Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Милан Кундера - Невыносимая легкость бытия [1984]
Язык оригинала: CZE
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_contemporary, О любви, Постмодернизм, Роман, Современная проза, Философия

Аннотация. «Невыносимая легкость бытия» — самый знаменитый роман Милана Кундеры, которым зачитываются все новые и новые поколения читателей, открывающие для себя вершины литературы XX века. Книга Кундеры о любви и непростых человеческих отношениях, о трагическом периоде истории и вместе с тем это глубоко философская вещь. Автор пишет о непримиримой двойственности тела и души, о лабиринте возможностей, по которому блуждают герои, проживая свою единственную жизнь.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

КРАТКИЙ СЛОВАРЬ НЕПОНЯТЫХ СЛОВ часть первая Женщина Быть женщиной для Сабины — участь, какой она не выбирала. А то, чего мы не выбираем, нельзя считать ни нашей заслугой, ни нашим невезением. Сабина полагает, что уготованную участь надо принимать с должным смирением. Бунтовать против того, что ты родилась женщиной, так же нелепо, как и кичиться этим. Однажды, в одну из их первых встреч, Франц сказал ей с особым упором: «Сабина, вы женщина». Она не понимала, почему он сообщает ей об этом с торжественным выражением Христофора Колумба, только что узревшего берег Америки. Только позже она поняла, что слово «женщина», которое он подчеркнул особо, значит для него не определение одного из двух человеческих полов, а достоинство. Не каждая женщина достойна называться женщиной. Но если Сабина для Франца женщина, что же тогда для него Мари-Клод, его законная жена? Более чем двадцать лет назад, по прошествии нескольких месяцев после их знакомства, она угрожала ему, что покончит с собой, если он покинет ее. Франца эта угроза очаровала. Сама Мари-Клод не так уж ему и нравилась, зато любовь ее представлялась ему восхитительной. Ему казалось, что он недостоин такой большой любви, и чувствовал себя обязанным низко ей поклониться. Итак, он поклонился Марии-Клод до самой земли и женился на ней. И хотя она больше никогда не проявляла такой интенсивности чувств, как в минуту, когда угрожала ему самоубийством, в нем глубоко засел живой императив: он не имеет права оскорблять ее и должен уважать в ней женщину. Эта фраза любопытна. Он не сказал себе «уважать Марию-Клод», а сказал «уважать женщину в Марии-Клод». Но если Мария-Клод — сама женщина, то кто же та, другая, которая прячется в ней и которую он должен уважать? Быть может, это платоновская идея женщины? Нет. Это его мама. Ему бы и на ум никогда не пришло сказать, что в матери он уважает женщину. Он боготворил свою матушку, а не какую-то женщину внутри нее. Платоновская идея женщины и его мать были одно и то же. Францу было двенадцать, когда ее внезапно покинул его отец. Мальчик понимал, что случилось непоправимое, но она окутала драму туманными и нежными словами, дабы не волновать его. В тот день они пошли вместе в город, но при выходе из дому Франц заметил на ногах матери разные туфли. Он растерялся, хотел сказать ей об этом, но испугался, что своим замечанием больно ранит ее. Он провел с нею в городе два часа и все это время не спускал глаз с ее ног. Тогда он впервые стал понимать, что такое страдание. Верность и предательство Он любил ее с детства до той самой минуты, пока не проводил на кладбище, любил ее и в воспоминаниях. Отсюда в нем возникло ощущение, что верность — первая из всех добродетелей; верность дает единство нашей жизни, в противном случае она распалась бы на тысячу минутных впечатлений, как на тысячу черепков. Франц часто рассказывал Сабине о матери, пожалуй, даже с какой-то подсознательной расчетливостью: он предполагал, что Сабина будет очарована его способностью быть верным и тем скорее он завладеет ею. Он не знал, что Сабину завораживала не верность, а предательство. Слово «верность» напоминало ей отца, провинциального пуританина, который удовольствия ради по воскресеньям рисовал закаты над лесом и розы в вазе. Благодаря ему она начала рисовать еще ребенком. Когда ей было четырнадцать, она влюбилась в мальчика такого же возраста. Папенька ужаснулся и на целый год запретил ей выходить из дому одной. Однажды он показал ей репродукции нескольких картин Пикассо и посмеялся над ними. Если ей запрещалось любить четырнадцатилетнего одноклассника, то она любила хотя бы кубизм. И после окончания школы уехала в Прагу с радостным чувством, что может наконец предать свой отчий дом. Предательство. С раннего детства отец и господин учитель говорили нам, что это самое худшее, что мы только можем представить себе. Но что такое предательство? Предательство — это желание нарушить строй. Предательство — это значит нарушить строй и идти в неведомое. Сабина не знает ничего более прекрасного, чем идти в неведомое. Она училась в Академии художеств, но не имела права писать, как Пикассо. Это было время, когда насильственно насаждался так называемый социалистический реализм, и в Академии штамповали портреты коммунистических деятелей страны. Ее жажда предать отца так и осталась неутоленной, ибо коммунизм был вторым отцом, столь же строгим и ограниченным, запрещавшим любовь (время было пуританское!) и Пикассо. Она вышла замуж за плохого актера пражского театра лишь потому, что он снискал славу дебошира и обоим отцам представлялся исчадием ада. Потом умерла мама. На следующий день, после возвращения с похорон в Прагу, Сабина получила телеграмму: отец с горя покончил с собой. Ее замучили угрызения совести: Что было плохого в том, что отец рисовал вазы с розами и не любил Пикассо? Заслуживала ли такого осуждения его боязнь, что четырнадцатилетняя дочка придет домой с пузом? Так ли уж было смешно, что он не мог оставаться жить без своей половины? И снова ею овладела жажда предательства: предать свое собственное предательство. Она сообщила мужу (видя в нем уже не скандалиста, а всего-навсего назойливого выпивоху), что уходит от него. Но если мы предаем Б, ради которого мы предали А, это вовсе не значит, что мы тем самым умиротворяем А. Жизнь разведенной художницы ничуть не походила на жизнь преданных ею родителей. Первое предательство непоправимо. Оно вызывает цепную реакцию дальнейших предательств, из которых каждое все больше и больше отделяет нас от точки нашего исходного предательства. Музыка Для Франца это искусство, которое в наибольшей мере приближается к дионисийской красоте, понимаемой как опьянение. Человек не может быть достаточно сильно опьянен романом или картиной, но может опьянеть от Бетховенской Девятой, от сонаты для двух фортепьяно и ударных инструментов Бартока или от пения «Битлз». Франц не делает различия между серьезной музыкой и музыкой развлекательной. Это различие кажется ему старомодным и ханжеским. Он любит рок и Моцарта в одинаковой степени. Он считает музыку избавительницей: она избавляет его от одиночества, замкнутости, библиотечной пыли, открывает в его теле двери, сквозь которые душа выходит в мир, чтобы брататься с людьми. Он любит танцевать и сожалеет, что Сабина этой страсти не разделяет. Они сидят вместе в ресторане и ужинают под шумную ритмичную музыку, рвущуюся из динамика. Сабина говорит: — Заколдованный круг. Люди глохнут, потому что включают музыку все громче и громче. Но поскольку они глохнут, им ничего не остается, как включать ее еще на большую громкость. — Ты не любишь музыку? — спрашивает Франц. — Нет, — говорит Сабина. Затем добавляет: — Возможно, если бы жила в другое время… — и она думает о времени, когда жил Иоганн Себастьян Бах и когда музыка походила на розы, расцветшие на огромной снежной пустыне молчания. Шум под маской музыки преследует ее с ранней молодости. Ей, как студентке Академии художеств, приходилось все каникулы проводить на так называемых молодежных стройках. Студенты жили в общежитиях и ходили работать на строительство металлургического завода. Музыка гремела из репродукторов с пяти утра до девяти вечера. Ей хотелось плакать, но музыка была веселой, и негде было от нее скрыться ни в уборной, ни в кровати под одеялом: репродукторы были повсюду. Музыка была точно свора гончих псов, науськанных на нее. Тогда она думала, что только в коммунистическом мире царствует это варварство музыки. За границей она обнаружила, что превращение музыки в шум — планетарный процесс, которым человечество вступает в историческую фазу тотальной мерзости. Тотальный характер мерзости проявился прежде всего как вездесущность акустической мерзости: машины, мотоциклы, электрогитары, дрели, громкоговорители, сирены. Вездесущность визуальной мерзости вскоре последует. Они поужинали, поднялись в номер, занялись любовью, а уже потом на пороге забытья у Франца начали бродить в уме мысли, он вспомнил шумную музыку за ужином и подумал: «Шум имеет одно преимущество. В нем пропадают слова». И вдруг осознал, что с молодости, по сути, ничего другого не делает, кроме как говорит, пишет, читает лекции, придумывает фразы, ищет формулировки, исправляет их, и потому слова в конце концов перестают быть точными, их смысл размазывается, теряет содержание, и они, превращаясь в мусор, мякину, пыль, песок, блуждают в мозгу, вызывают головную боль, становятся его бессонницей, его болезнью. И в эти минуты он затосковал, неясно и сильно, по беспредельной музыке, по абсолютному шуму, прекрасному и веселому гаму, который все обоймет, зальет, оглушит и в котором навсегда исчезнет боль, тщета и ничтожность слов. Музыка — это отрицание фраз, музыка — это антислово! Он мечтал оставаться в долгом объятии с Сабиной, молчать, никогда больше не произносить ни единой фразы и дать слиться наслаждению с оргиастическим грохотом музыки. В этом блаженном воображаемом шуме он уснул. Свет и тьма Жить для Сабины значит — видеть. Видение ограничено двумя границами: сильным слепящим светом и полной тьмой. Тем, возможно, определяется и Сабинина неприязнь к какому-либо экстремизму. Крайности — это границы, за которыми кончается жизнь, и страсть к экстремизму, в искусстве и политике, суть замаскированная жажда смерти. Слово «свет» вызывает у Франца представление не о пейзаже, на котором покоится мягкое сияние дня, а об источнике света как таковом: о солнце, лампочке, рефлекторе. В памяти Франца всплывают известные метафоры: солнце правды, ослепляющий свет разума и тому подобное. Равно как свет, привлекает его и тьма. Он знает, что в наше время считается смешным гасить лампу перед тем, как заняться любовью, и поэтому оставляет гореть маленький ночник над постелью. Но в минуту, когда он проникает в Сабину, он закрывает глаза. Блаженство, которое наполняет его, требует тьмы. Эта тьма совершенная, чистая, без образов и видений, эта тьма не имеет конца, не имеет границ, эта тьма — бесконечность, которую каждый из нас носит в себе. (Да, кто ищет бесконечность, пусть закроет глаза!) В минуту, когда Франц чувствует, как блаженство разливается по его телу, он вытягивается и истаивает в бесконечности своей тьмы, он сам становится бесконечностью. Но чем больше укрепляется мужчина в своей внутренней тьме, тем больше мельчает его внешний облик. Мужчина с закрытыми глазами — лишь обломки мужчины. Вид Франца неприятен Сабине, и она, стараясь не глядеть на него, тоже закрывает глаза. Но эта тьма означает для нее не бесконечность, а простое несогласие с виденным, отрицание виденного, отказ видеть. 4 Сабина поддалась уговорам и решила навестить общество своих земляков. Снова обсуждался вопрос, надо ли было или не надо было бороться против русских с оружием в руках. Естественно, что здесь, в безопасности эмиграции, все утверждали, что бороться надо было. Сабина сказала: — Так отчего же вы не возвращаетесь туда бороться? Этого нельзя ей было говорить. Мужчина с седоватыми завитыми волосами наставил на нее длинный указательный палец и сказал: — А вам лучше молчать. Вы все несете ответственность за то, что там произошло. И вы, в частности. Что вы сделали дома против коммунистического режима? Рисовали свои картины, и ни черта больше… Оценка и проверка граждан есть главная и постоянная социальная деятельность в коммунистических странах. Требуется ли художнику разрешение на открытие выставки или гражданину виза для поездки на каникулы к морю, хочет ли футболист стать членом сборной команды, прежде всего должны быть собраны рекомендации и сведения о данном лице (от дворничихи, от сослуживцев, от полиции, от партийной организации, от профсоюза), а уже потом все они прочитываются, взвешиваются и подытоживаются специально предназначенными для этого дела чиновниками. Однако то, о чем свидетельствуют рекомендации, никоим образом не касается способности гражданина рисовать, играть в футбол или его здоровья, требующего отдыха у моря. Они касаются исключительно того, что называлось «политическим лицом гражданина» (то бишь того, что гражданин говорит, что думает, как ведет себя, как участвует в собраниях или первомайских демонстрациях). Поскольку все (каждодневное существование, продвижение по службе и каникулы) зависит от того, как будет гражданин оценен, каждый должен (хочет ли он играть в футбол за сборную команду, открыть ли выставку картин или провести каникулы у моря) вести себя так, чтобы получить высший балл. Именно об этом думала Сабина, слушая седоволосого человека. Его нимало не заботило, хорошо ли его земляки играют в футбол или рисуют (никого из чехов никогда не занимала ее живопись), а весь его интерес сводился к тому, выступали ли они против коммунистического режима активно или только пассивно, по-настоящему или просто для видимости, с самого начала или всего лишь сейчас. Будучи художником, она любила вглядываться в человеческие лица и еще по Праге знала физиономии тех, чьим призванием было проверять и оценивать других. У них у всех указательный палец был несколько длиннее среднего, и они обычно целили его в того, с кем разговаривали. Кстати, и у президента Новотного, стоявшего у власти в Чехии четырнадцать лет — вплоть до 1968 года, — были такие же завитые парикмахером волосы и самый длинный среди обитателей Центральной Европы указательный палец. Почтенный эмигрант, услышав из уст художницы, картины которой никогда не видал, что он похож на коммунистического президента Новотного, побагровел, побледнел, еще раз побагровел, еще раз побледнел и, так и не сказав ни слова в ответ, погрузился в молчание. Вместе с ним молчали и все остальные, пока Сабина наконец не поднялась и не вышла из комнаты. Она была очень расстроена, но уже внизу на тротуаре вдруг подумала: а почему, собственно, она должна встречаться с чехами? Что связывает ее с ними? Пейзаж? Если бы каждому из них случилось сказать, что он представляет себе под названием Чехия, образы, всплывавшие у них перед глазами, были бы совершенно различны и не творили бы никакого единства. Быть может, культура? Но что это? Дворжак и Яначек? Несомненно. Но каково, если чеху не свойственно чувство музыки? И существо чешскости сразу расплывается. Или великие мужи? Ян Гус? Никто из этих людей в комнате не прочел ни строчки из его книг. Единственное, что доступно было их дружному пониманию — это пламя, слава пламени, в котором сгорел он как еретик на костре, слава пепла, в который он обратился, так что суть чешскости для них, говорила себе Сабина, именно один пепел, ничего больше. Этих людей связывает лишь их поражение и укоризны, какими они осыпают друг друга. Она быстро шла по улице. Больше, чем разрыв с эмигрантами, волновали ее теперь собственные мысли. Она сознавала, насколько они несправедливы. Ведь среди чехов были люди и не похожие на этого, с длинным указательным пальцем. Тишина растерянности, воцарившаяся вслед за ее словами, и отдаленно не означала, что все были против нее. Скорее всего, они были сбиты с толку той внезапной ненавистью, тем непониманием, жертвой которого здесь в эмиграции становятся все. Почему бы ей не пожалеть их? Почему она не видит их трогательными и покинутыми? Мы знаем почему. Уже в ту минуту, когда она предала отца, жизнь открылась перед ней долгой дорогой предательств, и каждое новое предательство влекло ее как порок и как победа. Она не желает и не будет стоять в строю! Она отказывается стоять в строю — все время с одними и теми же людьми, с одними и теми же речами! Вот почему она так встревожена своей несправедливостью. Но эта тревога не вызывает в Сабине неприятного чувства, напротив, ей кажется, будто она одержала над чем-то победу и кто-то невидимый рукоплещет ей за это. Но вослед этому опьянению отозвался страх: Где-то же должна оборваться эта дорога! Надо же когда-нибудь перестать предавать! Она должна наконец остановиться! Был вечер, она торопливо шла по перрону. Поезд в Амстердам был подан. Она нашла свой вагон. Открыла дверь купе, куда ее довел любезный проводник, и увидала Франца, сидящего на застланной полке. Он встал, чтобы поздороваться с ней, и она, обняв его, покрыла поцелуями. Она испытывала непреодолимое желание сказать ему, точно самая банальная из всех женщин: Не отпускай меня, держи меня возле себя, укроти меня, сделай меня своей рабыней, будь сильным! Но это были слова, которые она не могла и не умела произнести. Выпустив его из объятий, она только и сказала: — Я страшно рада, что я с тобой. — Это было самое большее, что она умела сказать при ее сдержанном нраве. 5 КРАТКИЙ СЛОВАРЬ НЕПОНЯТЫХ СЛОВ продолжение Демонстрации У людей во Франции или Италии с этим нет сложностей. Если родители принуждали их ходить в церковь, они мстят им тем, что вступают в партию (коммунистическую, маоистскую, троцкистскую и так далее). Однако Сабину отец посылал сначала в церковь, а затем сам же со страху заставил ее вступить в коммунистический Союз молодежи. Маршируя в колонне на Первое мая, она не умела держать шаг, и шедшая следом девушка прикрикивала на нее и нарочно наступала ей на пятки. Когда в колонне пели песни, она никогда не знала слов и лишь беззвучно открывала рот. Но студентки, заметив это, нажаловались на нее. Смолоду она ненавидела любые демонстрации. Франц учился в Париже, а поскольку был исключительно одаренным студентом, научная карьера была ему обеспечена с двадцати лет. Он уже тогда знал, что проведет всю свою жизнь в просторах университетского кабинета, общественных библиотек и двух-трех аудиторий; этот воображаемый образ вызывал в нем ощущение удушья. Он мечтал выйти вон из своей жизни, как выходят из квартиры на улицу. Вот почему он так любил, покуда жил в Париже, ходить на демонстрации. Как славно было что-то праздновать или что-то требовать, против чего-то протестовать, не быть одному, быть под открытым небом и быть с другими. Демонстрации, валившие по бульвару Сен-Жермен или от площади Республики к Бастилии, его завораживали. Марширующая и кричащая толпа была для него образом Европы и ее истории. Европа — это Великий Поход. Поход от революции к революции, от боя к бою, вечно вперед. Я мог бы сказать это иначе: Францу его жизнь среди книг казалась ненастоящей. Он мечтал о настоящей жизни, о близости идущих бок о бок с ним других людей, об их выкриках. Ему и в голову не приходило, что принимаемое им за ненастоящее (работа в одиночестве кабинета и библиотек) именно и есть его настоящая жизнь, тогда как демонстрации, представлявшиеся ему реальностью, не более чем театр, танец, торжество, иначе говоря: сон. В студенческие годы Сабина жила в общежитии. Уже ранним утром первого мая всем полагалось отправляться на место сбора демонстрантов. А чтобы никому не повадно было отлынивать, студенты-активисты прочесывали опустевшее здание. Поэтому Сабина пряталась в туалете, и лишь когда все уходили, пробиралась в свою комнату. Наступала такая тишина, о какой она и не мечтала. Только издали доносилась походная музыка. Ей казалось, что она прячется в раковине, а издали шумит море враждебного мира. Спустя год, другой, после того как покинула Чехию, она по чистой случайности оказалась в Париже как раз в годовщину русского вторжения. В городе проходила манифестация протеста, и она не могла устоять перед тем, чтобы не принять в ней участия. Молодые французы поднимали кулаки и выкрикивали лозунги против советского империализма. Эти лозунги нравились ей, но вдруг она с удивлением обнаружила, что не в состоянии выкрикивать их купно со всеми. Она смогла выдержать среди демонстрантов не больше нескольких минут. Когда она поделилась своими переживаниями с французскими друзьями, они удивились: «Выходит, ты не хочешь бороться против оккупации твоей родины?» Ей хотелось сказать им, что за коммунизмом, фашизмом, за всеми оккупациями и вторжениями скрывается самое основное и всеобъемлющее зло; образом этого зла для нее навсегда стала марширующая демонстрация людей, вскидывающих руки и выкрикивающих в унисон одинаковые слоги. Но она знала, что не сумела бы это им объяснить. Смешавшись, она перевела разговор на другую тему. Красота Нью-Йорка Они бродили по Нью-Йорку часами; с каждым шагом менялись картины, словно они шли извилистой тропой по увлекательной горной местности — преклонив колени посреди дороги, молился юноша, чуть в сторонке, опершись о дерево, дремала прекрасная негритянка, мужчина в черной паре, пересекая улицу, широкими жестами дирижировал невидимым оркестром, в фонтане била вода, а вокруг сидели строительные рабочие и обедали. Железные лесенки карабкались по фасадам безобразных домов красного кирпича, но дома были столь безобразны, что казались прекрасными; по соседству с ними стоял огромный стеклянный небоскреб, и за ним еще один небоскреб, на крыше которого был построен арабский дворец с башенками, галереями и позолоченными столбами. Она вспомнила свои картины; на них тоже встречались вещи, не соотносившиеся друг с другом: стройка металлургического завода и позади нее керосиновая лампа; или другая лампа: ее старинный абажур из разрисованного стекла разбит на мелкие осколки, что возносятся над опустелым болотистым краем. Франц сказал: — Европейская красота всегда носила преднамеренный характер. Там существовал эстетический замысел и долговременный план, по которому человек на протяжении десятилетий возводил готический кафедральный собор или ренессансный город. Красота Нью-Йорка имеет совершенно другую основу. Это невольная красота. Она возникла без человеческого умысла, подобно сталактитовой пещере. Формы, сами по себе неприглядные, случайно, без плана попадают в такое немыслимое соседство, что озаряются волшебной поэзией. Сабина сказала: — Невольная красота. Да. Можно было бы и по-другому сказать: красота по ошибке. Прежде чем красота совсем исчезнет из мира, еще какое-то время она просуществует по ошибке. Красота по ошибке — это последняя фаза в истории красоты. И она вспомнила свою первую зрелую картину; она возникла потому, что на нее по ошибке скапнула красная краска. Да, ее картины были основаны на красоте ошибок, и Нью-Йорк был тайной и истинной родиной ее живописи. Франц сказал: — Возможно, что невольная красота Нью-Йорка во много раз богаче и пестрее, чем слишком строгая и выстроенная красота человеческого проекта. Но это уже не европейская красота. Это чужой мир. Так, стало быть, есть что-то, в чем они сходятся? Нет. И тут есть разница. Чуждость нью-йоркской красоты несказанно привлекает Сабину. Франца она завораживает, но и пугает; пробуждает в нем тоску по Европе. Сабинина родина Сабина понимает его неприязненность к Америке. Франц — олицетворение Европы: его мать родилась в Вене, отец был француз, сам же он — швейцарец. Франц не перестает восхищаться Сабининой родиной. Когда она рассказывает ему о себе и о своих чешских друзьях, Франц слышит слова «тюрьма», «преследование», «танки на улицах», «эмиграция», «листовки», «запрещенная литература», «запрещенные выставки» и испытывает странную зависть, замешанную на ностальгии. Он делится с Сабиной: — Один философ однажды написал обо мне, что все, что я говорю, бездоказательная спекуляция, и назвал меня «Сократом умопомрачающим». Я почувствовал себя страшно оскорбленным и ответил ему в яростном тоне. Представь себе! Этот эпизод был самым большим конфликтом, который я когда-либо пережил! Моя жизнь достигла тогда предела своих драматических возможностей! Мы с тобой живем в разных измерениях. Ты вошла в мою жизнь, как Гулливер в страну лилипутов. Сабина протестует. Конфликт, драма, трагедия, по ее мнению, ровно ничего не значат; в них нет никакой ценности, ничего, что заслуживало бы уважения или восторга. Единственное, что достойно зависти, это работа Франца, которой он мог заниматься в тишине и покое. Франц качает головой: — Если общество богато, людям не приходится работать руками, они посвящают себя духовной деятельности. Чем дальше, тем больше университетов, чем дальше, тем больше студентов. Чтобы студенты могли закончить университет, придумываются темы дипломных работ. Тем беспредельное множество, поскольку все на свете может стать предметом исследования. Исписанные листы бумаги громоздятся в архивах, более печальных, чем кладбища, ибо в них никто не заходит даже в День поминовения усопших. Культура растворяется в несметном множестве продукции, в лавине букв, в безумии количества. Вот почему я тебе говорю, что одна запрещенная книга на твоей бывшей родине стоит несравнимо больше, чем миллиарды слов, которые изрыгают наши университеты. В этом плане мы могли бы понять и слабость Франца ко всем революциям. Одно время он симпатизировал Кубе, потом Китаю, и лишь когда жестокость их режимов отвратила его, он меланхолически смирился с тем, что на его долю остается лишь море букв, которые ничего не весят и не имеют ничего общего с жизнью. Он стал профессором в Женеве (где не совершается никаких манифестаций) и в каком-то отречении (в одиночестве, без женщин и шествий) издал с заметным успехом сколько-то научных трудов. Затем в один прекрасный день явилась, как откровение, Сабина; она пришла из страны, где уже давно отцвели всякие революционные иллюзии, но где еще оставалось то, что больше всего в революциях его восхищало: жизнь в масштабности риска, мужества и опасности смерти. Сабина вернула ему веру в величие человеческого жребия. Она была для него тем прекраснее, что за ее фигурой высвечивалась мучительная драма ее страны. Однако Сабина этой драмы не любила. Слова «тюрьма», «преследование», «запрещенные книги», «оккупация», «танки на улицах» для нее отвратительны, без малейшего следа романтики. Единственное слово, что отзывается в ней ностальгическим воспоминанием о родине, это слово «кладбище». Кладбище Кладбища в Чехии подобны садам. Могилы, поросшие травой с яркими цветами. Скромные памятники, затерянные в зелени листьев. Когда смеркнется, кладбище вспыхивает множеством зажженных свечей, и кажется, будто мертвые устроили детский бал. Да, именно детский, ибо мертвые невинны как дети. И какой бы жестокой ни была жизнь, на кладбищах всегда царил мир. И в годы войны, и при Гитлере, и при Сталине, сквозь все оккупации. Когда Сабине бывало грустно, она садилась в машину и укатывала далеко за Прагу — побродить по одному из деревенских погостов, которые любила. Эти погосты на фоне голубых холмов были прекрасны, как колыбельная песня. Для Франца кладбище было отвратительной свалкой костей и каменьев. 6 — Я никогда не стал бы водить машину. Страшно боюсь аварии. Даже если не разобьешься насмерть, покалечишься на всю жизнь! — сказал скульптор и непроизвольно схватился за указательный палец, который когда-то чуть не отсек себе, отесывая деревянную статую. Палец сохранили ему поистине чудом. — Выдумки! — сказала Мария-Клод громким голосом. Она была в великолепной форме. — Я попала в тяжелую аварию, но это было прекрасно. Мне нигде не было так хорошо, как в клинике! Я совершенно не могла спать и потому непрестанно, дни и ночи напролет, читала. Все смотрели на нее с изумлением, которое явно ее радовало. У Франца ощущение неприязни (он знал, что после упомянутой аварии его жена была ужасно убита и без конца жаловалась) смешивалось со странным восхищением (ее способность преобразовывать все пережитое свидетельствовало о завидной жизнестойкости). Она продолжала: — Там я начала делить книги на дневные и ночные. В самом деле, есть книги дня и книги, которые можно читать исключительно ночью. Все изображали восторженное удивление, лишь один скульптор, держась за палец, сильно морщился от неприятного воспоминания. Мария-Клод обратилась к нему: — В какую группу ты зачислил бы Стендаля? Скульптор слушал ее вполуха и потому смущенно пожал плечами. Искусствовед, стоящий возле него, заявил, что, на его взгляд, Стендаль — чтение дневное. Мария-Клод покачала головой и громко объявила: — Как бы не так! Ты глубоко ошибаешься! Стендаль — ночной автор! Франц участвовал в дискуссии о ночном и дневном искусстве с немалой рассеянностью, ибо занят был только одной мыслью: когда появится Сабина. Не день и не два они вместе раздумывали над тем, стоит ли ей принять приглашение на этот коктейль. Мария-Клод устроила его для всех живописцев и скульпторов, которые когда-либо выставлялись в ее частной галерее. С тех пор как Сабина познакомилась с Францем, она избегала его жены. Однако, опасаясь выдать себя, они в конце концов все же решили, что будет естественнее и менее подозрительно, если она придет. Поглядывая украдкой в сторону передней, Франц непрерывно при этом слышал звучавший в другом конце салона голос своей восемнадцатилетней дочери Марии-Анн. Покинув группу, где царила жена, он подошел к кружку, в котором первенствовала дочь. Один сидел в кресле, другие стояли, Мария-Анн сидела на полу. Франц был уверен, что Мария-Клод в противоположном конце салона также не преминет вскоре усесться на ковер. Садиться перед гостями на пол в то время было жестом, выражавшим естественность, непринужденность, прогрессивность, общительность и парижский бонтон. Страсть, с какой Мария-Анн садилась повсюду на пол, была такой истовой, что Франц нередко опасался, как бы она не плюхнулась на пол в магазине, куда ходила за сигаретами. — Над чем вы сейчас работаете, Алан? — спросила Мария-Анн мужчину, у ног которого сидела. Алан был столь наивен и искренен, что собрался было ответить дочери хозяйки галереи от чистого сердца. Он начал объяснять ей свою новую манеру письма, которая представляла собою сочетание фотографии и живописи. Не успел он произнести и трех фраз, как Мария-Анн принялась свистеть. Художник говорил медленно, сосредоточенно и свиста не слышал. Франц шепнул: — Можешь мне сказать, почему ты свистишь? — Потому что не люблю, когда говорят о политике, — ответила она громко. В самом деле, двое мужчин из этой группки стояли и говорили о предстоящих во Франции выборах. Мария-Анн, чувствуя себя обязанной руководить увеселительной стороной вечера, спросила их, собираются ли они на следующей неделе в театр слушать оперу Россини, которую дает итальянская оперная труппа. Меж тем живописец Алан подыскивал все более точные определения для своей новой манеры письма, и Францу совестно было за дочь. Чтобы заставить ее замолчать, он во всеуслышание объявил, что в опере ему бесконечно скучно. — Ты ужасен, — сказала Мария-Анн, пытаясь с полу хлопнуть отца по животу. — Главный герой потрясающе хорош! Боже, до чего он хорош! Я видела его два раза и влюбилась по уши! Франц отметил про себя, что его дочь страшно похожа на мать. Почему на него она не похожа? Но что поделаешь, не похожа, и баста. От Марии-Клод он слышал уже бессчетное число раз, что она влюблена в того или иного художника, певца, писателя, политика, а однажды даже в одного велогонщика. Разумеется, все это было лишь пустой болтовней ужинов и коктейлей, однако нередко при этом он вспоминал, что двадцать лет назад она то же самое говорила о нем и угрожала самоубийством. Наконец, в салон вошла Сабина. Мария-Клод, увидев ее, направилась к ней. Дочь продолжала вести разговор о Россини, но Франц прислушивался теперь лишь к тому, о чем говорили две женщины. После двух-трех приветственных фраз Мария-Клод взяла в руку керамическую подвеску, которая была у Сабины на шее, и излишне громко сказала: — Что это у тебя? Безобразная подвеска! Эта фраза привлекла внимание Франца. Она не была сказана воинственно, напротив, громкий смех призван был подчеркнуть, что непринятие подвески вовсе ничего не меняет в доброжелательстве, с которым Мария-Клод относится к художнице; и все же эта фраза выпадала из общего стиля, в каком Мария-Клод обычно вела разговор. — Я сделала ее сама, — сказала Сабина. — Право, она безобразна, — повторила Мария-Клод чрезвычайно громким голосом. — Тебе не стоит ее носить! Франц понимал, что его жену нимало не занимает, действительно ли подвеска безобразна. Безобразным было прежде всего то, что она хотела видеть безобразным, а красивым — то, что она хотела видеть красивым. Украшения ее друзей априори были прекрасны. И даже найди она их некрасивыми, она скрыла бы это, ибо лесть давно сделалась ее второй натурой. Почему же она решила, что подвеску, которую Сабина сама себе сделала, она вправе посчитать безобразной? Францу стало вдруг совершенно ясно: Мария-Клод объявила Сабинину подвеску только потому безобразной, что могла себе это позволить. Еще точнее: Мария-Клод объявила Сабинину подвеску безобразной, чтобы дать понять: она может себе позволить сказать Сабине, что ее подвеска безобразна. Сабинина выставка год назад не имела большого успеха, и Мария-Клод не очень-то добивалась расположения Сабины. Напротив, у Сабины было основание добиваться благосклонности Марии-Клод. Однако на ее поведении это никак не отражалось. Да, Францу ясно как день: Мария-Клод воспользовалась случаем дать понять Сабине и другим, каково между ними двумя истинное соотношение сил. 7 КРАТКИЙ СЛОВАРЬ НЕПОНЯТЫХ СЛОВ Окончание Старинный собор в Амстердаме С одной стороны улицы — дома, и за их большими окнами нижнего этажа, похожими на витрины магазинов, маленькие комнатки проституток, что сидят в одном белье у самых стекол в креслицах, выстланных подушками. Они напоминают больших скучающих кошек. Другую сторону улицы занимает огромный готический собор четырнадцатого века. Между миром проституток и миром Божьим, как река меж двумя империями, разливается резкий запах мочи. От старого готического стиля внутри собора остались лишь высокие голые белые стены, колонны, свод и окна. На стенах — ни одной картины, нигде ни одной статуи. Собор пуст, как спортивный зал. Лишь посреди него большим четырехугольником расставлены ряды стульев, окружающих миниатюрный помост со столом для проповедника. Позади стульев — деревянные кабины, ложи для богатых семейств горожан. Эти стулья и ложи стоят здесь без учета формы стен и расположения колонн, словно возжелали выразить готической архитектуре свое равнодушие и презрение. Уже столетия назад кальвинистская вера превратила собор в обыкновенный ангар, единственным назначением которого стало оберегать молитву верующих от дождя и снега. Франц был очарован: этим огромным залом прошел Великий Поход истории. Сабина вспомнила, как после коммунистического переворота у нее на родине были национализированы все замки и превращены в ремесленные училища, в дома для престарелых или просто в коровники. В один такой коровник случилось ей заглянуть: в лепные стены были вбиты крюки с железными кругами, а к ним привязаны коровы, мечтательно глядевшие из окон в замковый парк, где бродили куры. Франц сказал: — Эта пустота очаровывает меня. Люди нагромождают алтари, скульптуры, картины, стулья, кресла, ковры, книги, а потом приходит минута радостного облегчения, когда они сметают все это, как мусор со стола. Ты можешь представить себе Геркулесову метлу, которая вымела бы этот собор? Сабина указала на деревянную ложу: — Бедные должны были стоять, а богатые сидели в ложах. Но существовало Нечто, что связывало банкира и бедняка: ненависть к красоте. — Что такое красота? — сказал Франц, и перед его глазами всплыл недавний вернисаж, на который ему пришлось сопровождать свою жену. Бесконечная тщета речей и слов, тщета культуры, тщета искусства. Когда Сабина еще студенткой работала на молодежной стройке, бодрые марши, постоянно звучавшие из репродукторов, так травили ей душу, что однажды в воскресенье она села на мотоцикл и умчалась далеко в горы. Остановилась в незнакомой деревеньке, затерянной среди холмов. Приставила мотоцикл к стеке храма и вошла внутрь. Как раз служили мессу. Религия тогда преследовалась режимом, и большинство людей избегало ходить в церковь. На скамьях сидели одни старики и старушки, ибо режима они уже не боялись. Боялись только смерти. Священник певучим голосом произносил фразу, а люди повторяли ее за ним хором. Это были литании. Одни и те же слова всякий раз возвращались, точно странник, который не может оторвать глаз от пейзажа, или как человек, который не в силах расстаться с жизнью. Она сидела сзади на скамье и то закрывала глаза, чтобы слышать лишь эту музыку слов, то снова их открывала: вверху она видела голубой свод и на нем большие золотые звезды. Она была очарована. То, что она неожиданно встретила в храме, был не Бог, а красота. Притом она хорошо понимала, что этот храм и эти литании были прекрасны не сами по себе, а именно в сочетании с молодежной стройкой, на которой она проводила дни в гуле песен. Месса была прекрасна потому, что явилась ей внезапно и тайно, как отверженный мир. С той поры она знала, что красота — это отверженный мир. Мы можем встретить ее лишь тогда, когда гонители по ошибке забудут о ней. Красота спрятана за кулисой первомайского шествия. Если мы хотим найти ее, мы должны разорвать холст декорации. — Впервые в жизни храм меня так завораживает, — сказал Франц. Однако восхищение пробудил в нем не дух протестантизма или аскетизма, а нечто другое, нечто совсем особое, о чем он не решался сказать Сабине. Ему казалось, что он слышит голос, который призывает его взять в руку Геркулесову метлу и вымести из своей жизни вернисажи Марии-Клод, певцов Марий-Анн, конгрессы и симпозиумы, пустые речи. пустые слова. Огромный пустой простор амстердамского собора явился ему как образ собственного освобождения. Сила В постели одного из многих отелей, где они отдавались любви, Сабина гладила руки Франца и говорила: — Поразительно, какие у тебя мускулы. Франца порадовала ее похвала. Он встал с постели, взял тяжелый дубовый стул за ножку у самого пола и начал медленно поднимать кверху. — Тебе бояться нечего, — сказал он, — я защищу тебя при любых обстоятельствах. Я когда-то участвовал в соревнованиях по дзюдо. Ему удалось, распрямив руку, поднять стул над головой, и Сабина сказала: — Приятно видеть, что ты такой сильный. Но про себя она добавила еще вот что: Франц сильный, но его сила устремлена лишь вовне. По отношению к людям, с которыми он живет, которых любит, он слаб. Слабость Франца называется добротой. Франц никогда не смог бы ничего приказать Сабине. Он никогда не потребовал бы от нее, как некогда Томаш, положить на пол зеркало и ходить по нему обнаженной. И не то чтобы ему недоставало чувственности, ему недостает силы приказывать. Существуют вещи, которые можно осуществить только насилием. Телесная любовь немыслима без насилия. Сабина смотрела, как Франц ходит по комнате с высоко поднятым стулом, и это зрелище представлялось ей гротесковым; на нее нашла странная грусть. Франц поставил стул против Сабины, сел на него и сказал: — Мне совсем неплохо от того, что я сильный, но к чему в Женеве мои мускулы? Я ношу их как орнамент. Как павлиньи перья. Я ни с кем в жизни не дрался. Сабина продолжала предаваться своим меланхолическим думам: А что, если бы у нее был мужчина, который бы ей приказывал? Долго ли бы она его вынесла? И пяти минут было бы много! Стало быть, ее не устроит ни один мужчина. Ни сильный, ни слабый. Сабина сказала: — Почему ты никогда не воспользуешься своей силой против меня? — Потому что любить — значит отказаться от силы, — ответил Франц тихо. Сабина поняла две вещи: во-первых, эта фраза прекрасна и правдива; во-вторых, этой фразой Франц дисквалифицирует себя в ее эротической жизни. Жить в правде Это формула, которую использовал Кафка то ли в своем дневнике, то ли в одном из писем. Франц уже не помнит где. Формула заинтересовала его. Что это, жить в правде? Определить это через отрицание несложно: это значит не лгать, не прятаться, ничего не утаивать. С тех пор как Франц узнал Сабину, он живет во лжи. Он рассказывает жене о конгрессе в Амстердаме и о лекциях в Мадриде, которых и в помине не было, и боится пройтись с Сабиной по женевской улице. И ему даже нравится лгать и скрываться, поскольку он никогда прежде не делал этого. Он приятно возбужден, словно первый ученик в классе, набравшийся смелости хоть раз в жизни прогулять уроки. Для Сабины «жить в правде», не лгать ни себе, ни другим, возможно лишь при условии, что мы живем без зрителей. В минуту, когда к нашему поведению кто-то приглядывается, мы волей-неволей приспосабливаемся к наблюдающим за нами глазам и уже все, что бы мы ни делали, перестает быть правдой. Иметь зрителей, думать о зрителях — значит жить во лжи. Сабина ни в грош не ставит литературу, где авторы обнажают всю подноготную своей жизни и жизни своих друзей. Человек, утрачивающий свое сокровенное, утрачивает все, думает Сабина. А человек, который избавляется от него добровольно, не иначе как монстр. Поэтому Сабина вовсе не страдает от того, что ей приходится утаивать свою любовь. Напротив, лишь так она может «жить в правде». Франц, напротив, уверен, что в разделении жизни на частную и общественную сферу заключен источник всяческой лжи: в частной жизни человек один, а в общественной — совсем другой. «Жить в правде» для него значит разрушить барьер между частным и общественным. Франц любит цитировать Андре Бретона, сказавшего, что он хотел бы жить в «стеклянном доме», где нет никаких тайн и куда дозволено заглянуть каждому. Услыхав, как его жена объявила Сабине: «Безобразная подвеска!», он понял, что дальше жить во лжи он не может. В ту минуту ему, естественно, полагалось бы заступиться за Сабину. Но он не сделал этого лишь потому, что боялся выдать их тайную близость. Назавтра после коктейля он предполагал уехать с Сабиной на два дня в Рим. В ушах у него все еще звучала фраза: «Безобразная подвеска!», заставившая его увидеть свою жену совсем в ином свете, чем в прошлые годы. Ее агрессивность, неуязвимая, шумная и темпераментная, снимала с его плеч бремя доброты, которое он терпеливо нес все двадцать три года супружества. Он вспомнил огромный внутренний простор старинного собора в Амстердаме и снова почувствовал особый, непостижимый восторг, какой пробуждала в нем его пустота. Он упаковывал свой саквояж, когда в комнату к нему вошла Мария-Клод; рассказывая о вчерашних гостях, она категорично одобряла одни суждения, услышанные от них, и с издевкой отметала другие. Франц долго смотрел на нее, а потом сказал: — В Риме не будет никакой конференции. Она поняла не сразу: — Тогда зачем ты туда едешь? Он сказал: — Уже девять месяцев, как у меня любовница. Я не хочу встречаться с нею в Женеве. Вот почему так часто разъезжаю. Я подумал, что ты должна об этом знать. После первых произнесенных слов он испугался; изначальная смелость покинула его. Он отвел глаза, чтобы не видеть на лице Марии-Клод отчаяния, которое предполагал вызвать у нее своими словами. После небольшой паузы раздалось: — Да, я тоже думаю, что мне надо об этом знать. Голос звучал уверенно, и Франц поднял глаза: Мария-Клод не выглядела уничтоженной. Она по-прежнему походила на ту женщину, которая вчера громким голосом сказала: «Безобразная подвеска!» Она продолжала: — Коль уж ты набрался храбрости сообщить мне, что девять месяцев обманываешь меня, можешь сказать хотя бы с кем? Он всегда убеждал себя, что не имеет права оскорбить Марию-Клод и должен уважать в ней женщину. Но куда девалась эта женщина в Марии-Клод? Иными словами, куда делся образ матери, который он связывал со своей женой? Мама, его грустная и израненная мама, у которой на ногах были разные туфли, ушла из Марии-Клод, а может, вовсе и не ушла из нее, ибо в ней никогда не была. Он осознал это с внезапной ненавистью. — У меня нет никакой причины это утаивать, — сказал он. Если ее не ранила его неверность, то наверняка ее ранит весть о том, кто ее соперница. И потому, глядя ей прямо в лицо, он стал говорить о Сабине. Чуть позже он встретился с Сабиной на аэродроме. Самолет взмыл вверх, и ему с каждой минутой становилось легче. Он говорил себе, что по истечении девяти месяцев он наконец снова живет в правде. 8 Сабине казалось, будто Франц грубо взломал двери ее интимности. Будто вдруг просунулась внутрь голова Марии-Клод, голова Мария-Анн, голова художника Алана и скульптора, постоянно сжимавшего палец, головы всех тех, кого она знала в Женеве. Вопреки своей воле она становится соперницей женщины, которая ее вовсе не занимает. Франц наконец разведется, и она займет место рядом с ним на широкой супружеской кровати. Все будут издали или вблизи наблюдать за этим, и ей придется на людях разыгрывать комедию; вместо того чтобы быть Сабиной, она будет вынуждена играть роль Сабины и еще придумывать, как играть эту роль. Обнародованная любовь тяжелеет, становится бременем. Сабина уже заранее съеживалась в ощущении этой воображаемой тяжести. Они ужинали в римском ресторане и пили вино. Она была молчалива. — Ты правда не сердишься? — спрашивал Франц. Она уверила его, что не сердится. Она все еще была растеряна и не знала, радоваться ли ей или нет. Вспомнила их встречу в спальном вагоне поезда на пути в Амстердам. Тогда ей хотелось пасть перед ним на колени и умолять его даже силой держать ее при себе и никуда не отпускать. Она мечтала, чтобы уж раз и навсегда кончилась эта опасная дорога предательства. Она мечтала остановиться. Теперь она старалась вспомнить как можно явственнее свою тогдашнюю мечту, воскресить ее, опереться на нее. Тщетно. Ощущение неприязни было сильнее. Возвращались они в отель вечерней улицей. Итальянцы вокруг шумели, кричали, жестикулировали, и потому они могли идти рядом без слов, даже не слыша своего молчания. Потом Сабина долго умывалась в ванной, а Франц ждал ее под одеялом. По обыкновению горела маленькая лампочка. Сабина пришла из ванной и погасила ее. Сделала она это впервые, и Францу полагалось бы заметить этот жест. Но он не обратил на него достаточного внимания, ибо свет не имел для него значения. Как мы знаем, он предпочитал заниматься любовью с закрытыми глазами. Но именно эти закрытые глаза и заставили Сабину погасить лампочку. Ей уже ни на миг больше не хотелось видеть этих опущенных век. В глазах, говорится, и душа как в окне видна. Тело Франца, что всегда металось на ней с закрытыми глазами, было для нее телом без души. Оно напоминало слепого кутенка, беспомощно попискивающего от жажды. Мускулистый Франц в соитии был точно огромный щенок, сосущий ее грудь. Да он и вправду держал во рту ее сосок, словно сосал молоко! Этот образ Франца, зрелого мужчины внизу и кормящегося грудью детеныша наверху, вызывал в ней чувство, будто она совокупляется с грудным младенцем, чувство, граничащее с омерзением. Нет, она уже никогда не захочет видеть, как он отчаянно бьется на ней, нет, она уже никогда не подставит своей груди, как сука щенку, сегодня это в последний раз, в последний раз — бесповоротно! Она, конечно, понимала, что ее решение — верх несправедливости, что Франц самый лучший из всех мужчин, какие ей встречались в жизни: он интеллигентен, разбирается в ее живописи, красивый, добрый, но чем больше она сознавала это, тем больше тянуло ее изнасиловать эту интеллигентность, эту добросердечность, тянуло изнасиловать эту беспомощную силу. Она любила его в эту ночь яростнее, чем когда-либо прежде, ибо ее возбуждало сознание, что это в последний раз. Она любила его, но была уже где-то далеко отсюда. Она уже снова слышала, как вдали звучит золотой горн предательства, и знала, что это голос, перед которым ей не устоять. Ей казалось, что перед нею еще необозримый простор свободы, и его ширь возбуждала ее. Она любила Франца так исступленно, так дико, как никогда не любила его. Франц всхлипывал на ее теле и был уверен, что все понимает: Сабина за ужином была молчалива и ни слова не сказала о его решении, зато сейчас она отвечает ему. Сейчас она выражает ему свою радость, свою страсть, свое согласие, свое желание навсегда остаться с ним. Он казался себе всадником, скачущим на коне в великолепную пустоту, пустоту без супруги, без дочери, без домашних обязанностей, в великолепную пустоту, выметенную Геркулесовой метлой, в великолепную пустоту, которую заполонит своей любовью. Каждый из них скакал на другом, как на коне, и оба мчались в дали своей мечты. Оба были опьянены предательством, которое освободило их. Франц скакал на Сабине и предавал свою жену, Сабина скакала на Франце и предавала Франца. 9 На протяжении более двадцати лет он видел в жене свою мать, существо слабое, нуждающееся в защите; этот образ слишком укоренился в нем, чтобы суметь избавиться от него за каких-то два дня. Возвращаясь домой, он мучился угрызениями совести, боялся, что после его отъезда жена впала в отчаяние и что он найдет ее истомленной печалью. Он робко открыл дверь и прошел в свою комнату. Постоял тихо, прислушался: да, она была дома. После минутного колебания он пошел по обыкновению поздороваться с ней. В наигранном удивлении она подняла брови и сказала: — Ты пришел сюда? «А куда я должен был идти?» — хотелось ему спросить (в удивлении неподдельном), но он не сказал ни слова. Она продолжала: — Между нами все должно быть ясно. Я ничего не имею против того, чтобы ты переехал к ней, причем немедля. Когда в день отъезда он во всем признался ей, у него не было никакого определенного плана действий. Он настроен был по возвращении домой обсудить все их дела в дружеской обстановке и тем смягчить нанесенную ей обиду. Он никак не рассчитывал на то, что Мария-Клод сама станет холодно и упорно настаивать на его уходе. Это, конечно, облегчало его положение, однако не избавляло от разочарования. Всю жизнь, боясь ранить ее, он добровольно подчинял себя дисциплине отупляющей моногамии, и сейчас, после двадцати лет, он вдруг обнаруживает, что его расчеты были совершенно не нужны и что он поступился другими женщинами лишь по нелепому недоразумению! После обеда у него была лекция, а затем он пошел прямо к Сабине. Хотел попросить ее разрешить ему остаться у нее на ночь. Позвонил, но ему никто не открыл. Он зашел в кабачок напротив и долго смотрел на подъезд ее дома. Был уже поздний вечер, и он не знал, что делать. Всю жизнь он спал с Марией-Клод в одной кровати. Если сейчас он вернется домой, куда ему лечь? Он, конечно, мог бы постелить себе на тахте в соседней комнате. Но не покажется ли этот жест чересчур вызывающим? Не будет ли это выглядеть проявлением враждебности? Он ведь хочет и впредь оставаться другом своей жены! Однако улечься рядом тоже было бы дикостью. Он уже мысленно слышал ее вопрос, почему он не отдает предпочтения Сабининому ложу. И он нашел номер в гостинице. Назавтра он столь же тщетно звонил у Сабининых дверей в течение целого дня. На третий день он зашел к консьержке. Не сумев ничего объяснить ему сама, она направила его к хозяйке, сдававшей Сабине мастерскую. Он позвонил ей и узнал, что Сабина еще позавчера выехала из мастерской. Он наведывался еще несколько дней к Сабининому дому, надеясь застать ее там, пока однажды не нашел квартиру открытой, а в ней — трех мужчин в синих спецовках, которые грузили мебель и картины в большой фургон, стоявший перед домом. Он спросил их, куда повезут мебель. Они ответили, что у них есть строгий наказ держать адрес в секрете. Он уж было хотел сунуть им несколько банкнот и все-таки узнать этот секрет, как внезапно почувствовал, что у него нет для этого сил. Печаль совершенно оглушила его. Он ничего не понимал, ничего не мог объяснить, он знал лишь одно: этот удар он ожидал с первой минуты, как встретил Сабину. Случилось то, что должно было случиться. Франц не защищался. Он подыскал для себя маленькую квартирку в старом городе. В часы, когда, по его убеждению, ни дочери, ни жены не было дома, он зашел в свою бывшую квартиру взять одежду и самые необходимые книги. Причем мучительно остерегался взять то, чего впоследствии могло бы недоставать Марии-Клод. Однажды он увидел ее за окном кофейни. Она сидела там еще с двумя дамами, и ее лицо, давно изборожденное от необузданной мимики морщинами, было в состоянии крайнего возбуждения. Дамы слушали ее и не переставая смеялись. Франц не мог избавиться от впечатления, что она рассказывает о нем. Ей было несомненно известно, что Сабина исчезла из Женевы в то самое время, когда Франц решил соединиться с ней. Поистине смешная история! И надо ли было удивляться, что он стал предметом насмешек для приятельниц его жены. Он вернулся в свою новую квартиру, куда каждый час доносился колокольный звон собора Сен Пьер. Как раз в тот день ему привезли из магазина стол. Он забыл о Марии-Клод и ее приятельницах. Забыл на время и о Сабине. Сел к столу. Радовался, что сам его выбрал. Все двадцать лет он жил среди мебели, которую не выбирал. Всем управляла Мария-Клод. Наконец-то он перестал чувствовать себя мальчиком и зажил по своему усмотрению. На следующий день, пригласив столяра, он заказал ему книжные полки, какие уже не одну неделю вычерчивал, рассчитывал и обдумывал, где поставить. И он вдруг с изумлением обнаружил, что вовсе не так уж несчастен. Физическая близость с Сабиной оказалась для него менее важной, чем он предполагал. Много важнее был для него тот золотой, тот волшебный след, который она оставила в его жизни и который никому не удастся отнять. Прежде чем исчезнуть с его горизонта, она успела вложить ему в руку Геркулесову метлу, коей он вымел из своей жизни все, чего не любил. Неожиданное счастье, спокойствие, радость свободы и новой жизни — это был дар, который она поднесла ему. Впрочем, Франц всегда отдавал предпочтение нереальному перед реальным. И насколько он чувствовал себя лучше в колонне демонстрантов (что, как я сказал, всего лишь театр и сон), чем за кафедрой, откуда читал лекции студентам, настолько он был счастливее с Сабиной, претворившейся в незримую богиню, чем с Сабиной, которая сопровождала его по свету и за любовь которой он постоянно опасался. Подарив ему нежданную свободу мужчины, живущего в одиночестве, она тем самым окружила его и ореолом привлекательности. Он вдруг стал притягивать женщин; одна из его студенток влюбилась в него. И так внезапно, в течение немыслимо короткого времени, совершенно изменился обиход его жизни. Еще недавно обитавший в большой буржуазной квартире со служанкой, дочерью и супругой, он теперь занимает маленькую квартирку в старом городе и чуть ли не каждый вечер проводит с молодой любовницей. Ему не нужно ездить с ней по гостиницам мира, он может любить ее в собственном доме, на собственной постели, в присутствии своих книг и своей пепельницы на ночном столике. Девушка не была ни дурна, ни хороша собой, но зато настолько моложе Франца! И восхищалась им так же, как еще совсем недавно он восхищался Сабиной. Естественно, это отнюдь не тяготило его. И если замену Сабины очкастой студенткой он мог, пожалуй, считать неким падением, доброты его хватало на то, чтобы окружить новую любовницу нежностью и поистине отцовской любовью, кстати, не полностью удовлетворенной, ибо Мария-Анна вела себя не как дочь, а скорее как вторая Мария-Клод. Однажды он наведался к своей жене и сказал ей, что хотел бы снова жениться. Мария-Клод покачала головой. — Развод ничего не изменит! Ты ничего от этого не потеряешь! Я оставляю тебе все имущество! — Имущество не волнует меня! — сказала она. — А что же волнует тебя? — Любовь, — улыбнулась она. — Любовь? — удивился он. — Любовь есть борьба, — продолжала улыбаться Мария-Клод. — Я буду бороться долго. До самого конца. — Любовь — борьба? У меня нет ни малейшего желания бороться, — сказал Франц и ушел. 10 После четырех лет, проведенных в Женеве, Сабина поселилась в Париже, но не могла спастись от уныния. Если бы ее спросили, что произошло с ней, она не нашла бы для ответа слов. Жизненную драму всегда можно выразить метафорой тяжести. Мы говорим: на нас навалилась тяжесть. Мы вынесем эту тяжесть или не вынесем, рухнем под нею или поборемся, проиграем или победим. Но что, в сущности, случилось с Сабиной? Ничего. Она покинула одного мужчину, поскольку хотела его покинуть. Преследовал он ее впоследствии? Мстил ей? Нет. Ее драма была не драмой тяжести, а легкости. На Сабину навалилась вовсе не тяжесть, а невыносимая легкость бытия. До сих пор предательство наполняло ее возбуждением и радостью от того, что перед нею расстилается новая дорога и в конце ее — новый вираж предательства. Но что, если однажды эта дорога кончится? Можно предать родителей, мужа, любовь, родину, но когда уже нет ни родителей, ни мужа, ни любви, ни родины, что еще остается предать? Сабина ощущает вокруг себя пустоту. А что, если именно эта пустота была целью всех ее предательств? Естественно, до сих пор она не осознавала этого: цель, которую человек преследует, всегда скрыта. Девушка, мечтающая о замужестве, грезит о чем-то совершенно для нее неведомом. Молодой человек, жаждущий славы, не знает, что такое слава. То, что дает смысл нашим поступкам, всегда для нас нечто тотально неведомое. И Сабина также не знала, какая цель скрывается за ее жаждой предательств. Невыносимая легкость бытия — это ли цель? По отъезде из Женевы Сабина значительно к ней приблизилась. Она жила уже три года в Париже, когда получила письмо из Чехии. Писал ей сын Томаша. Каким-то образом узнав о ней, он нашел ее адрес и обратился к ней как к «самой близкой подруге» отца. Сообщил ей о смерти Томаша и Терезы. Писал, что в последние годы они жили в деревне, где Томаш работал водителем пикапа. Время от времени они вместе ездили в соседний город и останавливались там на ночь в дешевой гостинице. Дорога туда шла серпантином через взгорки, и пикап рухнул с высокого откоса. Их тела разнесло вдребезги. Полиция задним числом установила, что тормоза были катастрофически изношены. Сабина не могла прийти в себя после этого известия. Последняя нить, которая еще связывала ее с прошлым, была оборвана. По старой привычке ей захотелось для успокоения прогуляться по кладбищу. Ближайшим было Монпарнасское кладбище. Оно всё состояло из хрупких домишек — миниатюрных часовенок, возведенных над каждой могилой. Сабина понять не могла, почему мертвым хочется иметь над собой эту имитацию дворцов. Кладбище, по сути, было тщеславием, обращенным в камень. Вместо того чтобы после смерти стать разумнее, его обитатели оказывались еще более безрассудными, чем при жизни. На памятниках они демонстрировали свою значимость. Здесь покоились не отцы, братья, сыновья или бабушки, а сановники и общественные деятели, обладатели званий, чинов и почестей; почтовый чиновник и тот выставлял напоказ свое положение, свое общественное значение — свое достоинство. Бродя по кладбищу, она заметила в стороне от аллеи группу людей, собравшихся для похорон. Церемониймейстер держал полную охапку цветов и каждому провожавшему покойного давал по одному цветку. Дал и Сабине. Она присоединилась к процессии. Обогнув несколько памятников, все пошли к могиле, с которой был отвален надгробный камень. Сабина наклонилась над ней. Она была бездонно глубокой. Сабина бросила цветок, и он легкими кругами опустился на гроб. В Чехии таких глубоких могил не бывает. А в Париже могилы столь же глубоки, сколь высоки дома. Взгляд ее упал на камень, лежавший отваленным возле могилы. Камень наполнил ее ужасом; она поспешила домой. Целый день мысль об этом камне не покидала ее. Почему он так ее ужаснул? Она попыталась ответить себе: если могила прикрыта камнем, мертвый уже никогда не сможет выбраться из нее. Но мертвый из нее так или иначе не выберется! Стало быть, не все ли равно, прикрыт он землей или камнем? Нет, не все равно: когда мы заваливаем могилу камнем, это значит, мы не хотим, чтобы мертвый вернулся. Тяжелый камень говорит мертвому: «Останься там, где ты есть!» Сабина вспомнила могилу отца. Над его гробом земля, из земли растут цветы и клен, протягивающий к гробу свои корни; и можно представить себе, что по этим корням и цветам мертвый выбирается из могилы наружу. Если бы отец был прикрыт камнем, она никогда уже не смогла бы разговаривать с ним после его кончины, никогда не смогла бы услышать в кроне дерева его голос, который посылал ей прощение. Как выглядит кладбище, где лежат Тереза с Томашем? Она снова начала о них думать. Подчас они ездили в соседний городок и проводили там ночь. Эта деталь заинтересовала ее. Она свидетельствовала о том, что они были счастливы. Сабина вновь представила себе Томаша, как если бы он был одним из ее холстов: на переднем плане Дон Жуан точно мнимая декорация, написанная художником-примитивистом; в трещине этой декорации виден Тристан. Томаш погиб как Тристан, но не как Дон Жуан. Сабинины родители умерли в одну и ту же неделю. Томаш с Терезой в одну и ту же секунду. Она неожиданно затосковала по Францу. Когда она рассказывала ему о своих блужданиях по кладбищам, он передергивался от отвращения и называл кладбище свалкой костей и каменьев. В такие минуты между ними открывалась пропасть непонимания. Только здесь, на Монпарнасском кладбище, она поняла, что он имел в виду. Ей жаль, что она была нетерпима. Быть может, останься они вместе подольше, они постепенно начали бы понимать произнесенные ими слова. Их словари стыдливо и медленно приблизились бы друг к другу, как излишне робкие любовники, и музыка одного из них начала бы переплетаться с музыкой другого. Но уже поздно. Да, поздно, и Сабина знает, что в Париже она не останется, что пойдет дальше, еще дальше, потому что умри она здесь, ее завалили бы камнем, а для женщины, нигде не находящей пристанища, невыносимо представить себе, что ее бегство будет навсегда остановлено. 11 Все друзья Франца знали о Марии-Клод, все знали и о его студентке в огромных очках. Только о Сабине никто не знал. Франц ошибался, думая, что о ней рассказывала его жена своим приятельницам в кофейне. Сабина была красивой женщиной, и Марии-Клод совсем не улыбалось, чтобы люди мысленно сравнивали их лица. Боясь выдать их тайну, Франц ни разу не попросил у Сабины ни картины, ни рисунка, ни даже ее фотографии. И случилось так, что она исчезла из его мира бесследно. Не осталось ни одного осязаемого доказательства, что он провел с ней самый дивный год своей жизни. Тем больше ему нравилось сохранять ей верность. Когда он со своей молодой любовницей оказывается в комнате наедине, она нет-нет да и оторвется от книги и уставит пытливый взгляд на него. — О чем ты думаешь? — спрашивает она. Франц сидит в кресле, воздев глаза к потолку. Что бы он ни ответил ей, ясно одно: он думает о Сабине. Когда он публикует статью в специальном журнале, его студентка — первый читатель, и ей ужасно хочется поговорить с ним на эту тему. Но он думает о том, как отнеслась бы к статье Сабина. Все, что он делает, он делает ради Сабины и делает так, чтобы Сабине понравилось. Это очень невинная измена, и она точно скроена по размеру Франца, который никогда не посмел бы обидеть свою очкастую студентку. Культ Сабины он лелеет в себе, скорее, как религию, чем как любовь. Впрочем, из теологии этого вероисповедания вытекает, что его молодая любовница была ему послана именно Сабиной. Поэтому между его земной и неземной любовью царит абсолютный мир. И если таки неземная любовь содержит обязательно (насколько она неземная) значительную долю необъяснимого и непонятного (вспомним словарь непонятых слов, сей длинный список недопониманий!), его земная любовь основана на истинном понимании. Студентка много моложе Сабины, музыкальная композиция ее жизни едва набросана, и она с благодарностью включает в нее мотивы, позаимствованные у Франца. Великий Поход — и ее вероисповедание. Музыка для нее, как и для него, дионисийское опьянение. Они часто ходят вместе танцевать. Они живут в правде, и все, что бы ни делали, ни для кого не должно быть тайной. Они тянутся к обществу друзей, коллег, студентов и вовсе незнакомых людей, они любят посидеть с ними, выпить и поболтать. Они нередко отправляются на прогулки в Альпы. Франц нагибается, девушка вскакивает ему на спину, и он бегает с ней по лугам, выкрикивая вдобавок длинное немецкое стихотворение, какому в детстве его научила мама. Девушка смеется и, обхватив его за шею, восхищается его ногами, плечами и легкими. И разве что смысл той особой симпатии, которую Франц питает к стране, оккупированной русской империей, от нее ускользает. В годовщину вторжения одно чешское общество устраивает в Женеве вечер воспоминаний. В зале мало народу. У оратора седые, завитые парикмахером волосы. Он произносит долгую речь, навевающую скуку и на тех немногих энтузиастов, которые пришли его послушать. Говорит он по-французски без ошибок, но с чудовищным акцентом. Время от времени, желая подчеркнуть свою мысль, он поднимает указательный палец, как бы угрожая присутствующим. Очкастая девушка сидит рядом с Францем и превозмогает зев. Зато Франц блаженно улыбается. Он смотрит на седовласого мужа, который симпатичен ему даже со своим диковинным указательным пальцем. Ему кажется, что этот мужчина — тайный посланник, ангел, что поддерживает связь между ним и его богиней. Он закрывает глаза, как закрывал их на Сабинином теле в пятнадцати европейских и одном американском отеле. Часть четвертая. ДУША И ТЕЛО 1 Вернувшись в полвторого ночи, Тереза прошла в ванную, надела пижаму и легла возле Томаша. Он спал. Она наклонилась над его лицом и, целуя, уловила в его волосах странный запах. Принюхалась к ним еще и еще раз. Обнюхивая его, словно собака, она наконец поняла: это был запах женского лона. В шесть часов зазвонил будильник. Начиналось время Каренина. Он просыпался немного раньше, чем они, но тревожить их не осмеливался. Терпеливо ждал звонка, дававшего ему право вспрыгнуть к ним на постель, ступать по их телам и тыкаться в них головой. Когда-то в прошлом они пытались сопротивляться ему и сбрасывали его с постели, но он был упрямее их и в конце концов отстоял свои права. Впрочем, в последнее время Терезе было даже приятно осознавать, что Каренин зовет ее войти в день. Для него минута пробуждения была настоящим счастьем: полный наивного и глупого удивления, что вновь живет на свете, он искренно радовался. Она же, напротив, просыпалась без удовольствия, мечтая продлить ночь и не открывать глаз. Сейчас Каренин стоял в передней и смотрел вверх на вешалку, где висел его ошейник с поводком. Тереза застегнула ему на шее ошейник, и они вместе отправились в магазин. Она купила молока, хлеба, масла и неизменный рогалик для него. Обратно он шел рядом с ней и нес рогалик во рту. Он гордо глядел по сторонам и, должно быть, испытывал большое удовлетворение, что привлекает внимание прохожих. Дома он ложился с рогаликом на пороге комнаты и ждал, когда Томаш заметит его и, согнувшись в три погибели, начнет ворчать и делать вид, что хочет отнять у него рогалик. Это происходило каждый день: минут пять, по крайней мере, они гонялись по квартире, пока Каренин не залезал под стол и вмиг не уплетал свой рогалик. Но на этот раз он тщетно добивался утренней церемонии. Перед Томашем на столе стоял маленький транзистор, и он весь обратился в слух. 2 По радио шла передача о чешской эмиграции. Это был монтаж тайно подслушанных частных разговоров, записанных каким-то чешским сексотом, что втерся в среду эмигрантов и затем с великой помпой вернулся в Прагу. Это была малозначащая болтовня, в которой время от времени проскакивало острое словцо об оккупационном режиме в Чехословакии, а также фразы, в каких один эмигрант обзывал другого идиотом или мошенником. Но в репортаже именно эти фразы занимали основное место: они призваны были доказать не только то, что люди дурно говорят о Советском Союзе (в Чехии это никого не поражало), но что они и поносят друг друга, не гнушаясь при этом самой грубой брани. Удивительно, люди сквернословят с утра до вечера, но если они слышат по радио, как выражается знакомый, уважаемый человек, как он после каждой фразы вставляет «иди в жопу», то чувствуют себя глубоко оскорбленными. — Все началось с Прохазки, — сказал Томаш, вслушиваясь в передачу. Ян Прохазка, чешский романист, обладавший в свои сорок бычьей жизнестойкостью, еще до 1968 года взялся громогласно критиковать общественные порядки в стране. Он был одной из самых популярных фигур «Пражской весны», той самой головокружительной либерализации коммунизма, которая завершилась русским вторжением. Вскоре после вторжения все газеты затеяли травлю Прохазки, но чем больше науськивали на него людей, тем больше люди любили его. Шел 1970 год, и по радио начали передавать целый цикл частных разговоров, которые Прохазка вел два года назад (то бишь весной 1968) с университетским профессором Вацлавом Черным. Тогда никто из них и думать не думал, что в профессорской квартире вмонтировано подслушивающее устройство и что за каждым их шагом уже давно установлена слежка! Прохазка всегда любил потешить своих друзей разного рода гиперболами и несуразностями, и сейчас эти несуразности определенными порциями звучали по радио. Тайная полиция, организовавшая передачу, делала особый упор на те фразы, в которых романист смеялся над своими друзьями — над Дубчеком, например. Люди, хоть сами и песочат своих друзей при всяком удобном случае, теперь возмущались любимым Прохазкой больше, чем тайной полицией. Томаш выключил радио и сказал: — Тайная полиция существует повсюду на свете. Но чтобы передавать свои ленты публично по радио — такого, пожалуй, не существует нигде, кроме Чехии! Нет ничего равного этому! — Как бы не так, — сказала Тереза, — когда мне было четырнадцать, я тайно писала дневник. Меня охватывал ужас при мысли, что он может попасть кому-то в руки. Я прятала его на чердаке. Мама выследила. Однажды за обедом, когда мы все сидели, склонившись над супом, они вытащила его из кармана и сказала: «Ну-ка послушайте!» И стала читать, и вслед за каждой фразой прыскала со смеху. Все смеялись так, что даже есть не могли! 3 Он все пытался уговорить ее позволить ему завтракать одному, а самой продолжать спать. Тереза не поддавалась на уговоры. Томаш работал с семи до четырех, а она — с четырех до полуночи. Не завтракай она с ним, они могли бы общаться друг с другом только по воскресеньям. Поэтому она вставала одновременно с ним и лишь после его ухода, снова ложась, засыпала. На этот раз она боялась уснуть, ибо в десять часов собралась сходить в сауну, что в деревянной купальне на Жофинском острове. Желающих было много, места мало, и можно было попасть туда разве что по знакомству. В кассе, к счастью, сидела жена профессора, выброшенного после 1968 года из университета. Профессор был другом бывшего пациента Томаша. Томаш сказал пациенту, пациент — профессору, профессор — жене, и Терезу всегда раз в неделю ждал отложенный билет. Тереза шла пешком. Она ненавидела трамваи, вечно битком набитые, где в объятиях, полных ненависти, теснились люди, оттаптывали друг другу ноги, срывали с пальто пуговицы и бранились на чем свет стоит. Моросило. Поспешавшие прохожие раскрыли над головой зонтики, и на тротуарах сразу вдруг началась толчея. Своды зонтиков натыкались один на другой. Мужчины были вежливы и, проходя мимо Терезы, поднимали зонт высоко над головой, чтобы она смогла пройти под ним. Но женщины не уступали дороги. Они сурово смотрели перед собой, и каждая ждала, что встречная признает себя более слабой и посторонится. Встреча зонтов была испытанием сил. Тереза сначала уступала дорогу, но поняв, что ее вежливость остается без взаимности, сжала зонт в руке так же крепко, как и другие. Случалось, она резко налетала зонтом на встречный, но никто ни разу не сказал «извините». По большей части не раздавалось ни единого слова, раза два-три она услышала «корова!» и «пошла в задницу!». Женщины, вооруженные зонтами, были молодыми и старыми, но самыми суровыми воительницами оказались как раз молодые. Тереза вспомнила дни вторжения. Девушки в мини-юбках ходили с национальными флагами на шестах. Это было неким сексуальным покушением на солдат, обреченных на многолетнюю половую аскезу. Они, должно быть, чувствовали себя в Праге, как на планете, выдуманной писателями-фантастами, на планете невообразимо элегантных женщин, которые демонстративно выражали свое презрение, вышагивая на длинных красивых ногах, каких не увидишь в России последние пять или шесть столетий. Тереза сделала тогда массу снимков этих молодых женщин на фоне танков. Она восхищалась ими! А сегодня те же самые женщины шли против нее, дерзкие и злые. Вместо флагов они держали зонты, но держали их с той же гордостью. Они готовы были бороться против чужой армии так же упорно, как и против зонта, не желающего уступить им дорогу. 4 Она дошла до Староместской площади со строгим Тынским храмом и барочными зданиями, поставленными неправильным четырехугольником. Старая ратуша четырнадцатого столетия, которая когда-то целиком занимала одну сторону площади, уже двадцать седьмой год пребывала в развалинах. Варшава, Дрезден, Берлин, Кельн, Будапешт были чудовищно разрушены последней войной, но их жители подняли их из руин, в основном бережно восстановив старые исторические кварталы. Пражане испытывали комплекс неполноценности перед этими городами. Единственным достопримечательным зданием, уничтоженным у них войной, была Староместская ратуша. И они решили оставить ее до скончания века в руинах, чтобы какому-нибудь поляку или немцу не вздумалось упрекнуть их, что они мало страдали. Перед знаменитыми руинами, которые должны были на вечные времена осудить войну, была сооружена из металлических брусьев трибуна на случай той или иной манифестации, куда коммунистическая партия гнала вчера или погонит завтра жителей Праги. Тереза смотрела на разрушенную ратушу, и она вдруг напомнила ей мать: эту ее извращенную потребность выставлять напоказ свои руины, хвастаться своим безобразием, демонстрировать свое горе, обнажать культю ампутированной руки и принуждать весь мир смотреть на нее. В последнее время все напоминает ей мать. Ей кажется, что материн мир, из которого десять лет тому она вырвалась, возвращается к ней и со всех сторон обступает ее. Потому-то утром она и рассказала о том, как мать, потешая семью, читала за обедом ее интимный дневник. Если частный разговор всенародно транслируется по радио, так может ли это означать что-либо иное, кроме того, что мир превратился в концлагерь? Тереза пользовалась этим словом чуть ли не с детства, когда хотела выразить, какой представляется ей жизнь в ее семье. Концентрационный лагерь — это мир, где люди живут бок о бок постоянно, денно и нощно. Жестокости и насилие лишь второстепенная (и вовсе не обязательная) его черта. Концентрационный лагерь — это полное уничтожение личной жизни. Прохазка, который не мог поговорить со своим приятелем за рюмкой вина в безопасности интима, жил (даже не сознавая того — и это была его роковая ошибка!) в концлагере. Тереза жила в концлагере, когда находилась у матери. С той поры она знает, что концентрационный лагерь — не что-то исключительное, вызывающее удивление, напротив — это нечто данное, основное, это мир, в который мы рождаемся и откуда можем вырваться лишь при величайшем усилии. 5 На трех скамьях, расположенных террасами, женщины сидели так плотно, что касались друг друга. Рядом с Терезой потела дама лет тридцати с очень красивым лицом. Под плечами у нее свисали две неимоверно большие груди, покачивавшиеся при малейшем движении. Дама встала, и Тереза обнаружила, что ее ягодицы подобны двум огромным торбам и не имеют к лицу никакого отношения. Эта женщина, пожалуй, тоже часто стоит перед зеркалом, смотрит на свое тело и сквозь него пытается прозреть душу, как с детства к тому стремится Тереза. Возможно, и эта женщина когда-то наивно полагала, что может использовать тело как вывеску души. Но какой чудовищной должна быть душа, если она походит на это тело, на эту вешалку с четырьмя торбами? Тереза поднялась и пошла под душ. Потом вышла наружу, под открытое небо. Беспрестанно моросил дождь. Она стояла на деревянном настиле над Влтавой, несколько квадратных метров которой были обнесены здесь высоким забором, защищавшим дам от взоров города. Посмотрев вниз, она увидала на речной глади лицо женщины, о которой только что думала. Женщина улыбалась ей. У нее был тонкий нос, большие карие глаза и детский взгляд. Женщина стала подниматься по лестнице, и под нежными чертами лица снова показались две торбы, что, покачиваясь, разбрызгивали вокруг себя мелкие капли холодной воды. 6 Тереза пошла одеться. Встала перед большим зеркалом. Нет, в ее теле не было ничего ужасного. Под плечами были не мешки, а довольно маленькие груди. Мать смеялась, что груди у нее не такие, каким положено быть, и Тереза страдала комплексами, от которых избавил ее только Томаш. Но если она готова была теперь смириться с их размером, то большие и слишком темные круги вокруг сосков убивали ее. Имей она возможность сама сотворить свое тело, она сделала бы соски незаметными, нежными, чтобы они легко пронзали свод груди и по цвету лишь чуть-чуть отличались от остальной кожи. Эта большая темно-красная мишень казалась ей будто нарисованной деревенским художником, который стремится создавать эротическое искусство для бедных. Глядя на себя, она попыталась вообразить, что ее нос с каждым днем увеличивается на миллиметр. За сколько дней лицо стало бы неузнаваемым? А если бы разные части тела стали увеличиваться или уменьшаться, и Тереза просто-напросто перестала бы походить на самое себя, это все еще была бы она, это все еще была бы Тереза? Конечно. Даже сделайся Тереза совсем не похожей на Терезу, ее душа внутри оставалась бы той же самой и лишь в ужасе взирала на то, что происходит с телом. Но какая же в таком случае взаимосвязь между Терезой и ее телом? Имеет ли ее тело вообще право зваться Терезой? А если она не имеет такого права, то к чему тогда относится имя? Лишь к чему-то нетелесному, нематериальному? (Все это вопросы, что вертятся в голове у Терезы уже с детства. Ибо поистине серьезными вопросами бывают лишь те, которые может сформулировать и ребенок. Лишь самые наивные вопросы по-настоящему серьезны. Это вопросы, на которые нет ответа. Вопрос, на который нет ответа, — барьер, через который нельзя перешагнуть. Другими словами: именно теми вопросами, на которые нет ответа, ограничены людские возможности, очерчены пределы человеческого существования.) Тереза оцепенело стоит перед зеркалом и смотрит на свое тело, словно на чужое; чужое и все-таки предназначенное именно ей. Она питает к нему отвращение. Этому телу недостало сил, чтобы сделаться для Томаша единственным в его жизни. Это тело обмануло ее и предало. Сегодня всю ночь ей пришлось дышать запахом чужого женского лона, исходившим от его волос! Она мечтает уволить свое тело, как прислугу. Остаться лишь одной душой с Томашем, а тело прогнать в мир: пусть там оно ведет себя так же, как и прочие женские тела с телами мужскими! Раз Терезино тело не смогло стать единственным для Томаша и проиграло самое крупное сражение ее жизни, то пусть убирается на все четыре стороны! 7 Вернувшись домой, она без аппетита пообедала в кухне. В полчетвертого взяла на поводок Каренина и отправилась с ним (опять же пешком) в свою гостиницу, где работала барменшей. Из еженедельника ее выгнали спустя месяц-другой после их возвращения из Цюриха, не простив ей, конечно, того, что целую неделю она фотографировала на пражских улицах русские танки. Место в гостинице получила она не без помощи друзей: кроме нее, нашли там прибежище еще несколько человек, выброшенных с работы. В бухгалтерии сидел бывший профессор теологии, в бюро обслуживания — бывший посланник. Она снова тревожилась за свои ноги. Еще работая в ресторане маленького городка, она с ужасом смотрела на икры своих сотоварок, изборожденные варикозными жилами. Это была болезнь всех официанток, вынужденных проводить жизнь на ходу, на бегу или стоймя с тяжким грузом в руках. И все же теперешняя работа была более сносная, чем когда-то в том маленьком городишке. До открытия бара ей, правда, приходилось таскать почти неподъемные ящики с пивом и минеральной водой, но зато потом она уже стояла за стойкой, наливала посетителям спиртное и меж тем мыла рюмки в маленькой раковине, установленной с краю бара. Каренин все это время терпеливо лежал у ее ног. Было глубоко за полночь, когда она, подсчитав выручку, отнесла ее директору гостиницы, а затем зашла еще попрощаться с посланником, остававшимся на ночное дежурство. Позади бюро обслуживания была дверь в маленькую комнатку, где на узкой кушетке можно было даже вздремнуть. Над кушеткой в рамке висели фотографии: повсюду он был в обществе каких-то людей; они или улыбались в аппарат, или пожимали ему руки, или сидели возле него за столом и что-то подписывали. Некоторые фотографии были украшены подписями с посвящением. На самом видном месте висела фотография, на которой рядом с головой посланника улыбалось лицо Джона Ф. Кеннеди. На этот раз посланник разговаривал не с американским президентом, а с незнакомым мужчиной, лет шестидесяти, который, завидя Терезу, тотчас умолк. — Это наш друг, — сказал посланник, — можешь спокойно продолжать. — Потом он обратился к Терезе: — Сегодня осудили его сына на пять лет. Тереза узнала, что сын этого человека вместе с товарищами в первые дни оккупации держал под наблюдением вход в здание, где размещалась особая служба русской армии. Ему было ясно, что чехи, выходящие оттуда, были тайными агентами русской разведки. Он с товарищами выслеживал их, устанавливал номера их машин и сообщал о том сотрудникам подпольной чешской радиостанции, предупреждавшим, в свою очередь, население. Одного из таких предателей он вместе с товарищами избил. Незнакомец сказал: — Эта фотография была единственным corpus delicti. Он отрицал все до той минуты, пока ему не показали ее. Он вынул из нагрудного кармана газетную вырезку: — Появилось это в «Таймc» осенью 1968-го. На фотографии был молодой человек, сжимавший за горло другого человека, а вокруг толпились люди и смотрели. Под фотографией была надпись: Наказание коллаборанта. Тереза вздохнула с облегчением. Нет, это не ее фотография. Потом она шла с Карениным по ночной Праге и думала о тех днях, когда фотографировала танки. Безумцы, они считали, что рискуют ради отечества жизнью, а на деле, не ведая о том ни сном ни духом, работали на русский сыск. Она пришла домой в половине второго. Томаш уже спал. Его волосы пахли женским лоном. 8 Что такое кокетство? Пожалуй, можно было бы сказать, что это такое поведение, цель которого дать понять другому, что сексуальное сближение с ним возможно, однако возможность эта никогда не должна представляться бесспорной. Иными словами, кокетство — это обещание соития без гарантии. Тереза стоит за стойкой бара, и посетители, которым она наливает спиртное, кокетничают с ней. Неприятен ли ей этот постоянный приток комплиментов, двусмысленностей, анекдотов, предложений, улыбок и взглядов? Отнюдь нет. Ее обуревает неодолимая жажда подставить свое тело (это чужое тело, которое она хочет выгнать в мир) под этот прибой. Томаш постоянно убеждает ее, что любовь и физическая близость — вещи абсолютно разные. Она отказывалась это понимать. Теперь она окружена мужчинами, к которым не питает ни малейшей симпатии. Каково было бы спать с ними? Ей хочется попробовать это хотя бы в форме того негарантированного обещания, которое называется кокетством. Дабы не ошибиться, Тереза не хочет за что-то мстить Томашу. Она просто хочет найти выход из тупика. Она знает, что стала ему в тягость: она слишком серьезно относится ко всему, изо всего делает трагедию, не умеет понять легкость и увлекательную бездумность физической любви. Она хотела бы научиться легкости! Она мечтает, чтобы кто-нибудь отучил ее быть старомодной! Если для других женщин кокетство — вторая натура, малозначащая искушенность, для Терезы кокетство стало предметом серьезного изучения, которое должно открыть ей, на что она способна. Но именно потому, что оно для нее так важно и серьезно, ее кокетству совершенно чужда легкость, оно натужно, деланно, преувеличенно. Равновесие между обещанием и его негарантированностью (именно здесь-то и коренится истинная виртуозность кокетства) у нее нарушено. Она обещает слишком усердно, не подчеркивая достаточно ясно негарантированность обещания. Иными словами, любому она кажется чрезвычайно доступной. Когда же мужчины требуют исполнения того, что представлялось им обещанным, они наталкиваются на резкое сопротивление, которое объясняют исключительно тем, что Тереза коварна и зла. 9 На свободный стульчик у стойки бара присел парень лет шестнадцати. Он отпустил две-три наглые фразы, что остались в разговоре, как остается неправильная линия в рисунке, какую нельзя ни продолжить, ни стереть. «У вас красивые ноги», — сказал он ей. Она отсекла: — Как вам удается увидеть это сквозь деревянную перегородку? — Я видел вас на улице, — объяснил он, но она уже успела отвернуться от него и заняться другим гостем. Парень потребовал налить ему коньяку. Она отказалась. — Мне уже восемнадцать, — возразил он. — В таком случае покажите удостоверение, — сказала Тереза. — Не покажу, — сказал парень. — Тогда пейте лимонад, — сказала Тереза. Парень встал со стульчика у стойки и без слова ушел. Примерно через полчаса вернулся и снова подсел к бару. Его движения были размашистыми, и от него за версту несло алкоголем. — Лимонаду, — потребовал он. — Вы пьяны! — сказала Тереза. Парень указал на печатное объявление, висевшее позади Терезы: Лицам до восемнадцати лет отпускать спиртное строго воспрещается. — Вам запрещено отпускать мне спиртное, — сказал он и, широко размахнувшись, нацелил руку в Терезу, — но нигде не написано, что мне запрещено выпить! — Где вы так набрались? — спросила Тереза. — В кабаке напротив, — рассмеялся он и вновь потребовал лимонаду. — Почему же вы там не остались? — Потому что хочу на вас смотреть, — сказал парень. — Я люблю вас! Когда он это говорил, его лицо странным образом исказилось. Тереза не понимала: он смеется над ней? заигрывает? шутит? или просто не знает, что говорит под пьяную лавочку? Она поставила перед ним лимонад и занялась другими посетителями. Фраза «я люблю вас» словно бы исчерпала парня. Не говоря больше ни слова, он положил на стойку деньги и исчез, прежде чем Тереза обратила взгляд в его сторону. Как только он ушел, отозвался небольшой человечек с плешью, опорожнивший уже третью рюмку водки: — Пани, вы не можете не знать, что несовершеннолетним запрещено отпускать спиртное. — Никакого спиртного я ему не дала! Он получил лимонад! — Я прекрасно видел, что вы влили ему в этот лимонад! — Не выдумывайте! — крикнула Тереза. — Еще рюмку, — потребовал плешивый и добавил: — Я уже давно за вами слежу! — Вот и скажите спасибо, что можете смотреть на красивую женщину, и заткните-ка лучше рот! — отозвался высокий мужчина, за минуту до этого подошедший к стойке и наблюдавший всю сцену. — А вы не суйтесь, куда не надо! Не ваше дело! — не успокаивался плешивый. — А вам какое до этого дело, объясните, пожалуйста? — спросил высокий. Тереза налила плешивому человечку еще рюмку водки, он залпом выпил ее, заплатил и ушел. — Спасибо, — сказала Тереза высокому мужчине. — Не стоит, — сказал высокий мужчина и тоже ушел. 10 Несколькими днями позже он снова появился у стойки бара. Тереза улыбнулась ему как другу: — Хочу вас еще раз поблагодарить. Этот плешивый часто ходит сюда. Ужасно противный. — Забудьте о нем. — Почему он хотел меня оскорбить? — А, просто ничтожный пьянчужка. Еще раз очень прошу вас: забудьте о нем. — Ну что ж, если вы просите, я так и сделаю. Высокий мужчина, глядя ей в глаза, спросил: — Обещаете мне? — Обещаю. — Рад слышать, что вы мне что-то обещаете, — сказал мужчина, продолжая смотреть ей в глаза. Кокетство тут было явно налицо: поведение, которое должно дать понять другому, что сексуальное сближение с ним возможно, однако возможность эта остается негарантированной и чисто теоретической. — Каким чудом в этом безобразнейшем пражском квартале может встретиться такая женщина, как вы? И она: — А вы? Что вы делаете в этом безобразнейшем пражском квартале? Он сказал, что живет поблизости, что он инженер и прошлый раз зашел сюда после работы чисто случайно. 11 Она смотрела на Томаша, но ее взгляд устремлен был не в его глаза, а сантиметров на десять выше, на его волосы, которые пахли чужим лоном. Она говорила: «Томаш, я больше не могу вынести. Я знаю, что не должна жаловаться. С тех пор как ты вернулся ради меня в Прагу, я запретила себе ревновать. Я не хочу ревновать, но я недостаточно сильна, чтобы сопротивляться этому. Помоги мне, прошу тебя!» Он взял ее под руку и повел в парк, куда несколько лет назад они часто ходили гулять. В парке были голубые, желтые, красные скамейки. Они сели на одну из них, и Томаш сказал: «Я понимаю тебя. Я знаю, что ты хочешь. Я все устроил. Ты пойдешь сейчас на Петршин». Ее вдруг охватила тревога: «На Петршин? Почему на Петршин?» «Ты взойдешь на гору и все поймешь». Ей страшно не хотелось идти. Ее тело было таким слабым, что она не могла подняться со скамейки. Но, не умея возражать Томашу, она с усилием встала. Оглянулась. Он все еще сидел на скамейке и улыбался ей почти весело. Он сделал жест рукой, которым хотел побудить ее идти дальше. 12 Подойдя к подножию Петршина, этой зеленой, возвышающейся посреди Праги горы, Тереза с удивлением обнаружила, что там нет людей. А ведь обычно здесь непрерывно прохаживались толпы пражан. Как странно! Сердце ее сжалось от страха, но гора была такой тихой и тишина такой миротворной, что она не сопротивлялась и полностью вверила себя объятиям горы. Она поднималась вверх и, часто останавливаясь, оглядывалась: под ней было множество башен и мостов; святые грозили кулаками и возводили к небесам каменные очи. Это был самый красивый город в мире. Она дошла до самой вершины. За киосками с мороженым, открытками и печеньем (в них не было ни одного продавца) далеко простиралась лужайка, поросшая редкими деревами. На ней было несколько мужчин. По мере того как она приближалась к ним, она замедляла шаг. Мужчин было шестеро. Они стояли или очень медленно прохаживались, словно игроки на площадке для гольфа, что осматривают местность, взвешивают в руке клюшку и стараются взбодрить себя перед состязанием. Она подошла к ним. Из шести человек она безошибочно выделила троих, которым была уготована та же роль, что и ей: вконец растерянные, они, казалось, хотят задать много разных вопросов, но, боясь быть назойливыми, молчат и лишь озирают все кругом пытливым взглядом. Трое других излучали снисходительную любезность. В руке одного из них было ружье. Увидав Терезу, он с улыбкой сказал ей: «Да, ваше место здесь». Она ответила кивком головы, ей было невыразимо страшно. Мужчина добавил: «Чтобы не произошла ошибка, скажите, это по вашему желанию?» Ей ничего не стоило сказать: «Нет, нет, это не по моему желанию», но разве она могла даже представить себе, что разочарует Томаша? Чем бы она оправдалась, вернувшись домой? И потому сказала: «Да. Конечно. Это по моему желанию!» Мужчина с ружьем продолжал: «Вы должны понять, почему я спрашиваю. Мы делаем это лишь в том случае, когда полностью уверены, что люди, которые приходят к нам, определенно сами пожелали умереть. Мы только оказываем им услугу». Он поглядел на Терезу испытующе, и ей снова пришлось уверить его: «Нет, не опасайтесь. Я сама пожелала этого». «Вы хотите быть первой в очереди?» — спросил он. Чтобы хоть сколько-нибудь отдалить казнь, она сказала: «Нет, прошу вас, не надо. Если можно, я хочу быть самой последней». «Как вам будет угодно», — сказал он и отошел к остальным. Двое его помощников были без оружия и присутствовали здесь лишь для того, чтобы окружать заботой тех, кто пришел умирать. Подхватив их под руки, они прогуливались с ними по лужайке. Травяное пространство было обширным и простиралось в необозримые дали. Осужденным на казнь разрешали самим выбрать для себя дерево. Они останавливались, оглядывались и долго не могли решиться. Двое из них выбрали наконец для себя два платана, но третий шел все дальше и дальше, словно ни одно дерево не представлялось ему достаточно подходящим для его смерти. Помощник, нежно держа его под руку, терпеливо сопровождал его, пока тот наконец, уже не осмеливаясь идти дальше, не остановился у развесистого клена. Помощники всем троим повязали глаза лентой; так на просторной лужайке оказалось трое мужчин, прижатых спиной к трем деревам: глаза каждого были повязаны лентой, а лица обращены к небу. Мужчина с ружьем прицелился и выстрелил. Кроме пенья птиц, ничего не было слышно. Ружье было снабжено глушителем. Она лишь увидела, как человек, прижатый к клену, начал падать. Не сходя с места, мужчина с ружьем повернулся в другую сторону, и человек, прижатый спиной к платану, в полной тишине тоже рухнул наземь; а чуть спустя (мужчина с ружьем снова сделал поворот на месте) упал на лужайку и третий осужденный на смерть. 13 Один из помощников молча подошел к Терезе, держа в руке синюю ленту. Она поняла: он хочет завязать ей глаза. Она покачала головой и сказала: «Нет, я хочу все видеть». Но вовсе не по этой причине Тереза отказала ему. В ней не было ничего от героев, готовых бесстрашно смотреть в глаза палачам. Она лишь хотела отдалить смерть. Ей казалось, что, как только ей завяжут глаза лентой, она сразу же очутится в преддверии смерти, откуда нет дороги назад. Мужчина ни к чему не принуждал Терезу; взяв ее под руку, он пошел с ней по просторной лужайке, но она долго не могла выбрать дерево. Никто не торопил ее, но она знала, что ей все равно не уйти. Впереди нее стоял цветущий каштан, она подошла к нему. Опершись спиной о ствол, запрокинула голову: увидала пронизанную солнцем зелень и услыхала отдаленные звуки города, слабенькие и сладкие, словно он отзывался тысячами скрипок. Мужчина поднял ружье. Тереза чувствовала, что мужество покидает ее. Она пришла в отчаяние от своей слабости, но не могла побороть ее. Она сказала: «Но это было не мое желание». Он тут же опустил ствол ружья и сказал необыкновенно мягко: «Если это было не ваше желание, мы не можем это сделать. У нас нет на это права». И его голос был ласковым, словно он извинялся перед Терезой за то, что не может застрелить ее, раз она сама не желает этого. Эта ласковость разрывала ей сердце; она уткнулась лицом в кору дерева и расплакалась. 14 Все ее тело сотрясалось от плача, и она обнимала дерево, словно это было не дерево, а был ее отец, которого она потеряла, ее дедушка, которого она никогда не знала, ее прадедушка, ее прапрадедушка, какой-то ужасно старый человек, который пришел из отдаленнейших глубин времени, чтобы подставить ей свое лицо в подобии шершавой коры дерева. Потом она повернулась. Трое мужчин были уже далеко — они бродили по лужайке, словно игроки в гольф, и ружье в руке одного из них действительно походило на клюшку. Она спускалась вниз тропами Петршина, и душу ее сжимала тоска по тому мужчине, который собирался ее застрелить и не сделал этого. О, как она мечтала о нем! Должен же кто-то помочь ей! Томаш не поможет. Томаш посылает ее на смерть. Помочь ей может кто-то другой! Чем ближе она подходила к городу, тем больше тосковала по тому мужчине и тем больше боялась Томаша. Он не простит ей, что она не исполнила своего обещания. Он не простит ей, что она не была достаточно мужественна и предала его. Она уже пришла на улицу, где они жили, и знала, что минутой позже увидит его. И оттого на нее напал такой страх, что сжались внутренности и стало позывать на рвоту. 15 Инженер приглашал ее зайти к нему домой. Два раза она отказывалась, а на третий согласилась. Пообедала, как обычно, стоя на кухне и пошла. Не было еще двух. Подходя к его дому, почувствовала, что ноги, помимо ее воли, сами замедляют шаг. А потом ей вдруг подумалось, что это, в сущности, Томаш посылает ее к нему. Это ведь он без устали втолковывал ей, что любовь и сексуальность не имеют ничего общего, и сейчас она идет разве что проверить и подтвердить его слова. Она мысленно слышит его голос: «Я тебя понимаю. Я знаю, что ты хочешь. Я все устроил. Взойдешь на самую вершину и все увидишь». Да, она не делает ничего другого, кроме как исполняет приказы Томаша. Она хочет зайти к инженеру лишь на минуту; только выпить чашечку кофе; только узнать, что это значит: дойти до самой грани неверности. Она хочет вытолкнуть свое тело на эту грань, оставить его там немного постоять, как у позорного столба, а потом, если инженер захочет его обнять, сказать, как сказала мужчине с ружьем на Петршине: «Но это не мое желание!» И тогда мужчина опустит ствол ружья и скажет приветливым голосом: «Если это не ваше желание, то с вами ничего не может случиться. У меня нет на это права». И она повернется к стволу дерева и расплачется. 16 Это был окраинный многоквартирный дом, выстроенный в начале столетия в рабочем квартале Праги. Она вошла в подъезд с грязными, белеными стенами. Истертая каменная лестница с железными перилами привела ее на второй этаж. Там, у второй двери слева, без таблички и без звонка, она остановилась. Постучала. Он открыл. Вся квартира состояла из одного-единственного помещения, первые два метра которого были отгорожены занавеской и создавали некое подобие передней; в ней стояли стол с плиткой и холодильник. Пройдя за занавеску, она увидала удлиненный прямоугольник окна в конце узкой, вытянутой комнаты; с одной стороны были книжные полки, с другой — тахта и одно кресло. — Квартира у меня крайне простая, — сказал инженер, — надеюсь, это вас не смущает. — Нет, что вы, — сказала Тереза, глядя на стену, всю забранную книжными полками. У этого человека нет обыкновенного стола, но зато сотни книг. Это приятно удивило Терезу, и тревога, с которой она шла сюда, чуть затихла. С самого детства она считает книгу знаком тайного братства. Человек, у которого дома такая библиотека, не может ее обидеть. Он спросил, что он может ей предложить. Вина? Нет, нет, вина она не хочет. Уж если что-то, так кофе. Он вышел за занавеску, она подошла к книжным полкам. Одна из книг заинтересовала ее. Это был перевод Софоклова «Эдипа». Удивительно, что здесь эта книга! Много лет назад Томаш дал Терезе прочесть ее и долго о ней рассуждал. Затем он изложил свои размышления письменно и послал в газету, и эта статья перевернула вверх дном всю их жизнь. Но теперь, глядя на корешок этой книги, Тереза успокаивалась. Ей казалось, будто Томаш умышленно оставил здесь свой след, подавая ей знак, что все устроил он. Она вытащила книгу, раскрыла ее. Когда инженер вернется в комнату, она спросит его, почему у него эта книга, читал ли он ее и что о ней думает. Этой хитростью она переместит разговор с опасной территории чужой квартиры в сокровенный мир мыслей Томаша. Потом она почувствовала на плече руку. Инженер взял у нее книжку, без слова положил на полку и повел ее к тахте. Ей снова вспомнилась фраза, которую она сказала палачу с Петршина. Теперь она произнесла ее вслух: — Но это не мое желание! Она верила, что эта волшебная формула тотчас изменит положение, однако в этой комнате слова утратили магическую силу. Мне даже кажется, они побудили мужчину к большей решительности: прижав Терезу к себе, он положил руку ей на грудь. Удивительная вещь: это прикосновение сразу же избавило ее от страха. Этим прикосновением инженер указал на ее тело, и она осознала, что речь идет вовсе не о ней (о ее душе), а исключительно о ее теле. О теле, которое предало ее и которое она выгнала в мир к другим телам. 17 Он расстегнул ей пуговицу на блузке и дал понять, чтобы остальные расстегнула она сама. Но она не исполнила его указания. Она выгнала в мир свое тело, но не хотела нести за него никакой ответственности. Она не сопротивлялась, но и не помогала ему. Душа таким образом стремилась сказать, что хоть она и не согласна с происходящим, но решила оставаться нейтральной. Он раздевал ее, и она была почти неподвижна. Когда он поцеловал ее, губы ее не ответили на его прикосновение. Но вскоре она вдруг почувствовала, что лоно ее увлажнилось; она испугалась. Возбуждение, которое она испытывала, было тем сильнее, что возникло против ее желания. Душа уже тайно согласилась со всем происходящим, но сознавала и то, что это сильное возбуждение продлится лишь в том случае, если ее согласие останется невысказанным. Скажи она вслух свое «да», захоти добровольно участвовать в любовной игре, возбуждение ослабнет. Ибо душу возбуждало как раз то, что тело действует вопреки ее желанию, предает ее, и она смотрит на это предательство со стороны. Потом он стянул с нее трусики, и Тереза осталась совершенно голой. Душа видела голое тело в объятиях чужого мужчины, и это представлялось ей таким же невероятным, как если бы она разглядывала планету Марс с близкого расстояния. В освещении этой невероятности тело впервые утратило для души свою банальность; душа впервые смотрела на него очарованно; на передний план выступила вся его особенность, неповторимость, непохожесть. Оно было уже не самым обычным среди всех прочих тел (каким она видела его до сих пор), а самым необычным. Душа не могла оторвать взгляд от родимого пятна, круглого, коричневого, помещенного прямо над ворсистостью лобка; это пятно казалось ей не чем иным, как печатью, которую она сама (душа) поставила на тело, и в кощунственной близости этой святой печати двигался теперь чужой член. А потом, взглянув в лицо инженера, Тереза осознала, что никогда не давала согласия на то, чтобы тело, на котором ее душа поставила свой знак, оказалось в объятиях кого-то, кого она не знает и не хочет знать. Ее наполнила одурманивающая ненависть. Она собрала во рту слюну, чтобы плюнуть в лицо этому чужаку. Но тот следил за ней так же жадно, как и она за ним; он заметил ее ярость, и движения его участились. Тереза чувствовала, как к ней издалека приближается оргазм, и начала кричать «нет, нет, нет»; она противилась его наступлению, а поскольку противилась, задержанное наслаждение долго разливалось по ее телу, не находя для себя выхода; оно распространялось по ней, точно морфий, впрыснутый в вену. Она металась в его объятиях, била вокруг себя руками и плевала ему в лицо. 18 Унитазы в современных ванных поднимаются от пола, словно белые цветы водяной лилии. Архитекторы делают все возможное, чтобы тело забыло о своем убожестве и человек не знал, что происходит с отбросами его утробы, когда над ними зашумит вода, резко спущенная из резервуара. Канализационные трубы, хоть и протягивают свои щупальца в наши квартиры, тщательно сокрыты от наших взоров, и мы даже понятия не имеем о невидимой Венеции экскрементов, над которой воздвигнуты наши ванные, спальни, танцевальные залы и парламенты. Уборная старого окраинного дома в пражском рабочем квартале была менее ханжеской; от пола, покрытого серым кафелем, унитаз поднимался широко и убого. Его форма не походила на цветок водяной лилии, а выглядела тем, чем была: расширенной оконечностью трубы. На нем не было даже деревянного сидения, и Терезе пришлось сесть на холодящую эмалированную жесть. Она сидела на унитазе, и жажда опростать внутренности, внезапно овладевшая ею, была жаждой дойти до конца унижения, стать телом по возможности больше и полнее, тем самым телом, чье назначение, как говаривала мать, лишь в том, чтобы переваривать и выделять. Тереза опрастывает свои внутренности, объятая ощущением бесконечной печали и одиночества. Нет ничего более жалкого, чем ее нагое тело, сидящее на расширенной оконечности сточной трубы. Ее душа утратила любопытство зрителя, свое злорадство и гордыню: она уже снова была где-то глубоко в теле, в самых дальних уголках его нутра, и отчаянно ждала, не позовет ли ее кто выйти наружу. 19 Она встала с унитаза, спустила воду и вошла в переднюю. Душа дрожала в теле, в ее голом и отвергнутом теле. Она все еще ощущала на заднем проходе прикосновение бумаги, которой вытерлась. И тут произошло нечто незабываемое: она вдруг ужасно захотела пойти к нему в комнату и услышать его голос, его слова к ней. Обратись он к ней тихим, глубоким голосом, душа осмелилась бы выйти на поверхность тела, и Тереза бы заплакала. Она обняла бы его так, как во сне обнимала широкий ствол каштана. Она стояла в передней и старалась перебороть это безмерное желание расплакаться перед ним. Она знала, что если не совладает с собой, произойдет то, чего бы ей не хотелось. Она влюбится в него. В эту минуту из комнаты донесся его голос. Когда она услыхала этот голос сам по себе (не видя при этом высокой фигуры его обладателя), он поразил ее: был тонкий и пронзительный. Как она прежде не осознала этого? Пожалуй, лишь это впечатление от его голоса, неожиданное и неприятное, помогло ей отогнать соблазн. Она вошла в комнату, нагнулась к брошенной одежде, быстро оделась и ушла. 20 Она возвращалась из магазина с Карениным, который нес во рту свой рогалик. Было холодное утро, легкий мороз. Шли они мимо поселка, где на просторных площадках между домами жители устроили маленькие огородики и садочки. Каренин вдруг остановился и уставился в том направлении. Она тоже поглядела туда, но ничего особенного не обнаружила. Каренин потащил ее за собой; она послушно пошла. И только тогда заметила над мерзлой землей пустой грядки черную головку вороны с большим клювом. Головка без тела слегка двигалась, а из клюва изредка вырывался печальный, хриплый звук. Каренин был так растревожен, что выронил рогалик. Опасаясь, как бы он не причинил вреда вороне, Тереза привязала его к дереву. Затем опустилась на колени и попыталась раскопать утоптанную вокруг заживо погребенной птицы землю. Нелегко было. Она до крови сломала ноготь. В эту минуту неподалеку от нее упал камень. Она обернулась и заметила за углом дома двух мальчиков лет девяти-десяти. Она встала. Увидев ее движение и собаку у дерева, мальчики убежали. Она снова опустилась на колени и снова стала разгребать землю, пока наконец не вытащила ворону из ее могилы. Но птица была хромая: не могла ни ходить, ни взлететь. Тереза завернула ее в красную косынку, повязанную на шее, и прижала к себе левой рукой; правой — отвязала от дерева Каренина. Ей пришлось употребить немало сил, чтобы усмирить его и заставить идти рядом. В дверь она позвонила, не имея возможности найти в кармане ключ: обе руки были заняты. Томаш открыл. Она отдала ему поводок с Карениным и, проговорив только: «Подержи его!», понесла ворону в ванную. Положила ее на пол под умывальник. Ворона билась, но не могла сдвинуться с места. Из нее текла какая-то густая желтая жидкость. Тереза постелила под умывальником старые тряпки, чтобы она не стыла на холодном кафеле. Птица отчаянно махала сломанным крылом, и ее клюв укоризной торчал вверх. 21 Она сидела на краю ванны и не могла отвести глаз от умирающей птицы. В ее сиротской покинутости она видела образ собственной доли и не раз повторяла: во всем мире у меня нет никого, кроме Томаша. Убедила ли ее история с инженером, что случайные авантюры не имеют ничего общего с любовью? Что они легки и ничего не весят? Стало ли ей спокойнее? Ничуть. Перед ее мысленным взором возникает сцена: она вышла из уборной, и ее тело в передней стояло нагим и отвергнутым. Душа дрожала, испуганно затаившись в глубинах нутра. Если бы в ту минуту мужчина, который был в комнате, окликнул ее душу, она бы расплакалась, она бы упала ему в объятия. Она представила себе, что вместо нее в передней возле уборной стоит какая-нибудь любовница Томаша, а вместо инженера в комнате находится Томаш. Он говорит девушке одно-единственное слово, и та в слезах обнимает его. Тереза знает, что такой бывает минута, когда рождается любовь: женщина не может устоять перед голосом, который вызывает наружу ее испуганную душу; мужчина не может устоять перед женщиной, чья душа чутко откликается на его голос. Томаш нигде не застрахован от приманок любви, и Тереза опасается за него ежечасно, ежеминутно. Какое у нее есть оружие? Только ее верность. Она предложила ему ее сразу, с самого начала, с первого дня, словно сознавала, что ничего другого не может ему дать. Их любовь удивительно асимметричная архитектура: она держится на абсолютной незыблемости ее верности, как гигантский дворец на одном столбе. Вскорости ворона уже не двигала крыльями и лишь время от времени вздрагивала пораненной, сломанной лапкой. Терезе не хотелось покидать ее, словно она бодрствовала у постели умирающей сестры. Наконец она все-таки вышла в кухню, чтобы наскоро пообедать. Когда вернулась, ворона была мертва. 22 В первый год любви Тереза при соитии кричала, и этот крик, как я уже сказал, стремился ослепить и оглушить сознание. С течением времени она кричала меньше, но ее душа была по-прежнему ослеплена любовью и ничего не видела. Лишь плотские утехи с инженером при полном отсутствии любви помогли ее душе прозреть. Тереза вновь была в сауне. Она стояла перед зеркалом, смотрела на себя и пыталась воскресить в памяти сцену телесной любви в квартире инженера. То, что помнилось ей, к любовнику совсем не относилось. Откровенно говоря, она бы даже не смогла его описать, она, пожалуй, и не заметила, как выглядел он голый. То, что она помнила (и на что сейчас, возбужденная, смотрела в зеркале), было ее собственное тело; ее лобок и круглое родимое пятно над ним. Эта родинка, что до сих пор была для нее лишь чисто прозаическим дефектом кожи, теперь будоражила ее мысли. Ей хотелось снова видеть ее в невообразимом соседстве с чужим мужским членом. Не могу не подчеркнуть еще раз: ей не хотелось видеть член чужого мужчины. Ей хотелось видеть свое межножье в соседстве с чужой мужской плотью. Она не тосковала по телу любовника. Она тосковала по собственному телу, нежданно явленному, самому близкому и самому постороннему и более всего возбуждающему. Она смотрела на свое тело, усыпанное мелкими каплями, оставшимися на нем после душа, и думала о том, что в ближайшие дни инженер опять зайдет к ней в бар. Она хотела, чтобы он пришел, хотела, чтобы он позвал ее к себе! О, как она мечтала об этом! 23 Каждый день она тревожилась, что инженер объявится у бара и что она не в силах будет сказать «нет». Но по мере того как проходили дни, опасение, что он придет, вытеснялось страхом, что он не придет. Прошел месяц, но инженер не объявился. Терезе казалось это необъяснимым. Обманутая мечта отошла на задний план и сменилась беспокойством: почему он не пришел? Она обслуживала посетителей. Среди них снова был тот плешивый, который обвинил ее, что она наливает спиртное несовершеннолетним. Он шумно рассказывал скабрезный анекдот, точно такой же, какой она уже раз сто слышала от пьянчуг, которым когда-то подносила пиво в маленьком городке. Ей казалось, что материнский мир возвращается к ней, и она весьма нелюбезно оборвала плешивого. Тот оскорбился: — А вы мне не указывайте. Скажите спасибо, что мы вас еще терпим за этой стойкой. — Кто мы? Кто это мы? — Мы, — сказал мужчина и заказал себе еще водки. — И запомните — я не потерплю от вас никаких оскорблений! Потом он указал на Терезину шею, обмотанную ожерельем из дешевого жемчуга, и крикнул: — Откуда у вас этот жемчуг? Уж не хотите ли вы сказать, что вам его подарил ваш муж? Мойщик окон! Где ему взять на такие подарки? Это вам клиенты дают, не так ли? За что же они вам это дают? — Замолчите сию же минуту, — прошипела Тереза. Мужчина, пытаясь пальцами схватить ожерелье, крикнул: — Зарубите себе на носу — проституция у нас запрещена! Каренин поднялся, оперся передними лапами о стол и зарычал. 24 Посланник сказал: — Это был сексот. — Сексот вел бы себя, скорей всего, неприметно, — возразила Тереза. — Что ж это за секретная полиция, если она перестала быть секретной! Посланник сел на кушетку и, подложив ноги под себя, принял позу, освоенную на занятиях йогой. Над ним в рамке улыбался Кеннеди, по-особому освящая его слова. — Дорогая Терезочка, — сказал он по-отцовски, — у сексотов бывает несколько ролей. Первая — классическая. Они слушают, что люди говорят между собой, и докладывают о том своим шефам. Вторая роль — устрашение. Они дают нам понять, что мы в их руках; они хотят заставить нас бояться. Именно этого добивался ваш плешивый. Третья роль сводится к тому, что они норовят создать ситуации, которые скомпрометировали бы нас. Прошло время, когда они силились обвинить нас в антигосударственных кознях; это снискало бы нам лишь еще большую симпатию. Они, скорее, постараются найти у нас в кармане гашиш или доказать нам, что мы растлили двенадцатилетнюю девочку. За девочкой, что подтвердит это, дело не станет. Терезе опять вспомнился инженер. Почему он так и не появился больше? Посланник продолжал: — Им нужно заманить людей в ловушку, чтобы использовать их в своих целях, а уж затем с их помощью расставить следующие ловушки для следующих лиц, и так исподволь втянуть весь народ в единую организацию осведомителей. Тереза не думала уже ни о чем другом: да, инженера подослали к ней фараоны. Кто был тот странный парень, что напился в кабаке напротив и объяснялся ей в любви? Плешивый стукач из-за него налетел на нее, а инженер заступился. Все трое играли свою роль в заранее подготовленном сценарии, целью которого было расположить ее к мужчине, призванному ее соблазнить.

The script ran 0.025 seconds.