауве сказал, что вы художник божьей милостью, Терстех не согласился с ним, и Мауве стал вас защищать. Это было при мне. Если это повторится, то теперь, когда я видел ваши работы, я тоже буду стоять за вас. – Мауве сказал, что я художник божьей милостью? – Не вбивайте себе это в голову. Благодарите бога, если хотя бы умрете художником. – Тогда почему же он так холоден ко мне? – Он ко всем холоден, Винсент, когда заканчивает картину. Не обращайте на это внимания. Вот он покончит со своим схевенингенским полотном, и все образуется само собой. А пока можете заходить ко мне, если вам понадобится помощь. – Разрешите задать вам один вопрос, Вейсенбрух? – Пожалуйста. – Это Мауве прислал вас сюда? – Да, Мауве. – А зачем? – Ему хочется знать мое мнение о вашей работе. – Но зачем же ему знать? Если он считает меня художником божьей милостью... – Не знаю. Быть может, Терстех заронил в него сомнение. 6 Терстех все больше терял веру в Винсента, а Мауве становился к нему все холоднее, но их место в его жизни постепенно занимала Христина: она дарила его той простой дружбой, по которой он так тосковал. Она приходила в мастерскую каждый день, рано поутру, и приносила корзинку с шитьем – ей хотелось; чтобы ее руки, как и руки Винсента, были тоже заняты работой. Голос у нее был грубый, слова неловкие, но говорила она спокойно, тихо, и когда Винсенту надо было сосредоточиться, она ему нисколько не мешала. Почти все время Христина мирно сидела у печки, глядя в окно или занимаясь шитьем каких—то вещей для будущего ребенка. Позировала она плохо и с трудом понимала, что от нее хотят, но старалась изо всех сил. Скоро у нее вошло в обычай, перед тем как уйти домой, варить ему обед. – Ты напрасно беспокоишься, Сип, – говорил ей Винсент. – Тут нет никакого беспокойства. Просто я делаю это лучше, чем ты. – Но ты пообедаешь вместе со мной? – Само собою. За малышами мать присмотрит. Мне у тебя нравится. Винсент платил ей франк в день. Он понимал, что это ему не по средствам, но ему было приятно, что она постоянно рядом с ним – кроме того, ему доставляла удовольствие мысль, что он спасает ее от стирки. Когда Винсенту приходилось отлучаться из дому днем, он рисовал ее по вечерам до поздней ночи, и Христина уже не уходила от него. Просыпаясь, Винсент с наслаждением вдыхал запах только что сваренного кофе, глядя, как заботливая женщина хлопочет у печки. Впервые в жизни у него была своя семья, и он чувствовал себя очень уютно. Порой Христина оставалась у него на ночь просто так, без всякой причины. – Я сегодня буду спать здесь, Винсент, – говорила она. – Можно? – Ну конечно, Син. Оставайся, когда хочешь. Ты ведь знаешь, я этому рад. И хотя он ни о чем не просил ее, она начала стирать ему белье, чинить платье и ходить за покупками. – Ведь вы, мужчины, не умеете следить за собой, – говорила она. – Вам надо, чтобы под боком была женщина. Я уверена, что тебя надувают в каждой лавочке. Она вовсе не была хорошей хозяйкой; лень, царившая в доме ее матери, за долгие годы притупила в ней стремление к чистоте и порядку. Она принималась за уборку лишь временами, но решительно и энергично. Ведь она в первый раз за свою жизнь вела хозяйство мужчины, который ей нравился, и поэтому с удовольствием бралась за дело... когда не забывала о нем. Винсент был в восторге; за что бы она ни принималась, ему и в голову не приходило в чем—нибудь ее упрекнуть. Теперь, когда она оправилась от своей вечной усталости, голос у нее стал уже не такой грубый, бранные слова одно за другим исчезали из ее речи. Но она не умела сдерживать свои чувства, и если что—нибудь ее раздражало, она приходила в ярость и снова начинала ругаться хриплым голосом, употребляя такие выражения, каких Винсент не слышал со школьных дней.

The script ran 0.04 seconds.