1 2 3 4 5
Любивший горячо. Он мысли и объятья
Мне нежно раскрывал: от глаз моих огня
Весь загорался он, не знал милей занятья,
Как любоваться мной. И все минуты дня
Легко бегущие дарил мне без изъятья.
И удостоила его к себе поднять я.
Моей любовью – но, увы,
Его уж нет со мной, и мучусь я ужасно!
Потом представился мне юноша другой;
Полн самомнения и гордости надменной,
Он прославлял себя, как человек с душой
Высокой, доблестной, – а нынче держит пленной
Меня, несчастную, ревнивец этот злой,
Неправо думая, что окружен изменой… И, ах, страдаю я в тоске неизреченной,
С сознаньем твердым, что родясь
На благо многих в мир – лишь одному подвластна.
Я жалкий жребий свой кляня с тех пор, когда
Решил он, чтоб другим нарядом заменила
Я платье девичье и отвечала да!
В наряде скромненьком так весело мне было,
Так шел он мне к лицу. А в этом я – года
Влачу мучительно, и даже затемнила
Безвинно честь мою. О, лучше бы могила,
Чем ты, о грустный брачный пир,
Окончившийся так сурово и несчастно!
О милый, в первый раз блаженство давший мне,
Какое не было испытано другою,
Ты, ныне перед тем стоящий в вышине,
Кем мы сотворены, – о, сжалься надо мною,
Друг незабвенный мой, – соделай, чтоб в огне,
Что жег меня в те дни, как я была с тобою,
Опять горела я, – и в небесах мольбою
Мне испроси скорей возврат. К себе,
В тот край, где все так чисто и прекрасно!
Тут Лауретта закончила свою песню, которая, обратив общее внимание, была понята каждым различно; были такие, которые поняли ее по-милански, то есть, что хорошая свинья лучше красивой девушки; у других понимание было возвышеннее и лучше и вернее, о чем не приходится теперь говорить. После этой песни король, распорядившись зажечь множество свечей, велел спеть еще много других песен на лугу, среди цветов, пока не стали заходить все восходившие в начале звезды. Вследствие этого он рассудил, что пора спать, и, пожелав доброй ночи, приказал всем разойтись по своим покоям.
День четвертый
Кончен третий день Декамерона и начинается четвертый, в котором, под председательством Филострато, рассуждают о тех, чья любовь имела несчастный исход.
Дражайшие дамы, как по слышанным мною изречениям мудрых людей, так и по тому, что я часто видел и о чем читал, я полагал, что бурный и пожирающий вихрь зависти должен поражать лишь высокие башни и более выдающиеся вершины деревьев, но я вижу себя обманутым в моем мнении, ибо, избегая и всегда стремясь избегать дикий напор этого бешеного духа, я постоянно старался идти не то что полями, но и глубокими долинами. Это должно представиться ясным всякому, кто обратит внимание на настоящие новеллы, написанные мною не только народным флорентийским языком, в прозе и без заглавия, но и, насколько возможно, скромным и простым стилем. Несмотря на все это, тот ветер не переставал жестоко потрясать меня, почти вырывать с корнем, а зависть терзать меня своими уколами. Потому я очень ясно понимаю, что говорят мудрецы: что из всего ныне существующего одна лишь посредственность не знает зависти. Нашлись же, разумные мои дамы, люди, которые, читая эти новеллы, говорили, что вы мне слишком нравитесь и неприлично мне находить столько удовольствия в том, чтобы угождать вам и утешать вас; а другие сказали еще худшее за то, что я так вас восхваляю. Иные, показывая, что они хотят говорить более обдуманно, выразились, что в мои лета уже неприлично увлекаться такими вещами, то есть беседовать о женщинах или стараться угодить им. Многие, обнаруживая большую заботливость о моей славе, говорят, что я поступил бы умнее, если б оставался с музами на Парнасе, а не присосеживался к вам с этой болтовнею. Есть еще и такие, которые, выражаясь более презрительно, чем разумно, сказали, что я поступил бы рассудительно, если б подумал о том, откуда мне достать на хлеб, чем, увлекаясь такими глупостями, питаться ветром. А некоторые иные тщатся, в ущерб моему труду, доказать, что рассказанное мною было не так, как я сообщаю его вам. Такие-то жестокие бури, такие-то жестокие, острые зубы, обуревают, утруждают и, наконец, задевают меня за живое, пока я подвизаюсь в услужении вашем, доблестные дамы. Все это я выслушиваю и принимаю, про то ведает бог, с веселым духом, и хотя вам достоит в этом защищать меня, и тем не менее не хочу щадить своих сил, напротив того, не отвечая, как бы то следовало, я желаю небольшим ответом устранить все это от моего слуха, и делаю это без промедления. Ибо, если теперь уже, когда я еще не дошел до трети моего труда, тех людей много и они много берут на себя, я предполагаю, что прежде, чем я доберусь до конца, они могут настолько умножиться, что, не получив наперед никакого отпора, с небольшим трудом низвергнут меня, и как бы ни были велики ваши силы, они не в состоянии будут противостать тому. Но прежде, чем мне ответить кое-кому, я хочу рассказать в мою защиту не целую новеллу, дабы не показалось, что я желаю примешать мои новеллы к рассказам столь почтенного общества, какое я вам представил, а отрывок новеллы, дабы ее недостаток сам по себе доказал, что она не из тех, и, обратясь к моим противникам, скажу:
– В нашем городе, давно-таки тому назад жил гражданин, по имени Филиппе Бальдуччи, очень невысокого происхождения, но богатый, хорошо воспитанный и опытный в делах, какие требовались в его положении; у него была жена, которую он очень любил, как и она его; ведя покойную жизнь, они ни о чем так не заботились, как угодить всецело друг другу. Случилось, как случается со всеми, что добрая женщина покинула этот свет и не оставила Филиппе ничего, кроме одного рожденного от него сына, которому было, быть может, год-два. По смерти своей жены Филиппе остался столь неутешным, как остался бы всякий. Другой, потеряв, что любил Очутившись одиноким, лишенный общества, которое было ему всего милее, он не захотел пребывать более в мире, а решился отдаться служению богу, и так же поступить и с своим сыном Вследствие этого, раздав все свое имущество во имя божие, он тотчас же ушел на гору Азинайо, поместился здесь в одной келейке с своим сыном и, живя с ним от милостыни и в молитвах, особенно остерегался говорить в его присутствии о каком бы то ни было мирском деле, ни показывать ему что-либо подобное, дабы это не отвлекало его от такого служения; напротив, он всегда беседовал с ним о славе вечной жизни, о боге и святых, ничему иному не обучая его, как только молитвам; в такой жизни он продержал его много лет, никогда не выпуская его из кельи и никого не давая ему видеть, кроме себя.
У того достойного человека было обыкновение приезжать иногда во Флоренцию, откуда, получив, согласно с своими нуждами, необходимую для них помощь друзей божиих, он возвращался в свою келью. Случилось, что, когда юноше было уже восемнадцать лет и Филиппе состарился, тот спросил его однажды, куда он отправляется. Филиппе сказал ему. На это парень заметил: «Батюшка, вы уже стары и плохо выносите усталость, почему не поведете вы меня когда-нибудь во Флоренцию и не познакомите с преданными друзьями бога и вашими для того, чтобы я, как человек юный и могущий лучше, чем вы, работать, мог впоследствии ходить по нашим надобностям во Флоренцию когда вам угодно, а вы будете оставаться дома?» Почтенный человек, рассчитав, что сын его уже взрослый и так привычен к служению богу, что мирские дела едва ли могут привлечь его, сказал сам себе: «Ведь он ладно говорит!» Вследствие этого, когда ему пришлось идти туда, он повел его с собою. Здесь, когда юноша увидел дворцы, дома, церкви и все другое, чем полон город и чего он, насколько хватало памяти, никогда не видел, он стал сильно дивиться и о многом спрашивать отца, что это такое и как зовется. Отец сказывал ему о том: он, выслушав, был доволен и спрашивал о другом. Пока таким образом сын спрашивал, а отец отвечал, случилось им встретить толпу красивых и разодетых женщин, возвращавшихся со свадьбы; как увидел их парень, так и спросил отца: «Что это такое?» На это отец сказал: «Сын мой, опусти долу глаза, не гляди на них, ибо это вещь худая». Тогда сын спросил «А как их звать?» Отец, дабы не возбудить в чувственных вожделениях юноши какой-нибудь плотской склонности и желания, не захотел назвать их настоящим именем, то есть женщинами, а сказал: «Их звать гусынями». И вот что дивно послушать: сын, никогда дотоле не видевший ни одной женщины, не заботясь ни о дворцах, ни о быке или лошади и осле, либо о деньгах и другом, что видел, тотчас сказал: «Отец мой, прошу вас, устройте так, чтобы нам получить одну из этих гусынь». – «Ахти, сын мой, – говорит отец, – замолчи: это вещи худые». – «Разве худые вещи таковы с виду?» – спросил юноша. «Да», – ответил отец. Тогда он сказал: «Не знаю, что вы такое говорите и почему эти вещи худые; что до меня, мне кажется, я ничего еще не видел столь красивого и приятного, как они. Они красивее, чем намалеванные ангелы, которых вы мне несколько раз показывали. Пожалуйста, коли вы любите меня, дайте поведем с собой туда наверх одну из этих гусынь, я стану ее кормить». Отец сказал: «Я этого не желаю, ты не знаешь, чем их и кормить», – и он тут же почувствовал, что природа сильнее его разума, и раскаялся, что повел его во Флоренцию.
Но довольно до сих пор рассказанного из этой новеллы, и мне желательно обратиться к тем, для кого я ее рассказал. Итак, некоторые из моих хулителей говорят, что я дурно делаю, о юные дамы, слишком стараясь понравиться вам, и что вы слишком нравитесь мне. В этом я открыто сознаюсь, то есть, что вы мне нравитесь, а я стараюсь понравиться вам; я и спрашиваю их, соображая, что они не только познали любовные поцелуи и утеху объятий, и наслаждение брачных соединений, которые вы нередко им доставляете, прелестные дамы, но и хотя бы и то одно, что они видели и постоянно видят изящные нравы и привлекательную красоту и прелестную миловидность и сверх всего вашу женственную скромность, спрашиваю, чему тут удивляться, когда человек, вскормленный, воспитанный, выросший на дикой и уединенной горе, в стенах небольшой кельи, без всякого другого общества, кроме отца, лишь только вы показались ему, одних вас вожделел, одних пожелал, к одним возымел склонность? Станут ли они упрекать меня, глумиться надо мною, поносить меня за то, что я, тело которого небо устроило всецело расположенным любить вас, чья душа с юности направлена к вам, познав силу ваших взоров, нежность медоточивых речей и горячее пламя сострадательных вздохов, – увлекаюсь вами или стараюсь вам нравиться, особенно, если сообразить, что вы одни паче всего другого понравились молодому отшельнику, юноше безо всякого понятия, скорее – дикому зверю? Поистине лишь тот, кто не любит вас и не желает быть вами любимым, лишь человек не чувствующий и не знающий удовольствия и силы природной склонности – так порицает меня, и мне до него мало дела.
Те, что издеваются над моими годами, показывают, что не знают, почему у порея головка бывает уже белая, когда стебель остается еще зеленым. Таким людям я, оставив в стороне шутки, отвечу, что я никогда не вменю себе в стыд до конца жизни стараться угодить тем, угождать которым считали за честь и удовольствие Гвидо Кавальканти и Данте Алигьери, уже старые, и мессер Чино из Пистойи, уже дряхлый. И если бы не та причина, что пришлось бы оставить принятый мною способ изложения, я привел бы исторические свидетельства и показал бы, что они полны древних и доблестных мужей, ревностно тщившихся уже в зрелых годах угождать женщинам; коли они того не знают, пусть пойдут и поучатся.
Что мне следовало бы пребывать с музами на Парнасе – это, я утверждаю, совет хороший, но ни мы не можем постоянно быть с музами, ни они с нами, и если случится кому с ними расстаться, то находить удовольствие в том, что на них похоже, не заслуживает порицания. Музы – женщины, и хотя женщины и не стоят того, чего стоят музы, тем не менее на первый взгляд они похожи на них, так что, если в чем другом они не нравились бы мне, должны были бы понравиться этим. Не говоря уже о том, что женщины были мне поводом сочинить тысячу стихов, тогда как музы никогда не дали мне повода и для одного. Правда, они хорошо помогали мне, показав, как сочинить эту тысячу, и, может быть, и для написания этих рассказов, хотя и скромнейших, они несколько раз являлись, чтобы побыть со мною, может быть, в угоду и честь того сходства, какое с ними имеют женщины, почему, сочиняя эти рассказы, я не удаляюсь ни от Парнаса, ни от муз, как, может быть, думают многие.
Но что сказать о тех, столь соболезнующих о моей славе, которые советуют мне озаботиться снисканием хлеба? Право, не знаю; полагаю только, сообразив, какой был бы их ответ, если бы по нужде я попросил у них хлеба, что они сказали бы: «Пойдя поищи, не найдешь ли его в баснях!» А между тем поэты находили его в своих баснях более, чем иные богачи в своих сокровищах. Многие из них, занимаясь своими баснями, прославили свой век, тогда как, наоборот, многие, искавшие хлеба более, чем им было надобно, горестно погибли. Но к чему говорить более? Пусть эти люди прогонят меня, когда я попрошу у них хлеба: только, слава богу, пока у меня нет в том нужды, а если бы нужда и наступила, я умею, по учению апостола, выносить и изобилие и нужду; потому никто да не печется обо мне более меня самого
Те же, которые говорят, что все рассказанное не так было, доставили бы мне большое удовольствие, представив подлинные рассказы, и если б они разногласили с тем, что я пишу, я признал бы их упрек справедливым и постарался бы исправиться; но пока ничто не предъявляется, кроме слов, я оставляю их при их мнении и буду следовать своему, говоря о них, что они говорят обо мне.
Полагая, что на этот раз я ответил довольно, я заявляю, что, вооружившись помощью бога и вашей, милейшие дамы, на которых я возлагаю надежды, и еще хорошим терпением, я пойду с ним вперед, обратив тыл к ветру, и пусть себе дует; ибо я не вижу, что другое может со мной произойти, как не то, что бывает с мелкой пылью при сильном ветре, который либо не поднимает ее с земли, либо, подняв, несет в высоту, часто над головами людей, над венцами королей и императоров, а иногда и оставляет на высоких дворцах и возвышенных башнях; если она упадет с них, то ниже того места, с которого была поднята, упасть не может. И если когда-либо я был расположен изо всех моих сил угодить вам в чем-нибудь, теперь я расположен к тому более, чем когда-либо, ибо знаю, что никто не может иметь основания сказать иное, как только то, что как другие, так и я, любящий вас, поступаем согласно с природой. А чтобы противиться ее законам, на это надо слишком много сил, и часто они действуют не только напрасно, но и к величайшему вреду силящегося. Таких сил, сознаюсь, у меня нет, и я не желаю обладать ими для этой цели; да если б они и были у меня, я скорее ссудил бы ими других, чем употребил бы для себя. Потому, да умолкнут хулители, и если не в состоянии воспылать, пусть живут, замерзнув и оставаясь при своих удовольствиях или, скорее, испорченных вожделениях, пусть оставят меня, в течение этой коротко отмеренной нам жизни, при моем. Но пора вернуться, ибо мы поблуждали довольно, прекрасные дамы, вернуться к тому, от чего мы отправились, и продолжать заведенный порядок.
Уж солнце согнало с неба все звезды, а с влажной земли ночную тень, когда Филострато, поднявшись, велел подняться и всему обществу. Отправившись в прекрасный сад, они принялись здесь гулять, а с наступлением обеденной поры пообедали там же, где ужинали прошлым вечером. Отдохнув, пока солнце стояло всего выше, и встав, они обычным порядком уселись у прелестного фонтана, и Филострато приказал Фьямметте начать рассказы. Не дожидаясь дальнейшего, она игриво начала так.
Новелла первая
Танкред, принц Салернский, убивает любовника дочери и посылает ей в золотом кубке его сердце; полив ее отравленной водою, она выпивает ее и умирает.
Грустную задачу дал нам сегодня для рассказов наш король, когда подумаешь, что нам, собравшимся повеселиться, предстоит повествовать о чужих слезах, о которых нельзя рассказать так, чтобы и сказывающие и слушающие не возымели к ним сострадания. Может быть, он сделал это с целью умерить несколько веселье, испытанное в прошлые дни; что бы ни побудило его, но так как мне не пристало изменять его решение, я расскажу вам об одном жалостном приключении, несчастном и достойном ваших слез.
Танкред, принц Салернский, был очень человечный и милостивый властитель (если бы только на старости своих лет не обагрил рук в крови влюбленных), и у него во всю его жизнь была одна лишь дочь, но он был бы счастливее, если б не имел ее вовсе. Он так нежно любил ее, как когда-либо дочь бывала любима отцом, и вследствие этой нежной любви, хотя она на много лет перешла брачный возраст, он, не будучи в состоянии расстаться с нею, не выдавал ее замуж; когда, наконец, он выдал ее за сына Капуанского герцога, она, пожив с ним недолго и оставшись вдовою, вернулась к отцу. Она была так красива телом и лицом, как когда-либо бывала женщина, молодая, мужественная и умная, может быть, более, чем женщине пристало. Живя при любящем отце в большой роскоши, как высокородная дама, и видя, что отец, по любви к ней, мало заботится выдать ее замуж, а ей казалось неприличным попросить его о том, она задумала тайно завести себе, коли возможно, достойного любовника. Глядя на многих мужчин, благородных и других, являвшихся к двору ее отца, как то мы часто видим при дворах, она обращала внимание на обхождение и нравы многих, и в числе прочих понравился ей один молодой слуга отца, по имени Гвискардо, человек очень низкого происхождения, но по своим качествам и нравам благороднее всякого другого; к нему, видя его часто, она тайно и страстно воспылала, все более и более находя удовольствие в его обществе. Юноша, также неглупый, заприметил в ней это и так отдался ей всем сердцем, что отвратил свои мысли почти от всего другого, кроме любви к ней.
Когда, таким образом, они тайно любили друг друга и молодая женщина ничего так не желала, как сблизиться с ним, и не хотела доверяться в этой любви кому бы то ни было, она поднялась на особую хитрость, чтобы дать ему знать о способе к тому. Она написала письмо и в нем объяснила, что ему надлежит сделать на следующий день, дабы сойтись с нею; вложив письмо в колено тростинки, она дала ее Гвискардо и сказала шутливо: «Сегодня вечером ты устроишь из этого трубочку для твоей служанки, чтобы ей раздуть огонь». Гвискардо взял тростинку и, поняв, что она дала ему ее и так сказала не без причины, вернулся с нею домой; осмотрев тростинку, раскрыл ее по найденной трещине, нашел внутри ее письмо, прочел его и, хорошо уяснив себе, что ему надлежало делать, обрадовался, как никто другой, и стал готовиться, чтобы пойти к своей даме указанным ею способом.
Рядом с дворцом принца находилась вырытая в горе пещера, устроенная давно тому назад, и в эту пещеру проникало немного света через отверстие, искусственно сделанное в горе, и так как пещера была заброшена, почти закрыта поросшим вокруг тернием и травою, в эту пещеру можно было проникнуть по потаенной лестнице из одной комнаты нижнего этажа дворца, занятой дамою, хотя вход туда был заперт крепкой дверью. Эта лестница настолько вышла у всех из памяти, с давнишних времен не будучи в употреблении, что не было почти никого, кто бы помнил, где она; но Амур, для взоров которого нет ничего столь потаенного, что бы до них не доходило, обновил ее в памяти влюбленной женщины. Дабы никто о том не догадался, она многие дни работала орудиями, какие у ней были, прежде чем ей удалось отворить дверь, открыв ее и одна спустившись в пещеру, она увидела отверстие и послала сказать Гвискардо, чтобы он постарался проникнуть через него; она обозначила ему и расстояние, какое могло отделять его от земли. Чтобы устроить это, Гвискардо тотчас приготовил себе веревку с разными узлами и петлями, дабы можно было по ней спускаться и взбираться, и, одевшись в кожаное платье, которое защитило бы его от терний, не говоря никому ни слова, на следующую ночь отправился к отверстию; привязав один конец веревки к крепкому стволу, выросшему у входа, он спустился по ней в пещеру и стал поджидать даму. Она же на другой день, притворившись, что желает спать, услав своих девушек и одна запершись в своей комнате, отворив дверь, спустилась в пещеру, где нашла Гвискардо, и оба невыразимо обрадовались друг другу; вернувшись вместе в ее комнату, они с величайшим удовольствием провели здесь большую часть дня; распорядившись осмотрительно, как соблюсти свою любовь в тайне, Гвискардо вернулся в пещеру, она, заперев дверь, вышла к своим девушкам, а Гвискардо впоследствии, с наступлением ночи, взобравшись по веревке, вышел отдушиной, через которую вошел, и вернулся домой. Узнав этот путь, он несколько раз в течение времени возвращался туда, но судьба, завидуя такому продолжительному и столь великому наслаждению, грустным происшествием обратила веселье обоих любовников в печальный плач.
У Танкреда было обыкновение приходить одному в комнату дочери и затем, побывав у ней и поговорив немного, удаляться. Однажды, когда он явился туда после обеда, дама, по имени Гисмонда, была в своем саду с своими девушками; войдя в комнату, когда его никто не видел и не слышал, и не желая отвлечь ее от ее удовольствия, он, найдя окна комнаты запертыми и полог постели опущенным, сел около нее в углу на скамейку и, прислонив голову к постели и надернув на себя полог, точно с умыслом там спрятался, заснул. Когда он таким образом спал, Гисмонда, на беду велевшая в тот день прийти Гвискардо, оставив своих девушек в саду, тихо вошла в комнату и, заперев ее и не заметив, был ли там кто-нибудь, открыла дверь ожидавшему ее Гвискардо. В то время как они, отправившись, по обыкновению, на кровать, шалили и забавлялись друг с другом, случилось, что Танкред проснулся и услышал и увидел, что творили Гвискардо и его дочь; безмерно опечаленный этим, он сначала хотел накричать на них, но затем решился смолчать и остаться по возможности скрытым, дабы осторожнее и к меньшему своему стыду сделать то, что уже решил в душе. Оба любовника, пробыв, по обыкновению, долго вместе, не замечая Танкреда, поднялись с постели, когда им показалось, что пора, Гвискардо вернулся в пещеру, а она вышла из комнаты. Танкред, хотя и старик, спустился из нее через окно в сад и, не увиденный никем, смертельно огорченный, вернулся в свой покой. По данному им приказанию два человека схватили на следующую же ночь, о первом сне, при выходе из отдушины Гвискардо, неповоротливого в своей кожаной одежде, и повели к Танкреду. Когда он увидел его, сказал едва не плача: «Гвискардо, моя доброта к тебе не заслуживала оскорбления и стыда, которые ты учинил моему роду, как я видел сегодня моими глазами». На это Гвискардо ничего иного не сказал, как только следующее: «Любовь сильнее вас и меня». Затем Танкред приказал тайком сторожить его в одной комнате поблизости, что и было сделано.
Когда настал следующий день, а Гисмонда ничего еще об этом не знала, Танкред, передумав о многих и различных мерах, пошел по обычаю после обеда в комнату дочери, куда велел позвать ее, и, запершись с нею, начал со слезами говорить ей: «Гисмонда, казалось, я так был уверен в твоей добродетели и честности, что мне никогда не пришло бы на ум, хотя бы мне о том сказали, а я того не видел моими глазами, чтобы ты не только решилась, но даже подумала отдаться какому-нибудь мужчине, кто бы не был твоим мужем; отчего я в короткий остаток жизни, какой уготовит мне моя старость, всегда буду горевать, вспоминая о том. И еще дал бы бог, если уж следовало тебе дойти до такого бесчестия, чтобы ты избрала человека достойного твоего рода, но изо всех, находящихся при моем дворе, ты избрала Гвискардо, юношу самого низкого происхождения, как бы ради бога воспитанного при нашем дворе от младенческого возраста поднесь, чем ты повергла меня в большую душевную тревогу, ибо я не знаю, что мне с тобою предпринять. Относительно Гвискардо, которого я велел взять прошлой ночью, когда он вылезал из отдушины, и которого держу в заключении, я уже решил, что мне делать; но что начать с торою, не знаю, бог ведает. С одной стороны, меня влечет любовь, которую я всегда питал к тебе более, чем отец питал когда-либо к дочери, с другой – влечет справедливое негодование, вызванное твоим великим безрассудством: та желает, чтобы я простил тебе, эта требует, чтобы я свирепствовал против тебя наперекор моей природе. Но прежде, чем мне решиться, я желаю узнать, что ты на это ответишь». Сказав это, он склонил голову, так плача, как то сделал бы ребенок, которого порядком побили.
Выслушав отца и узнав, что не только открыта их тайная любовь, но схвачен и Гвискардо, Гисмонда ощутила невообразимое горе и много раз была близка к тому, чтобы выразить его воплями и слезами, как то большею частью делают женщины; но ее горделивый дух победил эту слабость, она овладела с удивительной силой своим лицом и решила сама с собой, скорее чем предъявить какую-нибудь просьбу о себе, расстаться с жизнью, ибо полагала, что Гвискардо уже убит. Потому, не как сетующая женщина, уличенная в своем проступке, а как не озабоченная этим и мужественная, она, не плача, с лицом открытым и ничуть не смущенным, так сказала отцу: «Танкред, я не расположена ни отрекаться, ни просить, ибо то не помогло бы мне; что же до этого, то я и не желаю, чтобы оно помогло; кроме того, я не намерена ни одним действием склонить твое благодушие и любовь, а, сознавшись в истине, во-первых, действительными доводами защитить мою честь, затем делом мужественно выразить величие моего духа. Правда, я любила и люблю Гвискардо, и пока жива, что будет недолго, буду любить его, но к этому побудила меня не столько моя женская слабость, сколько твоя малая озабоченность выдать меня замуж и его достоинства. Тебе должно было быть известным, Танкред, что ты, будучи сам из плоти, произвел и дочь из плоти, а не из камня или железа, и тебе следовало бы и еще следует памятовать, хотя ты теперь и стар, какие и каковы и с какой силой объявляются законы юности; и хотя, будучи мужчиной, ты провел часть твоих лучших лет в воинских упражнениях, тем не менее должен был понимать, что безделье и роскошь могут сделать со старыми людьми, не только что с молодыми. Итак, как рожденная от тебя, я из плоти, и пока так мало жила, что еще молода, и по тон и другой причине полна чувственного вожделения, которому удивительную силу придало то, что, побывав замужем, я познала, каково наслаждение удовлетворять такому желанию. Не будучи в состоянии противодействовать этой силе, я решилась, как молодая женщина, последовать тому, к чему она меня влекла, – и полюбила. И, поистине, я употребила все мои старания, чтобы из того греха, к которому меня увлекала природа, не вышло позора ни тебе, ни мне, насколько я могла это устроить, и сострадательный Амур и благосклонная судьба нашли мне и показали для этого потаенный путь, которым я без чьего-либо ведома достигала цели моих желаний; кто бы тебе ни указал на то и как бы ты о том ни узнал, этого я не отрицаю. Гвискардо я выбрала не случайно, как то делают многие, но по зрелом размышлении избрала его преимущественно перед другими, с разумным расчетом допустила до себя и с мудрым постоянством, моим и его, долго наслаждалась исполнением моего желания. За это, кажется, более чем за мой любовный проступок, ты с особой горечью и упрекаешь меня, следуя более обычному мнению, чем истине, и говоря, что я сошлась с человеком низкого происхождения, как будто тебе нечего было бы гневаться, если б для этого я избрала человека благородного. При этом ты не замечаешь, что коришь не мой грех, а грех фортуны, очень часто возвышающей недостойных и оставляющей внизу достойнейших. Но оставим пока это, и взгляни немного на сущность вещей; ты увидишь, что у всех нас плоть от одного и того же плотского вещества, и все души созданы одним творцом с одинаковыми силами, одинаковыми свойствами, одинаковыми качествами. Лишь добродетель впервые различила нас, рождавшихся и рождающихся одинаковыми, и те, у которых ее было больше, и они в ней были деятельней, были названы благородными, а остальные остались неблагородными. И хотя противоположный обычай прикрыл впоследствии этот закон, он еще не уничтожен и не искоренен ни из природы, ни из добрых нравов; потому, кто поступает добродетельно, открыто заявляет себя благородным, и если называют его иначе, то виновен в этом не названный, а тот, кто называет. Оглянись среди всех твоих дворян, разбери их жизнь, нравы и обращение, а с другой стороны, обрати внимание на Гвискардо: если ты захочешь обсудить без раздражения, ты его назовешь благороднейшим, а своих дворян – худородными. Относительно доблестей и достоинств Гвискардо я не доверялась суждению кого бы то ни было, кроме твоих слов и моих глаз. Кто хвалил его, как хвалил его ты во всех достойных похвалы делах, за которые подобает поощрять достойного человека? И, поистине, не без основания, ибо, если меня не обманывали мои глаза, ты не расточил ему ни одной похвалы, которую я не видела бы оправданной делом, и гораздо лучше, чем в состоянии были выразить твои слова; но если и в этом отношении я вовлечена была как-нибудь в обман, я была обманута тобою. Скажешь ли ты еще, что я связалась с человеком низкого происхождения? Ты скажешь неправду. Если бы, пожалуй, ты назвал его бедняком, в этом можно было бы согласиться с тобою к твоему стыду, что ты сумел поставить достойного человека, твоего слугу, в столь хорошее положение; но бедность ни у кого не отнимает благородства, а только достояние. Много королей, много великих властителей были бедняками, и многие из тех, которые копают землю и пасут скот, были и пребывают богачами. Последнее сомнение, выраженное тобою, что тебе со мною сделать, отгони вовсе от себя, и если ты думаешь поступить на краю старости, как не приобык поступать, будучи молодым, то есть свирепствовать, обрати твою жестокость на меня, вовсе не расположенную обратиться к тебе с какою бы то ни было просьбой, на меня, как на первую причину этого проступка, если уж допустить проступок; ибо уверяю тебя, если ты не сделаешь со мною того же, что сделал или велишь сделать с Гвискардо, то мои собственные руки совершат это. Итак, ступай пролить слезы с женщинами и, ожесточившись, убей одним ударом его и меня, если тебе кажется, что мы того заслужили».
Принц познал величие духа своей дочери, но тем не менее не был вполне уверен, что она так твердо решилась привесть в исполнение содержание своих речей, как то говорила. Потому, уйдя от нее и оставив мысль проявить на ней каким бы то ни было способом свою жестокость, он захотел во вред другому охладить ее пылкую любовь и приказал двум сторожам Гвискардо без всякой огласки задушить его на следующую ночь и, вынув из него сердце, принести ему; все это, как было им приказано, они и сделали. Затем, на другой день, велев принести себе большую и красивую золотую чашу и положив в нее сердце Гвискардо, послал его с своим приближеннейшим слугою дочери, наказав ему сказать ей, отдавая: «Отец твой посылает тебе это, дабы утешить тебя тем, что ты наиболее любишь, как ты утешала его тем, что он всего более любил».
Гисмонда, не оставившая своего жестокого намерения, велела принести себе ядовитых трав и корней, и когда ушел отец, сварив их, сделала настой, дабы иметь его в готовности, если бы случилось то, чего она опасалась. Когда пришел к ней слуга с подарком и словами принца, она с твердым лицом взяла чашу и, открыв ее, увидев сердце и поняв слова, получила полную уверенность, что это – сердце Гвискардо. Потому, подняв глаза на слугу, она сказала: «Не подобало гробницы менее достойной, чем золотая, для такого сердца, как это; разумно в этом случае поступил мой отец». Так сказав, поднеся сердце к устам, она поцеловала его и затем продолжала: «Во всем и всегда, до этого последнего дня моей жизни, я видела полнейшую любовь ко мне моего отца, но теперь более чем когда-либо; потому воздай ему от меня за столь великий дар последнюю благодарность, какую мне придется воздать».
Так сказав, обратившись к чаше, которую крепко держала, и глядя на сердце, она проговорила: «О сладчайшая обитель всех моих радостей, да будет проклята жестокость того, кто заставил меня теперь взглянуть на тебя плотскими очами. Мне было совершенно достаточно во всякий час созерцать тебя очами духовными. Ты окончил свое странствие и совершил все, что уделила тебе судьба, ты достиг цели, к которой спешит всякий, покинул бедствия мира и его заботы и от своего собственного врага получил гробницу, какую заслуживала твоя доблесть. Ничего тебе недоставало, чтоб завершить погребение, кроме слез той, которую ты при жизни так любил; дабы и они у тебя были, господь вложил в сердце моего безжалостного отца мысль послать мне тебя, и я отдам тебе мои слезы, хотя решилась умереть без слез на глазах, и с лицом, ничем не устрашенным; отдав тебе их, я без всякого промедления устрою так, что при твоей помощи моя душа соединится с тою, которую ты так заботливо хранило. В каком сообществе могла бы я пойти более довольная и спокойная в неведомые обители, как именно в ее сообществе? Я убеждена, она еще здесь и глядит на места своего и моего блаженства и, любя меня, в чем я уверена, ждет мою, которая ее выше всего любит».
Так сказав, точно у нее в голове был источник влаги, без всякого женского вопля склонившись над чашей, она принялась, плача, изливать слезы так обильно, что дивно было смотреть, причем бесконечное число раз целовала мертвое сердце. Ее девушки, стоявшие вокруг, не понимали, что то было за сердце и что означали ее слова, но, увлеченные жалостью, все плакали, напрасно спрашивая ее о причине ее плача и более того стараясь, как лучше умели и могли, ее утешить. Она же, когда, казалось, довольно наплакалась, подняв голову и осушив глаза, сказала: «О много-любимое сердце, вся моя обязанность относительно тебя совершена, и мне ничего другого не остается сделать, как явиться с моей душою, чтобы быть ей в сообществе с твоею». Сказав это, она велела подать себе кувшин, где была вода, приготовленная ею за день назад, вылила ее в чашу на сердце, орошенное многими ее слезами, и, бесстрашно поднеся ее ко рту, всю ее выпила; выпив, с чашей в руке возлегла на свою постель, устроилась на ней насколько возможно приличнее, приложила к своему сердцу сердце мертвого любовника и, не говоря ни слова, стала ждать смерти. Ее девушки, увидев все это и услышав, хотя и не знали, что то за вода, которую она выпила, послали сказать обо всем Танкреду; он, опасаясь того, что и случилось, тотчас же спустился в комнату дочери, куда пришел как раз, когда она легла на кровать, но, явившись слишком поздно утешить ее нежными словами, видя, в каком она положении, начал жалостно плакать. На это она сказала ему: «Танкред, прибереги эти слезы для менее желанного горя, чем это, и не проливай их надо мною, которая их не желает. Кто видел когда-либо человека, разве только тебя, плачущего о том, чего он сам желал? Но если в тебе хотя отчасти жива любовь, которую ты питал ко мне, дозволь мне, в виде последнего дара, чтобы, если тебе не по сердцу было мое тихое и скрытое сожительство с Гвискардо, мое тело легло открыто с его телом, куда бы ты ни велел бросить его мертвого». Удушье от слез не позволило принцу ответить. Тогда молодая женщина, чувствуя, что ее конец настал, прижав к груди мертвое сердце, сказала: «Оставайтесь с богом, ибо я кончаюсь». Ее глаза помутились, онемели чувства, и она удалилась из этой горестной жизни.
Таков, как вы слышали, был печальный конец любви Гвискардо и Гисмонды, которых Танкред, много оплакав и поздно раскаявшись в своей жестокости, при общем сетовании всех жителей Салерно, велел почетно похоронить в одной гробнице.
Новелла вторая
Монах Альберт уверяет одну женщину, что в нее влюблен ангел, и в его образе несколько раз соединяется с нем; затем, убоявшись ее родственников, бросается из окна ее дома и находит убежище в доме одного бедняка, который на следующий день ведет его, переодетого дикарем, на площадь, где его признали, а братия хватает и заключает его в темницу.
Новелла, рассказанная Фьямметтой, не раз извлекала слезы из глаз ее подруг; когда она кончилась, король сказал с суровым видом: «Малоценной показалась бы мне моя жизнь, если б я мог отдать ее за половину того наслаждения, которое было у Гисмонди с Гвискардо, и тому не следует никому из вас удивляться, ибо я, живя, ежечасно испытываю тысячу смертей, а мне не дано за все это ни частички наслаждения. Но оставляя пока мои дела, как они есть, я желаю, чтобы Пампинея продолжала, сказывая жалостные рассказы, отчасти сходные с моими обстоятельствами; если она пойдет путем, открытым Фьямметтой, я без всякого сомнения ощущу падение росы на мое пламя». Услышав обращенный к ней приказ, Пампинея поняла более по чувству желание своих подруг, чем желание короля из его слов, и потому, будучи более расположена развлечь их, чем удовлетворить короля, разве исполнением его приказания, решилась, не выходя из сюжета, сказать смехотворную новеллу и начала: – Среди простых люден в ходу есть поговорка: коли худой человек слывет хорошим, хоть и сделает дурно, тому не поверят. Это дает мне обильное содержание, чтобы побеседовать о предложенной мне задаче, а кстати и доказать, каково и сколь велико ханжество монахов, которые в пространных одеждах, с искусственно бледными лицами, с голосами смиренными и заискивающими при попрошайничестве, громкими и страшными при порицании в других своих собственных пороков, доказывают, что они спасаются побираньем, а остальные отдаваньем, заявляют себя не людьми, имеющими, подобно нам, заслужить ран, а точно его собственниками и владельцами, раздающими всякому умирающему, согласно с завещанным им количеством денег, более или менее хорошее место, чем усиливаются обмануть, во-первых, самих себя, если они в это верят, а затем и тех, кто в этом верит им на слово. Если бы мне дозволено было сказать о них все, что следует, я тотчас доказала бы многим простецам, что они таят в своих обширных капюшонах. Дал бы бог, за их лганье, чтобы со всеми случилось то же, что с одним миноритом, уже не молодым, но считавшимся в Венеции одним из наибольших казуистов. О нем мне особенно хочется рассказать, дабы, быть может, смехом и потехой поднять ваш дух, исполненный жалости к смерти Гисмонды.
Итак, достойные дамы, жил в Имоле человек преступного и порочного поведения, по имени Берто делла Масса, постыдные дела которого, хорошо знакомые жителям Имолы, довели его до того, что там не верили не только его лжи, но даже когда он говорил и правду; поэтому, увидя, что ему с его проделками здесь не место, он, отчаявшись, переехал в Венецию, вместилище всякой мерзости, рассчитывая найти здесь иной способ для своих злостных деяний, чем находил в других местах. Точно совесть укорила его за все порочное, совершенное им в прошлом, представившись, что его обуяло великое смирение и он стал набожным паче всякого другого, он пошел в монастырь и назвался братом Альбертом из Имолы; в таком облачении он начал представляться, что ведет суровую жизнь, усердно внушал покаяние и воздержание и никогда не ел мяса и не пил вина, – когда они не были ему по вкусу. Не успел никто и оглянуться, как из разбойника, сводника, обманщика и убийцы он сделался великим проповедником, не покидая вследствие этого указанных пороков, когда их можно было совершать втайне. Кроме того, став священником, он у алтаря, когда служил и многие то видели, постоянно проливал слезы о страстях господних, ибо слезы почти ничего ему не стоили, лишь бы захотел. В скором времени, частью своими проповедями, частью слезами, он сумел так подманить венецианцев, что стал верным исполнителем и хранителем почти всех духовных завещаний, какие там совершались, сберегателем денег у многих, духовным отцом и советодателем почти большей части мужчин и женщин; так поступая, он из волка стал пастырем, и молва о его святости в тех местах была гораздо больше, чем когда-либо слава св. Франциска в Ассизи.
Случилось, что одна молодая женщина, придурковатая и глупая, по прозванию мадонна Лизетта из дома Квирино, жена одного знатного купца, уехавшего на галерах во Фландрию, пошла с другими женщинами исповедоваться у этого святого монаха. Когда она стояла перед ним на коленях и, как венецианка (они все ветреные), рассказала ему кое-что о своих делах, брат Альберт спросил ее, нет ли у нее любовника. На это она ответила с сердитым лицом: «Что это, отец монах, у вас точно нет глаз? Разве моя красота представляется вам такою же, как красота вон тех? У меня любовников было бы с лихвою, если б я того захотела, но не таковы мои прелести, чтобы я дозволила любить меня таковским. Многих ли видите вы, чья красота была бы равна моей? И в раю я была бы красавицей». Кроме того, она столько еще наговорила об этой своей красоте, что было противно слушать. Брат Альберт тотчас же догадался, что она с придурью, и так как ему представилось, что это почва для его орудования, он внезапно и безмерно в нее влюбился, но, оставляя увещанье до более удобного времени, он, дабы показаться святым человеком, принялся на этот раз упрекать ее, говоря, что это тщеславие, и далее в том же роде, почему женщина сказала ему, что он дурак и не понимает, что одна красота стоит более другой. Вследствие этого брат Альберт, не желая слишком ее разгневать, исповедав ее, отпустил с другими.
Обождав несколько дней, взяв с собою верного товарища, он отправился в дом мадонны Лизетты и, отойдя с нею к сторонке в одну комнату, где никто не мог его видеть, бросился перед нею на колени и сказал: «Мадонна, умоляю вас богом, простите мне, что я сказал вам в воскресенье, когда вы говорили мне о своей красоте, ибо я так жестоко был избит в следующую ночь, что потом не мог встать с постели до сегодня». – «А кто побил вас таким образом?» – спросила дурочка. Сказал брат Альберт: «Я объясню вам кто. Когда я ночью стоял на молитве, как то делаю обыкновенно, я внезапно увидел в моей келье великий свет, и не успел я обернуться, дабы посмотреть, что это такое, как узрел над собою прекраснейшего юношу с толстой палкой в руке, который, схватив меня за капюшон и повергнув к своим ногам, столько мне всыпал, что совсем изломал меня. Когда я спросил его потом, зачем он это сделал, он отвечал: „За то, что ты осмелился сегодня порицать небесные прелести мадонны Лизетты, которую я люблю более всего“. Тогда я спросил: „Кто же вы?“ На это он ответил, что он ангел. „О господин мой, – говорю я, – простите меня, умоляю вас“. Тогда он сказал: „Я прощаю тебе с тем условием, чтобы ты отправился к ней, как можешь скорее, и испросил себе прощение; если она не простит тебе, я сюда вернусь и так тебя угощу, что ты будешь охать, пока жив“. То, что он сказал потом, я не осмеливаюсь передать вам, если наперед вы меня не простите».
Мадонна, пустая голова, в которой соли было немного, млела, слушая эти речи, которые считала за чистую истину, а по некотором времени сказала: «Говорила я вам, брат Альберт, что мои прелести небесные; но, видит бог, мне жаль вас, и дабы вам не учинили более ничего худого, я теперь же прощаю, с тем, однако же, чтобы вы сообщили, что такое сказал вам ангел. Брат Альберт ответил: „Мадонна, так как вы мне простили, я охотно скажу вам об этом, но об одном напомню вам: что бы я ни открыл вам, берегитесь говорить о том кому бы то ни было на свете, если вы, счастливейшая, какая обретается ныне на свете, женщина, не хотите испортить вашего дела. Этот ангел поручил мне сказать вам, что вы так ему нравитесь, что он много раз явился бы побыть с вами ночью, если б не опасался испугать вас. Ныне он велит передать вам через меня, что желает прийти к вам как-нибудь ночью и пробыть с вами некоторое время; а так как он ангел, и если б явился во образе ангела, вы не могли бы дотронуться до него, он и говорит, что, в удовольствие вам, он хочет предстать в человеческом образе и потому велит послать ему сказать, когда вы желаете, чтобы он явился, и в каком образе, он и явится; почему вы можете считать себя блаженной, более чем какая иная из живущих женщин“. Мадонна-разиня сказала тогда, что ей очень приятно быть любимой ангелом, ибо и она очень его любит и никогда не обходится без того, чтобы не зажечь свечу в четыре сольда, где лишь увидит его намалеванным; в какой бы час он ни пожелал прийти, он будет доброжеланным, ибо найдет ее совсем одну в ее комнате; но с одним условием, что он не должен покидать ее ради девы Марии, что ей сказали о его любви и что повсюду, где она только его видит, она становится перед ним на колени; от него зависит, в каком образе он желает показаться, лишь бы она не ощутила страха. Тогда брат Альберт сказал: „Мадонна, вы говорите разумно, и я хорошо улажу с ним все, о чем вы мне говорите, но вы можете оказать мне великую милость, которая ничего не будет вам стоить, а милость эта– та, чтобы вы пожелали, чтобы он явился в моем теле. И послушайте, чем вы мне окажете милость: он вынет душу мою из тела и поместит ее в рай, а сам войдет в меня, и пока он будет с вами, до той поры душа моя будет в раю“. Говорит тогда мадонна-ума не напрядешь: „Хорошо, я согласна, я желаю, чтобы в возмещение ударов, которые он дал вам из-за меня, вы удостоились этого утешения“. Тогда брат Альберт сказал: „Итак, устройте, чтобы в эту ночь дверь вашего дома была открытой, дабы он мог войти, ибо, являясь в человеческом теле, как он и явится, он может войти только через дверь“. Женщина ответила, что это будет исполнено. Брат Альберт удалился, а она пришла в такое восторженное состояние, что сорочка отставала у ней от спины, и за тысячу лет показалось ей время, пока не посетит ее ангел.
А брат Альберт, сообразив, что ночью ему надо быть наездником, не ангелом, начал подкреплять себя сластями и всякими хорошими вещами, чтобы его не так-то легко сбросили с коня. Получив отпуск из монастыря, как настала ночь, он с товарищем пошел в дом одной своей приятельницы, откуда и в другие разы отправлялся, когда ходил гоняться за кобылами; отсюда, когда ему показалось, что настало время, он, переодевшись, отправился в дом той женщины; войдя в него, преобразил себя, с помощью разных принесенных им безделушек, в ангела и, взобравшись наверх, вступил в комнату дамы.
Та, как увидела что-то белое, пала перед ним на колени, а ангел благословил ее, поднял и сделал ей знак лечь в постель, что она, охотно повинуясь, тотчас же и исполнила, а ангел прилег к свой поклоннице. Был брат Альберт красивый телом и крепкий, ноги отлично прилажены к туловищу; потому, когда он сошелся с мадонной Лизеттой, свежей и нежной, он показал ей другие виды, чем муж, и в течение ночи часто летал без крыльев, чем она признала себя очень довольной; да кроме того он многое порассказал ей о небесной славе. Затем, с приближением дня, условившись относительно возвращения, он вышел со своими снарядами и вернулся к своему товарищу, которому, дабы не боязно было спать ночью одному, добрая служанка дома доставила любезное общество. А дама после обеда пошла со своими подругами к брату Альберту и сказала ему об ангеле и о том, что слышала от него о славе вечной жизни, и каков он с виду, присоединяя к тому невероятные басни. На это брат Альберт сказал: «Мадонна, не знаю, как вам было с ним; знаю только, что сегодня ночью, когда он явился мне и я сообщил ему о вашем поручении, он внезапно поместил мою душу среди стольких цветов и стольких роз, что такого количества здесь никогда и не видели, и я обретался в одном из восхитительнейших мест, какие когда-либо были, до нынешнего утра об утрени; что было тем временем с моим телом, не ведаю». – «А я-то вам этого и не говорю! – сказала дама: – ваше тело всю ночь было в моих объятиях, с ангелом, а если вы мне не верите, посмотрите у себя под левой грудью, куда я задала ангелу такой большущий поцелуй, что знак останется на несколько дней». Сказал тогда брат Альберт: «Так сделаю же я сегодня, чего давным-давно не делал: разденусь и погляжу, правду ли вы говорите».
После долгой болтовни дама вернулась домой, а брат Альберт в образе ангела ходил к ней много раз, не встречая никакого препятствия. Случилось однажды, что, когда мадонна Лизетта была с одной своей кумой и обе спорили о красоте, она, желая поставить свою красоту выше всех других, будучи пустоголовой, сказала: «Если бы вы знали, кому нравится моя красота, вы бы умолчали о других!» Кума, любопытствуя о том услышать, ибо хорошо ее знала, сказала: «Мадонна, вы, может быть, и правду говорите, но во всяком случае, не узнав, кто это такой, свое мнение не так-то легко изменить». Тогда дама, будучи невысокого полета, ответила: «Об этом не следует говорить, кума, но моя страсть – ангел, любящий меня более самого себя, как самую красивую, по его словам, женщину, какая есть на свете или в приморье». У кумы явилось тогда желание расхохотаться, но она, однако, удержалась, чтобы дать ей поговорить далее, и сказала: «Бог мне судья, мадонна, коли ангел ваша страсть и говорит вам это, то так, вероятно, и должно быть; но я не воображала, что ангелы занимаются такими делами». – «Кума, – возразила женщина, – вы ошибаетесь: клянусь небом, он делает это лучше, чем мой муж, и говорит мне, что то же делают и там, наверху, но потому что я кажусь ему более красивой, чем кто-либо на небе, он влюбился в меня и часто приходит побыть со мной. Теперь видите ли, в чем дело?»
Когда кума ушла от Лизетты, время показалось ей за тысячу лет, пока она добралась до места, где могла все это пересказать: сойдясь на одном празднике с большим обществом женщин, она по порядку передала им эту быль. Те женщины сообщили это мужьям и другим женщинам, а эти другим, так что менее чем в два дня вся Венеция была полна этим слухом. Но в числе прочих, до сведения которых дошло это дело, были и зятья той женщины, которые, ничего ей не говоря, задумали отыскать этого ангела и разузнать, умеет ли он летать; несколько ночей они были настороже.
Случайно кое-какие вести о том дошли до сведения брата Альберта, который отправился раз ночью, чтобы укорить свою даму, и только что разделся, как ее зятья, видевшие, как он шел, уже были у двери ее комнаты. Как услышал это брат Альберт, понял, что это значит, встал и, не находя другого убежища, растворив окно, выходившее на главный канал, бросился оттуда в воду. Глубина была большая, а он умел плавать, так что никакого вреда себе не сделал; переплыв на другую сторону канала, он быстро вошел в один незапертый дом и попросил бывшего там человека, ради бога, спасти ему жизнь, причем рассказал ему небылицы, каким образом он здесь в такой час, да еще и голый. Добрый человек, движимый жалостью, уложил его в свою постель, так как ему самому надо было пойти по своим надобностям, и сказал ему, чтобы он побыл здесь до его возвращения; заперев его, он отправился по своим делам. Зятья дамы, войдя в комнату, нашли, что ангел, оставив крылья, улетел; рассердившись, что их провели, они наговорили даме больших грубостей и под конец, оставив ее неутешною, вернулись к себе домой с нарядами ангела.
Между тем уже рассвело, и тот добрый человек, находясь на Риальто, услышал, как сказывали, что ангел ходил на ночлег к мадонне Лизетте, найден был там ее зятьями, со страху бросился в канал и неизвестно, что с ним сталось; потому он скоро догадался, что это и есть тот, что у него на дому. Вернувшись и узнав его, он после многих переговоров поставил ему такое условие, что если он не желает, чтобы он выдал его зятьям, пусть доставит ему пятьдесят дукатов, что и было сделано. Но когда после того брат Альберт захотел выйти оттуда, тот сказал ему: «На это нет никакого средства, коли вы не решитесь на одно. Сегодня мы справляем праздник: кто ведет человека, одетого наподобие медведя, кто наподобие дикаря, кто так, кто иначе, а на площади ев Марка устраивается охота, по окончании которой кончается и праздник, а затем всякий уходит с тем, кого привел, куда угодно; Если вы хотите, прежде чем разведают, что вы здесь, чтобы я повел вас туда одним из этих способов, я могу повести вас, куда хотите; иначе я не вижу для вас возможности удалиться отсюда неузнанным; ведь зятья дамы, предполагая, что вы где-нибудь здесь, всюду расставили сторожей, чтобы схватить вас.
Хотя и тяжело показалось брату Альберту пойти таким образом, тем не менее из страха перед родственниками дамы он решился, сказав тому человеку, чтобы он повел его, куда желает, и что, в каком бы виде его ни повели, он согласен. Тот, обмазав всего его медом и обсыпав сверху пухом, наложил на него цепь и надел на лицо маску, дал в одну руку большую палку, в другую на своре двух громадных псов, приведенных им с бойни, и послал человека оповестить на Риальто, что кто хочет видеть ангела, пусть идет на площадь св. Марка: это была «верность венецианца». Сделав это, он немного спустя вывел его, поставил впереди себя, а сам пошел сзади, держа его за цепь, и при крике многих, говоривших: «Что это такое? Что это такое?» повел его на площадь, где частью из тех, кто увязался за ними, частью из тех, которые, услышав оповещение, пришли с Риальто, народу собралось бесчисленное множество. Когда он туда добрался, в ожидании начала охоты, привязал своего дикаря к столбу на видном, высоком месте, где мухи и слепни сильно досаждали ему, так как он был обмазан медом. Когда тот человек увидел, что площадь порядком наполнилась, показав вид, что хочет спустить своего дикаря с цепи, сорвал с брата Альберта маску, говоря: «Господа, так как кабан не явился для охоты, а без него охоты нет, я желаю, чтобы вы не прошлись даром, а увидали бы ангела, спускающегося ночью с неба на землю развлекать венецианских женщин».
Лишь только спала маска, все тотчас же узнали брата Альберта, против которого подняли крик, осыпая его самыми обидными словами и величайшей бранью, которая когда-либо доставалась мошеннику, да кроме того бросая ему в лицо кто одну мерзость, кто другую. Так они продержали его долго, пока, на счастье, весть о том не дошла до его братии, из которой явились туда человек шесть; они, набросив на него рясу и отвязав его, не без великого гама им вслед повели его в свою обитель, где, говорят, он и умер в заключении после горестной жизни.
Так-то этот человек, которого считали добродетельным, не веря, когда он творил злое, осмелился выдать себя за ангела и, обратившись из него в дикаря, с течением времени был по заслугам опозорен и втуне оплакал совершенные им грехи. Да устроит бог, чтобы то же соделалось и с другими, ему подобными.
Новелла третья
Трое молодых людей любят трех сестер, с которыми и бегут в Крит; старшая из ревности убивает своего любовника, вторая, отдавшись герцогу Крита, спасает первую от смерти, но убита своим любовником, который и бежит с первой. В этом убийстве обвинен третий любовник с третьей сестрой, будучи схвачены они берут на себя вину, но от страха смерти, подкупив деньгами стражу, бегут, обедневшие, в Родос, где умирают в нищете.
Выслушав заключение новеллы Пампинеи, Филострато несколько задумался, но потом сказал, обратившись к ней: «Есть кое-что хорошее в конце вашего рассказа, и он мне понравился, но перед тем уж слишком много было смеха, чего я не желал бы, чтобы там было». Затем, обратившись к Лауретте, он сказал: «Мадонна, продолжайте, по возможности, более подходящей новеллой, чем эта». Сказала, смеясь, Лауретта: «Вы уже очень жестоки к любящим, если только и желаете их злополучного конца; я же, исполняя ваше приказание, расскажу вам о троих, одинаково дурно кончивших, мало насладившись своею любовью». Так сказав, она начала:
– Юные дамы, как вам хорошо известно, всякий порок может обратиться в величайший вред для отдающегося ему, а часто и других, в числе прочих, наиболее необузданно увлекающих нас в опасности, представляется мне гнев, а это не что иное, как внезапное и неразумное движение, которое, будучи вызвано ощущением горя, отогнав разум и наведя мрак на наши умственные очи, возжигает в нашей душе пламя ярости. Хотя чаще это бывает с мужчинами, у одних более, у других слабее, тем не менее то же видели, и с еще более вредными последствиями, и на женщинах, ибо в них оно легче возгорается, горит более ярким пламенем и движет ими с меньшим удержем. И этому нечего удивляться, коли подумаем, что огонь по своей природе скорее охватывает легкие и рыхлые вещества, чем твердые и плотные; а ведь мы (да не поставят нам это мужчины в укор) нежнее их и подвижнее. Потому, видя, что мы к этому естественно расположены, и принимая в соображение, что как наша мягкость и благодушие являются успокоением и удовольствием мужчинам, с которыми нам приходится общаться, так гнев и ярость – большим досаждением и опасностью, я намерена, дабы нам с тем большею твердостью духа уберечься от этого, показать вам в моей новелле, каким образом любовь трех юношей и стольких же девушек стала, вследствие гнева одной из них, из счастливой – несчастнейшею.
Марсель, как вам известно, находится в Провансе у моря, древний и именитейший город, когда-то более изобиловавший богатыми людьми и знатными купцами, чем то видать теперь. Между ними был некто, по имени Нарнальдо Клуада, человек низкого происхождения, но добросовестный и честный купец, безмерно богатый поместьями и деньгами; у него было от жены несколько детей, из них три дочери, старше возрастом сыновей. Двум из них, близнецам, было по пятнадцати лет, третьей четырнадцать, и их родственники ничего иного не ждали, чтобы выдать их замуж, как возвращения Нарнальдо, отправившегося со своим товаром в Испанию. Двух первых звали: одну Нинеттой, вторую Маддаленой, а имя третьей было Бертелла. В Нинетту был влюблен, как только можно быть влюбленным, молодой, родовитый, хотя и бедный человек, по имени Рестаньоне, а она в него; и они так сумели устроить, что без ведома кого бы то ни было на свете наслаждались своею любовью, и уже пользовались ею довольно долго, как случилось, что два молодых приятеля, из которых одного звали Фолько, другого Угетто, оставшись богачами по смерти своих отцов, влюбились один в Маддалену, другой в Бертеллу. Когда Рестаньоне, которому указала на то Нинетта, это заметил, он задумал воспользоваться их любовью, чтобы помочь своей бедности. Сойдясь с ними, он стал провожать то одного, то другого, а иногда и обоих на свидание к их возлюбленным, а также и к своей; и когда ему показалось, что он достаточно сблизился и подружился с ними, он сказал им: «Дорогие юноши, наше общение могло убедить вас, какую любовь я к вам питаю и что для вас я сделал бы все, что сделал бы для самого себя; а так как я очень люблю вас, то намерен объявить вам, что мне запало на ум, а затем вы вместе со мною решите, что покажется за лучшее. Если ваши слова не обманывают, и еще судя по тому, что, кажется мне, я уразумел из ваших поступков, денно и нощно вы пылаете величайшей страстью к двум любимым вами девушкам, а я к третьей их сестре; и я берусь, если вы только на это согласитесь, найти для этой любви приятное и желанное средство, и вот какое. Вы – юноши богатейшие, я – нет; если бы вы захотели соединить в одно наши богатства, сделав меня вместе с вами третьим их владельцем, и решили бы в какую часть света нам отправиться, чтобы проводить с их помощью веселую жизнь, я берусь наверно уладить так, что три сестры с большею частью отцовского имущества поедут с нами, куда мы пожелаем, а там мы станем жить каждый с своею, как три брата, счастливейшими людьми на свете. Теперь за вами – решить: желаете ли вы такого утешения, или оставите это дело».
Оба юноши, безмерно пылавшие, услышав, что девушки будут им принадлежать, не трудились долго над решением, а сказали, что если последствие будет именно такое, они готовы все сделать. Получив такой ответ от молодых людей, Рестаньоне через несколько дней был у Нинетты, к которой мог ходить не без больших затруднений; побыв с нею некоторое время, он объяснил ей, о чем говорил с юношами, и многими доводами старался склонить ее к этому предприятию. Это было ему не трудно, ибо она гораздо более его желала получить возможность быть с ним, не возбуждая подозрения, потому она решительно ответила ему, что это ей по сердцу, что сестры сделают, что она захочет, особенно в этом деле, и сказала ему, чтобы он, как можно скорее, устроил все для того потребное. Вернувшись к двум юношам, сильно пристававшим к нему по поводу того, что он им говорил, Рестаньоне сообщил им, что относительно их дам дело уже идет на лад. Решив между собою отправиться в Крит, продав некоторые свои имения под предлогом, что желают поехать торговать на эти деньги, обратив в деньги все, что у них было, они купили скороходное судно, тайком отлично вооружили его и стали поджидать назначенного срока. С другой стороны, Нинетта, хорошо знавшая настроение сестер, сладкими речами так возбудила в них желание к этому делу, что им казалось, они не доживут до его исполнения. Поэтому с наступлением ночи, когда им следовало сесть на судно, три сестры, вскрыв большой отцовский сундук, вынув из него большое количество денег и драгоценностей и тихонько выйдя со всем этим из дому, встретили, по условию, своих, поджидавших их, любовников, немедленно сели с ними на судно и, пустив в ход все весла, удалились. Нигде не останавливаясь, они на следующий вечер прибыли в Геную, где недавние любовники впервые вкусили радость и наслаждение своей любви. Подкрепившись здесь, чем было нужно, они отправились далее и, переходя от одной гавани к другой, еще до наступления восьмого дня прибыли без всякого препятствия к Крит, где купили большие, прекрасные поместья, а недалеко от Кандии построили роскошные и прелестные жилища.
Здесь, обзаведясь многочисленной прислугой, собаками, ловчими, птицами и конями, среди пиров и празднеств и в веселии они стали жить со своими возлюбленными, точно бары, будучи счастливейшими в свете людьми.
Когда они пребывали таким образом, случилось (как мы то видим, бывает ежедневно, что хотя известная вещь и нравится, но при избытке надоедает), что Рестаньоне, очень любившему Нинетту, с той поры, как он без всякого опасения мог наслаждаться ею по желанию, она стала надоедать, и вследствие того его любовь к ней умаляться. На одном празднике ему сильно понравилась одна девушка, уроженка того места, красивая и родовитая, и он принялся ухаживать за нею, начал оказывать ей особенное внимание, устраивая для нее празднества; заметив это, Нинетта стала так ревновать его, что он не мог сделать ни шагу, чтобы она не узнала и затем не печалила его и себя попреками и гневными выходками. Но как излишество чего-нибудь порождает отвращение, а отказ в желаемом усиливает к нему стремление, так гневные выходки Нинетты увеличивали в Рестаньоне пламя новой привязанности, что бы там ни вышло с течением времени, добился ли Рестаньоне любви милой ему женщины, или нет, только Нинетта была твердо уверена в первом, кто бы ей о том ни донес; от этого она впала в такую печаль, а из нее в такой гнев, от которого последовательно перешла к такой ярости, что, обратив любовь, которую питала к Рестаньоне, в жестокую ненависть, ослепленная своим гневом, решила смертью отомстить за стыд, который он, казалось, учинил ей. Раздобыв старуху гречанку, большую мастерицу готовить яды, она убедила ее обещаниями и дарами составить смертоносную жидкость, которую, не спросив ни у кого совета, она дала однажды вечером выпить разгоряченному и ничего не остерегавшемуся Рестаньоне. Такова была сила жидкости, что она умертвила его еще до наступления утра. Когда Фолько и Угетто и их дамы о том услышали, не зная, от какого яда он умер, вместе с Нинеттой горько оплакали его и велели похоронить с почестями. Но несколько дней спустя случилось, что за какое-то преступное дело схвачена была старуха, приготовившая для Нинетты ядовитую жидкость, и под пыткой, в числе других преступлений, призналась и в этом, точно объяснив, что от этого произошло; вследствие чего герцог Крита, ничего никому о том не говоря, велел однажды ночью втихомолку окружить дворец Фолько и без какого-либо крика и сопротивления схватил и увел Нинетту, от которой без всякой пытки тотчас же выведал, что желал, относительно смерти Рестаньоне. Фолько и Угетто тайно узнали от герцога, а от них и их дамы, почему взята была Нинетта, что было им очень неприятно, и они прилагали всякое старание, чтобы спасти Нинетту от костра, к которому, по их мнению, ее осудят, как вполне того заслужившую; но, казалось, все это ни к чему не приведет, ибо герцог твердо стоял на том, чтобы правосудие над ней совершилось. Маддалена, которая была молода и красива и за которой долго ухаживал герцог, тогда как она никогда не соглашалась сделать что-либо ему в угоду, вообразила, что, угодив ему, она может спасти сестру от костра, и осторожно дала ему знать через посланного, что она всецело к его услугам, если воспоследует от того двоякое: во-первых, чтобы ее сестра возвращена была ей живой и здоровой, и, во-вторых, чтобы это дело осталось скрытым. Выслушав это послание, которое было ему по сердцу, герцог долго обдумывал сам с собою, следует ли ему так поступить, но, наконец, решился и заявил свое согласие. Для этого он, с ведома дамы, велел однажды ночью задержать Фолько и Угетто под предлогом, что желает разузнать от них о деле, а сам тайно отправился на побывку к Маддалене. Перед тем он притворился, будто приказал посадить Нинетту в мешок и в ту самую ночь утопить в море; теперь он привел ее к сестре, отдал ей в награду за ночь и, удаляясь утром, попросил ее, чтобы эта ночь, первая их любви, не была последней; кроме того, наказал ей отослать виновную женщину, дабы ему не вышло от того поношения и не пришлось снова принять против нее меры строгости.
На следующее утро Фолько и Угетто, слышавшие, что ночью Нинетту утопили, чему они и поверили, были освобождены; когда они вернулись домой, чтобы утешить своих дам в смерти сестры, Фолько догадался, что она здесь, хотя Маддалена и сильно старалась скрыть ее, чему он очень удивился, тотчас же заподозрив Маддалену, ибо до него уже доходили слухи о любви к ней герцога, и спросил ее, как то могло статься, что Нинетта здесь. Маддалена сочинила длинную басню, дабы объяснить ему это, но он, как человек хитрый, плохо тому поверил и заставил ее сказать правду, что она после многих пререканий и сделала. Сраженный горем и воспламенившись гневом, Фолько вынул меч и убил ее, тщетно умолявшую его о милости; убоясь гнева и суда герцога, оставив ее мертвой в комнате, он пошел туда, где находилась Нинетта, и с чрезвычайно веселым видом сказал ей: «Отправимся тотчас же, куда твоя сестра решила, чтоб я повез тебя, дабы ты снова не попалась в руки герцога». Нинетта поверила этому и, исполненная страха и желания удалиться, не простившись с сестрою, вместе с Фолько снарядилась в путь с наступившей уже ночью; с теми деньгами, которые успел захватить Фолько, а их было немного, они, направившись к морскому берегу, сели в лодку, и никто никогда не узнал, куда они пристали.
Когда наступил следующий день и Маддалена найдена была убитою, некоторые, питавшие к Угетто зависть и ненависть, тотчас же донесли о том герцогу; вследствие чего герцог, сильно любивший Маддалену, исполнясь гнева, поспешил в ее дом и, схватив Угетто и его даму, ничего еще не знавших об этом деле, то есть о бегстве Фолько и Нинетты, принудил их к сознанию, что они вместе с Фолько виновны в смерти Маддалены. Вследствие этого сознания, не без причины опасаясь смерти, они с большими предосторожностями подкупили своих стражей, дав им несколько денег, которые тайно спрятали на всякий случай у себя в доме, и, не имея времени захватить с собою что-либо из своего имущества, сев в лодку вместе с стражами, ночью бежали в Родос, где в бедности и нужде прожили недолго. К такому-то исходу привела неразумная любовь Рестаньоне и гнев Нинетты и их самих и других.
Новелла четвертая
Джербино в противность честному слову, данному его дедом, королем Гвильельмо, нападает на корабль тунисскою короля, чтобы похитить его дочь; те, что были на корабле, убивают ее, он убивает их, а ему самому отсекают впоследствии голову.
Кончив свою новеллу, Лауретта умолкла, а из общества кто с тем, кто с другим печаловался о несчастии любовников, кто порицал гнев Нинетты, один говорил одно, другой другое, когда король, как будто выйдя из глубокой задумчивости, подняв голову, сделал знак Елизе, чтобы она сказывала далее. Она скромно начала так:
– Любезные дамы, многие думают, что лишь воспламененный взорами Амур мечет свои стрелы, и насмехаются над теми, по мнению которых иной может влюбиться и по молве; что они ошибаются, это предстанет ясно из новеллы, которую я хочу рассказать вам и из которой вам выяснится, что молва не только оказала такое действие на людей, никогда друг друга не видавших, но и довела обоих до плачевной смерти.
У Гвильельма Второго, короля Сицилии, было, как говорят сицилийцы, двое детей, сын, по имени Руджьери, и дочь, названная Костанцой. Руджьери, скончавшийся прежде отца, оставил сына, по имени Джербино, который, старательно воспитанный своим дедом, стал красивейшим юношей, славным храбростью и обхождением. И его слава не ограничивалась пределами Сицилии, но звенела в разных частях света и особенно известна была в Берберии, в то время даннице сицилийской короны.
В числе других, до слуха которых донеслась блестящая молва о доблестях и угожестве Джербино, была и дочь тунисского короля, которая, судя по тому, что говорили о ней видевшие ее, была красивейшим творением, когда-либо созданным природой, самых изысканных нравов и благородного, возвышенного духа. Она, охотно слушавшая рассказы о доблестных мужах, с такою любовью внимала тому, что тот или другой говорили ей о храбрых деяниях Джербино, и так они ей нравились, что, вообразив себе, каким он должен быть, она горячо в него влюбилась и охотнее беседовала о нем, чем о чем другом, и слушала, когда о нем беседовали. С другой стороны, и в Сицилию, как и в другие места, дошла великая слава как об ее красоте, так и об ее достоинствах, и не без великой утехи и не тщетно коснулась слуха Джербино; напротив, зажгла в нем любовь к девушке не менее, чем она пылала к нему. Вследствие этого он, пока не нашел приличного повода испросить у деда позволения поехать в Тунис, чрезвычайно желая увидеть девушку, наказывал всем отправлявшимся туда приятелям, чтобы они каким лучше найдут способом известили ее об его тайной и великой любви и привезли вести о ней. Из них один устроил это очень ловко, принеся ей на показ, как то делают купцы, женские украшения, и, открыв ей всецело страсть Джербино, сказал ей, что и Джербино и все ему принадлежащее готово к ее услугам. Она с веселым видом приняла посланца и послание и, ответив ему, что и она пылает к Джербино такою же любовью, в знамение чего послала ему одно из самых дорогих своих украшений Джербино принял его с такой радостью, с какою принимают какую-либо драгоценность, и с тем же человеком посылал ей не раз дорогие подарки и завел переговоры, как бы им видеться и обняться, если бы дозволила то судьба.
Пока дела шли таким путем и проволочек было более, чем бы следовало, а девушка пылала с одной, Джербино с другой стороны, случилось, что тунисский король помолвил свою дочь с королем Гранады, чем она сильно опечалилась при мысли, что не только на далекое расстояние удалится от своего милого, но будет почти совсем оторвана от него; и если б у нее был на то способ, она охотно, лишь бы этого не случилось, убежала бы от отца и явилась бы к Джербино. Точно так же и Джербино, прослышав об атом браке, впал от того в чрезмерную печаль и часто про себя думал, какое бы ему найти средство, чтобы отнять ее силой, если случится, что ее морем отправят к супругу.
Король Туниса, услышав кое-что об этой любви и намерении Джербино и опасаясь его храбрости, когда настало время отправить дочь, послал сказать королю Гвильельмо, что он предпринял и что намерен сделать, если тот поручится ему, что ни Джербино и никто другой вместо него не воспрепятствуют ему в этом. Король Гвильельмо, государь старый, ничего не слышавший о влюбленности Джербино и не воображавший, что вследствие того и потребовалось такое ручательство, охотно дал его, в знамение чего послал тунисскому королю свою рукавицу. Когда тот получил ручательство, велел приготовить в гавани Карфагена большой прекрасный корабль, снабдить его всем потребным для той, кто поедет на нем, украсить и снарядить его, чтобы отправить в Гранаду свою дочь, и ничего иного не ожидал, как погоды.
Девушка, все это заметившая и видевшая, тайком послала своего служителя в Палермо, велев ему поклониться от себя красавцу Джербино и сказать, что через несколько дней она отправится в Гранаду, и потому теперь окажется, насколько он, как говорили, человек храбрый и так ли он ее любит, как несколько раз это заявлял. Тот, кому дано было это поручение, отлично его исполнил и вернулся в Тунис. Как услышал это Джербино и узнал, что его дед, король Гвильельмо, поручился перед тунисским королем, он не ведал, что и делать; тем не менее, побуждаемый любовью, лишь только слова дамы были ему донесены, он, дабы не показаться трусом, отправился в Мессину, тотчас же велел вооружить две легких галеры и, посадив в них храбрых людей, отправился с ними в Сардинию, рассчитывая, что там должно было пройти судно его милой. И последствие вскоре ответило его ожиданию, ибо через несколько дней, как он туда прибыл, явился, при небольшом ветре, и корабль недалеко от места, где, ожидая его, пристал Джербино. Как увидал он его, сказал своим товарищам: «Господа, если вы так доблестны, как я вас считаю, то между вами, конечно, нет никого, кто бы не ощущал и не ощущает любви, без которой, по моему мнению, ни один смертный не может владеть ни доблестью, ни благом; если же вы были влюблены, то вам легко будет понять мое желание. Я люблю, и любовь побудила меня возложить на вас настоящее предприятие, а что я люблю, то обретается на корабле, который вы видите перед собою, а вместе с предметом моих наибольших желаний там и громадные богатства, которыми мы, если вы люди храбрые, с небольшим трудом, мужественно сражаясь, можем завладеть; но от этой победы я ищу себе в долю лишь одну женщину, из любви к которой я и поднял оружие, все другое да будет отныне всецело вашим. Итак, пойдем и в добрый час нападем на корабль: господь благоприятствует нашему предприятию, держит его на месте, не посылая ему ветра».
Не надо было красавцу Джербино стольких слов, ибо бывшие с ним мессинцы, жадные до добычи, уже вознамерились мысленно сделать то, к чему он побуждал их словами. Потому они подняли в конце его речи сильный крик, что так тому и быть, затрубили в трубы и, схватившись за оружие и пустившись на веслах, пристали к кораблю. Те, что на нем были, увидев издали галеры и не будучи в состоянии уйти, приготовились к защите. Добравшись до корабля, красавец Джербино потребовал, чтобы его начальников доставили на галеры, если они не хотят битвы; узнав, кто они и чего требуют, сарацины сказали, что на них напали в противность ручательству, данному им королем, в знак чего показали рукавицу короля Гвильельмо, совершенно отказываясь сдаться иначе, как после борьбы, и выдать им что-либо, находящееся на корабле. Джербино, увидевший на корме даму, гораздо более красивую, чем он себе представлял, воспылал более прежнего и, когда ему показали рукавицу, отвечал, что здесь в настоящее время нет соколов и в рукавице нет надобности, а потому, если они не желают выдать девушку, пусть готовятся к битве, которую они немедля и начали, принявшись ожесточенно метать друг в друга стрелы и копья. Таким образом они долго сражались к урону обеих сторон. Наконец, когда Джербино убедился, что из этого выходит мало толку, он взял небольшое судно, которое они привели с собою из Сардинии, и, поджегши его, подвинул при помощи двух галер к кораблю. Увидев это и поняв, что им по необходимости придется сдаться либо умереть, сарацины велели вывести на палубу королевскую дочь, находившуюся под палубой и плакавшую; потащив ее на корму корабля и окликнув Джербино, они на его глазах убили ее, взывавшую о милосердии и помощи, и, бросив ее в море, сказали: «Возьми, мы отдаем ее тебе, в каком виде можем и как то заслужила твоя честность».
Когда Джербино увидел их жестокость, точно ища смерти, не обращая внимания ни на стрелы, ни на камни, велел подвезти себя к кораблю, и, вскочив на него, несмотря на сопротивление там бывших, и, как голодный лев, попавший в стадо молодых быков, умерщвляя того и другого, на первых порах утоляет зубами и когтями скорее свою ярость, чем голод, так с мечом в руке, рубя того или другого сарацина, многих из них предал Джербино жестокой смерти; когда же стал разгораться огонь на подожженном корабле, он велел своим морякам, в удовлетворение их, вытащить, что было можно, с судна, и сам сошел с него с невеселою победою, выигранной над своими противниками. Затем, приказав выловить из моря тело красавицы, долго оплакивал ее, проливая слезы; на обратном пути в Сицилию он велел похоронить ее с почестями на Устике, небольшом островке, почти напротив Трапани, и вернулся домой, более чем кто-либо опечаленный.
Когда до тунисского короля дошли об атом вести, он послал к королю Гвильельмо своих послов, одетых в черное, жалуясь на плохо соблюденное честное слово, данное ему; они рассказали все, как было. Это сильно разгневало короля Гвильельмо; не видя возможности отказать в правосудии, чего у него требовали, он велел схватить Джербино, и хотя не было ни одного барона, который не попытался бы отвратить его просьбами от этого решения, сам осудил его на смертную казнь и в своем присутствии велел отрубить ему голову, желая скорее остаться без внука, чем прослыть королем, не держащим слова. Так печально в несколько дней погибли злою смертью, как я вам рассказала, двое влюбленных, не вкусив ни малейшего плода от своей любви.
Новелла пятая
Братья Изабетты убивают ее любовника; он является ей во сне и указывает, где похоронен. Тайком выкопав его голову, она кладет ее в горшок базилика и ежедневно подолгу плачет над нею; братья отнимают ее у нее, после чего она вскоре умирает с горя.
Когда кончилась новелла Елизы, король слегка одобрил ее, и ведено было рассказывать Филомене, которая, исполненная сострадания к бедному Джербино и его милой, жалостно вздохнув, начала так: – Рассказ мой, милые дамы, будет не о людях, столь высокопоставленных, как те, о которых говорила Елиза, но, быть может, не менее трогателен; а к воспоминанию о нем привела меня недавно упомянутая Мессина, где событие и приключилось.
Жили в Мессине трое юношей, братьев, купцы, ставшие богатейшими людьми по смерти своего отца, который был из Сан Джиминьяно, и была у них сестра, по имени Изабетта, девушка очень красивая и образованная, которую они, по какой бы то ни было причине, еще не успели выдать замуж. Кроме того, был у этих трех братьев, при одной из их лавок, юноша из Пизы, по имени Лоренцо, который вел и вершил все их дела, очень красивый собою и чрезвычайно приятный в обращении. Когда Изабетта несколько раз обратила на него внимание, вышло так, что он начал ей страшно нравиться. Лоренцо, заметив это раз, другой, также начал обращать к ней свое сердце, оставив все другие свои любовные связи; и так пошло дело, что, одинаково понравившись взаимно, они в короткое время друг в друге уверились и совершили то, чего каждый из них наиболее желал. Продолжая эти отношения и доставляя себе много утехи и удовольствия, они не сумели устроить это настолько тайно, чтобы однажды ночью, когда Изабетта шла туда, где спал Лоренцо, старший из братьев того не заметил, тогда как она и не спохватилась. Как ни неприятно ему было узнать о том, он, как юноша разумный, приняв более пристойное решение и не промолвившись и ничего не сказав, прождал до следующего утра, вращая по этому поводу разнообразные мысли. Когда настал день, он рассказал своим братьям, что видел прошлою ночью относительно Изабетты и Лоренцо, и после долгого совещания с ними решил обойти молчанием это дело, дабы не последовало позора ни им, ни сестре, и представиться, будто они совершенно ничего не видели и не знают, пока не наступит время, когда без вреда и неприятности для себя они получат возможность удалить с глаз этот стыд, прежде чем он разрастется. Оставаясь при этом решении, болтая и смеясь с Лоренцо попрежнему, они притворились однажды, что отправляются втроем погулять за город и с собою повели Лоренцо; придя в одно очень уединенное, отдаленное место, они, воспользовавшись удобным случаем, убили вовсе не остерегавшегося Лоренцо и похоронили так, что никто того не заметил, а вернувшись в Мессину, пустили слух, что куда-то послали его по своим делам, чему легко поверили, ибо у них было в обычае часто посылать его.
Когда Лоренцо не возвращался, а Изабетта очень часто и настоятельно разведывала о нем у братьев, так как долгое его отсутствие ее тяготило, случилось однажды, что, когда она спрашивала о нем очень настойчиво, один из братьев сказал ей: «Что это значит? Что тебе до Лоренцо, что ты так часто о нем спрашиваешь? Коли еще станешь спрашивать, мы дадим тебе ответ, какой ты заслужила». Поэтому девушка пребывала в печали и грусти, боясь сама не зная чего, более не расспрашивая о нем, и часто ночью жалостно призывала его, умоляя явиться, иной раз сетовала, проливая обильные слезы об его отлучке, и ничто ее не радовало, и она все поджидала его. Однажды ночью, когда, много поплакав о Лоренцо, что он не возвращается, она, наконец, заснула в слезах, случилось, что Лоренцо предстал ей во сне, бледный и растерзанный, в рваной и истлевшей одежде, и будто сказал ей: «О Изабетта, ты только и делаешь, что зовешь меня и печалишься о моем долгом отсутствии и жестоко винишь меня, проливая слезы; поэтому узнай, что я не могу более вернуться, ибо в тот день, когда ты видела меня в последний раз, твои братья меня убили». И открыв ей место, где его схоронили, он сказал ей, чтобы она не звала и не ожидала его, и исчез. Девушка, проснувшись и поверив видению, горько заплакала. Затем, встав утром и не осмеливаясь что-либо сказать братьям, решилась пойти в означенное место и посмотреть, правда ли то, что представилось ей во сне; получив позволение выйти немного погулять за город, она в сообществе с одной девушкой, когда-то у них жившей и знавшей все ее дела, отправилась туда как можно поспешнее и, сгребя бывшие на том месте сухие листья, стала копать, где земля показалась ей менее твердой. И недолго копала, как нашла тело своего несчастного любовника, еще совсем нетронутое и не разложившееся, почему она ясно познала, что ее видение было правдиво. Опечаленная этим, как ни одна женщина, она поняла, что тут не до слез, и охотно унесла бы с собою, если бы можно, все тело, чтобы предать его достойному погребению; но видя, что это невозможно, как сумела, отрезала ножом голову от туловища и, набросав на него земли, голову завернула в полотенце, положила в подол служанке и, никем не замеченная, ушла оттуда и вернулась домой. Здесь, запершись с тою головою в отдельном покое, долго и горячо плакала над нею, так что всю ее омыла своими слезами, повсюду осыпая ее поцелуями. Взяв затем большой, красивый горшок, из тех, в которых садят майоран или базилик, поместила ее туда, обвив прекрасным платом, и, положив сверху земли, посадила несколько отростков прекрасного салернского базилика, который никогда ничем иным не поливала, как розовой или померанцевой водой, либо своими слезами. У ней было обыкновение всегда сидеть поблизости этого горшка и со страстным желанием смотреть на него, ибо он хранил ее Лоренцо; насмотревшись, она садилась над ним и принималась плакать, и плакала долго, так что орошала весь базилик. А базилик частью от долгого и постоянного ухода, частью от того, что земля была жирная вследствие разлагавшейся внутри головы, стал чудесным и очень пахучим.
Так как девушка блюла постоянно этот обычай, соседи несколько раз заметили его и, когда братья дивились, что ее красота увядает, а глаза точно исчезли с лица, те сказали им: «Мы заметили, что она каждый день делает то-то». Как услышали о том братья и сами в том уверились, несколько раз пожурили ее за это, и когда это не помогло, велели тайком унести у нее тот горшок. Не найдя его, она с большим настоянием много раз просила о нем; когда ей его не отдавали, она от непрестанного плача и слез захворала и во время своей болезни только и просила, что о горшке. Юноши сильно изумились этим просьбам и потому пожелали увидеть, что там внутри; сняв землю, увидели плат, а в нем голову, еще не настолько разложившуюся, чтобы они не могли признать по волосам, что то голова Лоренцо. Они очень удивились этому и, убоясь, как бы про то не узнали, схоронив голову и не говоря о том никому, тайком покинули Мессину и, устроив все для своего отъезда, отправились в Неаполь. Девушка, не перестававшая проливать слезы и все время просить о своем горшке, скончалась, плача; так кончилась ее несчастная любовь. Когда по некотором времени это дело стало многим известно, кто-то сложил канцону, которая и теперь еще поется:
Что то был за нехристь злой,
Что мой цветок похитил и т.д.
Новелла шестая
Андреола любит Габриотто; она рассказывает ему виденный ею сон, он ей – другой и внезапно умирает в ее объятиях. Когда она со своей служанкой несет его к его дому, стража забирает их, и Андреола показывает, как было дело. Подеста хочет учинить ей насилие, она противится тому; слышит о том ее отец и освобождает ее, как невинную, но она, не желая более жить в миру, идет в монахини.
Новелла, рассказанная Филоменой, была очень приятна дамам, ибо они много раз слышали ту канцону и сколько ни спрашивали, никогда не могли узнать повода, по которому она была сложена. Когда король дослушал конец новеллы, повелел, чтобы Памфило продолжал по заведенному порядку. Тогда Памфило начал: – Сон, рассказанный в предыдущей новелле, дает мне повод рассказать другую, где встречаются два сна, касавшиеся того, что имело произойти, точно все это уже случилось, и едва лишь рассказали их те, кому они привиделись, как оба сна сбылись. Ибо мы должны знать, любезные дамы, что все живущие подвержены тому, что видят во сне разные вещи, которые хотя и представляются спящему, пока он спит, вполне действительными, а проснувшемуся иные правдивыми, другие вероятными, а некоторые он считает выходящими из всякой правдоподобности, тем не менее многие из них, как оказывается, сбывались. Почему многие питают к сновидению такую веру, какую питали бы к вещам, виденным ими наяву, и из-за своих снов печалятся и радуются, смотря по тому, побуждают ли они их бояться, или надеяться.
Наоборот, есть и такие, которые не верят никакому сну, пока не попадут в предсказанную им опасность. Я не поощряю ни того, ни другого, ибо сны не всегда правдивы и не всегда лживы Что они не всегда правдивы, то каждый из нас, вероятно, не раз испытал; что они не всегда обманчивы, то доказано было раньше новеллой Филомены, и я намерен доказать это, как уже сказал, моей собственной. Вследствие этого, я полагаю, что, живя и поступая добродетельно, нечего бояться какого бы то ни было противоречивого сна, ни покидать из-за него добрых намерений; а относительно преступных и дурных деяний, если бы сновидения и благоприятствовали им и, повторяясь, ободряли к ним видевшего их, им не следует верить, ни, в обратном случае, всецело доверяться им. Но обратимся к новелле.
В городе Брешии жил когда-то дворянин, по имени мессер Негро из Понте Карраро; у него в числе других детей была дочь, по имени Андреола, девушка очень красивая и незамужняя, влюбившаяся ненароком в своего соседа, по имени Габриотто, человека низкого происхождения, но исполненного добрых нравов, красивого собою и приятного; при помощи служанки дома девушка сумела так устроить, что не только Габриотто узнал о любви к нему Андреолы, но его и приводили не раз в прекрасный сад ее отца к удовольствию той и другой стороны. И для того, чтобы никакая причина, кроме смерти, не могла разъединить эту счастливую любовь, они тайно стали мужем и женой.
Когда таким образом они, скрываясь, продолжали сходиться друг с другом, случилось однажды ночью, что девушке представилось во сне, будто она в своем саду с Габриотто и держит его, к обоюдному наслаждению, в своих объятиях; и что пока они так пребывали, нечто мрачное и ужасное вышло из его тела, образ чего она не могла познать, и ей казалось, что это нечто схватило Габриотто и против ее желания с изумительной силой вырвало из ее объятий и ушло с ним под землю, и она не видела более ни того, ни другого. Вследствие этого она чрезвычайно опечалилась и потому проснулась; и хотя, проснувшись, обрадовалась, усмотрев, что не так было, как ей снилось, тем не менее у нее явился страх от бывшего ей сна. Поэтому, когда Габриотто собирался прийти к ней на следующую ночь, она старалась, насколько возможно, устроить так, чтобы вечером он не явился, но, увидя, что он того желает и дабы не возбудить в нем подозрения, приняла его на следующую ночь в своем саду; нарвав много белых и алых роз, ибо им было время, она пошла с ним посидеть у находившегося в саду прекрасного прозрачного фонтана. Здесь, когда они долго побыли друг с другом в великом веселии, Габриотто спросил ее, по какой причине она перед тем отказала ему в свидании. Девушка, сообщив ему о своем сне, виденном прошлую ночь, и об опасении, им внушенном, все ему рассказала. Услышав это, Габриотто посмеялся тому, говоря, что придавать какую-либо веру снам – большая глупость, ибо они происходят от избытка или недостатка пищи, и можно ежедневно убедиться в их обманчивости. Затем он сказал: «Если б я захотел последовать снам, я бы не пришел сюда, не столько из-за твоего, сколько из за того, который я и сам видел этой ночью и в котором мне чудилось, будто я нахожусь в одном прекрасном, восхитительном лесу и в нем охочусь и поймал лань такую красивую и хорошенькую, что другой такой и не видать; и казалось мне, что она белее снега и в короткое время так приручилась ко мне, что совсем от меня не отходила; тем не менее, представлялось мне, я так ею дорожил, что надел на нее, дабы она от меня не ушла, золотой ошейник, а ее держал на золотой цепочке. После того мне виделось, что, когда однажды эта лань покоилась, положив голову ко мне на колени, невесть откуда вышла сука, черная, как уголь, голодная и очень страшная с виду, и направилась ко мне. Мне казалось, что я не оказываю ей никакого сопротивления, а она схватила меня за грудь у левого бока и так долго его грызла, что добралась до сердца, которое она будто вырвала и унесла. От того я ощутил такую боль, что сон прервался, и, проснувшись, я тотчас же поспешил ощупать рукою бок, нет ли там чего; не найдя ничего болезненного, я насмеялся над самим собою, что там чего-то искал. И что же все это значит? Такие и более страшные сны я часто видел, но от того со мною ничего не случалось ни более, ни менее; потому бросим их и давай веселиться».
Девушка, очень устрашенная своим сновидением, выслушав это, испугалась еще более, но дабы как-нибудь не причинить Габриотто беспокойства, насколько могла скрыла свой страх. Но хотя она веселилась с ним, то обнимая и целуя его, то встречая его объятия и поцелуи, она, опасаясь сама не зная чего, чаще обыкновенного вглядывалась в его лицо, а порой осматривалась и по саду, не увидит ли где-нибудь приближающегося черного предмета. Когда они пребывали таким образом, Габриотто, испустив глубокий вздох, обнял ее и сказал: «Увы мне, душа моя, помоги мне, ибо я умираю». Проговоря это, он упал на траву луга. Когда девушка это увидела, положила голову упавшего к себе на грудь и сказала, чуть не плача: «Милый мой повелитель, что с тобою?» Габриотто не отвечал, но, сильно стоная и обливаясь потом, не по долгом времени расстался с этой жизнью.
Насколько это было тяжко и печально для девушки, любившей его более самой себя, всякая из нас может себе представить Она сильно плакала и много раз тщетно звала его, но когда убедилась, что он действительно умер, повсюду ощупав его тело и найдя его всего холодным, она, не зная, что делать и что сказать, как была в слезах и полная тоски, пошла позвать свою служанку, посвященную в эту любовь, и рассказала ей о своем несчастии и горе. После того как они вместе оросили жалостными слезами лицо мертвого Габриотто, девушка сказала служанке: «Так как господь взял его у меня, я не хочу более жить; но прежде чем убить себя, я желала бы, чтобы мы изыскали приличное средство, дабы охранить мою честь и тайну бывшей между нами любви и похоронить тело, из которого удалилась милая душа». На это служанка сказала: «Дочь моя, не говори, что хочешь убить себя, ибо если ты его утратила, то, убив себя, утратишь и на том свете, ибо пойдешь в ад, куда, я уверена, не пошла его душа, потому что он был юноша хороший; гораздо лучше утешить себя и подумать, как молитвами и другими благими делами помочь его душе, если, быть может, вследствие какого-нибудь совершенного греха она в том нуждается. Что до погребения, то самое скорое средство – похоронить его в этом саду, о чем никто никогда не узнает, ибо никому не известно, что он приходил сюда; если же ты этого не желаешь, положим его за садом и оставим: завтра его найдут и отнесут домой, и его родные похоронят его». Девушка, хотя полна была горя и неустанно плакала, прислушалась, однако, к советам служанки и, не согласись с первым, на второй ответила: «Не дай бог, чтобы я допустила такого достойного юношу, столь мною любимого и моего мужа, похоронить, как собаку, или выкинуть на улицу. Я пролила над ним мои слезы, и насколько я смогу это устроить, над ним прольют слезы и его родные, и у меня уже на уме, что нам следует сделать». Тотчас же она послала ее за куском шелковой ткани, который был у нее в сундуке; когда та принесла его, они, разостлав его на земле, положили на него тело Габриотто, а под голову подушку; закрыв ему при великих слезах глаза и рот, сделав ему венок из роз и всего осыпав розами, которые обе они нарвали, она сказала служанке: «Отсюда до дверей его дома не далеко, потому ты и я отнесем его туда, так нами убранного, и положим перед дверьми. Не много пройдет времени, как настанет день, и его подберут, и хотя это вовсе не будет в утешение его ближним, но я, в чьих объятиях он умер, буду довольна». Так сказав, она снова бросилась к нему на шею с обильными слезами и долго плакала. Когда служанка стала сильно торопить ее, ибо день уже занимался, она поднялась и, сняв с своего пальца то самое кольцо, которым обручилась с Габриотто, надела ему на палец, говоря со слезами: «Дорогой господин мой, если душа твоя зрит теперь мои слезы и после ее удаления еще остается в теле какое-нибудь разумение и чувство, прими благодушно последний дар той, которую ты при жизни так любил». Так сказав, она без сознания упала на него; очнувшись и встав, она с служанкой взялись за ткань, на которой лежало тело, вышли с ним из сада и направились к его дому. Когда они шли таким образом, случилось, что стража подесты, ненароком проходившая в то время по какому-то делу, встретила их и забрала с мертвым телом. Андреола, жаждавшая более смерти, чем жизни, как увидела служителей синьории, откровенно сказала: «Я знаю, кто вы, и что если б я и желала бежать, то понапрасну; я готова пойти с вами перед синьорию и рассказать, что все это значит, но да не осмелится никто прикоснуться ко мне, если я буду послушной, ни снять что-либо с мертвого тела, коли не желает, чтоб я на него пожаловалась». Вследствие этого, не тронутая никем, как была с телом Габриотто, она пошла во дворец синьоров.
Когда узнал об этом подеста, встал и, будучи с нею один в своей комнате, расспросил, как это произошло; он велел врачам досмотреть, от яда ли, или чего другого последовала смерть того человека, но все отрицали это, а лопнул у него нарыв около сердца, который и задушил его. Выслушав это и уразумев, что ее проступок маловажный, подеста, желая дать ей понять, что хочет даровать ей, чего не имел права продать, сказал, что отпустит ее, если она согласится исполнить его желание; когда эти слова не помогли, он, наперекор всякой пристойности, хотел употребить насилие. Но Андреола, воспылав негодованием и ощутив силу, храбро защищалась, отталкивая его с бранными, презрительными словами.
Когда настал день и обо всем этом рассказали мессеру Негро, смертельно опечаленный, он отправился в сопровождении многих своих друзей во дворец и, разузнав все от подсеты, расстроенный этим, потребовал, чтобы ему отдали дочь. Подеста, желая сам себя обвинить в насилии, которое он готовился учинить ей, прежде чем она обвинит его, стал, во-первых, хвалить девушку и ее постоянство, в доказательство чего рассказал, что сделал; вследствие этого он, увидя такую ее непоколебимость, ощутил к ней великую любовь, и коли то угодно ему – ее отцу – и ей самой, он охотно женился бы на ней, несмотря на то, что муж у нее был из худородных.
Пока они так беседовали, Андреола явилась перед лицом отца, с плачем бросилась перед ним на колени и сказала: «Отец мой, не думаю, чтобы мне следовало рассказывать вам повесть моей решимости и моего несчастия, ибо уверена, что вы ее слышали и знаете; потому изо всех сил, униженно прошу вас простить мой проступок, то есть, что я без вашего ведома избрала мужем того, кто мне наиболее понравился. Прошу у вас этой милости не для того, чтобы сохранить жизнь, а чтобы умереть вашей дочерью, не врагом». И она с плачем упала к его ногам.
Выслушав эти слова, мессер Негро, уже дряхлый и от природы добродушный и любящий, заплакал и, плача, нежно поднял дочь и сказал: «Дочь моя, мне было бы приятно, если б у тебя мужем был такой человек, какой, по моему мнению, был бы тебя достоин, но если ты избрала себе такого, который тебе нравился, он понравился бы и мне; а что ты скрыла это, печалит меня, как знак твоего малого ко мне доверия, особенно же когда я вижу, что ты утратила его, прежде чем я об этом узнал. Но если все так сталось, то пусть то, что я, в угоду тебе, сделал бы для него, если б он был жив, будет ему оказано по смерти, то есть почести, как моему зятю». И, обратившись к своим сыновьям и родственникам, он велел приготовить для Габриотто великолепные и почетные похороны.
Между тем собрались, узнав об этом происшествии, родственники и родственницы юноши и почти все женщины и мужчины, какие были в городе. Таким образом, тело, положенное посреди двора на плате Андреолы со всеми розами, какие на нем были, было оплакано не только ею и ее родственницами, но всенародно – почти всеми женщинами города и многими мужчинами, и не как простого человека, а как синьора, его вынесли из городского дома и понесли хоронить с величайшими почестями, на плечах именитейших граждан. Затем, несколько дней спустя, когда подеста повторил свое прежнее предложение, а мессер Негро стал говорить о том с дочерью, она ничего не хотела о том слышать и, с согласия отца, поступила вместе со своею служанкой в один известный своею святостью монастырь, где они долго и добродетельно прожили.
Новелла седьмая
Симона любит Пасквино: оба в саду: Пасквино потер зубы шалфеем и умирает, Симона схвачена, желает показать судье, как погиб Пасквино, трет себе зубы листком того шалфея и также умирает.
Памфило отбыл свою новеллу, когда король, не обнаружив никакой жалости к Андреоле, взглянув на Емилию, дал ей понять, что ему будет приятно, если она, доследуя за другими, сказывавшими, и сама расскажет. Она, ни мало не медля, начала: – Дорогие подруги, новелла, рассказанная Памфило, побуждает меня сообщить вам другую, похожую на нее не чем иным, как тем, что как Андреола потеряла своего милого в саду, так и та, о которой мне придется рассказать, и что взятая, подобно Андреоле, она не крепостью и не доблестью, а внезапною смертью освободилась от суда. Уже замечено было однажды между нами, что хотя Амур охотно обитает в домах людей благородных, тем не менее не гнушается властвовать и в жилищах бедняков; напротив, именно там проявляет порой свои силы так, что заставляет и более богатых людей бояться себя, как могучего властелина. Это если не всецело, то отчасти выяснится из моей новеллы; с нею я желаю снова вступить в наш город, из которого, рассказывая разное и о разных вещах и вращаясь в разных частях света, мы сегодня настолько удалились.
Не так давно тому назад жила во Флоренции очень красивая и, по ее положению, очень милая девушка, дочь бедного отца, по имени Симона. Хотя ей приходилось собственными руками зарабатывать хлеб на пропитание и она кормилась, прядя шерсть, она не так бедна была духом, чтобы не отважиться отверзть свое сердце Амуру, давно обнаруживавшему желание вступить в него – делами и приятными речами одного юноши, не более высокого полета, чем она сама, ходившего раздавать от своего хозяина ткача шерсть на пряжу. Итак, восприяв любовь в прекрасном образе любившего ее юноши, по имени Пасквино, сгорая желанием, но не решаясь пойти далее, она, прядя, за каждым пасмом шерсти, которую мотала на веретено, испускала вздохи горячее огня, вспоминая о том, кто дал ей его намотать. Тот, с другой стороны, обнаружил большое рвение, чтобы хорошенько пряли шерсть его хозяина, и как будто пряжа Симоны, и никакая иная, пойдет на тканье, обращался к ней чаще, чем к другим. Вследствие этого, когда один просил, а другой эти просьбы нравились, вышло так, что тот набрался храбрости более обыкновенного, она далее обычного отогнала страх и стыд, и оба соединились для взаимных наслаждений. И они так понравились той и другой стороне, что не то, чтобы один выжидал для этого приглашения другого, а каждый шел другому навстречу, приглашая свидеться.
Когда таким образом их утехи продолжались со дня на день и, продолжаясь, еще более их воспламеняли, случилось Пасквино сказать Симоне, что ему было бы желательно, если бы она нашла способ пойти в один сад, куда он хотел повести ее, дабы им можно было побыть там вместе с большим удобством и меньшим опасением. Симона ответила, что согласна, и однажды в воскресенье после обеда, уверив отца, что хочет пойти за отпустом в Сан Галло, отправились с своей подругой, по имени Ладжина, в сад, указанный ей Пасквино. Здесь она нашла его с товарищем, по имени Пуччино, а по прозванию Страмба. Когда завелась и тут страстишка между Страмбой и Ладжиной, сами они удалились для своих наслаждений в одну часть сада, а Страмбу и Ладжину оставили в другой.
В той части сада, куда прошли Пасквино и Симона, находился большой, прекрасный куст шалфея; усевшись возле него и долгое время насладившись взаимно и много поболтав о закуске, которую они, отдохнув, намеревались устроить в этом саду, Пасквино повернулся к большому кусту шалфея, сорвал с него лист и начал тереть им зубы и десны, говоря, что шалфей отлично очищает от всего, что остается на них после еды. Потерев их таким образом некоторое время, он снова вернулся к разговору о закуске, о которой перед тем говорил. Недолго он продолжал беседу, как стал совершенно меняться в лице, а за переменой не прошло много времени, как он потерял зрение и дар слова и скоро скончался.
Увидев это, Симона принялась плакать и кричать и звать Страмбу и Ладжину. Они тотчас же прибежали, и когда Страмба увидел, что Пасквино не только умер, но и весь стух и покрыт по лицу и телу темными пятнами, тотчас же закричал: «Ах ты негодная, это ты отравила его!» И он поднял такой шум, что его услышали многие, жившие по соседству с садом. Они прибежали на шум и, найдя Пасквино мертвым и опухшим, слыша, что Страмба жалуется, обвиняя Симону, будто она злостно отравила Пасквино, а она, почти вне себя с горя от внезапного случая, лишившего ее любовника, не знает, как защититься, сочли все, что дело было именно так, как говорил Страмба. Поэтому ее, еще продолжавшую сильно плакать, схватили и повели во дворец подесты. Здесь Страмба вместе с Аттичьято и Маладжеволе, явившимися между тем товарищами Пасквино, стали торопить судом, и судья, не мешкая, принялся расспрашивать ее о деле; не будучи в состоянии убедиться, что в этом случае она действовала злостно и виновна, он пожелал в ее присутствии увидеть мертвое тело и место и обстановку, о которых она рассказала, ибо из ее слов он не уяснил себе этого достаточно; поэтому он втихомолку велел отвести ее туда, где еще лежало тело Пасквино, распухшее, как бочка; затем, отправившись и сам и подивившись на покойника, спросил ее, как было дело. Подойдя к кусту шалфея и рассказав все предыдущее, чтобы дать ему вполне понять приключившийся случай, она сделала так, как сделал Пасквино, потерев зубы листком этого шалфея.
Пока надо всем этим в присутствии судьи издевались Страмба и Аттичьято и прочие друзья и товарищи Пасквино, как над глупостями и выдумками, тем настойчивее обвиняя ее в злодеянии и требуя не более не менее, как чтобы костер был карою такому преступлению, бедняжка, потрясенная горем об утрате любовника и страхом наказания, которого требовал Страмба, потерев себе зубы шалфеем, упала при тех же обстоятельствах, как упал и Пасквино, не без великого изумления всех присутствовавших. О блаженные души, которым довелось в один и тот же день дожить до конца горячей любви и смертного века! Тем более блаженные, если вы вместе отправились в одно и то же пребывание! Блаженнейшие, если и в той жизни любят и вы любите друг друга, как любили здесь! Но всего счастливее, по мнению нас, переживших ее, душа Симоны, что судьба не попустила ее невинности подвергнуться свидетельству Страмбы, Аттичьято и Маладжеволе, каких-нибудь чесальщиков или и более подлых людей, а нашла ей более почетный путь избегнуть их оскорблений, тем же родом смерти, как и ее милый, последовав за душой столь любимого ею Пасквино.
Судья, подобно всем другим, тут бывшим, удивленный этим происшествием, не зная, что сказать, на долгое время задумался, но потом, придя к более ясному сознанию, сказал: «Должно быть, этот шалфей ядовитый, чего вообще не бывает с шалфеем, а для того, чтоб он таким же образом не повредил иным, пусть его срубят по корни и бросят в огонь». Когда тот, что сторожил сад, сделал это в присутствии судьи, лишь только свалил куст на землю, как объявилась причина смерти двух несчастных любовников: была под этим кустом шалфея жаба удивительной величины, от ядовитого дыхания которой, полагали, и этот шалфей стал ядовитым. Так как никто не осмелился приблизиться к этой жабе, то, высоко обложив ее хворостом, сожгли ее вместе с шалфеем. Так и покончил судья дело о смерти бедняги Пасквино, а его с Симоной, как были, опухших, Страмба и Аттичьято и Гуччио Имбратта и Маладжеволе похоронили в церкви св. Павла, которой она, кстати, была прихожанка.
Новелла восьмая
Джироламо любит Сальвестру; отправляется, побуждаемый просьбами матери, в Париж; вернувшись, находит ее замужем, тайно проникает в ее дом и умирает около нее; когда его понесли в церковь, Сальвестра умирает возле него.
Новелла Емилии пришла к концу, когда, по приказанию короля, Неифила начала таким образом: – На мой взгляд, достойные дамы, есть люди, мнящие, что знают более других, а знают мало, почему позволяют себе противопоставлять свою мудрость не только людским советам, но и природе вещей; и от этого самомнения уже многое множество произошло бед, а никакого добра еще никогда не видали. А так как изо всех естественных побуждений любовь всего менее выносит совет и противоречие, ибо по природе она скорее сама может известись, чем быть остановлена препятствием, у меня пришло на мысль рассказать вам новеллу о женщине, которая, желая быть умнее, чем ей пристало и чем она была, и несмотря на то, что дело, в котором она тщилась проявить свой ум, было не подходящее, вместо того чтобы удалить, как она полагала, из сердца любовь, быть может, внушенную ему звездами, достигла того, что изгнала из тела сына любовь и душу.
Жил в нашем городе, как то рассказывают старые люди, знатнейший и богатый купец, по имени Леонардо Сигьери, у которого от жены был сын, прозванный Джироламо, по рождении которого он, устроив как следует свои дела, скончался. Попечители ребенка вместе с его матерью вели его дела хорошо и честно; мальчик, росший с детьми своих соседей, сошелся с девочкой своих лет, дочерью портного, более, чем с каким другим ребенком той улицы. С годами привычка обратилась в такую и столь страстную любовь, что Джироламо чувствовал себя хорошо лишь когда ее видел, и, наверно, она любила его не менее, чем была любима им. Мать мальчика, заметив это, много раз бранила и наказывала его, а затем, когда Джироламо не был в состоянии от того отстать, пожаловалась его попечителям и, полагая, что при больших средствах сына можно сделать из терния померанец, сказала им: «Наш мальчик, которому едва четырнадцать лет, так влюбился в дочь одного портного, нашего соседа, по имени Сальвестру, что если мы не удалим ее от него, он, пожалуй, когда-нибудь возьмет ее за себя, без чьего-либо ведома, после чего я никогда не буду радостна; либо он исчахнет по ней, если увидит ее выданною за другого; потому, мне кажется, вам следовало бы, во избежание этого, услать его куда-нибудь отсюда подальше по делам торговли, ибо если он удалится от ее лицезрения, она выйдет у него из ума, а там мы дадим ему в жены девушку хорошего рода». Попечители сказали, что она говорит дело, и они, по возможности, устроят это. Велев позвать к себе в лавку мальчика, один из них стал очень дружелюбно говорить ему: «Сын мой, ты теперь уже подрос, и тебе хорошо самому приняться смотреть за своими делами, почему нам было бы очень приятно, если бы ты отправился на некоторое время пожить в Париж, где, как увидишь, обращается большая часть твоих богатств, не говоря уже о том, что там ты станешь лучше, образованнее и обходительнее, чем мог бы стать здесь, когда насмотришься на тех господ и баронов и дворян, каких там много; а когда научишься у них обращению, можешь вернуться сюда».
Юноша слушал внимательно, но отвечал коротко, что ничего такого делать не желает, полагая, что если другим, то и ему можно остаться во Флоренции. Выслушав это, почтенные люди стали корить его многими словами, но, не успев добиться от него иного ответа, сказали о том матери. Сильно разгневанная не его нежеланием отправиться в Париж, а его увлечением, она страшно побранила его; затем, приласкав нежными словами, стала подлаживаться к нему и дружелюбно просить, как одолжения, сделать то, чего желают его попечители; и она так сумела уговорить его, что он согласился поехать и прожить в Париже год, но не более. Так и сталось.
Так, Джироламо, страстно влюбленный, отправился в Париж, где его (не сегодня, завтра поедешь!) продержали два года. Вернувшись оттуда более чем когда-либо влюбленным, он нашел Сальвестру замужем за одним порядочным молодым человеком, шатерником; это чрезвычайно его опечалило. Увидев, однакож, что дела не изменишь, он старался примириться с ним и, разузнав, где она живет, стал, по обычаю влюбленных юношей, ходить мимо нее, полагая, что если она позабыла его, то разве так, как он ее. Но дело обстояло иначе: она помнила его не более, как бы никогда его не видала, а если отчасти и помнила, то показывала противное, в чем юноша убедился в очень короткое время не без величайшей печали. Тем не менее он делал все возможное, чтобы снова овладеть ее сердцем: так как это, казалось ему, ни к чему не приводило, он решил, если бы пришлось ему оттого и умереть, поговорить с нею лично. Узнав от одного соседа, как расположен ее дом, однажды вечером, когда она ушла с мужем на посиделки к соседям, он тайно пробрался к ней, спрятался в ее комнате за развешанными полотнищами палаток и дождался, пока они, вернувшись, легли в постель; услышав, что муж заснул, он, направясь к месту, где видел, что легла Сальвестра, положил ей руку на грудь и тихо спросил: «Душа моя, спишь ли ты?» Молодая женщина, еще не заснувшая, хотела закричать, но юноша быстро сказал: «Ради бога, не кричи, я – твой Джироламо». Услышав это, она сказала, вся дрожа: «Ради бога, Джироламо, уйди, – прошло то время, когда нам, детям, пристало быть влюбленным: я, как видишь, замужем, почему мне и непристойно заниматься другим мужчиной, кроме моего мужа. Потому прошу тебя самим богом, уйди, ибо если б услышал тебя мой муж, положим, никакого другого зла от того и не произошло бы, но вышло бы то, что я никогда не могла бы жить с ним в мире и покое, тогда как теперь я им любима и пребываю с ним в благополучии и спокойствии».
Выслушав эти речи, юноша ощутил жгучую печаль, напомнил ей прошлое время и свою любовь, никогда не умаленную расстоянием, но ничего не добился. Тогда, в желании смерти, он попросил ее под конец, в награду за такую любовь, дозволить ему лечь рядом с собою, пока он обогреется, ибо он замера, поджидая ее; и он обещал не говорить ей ничего, не трогать ее, и, как только обогреется, уйти Сальвестра, несколько сжалившаяся над ним, согласилась на данных им условиях. И вот юноша лег с ней рядом, не касаясь ее, и, собрав в мысли долгую любовь, которую питал к ней, и ее настоящую жестокость, и утраченную надежду, решил, что ему больше не жить: задержав в себе дыхание, не говоря ни слова, сжав кулаки, он умер рядом с нею.
По некотором времени молодая женщина, удивляясь его воздержанности и опасаясь, как бы не проснулся ее муж, начала говорить: «Эй, Джироламо, отчего же ты не уходишь?» Не получая ответа, она подумала, что он заснул; вследствие этого, протянув руку, чтобы разбудить его, она начала его ощупывать и, прикоснувшись к нему, нашла его холодным, как лед, чему крайне удивилась; ощупав его сильнее и чувствуя, что он не движется, по повторенном прикосновении поняла, что он умер; безмерно огорченная этим, она долго не знала, что ей делать. Наконец, она решила попытать мужа, говоря о другом лице, что он посоветует сделать; разбудив его, рассказала ему, как приключившееся у другого, что случилось у него, а затем спросила, как бы он решил, если бы это случилось с нею. Он отвечал, что, по его мнению, следовало бы умершего втихомолку отнести к его дому и там оставить, не питая никакой злобы к жене, ничем, как ему казалось, не проступившейся. Тогда молодая женщина сказала: «Так следует сделать и нам»; взяв его за руку, она дала ему осязать мертвого юношу. Совсем смутившись этим, он достал огня и, не входя с женою в другие разговоры, надел на мертвеца его платье и, немедля взвалив его на плечи, причем уверенность в ее невинности была ему в помощь, отнес его к дверям его дома, положил его там и оставил.
Когда настал день и его увидели мертвым у входа его дома, подняли большой крик, особенно его мать, обыскали его повсюду и осмотрели и, не найдя на нем ни раны, ни следов удара, врачи согласно заключили, что он умер с тоски, как то и было. Так его тело и понесли в церковь, куда пришла и опечаленная мать его, а с нею много других родственниц и соседок, и начали они над ним, по нашему обычаю, рыдать и сетовать.
Пока там шло сильное горевание, человек, в доме которого он скончался, сказал Сальвестре: «Накинь на голову косынку и пойди в ту церковь, куда понесли Джироламо, стань между женщинами и послушай, что об этом говорят, а я сделаю то же у мужчин, дабы нам узнать, не говорят ли что против нас». Молодая женщина, поздно сжалившаяся, согласилась, ибо пожелала увидеть мертвым того, которому, пока он был жив, не хотела угодить, хотя бы поцелуем, и отправилась.
Удивительное дело, когда подумаешь, как трудно уразуметь силы любви! Сердце, не отверзшееся счастливой доле Джироламо, отверзлось его несчастной судьбе, которая, воскресив все старое пламя, внезапно обратило его в такую жалость, что лишь только Сальвестра увидала лицо покойника, как закутанная в косынку, пробравшись между женщин, не остановилась, пока не дошла до тела; здесь, испустив громкий крик, она бросилась лицом на мертвого юношу и не оросила его слезами, ибо лишь только коснулась его, как печаль, похитившая жизнь у него, похитила ее и у ней. Когда женщины стали утешать ее, убеждая встать, еще не зная, кто она, а она не вставала, они захотели ее поднять, но нашли недвижимой; когда, наконец, приподняли ее, заодно узнали, что это Сальвестра и что она скончалась. Вследствие этого все женщины, какие там были, сраженные сугубою жалостью, подняли еще больший плач. Когда вне церкви распространилась о том весть среди мужчин и дошла до ее мужа, бывшего среди них, он, не внимая чьим-либо утешениям, ни уговорам, долго плакал и затем рассказал многим из бывших там, что было ночью с этим юношей и его женой, почему всем ясно объяснилась причина смерти той и другого, и всех это опечалило. Взяв тело умершей молодой женщины и убрав его, как убирают покойников, положили на одно и то же ложе рядом с юношей и похоронили обоих в одной могиле, и кого любовь не могла соединить при жизни, тех в неразрывном союзе соединила смерть.
Новелла девятая
Мессер Гвильельмо Россильоне дает своей жене вкусить сердце мессера Гвильельмо Гвардастаньо, им убитого и любимого ею; узнав об этом, она бросается впоследствии с высокого окна, умирает, и похоронена вместе с своим возлюбленным.
Когда новелла Неифилы пришла к концу, не без того, чтобы не возбудить великое сострадание у всех ее подруг, король, не желая нарушить льготу Дионео и видя, что некому более рассказывать, начал так: – Мне пришла на память, сострадательные дамы, одна новелла, которая должна возбудить в вас, так печалящихся о несчастных случаях любви, не менее жалости, чем предыдущая, ибо и люди, с которыми приключилось, что я расскажу, были более именитые, и произошло с ними более ужасное, чем с теми, о которых говорено.
Вы должны знать, что, как рассказывают провансальцы, в Провансе жили некогда два знатных рыцаря, из которых каждый владел и замками и вассалами, и было одному имя мессер Гвильельмо Россильоне, а другому мессер Гвильельмо Гвардастаньо; а так как и тот и другой были люди храбрые в ратном деле, то очень дружили друг с другом и имели обыкновение всегда отправляться вместе на все турниры, ристания и другие потехи, вооруженные одинаково. И хотя каждый из них жил в своем замке и расстояние между ними было миль десять, тем не менее вышло так, что, невзирая на бывшую между ними дружбу и товарищество, мессер Гвильельмо Гвардастаньо безмерно влюбился в красивую и милую жену мессера Гвильельмо Россильоне и так сумел обнаружить это тем и другим способом, что она это заметила, и он понравился ей, ибо она знала его за доблестнейшего рыцаря, и возымела к нему такую любовь, что ничего более не желала и не любила, как его, и ничего другого не ожидала, как чтобы он попросил ее о том же, что и не замедлило случиться, и они сошлись друг с другом раз и другой, сильно любя друг друга. Но так как они общались друг с другом не особенно осторожно, случилось, что муж это заметил и так вознегодовал, что любовь, которую он питал к Гвардастаньо, обратил в смертельную ненависть; но сумев лучше скрыть ее, чем любовники свою любовь, решился его убить.
Когда Россильоне принял это решение, случилось, что оповестили о большом турнире во Франции, о чем Россильоне тотчас же дал знать Гвардастаньо, послав ему сказать, чтобы он, коли ему угодно, приехал к нему, и они вместе решат, отправиться ли им туда и каким образом. Гвардастаньо, очень обрадованный, ответил, что он непременно явится к нему на следующий день к ужину. Услышав это, Россильоне подумал, что пришло время, когда ему можно будет убить его; на другой день, вооружившись, он сел на коня и в сопровождении нескольких своих слуг в какой-нибудь миле от своего замка сел в засаду, где должен был проезжать Гвардастаньо; прождав его порядком, он усмотрел его безоружного с двумя невооруженными слугами позади, ибо тот нисколько его не остерегался. Когда Россильоне увидел, что тот доехал до желаемого ему места, вышел против него коварно и яростно, с криком: «Смерть тебе, предатель!..» Так сказать и пронзить ему грудь копьем было делом одного мгновения. Гвардастаньо, не будучи в состоянии ни защищаться, ни сказать слова, упал, проткнутый копьем, и вскоре затем умер. Его слуги, не узнав, кто это сделал, повернули своих коней и как могли скорее поспешили к замку своего господина. Сойдя с коня, Россильоне ножом вскрыл грудь Гвардастаньо, собственными руками извлек из нее сердце и, велев завернуть его в значок копья, отдал его нести одному из своих слуг; приказав, чтобы никто не осмелился проронить о том ни слова, он снова сел на коня и вернулся в свой замок, когда уже наступила ночь.
Его жена, слышавшая, что Гвардастаньо будет вечером к ужину, не видя его, очень удивилась и сказала мужу: «Что значит, мессере, что не явился Гвардастаньо?» На это муж ответил: «Мадонна, я получил от него известие, что он не может быть здесь до завтра», что немало смутило даму. Сойдя с коня, Россильоне велел позвать повара и сказал ему: «Возьми это кабанье сердце и постарайся приготовить из него кушаньице, как сумеешь лучше и приятнее на вкус, и когда я буду за столом, пошли его мне на серебряном блюде». Повар взял его, положил на него все свое искусство и заботу, искрошил, прибавил много хороших пряностей и изготовил из него очень вкусное блюдо.
Когда настало время, мессер Гвильельмо сел с своею женою за стол; явились и кушанья, но ему мешала мысль о совершенном им злодеянии, и он ел мало. Повар послал ему и то кушанье, которое он велел поставить перед женою, притворяясь, что сегодня вечером у него до еды нет охоты, а кушанье очень расхваливал. Жена, у которой была охота, стала есть, и ей пришлось по вкусу, почему она все и съела. Когда рыцарь увидел, что жена съела все, он сказал: «Мадонна, как вам понравилось это блюдо?» Она ответила: «Господин мой, поистине оно мне очень понравилось». – «Клянусь богом, – сказал рыцарь, – я верю вам и не удивляюсь, если и мертвым вам понравилось то, что при жизни нравилось более всего другого». Услышав это, жена несколько задумалась, потом сказала: «Как это? и что это такое, что вы дали мне есть?» Рыцарь ответил. «То, что вы кушали, было, поистине, сердце мессера Гвильельмо Гвардастаньо, которого вы, как женщина нечестная, так любили; и будьте уверены, что это оно самое, ибо я этими самыми руками вырвал его у него из груди, незадолго перед тем, как вернулся».
Как опечалилась дама, услышав такое о человеке, которого она более всего любила, о том нечего и спрашивать. После некоторого времени она сказала: «Вы сделали то, что подобает нечестному и коварному рыцарю; если я, без его понуждения, сделала его владыкой моей любви и вас тем оскорбила, не ему, а мне следовало понести за то наказание. Но да не попустит того господь, чтобы какая-нибудь другая пища принята была мною после столь благородной, каково сердце такого доблестного и достойного рыцаря, каким был мессер Гвильельмо Гвардастаньо». И, поднявшись, она, ни мало не думая, выбросилась спиной назад из окна, которое было позади ее. Окно было очень высоко от земли, потому, упав, она не только что убилась, но почти совсем разбилась. Увидев это, мессер Гвильельмо совсем остолбенел, и ему представилось, что он поступил дурно; убоясь народа и Прованского графа, он велел оседлать лошадей и пустился в бегство. На следующее утро по всей местности узнали, как было дело, почему люди замка мессера Гвильельмо Гвардастаньо и жители замка той дамы с великой печалью и плачем, подобрав тела обоих, положили их в церкви замка дамы, в одной общей гробнице, а на ней начертаны были стихи, обозначавшие, кто там похоронен и причину их смерти.
Новелла десятая
Жена одного врача кладет своего любовника, одуренного зельем, но сочтенного мертвым, в ящик, который и уносят к себе вместе с телом двое ростовщиков. Очнувшись, любовник схвачен, как вор: служанка дамы рассказывает синьории, что это она положила его в ящик, похищенный ростовщиками; вследствие этого он избегает виселицы, а ростовщики за похищение ящика присуждены к денежной пене.
Когда король довел свой рассказ до конца, обязанность рассказа оставалась лишь за Дионео, который, зная это и следуя приказанию короля, начал таким образом:
– Бедствия злополучной любви, о которых нам повествовали, не только вам, женщинам, но и мне опечалили глаза и сердце, почему я сильно желал, чтобы они пришли к концу. Теперь, слава богу, они кончились (если только я не пожелаю столь дурному товару дать впридачу столь же дурной, от чего избави меня боже!), и, не останавливаясь далее на таком жалостном предмете, я начну говорить о чем-нибудь более веселом и лучшем и, быть может, дам благое предвестие того, о чем станут сказывать на следующий день.
Итак, вы должны знать, красавицы девушки, что еще недавно тому назад жил в Салерно известнейший врач по хирургии, имя которому было Маццео делла Монтанья; уже достигнув крайней старости, он взял за себя красивую и родовитую девушку своего города, держал ее, лучше всякой другой женщины из городских, в роскошных и богатых платьях и других драгоценностях и во всем, что может нравиться женщине; правда, она большую часть времени мерзла, ибо маэстро плохо прикрывал ее в постели. И как мессер Риччьярдо да Кинаика, о котором мы говорили, научал свою жену праздникам, так этот доказывал своей, что, поспав с женщиной, надо поправляться не знаю сколько дней, и тому подобные глупости, чем она была страшно недовольна и, как женщина умная и отважная, решилась, сберегая домашнее добро, выйти на улицу и покормиться чужим.
Многих и многих молодых людей она пересмотрела, наконец один пришелся ей по сердцу, и в нем она положила всю свою надежду, всю мысль и все благо. Юноша заметил это и, так как она ему очень понравилась, также обратил на нее всю свою любовь. Звали его Руджьери из Иероли; он был из благородных, но столь дурной жизни и столь порочных нравов, что у него не осталось ни родственника, ни друга, которые были бы расположены к нему или желали его видеть, и по всему Салерно шла молва о его татьбах и других низких проделках, о чем дама мало заботилась, так как он нравился ей другим, и она устроила, при помощи одной из своих служанок, что они свиделись. Когда они некоторое время понасладились, она начала упрекать его за его прошлую жизнь и просить, из любви к ней, отстать от этих дел; а чтобы дать ему на это возможность, стала помогать ему когда одной суммой денег, когда другой.
Пока таким образом они продолжали свое дело очень осторожно, врачу случайно попал в руки больной, у которого был изъян в одной ноге; когда маэстро досмотрел недуг, сказал родственникам, что, если не вынуть у него одну гнилую кость, придется ему либо отрезать всю ногу, либо ему умереть; если же извлечь кость, то больной может выздороветь, но он не иначе возьмется да него, как берутся за обреченного на смерть; на это его ближние согласились и как такового ему и сдали. Врач, уверенный, что больной, не приняв снотворного средства, не вынесет страданий и не даст себя лечить, рассчитывая вечером приняться за это дело, велел утром настоять воду на известном ему составе, которую если больной выпьет, она усыпит его на столько времени, сколько ему придется, по его мнению, употребить на его врачевание; велев доставить ее на дом, он поставил ее у себя в комнате на окне, никому не сказав, что это такое.
Когда настала вечерняя пора и врач должен был отправиться к тому человеку, пришел посланный от больших его друзей в Амальфи, чтобы он во что бы то ни стало тотчас же явился туда, потому что там произошла большая драка, в которой многие были ранены. Врач, отложив до следующего утра лечение ноги, сел в лодку и поехал в Амальфи. Жена, зная, что ночью он домой не вернется, по обычаю, тайно велела позвать к себе Руджьери, поместила его в своей комнате и заперла там, пока кое-кто из прочих домашних не пойдет спать. Пока Руджьери находился в комнате, поджидая даму, и у него явилась сильнейшая жажда – от большого ли утомления в течение дня, или от того, что поел соленого, или, быть может, по привычке, – он увидел на окне кувшин с водой, приготовленный врачом для больного, и, думая, что это вода для питья, всю ее выпил; не прошло много времени, как его разобрал глубокий сон и он заснул.
Дама пришла в комнату, как скорее могла, и, увидя Руджьери спящим, начала трогать его, говоря шепотом, чтоб он встал; но это не повело ни к чему; он не отвечал и вовсе не двигался; почему дама, несколько разгневанная, толкнула его с большею силой, говоря: «Встань же, соня! Коли хотел спать, тебе надо было пойти домой, а не приходить сюда». От такого толчка Руджьери упал с сундука, на котором лежал, проявив не более чувствительности, чем то сделало бы мертвое тело. Дама, несколько испуганная этим, принялась было поднимать его и сильнее трясти, хватая его за нос и дергая за бороду, но все это было тщетно: он привязал своего осла к крепкой тычине. Почему дама начала побаиваться, не умер ли он, тем не менее еще принялась больно щипать его тело и жечь горящей свечой, но ничего не выходило; вследствие чего она, как не смыслившая во врачевстве, хотя муж ее и был врачом, уверилась, что он несомненно умер. Как это опечалило ее, любившую его более всего другого, нечего и спрашивать; не смея поднимать шума, она стала тихо плакать над ним, жалуясь на столь лихую долю, но по некотором времени, опасаясь, как бы к ее утрате не присоединился и стыд, сообразила, что следует немедленно отыскать средство, как бы удалить его, мертвого, из дома. Не зная, на что решиться, она потихоньку позвала служанку и, объяснив ей свое горе, попросила у нее совета. Служанка, сильно удивившись, еще подергав и пощипав его и видя его без чувств, сказала то же, что и ее госпожа, то есть что он наверное умер, и посоветовала спровадить его из дому. На это дама сказала: «Куда мы положим его так, чтобы завтра, когда его увидят», не стали подозревать, что он вынесен был отсюда?» Служанка ответила ей: «Мадонна, я видела сегодня, поздно вечером, против лавки вон того столяра, нашего соседа, сундук не очень большой, и если хозяин не убрал его к себе, он как раз пригодится для нашего дела, потому что мы можем положить его туда, нанести ему два, три удара ножом и так оставить. Я не знаю, почему бы тот, кто нашел бы его там, заключил, что он вынесен скорее отсюда, чем из другого места; напротив, подумают, что он, как юноша беспутный, шел на какое-нибудь недоброе дело и был убит кем-нибудь из своих врагов и спрятан в сундук». Совет служанки приглянулся даме, за исключением ран, которые надо было ему нанести, ибо она сказала, что у нее ни за что на свете не хватит духа сделать это, – и она послала ее посмотреть, там ли еще сундук, где она его видела. Вернувшись, та сказала, что еще там; и вот служанка, молодая и здоровая, с помощью госпожи, взвалила на плечи Руджьери, дама пошла вперед, посмотреть, не идет ли кто; подойдя к сундуку, они положили туда тело и, закрыв, оставили.
Как раз в то время остановились в одном доме, немного подальше, двое молодых людей, отдававших деньги в рост, любивших много приобретать и мало тратить; так как им надо было обзаводиться, а они накануне увидели этот сундук, решили сообща убрать его в свой дом, если он останется там на ночь. Когда настала полночь, они вышли из дома и, найдя сундук и не досмотрев его ближе, поспешно отнесли к себе, хотя он и показался им несколько тяжелым, и поместили рядом с комнатой, где спали их жены, не озаботясь приладить его сейчас же; поставив его, они пошли спать.
Руджьери, долго проспавший и уже успевший переварить напиток и одолеть его силу, проснулся, когда было об утрене, и хотя сон прервался и чувства снова приобрели свою деятельность, тем не менее у него в мозгу осталось одурение, державшее его не только в эту ночь, но и в течение нескольких дней отуманенным. Открыв глаза и ничего не видя, он протянул руки туда и сюда и, увидев себя в сундуке, стал гадать, говоря про себя: «Что это такое? Где я? Сплю ли, или бодрствую? Я же помню, что сегодня вечером пришел в комнату моей дамы, а теперь я как будто в сундуке. Что бы это значило? Не вернулся ли врач, или не случилось ли чего другого, почему моя дама спрятала меня спящего? Я в этом убежден, наверно так и было». Потому он притих и начал прислушиваться, не услышит ли чего; пробыв так долгое время, чувствуя себя неловко в сундуке, скорее узком, чем просторном, и ощущая боль в боку, на котором лежал, он захотел повернуться на другой и сделал это так ловко, что, ударившись спиной об одну сторону сундука, поставленного на неровном месте, заставил его покачнуться, а затем упасть. Падая, он произвел такой шум, что женщины, спавшие рядом, проснувшись, перепугались и с испуга примолкли. Падение сундука сильно устрашило Руджьери, но почувствовав, что упавший сундук раскрылся, он предпочел, на всякий случай, выйти из него, чем в нем оставаться. И так как он не знал, где он, путаясь, стал ходить по дому ощупью, пытая, не найдет ли где лестницы или двери, из которой ему можно было бы выйти. Услышав это хождение ощупью, проснувшиеся женщины стали кричать: «Кто там?» Руджьери, не признав голоса, не отвечал, вследствие чего женщины стали звать обоих молодых людей, которые, долго просидев в ночи, спали крепко и ничего из всего этого не слышали. Тогда, испугавшись еще более, женщины поднялись и, бросившись к окнам, стали кричать: «Воры, воры!» По этой причине многие из соседей поспешили проникнуть в дом разными путями, кто через крышу, кто одной стороной, кто другой; поднялись также, проснувшись от этого шума, и молодые люди. Взяли Руджьери, который, увидев себя там и как бы вне себя от изумления, не знал, куда ему и можно ли бежать; и они сдали его на руки страже начальника города, поспешившей туда на шум. Когда привели его к начальнику, немедленно подвергли пытке, как человека, которого все считали негоднейшим, и он сознался, что проник в дом ростовщиков с целью воровства, почему начальник решил тотчас же велеть его повесить.
Утром по всему Салерно прошла весть, что Руджьери схвачен на воровстве в доме ростовщиков. Когда услышали об этом дама и ее служанка, исполнились такого небывалого удивления, что почти готовы были уверить себя, что совершенное ими прошлою ночью ими не совершено, а им приснилось, будто они это сделали; кроме того, дама так опечалилась опасным положением, в котором находился Руджьери, что готова была сойти с ума.
Не долго после половины третьего часа вернулся из Амальфи врач и попросил принести себе его воду, ибо он хотел приступить к лечению своего больного; найдя кувшинчик опорожненным, он поднял большой крик, что у него дома ничто не может быть в порядке. Жена, занятая другою печалью, ответила с раздражением, говоря: «Что бы вы сказали, маэстро, о более важном деле, когда поднимаете такой шум о пролитом кувшине воды? Разве другой в свете не найдется?» На это маэстро ответил: «Жена, ты воображаешь, что это была чистая вода, но это не так, а то была вода, приготовленная, чтобы навести сон». И он рассказал ей, для чего он ее приготовил. Когда дама это услышала, тотчас сообразила, что Руджьери ее и выпил и потому и показался им умершим, и она сказала: «Мы этого не знали, маэстро, потому приготовьте себе другой». Увидев, что делать нечего, маэстро велел приготовить свежей.
Вскоре после того служанка, ходившая по приказанию госпожи узнать, что говорят о Руджьери, вернулась и сказала: «Мадонна, о Руджьери все говорят дурное, и насколько я слышала, нет ни родственника, ни друга, который бы заявился или желал бы заявиться, чтобы помочь ему; и все твердо уверены, что завтра судья по уголовным делам велит его повесить. А кроме того, я расскажу еще новость, из которой я поняла, как он проник в дом ростовщиков; послушайте, как: вы хорошо знаете столяра, против которого стоял сундук, куда мы его положили; он сейчас был в страшнейшем споре с кем-то, которому, должно быть, принадлежал сундук, ибо тот требовал за свой сундук деньги, а мастер отвечал, что он сундука не продавал, а у него украли его ночью. Тот говорит ему: „Неправда, ты продал его молодым людям, ростовщикам, они сами сказали мне это ночью, когда я увидел его у них на дому, при поимке Руджьери“. На это столяр сказал: „Они лгут, ибо я никогда не продавал им его, они-то, видно, и украли его у меня в прошлую ночь; пойдем к ним“. И они пошли, сговорившись, в дом ростовщиков, а я пошла сюда. Как вы сами видите, я полагаю, что таким-то образом Руджьери и перенесен был туда, где был найден; но как он там ожил, этого я не возьму в толк».
Отлично поняв, как было дело, дама рассказала тогда служанке, что слышала от маэстро, и попросила ее оказать помощь к спасению Руджьери, ибо, коли она захочет, она в одно и то же время может и Руджьери спасти и соблюсти ее честь. Служанка спросила: «Мадонна, научите меня, как, и я все сделаю охотно». Дама, которой было до зарезу, быстро сообразив, надумала, что следует сделать, и подробно сообщила о том служанке. Та, во-первых, отправилась к врачу и стала говорить ему, плача: «Мессере, мне следует попросить у вас прощения за большой проступок, совершенный мною против вас». Маэстро сказал: «В чем же?» А служанка, не переставая плакать, сказала: «Мессере, вы знаете, что за юноша Руджьери из Иероли! Я ему понравилась, и частью из страха, частью по любви мне пришлось в этом году сделаться его любовницей. Узнав, что вчера вечером вас не будет, он так меня упросил, что я привела его к себе на ночлег в ваш дом, в свою комнату; так как у него была жажда, а я не знала, где мне поскорее достать воды или вина, и не желала, чтобы увидела меня ваша жена, бывшая в зале, я вспомнила, что видела в вашей комнате кувшин с водою, побежала за ним; дала ему напиться, а кувшин поставила, откуда взяла; за что, помню, вы подняли дома страшный шум. Откровенно сознаюсь, что поступила дурно, но есть ли такой человек, кто однажды дурно не поступит? Я сильно скорблю, что это сделала, а между тем из-за этого и того, что далее последовало, Руджьери грозит смерть; поэтому я прошу вас, как только могу, простить мне и дозволить пойти помочь ему, – насколько это в моих силах». Выслушав ее, врач, хотя и был рассержен, ответил шутя: «Ты сама наложила на себя покаяние за это, ибо поджидала в эту ночь парня, который задал бы тебе хорошую встряску, а добыла соню, потому ступай и позаботься спасти твоего любовника, но вперед, смотри, не води его в дом, не то я расплачусь с тобой и за тот раз и за этот». Увидев, что первый бросок был удачен, служанка как можно скорее отправилась в тюрьму, где был Руджьери, и там упросила тюремщика, чтобы он дозволил ей переговорить с ним. Научив его, что ему следует отвечать уголовному судье, если желает спастись, она добилась того, что предстала пред судьею. Тот, прежде чем выслушать ее, видя, что она свежая и здоровая, пожелал зацепить крюком христианское тело, чему та, для большего успеха просьбы, вовсе и не противилась, поднявшись после переделки, она сказала: «Мессере, у вас схвачен здесь Руджьери из Иероли, как разбойник; но это несправедливо». И начав с начала, она рассказала ему всю историю до конца как она, его любовница, привела его в дом врача, как дала ему напиться сонного зелья, не признав его, как, приняв за мертвого, его положила в сундук; после того рассказала, что слышала спор между хозяином столяром и хозяином сундука, таким образом давая ему понять, каким образом Руджьери очутился в доме ростовщиков.
Уголовный судья, видя, что легко будет узнать, насколько это правда, во-первых, спросил врача, правда ли, что говорят о воде, и нашел, что так и было; затем, потребовав к себе столяра и того, чей был сундук, и ростовщиков, после долгих разговоров открыл, что ростовщики украли прошлой ночью сундук и поместили его у себя в доме. Наконец, он послал за Руджьери и спросил его, где он провел вечер накануне; тот отвечал, что где провел, не знаете только хорошо помнит, что пошел провести его со служанкой маэстро Маццео, в комнате которого напился воды, ибо у него была большая жажда; что с ним потом было, он не знает, только что, очнувшись, он увидел себя в сундуке в доме ростовщиков. Когда выслушал его уголовный судья, это показалось ему очень занимательным, и он велел и служанке, и Руджьери, и столяру, и ростовщикам несколько раз пересказать себе все. Под конец, признав Руджьери невинным и присудив ростовщиков, укравших сундук, к уплате десяти унций, он освободил Руджьери. Как он тому обрадовался, нечего и спрашивать, а его дама обрадовалась чрезвычайно. Впоследствии она не раз смеялась и веселилась с ним и дорогою служанкой, посоветовавшей ударить его ножом, и они продолжали жить в любви и удовольствии день ото дня лучше. И я желал бы, чтобы и мне так было, только бы не угодить в сундук.
Если первые новеллы опечалили сердца прелестных дам, то последняя, рассказанная Дионео, заставила их так смеяться, особенно когда он сказал, как уголовный судья зацепил крюком, что они могли вознаградить себя за жалость, внушенную другим. Но когда король увидел, что солнце стало золотистее и настал конец его правления, в очень милых словах извинился перед прекрасными дамами за то, что сделал, положив рассуждать о столь грустном предмете, как несчастия влюбленных; извинившись, он поднялся, снял лавровый венок с головы, и, когда дамы были в ожидании, на кого он его возложит, любезно возложил его на белокурую головку Фьямметты, говоря: «Я возлагаю на тебя этот венок, ибо ты лучше всякой другой сумеешь завтрашним днем вознаградить наших подруг за горести настоящего». Вьющиеся, длинные и золотистые волосы Фьямметты падали на белые, нежные плечи, кругленькое личико сияло настоящим цветом белых лилий и алых роз, смешанных вместе; глаза – как у ясного сокола, рот маленький, с губками, точно рубины; она ответила, улыбаясь: «Филострато, я охотно принимаю венок, и дабы ты тем лучше уразумел, что ты сделал, я теперь же хочу и повелеваю всем приготовиться рассказывать завтра о том, как после разных печальных и несчастных происшествий влюбленным приключилось счастье».
Это предложение всем понравилось. Когда, велев позвать сенешаля, она вместе с ним распорядилась о всем нужном, все общество поднялось, и она весело распустила его до часа ужина. И вот иные из них пошли по саду, красота которого не скоро должна была им прискучить, иные к мельницам, которые находились за ним; кто туда, кто сюда, предаваясь, согласно с расположением каждого, разным развлечениям до часа ужина. Когда он настал, все, по обыкновению, собравшись у прекрасного фонтана, с великим удовольствием сели за хорошо поданный ужин. Встав из-за стола, они, как всегда, предались пляске и пению, и когда Филомена завела танец, королева сказала: «Филострато, я не хочу отступать от моих предшественников, и как они то делали, так и я желаю, чтобы по моему повелению спета была канцона; а так как я уверена, что твои канцоны такие же, как и твои новеллы, я хочу, чтобы ты спел нам ту, которая тебе наиболее нравится, дабы и другие дни не были опечалены твоими несчастиями, подобно этому». Филострато ответил, что сделает это охотно, и немедленно начал петь следующее:
Потоком слез моих доказываю я,
Как сердце сетовать имеет основанье,
Что преданной любви – измена воздаянье.
Амур, когда в него впервые ты вселил
Ту, по которой я вздыхаю ежечасно,
Лишенный всех надежд на счастье и покой,
То добродетели исполнены такой
Явилась мне она, что как бы ни ужасно
Моей душе больной терзаться ты судил,
Все эти муки я легко б переносил.
Но ныне в сердце я ношу уже сознанье,
Как заблуждался я, – и в том мое страданье.
В тот час передо мной открылся весь обман
Когда себя узрел покинутым я тою,
Что лишь одна была моей надеждой; да
Меж тем, как мнилось мне, что боле, чем когда,
Я в милости ее, любимым став слугою, –
Узнал я, что она, моих не видя ран,
Удела страшного, что мне в грядущем дан,
Другого доблестям дарит свое вниманье
И ради их мое свершилося изгнанье.
Когда увидел я, что изгнан, – у меня
В разбитом сердце плач мучительный родился,
И в нем до этих пор он все еще живет,
И часто день и час я проклинаю тот,
Когда передо мной впервые появился
Прелестный лик ее, как никогда храня
Высокую красу и блеск ярчей огня…
Теперь мой страстный пыл, и веру, упованье
Клянет моя душа в предсмертном содроганье.
Как утешения скорбь эта лишена
То знать, владыка мой, имеешь ты причины, –
Ты, часто так к кому печальный голос мой
Взывает. Слушай же: жжет с силою такой
Ее огонь меня, что жажду я кончины,
В которой меньше мук. Так пусть идет она,
И жизнь жестокую, что стольких зол полна,
Покончит пусть зараз, а с нею и терзанье
Где б мне ни быть, – сильней не будет испытанье.
Ни утешения иного, ни иной
Дороги для меня не остается боле,
Как смерть. Пошли ж, Амур, мне, наконец ее
И ею прекрати все бедствие мое
И сердце мне избавь от столь плачевной доли!
Соделай так, молю: неправдою людской
Навек унесены утехи и покой…
Ей в радость прекрати мое существованье,
Как радость ей дало другого обожанье
Моя баллата! Пусть тебя не переймет
Никто – до этого мне дела нет нисколько:
Ведь никому тебе не спеть, как я пою!..
Одну еще тебе работу я даю:
Лети к Амуру ты, открои ему, – и только
Ему, – как горестно здесь жизнь моя идет,
Какой несчастному она тяжелый гнет.
Проси, чтоб мощь свою явил он в состраданье,
В приюте лучшем мне доставив пребыванье.
Слова этой канцоны очень ясно показали, каково было настроение духа Филострато и его причина; а еще яснее показало бы это лицо одной дамы из пляшущих, если бы мрак наступившей ночи не скрыл румянца, явившегося на нем. Когда он кончил канцону, спето было еще много других, пока не наступил час отдыха; почему, по приказанию королевы, все разошлись по своим покоям.
День пятый
Кончен четвертый день Декамерона и начинается пятый, в котором под председательством Фьямметты рассуждают о том, как после разных печальных и несчастных происшествий влюбленным приключалось счастье.
Уже восток побелел, и лучи восходящего солнца осветили все наше полушарие, когда Фьямметта, пробужденная сладким пением птичек, которые уже с первого часа дня весело распевали в кустах, поднялась и велела позвать других дам и трех юношей. Тихими шагами спустясь в поле, она пошла гулять по прекрасной равнине, по росистой траве, разговаривая с своим обществом о том и о сем, пока солнце не стало выше. Почувствовав, что солнечные лучи становятся жарче, она направилась в общую комнату. Придя туда, она распорядилась восстановить после легкого утомления силы хорошим вином и сластями, после чего все они прохаживались в прелестном саду до времени обеда. Когда он наступил и все надлежащее было приготовлено разумным сенешалем, весело пропев одну стампиту и одну или две баллаты, все сели за стол по благоусмотрению королевы. Проделав это в порядке и веселье, не забыли установленной ими обычной пляски и протанцевали несколько плясок в сопровождении инструментов и песен, после чего королева отпустила всех до той поры, как пройдет час отдыха; некоторые отправились спать, другие остались для своего удовольствия в прекрасном саду, но все, лишь только прошел девятый час, собрались по желанию королевы вблизи источника, по заведенному порядку. Усевшись на председательском месте и посмотрев в сторону Памфило, королева, улыбаясь, приказала ему дать почин благополучным новеллам, и тот, охотно предоставив себя в ее распоряжение, начал сказывать.
Новелла первая
Чимоне, полюбив, становится мудрым и похищает на море Ефигению, свою милую; он заточен в Родосе; Лизимах освобождает его, и оба они увлекают Ефигению и Кассандру с их брачного торжества, с ними они бегут в Крит, женятся на них, и все вместе вызваны домой.
Для начала столь веселого дня, каким будет настоящий, мне представляется много новелл, которые могли бы быть мною рассказаны, прелестные дамы, но одна из них мне всего более по душе, потому что из нее вы не только уразумеете счастливую развязку, в виду которой мы и начинаем рассказ, но и поймете, сколь святы, могучи и каким благом исполнены силы любви, которую многие осуждают и поносят крайне несправедливо, сами не зная, что говорят. Это должно быть вам очень приятно, если я не ошибся, полагая, что и вы любите.
Итак, как то мы читали когда-то в древних историях киприйцев, жил на острове Кипре именитый человек, по имени Аристипп, который мирскими благами был богаче всех других своих земляков, и если бы судьба не обидела его в одном отношении, он мог бы быть довольным более всякого другого. А дело было в том, что в числе прочих сыновей у него был один, превосходивший ростом и красотой тела всех других юношей, но почти придурковатый, и безнадежно. Его настоящее имя было Галезо, но так как ни усилиями учителя, ни ласками и побоями отца, ни чьей-либо другой какой сноровкой невозможно было вбить ему в голову ни азбуки, ни нравов и он отличался грубым и неблагозвучным голосом и манерами, более приличными скоту, чем человеку, то все звали его как бы на смех Чимоне, что на их языке значило то же, что у нас скотина. Его пропащая жизнь была великой докукой отцу, и когда всякая надежда на него исчезла, чтоб не иметь постоянно перед собой причины своего горя, он приказал ему убраться в деревню и жить там с его рабочими. Чимоне это было очень приятно, потому что нравы и обычаи грубых людей были ему более по душе, чем городские. И вот когда, отправившись в деревню, он занимался подходящим для места делом, случилось однажды, что пополудни он брел из одного хутора в другой с палкой на плече и вступил в рощу, самую красивую в той местности, с густой листвой, так как был месяц май, идя по ней, он вышел, руководимый своей удачей, на лужок, окруженный высокими деревьями, на одной из окраин которого находился прекрасный холодный родник, а возле него он увидел спавшую на зеленой поляне красавицу в столь прозрачной одежде, что она почти не скрывала ее белого тела, и лишь от пояса вниз на нее был накинут тонкий белый покров; у ног ее спали, подобно ей, две женщины и мужчина, слуги той девушки.
Когда Чимоне увидел ее, опершись на посох и не говоря ни слова, точно никогда дотоле не созерцал женского образа, он с величайшим восхищением принялся внимательно смотреть на нее. И он почувствовал, что в его грубой душе, куда не входило до тех пор, несмотря на тысячи наставлений, никакое впечатление облагороженных ощущений, просыпается мысль, подсказывающая его грубому и материальному уму, что то – прекраснейшее создание, которое когда-либо видел смертный. И вот он начал созерцать части ее тела, хваля ее волосы, которые почитал золотыми, ее лоб, нос и рот, шею и руки, особливо грудь, еще мало приподнятую, и внезапно став из пахаря судьей красоты, в высшей степени пожелал увидеть ее глаза, которые она, отягченная сном, держала закрытыми, и, дабы узреть их, несколько раз ощущал желание разбудить ее. Но так как она показалась ему несравненно прекраснее всех женщин, виденных им дотоле, он сомневался, не богиня ли это; но у него было настолько разуменья, чтобы понять, что божественным созданиям подобает большее уважение, чем земным, вследствие чего он и воздержался, выжидая, пока она не проснется сама, и хотя проволочка казалась ему слишком долгой, тем не менее, объятый необычным удовольствием, он не решался уйти.
Случилось так, что по долгом времени девушка, имя которой было Ефигения, проснулась раньше своих слуг и, подняв голову и раскрыв глаза, увидев стоящего перед ней, опираясь на палку, Чимоне, сильно удивилась и сказала: «Чимоне, чего ты ищешь в такой час в этом лесу?» А Чимоне своей красотой и неотесанностью, а также родовитостью и богатством отца был известен всем в том околотке. Он ничего не ответил на слова Ефигении, но, как только увидел ее раскрытые глаза, принялся глядеть в них пристально, и ему казалось, что от них исходит какая-то сладость, наполнявшая его отрадой, никогда им не испытанной. Когда девушка увидела это, на нее напало сомнение, как бы этот столь пристальный взгляд не увлек его грубость к чему-нибудь, что могло быть для нее постыдным; потому, позвав своих женщин, она поднялась со словами: «С богом, Чимоне!» Чимоне отвечал на это: «Я пойду с тобой», и хотя девушка отказывалась от его общества, все еще опасаясь его, никак не могла от него отделаться, пока он не проводил ее до ее дома, после чего пошел к отцу и объявил, что он никоим образом не желает более оставаться в деревне. Хотя его отцу и родным это было неприятно, тем не менее они оставили его, выжидая, какие причины могли побудить его изменить свое решение. И так как в сердце Чимоне, куда не проникала никакая наука, проникла, красотою Ефигении, стрела Амура, он в короткое время, переходя от одной мысли к другой, заставил дивоваться отца, своих ближних и всех, кто его знал. Во-первых, он попросил отца дать ему такие же платья и убранство, в каких ходили и его братья, что тот сделал с удовольствием. Затем, вращаясь среди достойных юношей и услышав о нравах, которые подобает иметь людям благородным и особливо влюбленным, к величайшему изумлению всех в короткое время не только обучился грамоте, но и стал наидостойнейшим среди философствующих. Затем, и все по причине любви, которую он ощутил к Ефигении, не только изменил свой грубый деревенский голос в изящный и приличный горожанину, но и стал знатоком пения и музыки, опытнейшим и отважным в верховой езде и в военном деле, как в морском, так и сухопутном. Чтобы не рассказывать подробно о всех его доблестях, в короткое время, когда не прошел еще четвертый год со дня его первого увлечения, он сделался самым приятным юношей, обладавшим лучшими нравами и более выдающимися достоинствами, чем кто-либо другой на Кипре.
Итак, прелестные дамы, что нам сказать о Чимоне? Разумеется, ничего иного, как лишь то, что великие доблести, ниспосланные небом в достойную душу, были связаны и заключены завистливой судьбой в крохотной части его сердца крепчайшими узами, которые любовь разбила и разорвала, как более сильная, чем судьба, и, будучи возбудительницей дремотствующих умов, силой своей подняла эти доблести, объятые безжалостным мраком, к ясному свету, открыто проявляя, из какого положения она извлекает дух, ей подвластный, и к какому его ведет, освещая его своими лучами. Несмотря на то, что Чимоне, любя Ефигеиию, и позволял себе кое-какие излишества, как нередко делают влюбленные юноши, тем не менее Аристипп, соображая, что любовь превратила его из барана в человека, не только терпеливо переносил это, а и поощрял его следовать в этом отношении всем своим желаниям; но Чимоне, отказавшийся от имени Галезо, ибо помнил, что так называла его Ефигения, желал дать честный исход своему влечению и несколько раз просил попытать Чипсео, отца Ефигении, не даст ли он ему ее в жены; на что Чипсео всегда отвечал, что обещал отдать ее за Пазимунда, благородного родосского юношу, которому не хотел изменить в слове.
Когда настало условленное для свадьбы Ефигении время и жених послал за ней, Чимоне сказал себе: «Теперь пора показать, о Ефигения, насколько ты любима мной; благодаря тебе я стал человеком, и, если овладею тобой, я не сомневаюсь, что сделаюсь славнее всякого бога; и наверное или ты будешь моей, или я умру». Так сказав, он втихомолку попросил о помощи некоторых именитых юношей, своих друзей, и, тайно велев снарядить судно всем необходимым для морской битвы, вышел в море, поджидая корабль, на котором Ефигению должны были доставить в Родос, к ее жениху. После того, как ее отец усердно учествовал друзей последнего, выйдя в море и направив корабль к Родосу, они удалились. Чимоне, бодрствовавший все время, настиг их на следующий день и, стоя на носу, громко закричал тем, что были на судне Ефигении: «Стойте, спустите паруса, либо готовьтесь быть разбитыми и потопленными в море». Противники Чимоне вытащили оружие на палубу и приготовились к защите, потому, сказав те слова, Чимоне схватил большой железный крюк, бросил им в корму родосцев, быстро уходивших, насильно притянул ее к корме своего судна и храбрый, как лев, без всякого сопротивления перепрыгнул на корабль родосцев, как будто считал их ни во что. Побуждаемый любовью, он бросился с необычайной силой в среду неприятелей с ножом в руках и, поражая то того, то другого, побивал их, как овец. Увидев это, родосцы побросали оружие наземь и почти в один голос объявили себя его пленниками; на это Чимоне сказал им: «Юноши, не жажда добычи, не ненависть, которую бы я мог питать к вам, заставили меня выйти из Кипра, чтобы напасть на вас среди моря вооруженной рукой; то, что побудило меня, будет для меня великим приобретением, а вам очень легко уступить мне его мирно; это Ефигения, любимая мною более всего другого, любовь к которой заставила меня отбить ее у вас, как врагу, с оружием в руках, ибо я не мог получить ее от отца дружески и мирно. Итак, я желаю стать для нее тем, чем должен был быть Пазимунд; отдайте мне ее и идите с богом».
Молодые люди, побуждаемые более силой, чем великодушием, проливая слезы, уступили Чимоне Ефигению. Увидев ее плачущую, он сказал: «Достойная дама, не печалься, я твой Чимоне, гораздо более заслуживший тебя моей долгой любовью, чем Пазимунд, по данному ему слову». Распорядившись посадить ее на свой корабль и ничего не взяв из имущества родосцев, Чимоне вернулся к своим товарищам, а тем предоставил удалиться. Довольный, более чем кто-либо другой, приобретением столь дорогой добычи, потщившись некоторое время утешить плакавшую, Чимоне рассудил с своими товарищами, что им не следует теперь же возвращаться в Кипр, и вот с общего согласия они направили корабль к Криту, где почти все они, особливо Чимоне, рассчитывали быть вне опасности с Ефигенией, вследствие древних и недавних родовых связен и большой дружбы. Но непостоянная судьба, милостиво доставившая Чимоне в добычу его милую, внезапно изменила в печальный и горький плач невыразимую радость влюбленного юноши. Не прошло еще и четырех часов с тех пор, как Чимоне оставил родосцев, как с наступлением ночи, которой Чимоне ожидал более приятной для себя, чем какая-либо иная, им испытанная, поднялась страшная буря и непогода, покрывшая небо тучами, море – пагубными ветрами, почему нельзя было видеть, что делать и куда идти, ни держаться на корабле для исполнения какого-либо дела. Как печалился о том Чимоне, нечего и спрашивать; ему казалось, что боги исполнили его желание лишь для того, дабы тем горестнее была ему смерть, к которой прежде он отнесся бы равнодушно. Печалились и его товарищи, но более всех Ефигения, громко плакавшая и более других пугавшаяся всякого удара волны. Плача, она жестоко проклинала любовь Чимоне, порицая его дерзость и утверждая, что эта бурная непогода поднялась не почему-либо другому, как потому, что боги не захотели, чтобы он, пожелавший взять ее в супруги против их воли, мог насладиться своим надменным желанием, а горестным образом погиб, увидев наперед ее смерть.
Среди таких и еще больших сетований, не зная, что делать, так как ветер все крепчал, корабельщики, не видя и не понимая, куда они идут, подошли близко к острову Родосу; не распознав, что это Родос, они попытались всяким способом высадиться, если можно, на берег, чтобы спасти людей. И судьба тому благоприятствовала, приведя их в небольшой залив, куда незадолго перед тем пристали с своими кораблями оставленные Чимоне родосцы. Не успели они догадаться, что подошли к острову Родосу, как занялась заря, небо несколько прояснилось, и они увидали себя на расстоянии одного выстрела из лука от корабля, оставленного ими за день перед тем. Безмерно опечаленный этим, опасаясь, чтобы не приключилось с ним того, что впоследствии и сбылось, Чимоне приказал употребить все усилия, чтобы выбраться оттуда, а там пусть судьба понесет их, куда хочет, потому что нигде им не могло быть хуже, чем здесь. Употреблены были большие усилия, чтобы выйти оттуда, но напрасно: сильнейший ветер дул в противную сторону, так что не только не давал выйти из малого залива, но волею или неволею пригнал их к берегу. Когда они пристали к нему, их признали родосские корабельщики, сошедшие с своего судна. Из них одни поспешно побежали в соседнюю деревню, куда отправились благородные родосские юноши, и рассказали им, что буря занесла сюда, подобно им, и корабль с Чимоне и Ефигенией. Услышав это, те сильно обрадовались, взяв с собой из деревни много народу, они поспешили к морю, и Чимоне, который, сойдя со своими, намеревался укрыться в какой-нибудь соседний лес, был схвачен вместе с Ефигенией и другими и приведен в деревню. Затем, когда с большой толпой вооруженных людей явился из города Лизимах, в руках которого была в том году верховная власть в Родосе, он отвел Чнмоне и его товарищей в тюрьму, как распорядился пожаловавшийся в родосский сенат Пазимунд, когда до него дошли о том вести.
Таким-то образом бедный влюбленный Чимоне потерял свою Ефигению, незадолго перед тем добытую, не взяв с нее ничего, кроме кое-какого поцелуя. Многие благородные родосские дамы приняли Ефигению и утешали ее как в печали, причиненной ей похищением, так и в страданиях, испытанных в бурю; у них она и осталась до дня, назначенного для свадьбы. Чимоне и его товарищам, в возмездие за свободу, предоставленную ими за день перед тем родосским юношам, была дарована жизнь, которой Пазимунд всеми мерами тщился их лишить, и они были осуждены на вечное заключение, в котором, как легко себе представить, пребывали печальные, без надежды на какое-либо утешение. Пазимунд всячески торопил будущий брак, когда судьба, как бы раскаявшись за несправедливость, столь внезапно учиненную ею Чимоне, проявила нечто новое к его спасению.
У Пазимунда был брат моложе его годами, но не меньший доблестями, по имени Ормизд, который давно вел переговоры, чтобы взять за себя благородную и красивую девушку города, по имени Кассандру, страстно любимую Лизимахом, но свадьба по разным причинам несколько раз расстраивалась. Теперь, когда Пазимунд сообразил, что ему предстоит сыграть свадьбу с большим торжеством, ему пришло в голову, что было бы отлично, если бы во время того же торжества, дабы не повторять расходов и пиршеств, ему удалось устроить и свадьбу Ормизда, почему он снова начал переговоры с родителями Кассандры и привел их к цели; он и брат решили с ними, чтобы в тот же день, как Пазимунд женится на Ефигении, Ормизд женился на Кассандре. Как услышал про то Лизимах, крайне огорчился, ибо увидел себя лишенным надежды, подсказывавшей ему, что, если не возьмет девушку Ормизд, она наверно достанется ему. Но как человек мудрый, он затаил в себе досаду и принялся размышлять, каким бы путем он мог воспрепятствовать этому делу, и он не усматривал иного возможного пути, кроме похищения. Казалось это легко исполнимым при его должности, но он счел это более несовместным с его честью, чем было бы, если бы он той должности не занимал. Наконец, после долгих размышлений честь уступила любви, и он решился, что бы там ни произошло, похитить Кассандру. Размышляя о сотоварищах, которых ему надлежало иметь для этого, и о способе, которого он должен держаться, он вспомнил о Чимоне, которого с его спутниками держал в тюрьме, и ему представилось, что лучшего и вернейшего товарища в этом деле, чем Чимоне, ему не найти. Потому на следующую ночь он тайно велел ему прийти в свою комнату и принялся говорить ему таким образом: «Чимоне, как боги являются лучшими и щедрыми подателями всего для людей, так они же – разумнейшие испытатели их доблестей, и тех, кого они находят стойкими и постоянными во всех случаях, они удостаивают больших почестей, как более достойных. Они пожелали более верного доказательства твоей доблести, чем какое ты мог явить в доме твоего отца, которого я знаю за богатейшего человека: сначала, как я слышал, они сделали тебя при помощи жгучих тревог любви из неразумного скота человеком, затем жестокой судьбой, а теперь горестной тюрьмой хотят испытать, насколько твое мужество изменилось в сравнении с тем временем, когда ты недолго радовался полученной добыче. Если оно таково же, каким было, то они не уготовляли тебе ничего радостнее того, что ныне готовятся тебе даровать, а это я хочу объяснить тебе, дабы ты воспрянул в твоей обычной силе и стал отважным. Пазимунд, радующийся твоему несчастью и сильно добивающийся твоей смерти, насколько возможно торопит свой брак с твоей Ефигенией, дабы в нем найти возможность насладиться добычей, которую благоприятная судьба тебе сначала доставила и, внезапно прогневавшись, отняла; насколько это должно печалить тебя, если ты только любишь так, как мне сдается, это я знаю по себе, которому такую же обиду его брат Ормизд уготовляет в тот же день по поводу Кассандры, любимой мною более всего. Чтобы избежать такой обиды и такой несправедливости судьбы, у нас не остается, по ее воле, иного средства, как только доблесть нашего духа и наших десниц, которые подобает вооружить мечом, дабы проложить себе путь, тебе ко вторичному, мне к первому похищению наших милых, ибо если тебе дорого добыть, не говорю свободу, которая, кажется мне, мало тебе желательна без твоей дамы, но твою милую, то, коли ты желаешь последовать за мной в моем предприятии, сами боги отдали ее в твои руки».
Эти слова совсем подняли упавший дух Чимоне и, не слишком медля ответом, он сказал: «Лизимах, у тебя не может быть в таком деле товарища более сильного и верного, чем я, если будет мне то, о чем ты говоришь; потому возложи на меня, по твоему усмотрению, что мне надлежит сделать, и ты увидишь, я последую за тобой с чудесами силы». Лизимах сказал ему: «Послезавтра молодые впервые вступят в дом своих супругов, куда к вечеру войдем и мы, ты с своими вооруженными товарищами, я с некоторыми из моих, на которых совершенно полагаюсь; похитив дам среди пиршества, мы поведем их на корабль, который я тайно велел снарядить, и будем убивать всякого, кто бы вздумал тому противиться».
Этот замысел приглянулся Чимоне, и он спокойно пробыл в тюрьме до положенного времени. Когда настал день свадьбы, торжество было великое и великолепное, и в доме обоих братьев не было уголка, который не исполнился бы праздничного веселья. Когда приготовили все необходимое и настало, по мнению Лизимаха, урочное время, он разделил Чимоне с товарищами, а также и своих друзей, вооруженных под одеждой, на три части и, наперед воспламенив их многими речами к своему предприятию, одну часть тайком послал к гавани, дабы никто не мешал войти на корабль, когда то понадобится, и, подойдя с двумя другими к дому Пазимунда, одну оставил у дверей, чтобы никто не мог их запереть внутри, либо помешать выходу, а с остальными и Чимоне взошел по лестнице. Придя в зал, где молодые с многими другими женщинами уже сидели в порядке за обеденным столом, бросившись вперед и повалив столы, всякий из них схватил свою возлюбленную; передав их в руки товарищей, они распорядились тотчас же повести их к приготовленному кораблю. Молодые принялись плакать и кричать, также и другие женщины и слуги, и внезапно все наполнилось криком и стонами, тогда как Чимоне, Лизимах и их спутники, обнажив мечи, направились к лестнице без всякого сопротивления, так как все им давали дорогу; когда они спускались, им встретился Пазимунд, бежавший на крик с большой палкой в руке; Чимоне сильно ударил его по голове, снеся наполовину ее, и уложил его мертвым у своих ног. Когда бедный Ормизд прибежал на помощь, он также пал от одного из ударов Чимоне; другие, пытавшиеся приблизиться, были ранены или отброшены назад товарищами Лизимаха и Чимоне. Покинув дом, полный крови и крика, слез и печали, они, идя сплотившись, беспрепятственно дошли со своей добычей до корабля. Поместив в него женщин и войдя в него вместе с товарищами, между тем как берег уже наполнялся вооруженными людьми, явившимися, чтобы отбить женщин, они ударили в весла и весело удалились восвояси.
По прибытии в Крит они радостно были встречены многими друзьями и родными, женились на тех дамах и, справив великий пир, весело наслаждались своей добычей.
На Кипре и Родосе пошли большие и продолжительные смуты и неустройства по поводу этих дел; наконец, с той и другой стороны вмешались друзья и родственники и устроили так, что после некоторого срока изгнания Чимоне с Ефигенией благополучно вернулись в Кипр, а Лизимах с Кассандрой в Родос, и каждый из них счастливо зажил в своем городе с своей милой в продолжительном довольстве.
Новелла вторая
Костанца любит Мартуччио Гомито; услышав о его смерти, она в отчаянии садится одна в лодку, которую ветер относит к Сузе; найдя его живым а Тунисе, она открывается ему, а он, став ближним к королю за поданные ему советы, женится на ней и вместе с ней возвращается на Липари богатым человеком.
Поняв, что новелла Памфило пришла к концу, и много похвалив ее, королева приказала, чтобы Емилия продолжала, и сама рассказав нечто. Она начала так: – Всякий должен по справедливости радоваться тем происшествиям, в которых видит, что награды соответствуют качеству влечении, а так как любовь заслуживает во всяком случае скорее радости, чем огорчения, то я с гораздо большим удовольствием повинуюсь королеве, рассказывая о настоящем сюжете, чем повиновалась королю по поводу предыдущего. Итак, мои изящные дамы, вы должны знать, что по соседству с Сицилией есть островок, прозванный Липари, где еще недавно жила красавица, по имени Костанца, из очень почтенной семьи того острова. В нее влюбился один юноша того же острова, по прозванию Мартуччио Гомито, очень милый, хороших нравов и знающий в своем ремесле. И она одинаково воспылала к нему так, что ей только и было хорошо, когда она его видела. Так как Мартуччио хотел жениться на ней, он велел спросить о том ее отца, который ответил, что Мартуччио беден и потому он не желает отдать ее за него. Негодуя на то, что ему отказали по его бедности, Мартуччио снарядил вместе с некоторыми из своих друзей и родичей небольшое судно и поклялся, что никогда не вернется на Липари, если не станет богачом. Потому, уехав, он стал заниматься морским разбоем по берегам Берберии, грабя всякого, кто был менее его силен. И в этом деле судьба была бы ему очень благоприятна, если бы он сумел положить меру своей удаче; но он и его товарищи не удовольствовались тем, что в короткое время страшно разбогатели, и когда пожелали разбогатеть еще более, случилось, что их взяли и ограбили после долгой обороны сарацинские суда; большую часть из них сарацины бросили в воду, судно потопили, а Мартуччио отвезли в Тунис, где, посаженный в тюрьму, он долго пребывал в бедственном положении.
На Липари пришла весть не с одним или двумя, а с многими и разными людьми, что все, кто был на судне с Мартуччио, утоплены. Девушка, безмерно сетовавшая об отъезде Мартуччио, услыхав, что он погиб вместе с другими, долго плакала и решила более не жить; а так как у нее не хватило храбрости насильственно убить себя, она придумала новый способ неизбежной смерти. Тайно ночью, выйдя из отцовского дома и добравшись до гавани, она случайно напала на стоявшую поодаль от других кораблей рыбацкую лодку, которую нашла снабженной мачтой, парусами и веслами, потому что ее хозяева только что сошли с нее. Быстро сев в нее и выгребясь несколько в море, ибо она кое-что понимала в морском деле, как вообще все женщины того острова, она подняла паруса, бросила весла и руль и предоставила себя ветру, в расчете, что, по необходимости, ветер либо опрокинет лодку без груза и рулевого, либо ударит и разобьет ее о какую-нибудь скалу, отчего она, если бы даже и захотела, не могла бы спастись, а несомненно утонула бы. Закутав голову плащом, она, плача, легла на дно лодки.
Но случилось совсем не так, как она рассчитывала, ибо тогда дул северян очень слабый, море было тихое, лодка шла хорошо, почему на следующий день после ночи, когда она села в нее, ее принесло под вечер, миль за сто повыше Туниса, к берегу вблизи города, называемого Сузой. Девушка не догадалась, что она скорее на суше, чем на море, ибо ничто не побудило ее, лежа, поднять голову, да она и решилась не делать того. Когда лодка ударилась в берег, там случайно находилась одна бедная женщина, собиравшая разложенные для просушки на солнце сети своих рыбаков; увидев лодку, она удивилась, что на полных парусах ей дали врезаться в берег. Полагая, что рыбаки в ней спят, она подошла к ней, но никого там не увидела, кроме той девушки, которую она несколько раз окликнула, крепко уснувшую; разбудив ее, наконец, узнав по одежде, что она – христианка, она спросила ее, говоря по-итальянски, каким образом она одна-одинешенька прибыла сюда в той лодке. Услышав латинскую речь, девушка усомнилась, не принес ли ее другой ветер обратно в Липари; тотчас же поднявшись, она осмотрелась и, не признав местности, увидев себя на суше, спросила у доброй женщины, где она. На это женщина отвечала: «Дочь моя, ты по соседству с Сузой, в Берберии». Как услышала это девушка, стала сетовать, что господь не пожелал послать ей смерти, и, боясь поношения и не зная, что начать, уселась у своей лодки и принялась плакать. Увидев это, женщина сжалилась над нею и так ее уговорила, что увлекла ее в свою хижину, и, когда обласкала ее, она ей рассказала, каким образом прибыла сюда; услышав, что девушка еще ничего ие ела, она предложила ей своего черствого хлеба, несколько рыбы и воды н так упросила ее, что та поела. После того Костанца спросила ту женщину, кто она, что говорит по-итальянски. Та ответила, что она из Трапани, по имени Карапреза, и находится в услужении у рыбаков христиан. Услышав имя Карапрезы, девушка, хотя и сильно сетовавшая, сама не зная по какому побуждению, приняла за хорошее предзнаменование слышанное ею имя, стала питать надежду, не зная на что, и желание смерти в ней умалилось. Не объявляя, кто она и откуда, она умолила добрую женщину, чтобы она, бога ради, сжалилась над ее молодостью и дала ей какой-нибудь совет, как ей быть, чтобы ей не учинили посрамления. Выслушав ее, Карапреза, как женщина добрая, оставила ее в своей хижине и, поспешно собрав сети, снова к ней вернулась; закутав ее в собственный плащ, она повела ее с собою в Сузу и, прибыв туда, сказала ей: «Костанца, я поведу тебя в дом одной добрейшей сарацинки, которой я часто прислуживаю в ее надобности; это женщина старая и милосердная, я поручу тебя ей, как только могу, и вполне уверена, что она охотно примет тебя и будет обходиться с тобой как с дочерью, а ты, проживая у нее, постарайся по возможности, угождая ей, заслужить ее расположение, пока господь не пошлет тебе лучшей доли». Как сказала, так и сделала. Та, женщина уже дряхлая, выслушав рассказ Карапреаы, посмотрела девушке в лицо и принялась плакать, затем, обняв ее ч поцеловав в лоб, повела ее в свои дом, где жила с несколькими женщинами без мужчин, занимаясь разными ручными работами из шелка, пальмы и кожи. Через несколько дней девушка научилась кое-каким работам, вместе с ними принялась за дело и вошла в такую милость и любовь хозяйки и других женщин, что было на диво; в короткое время, наставленная ими, она обучилась их языку.
Пока девушка жила в Сузе, а ее дома уже оплакали, считая пропавшей и мертвой, в Тунисе царствовал король, по имени Мариабдела; случилось, что один именитый и могущественный юноша из Гранады заявил, что королевство тунисское принадлежит ему, и, собрав большое количество люда, пошел на тунисского короля, чтобы выгнать его из царства. Это дошло до Мартуччио Гомито в тюрьму; так как он хорошо знал берберский язык и услышал, что тунисский король собирает большие силы для своей защиты, он сказал одному из тех, кто сторожил его с товарищами: «Если бы я мог переговорить с королем, я уверен, что дал бы ему совет, при помощи которого он вышел бы из этой войны победителем». Сторож передал эти слова своему начальнику, который тотчас же донес их королю. Потому король приказал привести Мартуччио, и когда спросил его, что за совет он имеет ему сообщить, тот отвечал так: «Государь мои, если в прежнее время, когда я бывал в ваших странах, я верно подметил приемы, которых вы держитесь в ваших битвах, то мне кажется, что вы вводите в дело стрелков более, чем что-либо другое; потому, если найти способ, чтоб у стрелков вашего противника не хватило снаряда для стрельбы, а у ваших было бы его вдоволь, я убежден, что вы выиграли бы битву». На это король сказал: «Без сомнения, если бы это можно было устроить, я был бы уверен в победе». На это Мартуччио ответил: «Государь мой, лишь бы вы захотели, а это можно отлично устроить; послушайте, каким образом Вам следует велеть сделать для луков ваших стрелков тетивы более тонкие, чем какие употребляются всеми обыкновенно, а затем изготовить стрелы, надрезы которых приходились бы лишь к таким тонким тетивам; но надо, чтобы это было сделано тайно, дабы противник о том не проведал, иначе он нашел бы против того средство. А причина, по которой я так говорю, следующая: когда стрелки вашего неприятеля потратят все свои стрелы, а ваши свои, вы знаете, что вашим врагам придется во время битвы собирать те, что выпустили ваши стрелки, а нашим подбирать выпущенные ими; но противники не в состоянии будут воспользоваться стрелами, пущенными вашими людьми, по причине малых надрезов, к которым не приспособятся толстые тетивы, тогда как у вас приключится обратное с неприятельскими стрелами, ибо тонкая тетива отлично придется к стреле с широким надрезом, таким образом ваши будут богаты стрелами, тогда как у тех будет в них недостаток».
Королю, который был человек мудрый, понравился совет Мартуччио, последовав которому в точности, он вышел победителем из войны, вследствие чего Мартуччио удостоился его милости, а затем и влиятельного и богатого положения. Весть об этом пронеслась по стране, и до Костанцы дошло, что Мартуччио Гомито, которого она давно считала умершим, еще жив; оттого любовь к нему, уже остывшая в ее сердце, разгорелась внезапным пламенем и, усилившись, воскресила погибшую надежду. Потому, откровенно поведав доброй женщине, у которой она жила, все свои приключения, она сказала ей, что желает отправиться в Тунис для того, чтобы ее глаза могли насытиться тем, к чему уши, настроенные молвой, возбудили в них желание. Та очень похвалила это намерение и, точно приходилась ей матерью, сев в лодку, отправилась вместе с нею в Тунис, где она и Костанца были почетно приняты в доме одной ее родственницы. А так как с ними поехала и Карапреза, она послала ее разведать что-нибудь о Мартуччио; узнав, что он жив и при большой должности, она доложила ей о том Доброй женщине заблагорассудилось быть тою, которая объявит Мартуччио о прибытии сюда его Костанцы; отправившись однажды туда, где он находился, она сказала ему: «Мартуччио, в моем доме остановился твой слуга, прибывший из Липари и желающий тайно переговорить с тобой; потому, чтобы не доверяться другим, я, по его желанию, сама пришла объявить тебе о том» Мартуччио поблагодарил ее и затем отправился в ее дом. Когда девушка увидела его, едва не умерла от радости и, не будучи в состоянии у держаться, бросилась к нему с распростертыми объятиями, обняла его и, под впечатлением прошлых несчастии и настоящей радости, не говоря ни слова, принялась тихо плакать. Увидев девушку, Мартуччио стоял некоторое время в изумлении, а затем, вздохнув, сказал: «О моя Костанца, так ты жива? Давно тому слышал я, что ты пропала, и у нас дома ничего не знали о тебе». Сказав это, он заплакал от умиления, обнял и поцеловал ее Костанца рассказала ему о всех своих приключениях и почете, каким она пользовалась у именитой дамы, у которой жила.
Удалившись от нее после долгой беседы, Мартуччио пошел к королю, своему господину, и все ему рассказал, то есть свои приключения и приключения девушки, прибавив, что с его согласия он желает жениться на ней по нашему закону. Король удивился всему этому; призвав девушку и услыхав, что все было так, как сказал Мартуччио, промолвил: «Ты в самом деле заслужила его себе мужем». Велев принести великие и прекрасные дары, он одну часть дал ей, другую Мартуччио, а вместе и согласие устроиться промеж себя, как каждому будет удобно. Мартуччио много учествовал именитую даму, у которой жила Костанца, поблагодарил ее за услуги, ей оказанные, и, принеся ей дары, какие ей приличествовали, и поручив ее милости божией, не без многих слез, пролитых Костанцей, удалился; затем, сев с соизволения короля на небольшое судно, взяв с собой и Карапрезу, он при благополучном ветре вернулся в Липари, где торжество было такое, о каком никогда и не рассказать. Здесь Мартуччио женился на девушке, устроил знатную, блестящую свадьбу, и они долго в мире и покое наслаждались своей любовью.
Новелла третья
Пьетро Боккамацца бежит с Аньолеллой, встречает разбойников, девушка убегает а лес, и ее приводят в один замок Пьетро схвачен, но спасается из рук разбойников, после нескольких приключений попадает в замок где была Аньолелла, женится на ней, и они вместе возвращаются в Рим.
Не было никого, кто бы не похвалил новеллу Емилии; когда королева заметила, что она досказана, обратившись к Елизе, велела ей продолжать Елиза, горя желанием повиноваться ей, начала так: – Мне представляется, прелестные дамы, одна злополучная ночь, проведенная двумя недостаточно разумными молодыми людьми; но так как за нею последовало много радостных дней, мне хочется рассказать вам о том, ибо это ответит нашей цели.
В Риме, теперь хвосте, когда-то главе всего света, жил недавно один юноша по имени Пьетро Боккамацца, из очень почтенной римской семьи, который влюбился в красивую, прелестную девушку, по имени Аньолеллу, дочь некоего Джильоццо Саулло, человека простого происхождения, но очень любимого римлянами. Влюбившись в нее, он так умел устроить, что и девушка стала любить его не менее, чем он ее. Побуждаемый пылкой любовью и не будучи в состоянии более переносить жестокой муки, которую причиняло ему желание обладать ею, он попросил ее себе в жены. Когда прослышали о том его родные, все пристали к нему и стали порицать его за то, что он намеревался сделать; с другой стороны, они велели сказать Джильоццо Саулло, чтобы он никоим образом не слушался речей Пьетро, ибо, если он сделает противное, они никогда не будут считать его ни другом, ни родственником. Увидев, что ему заложен единственный путь, каким он думал достигнуть цели своего желания, Пьетро готов был умереть с горя. Если бы Джильоццо согласился, он женился бы на его дочери против воли всех своих родных; как бы то ни было, он решился, если только пойдет на то девушка, устроить так, чтобы это дело состоялось; узнав через третье лицо, что это ей по сердцу, он уговорился с ней бежать из Рима.
Приготовив все необходимое, поднявшись однажды рано утром, Пьетро вместе с ней сел на коней и направился к Ананьи, где у Пьетро были друзья, которым он сильно доверялся. Путешествуя таким образом, не имея возможности сочетаться друг с другом, ибо боялись преследования, они на пути беседовали о своей любви, порой целуя друг друга.
Случилось, что Пьетро не была хорошо знакома дорога, и они, будучи от Рима милях в восьми, вместо того чтобы взять направо, поехали налево. Не успели они проехать две мили, как увидели вблизи замок, откуда их заприметили и тотчас же вышло до двенадцати вооруженных людей. Когда они были уже близко от них, девушка увидела их и, громко крикнув: «Бежим, Пьетро, на нас хотят напасть», – повернула, как сумела, к большому лесу, крепко пришпорив коня и держась за луку седла, а конь, почувствовав уколы, понес ее вскачь по лесу. Пьетро, смотревший более ей в лицо, чем на свой путь, не заметил так же скоро, как она, прибытия вооруженных людей и пока, еще не видя их, осматривался, откуда они явятся, был ими настигнут и схвачен; велев ему сойти с лошади, они спросили его, кто он, и когда он ответил, стали держать промеж себя совет и сказали: «Он из числа друзей наших врагов, как иначе поступить нам с ним, как не отнять у него одежду и коня и на позор Орсини повесить на одном из этих дубов?» Когда все сошлись на этом решении, приказали Пьетро раздеться. Пока он раздевался, уже предчувствуя свою беду, случилось, что засада человек из двадцати пяти, выйдя внезапно, бросилась на этих людей с криком: «Смерть вам!» Захваченные врасплох, они бросили Пьетро и занялись своей защитой, но, увидя, что их меньше, чем нападающих, принялись бежать, а те за ними. Увидев это, Пьетро тотчас же забрал свои вещи, вскочил на своего коня и бросился наутек изо всей мочи по той дороге, по которой, он видел, помчалась девушка. Но он не разбирал в лесу ни дороги, ни тропы, ни следов копыт; когда ему показалось, что он вне возможности попасться в руки тех, кем был схвачен, и тех, кто нападал на них, не находя своей милой и опечаленный более всякого другого, он принялся плакать и бродить туда и сюда, крича по лесу. Но никто не отвечал ему; он не осмеливался вернуться, а идя вперед, не знал, куда выйдет; с другой стороны, у него был страх перед зверями, обычно живущими в лесу, в одно и то же время и за себя и за девушку, и ему казалось, он уже видит, что ее удавил медведь либо волк. Так шел бедный Пьетро целый день, крича и зовя по лесу, иногда возвращаясь назад, тогда как полагал, что идет вперед, от крика и плача, от страха и от долгой голодухи он так обессилел, что не мог идти дальше. Увидев, что наступила ночь, и не зная, на что другое решиться, он, набредя на высокий дуб, сошел с коня, привязал его к дереву, а сам влез на него, чтобы не быть съеденным дикими зверями. Когда вскоре после того взошла луна и погода стала ясная, Пьетро, из боязни свалиться, не решался заснуть, хотя если бы на то и была у него возможность, печаль и мысли об его милой не дозволили бы ему того; вот почему, вздыхая и плача и проклиная свою судьбу, он бодрствовал.
Девушка, убежавшая, как мы сказали выше, не знала, куда ей направиться, если не в сторону, куда по своей воле нес ее конь, и настолько углубилась в лес, что не могла признать места, откуда попала в него; почему и она весь день проплутала по глухой местности, не иначе, как то сделал Пьетро, то выжидая, то подвигаясь, то плача и крича и печалясь о своем несчастье. Наконец, видя, что Пьетро не приходит, уже под вечер напала на тропинку, по которой и направился ее конь; проехав более двух миль, она заметила издали домик, к которому устремилась с возможной поспешностью, и здесь нашла человека преклонных лет с женой, также старухой. Как увидали они ее одну, спросили: «Дочь моя, что делаешь ты в такой час, в таком месте, одна-одинешенька?» Девушка отвечала, плача, что потеряла в лесу своих товарищей и спросила далеко ли до Ананьи? Добрый человек ответил «Здесь не дорога в Ананьи; до него более двенадцати миль». Сказала тогда девушка: «А есть ли здесь селенья, где бы можно было пристать?» На это добрый человек ответил: «Здесь поблизости нет ни одного, куда ты могла бы добраться за день». Спросила тогда девушка: «Не будете ли вы столь добры, так как пойти в другое место мне нельзя, приютить меня на эту ночь, бога ради?» Мужчина ответил: «Дочь моя, если ты останешься у нас сегодня вечером, нам будет приятно, но мы обязаны напомнить тебе, что в этих местах днем и ночью снуют злые шайки друзей и недругов, нередко причиняющие нам много беспокойств и большой урон; если бы на беду какая-нибудь из них зашла сюда, пока ты здесь, и они увидели тебя, молодую и красивую, какова ты есть, они учинили бы тебе неприятность и стыд, а мы не могли бы помочь тебе. Мы решили рассказать тебе это, дабы потом, если бы такое случилось ты не сетовала на нас». Сообразив, что час поздний, девушка, хотя и испуганная речами старика, сказала: «Коли богу угодно, он спасет вас и меня от этого горя, а если бы оно со мной и приключилось, то лучше быть истерзанной людьми, чем разорванной в лесах зверями». Так сказав и сойдя с коня, она вступила в дом бедняка, поужинала с ними скудно тем, что у них было, и затем как была одетая повалилась рядом с ними на кровать, и не переставала вздыхать и плакать о своем несчастье и судьбе Пьетро, относительно которого не знала, на что и надеяться, помимо худого.
Уже около рассвета она услышала громкий топот приближавшихся людей; почему она встала, вышла на большой двор, находившийся позади маленького дома, и, увидав на одной стороне много сена, направилась к нему, чтобы спрятаться, а тем людям, если б они пришли туда, не так-то легко было ее доискаться. Едва успела она укрыться, как они, а была то большая шайка злоумышленников, уже подошли к двери маленького домика, заставили отворить себе и, вступив туда и найдя коня девушки со всей его упряжью, спросили, кто тут. Добрый человек, не видя девушки, ответил: «Здесь нет никого, кроме нас, а этот конь, от кого-то ушедший, вчера вечером прибежал к нам, мы и поставили его у себя, чтобы волки его не съели». – «Он, стало быть, пригодится нам, – сказал старший из шайки, – так как у него нет хозяина». Затем они рассеялись по маленькому домику, а одна часть пошла во двор и сложила с себя копья и щиты; случилось, что один из них, от нечего делать, бросил свое копье в сено и чуть не убил скрывавшуюся там девушку, а она едва не обнаружила себя, ибо копье так близко прошло около ее левой груди, что острие разорвало ее одежды, почему она готова была громко крикнуть, полагая себя раненой, но, вспомнив, где она, и придя в себя, промолчала. Шайка, расположившаяся там и сям, нажарив себе кто козлятины, кто другого мяса, поев и выпив, удалилась по своим делам, уведя с собою коня девушки. Когда они несколько отошли, добрый человек принялся расспрашивать жену: «Что сталось с нашей девушкой, что прибыла к нам вчера? Я не видал ее с тех пор, как мы встали». Женщина отвечала, что не знает, и отправилась разыскивать ее. Услыхав, что те ушли, девушка вылезла из сена, чему добрый человек очень обрадовался, увидав, что она не попалась в руки тем людям, и, так как уже рассветало, сказал ей: «Теперь рассветает, коли хочешь, мы проводим тебя до замка, что здесь вблизи в пяти милях, там ты будешь в надежном месте, но тебе придется идти пешком, потому что те негодяи, которые только что ушли отсюда, увели твоего коня». Девушка помирилась с этим и попросила их, бога ради, отвести ее в замок; потому, отправившись в путь, они прибыли туда в половине третьего часа. Замок принадлежал одному из Орсини, по имени Лиелло ди Кампо ди Фиоре, и случайно там находилась его жена, добрейшая и святая женщина. Увидев девушку, она тотчас же признала ее, радостно встретила и пожелала узнать по порядку, каким образом она здесь очутилась. Девушка все ей рассказала. Женщина, которой знаком был и Пьетро, как друг ее мужа, сильно печаловалась о случившемся и, услышав, где Пьетро схватили, решила, что он убит. Потому она сказала девушке: «Так как тебе неизвестно, что сталось с Пьетро, ты останешься со мною, пока мне не представится возможность в безопасности доставить тебя в Рим».
Пьетро, опечаленный, как только можно себе представить, видел, сидя на дубу, как в пору первого сна пришло волков с двадцать, которые, завидев его коня, тотчас же обступили его. Почуяв их, он дернул головою, порвал узду и хотел было бежать, но, не имея на то возможности, ибо его окружили, долгое время отбивался зубами и копытами; наконец, его смяли, задушили и тотчас же разорвали; наевшись, волки ушли, оставив одни кости. Пьетро, которому его конь представлялся товарищем и опорой в его напастях, пал духом и вообразил себе, что ему никогда и не выйти из этого леса. Уже день был близок, а он чуть не умирал на дубе от холода, когда, постоянно озираясь кругом, заметил впереди себя, может быть в расстоянии мили, большущий огонь; почему, лишь только настал день, не без некоторого опасения спустившись с дуба, он пошел в том направлении, пока не добрался до огня, а вокруг него увидел пастухов, которые весело сидели за едой и, сжалившись над ним, приняли его. Поев и отогревшись, он рассказал им о своем несчастий, каким образом он здесь очутился один, и расспросил их, нет ли в этих местах деревни или замка, куда бы он мог направиться. Пастухи сказали, что здесь милях в трех находится замок Лиелло ди Кампо ди Фиоре, где в то время была и его жена; сильно обрадовавшись тому, Пьетро попросил, чтобы кто-нибудь из них проводил его до замка, что двое из них охотно и сделали. Прибыв туда и найдя кое-кого из знакомых, Пьетро принялся измышлять средства, как поискать девушку в лесу, когда его позвали к хозяйке; он тотчас же пошел к ней, и когда увидел с ней Аньолеллу, никакая радость не могла сравниться с тою, которую он ощутил. Он горел желанием броситься обнять ее, но не делал этого, стыдясь хозяйки; но если он был радостен, то радость девушки была не меньше. Приняв его и сказав ему привет и выслушав от него все, что с ним случилось, дама принялась сильно упрекать его за то, что он намеревался сделать вопреки желанию своих родственников. Усмотрев, однако, что он так уже настроен и девушке это по сердцу, она сказала: «О чем мне хлопотать? Эти люди любят и знают друг друга, оба они одинаково дружны с моим мужем, их желание честное; думается мне, что так богу угодно, ибо одного он спас от виселицы, другую от копья, обоих от диких зверей; поэтому так тому и быть». Обратясь к ним, она сказала: «Если уж вы решили быть мужем и женой, то так угодно и мне, пусть так и будет; свадьбу сыграем на счет Лиелло, а затем мировую между вами. И вашими семьями я уже сумею уладить». Обрадованный Пьетро, еще более радостная Аньолелла тут и помолвились, благородная дама устроила им торжественную свадьбу, какую только можно было устроить в горах, и здесь они сладостно вкусили от первых плодов своей любви. Несколько дней спустя дама, а с нею и они, верхом, под надежной охраной, вернулись в Рим, где, найдя родственников Пьетро в сильном негодовании за учиненное им, она примирила его с ними, и он зажил с своей Аньолеллой в полном покое и удовольствии до обоюдной старости.
Новелла четвертая
Риччьярдо Манарди захвачен мессером Лицио да Вальбона у его дочери, на которой женится, помирившись с ее отцом.
Когда умолкла Елиза, слушая, как подруги хвалили ее новеллу, королева приказала Филострато, чтобы и он рассказал нечто. Он начал, усмехаясь: – Многие из вас так часто укоряли меня за предложенный мною сюжет рассказов, вызывающий тягостные размышления и слезы, что мне кажется, я обязан, дабы вознаградить отчасти за эту докуку, рассказать вам нечто, что бы заставило вас немного посмеяться; потому я и намерен повествовать вам в коротенькой новелле об одной любви, смешанной не с какой-либо печалью, а лишь со вздохами и недолгим страхом и стыдом. Не так давно, достойные дамы, жил в Романье состоятельный, благовоспитанный рыцарь, по имени Лицио да Вальбона, у которого, нежданно и когда он был уже близок к старости, родилась от его жены, по имени мадонны Джьякомины, дочка, которая, выросши, стала красивее и прелестнее всех других в том округе; а так как она осталась одна у отца и матери, то ее сильно любили и миловали и с удивительным тщанием берегли, надеясь через нее породниться с большими людьми. В доме мессера Лицио часто бывал и хаживал к нему некий юноша, красивый и здоровый, из семьи Манарди из Бреттиноро по имени Риччьярдо, которого мессер Лицио и его жена так же мало стереглись, как если бы то был их сын. Увидев раз и два девушку, красавицу, изящную, похвальных обычаев и нравов и уже на выданье, он страстно влюбился в нее, но очень старательно скрывал свою любовь. Девушка, заметив ее, вовсе не уклонилась от ее стрел и также начала любить его, чему Риччьярдо был крайне рад. Несколько раз являлось у него желание сказать ей несколько слов, но он воздержался по боязни; наконец, однажды, улучив время и набравшись смелости, он сказал ей: «Умоляю тебя, Катерина, не дай мне умереть от любви». Девушка тотчас же ответила: «Дал бы господь, чтобы ты не заставлял умирать меня и того более». Ответ этот сильно обрадовал и ободрил Риччьярдо, и он сказал ей: «За мною никогда не станет сделать все, что тебе по сердцу, но твое дело – найти средство спасти твою и мою жизнь». Тогда девушка заметила: «Ты видишь, Риччьярдо, как меня сторожат, и потому я недоумеваю, каким бы способом ты мог прийти ко мне; но если ты придумаешь что-либо, что я могла бы сделать без моего посрамления, скажи мне, и я сделаю». Риччьярдо, уже поразмысливший обо многом, тотчас же сказал: «Милая моя Катерина, я не вижу другого пути, как если бы ты прокочевала, либо могла явиться на балконе, что у сада твоего отца: если бы я знал, что ты будешь там ночью, я, без сомнения, попытался бы проникнуть туда, хотя это и высоко». На это Катерина отвечала: «Если у тебя хватит храбрости прийти туда, я надеюсь уладить так, что мне удастся устроиться там на ночь». Риччьярдо сказал, что он готов; переговорив об этом, они разок поцеловались наскоро и разошлись.
На следующий день, – а уже близок был конец мая, – девушка стала жаловаться матери, что в прошлую ночь не могла заснуть из-за страшной жары. Мать и говорит; «Что за жара такая, дочь моя? Напротив, жары не было никакой». Катерина ответила на это: «Вам бы следовало сказать, матушка, что это вам так показалось, и, быть может, вы сказали бы правду; но надо же вам рассудить, насколько девушки горячее пожилых женщин». Тогда мать сказала: «Так то так, дочь моя, но не могу же я по своему усмотрению делать жар и холод, как тебе, быть может, желательно. Погоду приходится переносить согласно с подающим ее временем года; может быть, следующая ночь будет прохладнее и ты будешь спать лучше». – «Дай-то бог! – сказала Катерина. – Но тому не бывать, чтобы, приближаясь к лету, ночи становились прохладнее». – «Итак, чего же ты хочешь?» – спросила мать. Катерина отвечала: «Если бы то дозволил мои отец и вы, я бы охотно устроила кроватку на балконе возле отцовской комнаты и над его садом, и там бы стала спать; слушая пение соловья и находясь в более прохладном месте, я почувствовала бы себя лучше, чем в вашей комнате». – «Утешься, дочка, – сказала тогда мать, – я замолвлю о том твоему отцу, и как он захочет, так и сделаем». Услышав об этом от жены, мессер Лицио да Вальбона, как человек старый и потому, быть может, несколько упрямый, сказал: «Что это за соловей, под песни которого она желает спать? Заставлю же ее спать под пение цикад!» Узнав о том, Катерина, более с досады, чем от жары, не только не спала всю следующую ночь, но не дала спать и матери, все жалуясь на жару. Когда мать услышала это, наутро пошла к мессеру Лицио и сказала ему: «Мессере, вы совсем не любите нашу дочку; что вам до того, что она поспит на балконе? Всю-то ночь она не находила места от жары, к тому же вы удивляетесь, что ей нравится пение соловья; ведь она – девочка, а девочки любят все, что на них похоже». Выслушав это, мессер Лицио сказал: «Ну, пусть так, приготовь ей там постель, какая поместится, устрой вокруг какой-нибудь полог, и пусть она спит и слушает соловья в свое удовольствие».
Узнав о том, девушка тотчас же велела приготовить себе постель и, сбираясь там спать на следующую ночь, подождала, пока не увидела Риччьярдо и не сделала ему условленного между ними знака, из которого он понял, как ему следует поступить. Мессер Лицио, лишь только услышал, что девушка пошла спать, запер дверь, ведшую из его комнаты на балкон, и также отправился отдохнуть. Услышав, что все и всюду успокоились, Риччьярдо с помощью лестницы влез на стену, а с нее, цепляясь за выступы другой стены, добрался с большим трудом и опасностью, в случае падения, на балкон, где тихо и с великой радостью был принят девушкой; после многих поцелуев, они легли вместе и почти всю ночь провели в обоюдном наслаждении и удовольствии, много раз заставив пропеть соловья. Ночи были короткие, удовольствие великое, уже близился день, что было им невдомек; разгоряченные погодой и забавой, они заснули, ничем не прикрытые, причем Катерина правой рукой обвила шею Риччьярдо, а левой схватила его за то, что вы особенно стыдитесь назвать в обществе мужчин.
Так они спали без просыпу; когда настал день, мессер Лицио поднялся и, вспомнив, что дочка спит на балконе, тихо отворив дверь, сказал: «Дай-ка я посмотрю, как-то соловей дал сегодня поспать Катерине». Подойдя, он осторожно приподнял полог, что был кругом постели, и увидел, что Риччьярдо и она, голые и обнаженные, спят, обнявшись рассказанным выше способом. Хорошо распознав Риччьярдо, он вышел, направился в комнату жены и окликнул ее словами: «Скорее, жена, встань и пойди погляди: твоей-то дочке так понравился соловей, что она поймала его и держит в руке». – «Как это можно?» – сказала жена. Говорит мессер Лицио: «Ты это увидишь, коли поторопишься». Жена, поспешно одевшись, тихо последовала за мессером Лицио, когда оба подошли к постели и подняли полог, мадонна Джьякомина могла увидеть воочию, как ее дочка, поймав, держала соловья, песни которого так желала услышать. Считая, что Риччьярдо страшно обманул ее, жена хотела было закричать и наговорить ему дерзостей, но мессер Лицио сказал ей: «Смотри, жена, коли ты дорожишь моей любовью, не говори ни слова, ибо поистине, если она поймала его, то он и будет ей принадлежать. Риччьярдо – юноша родовитый и богатый; родство с ним будет нам только выгодным; если он пожелает уйти от меня подобру-поздорову, ему придется наперед помолвиться с нею; оно и выйдет, что соловья-то он посадил в свою клетку, а не в чужую».
Жена успокоилась, увидев, что муж не опечален этим делом, и, сообразив, что дочка провела хорошую ночь, славно отдохнула и поймала соловья, умолкла. Не много времени прошло после этих речей, как Риччьярдо проснулся; увидев, что уже светло, он счел себя погибшим и, окликнув Катерину, сказал: «Увы, душа моя, что нам делать! Ведь уже день наступил и застал меня здесь!» При этих словах мессер Лицио, выступив вперед и подняв полог, ответил: «Мы это уладим». Как увидел его Риччьярдо, точно у него вырвали сердце из тела; приподнявшись и сев на кровати, он сказал: «Господин мой, помилосердствуйте, бога ради. Я знаю, что, как предатель и дурной человек, я заслужил смерть, потому делайте со мной, что хотите, но, умоляю вас, пощадите мою жизнь, не дайте мне погибнуть». На это мессер Лицио ответил: «Риччьярдо, не того заслужила любовь, которую я питал к тебе, и доверие, которое к тебе имел; но так как все это случилось и твоя юность увлекла тебя к такому проступку, то, избегая себе смерти, а мне стыда, возьми Катерину в законные жены, дабы, как этой ночью она была твоей, так была бы, пока жива. Таким образом ты устроишь со мною мир, а себе спасение; коли не желаешь так сделать, поручи господу свою душу».
Пока шли эти речи, Катерина, прикрывшись, принялась сильно плакать, прося отца простить Риччьярдо, а с другой стороны, умоляя и Риччьярдо сделать так, как желал отец, дабы они могли долго и беспечно пользоваться вместе такими же ночами. Но на это не понадобилось много просьб, потому что, с одной стороны, стыд совершенного проступка и охота его загладить, с другой – страх смерти и желание спасения, а кроме того, горячая любовь и побуждение обладать любимым предметом – все это заставило Риччьярдо по своей воле и без всякой проволочки сказать, что он готов исполнить все, что заблагорассудится мессеру Лицио. Вследствие этого мессер Лицио взял у мадонны Джьякомины на подержание одно из ее колец, и тут же, не выходя, Риччьярдо обручился в их присутствии с Катериной, как с своей женой. Когда это было сделано, мессер Лицио и его жена, удаляясь, сказали: «Теперь отдохните, ибо, быть может, это вам более потребно, чем вставанье». Когда те ушли, молодые снова обнялись и, отъехав ночью не более как на шесть миль, сделали еще две, прежде чем встать; тем и закончили первый день. Поднявшись, Риччьярдо держал более толковые речи с мессером Лицио, а несколько дней спустя, по обычаю, в присутствии друзей и родственников, женился на девушке и, с большим торжеством поведя ее домой, устроил пышную, блестящую свадьбу, после чего в мире и в свое утешение долгое время охотился вместе с нею за соловьями днем и ночью, сколько ему было угодно.
Новелла пятая
Гвидотто из Кремоны поручает Джьякомино из Павии свою приемную дочь и умирает, в Фаэнце в нее влюбляются Джьянноле ди Северино и Мингино ди Минголе и вступают друг с другом в распрю; девушка оказывается сестрой Джьянноле, и ее отдают замуж за Мингино.
Слушая новеллу о соловье, все дамы так смеялись, что, когда Филострато кончил свой рассказ, они все еще не могли удержаться от смеха. Когда, наконец, они нахохотались вдоволь, королева сказала: «Поистине, если вчера ты всех нас разжалобил, то сегодня так развеселил, что ни одна не имеет права досадовать на тебя», и, обратившись к Неифиле, она велела ей продолжать рассказы; та весело начала таким образом: – Так как Филострато в своем рассказе завел нас в Романью, то я и не прочь несколько прогуляться по ней и моей новелле.
Итак, скажу, что в городе Фано жили когда-то два ломбардца, один по имени Гвидотто из Кремоны, другой – Джьякомино из Павии, люди уже престарелые, почти сплошь проведшие свою юность солдатами на войне. Гвидотто, умирая, не имея ни сына, ни другого приятеля, ни родственника, которому он более бы доверял, чем Джьякомино, поручил ему свою девочку, лет, может быть, десяти, и все, что у него было на свете, и, подробно поговорив с ним о своих делах, скончался.
Случилось, что в то время город Фаэнца, в течение долгого времени взысканный войною и напастями, пришел в несколько лучшее положение, и предоставлена была свобода вернуться туда всем, кто бы того пожелал; почему Джьякомино, уже живавший там прежде и полюбивший это пребывание, возвратился туда со всем своим добром, привезя с собой и девушку, оставленную ему Гвидотто, которую любил и обхаживал, как свою дочь. Выросши, она стала красавицей, краше всех, какие были в то время в городе; и как она была красива, так равно благовоспитана и честна. По этой причине за ней стали ухаживать многие, особенно двое юношей, одинаково прекрасных и достойных, воспылали к ней великою любовью, настолько, что из ревности безмерно возненавидели друг друга, а звался один из них Джьянноле ди Северино, другой Мингино ди Минголе. И ни один из них не прочь был бы с охотою взять ее за себя, ибо ей было уже пятнадцать лет, если бы на то было согласие их родителей; почему, видя, что в ее руке им отказывают по благовидной причине, каждый из них задумал овладеть ею тем способом, который будет ему удобнее.
У Джьякомино жили старая служанка и слуга, по имени Кривелло, и был он человек очень потешный и добродушный. Хорошо с ним сблизившись, Джьянноле улучил время, чтобы открыться ему в своей любви, и просил его благоприятствовать ему в достижении его желания, обещая ему многое, если он то исполнит. На это Кривелло сказал: «Видишь ли, в этом деле я могу помочь тебе разве тем, что, когда Джьякомнно пойдет куда-нибудь ужинать, я проведу тебя к ней, ибо если б я пожелал замолвить за тебя слово, она никогда не стала бы меня и слушать. Это, коли хочешь, я тебе обещаю и сделаю, а ты затем поступи, как тебе покажется лучшим». Джьянноле сказал, что большего ему не надо; на том порешили. Мингино, с другой стороны, сдружился со служанкой и так ее обработал, что она несколько раз ходила с поручениями к девушке и чуть не возбудила в ней любовь к нему, а, кроме того, обещала свести его с нею, если случится, что Джьякомино по какой-либо причине выйдет из дома вечером.
Случилось вскоре после этих уговоров, что благодаря Кривелло Джьякомино отправился ужинать к одному своему приятелю; дав о том знать Джьянноле, Кривелло уговорился с ним, что по условному знаку он явится и найдет дверь отворенной. С другой стороны служанка, ничего о том не знавшая, оповестила Мингино, что Джьякомино не будет дома ужинать, и сказала ему, чтобы он побыл вблизи дома, дабы по знаку, который она ему сделает, он мог явиться и войти. Когда настал вечер, оба влюбленные, ничего не зная друг о друге, один полный подозрений на другого, отправились с несколькими вооруженными людьми, чтобы вступить во владение добычей. Мингино, а с ним его люди, поджидая знака, укрылся в доме одного своего приятеля, соседившем с домом девушки; Джьянноле со своими стал несколько поодаль. Кривелло и служанка в отсутствие Джьякомино старались услать друг друга. Кривелло говорил служанке: «Зачем не пойдешь ты теперь спать, зачем путаешься по дому?» А служанка отвечала ему: А ты почему не идешь за своим хозяином, чего ждешь, коли уже поужинал?» Таким образом, никому не удалось выжить другого.
Когда Кривелло увидел, что настал час, условленный с Джьянноле, сказал сам себе: «Что мне до нее! Коли не будет держаться спокойно, ей же достанется», и, сделав условленный знак, он отворил дверь. Джьянноле тотчас же явился с двумя товарищами, вошел в дом и, найдя девушку в зале, схватил ее, чтобы увести. Девушка стала сопротивляться и громко кричать, и с ней и служанка. Как услыхал это Мингино, тотчас же прибежал со своими товарищами; увидев, что девушку уже вытаскивают из дверей, все они выхватили мечи при криках: «Смерть вам, предатели! Этому не бывать! Что это за насилие!» Так сказав, они принялись рубить. С другой стороны, соседи, выбежав на крик с светочами и оружием, начали порицать это дело и помогать Мингино, вследствие чего после долгой борьбы Мингино отнял девушку у Джьянноле и вернул в дом Джьякомино. Не прежде прекратилась распря, как явились служилые люди начальника города и многих из них перехватали; между прочим, взяли Мингино, Джьянноле и Кривелло и повели их в тюрьму.
Когда все утихло и Джьякомино вернулся домой, он сильно опечалился этим происшествием, но, расследовав, как было дело, и найдя, что девушка ни в чем не виновата, несколько успокоился, намереваясь для предотвращения подобного случая как можно скорее выдать ее замуж. На другое утро, когда родственники той и другой стороны узнали истину и уразумели, какое зло может от того воспоследовать заключенным юношам, а Джьякомино намеревался прибегнуть к мерам, на которые имел право, те явились к нему и дружески попросили его принять в расчет не столько оскорбление, нанесенное неразумием юношей, сколько любовь и расположение, с которыми он, полагали, относится к молящим его, причем изъявили готовность и от себя и от юношей, учинивших зло, дать ему какое угодно удовлетворение Джьякомино, много видевший на своем веку и благодушный, ответил кратко: «Господа, если б я даже был на родине у себя, как нахожусь в вашей, я считаю себя настолько вашим приятелем, что ни в этом, ни в другом случае не поступил бы иначе, как в угодность вам; кроме того, я тем более обязан склоняться на ваши просьбы, что вы нанесли оскорбление самим себе, ибо эта девушка не из Кремоны и не из Павии, как многие, быть может, полагают, а фаэнтинка, хотя ни я, ни тот, который поручил мне ее, никогда не доведались, чья она дочь. Поэтому по отношению к вашей просьбе я сделаю все, что вы мне прикажете».
Услышав, что девушка из Фаэнцы, почтенные люди удивились и, поблагодарив Джьякомино за его великодушный ответ, попросили его рассказать им, каким образом она попала в его руки и как он узнал, что она – фаэнтинка. Джьякомино так им ответил: «Гвидотто из Кремоны был моим товарищем и другом и, приближаясь к смерти, рассказал мне, что, когда этот город был взят императором Фридрихом и все было предано разграблению, он с товарищами, придя в один дом, нашел его полным всякого угодья, но покинутым обитателями, за исключением этой девочки, двух лет или около того, которая назвала его отцом, когда он входил по лестнице; оттого у него явилась к ней жалость, и он взял ее, равно как и все, что было в дому, с собой, в Фано, и здесь, умирая, оставил ее мне со всем, что у него было, наказав выдать ее замуж, когда наступит пора, а все, что ему принадлежало, отдать ей в приданое. Когда она выросла до брачного возраста, мне не удалось выдать ее за человека, который бы мне нравился, а я сделал бы это охотно, прежде чем приключится что-нибудь похожее на случившееся вчера вечером».
Был там в числе прочих некий Гвильельмино да Медичина, участвовавший с Гвидотто в том деле и отлично знавший, чей дом ограбил Гвидотто, увидев там в числе прочих его хозяина, он подошел к нему и сказал: «Слышишь ли ты, Бернабуччио, что говорит Джьякомино?» – «Да, – отвечал Бернабуччио, – и теперь я особенно о том раздумался, ибо поминаю, что в этих передрягах я потерял дочку таких лет, как рассказывает Джьякомино». Говорит ему Гвильельмино: «Это наверно она и есть, ибо, находясь в одном месте, я слышал, как Гвидотто рассказывал, где он учинил грабеж, и я догадался, что то был твой дом; потому припомни, не сумеешь ли признать ее по какому-нибудь знамению, вели поискать его, и ты наверно убедишься, что это – твоя дочь». Подумав, Бернабуччио вспомнил, что у нее должен быть шрам, в виде крестика, над левым ухом, оставшийся от опухоли, которую он велел ей разрезать незадолго до того события; поэтому, не долго мешкая, он подошел к Джьякомино, еще находившемуся там, и попросил его повести его в свой дом и дать ему поглядеть на ту девушку. Джьякомино охотно повел его и велел девушке выйти к нему. Когда Бернабуччио увидал ее, ему показалось, что он видит перед собой лицо ее матери, еще красивой женщины; не ограничиваясь этим, он попросил Джьякомино дозволить ему приподнять немного волосы над левым ухом, на что Джьякомино согласился. Подойдя к девушке, которая стояла застыдившись, приподняв правой рукой волосы, он увидал крест; поэтому, вполне уверившись, что это – его дочь, он пролил слезы радости, стал обнимать ее, хотя она и противилась тому, и, обратившись к Джьякомино, сказал: «Это, братец, дочь моя; мой дом разграблен был Гвидотто, а ее в внезапном страхе моя жена, а ее мать, забыла, и до сих пор мы думали, что она сгорела в дому, который сожгли в тот же день». Когда девушка услышала это и увидела, что то человек престарелый, поверила его словам и, движимая тайной силой, не противилась его объятиям и вместе с ним также принялась нежно плакать; Бернабуччио тотчас послал за ее матерью, другими родственницами, сестрами и братьями и показал ее всем и, рассказав дело, после тысячи объятий и в большом торжестве, к полному удовольствию Джьякомино, повел ее в свой дом. Как услышал о том начальник города, человек достойный, зная, что Джьянноле, которого он держал в тюрьме, сын Бернабуччио и родной брат девушки, решил милостиво отнестись к совершенному им проступку; по соглашению в этом деле с Бернабуччио и Джьякомино, он устроил так, что Джьянноле и Мингино простили, а за Мингино выдал, к общему удовольствию его родных, девушку, имя которой было Агнеса; вместе с тем освободил и Кривелло и других, попавшихся в этом деле. Затем Мингино на радостях сыграл знатную, блестящую свадьбу и, введя Агнесу в свой дом, долгие годы после того пребывал с нею в мире и благоденствии.
Новелла шестая
Джьянни из Прочиды захвачен с любимой им девушкой, которая отдана была королю Федериго: вместе с ней привязан к колу, чтобы быть сожженным; узнанный Руджьери делль Ориа, освобожден им и женится на девушке.
По окончании новеллы Неифилы, очень понравившейся всем дамам, королева приказала Пампинее приготовиться рассказать что-нибудь; и она, подняв ясное личико, тотчас же начала: – Прелестные дамы, велики силы любви, располагающие любящих к трудным подвигам, перенесению чрезвычайных, негаданных опасностей, как то можно представить себе из многого, рассказанного как сегодня, так и в другие разы; тем не менее мне приятно доказать это еще раз повестью об одном влюбленном юноше.
На Искии, острове, очень близко лежащем от Неаполя, жила в числе прочих девушка, красивая и развеселая, – звали ее Реститута, – дочь одного именитого человека того острова, по имени Мартино Болгаро, которую любил паче своей жизни юноша соседнего с Искией острова, называемого Прочидой, по имени Джьянни, а она любила его. Не только днем он приезжал с Прочиды на Искию провести время и поглядеть на милую, но много раз и ночью, не найдя лодки, переплывал с Прочиды на Искию, посмотреть если не на что другое, то по крайней мере на стены ее дома.
Когда их любовь была в таком разгаре, случилось однажды летом, что девушка была одна-одинешенька на берегу и, бродя от одного утеса к другому и ножом отрывая морские ракушки от каменьев, дошла до одного места, окруженного скалами, где ввиду тени и удобства находившегося там источника с студеной водой, приютилось вместе с своим судном несколько молодых сицильянцев, шедших из Неаполя. Найдя девушку, которая еще не приметила их, очень красивой и видя, что она совсем одна, они решили промеж себя схватить ее и увезти; за решением последовало исполнение. Несмотря на то, что девушка кричала громко, они взяли ее, посадили на судно и уехали; добравшись до Калабрии, стали совещаться, кому из них она будет принадлежать, и вскоре оказалось, что каждый из них хотел завладеть ею, вследствие чего, не согласившись между собою, боясь дойти до худшего и из-за нее испортить свои отношения, они сошлись на том, чтобы отдать ее Федериго, королю Сицилии, который в то время был молод и любил такого рода дела; приехав в Палермо, они так и поступили. Король нашел ее красивой, и она ему понравилась, а так как он был несколько слабого здоровья, то и приказал поместить ее в великолепных зданиях, находившихся в его саду, что назывался Кубой, и там ухаживать за ней до той поры, пока он сам окрепнет; что и было исполнено.
Похищение девушки вызвало на Искии сильное волнение; особенно тяготило всех то, что не могли дознаться, кто были люди, ее похитившие. Но Джьянни, которому это было ближе, чем кому-либо другому, не дожидая вестей в Искию и зная, в какую сторону ушел корабль, снарядил свой, сел в него и как мог скорее проехал вдоль берега от Минервы до Скалеи в Калабрии, повсюду наводя справки о девушке, в Скалее ему сказали, что она увезена в Палермо сицильянскими моряками. Туда-то Джьянни и велел себя везти с возможной поспешностью и здесь после долгих поисков, узнав, что девушка была отдана королю и охранялась им в Кубе, страшно опечалился и почти потерял всякую надежду не только заполучить ее когда-либо, но даже и увидеть. Тем не менее, удержанный любовью, он отпустил корабль и, видя, что никто там его не знает, остался; часто приходя в Кубу, он однажды узрел ее случайно у окна, а она узрела его, чему каждый очень обрадовался. Заметив, что место пустынное, Джьянни приблизился, насколько было возможно, заговорил с ней и, наученный ею, как взяться за дело, если б он пожелал поговорить с ней поближе, ушел, наперед подробно осмотрев расположение местности; дождавшись ночи и пропустив добрую часть ее, он снова вернулся туда и, цепляясь по местам, на которых не могли бы удержаться и дятлы, вошел в сад, нашел там рей, приставил его к указанному девушкой окну и очень легко взобрался по нему. Девушка, уже считавшая потерянной свою честь, оберегая которую она прежде несколько его дичилась, размыслила, что никому более достойному, чем он, она не может отдаться, и, рассчитав, что она может побудить его увести ее, решила про себя удовлетворить все его желания и потому оставила окно отпертым, дабы он мог быстро пролезть в него. Найдя окно отворенным, Джьянни тихо вошел в него и прилег к девушке, которая не спала, а та, прежде чем заняться чем-либо иным, открыла ему все свои намерения, усердно прося его извлечь ее отсюда и увезти. На что Джьянни ответил, что ничто ему так не по сердцу, как это, и что лишь только он расстанется с нею, непременно все так устроит, чтобы увезти ее в первый же раз, как вернется сюда. После этого, обнявшись, с величайшим удовольствием они вкусили того наслаждения, выше которого любовь не может доставить, и, повторив его несколько раз, уснули незаметно для себя в объятиях друг у друга.
Король, которому девушка с первого взгляда очень понравилась, вспомнил о ней и, чувствуя себя здоровым, решился пойти и пробыть с нею, несмотря на то, что был уже почти день, и с некоторыми из своих слуг тайно направился в Кубу; вступив в дом, он велел тихонько отворить комнату, где, как он знал, спала девушка, и вошел туда, предшествуемый большим зажженным факелом; бросив взгляд на постель, он увидал ее и Джьянни, спавших вместе, совершенно обнаженных и обнявшихся, отчего внезапно он страшно рассердился и, не промолвив ни слова, вошел в такой гнев, что едва удержался, чтобы не убить обоих бывшим при нем ножом. Потом, вспомнив, что было бы делом недостойнейшим какого бы то ни было человека, не только что короля, убить во сне двух обнаженных, удержал себя и замыслил предать их смерти при народе и на костре, обратившись к единственному спутнику, который был при нем, он сказал: «Что думаешь ты об этой преступной женщине, на которую я возлагал мои надежды?» Затем он спросил, знает ли он того юношу, у которого хватило дерзости явиться к нему в дом и учинить ему такое оскорбление и досаду? Тот, кого спрашивали, ответил, что не помнит, чтобы когда-либо видел его. Так, рассерженный король и вышел из комнаты, приказав, чтобы любовники, как есть нагие, были взяты и связаны и среди бела дня отведены в Палермо и на площади привязаны к колу, спиной к спине, и оставались бы так до третьего часа, дабы все могли их видеть, а затем были бы сожжены, как того и заслужили; так сказав, он вернулся в Палермо в свой покой, сильно разгневанный.
Лишь только ушел король, тотчас же многие набросились на двух любовников и не только разбудили их, но быстро и без всякой жалости схватили их и связали; как, увидев это, молодые люди опечалились, страшась за свою жизнь, плача и сетуя – легко себе представить. По приказу короля их отвели в Палермо, привязали к колу на площади и перед их глазами приготовили костер и огонь, чтобы сжечь их в час, назначенный королем. Все палермитяне, и мужчины и женщины, тотчас же сбежались туда, чтоб увидеть обоих любовников: мужчины шли посмотреть на девушку, и как они выхваляли ее совершенную красоту и сложение, так с своей стороны и женщины, сбежавшиеся поглядеть на юношу, очень одобряли красоту его лица и тела. А бедные любовники, оба страшно пристыженные, стояли, опустив головы, и оплакивали свое несчастье, ожидая с часу на час жестокой смерти в огне.
Пока их держали так до назначенного часа и повсюду оповещали о совершенном ими проступке, слух о том дошел до Руджьери делль Ориа, человека отменной храбрости, бывшего тогда королевским адмиралом, и, чтобы поглядеть на них, он направился к месту, где они были привязаны; дойдя туда, он прежде посмотрел на девушку и много похвалил ее красоту; затем, обратившись к юноше, без особого труда признал его и, приблизившись к нему, спросил, не Джьянни ли он из Прочиды. Джьянни, подняв лицо и узнав адмирала, ответил: «Господин мой, я действительно был тем, о ком вы спрашиваете, но вскоре меня не станет». Адмирал спросил его тогда, что довело его до этого. На это Джьянни ответил: «Любовь и гнев короля» Адмирал велел ему рассказать все подробно и, выслушав от него, как что было, собрался уйти, когда Джьянни позвал его, сказав: «Господин мой, коли возможно, испросите мне одну милость у того, благодаря кому я здесь стою». Руджьери спросил: «Какую же?». На это Джьянни ответил: «Вижу я, что мне придется умереть, и скоро; и так как к этой девушке, которую я любил пуще своей жизни, а она меня, я обращен спиной, как и она ко мне, я прошу, как милости, чтобы нас обратили друг к другу лицами, дабы, умирая, видя ее лицо, я мог отойти утешенным». Руджьери сказал, смеясь: «Охотно, я устрою так, что ты столько еще насмотришься на нее, что она тебе надоест». Отойдя от него, он приказал тем, кому поручено было привести это дело в исполнение, не чинить без нового приказа короля ничего более того, что совершили, и, не мешкая, направился к королю, которому, хотя он и видел его разгневанным, не преминул выразить свое мнение, спросив: «Государь, чем оскорбили тебя те двое молодых людей, которых ты приказал сжечь там на площади?» Король пояснил ему. Руджьери продолжал: «Проступок, ими совершенный, заслуживает кары, но не от тебя; и как преступления вызывают наказание, так и благодеяния – вознаграждение, помимо милости и сострадания. Знаешь ли ты, кто те, кого ты хочешь сжечь?» Король ответил, что не знает. Тогда Руджьери сказал: «А я хочу, чтобы ты их узнал, дабы ты уразумел, благоразумно ли подчиняешься ты порывам своего гнева. Юноша – сын Ландольфо из Прочиды, родной брат мессера Джьянни из Прочиды, по милости которого ты стал королем и властителем этого острова; девушка – дочь Марино Болгаро, благодаря могуществу которого твое государство еще не вытеснено ныне с Искии. Кроме того, эти молодые люди уже давно любили друг друга и только движимые любовью, а не желанием нанести оскорбление твоему величию, совершили этот грех (если можно назвать грехом то, что из любви делают юноши). Почему же хочешь ты предать их смерти, тогда как ты был бы обязан почтить их величайшим благоволением и дарами?» Услышав это и убедившись в том, что Руджьери говорит правду, король не только не решился сделать что-нибудь худшее, но и раскаялся в учиненном; вследствие чего немедленно послал отвязать от кола обоих молодых людей и привести их к себе, что и было исполнено. Досконально разузнав об их обстоятельствах, он замыслил возместить нанесенную им обиду почестями и дарами. Богато нарядив их и зная их обоюдное согласие, он поженил Джьянни на молодой девушке и, сделав им великолепные подарки, отправил их довольных домой, где их приняли с великим торжеством, и они долгое время жили вместе в радости и удовольствии.
Новелла седьмая
Теодоро влюблен в Виоланту, дочь мессера Америго, своего господина; она забеременела от него, а он приговорен к виселице. Когда его ведут на казнь под ударами плетей, он узнан своим отцом и, освобожденный, берет Виоланту себе в жены.
Все дамы, в страхе ожидавшие услышать, сгорят или нет оба любовника, узнав, что они спаслись, возблагодарили бога и обрадовались, а королева, дослушав окончание новеллы, возложила обязанность следующей на Лауретту, которая весело принялась сказывать:
– Прекраснейшие дамы, в то время, когда добрый король Гвилельмо царствовал в Сицилии, жил на острове некий дворянин, по имени Америго Аббате из Трапани, который, кроме прочих благ земных, изобиловал и множеством детей. Почему, нуждаясь в слугах и пользуясь прибытием с востока галеры генуэзских корсаров, которые, идя вдоль берегов Армении, захватили много мальчиков, он, почитая их за турок, некоторых из них купил, и хотя все остальные оказались пастухами, был между ними один с виду более изящный и красивый, по имени Теодоро. Хотя с ним и обращались как с рабом, он тем не менее рос в доме мессера Америго с его детьми и, следуя больше своей природе, чем случайному положению, сделался благовоспитанным, с прекрасными манерами, и так понравился мессеру Америго, что тот дал ему свободу и, принимая его за турка, велел окрестить и назвать Пьетро, и поставил набольшим над своими делами, питая к нему большое доверие.
Как подрастали другие дети мессера Америго, так подрастала и дочь его, по имени Виоланта, красивая и изящная девушка; пока отец медлил с ее замужеством, случилось ей влюбиться в Пьетро, и хотя она любила его и высоко ценила за его нравы и поступки, тем не менее стыдилась открыться ему; но Амур отнял у нее эту заботу, ибо Пьетро, не раз осторожно поглядывавший на нее, так в нее влюбился, что, лишь глядя на нее, чувствовал себя счастливым; только он очень боялся, как бы кто-нибудь того не приметил, ибо ему казалось, что он поступает нехорошо. Девушка, с удовольствием видевшая его, заметила это и, чтобы придать ему больше смелости, показывала, что очень ему рада, как то и было на самом деле. Долго они оставались в таком положении, ничего не смея сказать друг другу, хотя каждый того сильно желал.
Пока оба одинаково горели любовным пламенем, фортуна, как бы порешив, чтобы все так и устроилось, нашла им средство изгнать боязливую застенчивость, связывавшую их. У мессера Америго в одной, может быть, миле от Трапани находилось прекрасное поместье, куда его жена с дочерью и другими женщинами и девушками часто хаживала для развлечения. Когда однажды, в большую жару, они отправились туда, взяв с собой и Пьетро, и проводили там время, случилось, как мы то нередко видим летом, что небо вдруг заволоклось темными тучами, вследствие чего дама и ее общество, боясь, как бы непогода их там не захватила, собрались в обратный путь в Трапани и пошли как можно скорее; но Пьетро и девушка, оба молодые, сильно перегнали на ходу мать и других ее спутниц, побуждаемые, быть может, не менее любовью, чем страхом непогоды. Когда они настолько опередили мать и других, что их едва было видно, случилось, что после многих раскатов грома внезапно пошел крупнейший и частый град, от которого мать со своим обществом укрылась в доме одного крестьянина. Пьетро и девушка, не найдя более близкого убежища, вошли в старую, почти развалившуюся хижину, где никто не жил, и здесь под оставшеюся еще частые крыши прижались вдвоем, и необходимость заставила их, ввиду малого крова, коснуться друг друга. Это прикосновение было причиной того, что их дух несколько ободрился к открытию любовных желаний, и Пьетро начал первый: «Дал бы бог, чтобы никогда этот град не прекращался, если бы мне всегда быть так, как теперь». Девушка ответила: «Мне это было бы очень приятно». От этих слов они дошли до того, что взяли и пожали друг другу руки, потом обнялись, потом поцеловались; а град все шел. Чтобы не останавливаться на каждой мелочи, скажу, что погода установилась не прежде, чем они познали высшие восторги любви и не предприняли мер, чтобы втайне наслаждаться друг с другом.
Когда прекратилась непогода, они, дождавшись матери у ворот города, до которых было недалеко, вернулись с нею домой. Там они встречались много раз с предосторожностями и втайне и к великому своему утешению; дело зашло так далеко, что девушка забеременела, что крайне было неприятно тому и другому; вследствие чего они употребили много ухищрений, дабы, наперекор естественному ходу вещей, освободиться от плода, но не успели в этом. Почему Пьетро, опасаясь за свою собственную жизнь, решился бежать и сказал ей о том; она, выслушав его, ответила: «Если ты уедешь, я непременно убью себя». На что Пьетро, сильно любивший ее, сказал: «Как же хочешь ты, моя милая, чтобы я остался здесь? Твоя беременность откроет наш проступок, тебе легко простят, а мне, несчастному, придется понести кару и за твой и за мой грех». На это девушка ответила: «Пьетро, мои грех, конечно, узнается; но будь уверен, что твой, коли ты сам не скажешь, никогда не будет узнан». Тогда Пьетро сказал: «Так как ты мне это обещаешь, я останусь, но постарайся сдержать обещание».
Девушка, скрывавшая, насколько было возможно, свою беременность, видя, что, вследствие увеличившихся размеров тела, нельзя более таить ее, однажды вся в слезах созналась своей матери, умоляя спасти ее. Мать, опечаленная чрезвычайно, осыпала ее страшной бранью и пожелала узнать, как было дело. Девушка, боясь, как бы Пьетро не учинили чего-нибудь худого, скрыла истину под другими образами и, сочинив басню, рассказала все по-своему. Мать поверила ей и, дабы скрыть недостаток дочери, отправила ее в одно из своих поместий. Когда наступило там время родов и девушка кричала, как то делают другие женщины, а мать ее не предполагала, чтобы Америго, почти никогда там не бывший, явился туда, случилось, что, возвращаясь с охоты на птиц и проходя мимо комнаты, где голосила девушка, он, изумленный этим, внезапно вошел и спросил, что случилось. Мать, увидев вошедшего мужа, встала опечаленная и рассказала ему, что приключилось с дочерью, но он, менее доверчивый, чем оказалась жена, объявил, что неправда, будто она не знает, от кого забеременела, и потому он желает узнать это досконально; поведав о том, она может получить прощение, коли нет, пусть помыслит о смерти без всякого снисхождения с его стороны. Жена старалась, насколько могла, чтобы муж удовольствовался тем, что она сказала; но все было напрасно. Войдя в бешенство, с обнаженной шпагой в руке, он бросился на дочь, которая, пока мать уговаривала отца, родила сына, и сказал: «Или ты объявишь, от кого произвела ребенка, или умрешь немедленно». Девушка, боясь смерти, нарушила обещание, данное Пьетро, и призналась во всем, что произошло между им и ею. Услыхав это и страшно разъярясь, рыцарь едва удержался, чтобы не убить ее, но затем, излив ей все, подсказанное ему гневом, сел на коня, поехал в Трапани и, заявив некоему мессеру Куррадо, бывшему там начальником за короля, об обиде, нанесенной ему Пьетро, велел тотчас же схватить его, ничего не подозревавшего; подверженный пытке, он сознался во всем совершенном.
Когда спустя несколько дней начальник приговорил его высечь, водя по городу, и потом повесить, для того, чтобы в один и тот же час исчезли с лица земли оба любовника и их сын, мессер Америго, у которого гнев не прошел даже после того, как он довел Пьетро до смерти, положил яду в чашу с вином и, отдав ее одному из своих прислужников вместе с ножом наголо, сказал: «Пойди с этими двумя вещами к Виоданте и передай ей от меня, чтобы она скорее выбрала какую угодно из двух смертей – или от яда, или от ножа; коли нет, я в присутствии сколько ни на есть граждан велю ее сжечь, как она того и заслужила; сделав это, возьми сына, рожденного ею несколько дней тому назад, и, раздробив ему голову об стену, брось на съедение собакам». Когда суровый отец произнес этот жестокий приговор дочери и внуку, прислужник ушел, более настроенный к худу, чем и добру.
Осужденному Пьетро, которого стража повела на виселицу под ударами, пришлось идти, как то заблагорассудилось начальникам отряда, мимо одной гостиницы, где находились трое именитых людей из Армении, посланных армянским королем в Рим для переговоров с папой о важных делах, касавшихся предстоящего крестового похода; они остановились там, чтобы освежиться и отдохнуть несколько дней, и были приняты с большим почетом именитыми людьми Трапани, преимущественно мессером Америго. Услышав, как проходили те, что вели Пьетро, они подошли к окну поглядеть. Пьетро был совершенно обнажен до пояса, с связанными назад руками; как взглянул на него один из трех послов, человек старый и с большим весом, по имени Финео, увидел у него на груди большое красное пятно, не накрашенное, но естественно посаженное на коже, вроде тех, что женщины обыкновенно называют родимым пятном. Лишь только он увидел его, ему внезапно пришел на память его сын, который пятнадцать лет тому назад был похищен у него корсарами на берегу Лаяццо и о котором он с тех пор не имел известий; принимая во внимание возраст бедняка, которого стегали, он сообразил, что если бы жив был его сын, ему было бы столько же лет, сколько, казалось, было этому, и он начал подозревать по тому знаку, не он ли это, и у него явилась мысль, что если это он, то еще должен помнить и свое имя, и имя отца, и армянский язык. Вот почему, когда тот приблизился, он позвал его: «Эй, Теодоро!» Услышав этот голос, Пьетро быстро поднял голову, на что Финео сказал, говоря по-армянски: «Откуда ты и чей сын?» Служилые люди, которые вели его, из уважения к почтенному человеку остановились, так что Пьетро мог ответить: «Я – из Армении, сын одного человека, по имени Финео, и привезен сюда маленьким мальчиком, какими людьми, не знаю». Услышав это, Финео признал в нем, без всякого сомнения, сына, которого утратил, почему в слезах он спустился вниз с своими товарищами, побежал обнять его среди стражи и, набросив на него плащ из дорогой ткани, бывший на нем, попросил того, кто вел его на казнь, чтобы он согласился подождать, пока ему не придет приказ повести его далее. Тот ответил, что подождет охотно. Финео уже знал причину, вследствие которой вели казнить того юношу, так как молва разнесла ее повсюду; вот почему он тотчас же отправился с своими товарищами и их слугами к мессеру Куррадо и сказал ему так: «Мессер, тот, кого вы посылаете на смерть, как раба, человек свободный и мой сын, и готов взять в жены ту, которую, говорят, он лишил девственности. По тому не благоугодно ли вам будет приостановить исполнение приговора до тех пор, пока можно будет доведаться, хочет ли она его себе в мужья, дабы на случай, если б она того пожелала, вы не поставили себя в положение нарушителя закона».
Мессер Куррадо, узнав, что то сын Финео, изумился и ощутил некоторый стыд за ошибку, в которую ввела его судьба; убедясь, что Финео говорил правду, он попросил его тотчас же вернуться домой, послал за мессером Америго и все ему рассказал. Мессер Америго, считавший и дочь и внука уже убитыми, был паче всякого другого на свете опечален совершенным им, сознавая, что, не будь она убита, все могло бы быть исправлено к лучшему; тем не менее он немедленно послал сказать туда, где находилась его дочь, на случай если бы приказ его еще не был исполнен, чтобы его и не приводили в исполнение. Тот, кого отправили, увидел, как прислужник, посланный мессером Америго, поставив перед девушкой кинжал и яд, бранил ее, потому что она не решалась на быстрый выбор, и готовился принудить ее избрать одно из двух. Услышав приказ своего господина, он оставил ее в покое, вернулся к нему и рассказал, как обстояло дело. Обрадованный этим, мессер Америго отправился туда, где был Финео, и, чуть не плача, насколько сумел лучше повинился в случившемся и, прося его прощения, заявил, что в случае, если бы Теодоро пожелал взять его дочь в жены, он был бы рад отдать ее ему. Финео охотно принял извинения и отвечал: «И я желаю, чтобы мой сын взял за себя вашу дочь; а если он не пожелает, то пусть исполнится произнесенный над ним приговор».
Так согласившись между собою, Финео и Америго спросили у Теодоро, еще не опомнившегося от страха смерти и радости, что нашел отца, каково его желание в этом деле. Услыхав, что, если он пожелает, Виоланта станет его женой, Теодоро пришел в такую радость, будто из ада прыгнул прямо в рай, и сказал, что это будет ему величайшая милость, если каждому из них это по сердцу. Тогда послали к молодой женщине узнать об ее желании; услышав, что приключилось и еще имеет приключиться с Теодоро, она, дотоле печальная, как никто, в чаянии смерти, по долгом времени несколько поверив тем речам, немного развеселилась и отвечала, что, если б она могла следовать своему желанию, ничто не было бы для нее так радостно, как стать женою Теодоро, но что во всяком случае она поступит так, как прикажет отец.
Таким-то образом, с общего согласия, выдав за него Виоланту, устроили великое празднество к большому удовольствию всех граждан. Молодая женщина утешилась, отдала кормить своего маленького сына и через некоторое время стала красивее, чем когда-либо. Когда, встав после родов, она предстала перед Финео, возвращения которого из Рима тогда ожидали, она почтила его как отца, а он, довольный такой красавицей снохой, с большим торжеством и весельем отпраздновал их свадьбу, принял ее как дочь и всегда относился к ней как к таковой. Спустя несколько дней, сев на галеру с своим сыном, с нею и маленьким внуком, он повез их с собою в Лаяццо, где оба любящие прожили всю свою жизнь в спокойствии и мире.
Новелла восьмая
Настаджио дельи Онести, влюбленный в девушку из семейства Траверсари, расточает свои богатства, не получая взаимности. По просьбе своих, он едет в Кьясси и здесь видит, как один всадник преследует девушку, убивает ее и два пса ее пожирают. Он приглашает своих родных и свою милую на обед: она видит, как терзают ту же девушку, и, опасаясь подобной же участи, выходит замуж за Настаджио.
Когда Лауретта замолкла, Филомена так начала по приказанию королевы: – Любезные дамы, как в нас восхваляют сострадательность, так божественное правосудие строго мстит нам за жестокость. Дабы доказать это вам и тем дать вам повод окончательно изгнать ее из себя, я хочу рассказать вам новеллу не менее трогательную, чем занимательную.
В Равенне, стариннейшем городе Романьи, было когда-то много родовитых и именитых людей, и между ними один юноша, по имени Настаджио дельи Онести, оставшийся по смерти отца и одного дяди безмерно богатым человеком. Как то часто бывает с юношами, он, не будучи женатым, влюбился в дочь мессера Паоло Траверсари, девушку еще более родовитую, чем он сам, надеясь своими деяниями побудить ее полюбить его; но как они ни были велики, прекрасны и похвальны, они не только не помогали ему, но, казалось, даже вредили, – столь суровой, жестокой и неприветливой оказывалась по отношению к нему любимая девушка, ставшая, быть может по причине своей необычайной красоты и родовитости, до того гордой и надменной, что и он сам не нравился ей и ничто, что нравилось ему. Настаджио это было в такую тягость, что часто с горя после жалоб у него являлось желание покончить с собой, но, сдержав себя, он много раз решался в душе совсем оставить ее, и коли сможет, то возненавидеть, как она ненавидела его, но намерения его были напрасны, потому что, казалось, по мере того, как умалялась надежда, умножалась его любовь.
И вот, когда молодой человек продолжал таким образом любить и расточать без меры, некоторым из его друзей и родственников показалось, что он одинаково расстроит и свое здоровье и свое состояние; вследствие чего они много раз просили его, советуя удалиться из Равенны и поехать пожить некоторое время в каком-либо другом месте, ибо если он так поступит, умалятся и любовь и трата. Над этим советом Настаджио часто насмехался, но, наконец, упрошенный ими и не будучи в состоянии им отказать, сказал, что исполнит; велев сделать большие приготовления, точно в намерении отправиться во Францию или Испанию или иное отдаленное место, он сел на коня и, в сопровождении многих друзей выехав из Равенны, направился в одно место, может быть, милях в трех за Равенной, которое называется Кьясси, и здесь, приказав доставить палатки и шатры, сказал тем, что сопровождали его, что желает тут остаться, а они пусть вернутся в Равенну. Расположившись тут, Настаджио принялся вести самую веселую и роскошную жизнь, какую только можно себе представить, приглашая того и другого к ужину и к обеду, как то было у него в обычае.
Случилось, почти в самом начале мая, в превосходную погоду, что ему вспомнилась его жестокая дама; приказав всем своим домашним оставить его одного, дабы ему можно было помечтать о ней в свое удовольствие, погруженный в мысли, идя, куда несли ноги, он один добрался до соснового леса. Уже почти миновал пятый час дня, и он прошел с полмили в лесу, не вспомнив ни о пище, ни о чем другом, как вдруг ему показалось, что он слышит страшный плач и резкие вопли, испускаемые женщиной; его сладкие мечты были прерваны, и, подняв голову, чтобы узнать, в чем дело, он изумился, усмотрев себя в сосняке; затем, взглянув вперед, увидел бежавшую к месту, где он стоял, через рощу, густо заросшую кустарником и тернием, восхитительную обнаженную девушку с растрепанными волосами, исцарапанную ветвями и колючками, плакавшую и громко просившую о пощаде. Помимо этого, он увидел по сторонам ее двух громадных диких псов, быстро за ней бежавших и часто и жестоко кусавших ее, когда они ее настигали, а за нею на вороном коне показался темный всадник, с лицом сильно разгневанным, со шпагой в руке, страшными и бранными словами грозивший ей смертью. Все это в одно и то же время наполнило его душу изумлением и испугом и, наконец, состраданием к несчастной женщине, из чего родилось желание спасти ее, если то возможно, от такой муки и смерти. Видя себя безоружным, он бросился, чтобы схватить ветвь от дерева вместо палки, и пошел навстречу собакам и всаднику. Но тот, увидя это, закричал ему издали: «Не мешайся, Настаджио, дай псам и мне исполнить то, что заслужила эта негодная женщина». Пока он говорил это, собаки, крепко схватив девушку за бока, удержали ее, а подоспевший всадник слез с лошади. Настаджио, приблизившись к нему, сказал: «Я не знаю, кто ты, так хорошо знающий меня, но все же скажу тебе, что велика низость вооруженного рыцаря, намеревающегося убить обнаженную женщину и напустить на нее собак, точно она – дикий зверь; я во всяком случае стану защищать ее насколько смогу». Тогда всадник сказал: «Настаджио, я родом из того же города, что и ты, и ты был еще маленьким мальчиком, когда я, которого тогда звали Гвидо дельи Анастаджи, был гораздо сильнее влюблен в ту женщину, чем ты в Траверсари, и от ее надменности и жестокости до того дошло мое горе, что однажды этой самой шпагой, которую ты видишь в моей руке, я, отчаявшись, убил себя и осужден на вечные муки. Немного прошло времени, как эта женщина, безмерно радовавшаяся моей смерти, скончалась и за грех своего жестокосердия и за радость, какую она ощутила от моих страданий, не раскаявшись в том, ибо считала, что не только тем не погрешила, но и поступила как следует, осуждена была на адские муки. И как только она была ввержена туда, так мне и ей положили наказание: ей бежать от меня, а мне, когда-то столь ее любившему, преследовать ее, как смертельного врага, не как любимую женщину; и сколько раз я настигаю ее, столько же раз этой шпагой, которой я убил себя, убиваю ее, вскрываю ей спину, а это сердце, жестокое и холодное, куда ни любовь, ни сострадание никогда не в состоянии были проникнуть, вырываю, как ты тотчас увидишь, из тела со всеми другими внутренностями и бросаю на пожрание собакам. И не много проходит времени, как она, по решению господнего правосудия и могущества, воскресает, как бы не умирала вовсе, и снова начинается мучительное бегство, а собаки и я преследуем ее. И так бывает каждую пятницу, в этот час, что я нагоняю ее здесь и здесь же, как ты увидишь, предаю ее терзаниям; в другие же дни, не думай, что мы отдыхаем: я настигаю ее в других местах, где она жестоко помыслила или содеяла мне жестокое: превратясь, как видишь, из любовника во врага, и принужден таким образом преследовать ее столько лет, сколько месяцев она была жестока со мной. Итак, дай мне исполнить решение божественного правосудия и не противься тому, чему ты не в состоянии был бы помешать». Услыхав эти речи, Настаджио сробел, и не было у него волоска на теле, который не поднялся бы дыбом; он отошел назад и, глядя на несчастную девушку, стал в страхе ожидать, что станет делать рыцарь; а тот, закончив свою речь, набросился, словно бешеная собака, со шпагой в руке, на девушку, которая на коленях, крепко удерживаемая собаками, молила его о пощаде; изо всех сил ударил ее посреди груди и пронзил насквозь. Лишь только девушка приняла этот удар, упала ничком, все так же плача и крича, а рыцарь, выхватив нож, вскрыл ей чресла и, вынув сердце и все, что было вокруг, бросил собакам, которые, страшно голодные, все это тотчас же пожрали. Прошло не много времени, как девушка, точно ничего такого не случилось, внезапно поднялась на ноги и бросилась бежать по направлению к морю, собаки – за ней, все время теребя ее, а мужчина, снова севший на коня и взявший свою шпагу, начал преследовать ее; вскоре они настолько отдалились, что Настаджио не мог их более видеть.
Узрев все это, он долго пребывал между состраданием и страхом, но вскоре ему пришло в голову, что этот случай может сослужить ему большую службу, так как он приключался каждую пятницу. И вот, заметив место, он вернулся к своей челяди, и когда ему показалось удобным, послав за своими родственниками и друзьями, сказал им: «Вы долгое время побуждали меня отстать от моей любви к этой враждебной девушке и положить конец моему расточительству; и я готов сделать это, если вы испросите для меня одну милость, а заключается она в том, чтобы в следующую пятницу вы устроили, чтобы Паоло Траверсари с женою и дочерью и всеми их родственницами и всеми другими, кого пожелаете, прибыли сюда пообедать со мной. Почему я этого желаю, вы это тогда увидите». Тем показалось, что устроить это – дело не трудное. Вернувшись в Равенну, они, когда пришло время, пригласили тех, кого хотел Настаджио, и хотя трудно было увлечь туда девушку, любимую Настаджио, тем не менее и она поехала вместе с другими.
Настаджио приказал приготовить великолепное угощение и велел поставить столы под соснами около того места, где видел терзание жестокой женщины. Распорядившись рассадить мужчин и женщин за стол, он устроил так, что девушка, им любимая, была посажена как раз напротив того места, где должно было происходить дело. Когда подали последнее кушанье, до всех стали доноситься отчаянные крики преследуемой девушки. Когда все очень тому изумились, спрашивая, что это такое, и никто не мог того объяснить, все встали посмотреть, что бы это могло быть, и увидали сетовавшую девушку, всадника и собак. Не прошло много времени, как все они были возле них. И всадник и собаки встречены были громким криком, и многие выскочили вперед, чтобы помочь девушке, но всадник, обратившись к ним, как обратился к Настаджио, не только заставил их попятиться назад, но н всех напугал и исполнил изумления. И когда он совершил все то, что сделал я в первый раз, все женщины (а между ними много было родственниц бедной девушки и рыцаря, еще помнивших и о его любви и о его смерти) так горько заплакали, как будто над ними самими было исполнено все виденное.
Когда все пришло к концу и уда шлись и девушка и всадник, все происшедшее навело тех, кто это видел, на многие и различные разговоры; но из числа наиболее напуганных была та жестокая девушка, которую любил Настаджио, все отчетливо видевшая и слышавшая; познав, что ее, более чем всех других, там бывших, это касалось, она припомнила жестокосердие, с каким всегда относилась к Настаджио, почему ей представилось, что она уже бежит перед ним, разгневанным, и собаки у ней по сторонам. И так был велик возникший от того страх, как бы и с ней не приключилось того же самого, что она не могла дождаться времени, а оно представилось ей в тот же вечер, чтобы, сменив свою ненависть на любовь, послать к Настаджио свою доверенную служанку, которая от ее имени попросила его прийти к ней, ибо она готова сделать все, что будет ему по желанию. На это Настаджио велел ответить, что это ему очень приятно, но что если она согласна, он желает совершить это честным образом, то есть жениться на ней. Девушка, знавшая, что за ней, не за другим, стало, если она не сделалась женой Настаджио, велела ему передать, что согласна. Вследствие чего, став сама за себя ходатаем, она сказала отцу и матери, что готова стать женой Настаджио, чему те очень обрадовались, и в следующее же воскресенье Настаджио обручился и повенчался с ней, и долго жил с ней счастливо. И не одно только это благо породил тот страх, но все другие жестокосердые равен некие дамы так напугались, что с тех пор стали снисходить к желаниям мужчин гораздо более прежнего.
Новелла девятая
Федериго дельи Альбериги любит, но не любим, расточает на ухаживание все свое состояние, и у него остается всего один сокол, которого, за неимением ничего иного, он подает на обед своей даме, пришедшей его навестить узнав об этом, она изменяет свои чувства к нему, выходит за него замуж и делает его богатым человеком.
Уже смолкла Филомена, когда королева, увидев, что рассказывать более некому, за исключением Дионео в силу его льготы, весело сказала: – Теперь мне предстоит сказывать, и я, дорогие дамы, охотно исполню это в новелле, отчасти похожей на предыдущую, и не для того только, чтобы вы познали, какую силу имеет ваша красота над благородными сердцами, но дабы вы уразумели, что вам самим надлежит, где следует, быть подательницами ваших наград, не всегда предоставляя руководство судьбе, которая расточает их не благоразумно, а, как бывает в большинстве случаев, несоразмерно.
Итак, вы должны знать, что жил, а может быть, еще и живет в нашем городе Коппо ди Боргезе Доменики, человек уважаемый и с большим влиянием в наши дни и за свои нравы и доблести, более чем по своей благородной крови, весьма почтенный и достойный вечной славы; когда он был уже в преклонных летах, он часто любил рассказывать своим соседям и другим о прошлых делах, а делал он это лучше и связнее и с большею памятью и красноречием, чем то удавалось кому другому.
В числе прочих прекрасных повестей он часто рассказывал, что во Флоренции проживал когда-то молодой человек, сын мессера Филиппе Альбериги, по имени Федериго, который в делах войны, и в отношении благовоспитанности считался выше всех других юношей Тосканы. Как то бывает с большинством благородных людей, он влюбился в одну знатную даму, по имени монну Джьованну, считавшуюся в свое время одной из самых красивых и приятных женщин, какие только были во Флоренции; и дабы заслужить ее любовь, являлся на турнирах и военных играх, давал празднества, делал подарки и расточал свое состояние без всякого удержа; но она, не менее честная, чем красивая, не обращала внимания ни на то, что делалось ради нее, ни на того, кто это делал. Итак, когда Федериго тратился свыше своих средств, ничего не выгадывая, вышло, как тому легко случиться, что богатство иссякло, он очутился бедняком, и у него не осталось ничего, кроме маленького поместья, доходом с которого он едва жил, да еще сокола, но сокола из лучших в мире. Вот почему, влюбленный более, чем когда-либо, видя, что не может существовать в городе так, как бы ему хотелось, он отправился в Кампи, где находилась его усадьба; здесь, когда представлялась возможность, он охотился на птиц и, не прибегая к помощи других, терпеливо переносил свою бедность.
Когда Федериго уже дошел до последней крайности, случилось в один прекрасный день, что муж монны Джьованны заболел и, видя себя приближающимся к смерти, сделал завещание. Будучи богатейшим человеком, он назначил в нем своим наследником сына, уже подросшего, затем определил, чтобы монна Джьованна, которую он очень любил, наследовала сыну, если бы случилось, что тот умрет, не оставив законного потомства; а сам скончался. Оставшись вдовою, монна Джьованна, по обычаю наших дам, ездила с своим сыном на лето в деревню, в одно свое поместье, в очень близком соседстве от Федериго, вследствие чего вышло, что тот мальчик начал сближаться с Федериго, забавляясь птицами и собаками; не раз он видел, как летает сокол Федериго, он сильно ему приглянулся, и у него явилось большое желание приобрести его, но попросить о том он не решался, зная, как он был дорог хозяину.
Так было дело, когда случайно мальчик заболел; это страшно опечалило мать, ибо он у нее был один и она любила его как только можно любить. Проводя около него целые дни, она не переставала утешать его и часто спрашивала, нет ли чего-нибудь, чего бы он пожелал, и просила сказать ей о том, ибо если только возможно то достать, она наверно устроит, что оно у него будет. Мальчик, часто слышавший такие предложения, сказал: «Матушка, если вы устроите, что у меня будет сокол Федериго, я уверен, что скоро выздоровлю». Мать, услыхав это, несколько задумалась и начала соображать, как ей поступить. Она знала, что Федериго долго любил ее и никогда не получил от нее даже взгляда, вот почему она сказала себе: «Как пошлю я или пойду просить у него этого сокола, который, судя по тому, что я слышала, лучше из всех, когда-либо летавших, да кроме того его и содержит? Как буду я так груба, чтобы у порядочного человека, у которого не осталось никакой иной утехи, захотеть отнять именно ее?» Остановленная такою мыслью, хотя и вполне уверенная в том, что получила бы сокола, если бы попросила, не зная, что сказать, она не отвечала сыну и при том и осталась. Наконец, любовь к сыну так превозмогла ее, что она решилась удовлетворить его и, что бы там ни случилось, не посылать, а пойти за соколом самой и принести, и она ответила сыну: «Утешься, сынок мой, и постарайся поскорее выздороветь, ибо я обещаю тебе, что первой моей заботой завтра утром будет пойти за ним, и я принесу его тебе». У обрадованного этим мальчика в тот же день обнаружилось некоторое улучшение.
На следующее утро монна Джьованна, в сопровождении одной женщины, как бы гуляя, направилась к маленькому домику Федериго и велела вызвать его. Так как время тогда не благоприятствовало охоте, да он не ходил на нее и в прошлые дни, он был в своем огороде, занимаясь кое-какой работой. Услыхав, что монна Джьованна спрашивает его у дверей, страшно изумленный и обрадованный, он побежал туда. Та, увидя его приближающимся, встала навстречу ему с женственной приветливостью, я когда Федериго почтительно приветствовал ее, сказала: «Здравствуй, Федериго». И она продолжала: «Я пришла вознаградить тебя за те убытки, которые ты понес из-за меня, когда любил меня более, чем тебе следовало; и награда будет такая: я намерена вместе с этой моей спутницей пообедать у тебя сегодня по-домашнему». На что Федериго скромно ответил: «Мадонна, я не помню, чтобы получил от вас какой-либо ущерб, напротив, столько блага, что если я когда-либо чего стоил, то случилось это благодаря вашим достоинствам и той любви, которую я к вам питал, и я уверяю вас, ваше любезное посещение мне гораздо дороже, чем если бы я вновь получил возможность тратить столько, сколько я прежде потратил, хотя вы и пришли в гости к бедняку». Сказав это, он, смущенный, принял ее в своем доме, а оттуда повел ее в сад и там, не имея никого, кто бы мог доставить ей общество, сказал: «Мадонна, так как здесь нет никого, то эта добрая женщина, жена того работника, побудет с вами, пока я пойду и велю накрыть на стол».
Несмотря на то, что бедность его была крайняя, он никогда не сознавал, как бы то следовало, что без всякой меры расточил свои богатства; но в это утро, не находя ничего, чем бы мог учествовать свою даму, из-за любви к которой он прежде чествовал бесконечное множество людей, он пришел к сознанию всего; безмерно тревожась, проклиная судьбу, вне себя, он метался туда и сюда, не находя, ни денег, ни вещей, которые можно было бы заложить; но так как час был поздний и велико желание чем-нибудь угостить благородную даму, а он не хотел обращаться не то что к кому другому, но даже к своему работнику, ему бросился в глаза его дорогой сокол, которого он увидал в своей комнатке, сидящим на насесте; вследствие чего, недолго думая, он взял его и, найдя его жирным, счел его достойной снедью для такой дамы. Итак, не раздумывая более, он свернул ему шею и велел своей служанке посадить его тотчас же, ощипанного и приготовленного, на вертел в старательно изжарить; накрыв стол самыми белыми скатертями, которых у него еще осталось несколько, он с веселым лицом вернулся к даме в сад и сказал, что обед, какой только он был в состоянии устроить для нее, готов. Та, встав с своей спутницей, пошла к столу; не зная, что они едят, они вместе с Федериго, который радушно угощал их, съели прекрасного сокола.
Когда убрали со стола и они провели с ним некоторое время в приятной беседе, монне Джьованне показалось, что наступило время сказать ему, зачем она пришла, я, ласково обратившись к нему, она начала говорить: «Федериго, если ты помнишь твое прошлое и мое честное отношение к тебе, которое ты, быть может, принимал за жестокость и резкость, то, я не сомневаюсь, ты изумишься моей самонадеянности, узнав причину, по которой главным образом я пришла сюда. Если бы теперь или когда-либо у тебя были дети и ты познал через них, как велика бывает сила любви, которую к ним питают, я уверена, ты отчасти извинил бы меня. Но у тебя их нет, а я, у которой есть ребенок, не могу избежать закона, общего всем матерям; и вот, повинуясь его власти, мне приходится, несмотря на мое нежелание и против всякого приличия и пристойности, попросить у тебя дара, который, я знаю, тебе чрезвычайно дорог, и не без причины, потому что твоя жалкая доля не оставила тебе никакого другого удовольствия, никакого развлечения, никакой утехи, и этот дар – твой сокол, которым так восхитился мой мальчик, что если я не принесу его ему, боюсь, что его болезнь настолько ухудшится, что последует нечто, вследствие чего я его утрачу. Потому прошу тебя, не во имя любви, которую ты ко мне питаешь и которая ни к чему тебя не обязывает, а во имя твоего благородства, которое ты своею щедростью проявил более, чем кто-либо другой, подарить его мне, дабы я могла сказать, что этим даром я сохранила жизнь своему сыну к тем обязана тебе навеки».
Когда Федериго услышал, о чем просила его дама, и понял, что он не может услужить ей, потому что подал ей сокола за обедом, принялся в ее присутствии плакать, прежде чем был в состоянии что-либо ответить. Дама на первых порах вообразила, что происходит это скорее от горя, что ему придется расстаться с дорогим соколом, чем от какой-либо другой причины, и чуть не сказала, что отказывается от него, но, воздержавшись, обождала, чтобы за плачем последовал ответ Федериго, который начал так: «Мадонна, с тех пор как по милости божией я обратил на вас свою любовь, судьба представлялась мне во многих случаях враждебной, и я сетовал на нее, но все это было легко в сравнении с тем, что она учинила мне теперь, почему я никогда не примирюсь с ней, когда подумаю, что вы явились в мою бедную хижину, куда, пока она была богатой, вы не удостаивали входить; что вы просите у меня небольшого дара, а судьба так устроила, что я не могу предложить вам его; почему, об этом я скажу вам вкратце. Когда я услыхал, что вы снизошли прийти пообедать со мною, я, принимая во внимание ваши высокие достоинства и доблесть, счел приличным и подобающим учествовать вас, по возможности, более дорогим блюдом, чем какими вообще чествуют других; потому я вспомнил о соколе, которого вы у меня просите, о его качествах, и счел его достойной для вас пищей, и сегодня утром он был подан вам изжаренным на блюде; я полагал, что достойно им распорядился; узнав теперь, что вы желали его иметь в другом виде, я так печалюсь невозможностью услужить вам, что, кажется мне, никогда не буду иметь покоя». Так сказав, он велел в доказательство всего этого бросить перед ней перья и ноги и клюв сокола.
Когда дама увидела и услыхала это, на первых порах упрекнула его за то, что он заколол такого сокола, чтобы угостить им женщину, а затем стала восхвалять про себя его великодушие, которое не в силах была умалить бедность. Затем, утратив надежду получить сокола, а вследствие этого полная сомнений относительно здоровья ребенка, она, печально простившись, вернулась к сыну, который, вследствие ли горя, что не мог получить сокола, или привела его к тому болезнь, по прошествии немногих дней скончался к величайшей скорби матери. Пробыв некоторое время в слезах и горести, она, оставшаяся богачихой и еще молодой, несколько раз была побуждаема братьями снова выйти замуж. Хотя она того и не желала, но видя, что к ней пристают, вспомнила о доблести Федериго и о его последней щедрости, когда он заколол, чтобы учествовать ее, такого сокола, и сказала братьям: «Если б вы на то согласились, я охотно осталась бы так, как есть: но если уж вам угодно, чтобы я вышла замуж, я по чести не изберу никого другого, кроме Федериго дельи Альбериги». На это братья ответили, глумясь над ней: «Глупая, что ты говоришь, как хочешь ты выйти за человека, у которого нет ничего на свете?» А она на это им в ответ: «Братцы мои, я отлично знаю, что все так, как вы говорите, но я предпочитаю мужчину, нуждающегося в богатстве, богатству, нуждающемуся в мужчине». Братья, узнав об ее решении и зная доблести Федериго, хотя он был и беден, выдали ее за него со всем ее богатством, как она того желала. Получив в жены такую женщину, которую он любил, став, кроме того, богачом и лучшим, чем прежде, хозяином, он в радости и веселии провел с ней остаток своих дней.
Новелла десятая
Пьетро ди Винчьоло идет ужинать вне лома, его жена приглашает к себе молодого человека, Пьетро возвращается, а она прячет любовника под корзину из-под цыплят. Пьетро рассказывает, что в ломе Эрколано, с которым он ужинал, нашли молодого человека, спрятанного там его женою; жена Пьетро порицает жену Эрколано; на беду осел наступает на пальцы того, кто находится под корзиной; он кричит. Пьетро бежит туда, видит его и узнает обман жены, с которой под конец, по своей низости, мирится.
Повесть королевы уже пришла к концу, и все славили бога, достойно вознаградившего Федериго, когда Дионео, никогда не ожидавший приказаний, начал: – Я не умею решить, по случайной ли порочности, или вследствие дурных нравов, водворившихся среди смертных, или по естественной греховности люди скорее радуются дурным, чем хорошим поступкам, особенно когда первые их не касаются. А так как труд, который я прежде взял и теперь готов взять на себя, не имеет иной цели, как отогнать от вас печаль, вызвав у вас смех и веселье, я расскажу вам, влюбленные дамы, следующую новеллу, хотя содержание ее отчасти менее чем прилично, расскажу потому, что она может доставить вам удовольствие; а вы, слушая ее, поступите с ней, как обыкновенно делаете, входя в сад, где, протянув нежную ручку, срываете розу, оставляя шипы; что вы и сделаете, предоставив дрянного человека, в недобрый час, его бесчестью, весело смеясь над любовными шашнями его жены, а где надо ощущая сострадание к чужому горю.
Жил в Перуджии не много времени тому назад богатый человек, по имени Пьетро ди Винчьоло, который, быть может, скорее с целью обмануть других и устранить общее мнение о себе всех перуджинцев, чем по своему желанию, взял за себя жену, и судьба так ответила его вкусам, что избранная им жена оказалась девушкой плотной, рыжей и горячей, которая предпочла бы двух мужей одному, тогда как она попала на человека, более помышлявшего о другом, чем о ней. Убедившись в этом с течением времени, видя, что она красива и свежа, чувствуя себя бодрой и сильной, она стала сначала предаваться сильному гневу, порой доходя с мужем до бранных слов и всегда живя с ним не в ладу. Но затем убедившись, что от всего этого скорее зачахнет она, чем исправится негодность мужа, она сказала себе: «Этот жалкий человек пренебрегает мной, чтобы в своем пороке ходить в деревянных башмаках посуху; постараюсь же я повести кого-нибудь другого в корабле по морю. Я взяла его себе в мужья и принесла ему большое, хорошее приданое, зная, что он – мужчина, и полагая, что он охоч до того, до чего и должны быть охочи мужчины; если б я была убеждена, что он не мужчина, то никогда н не вышла бы за него. Он знал, что я – женщина, зачем же он брал меня в жены, если женщины ему противны? Это невыносимо. Если б я не желала жить в миру, я пошла бы в монахини, но коли желать жить в миру, как я живу и хочу жить, и ждать от него утехи и удовольствия, я, пожалуй, состареюсь в напрасных ожиданиях, и когда буду старухой, спохватившись, напрасно буду сетовать на даром потраченную юность; а что ей надо дать утеху, то он мне отличный учитель, наставляющий меня наслаждаться тем, чем наслаждается он сам; и это наслаждение будет во мне похвально, тогда как в нем оно достойно великого порицания. Я нарушу лишь законы, тогда как он нарушает и законы и природу».
Когда жене запала такая мысль, и, быть может, не один раз, она, дабы тайно осуществить ее, сошлась с одной старухой, с виду походившей на св. Вердиану, что кормит змей, всегда ходившей с четками в руках ко всякому отпусту, ни о чем другом не говорившей, как о житии святых отцов и язвах св. Франциска, и вообще всеми считавшейся за святую. Улучив время, она вполне открыла ей свои желания; старуха сказала ей: «Дочь моя, господь знает, а он ведает все, что ты очень хорошо сделаешь; если бы даже ты не совершила того по какой другой причине, тебе, как и всякой молодой женщине, следовало бы так поступить, дабы не потерять времени юности, потому что для человека с разумением нет печали выше сознания, что он упустил время. И какому черту мы годны, состарившись, как на то разве, чтобы сторожить золу в камельке? Если есть кто-либо знающий о том и могущий это засвидетельствовать, то я одна из таковых, потому что теперь, когда я стара, я сознаю не без великих и горестных угрызений духа, хотя и без пользы, сколько времени я упустила; и хотя я потеряла его не совсем (я не желала бы, чтобы ты сочла меня простухой), я все же не сделала всего того, что могла бы сделать; и теперь, когда я об этом поминаю и посмотрю, какой, ты видишь, я стала, что мне никто и огня не подаст б труте, я ощущаю бог знает какую скорбь. С мужчинами того не случается, они рождаются годными на тысячи дел, не только на это, и большею частию старики годнее молодых; а женщины рождаются не на что иное, как на это дело и чтобы рождать детей, потому только ими и дорожат. Если бы ты не убедилась в этом на чем ином, должна убедиться на том, что мы всегда к тому делу готовы, чего с мужчинами не бывает; к тому же женщина может уходить многих мужчин, тогда как много мужчин не могут утомить одной женщины, а так как мы на это и рождены, то снова говорю тебе, ты очень хорошо поступишь, если отплатишь своему мужу хлебом да ватрушку, дабы в старости твоей душе нечем было упрекать плоть. От этого мира всякий получает постольку, сколько схватит, особливо женщины, которым гораздо более подобает пользоваться временем, коли оно представится, чем мужчинам, потому что сама ты можешь видеть, когда мы постареем, что ни муж и ни кто другой не хочет и смотреть на нас, напротив, гонят нас на кухню мурлыкать с кошкой и пересчитывать горшки и сковороды, хуже того, над нами издеваются и говорят молодицам покормиться, а старухам подавиться; и много еще других вещей они говорят. Не тратя более слов, скажу тебе теперь же, что ты ни к кому в свете не могла обратиться, чтобы открыть свои мысли, кто был бы тебе полезнее меня, ибо нет такого щеголя, которому я не решилась бы сказать, что нужно, и ни одного столь грубого и неотесанного, которого бы я не умаслила хорошенько и не привела к тому, что мне желательно. Ты только покажи мне того, кто тебе нравится, и предоставь мне действовать, но об одном тебе напомню, дочь моя, чтобы ты меня не забыла, ибо я – женщина бедная, а я желаю, чтобы ты отныне же стала участницей всех моих индульгенций и всех молитв, которые я прочту, дабы господь принял их вместо поминальных свеч по твоим покойникам».
Она кончила. И вот молодая женщина согласилась с старухой на том, что если она увидит одного молодого человека, который часто проходит по той улице и все приметы которого она ей сказала, то чтобы знала, что ей делать, подав ей кусок солонины, она отправила ее с богом.
Не прошло нескольких дней, как старуха потихоньку провела к ней в комнату того, о ком она ей говорила, а затем вскоре и других, кто приглядывался молодой женщине, а она, постоянно сторожась мужа, не упускала случая сделать в этом отношении все, что могла.
Случилось однажды, что мужу надо было пойти ужинать к одному его приятелю, по имени Эрколано, а жена велела старухе послать ей одного молодого человека из самых красивых и приятных в Перуджии, что та тотчас же и исполнила. Когда жена села с юношей за ужин, Пьетро кликнул у входной двери, чтобы ему отворили. Жена, услыхав это, сочла себя потерянной, но желая, по возможности, укрыть юношу и не догадавшись ни отослать его, ни скрыть в каком-либо ином месте, спрятала его под навесом, находившимся вблизи той комнаты, где они ужинали, под корзину из-под цыплят, а сверху набросила холщовый чехол с матраца, который она в тот день велела опорожнить. Сделав это, она тотчас же велела отворить мужу.
Когда он вошел, она сказала: «Скоро же вы проглотили этот ужин!» Пьетро отвечал: «Мы до него и не дотронулись». – «Что же такое было?» – спросила жена. Тогда Пьетро сказал: «Я тебе это расскажу: когда мы уже уселись за стол, Эрколано, его жена и я, мы услыхали, как около нас кто-то чихнул, на что ни в первый, ни во второй раз не обратили внимания; но когда чихнувший сделал то же и в третий, четвертый, в пятый раз и далее, мы все удивились, а Эрколано, несколько повздоривший с женой за то, что долго продержала нас у входной двери не отворяя, сказал почти с остервенением: „Что это значит? Кто это там чихает?“; и, встав из-за стола, направился к лестнице, бывшей вблизи, от которой внизу находилась дощатая перегородка для складывания там всего, что понадобится, какие, мы видим ежедневно, делают у себя все устраивающие свои дома. И так как ему показалось, что именно оттуда раздавалось чиханье, он открыл бывшую там дверцу и едва успел отворить ее, как оттуда понесся ужасающий запах серы, хотя и перед тем, когда тот запах дошел до нас и мы на то пожаловались, жена Эрколано ответила: „Это оттого, что я недавно белила мои покрывала серой и поставила под эту лестницу котелок, над которым их разложила, чтобы продымить; вот оттуда запах еще и идет“. Когда Эрколано открыл дверцу и дым немного рассеялся, он взглянул внутрь и увидел того, кто чихал и еще продолжал чихать, так как сила серы побуждала его к тому; и хотя он чихал, серные пары так стеснили его дыхание, что если б он остался там еще немного, был бы конец и чиханью и всему другому. Эрколано, увидев его, закричал: „Теперь я понимаю, жена, почему недавно, когда мы пришли сюда, ты нас так долго продержала за дверями не открывая; но пусть никогда не будет у меня радости, если я не отплачу тебе за это“. Услыхав это и видя, что ее грех открыт, жена, не стараясь даже оправдываться, выскочила из-за стола и побежала, не знаю куда. Не обращая внимания на бегство жены, Эрколано несколько раз говорил тому, кто чихал, чтобы он вылез, но тот, которому было уже невмоготу, не двигался с места, что ни говорил ему Эрколано. Потому, схватив его за ногу, Эрколано вытащил его наружу и уже побежал за ножом, чтобы убить его, но я, боясь за самого себя вмешательства синьории, встал и не давал ни убить его, ни учинить ему зла; напротив, кричал, защищая его, что и было причиной, что сбежались туда соседи, которые схватили обессилевшего уже юношу и понесли его из дому, не знаю куда. Вот почему наш ужин был нарушен, и я не только не проглотил, но даже и не пригубил его, как и сказал».
Когда жена услышала об этом деле, поняла, что есть и другие, столь же умные, как и она, хотя порой с тон или другой приключаются и несчастия, и она охотно защищала бы жену Эрколано, но так как она рассчитала, что, порицая чужой проступок, она даст более свободный ход своим собственным, она начала говорить так: «Вот так дела! Видно, что святая, хорошая женщина! Вот так верность честной жены! А ведь я готова была исповедоваться у нее, такой благочестивой она мне казалась. Хуже того: будучи уже старухой, она подает хороший пример молодым. Да проклят будет час, когда она явилась на свет, да и она сама, осмеливающаяся жить! Должно быть, коварная и преступная женщина, общий позор и поношение для всех женщин этого города, что, отбросив свою честь и верность, обещанную мужу, и мнение света, не устыдилась опозорить, ради другого, такого человека, столь доблестного гражданина, так хорошо обходившегося с ней, а вместе с ним опозорилась и сама. Спаси меня, боже; к таким женщинам не следовало бы иметь снисхождения, их надо убивать, живьем бросать в огонь и сжигать дотла». Затем, вспомнив о своем любовнике, который находился тут же под корзиной, она принялась убеждать Пьетро идти в постель, потому что пора Пьетро, которому скорей хотелось есть, чем спать, спросил, нет ли чего поужинать, на что жена отвечала. «Есть ли что поужинать! Много мы привыкли ужинать, когда тебя нет! Разве я – жена Эрколано! Чего же ты не идешь, иди себе спать, лучше будет».
Случилось, что вечером несколько работников Пьетро пришли с чем-то из деревни и, не напоив своих ослов, поместили их в конюшне рядом с чуланом; один из ослов, почувствовав сильную жажду, вытянул голову из недоуздка, вышел из конюшни и бродил всюду, обнюхивая, не найдет ли воды, так ходя, он наступил на корзину, под которой находился юноша. Тому пришлось стоять на четвереньках, и он несколько выпятил по земле из-под корзины пальцы одной руки, и такова была его судьба или, пожалуй, несчастье, что тот осел наступил на них ногой, а он, ощутив сильнейшую боль, испустил страшный вопль. Услышав его, Пьетро удивился и догадался, что кричат в доме, поэтому, выйдя из комнаты и услышав, что тот продолжает стонать, ибо осел еще не снял ноги с его пальцев и крепко нажимал их, спросил: «Кто там?» Подбежав к корзине и подняв ее, он увидел юношу, у которого к боли в пальцах, раздавленных ослиной ногой, присоединилась еще и дрожь от страха, как бы Пьетро не учинил ему какого-нибудь зла. Когда Пьетро признал в нем того, за которым он по своей порочности долго ухаживал, и спросил его, что он тут делает, тот ничего не ответил, а только просил, ради бога, не казнить его. На это Пьетро сказал «Встань, не бойся, чтобы я учинил тебе что-либо худое, но скажи мне, как ты здесь и зачем?» Юноша все ему рассказал Пьетро, не менее обрадованный тем, что его нашел, чем опечалена была жена, взял его за руку и повел с собою в комнату, где жена ожидала его в величайшем на свете страхе. Сев насупротив нее, Пьетро сказал ей: «Вот ты недавно так позорила жену Эрколано, говорила, что ее надо бы сжечь и она бесчестит всех вас; почему не говорила ты о самой себе? А если о себе не желала говорить, как у тебя хватило духа говорить о ней, когда ты знала, что сделала то же самое, что и она? Поистине, не что иное побудило тебя к тому, как то, что все вы таковы и стараетесь собственный грех прикрывать чужими. Да падет с неба огонь, чтобы сжечь всех вас, проклятое отродье!» Жена, видя, что на первый раз он не учинил ей иного зла, как только словами, и поняв, что он повеселел, залучив в руки столь красивого юношу, ободрилась и сказала: «Я совершенно уверена в твоем желании, чтобы с неба сошел огонь и сжег бы нас всех, ибо до нас ты так же охоч, как собака до палки, но, клянусь богом, по твоей воле не станется; а я охотно посчиталась бы с тобою, чтобы узнать, на что ты жалуешься; уверяю тебя, я была бы довольна, если бы ты пожелал сравнять меня с женою Эрколано: она, старая святоша и ханжа, получает от него то, что ей потребно, и он содержит ее в чести, как следует содержать жену, а этого-то мне и не хватает; потому что, хотя я хорошо одета и обута, ты отлично знаешь, как я обставлена в другом и сколько времени прошло с тех пор, как ты не спал со мной. Я предпочла бы ходить в рубищах и босой, лишь бы ты хорошо обходился со мной в постели, чем иметь все это, а ты обращался бы со мной так, как обращаешься. Пойми хорошенько, Пьетро, что я такая же женщина, как и другие, и желаю того же, чего желают и все, потому, если я стараюсь раздобыть, чего ты мне не доставляешь, не следует меня за это корить; по крайней мере я настолько берегу твою честь, что не якшаюсь с конюхами и паршивцами».
Пьетро видел, что таких речей хватит на всю ночь, потому, как человек, мало обращавший на нее внимания, сказал: «Довольно, жена, этим я тебя ублаготворю, а ты будь добра дай нам чего-нибудь поужинать, потому что, мне кажется, этот молодой человек, равно как и я, еще ничего не ел». – «Разумеется, нет, – сказала жена, – он не поужинал, потому что, когда ты пришел в недобрый час, мы только что садились за стол». – «Ну, так ступай, – сказал Пьетро, – дай нам поужинать, а затем я устрою это дело так, что тебе не на что будет жаловаться». Увидев, что муж успокоился, жена встала и, тотчас же распорядившись снова накрыть на стол и подать приготовленный ею ужин, весело поела вместе с своим негодным супругом и молодым человеком. То, что Пьетро затеял после ужина для удовлетворения всех трех, это я запамятовал: знаю только, что юношу на следующее утро проводили до площади недоумевающего, чем более он был ночью, женой или мужем. Потому скажу вам так, дорогие мои дамы: как сделают тебе, так отплати и ты, а коль не можешь, то памятуй о том, пока не представится возможность, дабы, как лягнет осел в стену, так бы ему и отдалось.
Когда окончилась новелла Дионео, над которой женщины смеялись лишь немного, более из стыдливости, чем от недостатка удовольствия, королева, увидев, что настал конец ее правлению, поднялась и, сняв с головы лавровый венок, игриво возложила его на голову Елизы со словами: «Теперь, мадонна, вам приказывать». Приняв этот знак почести, Елиэа поступила так, как поступали прежде, ибо, дав наперед сенешалю приказание относительно всего, что надо было сделать за время ее правления, сказала к общему удовольствию общества: «Мы часто слышали, что многим удавалось острыми словами, скорыми ответами и быстрой находчивостью притуплять подобающим образом зубы, которые на них острили, либо устранить грозившую опасность. Так как это сюжет прекрасный и может быть полезен, я желаю, чтобы завтра с божией помощью беседа шла в этих границах, то есть о тех, кто, будучи задет каким-нибудь острым словом, отплатил за то, либо скорым ответом и находчивостью избежал урона, опасности или обиды». Все очень одобрили это, почему королева, поднявшись, распустила всех до часа ужина. Видя, что королева встала, встало и все почтенное общество, и всякий по заведенному порядку предался тому, что более ему нравилось; лишь только умолкло пение цикад, королева велела всех позвать, и они отправились к ужину; весело поужинав, предались песням и пляске. Когда, по желанию королевы, завели танец, Дионео было приказано спеть канцону. Тот сейчас же начал: «Монна Альдруда, свой хвост задери, несу тебе добрые вести», над чем все принялись смеяться, особенно королева, которая приказала ему оставить эту песню и спеть другую. Говорит Дионео: «Мадонна, будь у меня цимбалы, я пропел бы: „Подними-ка полы, монна Лапа“, либо: „Под оливой травка“; или, хотите, я скажу: „Морская вода очень мне вредна“; но у меня нет цимбал, и потому выберите сами, какую хотите, из следующих. Может быть, вам понравится „Высунься, я тебя срежу, как майское деревце в поле“. – „Нет, спой другую“, – сказала королева. „Коли так, – ответил Дионео, – разве спеть мне „Монна Симона все а бочку льет, а мы не в октябре“. Королева, смеясь, сказала: „Убирайся ты в недобрый час, скажи нам, коли угодно, хорошенькую, а этой мы не хотим“. Дионео ответил: „Мадонна, не сердитесь, какая же вам больше нравится? Я их знаю больше тысячи. Хотите эту: „Уж ты, ракушка моя, коль не балую тебя“, либо „Потише, муженек“, или «Купила я петуха за сто лир“. Тогда королева, несколько рассердившись, хотя все другие смеялись, сказала: «Дионео, оставь шутки и спой нам хорошую; коли нет, ты можешь испытать на себе, как я умею гневаться“. Услыхав это, Дионео, оставив балагурство, тотчас запел таким образом:
Амур! То чудное сиянье,
Что льется из ее божественных очей,
Меня соделало рабом тебе и ей.
Из тех очей божественных излился
Свет, сквозь мои глаза проникший в сердце мне
И твой огонь зажегший в нем впервые
Как велико твое могущество – явился
Ее чудесный лик свидетелем вполне.
Когда увидел я черты те дорогие,
То вдруг почувствовал, что силы все живые
Сковал в себе навек, склонивши их пред ней –
Причиной новою стенаний и скорбей.
Так стал я с этих пор, о дорогой владыка,
Навек в числе твоих, и милости большой
От мощи жду твоей, покорный без предела.
Но знаю только я – известно ль, как велика
Страсть чудная, мне в грудь вселенная тобой
И сила верности – известно ль той всецело,
Которая моим так духом завладела,
Что я ни в ком ином не буду средь людей-
И не хочу – искать покой душе моей.
Поэтому молю тебя, властитель милый,
Открой пред нею ты и дай ей ощутить
Часть твоего огня на благо и спасенье
Мне, здесь, как видишь ты, сжигаемому силой,
Любви своей и жизнь начавшему влачить
Средь мук, что день за днем несут ей разрушенье.
Потом, в удобный час, ее благоволенье
По долгу твоему мне испросить умей
И самого меня веди туда скорей.
Когда умолкнул Дионео, показав тем, что его песнь кончена, королева приказала пропеть много и других, тем не менее нарочито похвалив песню Дионео. Уже прошла часть ночи, когда, почувствовав, что дневной жар уже побежден ночной прохладой, королева распорядилась, чтобы все пошли отдохнуть, каждый по своему усмотрению, до следующего дня.
День шестой
Кончен пятый день Декамерона и начинается шестой, в котором, под председательством Елизы, говорится о тех, кто, будучи задет каким-нибудь острым словом, отплатил за то, либо скорым ответом и находчивостью набежал урона, опасности или обиды.
Уже месяц, выходя на середину неба, утратил свои лучи и наш мир повсюду озарился с появлением нового светила, когда королева, поднявшись, велела позвать и свое общество; тихими шагами отдалились они немного от красивого холма, гуляя по росе и ведя разные беседы о том и о сем, споря о большем или меньшем достоинстве рассказанных новелл и вновь смеясь над разными сообщенными в них случаями, пока солнце не поднялось выше, не наступил жар и всем не показалось, что следует вернуться домой, поэтому, обратив стопы, они пошли назад там столы уже были поставлены, все усеяно пахучими травами и прелестными цветами, и, пока жар еще не усилился, они, по приказанию королевы, сели за трапезу. Отбыв ее весело, спели прежде всего несколько красивых хорошеньких песенок, а там кто пошел спать, кто играть в шахматы, кто в шашки, Дионео с Лауреттой принялись петь о Троиле и Кризеиде. Когда настал час вернуться для беседы и королева распорядилась всех позвать, они, по обыкновению, уселись около источника, и королева уже хотела было распорядиться начать первую новеллу, когда случилось, чего еще не бывало никогда, что королева и все услышали большой шум, который служанки и слуги производили на кухне. Когда позвали сенешаля и спросили, кто кричит и в чем причина шума, он отвечал, что спор был между Личискей и Тиндаро, но причины он не знает, ибо как раз пришел, чтобы велеть им притихнуть, когда был позван от имени королевы. Королева приказала ему тотчас же позвать Личиску и Тиндаро, когда они явились, спросила, что за причина их спора. Тиндаро хотел было отвечать, но Личиска, уже не первой молодости и скорее заносчивая, чем скромная, разгоряченная спором, обратившись к нему с сердитым видом, сказала: «Поглядите-ка, каков дурак? Осмеливается говорить раньше меня, когда я тут! Дай мне рассказать». И, обратившись к королеве, она продолжала: «Мадонна, этот человек хочет познакомить меня с женой Сикофанта и, точно я с ней не водилась, желает ни более ни менее как убедить меня, что мессер Таран вошел в Черногоры силой и с кровопролитием, а я говорю, что это неправда, напротив, он вошел мирно и к великому удовольствию жителей. Он такой дурачина, что вполне уверен, будто девушки настолько глупы, что теряют попусту время, выжидая дозволения отца и братьев, из семи раз шесть затягивающих их свадьбу на три или четыре года долее, чем бы следовало. Хороши бы они были, братец, если бы так долго медлили! Клянусь богом, – а я знаю, что говорю, коли клянусь – у меня нет соседки, которая вышла бы замуж девушкой; да и о замужних знаю, сколько и какого рода шутки они проделывают с мужьями, – а этот баран хочет толковать со мною о женщинах, точно я вчера только родилась!»
Пока Личиска говорила, дамы так смеялись, что у них можно было бы повырывать все зубы. Королева раз шесть приказывала Личиске замолчать, но это ни к чему не повело, и она не успокоилась, пока не высказала все, что хотела. Когда она кончила, королева, обратившись к Дионео, сказала, смеясь: «Дионео, этот спор тебе по вкусу; потому постарайся, когда наши рассказы придут к концу, высказать по этому поводу окончательное решение». На это Дионео тотчас же ответил: «Мадонна, решение готово, и нет нужды выслушивать более: я говорю, что Личиска права, и думаю, что, как она говорит, так и есть; а Тиндаро – дурак». Услышав это, Личиска засмеялась и, обратившись к Тиндаро, сказала: «Я так и говорила; ступай себе с богом! Ты думал, что понимаешь более меня, когда у тебя и молоко на губах еще не обсохло! Слава богу, недаром я прожила, недаром». И если бы королева с сердитым видом не велела ей замолчать, приказав не болтать и не шуметь более, коли не желает быть побитой, и не услала бы ее с Тиндаро, им пришлось бы во весь день ничего иного не делать, как только слушать ее. Когда они ушли, королева приказала Филомене начать рассказы. Она весело начала таким образом.
Новелла первая
Некий дворянин обещает мадонне Оретте рассказать ей такую новеллу, что ей покажется, будто она едет на коне, но рассказывает ее неумело, и та просит его спустить ее с лошади.
|
The script ran 0.031 seconds.