Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эмиль Золя - Западня [1877]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Классика, Роман

Аннотация. "Западня" - один из ярчайших романов эпического цикла Эмиля Золя "Ругон-Маккары". Потрясающая история "крестного пути" затерянной в Париже женшины, пережившей и счастье, и благополучное спокойствие, и исступленную, губительную страсть, и, наконец, падение на дно нищеты и унижения. История, от которой поистине невозможно оторваться!

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

Вся компания покатывалась со смеху. Каналья Сапог, очевидно, уже успел влить в себя обычную свою порцию – два литра. Теперь надо было постараться усадить его так, чтобы он никого не измазал: он весь перепачкался под дождем. – Эй ты, граф Баранье Седло, – сказал Купо. – Садись-ка поскорее рядом с госпожой Годрон. Видишь, мы ждем тебя. Впрочем, Сапогу не трудно было догнать остальных. Он принялся за суп и съел три тарелки, макая в лапшу огромные куски хлеба. Когда он вслед за тем набросился на пирог, весь стол уставился на него в восхищении. Черт возьми, как лопает! Хлеб был нарезан тонкими ломтиками, и Сапог запихивал такой ломтик в рот целиком, так что ошеломленные лакеи едва успевали подавать. В конце концов он рассердился и потребовал, чтобы рядом с ним поставили целый каравай. В дверях зала показался встревоженный хозяин. Его появления ждали, и оно было встречено новым взрывом хохота. Да, не сладко ему приходится! Но что за чудище, однако, этот Сапог! Ведь это он, кажется, проглотил однажды двенадцать крутых яиц и выпил двенадцать стаканов вина за то время, что часы били двенадцать! Не часто приходится встречаться с таким чудом. Мадемуазель Реманжу с умилением глядела на неустанно работающие челюсти Сапога, а Мадинье долго подбирал слова, чтобы выразить свое почтительное изумление, и наконец заявил, что, по его мнению, это просто необыкновенный дар. Наступило молчание. Лакей подал на стол фрикассе из кролика в огромном глубоком блюде. Шутник Купо отпустил по этому поводу остроту. – Послушайте, – сказал он лакею, – ведь этот кролик только что с крыши… Он еще мяукает. И действительно, раздалось тихое мяуканье, шедшее как будто с блюда. Купо делал это горлом, не раскрывая рта, и очень похоже. Эта шутка неизменно имела такой успех, что Купо, обедая в ресторане, всегда заказывал кролика. – Потом он мурлыкал. Дамы помирали со смеху и зажимали рты салфетками. Г-жа Фоконье попросила голову: она любила только голову. Мадемуазель Реманжу обожала шкварки. Когда Бош заявил, что он всему предпочитает мелкие луковички, если только они хорошо пропитаны салом, г-жа Лера закусила губу и прошептала: – Я понимаю. Она была суха, как жердь, работала с утра до ночи и жила в полном одиночестве. С тех пор как она овдовела, ни один мужчина никогда не заглядывал к ней, тем не менее у нее вечно были какие-то сальности на уме, она постоянно изрекала двусмысленности, непристойные намеки, до того тонкие, что никто, кроме нее, не понимал их. Бош наклонился к ней и на ухо, шепотом, попросил объяснить ему, в чем дело. – Ну, конечно, маленькие луковки… Кажется, вполне понятно, – заявила она. Между тем разговор за столом принял серьезное направление. Каждый рассказывал о своем ремесле. Г-н Мадинье восхвалял картонажное искусство: в этом деле есть настоящие художники. Он рассказывал о великолепных коробках для подарков, эскизы которых он видел. Однако Лорилле подсмеивался над ним; он страшно гордился тем, что ему приходится иметь дело с золотом, ему казалось, что его пальцы, руки, вся его особа хранит на себе отблеск золота. Он заявил, что в старые времена ювелиры носили шпагу, и назвал наобум Бернара Палисси. Купо рассказывал о флюгере, который сделал его товарищ. Это было настоящее произведение искусства: на столбике помещался сноп, на снопе корзина с фруктами, а надо всем – флаг, и все это было сделано просто из цинка, нарезанного полосками и затем спаянного. Г-жа Лера объясняла Шкварке-Биби, как делается стебелек для розы; для большей ясности она вертела своими костлявыми пальцами ручку ножа. Голоса становились все громче, гости перебивали друг друга. Сквозь общий шум был слышен зычный голос г-жи Фоконье, которая жаловалась на своих работниц: вчера одна ее мастерица, этакая дрянная девчонка, сожгла утюгом простыни. – Говорите, что хотите, – крикнул Лорилле, стукнув кулаком по столу, – а золото всегда останется золотом. Эта истина заставила всех замолчать. Среди внезапно наступившей тишины был слышен только голосок мадемуазель Реманжу: – Тогда я задираю ей юбки, зашивая снизу… Потом втыкаю в голову булавку, чтобы чепчик держался… И все… Их продают по тринадцати су. Это она объясняла Сапогу, как делаются куклы. Сапог, не слушая, кивал головой и продолжал жевать: челюсти его двигались медленно и мерно, как жернова; он то и дело поворачивал голову, следя за гарсонами, чтобы они не уносили блюд, пока он не подчистит их до конца. Уже съели телятину с гарниром из зеленых бобов, и было подано жаркое – пара тощих цыплят, обложенных высохшим в печке кресс-салатом. На дворе солнце, угасая, освещало высокие ветви акаций. В зале зеленоватый отблеск сгущался от испарений, поднимавшихся над залитым вином и соусом, загроможденным посудой столом. Грязные тарелки и пустые бутылки, составленные гарсонами вдоль стен, казались мусором, сметенным со скатерти. Стало очень жарко. Мужчины сняли сюртуки и ели в одних жилетах. – Госпожа Бош, пожалуйста, не пичкайте их так, – сказала Жервеза; она почти не разговаривала и все время следила глазами за Клодом и Этьеном. Теперь она встала и, подойдя к ним, остановилась на минутку за их стульями. Дети ничего не понимают; они готовы жевать целый день и не откажутся ни от чего! Однако она сама положила им немного цыпленка – по кусочку белого мяса. Мамаша Купо сказала, что один раз ничего, можно и засорить желудок. Г-жа Бош вполголоса обвиняла мужа, что он якобы ущипнул г-жу Лера за ногу. Ах он, пьяная шельма! Она прекрасно видела, как он запустил руку под стол. Если он попробует еще раз, то, честное слово, она треснет его графином по башке. Среди общего молчания г-н Мадинье завел разговор о политике. – Их закон от тридцать первого мая – гнусная подлость! Теперь, чтобы быть избирателем, требуется прожить на одном месте два года. Три миллиона граждан вычеркнуты из списков… Мне говорили, что Бонапарт в сущности и сам очень недоволен. Ведь он любит народ, он доказал это не раз. Мадинье был республиканец, но преклонялся перед Бонапартом из-за его дядюшки. Вот был человек, – таких теперь нет! Шкварка-Биби рассердился: он работал в Елисейском дворце и видел Бонапарта лицом к лицу – так, как он сейчас видит Сапога. Ну и что же! Этот гнусный президент просто жеребец, вот и все! Говорят, он скоро отправляется в Лион. Пусть бы сломал себе там шею! Видя, что разговор принимает дурной оборот, Купо счел нужным вмешаться: – Да бросьте вы! Этакая глупость, сцепиться из-за политики!.. Вот еще ерунда, политика. Да разве она для нас существует?.. Не все ли равно, кого они там посадят: короля, императора или хоть вовсе никого, – нам какое дело? Разве это может помешать мне зарабатывать пять франков в день, есть и спать? Не так ли?.. Нет, это слишком глупо! Лорилле покачал головой. Он родился в один день с графом Шамбор: – 29 сентября 1820 года. Это совпадение постоянно поражало его, пробуждало в нем какие-то смутные грезы, он усматривал некую связь между своей личной судьбой и возвращением во Францию короля. Он никогда не говорил, на что собственно надеется, но намекал, что тогда произойдут какие-то чрезвычайно счастливые для него события. Каждый раз, как у Лорилле возникало какое-нибудь желание, которое он не имел возможности удовлетворить, он откладывал его на будущее, говоря: «Когда вернется король». – К тому же, – сказал он, – я однажды видел графа Шамбор. Все обернулись к нему. – Да, собственными глазами. Такой дородный мужчина, в пальто, очень добродушный на вид. Я был у Пекиньо; это мой приятель, он торгует мебелью на Гранд-Рю де-ла-Шапель… Граф Шамбор забыл у него накануне зонтик. И вот он вошел и сказал так просто: «Верните мне, пожалуйста, мой зонтик». Ах, господи! Ну да, это был он! Пекиньо дал мне честное слово. Никто из гостей не выразил ни малейшего сомнения. Подали сладкое. Гарсоны с грохотом убирали со стола посуду. – Проклятый увалень! – завопила вдруг г-жа Лорилле, державшаяся до сих пор вполне прилично, даже чинно: один из гарсонов, поднимая блюдо, капнул ей чем-то на шею. Наверно на ее шелковом платье теперь пятно! Г-н Мадинье должен был осмотреть ей спину, но он клялся, что не видит ничего. Теперь посреди стола была водружена миска с яичным кремом, а по бокам – две тарелки с сыром и две с фруктами. Белки в яичном креме были переварены и плавали хлопьями в желтой жидкости, но, тем не менее, десерт вызвал сенсацию: его не ждали и нашли очень шикарным. Сапог все уписывал за обе щеки. Он спросил еще хлеба. Проглотив два куска сыра, он придвинул к себе миску, в которой еще оставался крем, и стал макать в нее огромные куски хлеба. – Вот действительно замечательная личность, – сказал Мадинье, снова охваченный восхищением. Наконец мужчины встали, чтобы закурить трубки. Они останавливались на минутку позади Сапога, похлопывали его по плечу и спрашивали, как у него идут дела. Шкварка-Биби поднял его вместе со стулом. Черт возьми! Это животное удвоилось в весе! Купо смеха ради сказал, что Сапог только еще начинает входить во вкус: теперь он будет есть хлеб всю ночь. Гарсоны в ужасе исчезли. Бош вышел на минутку и, вернувшись, стал рассказывать, что творится с хозяевами внизу: хозяин стоит за прилавком бледный как смерть, хозяйка в полном смятении, – она уже посылала узнать, открыты ли еще булочные; даже у хозяйской кошки совсем убитый вид. В самом деле, это забавно, стоит заплатить деньги за такой обед! Надо на все пикники приглашать этого обжору Сапога! Мужчины, покуривая трубочки, смотрели на него завистливыми взглядами: чтобы слопать столько, нужно быть и впрямь здоровенным детиной! – Ну, не хотела бы я кормить, вас, – сказала г-жа Годрон, – нет, уж избавьте! – Бросьте шутить, матушка, – сказал Сапог, косясь на ее живот. – Вы проглотили побольше моего. Ему зааплодировали, закричали «браво» – это было метко сказано! Уже совсем стемнело. В зале горели три газовых рожка; в их колеблющемся свете плавали облака табачного дыма. Гарсоны подали кофе и коньяк и унесли последние стопки грязных тарелок. Внизу, под тремя акациями, началась вечеринка. Громко заиграли две скрипки и корнет-а-пистон. В теплом ночном воздухе раздавался хрипловатый женский смех. – Надо соорудить жженку! – закричал Сапог. – Два литра водки, побольше лимона и поменьше сахара! Но Купо, увидев встревоженное лицо Жервезы, встал и заявил, что пить больше незачем. Выпито двадцать пять литров, по полтора литра на человека, даже если считать детей. Этого более чем достаточно. Ведь собрались, чтобы пообедать вместе, по-дружески, без шумихи, потому что все уважают друг друга и хотят отпраздновать в своем кругу семейное торжество. Все было очень мило, было весело, и хотя бы из уважения к дамам не следует напиваться по-свински. Ведь собрались в конце концов не для того, чтобы безобразничать, а чтобы выпить за здоровье молодых. Эту маленькую речь кровельщик произнес самым убедительным тоном, прижимая руку к сердцу в конце каждой фразы. Он получил живейшее одобрение со стороны Лорилле и г-на Мадинье. Но остальные – Бош, Годрон, Шкварка-Биби и особенно Сапог – насмехались над ним. Все четверо были уже пьяны, они твердили заплетающимися языками, что их мучит дьявольская жажда, что необходимо промочить горло. – Кому хочется пить, тому хочется пить, а кому не хочется пить, тому не хочется пить, – заявил Сапог. – Так вот, мы заказываем жженку… Мы никого за шиворот не тянем. Аристократишки могут пить сахарную водицу. Купо продолжал увещевать его, но Сапог хлопнул себя по заду и закричал: – А ну тебя! Ступай к свиньям!.. Человек, два литра старой! Тогда Купо заявил, что в таком случае необходимо сейчас же расплатиться. Это устранит все недоразумения, потому что приличные люди вовсе не обязаны платить за пьяниц. Сапог начал рыться по всем карманам и, конечно, вытащил в конце концов только три франка семь су. Вольно же было им заставить его мокнуть на дороге в Сен-Дени! Он был принужден разменять пятифранковик. Сами виноваты, вот и все! Он кончил тем, что отдал Купо три франка, а семь су оставил себе на табак. Купо был в ярости; он избил бы своего приятеля, если бы испуганная Жервеза не оттащила его за сюртук. Купо решил занять два франка у Лорилле. Тот сначала отказал, но потом дал, потихоньку от жены, потому что она ни за что не позволила бы. Между тем г-н Мадинье взял тарелку. Первыми положили пятифранковые монеты женщины – г-жа Лера, г-жа Фоконье, мадемуазель Реманжу. Мужчины, отойдя в другой конец зала, стали подсчитывать деньги. Всех было пятнадцать человек, – стало быть, надо было набрать семьдесят пять франков. Когда на тарелке собралось семьдесят пять франков, каждый прибавил по пяти су для лакеев. Этот сложный расчет занял пятнадцать минут. Наконец все было улажено к общему удовольствию. Г-н Мадинье хотел сам расплатиться с хозяином и пригласил его в залу. Но хозяин, ко всеобщему изумлению, улыбнулся и заявил, что собранного мало, что его счет больше. К обеду были сделаны добавления. Так как слово «добавления» вызвало целую бурю негодующих криков, хозяин стал подробно перечислять, что было добавлено: уговаривались насчет двадцати литров вина, а выпили двадцать пять; яичный крем он добавил потому, что десерт показался ему слабоватым, наконец к кофе был подан графинчик рома, потому что многие любят ром. Поднялся шумный спор. У Купо потребовали объяснений, он энергично оправдывался: о двадцати пяти литрах никакого разговора не было; яичный крем был дан на десерт, а если хозяин добавил его по собственной прихоти, то тем хуже для него; что же касается рома, то это жульничество, это хитрая уловка, хозяин подсунул его на стол, чтобы увеличить счет. Никто его не просил об этом. – Он был подан на одном подносе с кофе, – кричал Купо. – Ну и отлично! Его следует и считать вместе с кофе!.. Оставьте нас в покое. Берите ваши деньги и убирайтесь! Черт нас побери, если мы еще когда-нибудь заглянем в ваш грязный сарай. – Шесть франков, – повторял хозяин ресторана. – Отдайте мне шесть франков… И я еще не считаю трех караваев хлеба, которые съел один из вас! Все столпились вокруг него, бешено жестикулируя, оглушительно крича, захлебываясь от негодования. Особенно выходили из себя женщины: они не хотели прибавлять ни сантима… Вот так свадьба! Нечего сказать, отлично! Мадемуазель Реманжу кричала, что никогда больше ее не заманят на такие угощения. Г-жа Фоконье твердила, что обед был очень скверный; у себя она может состряпать на сорок су такой обед, что пальчики оближешь. Г-жа Годрон жаловалась, что ее посадили на самое плохое место, рядом с Сапогом, который не обращал на нее ни малейшего внимания. Эти пирушки всегда кончаются плохо! Когда хотят устроить свадьбу как следует, то приглашают только порядочных людей! Испуганная Жервеза укрылась у окна, прижавшись к матушке Купо. Ей было стыдно. Она чувствовала, что все эти обвинения падают на нее. В конце концов Мадинье пошел вместе с хозяином обсудить положение вещей. Слышно было, как они спорили внизу. Через полчаса картонажник вернулся. Он уладил дело, сойдясь с хозяином на трех франках. Но, тем не менее, все были сердиты и раздосадованы. Разговор все время возвращался к злосчастным «добавлениям». Вскоре разразился новый скандал. На этот раз он был вызван энергичной выходкой г-жи Бош. Она все время следила за мужем и заметила, как он в уголке ущипнул г-жу Лера за талию. Тогда она со всего размаху запустила в него графином, который, ударившись о стену, разлетелся вдребезги. – Сразу видно, что ваш муж портной, сударыня, – сказала сухопарая вдова, с двусмысленным видом закусывая губу. – Юбочник первостатейный! Я уже успела надавать ему под столом хороших пинков. Вечер был испорчен. Настроение ухудшилось. Г-н Мадинье предложил спеть; но Шкварка-Биби, славившийся своим голосом, куда-то исчез. Мадемуазель Реманжу, высунувшись из окна, увидела его спину внизу. Он плясал под акациями с какой-то толстой простоволосой девицей. Две скрипки и корнет-а-пистон играли кадриль «Продавец горчицы»; ее танцовали с прихлопыванием в ладоши. Тогда все постепенно разбрелись: Сапог и супруги Годрон ушли; Бош тоже ускользнул. В окна были видны парочки, вертевшиеся между деревьями. Зелень, освещенная развешенными на ветвях фонариками, казалась искусственной, нарочито яркой, точно это была декорация. Разомлевшая от жары ночь дремала чуть дыша. В зале завязался серьезный разговор между Лорилле и Мадинье, а в это время дамы, не зная, на чем сорвать сердце, стали осматривать свои платья, стараясь найти на них пятна. Бахромки г-жи Лера, очевидно, попали в кофе. Платье г-жи Фоконье было все залито соусом. Зеленая шаль мамаши Купо упала со стула и была найдена в углу, измятая и затоптанная. Но больше всех бесновалась г-жа Лорилле. У нее было пятно на спине; пусть ей говорят, что там ничего нет, она его чувствует! Она извивалась и выворачивалась перед зеркалом и в конце концов нашла его. – Что я вам говорила?! – закричала она. – Это куриный соус! Гарсон заплатит мне за платье! Я судом с него вытребую!.. Ну и денек! Все одно к одному! Лучше бы мне и впрямь остаться дома. Я сейчас же ухожу. Довольно с меня их дурацкой свадьбы! Она выбежала в таком бешенстве, что лестница затряслась под ее шагами. Лорилле побежал уговаривать ее. Но она соглашалась подождать только пять минут, здесь на улице, если компания хочет идти вместе. Ей следовало бы уйти сразу после грозы, как она и хотела. Купо поплатится за этот день! Купо был совершенно ошеломлен этим взрывом бешенства, и Жервеза, чтобы успокоить его, согласилась сейчас же идти домой. Тогда все стали спешно прощаться. Г-н Мадинье взялся проводить мамашу Купо. Г-жа Бош брала к себе ребят на первую ночь; Жервеза могла быть спокойна за них. Малютки уже спали прямо на стульях, объевшись неудобоваримым яичным кремом. Молодые вышли вместе с Лорилле, оставив компанию в ресторанчике. Во дворе уже завязалась ссора с чужими посетителями. Бош и Сапог подхватили какую-то даму и, угрожая разогнать всю ватагу, ни за что не хотели возвратить ее по принадлежности двум военным. Две скрипки и корнет-а-пистон яростно отхватывали польку «Жемчужина». Было около одиннадцати часов. По бульвару Шапель и по всему кварталу Гут-д'Ор шло повальное пьянство: на эту субботу выпадала двухнедельная получка. Г-жа Лорилле поджидала остальную компанию под газовым фонарем, шагах в двадцати от «Серебряной Мельницы». Она взяла Лорилле под руку и пошла вперед, не оборачиваясь, такими шагами, что Жервеза и Купо, задыхаясь, едва поспевали за ней. Временами им приходилось сходить с тротуара, чтобы обойти пьяного, который валялся на земле, как свинья. Лорилле обернулся и сказал, чтобы сгладить неприятное впечатление: – Мы проводим вас до самого дома. Но тут заговорила г-жа Лорилле. Она находила нелепым проводить брачную ночь в этой вонючей дыре, в «Гостеприимстве». Разве они не могли отложить свадьбу и скопить несколько франков, чтобы обзавестись мебелью и провести первую ночь в своем углу? Нечего сказать, хорошо им будет, когда они закупорятся в свою десятифранковую клетушку под крышей. Там на двоих и воздуха-то не хватит! – Я отказался от комнаты, мы не будем жить наверху, – робко заметил Купо. – Мы оставляем за собой комнату Жервезы, она больше. Г-жа Лорилле вдруг обернулась и вне себя от злости закричала: – Еще лучше!.. Ты будешь жить в комнате Хромуши! Жервеза страшно побледнела. Это прозвище, впервые брошенное ей прямо в лицо, ударило ее, как пощечина. Кроме того, она отлично поняла смысл восклицания золовки: комната Хромуши – это комната, в которой она прожила месяц с Лантье, в которой еще не изгладились следы ее прошлой жизни. Купо не понял. Он обиделся только на прозвище. – Напрасно ты даешь клички другим, – сердито сказал он. – Разве ты не знаешь, что весь квартал зовет тебя за твои волосы Коровьим Хвостом. Ведь это тебе не доставляет удовольствия, а?.. Почему бы нам и не оставить за собой комнату во втором этаже? Сегодня детей не будет, нам там будет очень хорошо. Г-жа Лорилле ничего не ответила и с величественным видом замкнулась в себе, страшно уязвленная этой кличкой «Коровий Хвост». Купо, чтобы утешить Жервезу, тихонько пожимал ей руку; ему даже удалось под конец развеселить ее. Он весело шептал ей на ухо, что они входят в брачную жизнь с капиталом в семь су: три больших монетки по два су и маленькая в одно су. Этими монетами он все время позвякивал в кармане. Дойдя до «Гостеприимства», все распрощались очень сухо. Купо стал подталкивать женщин друг к другу, чтобы они поцеловались, и назвал ихдурами, но в эту минуту какой-то пьяный, желая обойти их справа, вдруг сильно качнулся влево и повалился как раз между ними. – Э, да это дядя Базуж! – сказал Лорилле. – У него сегодня получка. Испуганная Жервеза прижалась к двери гостиницы. Дядя Базуж, старик лет пятидесяти, был факельщиком. Его черные штаны были испачканы грязью, черный плащ застегнут на плече, а черная кожаная шляпа сплющилась от многочисленных падений. – Не бойтесь, он не злой, – продолжал Лорилле. – Это наш сосед: третья комната по коридору, не доходя до нас… Вот была бы штука, если б он в таком виде попался на глаза своему начальству. Дядя Базуж обиделся, что Жервеза так испугалась его. – Ну, что, в чем дело? – бормотал он. – Что я, людоед, что ли?.. Я не хуже других, милочка моя… Ну, правда, я выпил маленько! Надо же рабочему человеку смазать себе колеса. Ни вы, ни ваши приятели не сумели бы вынести покойника в пятнадцать пудов весом. А мы его стащили вдвоем на улицу с пятого этажа и даже ни чуточки не поломали… Я, знаете, люблю веселых людей… Но Жервеза забилась в дверную нишу. Ей хотелось плакать, и все ее спокойствие и радостное настроение были отравлены. Она уже не собиралась целоваться с золовкой. Она умоляла Куио прогнать пьяного. Тогда дядя Базуж, пошатываясь, сделал жест, полный философического презрения. – Все равно, все там будем, милочка… И вы тоже… Придет, может быть, день, когда вы будете рады убраться туда поскорей… Да, немало я знаю женщин, которые сказали бы мне спасибо, коли я сволок бы их туда. Когда Лорилле потащили его домой, он обернулся и, икнув, пробормотал на прощание: – Когда человек помер… послушайте-ка… когда человек помер, это уж надолго.  IV   Четыре года прошли в тяжелой работе. Жервеза и Купо считались в квартале примерной четой. Они жили скромно, никогда не скандалили и регулярно, каждое воскресенье, ходили гулять в Сент-Уэн. Жена работала у г-жи Фоконье по двенадцати часов в день и все-таки находила время и комнату держать в порядке и чистоте, и семью покормить утром и вечером. Муж не пьянствовал, отдавал всю получку семье, и по вечерам, перед сном, выкуривал трубочку у открытого окна. Купо были прекрасными соседями, их ставили в пример. А так как общий их заработок достигал десяти франков в день, то считалось, что им удается кое-что откладывать. Однако первое время им приходилось выбиваться из сил, чтобы хоть как-нибудь свести концы с концами. Свадьба влетела им в двести франков долга. Потом им до тошноты опротивела грязная гостиница, густо населенная какими-то темными личностями. Они мечтали о собственном уголке с собственной мебелью, где все можно устроить по-своему. Двадцать раз они принимались высчитывать, во что это должно обойтись. Если они хотят устроиться хоть сколько-нибудь прилично, обзавестись самым необходимым, чтобы было куда рассовать вещи и на чем сварить обед, то это станет в кругленькую сумму, так, примерно, около трехсот пятидесяти франков. Нечего было и надеяться скопить такую огромную сумму меньше чем в два года, но на помощь им пришел счастливый случай: один пожилой господин из Плассана попросил их отпустить к нему старшего мальчика, Клода, чтобы определить его в школу. То был чудак, любитель живописи, и вот ему пришла в голову счастливая причуда: он как-то увидел человечков, которых любил рисовать Клод, и пришел в восторг. А на Клода уходила масса денег. Оставшись с одним Этьеном, Жервеза и Купо скопили триста пятьдесят франков в семь с половиной месяцев. В тот день, когда была куплена мебель у торговца подержанными вещами на улице Бельом, они, прежде чем вернуться домой, совершили прогулку по бульварам. Оба сияли от восторга. Теперь у них была кровать, ночной столик, комод с мраморной доской, шкаф, круглый стол с клеенкой, шесть стульев, – все это из старого красного дерева, – да еще, кроме того, постельные принадлежности, белье и почти новая кухонная посуда. Им казалось, что теперь они по-настоящему, серьезно вступают в жизнь, и то, что они сделались собственниками, придавало им какой-то вес среди почтенных обитателей квартала. Два месяца они подыскивали себе квартиру. Сначала хотели поселиться в большом доме на Гут-д'Ор. Но там все было занято, не оставалось ни одной свободной комнатки; пришлось отказаться от этой давнишней мечты. Сказать по правде, Жервеза была не слишком огорчена этим: ее страшило близкое соседство с Лорилле. И супруги стали подыскивать помещение в другом месте. Купо весьма разумно полагал, что надо взять квартиру поближе к прачечной г-жи Фоконье, чтобы Жервеза могла забегать домой в любое время дня. Наконец им попалась настоящая находка: две комнаты с кухней (одна большая комната и одна маленькая) на Рю-Нев, почти напротив прачечной, в маленьком двухэтажном домике с очень крутой лестницей.. Наверху было только две квартирки: одна направо, другая налево. Внизу жил хозяин каретного заведения; на большом дворе, вдоль улицы, стояли сараи с его экипажами. Молодая женщина была совершенно очарована этой квартиркой, ей казалось, что она снова попала в провинцию. Соседок не было, сплетен опасаться не приходилось. Этот тихий, мирный уголок напоминал ей уличку в Плассане, за крепостным валом. В довершение всего, даже не отрываясь от утюга, она могла видеть из прачечной окна своей квартиры, – стоило только вытянуть шею. Жервеза была уже на девятом месяце беременности. Но она держалась молодцом и, смеясь, уверяла, что ребенок помогает ей работать. Она говорила, что чувствует, как он подталкивает ее своими ручонками, и это придает ей силы. Она и слушать не хотела, когда Купо уговаривал ее полежать и немного отдохнуть. Да, как же! Станет она валяться! Она ляжет, только когда начнутся схватки. Не до того теперь, когда скоро прибавится новый рот, и надо будет работать вдвое. Жервеза сама вымыла всю квартиру, а потом помогла мужу расставить мебель. К этой мебели у нее было почти благоговейное отношение; она чистила ее с материнской заботливостью, при виде малейшей царапины сердце у нее обливалось кровью. Когда ей случалось, подметая пол, задеть мебель щеткой, она вздрагивала и пугалась, как будто ушибла самое себя. Особенно нравился ей комод; он казался ей таким красивым, внушительным, солидным. У нее была тайная, заветная мечта, о которой она не решалась даже заикнуться: ей хотелось поставить прямо на середину комода, на мраморную доску, большие часы, – вот было бы великолепие! Если бы Жервеза не ожидала ребенка, может быть, она и рискнула бы купить часы. Но теперь надо подождать, и она со вздохом откладывала исполнение своей мечты на будущие времена. Супруги были в полном восторге от своей новой квартиры. Кровать Этьена стояла в маленькой комнатке, и там еще оставалось место для второй детской кроватки. Кухня была крошечная и совсем темная; но если держать дверь открытой, то в ней было достаточно светло, а места Жервезе хватало, – ведь не на тридцать же человек ей приходилось готовить! Что до большой комнаты, то она была гордостью супругов. Утром они задергивали над кроватью белый ситцевый полог, и комната превращалась в столовую: стол посредине, и шкаф с комодом друг против друга. Они заделали камин, потому что он поглощал в день на пятнадцать су каменного угля, и поставили на мраморный выступ маленькую чугунную печку; в самые жестокие холода топливо обходилось всего в семь су. Купо постарался придать стенам более приглядный вид и обещал разукрасить их со временем еще лучше. Вместо отсутствующего трюмо повесили большую гравюру, изображавшую маршала Франции с жезлом в руке, гарцующего верхом на коне, между пушкой и кучей ядер; на стене, над комодом, по обе стороны старенькой фарфоровой позолоченной кропильницы, в которой держали спички, выстроились в два ряда семейные фотографии; на карнизе шкафа друг против друга стояли два гипсовых бюста – Паскаль и Беранже: один серьезный, другой улыбающийся; рядом с ними висели часы с кукушкой, и казалось, оба бюста внимательно прислушиваются к их тиканью. Да, это была действительно отличная комната! – Угадайте, сколько мы платим за квартиру? – спрашивала Жервеза каждого посетителя. И когда тот называл слишком большую сумму, она, в восторге от того, что устроилась так хорошо и дешево, кричала: – Полтораста франков и ни гроша больше!.. А? Почти даром! Но и сама улица радовала их не меньше, чем квартира. Жервеза то и дело прибегала домой с работы от г-жи Фоконье. Купо по вечерам спускался вниз и курил трубку на приступке лестницы. Улица без тротуаров, с выщербленной мостовой поднималась в гору. В верхнем конце ее помещались темные лавчонки с грязными окнами. Тут были сапожники, бочары, жалкая мелочная лавочка, прогоревший кабачок, ставни которого, давно запертые, были заклеены объявлениями. На другом конце, спускавшемся в сторону Парижа, громоздились пятиэтажные дома. Все первые этажи в них были заняты бесчисленными прачечными, ютившимися одна подле другой. Этот мрачный угол оживлялся только витриной парикмахера, выкрашенной в зеленый цвет. Она была вся уставлена красивыми разноцветными флаконами и весело сверкала ярко начищенными медными тазиками. Но всего приятней была средняя часть улицы. Здесь стояли низенькие, далеко отстоявшие друг от друга домики, больше было воздуху и солнечного света. Каретные сараи, заведение искусственных минеральных вод, прачечная напротив – все это, казалось, расширяло молчаливый, спокойный простор; заглушенные голоса прачек и равномерное дыхание паровой машины словно еще более усиливали сосредоточенную тишину. Широкие пустыри и длинные проходы между черными стенами придавали местности деревенский вид. И Купо, развлекаясь наблюдениями над редкими прохожими, прыгающими через бесконечные ручейки мыльной воды, говорил, что все это напоминает ему места, куда он ездил с дядей, когда ему было пятнадцать лет. Но особенно радовало Жервезу дерево во дворе, налево от ее окна, – жидкая акация, одна ветвь которой вытянулась далеко вперед; ее чахлая листва скрашивала всю улицу. Жервеза родила в последних числах апреля. Схватки начались после полудня, около четырех часов; она как раз гладила занавески у г-жи Фоконье. Она не захотела сразу уйти домой и, скорчившись, присела на стуле. Как только боли затихали, Жервеза хватала утюг и снова принималась гладить. Работа была спешная, и она упрямо старалась закончить ее. Кроме того, может быть, у нее просто болел живот, – не обращать же внимание на расстройство желудка! Жервеза принялась было уже за мужские сорочки, но вдруг побелела. Пришлось уйти из прачечной; согнувшись вдвое, придерживаясь за стены, она пошла домой. Одна из работниц предложила довести ее, но она отказалась и попросила только сбегать к повивальной бабке, по соседству, на улицу Шарбоньер. Особенно торопиться было не к чему. Схватки, наверно, продлятся всю ночь. Это, конечно, не помешает ей, вернувшись домой, приготовить обед для Купо, а потом уж она приляжет на минутку на кровать: раздеваться не стоит. Но на лестнице ее схватили такие боли, что она была принуждена сесть прямо на ступеньку. Чтобы не кричать, она зажимала себе рот обоими кулаками, потому что ей было стыдно: она боялась, как бы на ее крик не вышел кто-нибудь из мужчин. Наконец боли прошли, Жервеза с облегчением поднялась и дошла до своей квартиры; ей казалось уже, что она ошиблась. В этот день она готовила баранье рагу и котлеты. Пока она чистила картошку, все шло отлично. Котлеты были уже на сковородке, когда опять начались схватки. Слезы градом катились у нее из глаз, но она продолжала топтаться у печки; перевернула жаркое. Ну что ж из того, что она родит? Это еще не значит, что надо оставить Купо без обеда! Наконец рагу было поставлено на покрытые золою угли. Жервеза вернулась в комнату, собираясь постелить салфетку на краешке стола и достать прибор. Но она едва успела поставить бутылку вина; добраться до кровати ей уже не хватило сил, – она упала на пол и родила тут же, прямо на рогожке. Через четверть часа пришла повивальная бабка и приняла ребенка. Кровельщик все еще работал в больнице. Жервеза не позволила пойти за ним. Когда он вернулся, она уже лежала в кровати, закутанная в одеяло, слабая и очень бледная. Ребеночек, запеленутый в шаль, плакал в ногах у матери. – Ах, бедная моя женка, – сказал Купо, обнимая Жервезу. – А я-то там балагурил, пока ты мучилась и кричала!.. Однако, как это у тебя скоро вышло! Не успеешь чихнуть, и уж готово! Она слабо улыбнулась и прошептала: – Девочка. – Правильно, – отвечал кровельщик, посмеиваясь, чтобы ободрить ее. – А ведь я и заказывал как раз девочку! Вот она и поспела! Выходит, ты во всем угождаешь мне. – Он взял ребенка на руки и продолжал: – Позвольте взглянуть на вас, мадемуазель Замарашка!.. Рожица у вас совсем черная. Но не бойтесь, она еще побелеет. Надо только вести себя хорошо, не делать глупостей, расти умненькой, как папа и мама. Жервеза с серьезным лицом смотрела на дочь широко открытыми, грустными глазами. Она покачала головой. Ей хотелось родить мальчика: мальчик всегда сумеет пробить себе дорогу в жизни, он не так рискует погибнуть в этом ужасном Париже. Повивальная бабка взяла ребенка из рук Купо. Кроме того, она запретила Жервезе говорить: уже и то плохо, что вокруг нее такой шум. Тогда кровельщик сказал, что нужно сообщить о событии мамаше Купо и Лорилле, но он умирает от голода и сначала хочет пообедать. Для роженицы было настоящим мучением смотреть, как он сам прислуживает себе, бегает на кухню за рагу, ест с разбитой тарелки, не может найти хлеба. Несмотря на запрещение, она волновалась, приходила в отчаяние и вертелась под одеялом. Как это глупо, что она не успела накрыть на стол! Боли схватили ее так внезапно, что она упала, как подкошенная. А теперь она нежится в постели, когда ее бедный муж так плохо обедает! Он, наверно, рассердится на нее. Дожарилась ли, по крайней мере, картошка? Она даже не помнит, посолила ли ее. – Да замолчите же! – закричала повивальная бабка. – Запретите ей так убиваться, – говорил Купо с набитым ртом. – Если бы здесь не было вас, то, бьюсь об заклад, она бы встала, чтобы нарезать мне хлеба… Да лежи ты смирно, индюшка! Если будешь суетиться, то потом проваляешься две недели… Рагу просто великолепное. Вы, сударыня, не откажетесь покушать вместе со мной? Повивальная бабка отказалась от еды, но зато охотно согласилась выпить стаканчик вина, – право, только потому, что она ужас как разволновалась, увидев несчастную женщину с малюткой прямо на полу. Наконец Купо ушел сообщить новость родным. Через полчаса он вернулся и привел супругов Лорилле, г-жу Лера, которую он как раз застал у них, и мамашу Купо. Лорилле, видя, что молодая чета преуспевает, сделались очень любезными. Они постоянно превозносили Жервезу; но при этом всегда сопровождали свои похвалы какими-то неопределенными жестами, покачиванием головы, подмигиванием, мак если бы они еще не решались высказаться окончательно. Словом, они свое знают, но просто не хотят идти против мнения всего квартала. – Я привел к тебе всю компанию! – закричал Купо. – Ничего не поделаешь, хотят поглядеть на тебя… Не смей разевать рот, это тебе запрещается! Они посидят тут и будут тихонько глядеть на тебя, без всяких церемоний. Ведь так?.. Я сам сварю им кофе, и отличное! Он скрылся в кухне. Мамаша Купо, расцеловав Жервезу, стала восхищаться, что ребенок такой крупный. Обе другие женщины тоже звучно поцеловали роженицу в щеки. Затем все они, стоя около постели, охая и восклицая, начали обсуждать эти необыкновенные роды. Все равно что зуб вырвать – не больше. Г-жа Лера, осмотрев девочку со всех сторон, объявила, что она прекрасно сложена, и добавила своим двусмысленным тоном, что из нее выйдет презамечательная женщина; но так как ей казалось, что головка у малютки чересчур вытянута, она, не обращая внимания на крики ребенка, стала легонько приминать ее пальцами, чтобы округлить. Г-жа Лорилле сердито вырвала у нее девочку из рук: кто же тискает такую нежную головку? Этак можно наделить ребенка бог знает какими пороками! Затем она стала отыскивать сходство. Лорилле стоял позади женщин и заглядывал на ребенка, вытягивая шею. Он все время повторял, что малютка совсем не похожа на Купо, разве нос чуть-чуть, да и то вряд ли! Девочка вся в мать, глаза неизвестно чьи, ясно: глаза ни в того, ни в другого. Купо между тем не появлялся. Слышно было, как он возится на кухне с печкой и кофейником. Жервеза из себя выходила: разве это мужское дело – варить кофе! И она, не обращая внимания на энергичные окрики повивальной бабки, все время громко объясняла мужу, что и как надо делать. – Да уймите же вы ее! – сказал Купо, возвращаясь с кофейником в руке. – Ведь вот прилипла!.. Как ей неймется… Мы будем пить из стаканов, – ладно? Потому что, видите ли, чашки-то остались в магазине. Все уселись вокруг стола; кровельщик взялся сам разливать кофе. Напиток оказался очень крепким, – это вам не какая-нибудь бурда! Допив стакан, повивальная бабка ушла: все идет отлично, она уже не нужна; если ночь пройдет плохо, то можно будет прислать за ней утром. Не успела она еще спуститься с лестницы, как г-жа Лорилле уже обругала ее негодницей и дармоедкой. Кладет в стакан четыре куска сахара, берет пятнадцать франков и потом оставляет роженицу одну. Но Купо заступился за нее: он с удовольствием отдаст ей пятнадцать франков, – ведь эти женщины проводят всю молодость в ученье, они имеют основание дорого брать. Потом Лорилле стал спорить с г-жой Лера. Он утверждал, что для того, чтобы родился мальчик, необходимо ставить кровать изголовьем к северу, а она пожимала плечами, называла это ребячеством и говорила, что есть другое средство, а именно – тайком от жены засунуть под тюфяк пучок свежей крапивы, сорванной на припеке. Стол придвинули к кровати. Жервеза, которой мало-помалу овладела страшная усталость, до десяти часов пролежала, тупо улыбаясь, бессильно откинув голову на подушку. Она слышала и видела все, но у нее не было сил ни пошевелиться, ни вымолвить хотя бы слово. Ей казалось, что она уже умерла и смерть была сладостна; но ей приятно было видеть, что другие живы; она смотрела на них как бы издалека, из мира смерти. По временам крики малютки, прорывавшиеся сквозь гул грубых голосов, возбуждали в ней какие-то нескончаемые мысли об убийстве, совершенном накануне на улице Бон-Пюи, на другом конце предместья Шапель. Когда гости стали собираться домой, зашел разговор о крестинах. Молодые супруги попросили Лорилле быть крестным отцом и матерью, и те согласились с весьма кислым видом, хотя были бы очень удивлены, если бы к ним не обратились с этой просьбой. Купо вовсе не считал необходимым крестить девочку: ведь от этого она не станет ни богаче, ни счастливее, – а вот простудиться может. Чем меньше иметь дела с попами, тем лучше. Но мамаша Купо назвала его безбожником. Лорилле тоже не слишком-то докучали господу богу визитами в церковь, но тем не менее хвастались своей религиозностью. – Назначим на воскресенье, ладно? – сказал цепочный мастер. Жервеза кивком головы выразила свое согласие. Все поцеловали ее и пожелали скорее поправиться. Потом попрощались и с малюткой. Каждый считал своим долгом наклониться с улыбкой над маленьким дрожащим тельцем и сказать несколько нежных слов, как будто крошка могла что-нибудь понять. Ее называли Нана, уменьшительным от имени Анна, – так звали ее крестную мать. – Прощай, Нана… Ну, девочка, расти красавицей! Когда все, наконец, ушли, Купо придвинул стул поближе к кровати и закурил трубку. Он был очень растроган. Держа руку Жервезы в своей руке, он медленно курил и между затяжками бросал фразы: – Ну что, старушка моя, совсем тебя замучили? Ты понимаешь, я не мог помешать им прийти. И потом это все-таки доказывает, что они хорошо к нам относятся… Но вдвоем нам лучше, – правда? Мне все время так хотелось остаться с тобой, вот как сейчас. Вечер казался мне таким длинным!.. Бедная моя курочка! Как ей было больяо! Эти карапузики, появляясь на свет, и не помышляют о том, что причиняют такую боль. Право, я думаю – это все равно, как если тебе разрывают живот… Где у тебя болит? Дай, я поцелую. Он осторожно просунул под спину Жервезы свою большую руку, приподнял ее и поцеловал живот через простыню. Он был охвачен грубой мужской нежностью к этому страдающему, только что родившему телу. Он спрашивал Жервезу, не делает ли он ей больно, и предлагал подуть на больное место, говоря, что от этого ей полегчает. Жервеза чувствовала себя счастливой. Она уверяла его, что все уже прошло. Ей хотелось только как можно скорее встать, потому что теперь нельзя сидеть сложа руки. Купо успокаивал ее. Разве он не обязан зарабатывать на дочурку? Он был бы сущим негодяем, если бы взвалил малютку на шею Жервезы. Сделать ребенка дело не хитрое, – вся штука в том, чтобы прокормить его. В эту ночь Купо не заснул ни на минуту. Он поддерживал огонь в печке и то и дело вставал, чтобы дать ребенку теплой подсахаренной воды с ложечки, а утром ушел на работу в обычный час. Он даже успел в обеденный перерыв сбегать в мэрию и сделать запись о рождении. Г-жа Бош, по его просьбе, пришла посидеть днем около больной. Жервеза проспала десять часов без просыпа и, едва открыв глаза, стала жаловаться, что ей больше невтерпеж валяться. Она и впрямь заболеет, если ей не позволят встать с постели! Вечером, когда вернулся Купо, Жервеза стала донимать его: конечно, она питает к г-же Бош полное доверие, но все-таки ей невыносимо видеть, как чужая женщина хозяйничает в ее комнате, открывает ящики, трогает ее вещи. Когда на следующий день привратница, которую она попросила за чем-то сходить, вернулась, она застала роженицу уже на ногах, одетой, – Жервеза подметала комнату и стряпала мужу обед. Ни за что не хотела она снова лечь в постель. Смеются они над ней, что ли? Хорошо барыням корчить из себя больных. У бедняка не хватает на это времени!.. Через три дня после родов Жервеза уже гладила юбки у г-жи Фоконье и ворочала утюгом, обливаясь потом перед раскаленной печью. В субботу вечером г-жа Лорилле принесла крестнице подарки: чепчик ценою в тридцать пять су и плиссированную крестильную рубашечку, отделанную кружевцами, – она была старенькая и потому стоила только шесть франков. На следующее утро Лорилле, крестный отец, преподнес роженице шесть фунтов сахара. Они делали все честь честью. Даже вечером, на обед, который устроили Купо после крестин, они явились не с пустыми руками. Лорилле принес две запечатанные бутылки вина, а жена – большую сладкую лепешку, купленную у очень известного кондитера на улице Клиньянкур. Впрочем, Лорилле растрезвонили о своей щедрости по всему кварталу: они истратили около двадцати франков. Жервеза, узнав об этих сплетнях, пришла в бешенство и с тех пор перестала верить их любезностям. С этого вечера супруги Купо сблизились со своими соседями по лестнице. Вторую квартирку наверху занимало двое жильцов – мать и сын Гуже. До сих пор Купо только раскланивались с ними при встречах на лестнице или на улице; дальше знакомство не шло. Соседи казались немного нелюдимыми. Но на следующее утро после родов г-жа Гуже принесла Жервезе ведро воды, и та сочла себя обязанной пригласить соседей на обед, тем более что они очень нравились ей. Таким образом завязалось знакомство. Гуже были из Северного департамента. Мать занималась починкой кружев, а сын, кузнец, работал на гвоздильном заводе. Они жили в этой квартирке уже пять лет. За их тихой и мирной по внешности жизнью скрывалось давнишнее большое горе: когда они жили в Лилле, отец Гуже, напившись однажды пьяным, в припадке бешенства убил железным ломом товарища, а потом удавился в тюрьме собственным шейным платком. Вдова и сын переехали после несчастья в Париж; придавленные своим горем, они искупали прошлое суровой, честной жизнью, кротостью и неизменным мужеством. Пожалуй, они прониклись даже чувством некоторой гордости, ибо мало-помалу убедились, что другие хуже их. Г-жа Гуже всегда ходила во всем черном и носила монашеский головной убор. У нее было бледное, строгое лицо; казалось, белизна кружев и тонкая ручная работа накладывали на нее печать чистоты. Гуже-сын был великолепный двадцатитрехлетний гигант, краснощекий, голубоглазый и невероятно сильный. Товарищи по мастерской прозвали его «Золотой Бородой» за его прекрасную русую бороду. Жервеза сразу почувствовала глубокую симпатию к этим людям. Когда она пришла к ним в первый раз, ее восхитила чистота квартирки. Нигде ни пылинки! Пол блестел, как зеркало. Г-жа Гуже показала Жервезе комнату сына, нарядную и чистенькую, как комната девушки: узкая железная кровать с кисейными занавесками, стол, туалетный столик, книжная полка, прибитая к стене. Стены были сверху донизу увешаны картинками, вырезанными фигурками, раскрашенными гравюрами на гвоздиках, бесчисленными портретами из иллюстрированных журналов. Г-жа Гуже, улыбаясь, говорила, что ее сын все еще большое дитя: по вечерам, устав от чтения, он развлекается, разглядывая картинки. Жервеза незаметно просидела у соседки целый час, Глядя, как та работает у окна. Она с любопытством смотрела на множество булавок, которыми придерживалось кружево; ей было очень приятно здесь, в этой атмосфере чистоты и спокойствия, в этой сосредоточенной тишине, необходимой для тонкой работы. Чем ближе она знакомилась с Гуже, тем больше убеждалась, какие это порядочные люди. Они работали не покладая рук и больше четверти своего заработка откладывали на книжку в сберегательную кассу. В квартале с ними почтительно раскланивались и не прочь были поговорить об их сбережениях. Гуже был всегда аккуратно одет, ходил в чистенькой блузе без единого пятнышка. Он был чрезвычайно вежлив и даже немного робок, несмотря на свои саженные плечи. Прачки с нижнего конца улицы посмеивались, глядя, как он, проходя мимо, опускает глаза. Он терпеть не мог грязных шуточек, ему казалось отвратительным, что у женщин вечно непристойности на языке. Однако как-то он пришел домой подвыпивши. Тогда г-жа Гуже, вместо всяких упреков, показала ему портрет отца – портрет, очень плохо нарисованный, но тщательно хранившийся на дне одного из ящиков комода. После этого укора Гуже никогда не пил лишнего, хотя, вообще говоря, он не относился к вину враждебно, считая, что рабочему человеку полезно выпить. По воскресеньям он отправлялся гулять под руку с матерью, – большей частью они ходили в Венсен; иногда он водил ее в театр. Он обожал свою мать и все еще относился к ней как мальчик. Настойчивый, с грузным телом, огрубевшим от тяжелой работы молотобойца, он был похож на какое-то животное, туповатое, но добродушное… Первые дни Жервеза очень смущала его. Однако через несколько недель он привык к ней. Он поджидал ее, чтобы помочь ей нести узлы с бельем, вырезывал для нее картинки и обращался с ней просто и грубовато, как с сестрой. Но однажды он вошел к ней утром, не постучавшись, и застал почти голой: она мыла шею. Целую неделю после этого он не решался посмотреть ей в глаза, так что под конец она и сама стала краснеть при встрече. Купо, как истый парижанин и разбитной малый, находил, что Золотая Борода придурковат. Конечно, хорошо быть скромным, не напиваться, не заигрывать с девчонками на улице, но как-никак мужчина должен быть мужчиной, иначе лучше уж и впрямь надеть юбку! Купо высмеивал кузнеца в присутствии Жервезы и уверял, что этот тихоня строит глазки всем женщинам квартала, а соблазнитель Гуже отчаянно защищался. Это не мешало им быть друзьями. Утром они окликали друг друга, вместе выходили на работу, а перед возвращением домой выпивали иногда пару пива. После крестин они перешли на ты, потому что если говорить вы, фразы выходят гораздо длиннее. Их дружба не шла дальше этого, пока Золотая Борода однажды не оказал Смородинке услугу, – одну из тех услуг, которые не забываются всю жизнь. Это случилось 2 декабря. Кровельщик потехи ради пошел «посмотреть на восстание». В сущности ему было наплевать и на Республику, и на Бонапарта, и вообще на все решительно, но просто ему нравился запах пороха, его забавляли выстрелы. И в результате его чуть не сцапали за одной из баррикад. К счастью, кузнец, случайно оказавшийся там, заслонил его своим огромным телом и помог ему убежать. Возвращаясь по улице Фобур-Пуассоньер, Гуже шагал быстро, с задумчивым видом. Он интересовался политикой и сочувствовал Республике во имя справедливости и народного блага. Однако он не принял участия в восстании и подробно объяснял, почему именно: народ несет на себе всю тяжесть восстаний, а буржуазия загребает жар чужими руками, – февраль и июнь были прекрасными уроками в этом смысле. Теперь предместья больше уже не станут вмешиваться в свалку. Пусть город разделывается собственными силами. «Поднявшись вверх по улице Пуассонье, Гуже обернулся и поглядел вниз, на Париж. А все-таки там, внизу, творится предательское дело. Когда-нибудь народ еще раскается, что смотрел на это сложа руки… Но Купо посмеивался и называл ослами и идиотами всех, кто рискует собственной шкурой только для того, чтобы обеспечить двадцать пять франков в день проклятым бездельникам, заседающим в Палате. Вечером супруги Купо пригласили обоих Гуже к себе обедать. За сладким Смородинка и Золотая Борода расцеловались. Отныне они стали друзьями на всю жизнь. В течение трех лет жизнь двух семейств, по обе стороны площадки, проходила мирно и однообразно, без всяких событий. Жервеза воспитывала девочку, работала и ухитрялась терять не больше двух рабочих дней в неделю. Она сделалась отличной мастерицей и стала зарабатывать до трех франков в день. Ввиду этого она решилась отдать Этьена, которому шел уже девятый год, в маленький пансион на улице Шартр. Она платила за него пять франков в месяц. Несмотря на то, что приходилось кормить двух детей, Жервеза и Купо ежемесячно откладывали от двадцати до тридцати франков в сберегательную кассу. Наконец их сбережения достигли шестисот франков. С этого времени Жервеза потеряла покой. Ею овладела честолюбивая мечта – открыть свою собственную прачечную и самой нанять работниц. Она высчитала все. Через двадцать лет, если дело пойдет на лад, у них будет небольшой капитал, и они смогут поселиться где-нибудь в деревне. Но она еще не осмеливалась рискнуть и, чтобы успеть хорошенько обдумать все обстоятельства, говорила, что подыскивает помещение. Ведь деньги в сберегательной кассе не пропадут; наоборот, на них нарастают проценты. За три года Жервеза исполнила только одну свою мечту – купила часы из палисандрового дерева с витыми колонками и позолоченным медным маятником. Эти великолепные часы были куплены в рассрочку: она обязалась целый год выплачивать по одному франку в неделю. Когда Купо покушался заводить часы, она сердилась: ей одной принадлежало право снимать с них стеклянный колпак. Она вытирала колонки с таким благоговением, точно мраморная доска комода превратилась в церковный алтарь. Под колпаком, за часами, она прятала сберегательную книжку. И часто, мечтая о собственной прачечной, она забывалась перед циферблатом, пристально следя за движением стрелок, как бы ожидая наступления решительной, торжественной минуты. Почти каждое воскресенье супруги Купо отправлялись гулять вместе с Гуже. Это были чудесные прогулки. Компания доходила до Сент-Уэна или Венсена и там скромно закусывала в садике перед рестораном жареной рыбой или кроликом. Мужчины выпивали, но только чуть-чуть, и возвращались трезвые, – ни в одном глазу, – ведя дам под руку. Вечером, прежде чем разойтись спать, оба семейства подсчитывали, сколько истрачено, и делили расходы пополам: никаких споров из-за лишнего су никогда не выходило. Лорилле сильно ревновали к Гуже. Им казалось странным, что Купо и Хромуша проводят все свободное время с чужими людьми, когда у них есть своя родня. Теперь они родных ни в грош не ставят! Стоило им скопить несколько франков – и они уже задрали нос! Г-жа Лорилле бесилась, что брат ускользает из-под ее влияния, и снова начала рассказывать про Жервезу разные гадости. Г-жа Лера, наоборот, приняла сторону молодой женщины, защищала ее и выдумывала самые невероятные приключения, в которых якобы участвовала Жервеза. Она рассказывала, как вечером, на бульваре, на Жервезу напали какие-то негодяи, какие-то мерзавцы, которые покушались на ее честь; Жервеза, по словам г-жи Лера, надавала обидчикам оплеух и вышла победительницей, совсем как какая-нибудь героиня в драме. Что касается мамаши Купо, то она старалась примирить обе стороны и жить в ладу со всеми: зрение ее все больше и больше портилось, ей трудно было работать, и она рада была получать подачки и от тех и от других. В день, когда Нана исполнилось три года, Купо, вернувшись домой, нашел Жервезу чрезвычайно взволнованной. Она не хотела говорить, в чем дело, и уверяла, что ничего решительно не случилось. Но видя, что Жервеза стелет скатерть наизнанку, внезапно останавливается с тарелками в руках и впадает в глубокое раздумье, Купо потребовал объяснений. – Ну, ладно, вот в чем дело, – призналась она наконец. – Сдается… мелочная лавочка на улице Гут-д'Ор… Я сама видела, когда ходила за нитками, – час назад. Это меня и взбудоражило. Дело шло об очень приличной лавочке в том самом большом доме, где Жервеза и Купо некогда мечтали поселиться. Кроме торгового помещения, там было еще три комнаты: одна позади лавочки, а две другие слева и справа. В конце концов это было то самое, что им нужно, – правда, комнаты немного малы, но зато очень удобно расположены. Смущала Жервезу только высокая цена. Хозяин просил пятьсот франков в год. – Так ты, значит, уже была у него и справлялась о цене? – спросил Купо. – Ну, знаешь, просто из любопытства, – ответила Жервеза, притворяясь равнодушной. – Когда ищешь, заходишь повсюду, где только ни вывешен билетик. Это ведь ни к чему не обязывает… Но тут и в самом деле слишком дорого. Впрочем, может быть, и вообще глупо заводить свою прачечную. Однако после обеда она снова вернулась к вопросу о мелочной лавочке. Она набросала на газете ее план и, постепенно увлекшись, стала рассчитывать и размерять помещение, распределять комнаты, как будто завтра должна была перебраться туда с пожитками. Тогда Купо, видя, как ей этого хочется, стал уговаривать ее снять лавочку: все равно дешевле пятисот франков приличного помещения не найти; кроме того, быть может, удастся выторговать небольшую скидку. Единственно неприятное во всем этом, что придется жить в одном доме с Лорилле, которых она терпеть не может. Но Жервеза рассердилась и заявила, что она ни к кому не питает ненависти. Желание снять лавочку до того разожгло ее, что она даже стала защищать Лорилле: в сущности, они вовсе не плохие, с ними можно отлично поладить. И когда супруги, наконец, улеглись и Купо заснул, Жервеза все еще продолжала мысленно устраивать новое помещение, не принимая, однако, определенного решения снять его. Назавтра, оставшись одна, она не смогла удержаться от искушения поднять колпак от часов и посмотреть на свою сберегательную книжку. Подумать только, что вся ее прачечная была здесь, на этих некрасивых листках, исписанных каракулями. Прежде чем уйти на работу, она зашла посоветоваться к г-же Гуже; та очень одобрила ее проект завести прачечную: с таким работящим, непьющим мужем, как Купо, дела у нее пойдут прекрасно, она не рискует прогореть. В обеденный перерыв Жервеза сбегала к Лорилле, чтобы узнать и их мнение; ей не хотелось, чтобы про нее говорили, будто она скрывает свои дела от родных. Г-жа Лорилле была поражена. Как? Хромуша заводит свою прачечную? Она готова была лопнуть от злости и зависти, но, тем не менее, пробормотала, что она рада, что лавка эта очень удобна и Жервеза безусловно хорошо сделает, если снимет ее. Однако, оправившись от первого потрясения, супруги Лорилле стали говорить, что на дворе сыро, а в первом этаже темно. Там недолго и ревматизм нажить. Но ведь если она уже решила снять эту лавочку, то, конечно, их соображения все равно не будут приняты во внимание. Не так ли? Вечером Жервеза, смеясь, призналась Купо, что если ей помешают снять лавочку, то она сляжет от огорчения. Но все-таки, прежде чем решить окончательно, она хотела, чтобы Купо сам сходил посмотреть помещение и поторговаться с хозяином дома. – Хорошо, тогда пойдем завтра же, – ответил муж. – Приходи часов в шесть к дому, где я работаю, на улицу Наций. На обратном пути мы зайдем на улицу Гут-д'Ор. Купо оканчивал крышу нового трехэтажного дома. В тот день он как раз должен был положить последние листы цинка. Так как крыша была почти совсем плоская, то он поставил на ней свой станок – широкую доску на двух козлах. Прекрасное майское солнце заходило; золотой отблеск освещал трубы. Здесь, наверху, выделяясь на фоне ясного неба, кровельщик спокойно кроил цинк огромными ножницами. Он работал, склонившись над станком, и был похож на портного, кроящего брюки. Его помощник, тощий и белобрысый малый лет семнадцати, раздувал огромными мехами жаровню тут же на крыше, около стены соседнего дома. При каждом нажиме мехов над жаровней вздымались целые тучи искр. – Эй, Зидор! Приготовь паяльник! – закричал Купо. Помощник сунул паяльник в угли, которые при дневном свете казались бледно-розовыми. Затем он снова заработал мехами. Купо держал в руках последний лист цинка. Его надо было укрепить у самого края, возле водосточного желоба. Здесь крыша круто спускалась вниз; сквозь не заделанную еще дыру зияла улица. Кровельщик, равнодушно шаркая ногами и насвистывая песенку: «Ах, барашки, ах, малютки!» – пошел к желобу. Он был в матерчатых туфлях. Дойдя до дыры, он слегка соскользнул, уперся коленом в печную трубу и присел, скрючившись, наполовину вися в воздухе. Одна его нога совсем свисала. Когда Купо обернулся, чтобы позвать Зидора, ему пришлось ухватиться за угол трубы, чтобы не упасть. – Эй ты, верзила!.. Давай, что ли, паяльник! Чего ты в небо уставился? Ждешь, чтобы тебе жаворонки посыпались в рот?.. Экий увалень! Но Зидор не торопился. Его занимали соседние крыши, он глядел на дым, поднимавшийся где-то далеко, на другом конце Парижа: уж не пожар ли там? Однако он все-таки подошел. Чтобы передать паяльник Купо, ему пришлось улечься ничком и вытянуться над дырой. Тогда Купо начал припаивать лист, балансируя и принимая самые замысловатые позы, чтобы сохранить равновесие. Он то скрючивался, то вытягивался, упирался в трубу то спиной, то кончиком ноги, временами придерживался одним пальцем. Он двигался с полной непринужденностью, совершенно пренебрегая опасностью, с чертовским самообладанием и уверенностью. Он хорошо знал свое дело. Станет он бояться улицы! Пусть лучше улица боится его! Работая, он не выпускал изо рта трубки и время от времени равнодушно оборачивался и сплевывал вниз. – Ба! Да это госпожа Бош! – закричал он вдруг, заметив привратницу, переходившую улицу. – Эй, госпожа Бош! Привратница подняла голову и увидала его. Завязался разговор. Г-жа Бош стояла, задрав голову и засунув руки под передник. Он свесился над улицей, уцепившись левой рукой за трубу. – Вы не встречали моей жены? – спросил он. – Нет, не встречала, – ответила привратница. – А разве она здесь? – Она должна зайти за мной… Как поживают ваши? – Ничего, спасибо. Все здоровы… Я иду на улицу Клиньянкур за бараниной. Мясник около Мулен-Руж просит за заднюю ножку шестнадцать су. По широкой, пустынной улице Наций с грохотом тащилась повозка, и им приходилось кричать, чтобы услышать друг друга. На громкие голоса высунулась из окошка какая-то старушонка. Увидев как раз напротив себя человека на крыше, она уселась у окна, оперлась о подоконник и с величайшим интересом уставилась на кровельщика, как бы надеясь, что он вот-вот свалится вниз. – Ну, до свиданья! – крикнула г-жа Бош. – Не стану вам мешать. Купо повернулся и снова взял у Зидора паяльник. Привратница отошла, но вдруг заметила на другой стороне улицы Жервезу, державшую за руку Нана. Она уже подняла было голову, чтобы сообщить об этом кровельщику, но молодая женщина энергичным движением остановила ее и вполголоса, чтобы не было слышно наверху, стала рассказывать про свои страхи. Она боится, как бы ее неожиданное появление не взволновало мужа, не лишило бы его твердости. За все четыре года она приходила к нему во время работы только один раз. Сегодня второй случай. Она не выносит этого зрелища: у нее сердце замирает, когда она видит мужа между небом и землей на такой высоте, куда и воробьи-то не решаются залетать. – Да, конечно, это не слишком приятно, – прошептала г-жа Бош. – Мне вот не приходится волноваться. Мой муж портной. – Ах, если бы вы знали, – заговорила опять Жервеза. – Первое время я тряслась от страха с утра до ночи. Мне все казалось, что вот-вот его внесут на носилках, с разбитой головой… Теперь я меньше думаю об этом. Ко всему можно привыкнуть. Надо же как-то зарабатывать на кусок хлеба… Но этот хлеб достается нам недешево. Каждую минуту он рискует жизнью… Жервеза замолчала и спрятала Нана в юбках, боясь, чтобы девочка не закричала. Она была бледна, как полотно, но не могла оторвать взгляд от мужа. Купо припаивал наружный край листа около водосточной трубы. Он нагибался, сколько мог, но не доставал до конца. Тогда он решился и стал сползать. Его движения были медленны, уверенны и тяжеловаты. Несколько минут он висел в воздухе, продолжая спокойно работать. Из-под паяльника вырывалось маленькое белое пламя. Внизу Жервеза, в страхе и тоске, стискивала руки, протягивая их к нему бессознательным, умоляющим движением. Судорога сжимала ей горло. Наконец она шумно вздохнула. Купо, не торопясь, снова влез на крышу. Поднимаясь, он обернулся, чтобы в последний раз плюнуть на улицу. – Да ты шпионишь за мной! – весело закричал он, завидев Жервезу. – Она, наверно, наговорила вам глупостей, госпожа Бош? Что, она не хотела крикнуть мне?.. Подожди минутку, я сейчас кончу. Ему оставался сущий пустяк – приделать колпак к трубе. Прачка и привратница стояли на тротуаре, толковали о соседях и присматривали за Нана, чтобы она не перепачкалась в канаве: девочка пыталась наловить в ней рыбок. Обе женщины то и дело поглядывали на крышу и кивали Купо головами, чтобы показать, что им не скучно ждать. Старушка все не отходила от окна, смотрела на работающего на крыше человека и, казалось, ждала чего-то. – Что эта кляча там высматривает? – сказала г-жа Бош. – Экая поганая рожа. Сверху доносился звучный голос кровельщика. Он пел: «Ах, как приятно сбирать землянику!» Согнувшись над станком, Купо мастерски выкраивал из цинка колпак на трубу. Он начертил циркулем круг и, действуя огромными кривыми ножницами, выкроил подобие широкого веера. Легонько постукивая по этому вееру молотком, он постепенно согнул его; вышло нечто вроде заостренной шляпки гриба. Зидор снова взялся за меха. Солнце садилось за домом. Ярко-розовый свет, заливавший небо, медленно бледнел, переходил в нежно-сиреневый. И в этот тихий час заката в прозрачном, чистом воздухе четко выделялись удлиненные силуэты двух рабочих, темная полоса станка и странные контуры поддувала. Когда колпак был готов, Купо крикнул: – Зидор, паяльник! Но Зидор исчез. Купо, ругаясь, стал отыскивать его взглядом, заглянул даже в открытое чердачное окно. Наконец он обнаружил своего помощника на одной из соседних крыш, через два дома. Этот шалопай прогуливался, любовался окрестностями и, прищуриваясь, разглядывал расстилавшийся перед ним огромный Париж. Его жидкие волосы трепались на ветру. – Ах ты, бездельник! Да ты, кажется, вообразил себя на даче! – в бешенстве закричал Купо. – Или ты сочиняешь стихи, как господин Беранже?.. Давай, что ли, паяльник! Черт его побери совсем! Прогуливается по крыше как ни в чем не бывало! Ты бы уж привел сюда заодно и свою милочку, да и любезничал бы с ней!.. Да дашь ты мне паяльник или нет, проклятая рожа?! Он припаял колпак и крикнул Жервезе: – Готово… Сейчас иду. Труба, к которой он прилаживал колпак, находилась посреди крыши. Жервеза совсем успокоилась и, улыбаясь, следила за его движениями. Вдруг Нана увидела отца. Она обрадовалась и захлопала в ладоши. Чтобы удобнее было смотреть наверх, она села на тротуар. – Папа, папа! – закричала она изо всех сил. – Папа! Да посмотри же! Кровельщик хотел нагнуться, но нога его скользнула. И вот он внезапно покатился по крыше, нелепо, глупо, – покатился, как кошка, у которой подогнулись лапы. Он скользил по отлогому скату и тщетно пытался за что-нибудь ухватиться. – Боже мой! – прохрипел он. И упал. Его тело описало легкую кривую, два раза перевернулось в воздухе и с глухим звуком, как узел белья, брошенный с высоты, рухнуло на середину улицы. Жервеза испустила дикий вопль и застыла на месте, остолбенев, вскинув руки кверху. Прохожие сбегались, толпились вокруг тела. У перепуганной г-жи Бош подгибались ноги; она схватила на руки Нана и старалась закрыть от нее отца. А маленькая старушонка, казалось, вполне удовлетворенная, спокойно захлопнула окно. Четверо мужчин перенесли Купо в аптеку на углу улицы Пуассонье. Пока ходили в больницу Ларибуазьер за носилками, он почти целый час пролежал посреди аптеки на каком-то одеяле. Он еще дышал, но аптекарь сомнительно покачивал головой. Жервеза стояла на коленях и безостановочно рыдала, отупев от ужаса, ничего не видя из-за слез. Она поминутно полубессознательным движением протягивала руку и осторожно прикасалась к телу мужа, потом испуганно взглядывала на аптекаря, который запретил ей трогать раненого, и отдергивала руку. Но через несколько секунд она снова начинала тянуться к нему, повинуясь неодолимому желанию убедиться, что он еще не окоченел, пытаясь как-то помочь ему. Когда прибыли, наконец, носилки, Жервеза, услышав, что Купо хотят отнести в больницу, вскочила и в отчаянии закричала: – Нет, нет! Не надо в больницу!.. Мы живем на Рю-Нев. Напрасно старались ей втолковать, что дома лечение обойдется очень дорого. Она упрямо повторяла: – Рю-Нев. Я покажу, где мы живем… Какое вам дело? У меня есть деньги… Ведь это же мой муж. Он мой, я хочу, чтобы он был у меня. Пришлось перенести Купо домой. Когда носильщики протискивались сквозь толпу, собравшуюся перед аптекой, женщины с воодушевлением заговорили о Жервезе: аи да баба! Даром, что хромая, а молодец, каких мало! Уж эта сумеет поставить мужа на ноги, а в больнице, известное дело, за ним хорошего ухода не будет: там на слишком тяжелых больных доктора не обращают никакого внимания, не хотят с ними возиться. Г-жа Бош уже успела отнести Нана домой и вернуться. Все еще не придя в себя от волнения, она с бесчисленными подробностями описывала собравшимся происшествие: – Я как раз шла за бараниной и была тут, – повторяла она. – Я видела, как он упал. Все это из-за дочки. Он хотел поглядеть на нее, и вдруг – трах! – полетел! Ах, боже мой! Не хотела бы я увидеть это еще раз!.. А все-таки мне нужно сходить за бараниной… Целую неделю жизнь Купо висела на волоске. Родные, соседи – все решительно ожидали его смерти с минуты на минуту. Доктор, очень дорогой доктор, которому платили по пять франков за визит, опасался внутреннего кровоизлияния. Это слово пугало всех; в околотке говорили, что у кровельщика от толчка оторвалось сердце. Но Жервеза, побледневшая от бессонных ночей, серьезная, решительная, пожимала плечами. У ее мужа сломана правая нога. Это верно, все это знают. Но ногу ему залечат. Что же до оторванного сердца, то это глупости. Она поставит ему сердце на место. Она знает, что для этого нужно: заботливый уход, чистота и настоящая привязанность. Жервеза была непоколебимо уверена, что спасет мужа, если будет неотступно оставаться при нем, ухаживать за ним, класть ему руку на голову, когда его лихорадит. Она ни на секунду не сомневалась в его выздоровлении. Целую неделю она провела на ногах, молчаливая, сосредоточенная, исполненная решимости спасти мужа во что бы то ни стало. Она забыла детей, соседей, улицу – все на свете. Когда на девятый день доктор, наконец, объявил, что больной вне опасности, у нее подкосились ноги. Совершенно разбитая и вдруг обессилевшая, она упала в кресло и залилась слезами. В эту ночь она решилась соснуть два часа, положив голову на краешек кровати, в ногах у больного. Несчастный случай с Купо взбудоражил все семейство. Мамаша Купо проводила вместе с Жервезой все ночи около сына, но уже в девять часок засыпала, сидя на стуле. Г-жа Лера ежедневно прямо с работы заходила узнать новости. Ей приходилось делать для этого очень большой крюк. Лорилле забегали два-три раза в день, предлагали свои услуги и даже принесли Жервезе кресло. Но с ними сразу же начались столкновения из-за способов ухода за больным. Г-жа Лорилле утверждала, что спасла на своем веку множество людей и отлично знает, как надо браться за дело. Кроме того, она жаловалась, что Жервеза оттирает ее и не дает ей подходить к постели брата. Конечно, у Хромуши есть основательные причины стараться непременно самой спасти Купо; ведь в конце концов, если бы она не пришла мешать ему во время работы, он не слетел бы с крыши. Но только она непременно прикончит его своим нелепым уходом! Убедившись, что Купо находится вне опасности, Жервеза перестала так ревниво охранять его постель. Теперь она без опаски позволяла посторонним подходить к нему: это уже не угрожало его жизни. Комната была постоянна полна родственниками. Выздоровление Купо шло медленно: доктор говорил, что он окончательно станет на ноги только через четыре месяца. И вот долгими вечерами, пока кровельщик спал, Лорилле отчитывали Жервезу: было в высшей степени глупо брать мужа домой. В больнице он поправился бы вдвое скорее. Лорилле говорил Жервезе, что он сам охотно заболел бы чем-нибудь, чтобы только показать ей, как он моментально отправится в Ларибуазьер. Г-жа Лорилле якобы знала какую-то даму, которая только недавно выписалась оттуда. И что же? Ее там ежедневно кормили курятиной! И оба супруга в двадцатый раз начинали высчитывать, во что обойдутся Жервезе четыре месяца болезни мужа: во-первых, прогульные дни; во-вторых, доктор и лекарства, а позже, когда Купо начнет поправляться, – хорошее вино и самое лучшее мясо. Если Купа ухлопают только свои сбережения, то это будет еще большое счастье. Но они этим не отделаются, они влезут в долги. О, конечно, это их личное дело? Но талька пусть они тогда не рассчитывают на родственников. Их родственники не так богаты, чтобы содержать больного на своя счет. Тем хуже для Хромуши! Могла бы, кажется, сделать, как все, и отправить мужа в больницу. Так нет же, вздумала разводить фанаберию! Этого еще недоставало. Однажды вечером г-жа Лорилле не выдержала и, дав волю своей злости, спросила: – Ну, а что поделывает ваша лавка? Когда же вы снимаете ее? – Да, да, – хихикая, подхватил Лорилле. – Привратник поджидает вас. У Жервезы даже дыхание перехватило. Она было и забыла совсем про свою прачечную. Но теперь она видела, какое злорадство вызывает в этих людях гибель ее проектов. В самом деле, начиная с этого вечера, они выжидали каждого удобного случая, чтобы поиздеваться над ее несбывшейся мечтой. Если заходил разговор о каком-нибудь неисполнимом желании, они говорили, что это надо отложить до того времени, когда Жервеза будет хозяйкой роскошного прачечного заведения на лучшей улице. Они явно насмехались над ней. Жервезе неприятно было подозревать их в такой низости, но, правда, можно было подумать, что Лорилле очень рады несчастному случаю с Купо, помешавшему ей завести прачечную на улице Гут-д'Ор. Тогда она сама стала подсмеиваться над своей несбывшейся мечтой, чтобы показать, что охотно жертвует деньгами для мужа. Когда ей приходилось в присутствии Лорилле вынимать сберегательную книжку из-под коллак-а часов, она всякий раз говорила: – Ну, я иду нанимать лавочку. Она не хотела взять из кассы все свои сбережения сразу, а брала по сто франков, чтобы не хранить в комоде слишком много денег. Кроме того, у нее еще оставалась смутная надежда на какое-то чудо. Ей казалось, что Купо может внезапно выздороветь раньше срока: в таком случае ей удалось бы сохранить часть сбережений. После каждого посещения сберегательной кассы она отмечала на клочке бумаги, сколько денег еще оставалось на счету. Делалось это только для порядка. В ее капитале образовалась огромная брешь, но она оставалась невозмутимой и рассудительно, со спокойной улыбкой подводила итоги быстро таявшим средствам. Хорошо уже и то, что ей удалось припасти эти деньги, что в минуту несчастья они оказались, под рукой и она может свободно распоряжаться ими. И не предаваясь бесплодным сожалениям, она заботливо прятала книжку под стеклянный колпак, за часы. Все время, пока Купо хворал, Гуже всячески старались проявить сочувствие Жервезе. Г-жа Гуже постоянно предлагала свои услуги; уходя из дому, она всякий раз заглядывала к Жервезе и спрашивала, не нужно ли ей купить сахару, масла или яиц, по вечерам приносила ей бульон, а когда Жервеза была очень занята, помогала на кухне, мыла посуду. Гуже каждое утро брал ведра Жервезы и отправлялся за водой к колонке на улице Пуассонъе; это сберегало ежедневно два су. После ужина, когда родственники расходились, Гуже приходили посидеть к Купо. До десяти часов кузнец сидел, покуривая трубку и глядя на Жервезу, хлопотавшую около больного. Иной раз ему случалось сказать за весь вечер всего два-три слова. Втянув большую белокурую голову в плечи, он с умилением глядел, как она наливает питье в чашку и осторожно, чтобы не звякнуть ложечкой, размешивает сахар. У него прямо нутро переворачивалось, когда она подходила к кровати и нежным голосом ободряла Купо. Никогда еще он не видал такой мужественной женщины. Даже хромота не только не портила ее в его глазах, а наоборот, повышала ее заслуги, – хромая, а находит в себе силы круглые сутки ухаживать за мужем, за Целый день ни на минуту не присядет хотя бы поесть! Она бегала в аптеку, прибирала за мужем, выносила за ним посуду и просто из сил выбивалась, чтобы содержать в чистоте комнату, в которой Лежал больной. И при всем том ни единой жалобы; наоборот, она всегда была приветлива и любезна, даже вечерами, когда до того уставала, что засыпала на ходу. Сидя в этой комнате, среди всех этих лекарств, кузнец видел, с какой самоотверженностью Жервеза ухаживает за Купо, как она всем сердцем любит его, и проникался к ней величайшим уважением. – Ну, старина, вот ты и поправился, – сказал он однажды выздоравливающему. – Да я, признаться, и не боялся за тебя. Твоя жена способна творить чудеса. Гуже и сам собирался жениться. По крайней мере г-жа Гуже подыскала ему очень подходящую девушку, тоже кружевницу. Ей очень хотелось обвенчать их. Гуже согласился, чтобы не огорчать мать. Был назначен даже день свадьбы – в первых числах сентября. Деньги на обзаведение молодых давно уже были положены в сберегательную кассу. Но когда Жервеза заговаривала с ним о свадьбе, кузнец с сомнением покачивал головой и медленно говорил: – Не все женщины похожи на вас, госпожа Купо. Если бы все женщины были такие, как вы, я женился бы хоть на десяти сразу. Прошло два месяца, и Купо начал вставать с постели. Он мог пройти только от кровати до окна, да и то с помощью Жервезы. У окна он садился в кресло Лорилле и клал правую ногу на табурет. Этот шутник и зубоскал, который в любую погоду чувствовал себя на крыше, как у себя дома, никак не мог примириться со своим падением. На это у него не хватало благоразумия. Все два месяца, лежа в постели, он бесновался, выходил из себя и проклинал все на свете. Что это за существование, в самом деле, когда приходится все время лежать на спине, с неподвижной, обмотанной и подвешенной, как сосиска, ногой! Господи, да он теперь до того изучил потолок, что сумел бы с закрытыми глазами обвести каждую щелку, каждую трещину! Когда Купо смог наконец сидеть в кресле, начались новые жалобы. До каких пор он будет пригвожден к этому месту? Сидишь тут неподвижно, точно мумия! В окне ничего интересного не увидишь – улица скучная, прохожих нет, с утра до ночи воняет жавелем. Нет, право, он совсем состарился! Он отдал бы десять лет жизни только за то, чтобы посмотреть, как выглядят городские укрепления! И Купо снова и снова начинал жаловаться на судьбу. Нет, правда, эта катастрофа с ним – горькая несправедливость. Он бы еще понял, если бы с крыши упал кто-нибудь другой. Но он, хороший мастер, непьющий, работяга! – Если папаша сломал себе шею, – говорил Купо, – так ведь он был пьяница. И в тот день он тоже был пьян в стельку. Я не говорю, что он заслужил такую смерть, но по крайней мере это понятно… А я-то ведь был натощак, спокоен, как младенец, ни капли спиртного не выпил в тот день! И вот я полетел кувырком с крыши только потому, что захотел помахать дочке рукой!.. Нет, это слишком! Если и существует бог, то он распоряжается довольно странно. Никогда я с этим не примирюсь. Даже когда он окончательно поправился, у него осталась какая-то глухая обида на свою работу. Что за проклятое ремесло – лазить целый день по крыше, как кошка! Нет, буржуа не дураки! Они посылают других на смерть; а сами так трусливы, что нипочем не полезут на лестницу! Сидят себе уютненько у камелька, и плевать им на бедноту. Под конец Купо стал даже доказывать, что каждый должен сам крыть свой дом. Да, черт возьми, не хочешь мокнуть, так наладь себе крышу, – это по крайней мере будет справедливо!.. Потом он стал жаловаться, что не выучен никакому другому, более приятному и безопасному ремеслу, – например, столярному. Все папаша Купо виноват. У всех отцов эта дурацкая привычка – непременно заставлять детей лезть в тот же хомут. Еще два месяца Купо ковылял на костылях. Сначала он мог только спускаться по лестнице и курить трубочку на пороге. Потом стал доходить до бульвара и сидел там часами, греясь на солнышке. К нему постепенно возвращалась его прежняя веселость, – в часы вынужденного безделья он мог теперь вволю балагурить и зубоскалить. Но вместе с радостью жизни он начинал находить удовольствие и в самом ничегонеделании. Ему нравилось дремать на солнышке, дав полную свободу телу, не напрягая мускулов; это была как бы постепенная победа лени: пользуясь болезнью, она медленно внедрялась в него, расслабляла, пропитывала все его существо. Он возвращался веселый, шутливый, находил жизнь прекрасной и не понимал, почему бы ему всегда не проводить время таким образом. Избавившись наконец от костылей, он стал совершать уже более далекие прогулки и забегал в мастерские повидаться с приятелями. Он останавливался перед строящимися домами и стоял, скрестив руки, посмеиваясь и покачивая головой. Он подшучивал над рабочими, вытягивал свою ногу и показывал на нее: вот, мол, к чему приводит чрезмерное усердие. Постояв таким образом и позубоскалив над работающими, он отходил успокоенный, – это утоляло его ненависть к своему ремеслу. Конечно, когда-нибудь ему придется снова взяться за работу, тут уж ничего не поделаешь, – но только он сделает это как можно позже. Да, он здорово поплатился и вовсе не горит желанием снова лазить по крышам. И потом, так приятно немножко побездельничать! После завтрака Купо нечего было делать, и он обыкновенно заходил к Лорилле. Они очень жалели его и всячески заманивали к себе. В первые годы женитьбы он, под влиянием Жервезы, совсем отдалился от них. Теперь они снова забирали его в руки и постоянно подшучивали над тем, что он боится жены. Хорош мужчина, нечего сказать! Но вместе с тем Лорилле, как истые хитрецы, проявляли большую осмотрительность и преувеличенно расхваливали и превозносили при нем достоинства прачки. Купо не то чтобы ссорился с женой, но «частенько твердил ей, что золовка обожает ее и напрасно Жервеза так дурно к ним относится. Первая семейная ссора произошла из-за Этьена. Однажды вечером кровельщик вернулся от Лорилле. Обед был еще не готов, и дети кричали, прося есть. Тогда Купо вдруг набросился на Этьена и закатил ему две здоровых затрещины. После этого он ворчал еще целый час: мальчишка вовсе ему не сын, и просто непонятно, как это он еще терпит чужого пащенка в своем доме: право, он в конце концов вышвырнет Этьена на улицу. До сих пор Купо относился к нему вполне терпимо. Теперь он стал поговаривать, что этот мальчишка – позор для него. Еще через три дня он начал колотить его походя, то и дело пинал его ногой, так что ребенок, заслышав шаги отчима на лестнице, убегал к Гуже, где старуха-кружевница освобождала для него краешек стола, чтобы он мог готовить уроки. Жервеза уже давно снова принялась за работу. Теперь ей не было надобности поднимать и ставить на место колпак от часов, – все сбережения были проедены, и ей приходилось наверстывать: работать за четверых, чтобы прокормить четыре рта. Она одна и кормила всю семью. Если кто-нибудь начинал жалеть ее, она сейчас же заступалась за Купо. Бросьте, пожалуйста! Он столько выстрадал, что не удивительно, если у него в самом деле немного испортился характер. Но когда он совсем поправится, это пройдет. И когда ей говорили, что Купо выглядят совсем здоровым и мог бы уже взяться за работу, она бурно протестовала. Нет, нет, еще рано! Она вовсе не хочет, чтобы он снова слег! Она хорошо запомнила наставления доктора! Она сама не позволяет ему работать, она каждое утро уговаривает его повременить и не торопиться. Жервеза даже засовывала потихоньку франк-другой в жилетный карман мужа. Купо принимал это как должное и, чтобы иметь право бездельничать в свое удовольствие, постоянно жаловался на боли в разных местах. Прошло уже полгода, а он все еще не поправился. Теперь, отправляясь полюбоваться, как работают другие, он охотно заходил с товарищами в кабачок пропустить рюмочку. В конце концов в этих ресторанчиках вовсе не плохо; можно посидеть, посмеяться. От этого никто не в убытке. Только кривляки кичатся своею трезвостью! Правы были те, кто раньше смеялся над ним. Стаканчик вина никому не повредит! Купо бил себя в грудь кулаком и хвастался, что пьет только вино. Да, одно только вино! Ни рюмки водки! Вино удлиняет человеческую жизнь, не опьяняет и не вредит. Случалось, однако, что, прошлявшись целый день из мастерской в мастерскую, из кабачка в кабачок, он возвращался сильно навеселе. Тогда Жервеза никого не пускала, отговариваясь тем, что у нее ужасно разболелась голова, по правде же говоря, она не хотела, чтобы Гуже слышали, что вытворяет Купо. Однако мало-помалу Жервеза начала грустить. Каждый день она заходила на улицу Гут-д'Ор, чтобы поглядеть на свою лавочку. Та все еще сдавалась. Жервеза держала эти прогулки втайне, стыдясь их, как ребячества, недостойного взрослого человека. Лавка просто сводила ее с ума. По ночам, в темноте, она мечтала о ней, лежа с открытыми глазами. И несбыточность этой мечты только увеличивала ее притягательную силу. Жервеза снова и снова принималась рассчитывать: двести пятьдесят франков за помещение, полтораста франков на оборудование и устройство, сто франков про запас, чтобы прожить как-нибудь первые две-три недели. Итого, самое меньшее, пятьсот франков. Если она не говорила постоянно об этом вслух, то только, чтобы не казалось, будто она жалеет о деньгах, ушедших на лечение Купо. Случалось, что она бледнела, поймав себя на неосторожной фразе, выдававшей ее затаенную мечту, словно ловила себя на какой-нибудь дурной мысли. Теперь, чтобы снова скопить такую сумму, надо работать по крайней мере четыре-пять лет. Она была в отчаянии, что не может обзавестись прачечной немедленно. Это дало бы ей возможность справляться с хозяйством без помощи Купо, а он постепенно привыкал бы работать. Это избавило бы ее от тайного страха, потому что теперь, когда Купо возвращался хмельным, пел и рассказывал о разных уморительных выходках Сапога, которого он угостил вином, она часто опасалась за свое будущее. Однажды вечером, когда Жервеза сидела одна, в комнату вошел Гуже. Обычно, застав ее одну, он немедленно исчезал, – но на этот раз он остался. Он сидел, курил и смотрел на нее. Он намеревался сказать ей нечто очень важное, но никак не решался приступить к разговору. Он обдумывал, сотни раз переворачивал фразу, но никак не мог придать ей надлежащую форму. Наконец, после долгого молчания, он решился, вынул изо рта трубку и разом выпалил: – Жервеза, позвольте мне ссудить вас деньгами. В эту минуту Жервеза рылась в комоде, отбирая какие-то лоскутки. Она сразу выпрямилась и сильно покраснела. Значит, утром Гуже видел, как она целых десять минут проторчала перед лавкой! А он смущенно улыбался, как будто сделал какое-то обидное предложение. Жервеза сразу же отказалась: она никак не может взять денег, потому что не знает, когда она сумеет их вернуть. Кроме того, ей нужна слишком большая сумма. Гуже, огорченный ее отказом, настаивал. Наконец, она спросила: – А как же ваша женитьба? Не могу же я взять у вас деньги, отложенные на свадьбу! – О, не беспокойтесь, – ответил он, краснея в свою очередь. – Я уже не женюсь. Знаете, это… Нет, право, мне приятнее одолжить деньги вам. Оба вдруг опустили глаза. Ничего не было сказано, но что-то произошло между ними – неуловимое, нежное. И Жервеза согласилась. Кузнец уже предупредил мать. Они пошли к ней через площадку. Кружевница сидела, склонившись над работой; ее спокойное лицо было серьезно и немного печально. Она не хотела спорить с сыном, но теперь она уже больше не одобряла проекта Жервезы и откровенно объяснила, почему именно: Купо сбился с пути, Купо пропьет прачечную. Г-жа Гуже не могла простить кровельщику, что он отказался учиться грамоте во время выздоровления: Гуже брался выучить Купо, но тот послал его к черту, уверяя, что от науки люди чахнут. Это чуть не рассорило их, и с тех пор между ними уже не было прежней близости. Впрочем, заметив умоляющие взгляды своего большого ребенка, г-жа Гуже отнеслась к Жервезе очень ласково. Было решено, что соседка займет у них пятьсот франков и будет выплачивать по двадцати франков в месяц, пока не погасит всего долга. – Скажи, пожалуйста! Да кузнец, кажется, не на шутку приударяет за тобой! – смеясь, закричал Купо, когда Жервеза рассказала ему все это. – О, я совершенно спокоен на этот счет: малый слишком прост… Конечно, мы отдадим ему деньги. Но, право, он мог бы нарваться на прохвостов и остаться с носом. На следующий день Купо сняли лавку. Жервеза весь день бегала с Рю-Нев на Гут-д'Ор. Восторг так окрылил ее, что она даже не хромала. И соседи, видя, как легко она ходит, говорили, что ей, верно, сделали операцию.  V   Как раз в это же время Бош получил место привратника в большом доме на Гут-д'Ор. Боши переехали с улицы Пуассонье на новое место в конце апреля. Как это кстати случилось! Жервеза уже привыкла в своем домишке на Рю-Нев жить без привратника и очень боялась попасть в зависимое положение к какой-нибудь грубиянке, которая будет устраивать ей скандалы за случайно расплесканное ведро воды или за то, что вечером она слишком громко хлопнет входной дверью. Вообще привратники – это такой дрянной народишко! Но с Бошами все обойдется прекрасно. Это свои люди, с ними всегда можно столковаться. С ними все будет по-семейному. В день заключения арендного договора, когда супруги Купо явились подписать бумагу и Жервеза вошла в высокие ворота, – у нее мучительно сжалось сердце. Так вот где она будет жить – в этом доме, огромном, как город, с бесконечными и пересекающимися, как улицы, длинными лестницами и коридорами. Серые фасады, развешенное на окнах тряпье, тусклый двор с изрытой мостовой, шум и гул за стенами мастерских – все это приводило ее в смятение. Она радовалась, что вот наконец-то сбудется ее мечта, и в то же время страшилась, – а что если из этого ничего не выйдет и она окажется раздавленной в этой жестокой борьбе с голодом… И ей чудилось, что она уже чувствует его дыхание. Из мастерских первого этажа доносился стук молотков, свист рубанков. Жервезе казалось, что она делает необычайно смелый шаг, что она бросается в какую-то машину на полном ходу. Ручеек, вытекавший из красильни, был в тот день нежнозеленого цвета. Она перешагнула через него с улыбкой: этот цвет показался ей счастливым предзнаменованием. Свидание с хозяином дома состоялось в дворницкой у Бошей. Г-н Мареско, крупный скобяник с улицы Мира, был когда-то простым уличным точильщиком. Теперь у него, по слухам, насчитывалось несколько миллионов. Это был человек лет пятидесяти пяти, сильный, костлявый, с орденом в петличке, с огромными грубыми руками старого рабочего. Одним из его любимых развлечений было собирать у своих жильцов ножи и ножницы; ему доставляло удовольствие точить их. Его считали человеком простым и не гордецом, потому что он целые часы просиживал в дворницкой, подводя с привратником счеты по дому. Там он обделывал все свои дела. Когда Купо вошли, он сидел за грязным столом Бошей и слушал: г-жа Бош рассказывала ему, как портниха со второго этажа по лестнице А отказалась платить да еще выругалась при этом. Когда договор был подписан, г-н Мареско пожал Купо руку. Он любит рабочих. В свое время ему самому пришлось здорово помаяться. Но работой можно достичь всего. Пересчитав деньги (двести пятьдесят франков – за первое полугодие), он сунул их в свой объемистый карман. Затем он стал рассказывать Купо свою биографию и показал орден. Однако Жервеза была несколько смущена обращением Бошей, притворявшихся, будто они вовсе не знакомы с ней. Они суетились и лебезили перед хозяином, гнулись в три погибели и ловили каждое его слово. Г-жа Бош выскочила на двор разогнать кучу ребятишек, шумевших около водопроводной колонки, из крана которой текла широкая струя воды. А когда она возвращалась обратно, чинно выпрямившись и обводя окна медленным взглядом, словно желая удостовериться, все ли в порядке, у нее был такой важный вид, точно она хотела сказать: «Вот какой властью я облечена, – теперь у меня под началом три сотни жильцов!» Бош снова завел разговор о портнихе со второго этажа. Он предлагал выселить ее и важно, как управляющий, который не хочет, чтобы его подозревали в попустительстве, высчитывал просроченные платежи. Г-н Мареско одобрил проект выселения портнихи, но хотел все-таки обождать еще с месяц: выгонять человека на улицу жестоко, тем более что домовладелец ни копейки от этого не получает. Жервеза слегка вздрогнула и подумала, что так же вот когда-нибудь вышвырнут и ее, если она из-за какого-нибудь несчастья не сможет вовремя заплатить. В насквозь прокопченной комнате, заставленной почерневшей мебелью, было темно и сыро, как в погребе. Свет еле просачивался в окошко, освещая только стоявший у самого подоконника портняжный стол, на котором был разостлан для перелицовки старый сюртук. Дочка Бошей Полина, рыжая девочка лет четырех, сидела прямо на полу, задумчиво глядела на кастрюльку, в которой варилась телятина, и с наслаждением вдыхала терпкие кухонные запахи. Г-н Мареско снова протянул руку кровельщику. Тот напомнил ему о его обещании сделать кой-какой ремонт в лавке. Но хозяин рассердился: он ничего не обещал, не его дело ремонтировать торговые помещения. Тем не менее он согласился пойти с Купо и Бошем посмотреть лавку. Мелочный торговец, уезжая, разобрал и вывез полки, стойки, прилавок. В голых комнатах с черным потолком бросались в глаза растрескавшиеся стены, на которых клочьями висели старые желтые обои. В гулком пустом помещении завязался ожесточенный спор. Г-н Мареско кричал, что лавочник сам должен отделывать и обставлять свою лавочку. Лавочнику может, например, прийти в голову отделать все золотом, – что же, домохозяин должен ему доставать золото? И он рассказал о своем собственном магазине на улице Мира, который обошелся ему в двадцать тысяч франков. Но Жервеза с чисто женским упрямством продолжала повторять свой единственный довод, казавшийся ей неопровержимым: ведь если бы это была квартира, он оклеил бы ее обоями? Ведь оклеил бы? Так почему же он в таком случае не хочет рассматривать эту лавочку просто как квартиру? У него ведь просят только побелить потолок и переменить обои. Больше ничего. В продолжение этого разговора Бош хранил непроницаемый и важный вид. Он поворачивался, поглядывал по сторонам, но не говорил ни слова. Напрасно Купо усиленно подмигивал: Бош делал вид, что не хочет злоупотреблять своим огромным влиянием на хозяина. Однако в конце концов он решился обнаружить признаки участия: покачав головой, он состроил какую-то гримасу и улыбнулся. Как раз в эту минуту разъяренный хозяин, судорожно сжав пальцы, как скупец, у которого отнимают его сокровища, уступил Жервезе: г-н Мареско заявил, что согласен побелить потолок и оклеить лавочку, но с условием, что за обои он заплатит только половину. Сказав это, он поспешно ушел, не желая больше слушать решительно ничего. Как только хозяин ушел, Бош выразительно похлопал Купо по плечу. Что, каково? Сделано дело! Если бы не он, ни за что бы им не добиться побелки и оклейки. Разве они не заметили, что г-н Мареско все время косился на него, спрашивая его совета, и сразу же согласился, как только он улыбнулся? И Бош тут же по секрету сообщил Купо, что настоящий хозяин дома, в сущности, именно он: это он отказывает жильцам от квартиры, он сдает комнаты тем, кто ему нравится, он же и собирает квартирную плату, – деньги лежат у него в комоде по полмесяца. Купо сочли своим долгом в тот же вечер преподнести Бошам в знак благодарности два литра вина. За такую услугу стоило поднести. В ближайший же понедельник рабочие начали приводить лавку в порядок. Самым важным и ответственным делом была покупка обоев. Жервеза хотела, чтобы обои были светлые и веселенькие, – например, серые с голубыми цветочками. Бош предложил ей отправиться за обоями вместе; пусть уж сама выберет. Но он имел строгий наказ от хозяина не покупать дороже пятнадцати су за кусок. Они проторчали в магазине битый час. Жервеза облюбовала очень миленькие обои по восемнадцати су; она никак не могла отказаться от них и приходила в отчаяние: все прочие казались ей отвратительными. Наконец Бош уступил. Если ей нравятся эти обои, то он, так и быть, все уладит. В случае надобности он насчитает хозяину лишние куски. На обратном пути Жервеза купила пирожных для Полины. Она не любила оставаться в долгу, – тот, кто оказывал ей услугу, никогда не проигрывал. Предполагалось отделать помещение в четыре дня, а работа затянулась на целые три недели. Сначала хотели просто отмыть краску щелоком. Но эта краска, некогда темно-красная, оказалась такой жалкой и грязной, что Жервеза решила наново перекрасить весь наружный фасад в светло-голубой цвет с желтыми полосками. Ремонт затягивался. Купо каждое утре приходил посмотреть, как идут дела: он все еще не начал работать. Бош бросал перелицовку сюртука или починку брюк и тоже являлся наблюдать за рабочими. Оба они стояли, заложив руки за спину, покуривали, поплевывали, посматривали на маляров, обсуждали каждый мазок и в общем торчали в лавке целый день. По поводу каждого гвоздя поднимались бесконечные споры и высказывались самые глубокомысленные соображения. Маляры были чертовски славные ребята. Каждую минуту они слезали со своих лесенок и тоже принимали живейшее участие в дебатах. Они часами стояли посреди лавки, покачивали головами и разглядывали свою работу. Потолок был выбелен довольно быстро. Но покраске, казалось, не будет конца: олифа никак не хотела сохнуть. Маляры являлись в девять часов утра, ставили в угол свои ведерки, окидывали беглым взглядом начатую работу и немедленно исчезали. Их никогда нельзя было застать в лавочке: то они уходили обедать, то доканчивали работу по соседству, а иной раз и сам Купо уводил всю компанию в кабачок пропустить по рюмочке. В таких случаях он приглашал и Боша, и маляров, и всех приятелей, какие только попадались ему по дороге. Так день и пропадал зря; Жервеза выходила из себя. Но вдруг, совершенно неожиданно, лавка оказалась оконченной в два дня. В два дня краска была покрыта лаком, обои наклеены, вся грязь выметена и вынесена. Рабочие сделали все это играючи, посвистывая на своих лесенках и распевая на весь квартал. Супруги Купо немедленно перебрались. В первые дни Жервеза, возвращаясь откуда-нибудь и подходя к дому, всякий раз радовалась, как ребенок. Переходя улицу, она нарочно замедляла шаги и, улыбаясь, любовалась своим заведением. Ее светлое, новехонькое, веселое помещение было видно уже издалека, выделяясь среди однообразных темных фасадов нежно-голубой вывеской, на которой большими желтыми буквами было выведено: «Стирка тонкого белья». В витрине, украшенной тюлевыми занавесками и оклеенной синей бумагой, чтобы ярче оттенить крахмальную белизну белья, были выставлены мужские сорочки, висели на ленточках дамские чепчики. Жервеза находила свою прачечную прелестной; особенно нравилась ей небесно-голубая окраска. Внутри тоже преобладал голубой цвет. На обоях в стиле Помпадур были изображены голубые беседки, увитые цветами. Огромный стол, занимавший две трети комнаты и обитый плотной покрышкой, был с одной стороны задрапирован кретоном с крупными голубыми разводами. Это было сделано для того, чтобы скрыть козлы. Жервеза присаживалась на табуретку и, вся сияя от удовольствия, восхищалась этой чистотой и красотой, нежно поглядывая на свое обзаведение. Главной ее гордостью была чугунная печка, на которой могло накаливаться десять утюгов сразу, – утюги стояли вокруг огня на косых подставках. Жервеза постоянно трепетала при мысли, как бы ее дурочка-помощница не переложила слишком много кокса: от этого может лопнуть чугун. И она то и дело становилась на колени и заглядывала в печку. Помещение позади лавки было очень приличное. Купо спали в средней комнате; эта же комната служила и кухней и столовой. Из нее открывалась дверь во двор. Кроватку Нана поставили в чулане направо, свет в него проникал только через круглое оконце под самым потолком. Что же до Этьена, то его поместили в комнатушке налево вместе с грязным бельем, которое постоянно валялось на полу огромными кучами. У квартиры был, однако, большой недостаток, в котором Купо сначала не хотели сознаваться: стены сочились сыростью, и уже с трех часов в комнатах было совсем темно. Новая прачечная взволновала весь квартал. Супругов Купо упрекали в том, что они слишком зарвались и что это добром не кончится. В самом деле, пятьсот франков, взятые у Гуже, были целиком истрачены на обзаведение. Сколько Жервеза ни рассчитывала, на первые две недели на жизнь не оставалось ничего. В то утро, когда она впервые открыла ставни своей мастерской, у нее в кошельке было только семь франков. Но она не падала духом: работа появилась сразу же, и дела, казалось, должны были пойти хорошо. Неделю спустя, в субботу вечером, она занялась перед сном вычислениями. Целых два часа просидела она, высчитывая что-то на клочке бумаги, а потом разбудила Купо и с сияющим лицом объявила ему, что если только они будут благоразумно вести дело, они смогут заработать сотни и тысячи. – Подумайте! – кричала на весь дом г-жа Лорилле. – Мой брат совсем с ума спятил! Этакий болван!.. Не хватает только, чтобы Хромуша пустилась распутничать! Это ей как раз подходит! Не правда ли? Лорилле окончательно рассорились с Жервезой. Еще во время ремонта они чуть не лопнули со злости. Завидев маляров, они уже переходили на другую сторону улицы; поднимаясь к себе, они скрежетали зубами от ярости. Голубая лавка у такой паскуды! Есть отчего взбеситься честным людям! Через несколько дней работница Жервезы выплеснула на мостовую крахмал из чашки, а г-жа Лорилле как раз в эту минуту проходила мимо. Она подняла скандал на всю улицу, утверждая, что невестка нарочно подучивает своих работниц оскорблять ее. После этого всякие сношения между ними были прерваны. При встречах они обменивались злобными взглядами. – Чудесная жизнь, что и говорить, – повторяла г-жа Лорилле. – Знаем мы, откуда она достала денег на собственную прачечную. Ведь это кузнец ей платит… Вот тоже семейка! Отец ее, кажется, зарезался ножом, чтоб набежать гильотины, или еще что-то, – словом, грязная история! Г-жа Лорилле открыто обвиняла Жервезу в любовной связи с Гуже. Она распустила сплетню, будто однажды вечером застала их врасплох: они якобы сидели вместе на бульваре. Мысль об этой связи, об удовольствиях, которые достаются на долю невестки, выводила ее из себя. Вся ее вынужденная честность, честность уродливой женщины, возмущалась в ней. И каждый день она повторяла одно и то же: – Ну что, что в ней есть, в этой калеке? Почему в нее все влюбляются? Почему же в меня никто не влюбится? Это был крик наболевшего сердца. Сплетням конца не было. С утра до ночи г-жа Лорилле судачила с соседками. Она рассказывала всю историю с самого начала. Помилуйте, да еще в день свадьбы она уже все предвидела! О, у нее нюх тонкий, она сразу угадала, к чему клонится дело! А лотом… господи боже! Хромуша притворилась такой смиренницей, так лицемерила, что они с мужем даже согласились крестить Нана. В сущности, они сделали это только для Купо. Да, они согласились на это, хотя крестины и влетели им в копеечку! Но теперь – теперь другое дело. Теперь, если Хромуша будет даже умирать и попросит глоток воды, – она и пальцем не пошевельнет для такой дряни. У нее нет сострадания к распутницам, к негодяйкам, к наглым потаскушкам! Ну, а малютку Нана они всегда примут с распростертыми объятиями. Нана в любую минуту может прийти в гости к своим крестным. Ведь не может же девочка отвечать за грехи матери. Не так ли? Что же до Купо, то он, конечно, не нуждается в советах. Но каждый мужчина на его месте задал бы жене хорошую встрепку, – избил бы ее да и все тут! Конечно, это его личное дело, но он должен был бы требовать от Хромуши по крайней мере хоть уважения к семейному очагу! Если бы только Лорилле застал ее, г-жу Лорилле, на месте преступления! Да он бы тут же распорол ей живот ножницами! Уж он-то не стал бы спокойно смотреть, как ему изменяет жена. Однако Боши, строгие судьи во всех случавшихся в доме недоразумениях, приняли сторону Жервезы. Конечно, Лорилле вполне приличные люди; они живут спокойно, работают с утра до ночи, платят в срок. Но, откровенно говоря, их попросту одолевает зависть. Ведь они завистливы и жадны черт знает до чего! Настоящие скареды! Когда к ним заходишь, они поскорее прячут вино, чтобы только не предложить вам стаканчик! Словом, дрянь народ? Однажды Жервеза угостила Бошей сельтерской водой со смородинным сиропом. Они сидели в дворницкой, а проходившая в эта время мимо г-жа Лорилле нарочно плюнула у самой двери и удалилась с вызывающим видом. Г-жа Бош каждую субботу подметала лестницу и коридоры; с этих пор она начала аккуратно оставлять сор у дверей Лорилле. – Безобразие! – кричала г-жа Лорилле. – Хромуша прикармливает этих наглецов! Все они заодно! Все хороши!.. Но пусть они оставят меня в покое! Я хозяину пожалуюсь! Еще вчера я видела, как этот прохвост Бош приставал к г-же Годрон. И как только он смеет лезть к пожилой женщине, у которой полдюжины ребят! Ведь это чистое свинство! Если только он еще раз выкинет что-нибудь такое, я пойду и расскажу все его жене. Пусть она вздует его как следует! По крайней мере посмеемся! Мамаша Купо навещала оба враждующих семейства и поддакивала тут и там. Она даже извлекала из ссоры выгоду, потому что теперь и дочь, и невестка наперебой приглашали ее к обеду, чтобы нажаловаться ей. А она ходила сегодня к одной, завтра к другой, выслушивала обеих и с обеими соглашалась. Г-жа Лера временно перестала ходить к Купо, так как поссорилась с Жервезой. Предметом ссоры послужил один зуав, отрезавший бритвой нос своей любовнице: г-жа Лера защищала зуава и неизвестно почему считала, что его поступок является доказательством величайшей любви. Теперь она ходила к г-же Лорилле и еще больше разжигала ее бешенство, рассказывая, что Хромуша в разговоре, при всех, не стесняясь, называет ее Коровьим Хвостом! Теперь уж решительно все – и Боши, и соседи – зовут ее Коровьим Хвостом. Несмотря на все эти сплетни, Жервеза была спокойна. Стоя на пороге своей прачечной, она улыбалась и приветливо кивала головой знакомым прохожим. Ей нравилось выбегать сюда, чтобы отдохнуть на минутку от утюгов. Она любовалась улицей с тщеславием хозяйки собственного заведения, у которой есть свой собственный кусочек, тротуара. Вся улица Гут-д'Ор теперь принадлежит ей, – и соседние улицы, и весь квартал! Она выбегала в белой кофточке, с голыми руками, с растрепавшимися в пылу работы волосами и, поглядывая направо и налево, пыталась одним взглядом, обнять все – прохожих, дома, мостовую, небо! Налево простиралась мирная, пустынная, как уголок провинции, улица Гут-д'Ор; женщины тихонько болтали, стоя у порогов. Направо, в нескольких шагах, шумела улица Пуассонье: с непрерывным грохотом тянулись экипажи, бесконечный людской водоворот гудел, разбиваясь на перекрестках. Жервеза любила улицу, любила смотреть, как тележки подскакивают от толчков на выбоинах мостовой, прохожие толпятся на узких тротуарах, останавливаясь перед крутыми спусками каменной панели. Канава перед мастерской принимала в ее глазах необычайные размеры, она казалась ей настоящей рекой; как хорошо было бы, если бы в ней текла прозрачная вода! Река эта была очень красивая, странная и живая, благодаря красильне ее воды прихотливо окрашивались в самые разнообразные нежные цвета; еще Жервеза любила смотреть на магазины – вон там большая бакалейная лавка, где на витрине, прикрытые тоненькой сеткой, разложены сушеные фрукты; магазин готового платья и белья для рабочих, где синие штаны и блузы с растопыренными рукавами висят, покачиваясь от малейшего ветерка; фруктовая лавка и харчевня напротив, где на прилавках лениво мурлыкают спокойные важные коты. Соседка Жервезы, г-жа Вигуру, торговавшая углем, раскланивалась с ней. Это была маленькая, смуглая, толстая женщина с блестящими глазами; она любила похохотать и полюбезничать с мужчинами у дверей лавки. На ее вывеске на темно-красном фоне были нарисованы дрова в виде какого-то странного сооружения, похожего на деревенский домик. Соседи с другой стороны – г-жа Кюдорж с дочерью – торговали зонтами. Но они никогда не показывались на улице; их витрина потускнела, а дверь, украшенная двумя маленькими ярко-красными цинковыми зонтиками, была постоянно закрыта. Прежде чем вернуться в прачечную, Жервеза всегда бросала взгляд на большую белую стену напротив. В этой стене совсем не было окон, ее прорезали одни только огромные ворота, сквозь которые был виден двор, весь уставленный повозками и экипажами с поднятыми кверху оглоблями. В глубине двора виднелся пылающий горн. На стене большими буквами было выведено слово «Кузница», окруженное веером из подков. Целый день раздавался оттуда стук молотов по наковальням, и фонтаны искр освещали тусклый полумрак двора. Под этой стеной, в крохотной лавчонке величиною с обыкновенный шкаф, между лавкой старьевщика и продавщицей жареного картофеля, работал часовщик. Это был очень приличный господин в сюртуке, который без конца ковырялся в часах малюсенькими тоненькими инструментиками, на прилавке у него под стеклянными колпаками разложены были разные хрупкие и тонкие предметы. За его спиной висело несколько дюжин дешевых стенных часов; посреди мрачной нищеты этой улицы, под размеренный грохот кузнечных молотов их маятники качались и тикали все сразу. Жервезу считали в квартале очень привлекательной и милой особой. Конечно, многие прохаживались на ее счет, и про нее ходило множество сплетен, но все единодушно признавали, что у нее большие глаза, маленький рот и великолепные белые зубы. Да, она была прелестной блондинкой, и если бы не хромота, могла бы считаться настоящей красавицей. Ей исполнилось уже двадцать восемь лет; она пополнела. Ее тонкие черты округлились, в движениях появилась медлительность степенной, счастливой женщины. Поджидая, пока нагреются утюги, она садилась на краешек стула и долго сидела так, забывшись, со смутной блуждающей улыбкой. Лицо ее выражало полное довольство жизнью. Соседи говорили, что она большая лакомка, да это и действительно было так. Но что же тут дурного? Ведь если зарабатываешь достаточно, чтобы хорошо поесть, то смешно и глупо жевать картофельные очистки, тем более что она и теперь работала не покладая рук. Она разрывалась на части, лишь бы угодить заказчикам, и, если был спешный заказ, частенько работала всю ночь напролет при закрытых ставнях. Про нее говорили, что она родилась в сорочке, ей дьявольски везло. Она стирала чуть ли не на весь дом, ее клиентами стали и г-н Мадинье, и мадемуазель Реманжу, и Боши. Дошло до того, что она начала отбивать заказчиков у своей прежней хозяйки, г-жи Фоконье. Ей давали работу шикарные парижские дамы с улицы Фобур-Пуассоньер. Уже к концу первого месяца ей пришлось нанять двух помощниц: г-жу Пютуа и Клеманс – девушку, которая жила когда-то на седьмом этаже. Таким образом, у нее теперь было три работницы, потому что с самого начала она взяла девочку-ученицу Огюстину, косую и безобразную, как смертный грех. У всякой другой на месте Жервезы наверно голова бы закружилась от такой удачи. А потому было вполне простительно, что после целой недели каторжной работы она любила задавать себе по понедельникам пирушки. Это было даже необходимо для нее, потому что если бы она отказывала себе еще и в этом удовольствии – поесть вволю вкусненького, – то она бы совсем ослабела и раскисла, и ей уж тогда было бы не под силу гладить рубашки. Никогда еще Жервеза не была так снисходительна к людям, как теперь. Она стала кротка, как ягненок, и добра, как ангел. Она не питала ненависти ни к кому и извиняла решительно всех, кроме г-жи Лорилле, которую в отместку за нападки называла Коровьим Хвостом. Плотно позавтракав и напившись кофе; Жервеза со снисходительностью сытого человека отдавалась потребности всепрощения. Она любила повторять: «Надо прощать друг другу, если мы не хотим жить, как дикари». Когда люди начинали превозносить ее доброту, она смеялась и говорила, что с ее стороны никакой заслуги в этом нет. С чего бы ей быть злой? Разве не исполнились все ее мечты? Чего еще ей остается желать? И Жервеза вспоминала, как когда-то, когда она была выброшена с детьми на мостовую, пределом ее мечтаний было работать, иметь кусок хлеба и свой угол, растить детей, не быть битой и умереть на своей кровати. Так вот все ее желания осуществились и даже с избытком. «Остается только умереть на своей кровати, – прибавляла она шутливо. – От этого я тоже не отказываюсь, но только пусть это будет как можно позже». К Купо Жервеза относилась как нельзя лучше. Никогда никаких упреков или порицаний, никаких жалоб за спиной. Кровельщик наконец принялся за работу, и так как стройка, где он теперь работал, находилась на другом конце Парижа, Жервеза ежедневно давала ему сорок су на завтрак, выпивку и табак. Но раза два в неделю Купо пропивал свои сорок су: встретившись по дороге с приятелем, он заходил куда-нибудь в кабачок, а к завтраку возвращался домой, причем в оправдание рассказывал какую-нибудь фантастическую историю. Однажды он даже закатил пирушку совсем недалеко от дома, в ресторанчике «Капуцин», у заставы Шапель. Пригласил Сапога и еще трех приятелей, заказал улиток, жаркое, вино – словом, целый пир. А так как сорока су не хватило, то он послал к жене гарсона сказать, что его держат за шиворот. Жервеза хохотала, пожимая плечами. Ну что ж тут дурного, если ее муж захотел немножко поразвлечься. Если хочешь жить в мире, нужно давать мужчине волю. А то – слово за слово, и дело живо дойдет до драки. Господи, надо же понимать! У Купа все еще болит нога. Кроме того, его подбивают на выпивку товарищи; он принужден уступать им, чтобы не прослыть за скареда. Да и вообще это сущие пустяки: если Купо приходит под хмельком, он сейчас же ложится спать и через два часа встает, как встрепанный. Наступила сильная жара. В один из июльских дней Жервеза сама подложила кокса в печку, на которой накаливалось десять утюгов. Дело было во второй половине дня; как и всегда по субботам, было много спешной работы. Поддувало гудело от тяги. Солнце палило, лучи его падали почти отвесно и, отражаясь от раскаленных плит тротуара, бегали зайчиками по потолку прачечной. От синей бумаги, которой были обиты витрины и полки, свет делался голубоватым. Над огромным столом разливалось какое-то мутноватое сияние, точно солнечная пыль, просеянная сквозь тонкий батист. Жарища была нестерпимая. Дверь на улицу стояла открытой, но не было ни малейшего ветерка. Над развешенным на латунных проволоках бельем поднимался пар, оно высыхало за какие-нибудь полчаса, делалось твердое, как стружки. В прачечной царило полное молчание. Было душно, как в пекле. По плотной покрышке стола, обитой коленкором, глухо постукивали утюги. – Мы, кажется, расплавимся сегодня, – сказала Жервеза. – Хоть рубашку снимай! Она сидела прямо на полу и, засучив рукава, крахмалила белье в большом тазу. На ней была белая юбка, кофточка спустилась у нее с плеч, руки и шея были обнажены. Она вся раскраснелась и так вспотела, что мелкие белокурые завитки волос прилипли к коже. Жервеза осторожно обмакивала в молочно-белую жидкость чепчики, пластроны мужских сорочек, оборки женских панталон, нижние юбки. Потом она обрызгивала водой из кружки все ненакрахмаленные части белья, свертывала готовое и клала в большую корзину. – Эта корзина вам, госпожа Пютуа, – сказала Жервеза. – Поторопитесь, пожалуйста. Сегодня белье сохнет в одну минуту. Если через час не будет готово, придется начинать все сначала. Г-жа Пютуа, маленькая, худенькая сорокапятилетняя женщина в наглухо застегнутой старой коричневой кофте, гладила раскаленным утюгом и при этом нисколько не вспотела. Она даже не сняла своего черного чепчика, отделанного порыжелыми, вылинявшими зелеными лентами. Стол был слишком высок для нее. Г-жа Пютуа стояла перед ним выпрямившись, точно аршин проглотила, к гладила, высоко приподняв локти. Ее движения были резки и угловаты, как у марионетки. Вдруг она закричала: – Ну, нет, мадемуазель Клеманс! Наденьте кофточку! Ведь вы знаете, что я терпеть не могу неприличия. Выставили напоказ свои прелести, а вон там уже глазеют в окно трое мужчин. Клеманс сквозь зубы обозвала ее старой дурой. Неужели уж и кофточки нельзя скинуть! Ведь совсем задохнуться можно. Не у всех же такая дубленая шкура! И потом – что же эти мужчины могут увидеть? У нее ничего не вылезает. С этими словами Клеманс подняла руки: красивая полная грудь натянула рубашку, короткие рукава трещали в плечах. Клеманс уже давно пустилась во все тяжкие. Иногда после бессонной ночи она еле держалась на ногах и чуть не засыпала над работой; голова у нее трещала, а во рту будто ночевал полк солдат. Но ее все-таки держали, потому что никто не умел так шикарно гладить мужское крахмальное белье. Мужские сорочки были ее специальностью. – В конце кондов это мое дело, – заявила Клеманс, похлопывая себя по груди, – Глядят на меня? Ну и пусть себе глядят. Меня от этого не убудет. – Наденьте кофточку, Клеманс, – сказала Жервеза. – Госпожа Пютуа права. Это неприлично… Могут подумать, что у меня не прачечная, а совсем другое заведение. Клеманс оделась ворча. Что за глупое жеманство! Что, не видали, что ли, эти прохожие женской груди? И она сорвала свой гнев на ученице. Косоглазая Огюстина гладила рядом с нею белье попроще – чулки, носовые платки. Клеманс пнула ее, толкнула локтем. Огюстина служила всем козлом отпущения. Уродливая, скрытная, недобрая, она была полна затаенной злобы неудачницы. В отместку она потихоньку плюнула Клеманс на юбку. Жервеза между тем принялась за чепчик г-жи Бош. Она хотела угодить ей и потому отделывала его с необычайным старанием. Она сварила крахмал, чтобы придать чепчику совсем новый вид, и сейчас осторожно разглаживала его внутри маленьким утюжком с закругленными концами (этот утюжок прачки называют «поляк»); в эту минуту в прачечную вошла худая, костлявая женщина в мокрой юбке, с лицом, покрытым красными пятнами. Это была прачка, державшая трех работниц в большой прачечной на Гут-д'Ор. – Вы пришли слишком рано, госпожа Бижар! – воскликнула Жервеза. – Я просила вас прийти вечером… Теперь мне некогда. Но прачка упрашивала ее, говорила, что не сможет прийти в другое время, и Жервеза согласилась сдать ей грязное белье сейчас же. Они отправились за ним в маленькую заднюю комнатку налево, где спал Этьен, и вскоре вернулись с огромными узлами. Свалив белье кучами на пол в глубине мастерской, они принялись разбирать его. На это ушел целый час. Жервеза раскладывала вокруг себя белье кучками – отдельно мужские сорочки, отдельно женские рубашки, носки, полотенца, носовые платки. Когда ей попадалась штука, принадлежащая новому заказчику, она метила ее красным крестиком. Теперь к нестерпимой жаре прибавилась еще удушливая вонь от грязного белья. – Однако здорово от него несет, – сказала Клеманс, затыкая нос. – А то как же, – спокойно отвечала Жервеза. – Будь оно чистое, нам бы его не отдавали. На то оно и грязное, чтобы вонять… Мы отсчитали четырнадцать женских рубах, – ведь так, госпожа Бижар?.. Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать… Жервеза продолжала считать вслух, не чувствуя никакого отвращения ко всей этой грязи. Привычным жестом она спокойно перебирала своими обнаженными розовыми руками пожелтевшие, запятнанные рубашки, затвердевшие, засаленные полотенца, провонявшие потом носки. Она низко склонялась над кучами белья, и запах ударял ей прямо в нос. Мало-помалу ею овладела какая-то вялость. Она присела на краешек табурета и продолжала разбирать белье сидя. Глаза ее помутнели. Она сидела, пригнувшись к полу, и медленно раскладывала белье, вытягивая руки, то вправо, то влево, улыбаясь мутной, блуждающей улыбкой, как будто эта вонь от человеческих выделений опьяняла ее. Возможно, что лень впервые овладела ею именно здесь, среди зловонных и едких испарений запущенного грязного белья. Купо вошел как раз в ту минуту, когда она встряхивала детскую пеленку, до того загаженную, что даже нельзя было сразу разобрать, что это такое. – Тьфу пропасть! – пробормотал Купо. – Экая жарища!.. Так и ударяет в голову! Чтобы не упасть, кровельщик оперся о стол. Никогда еще он не возвращался в таком виде. До сих пор ему иной раз случалось приходить под хмельком, – но и только. На этот раз Купо был вдребезги пьян. Под глазом у него был здоровенный фонарь; очевидно, какой-то приятель по ошибке заехал ему в физиономию, вместо того чтобы хлопнуть по плечу. Его курчавые и уже чуть-чуть седеющие волосы, казалось, вытерли пыльный угол в каком-нибудь грязном кабаке, потому что на затылке у него висела паутина. Купо постарел, лицо его поистаскалось, нижняя челюсть еще больше выдвинулась вперед, но он оставался все таким же шутником и рубахой-парнем, как он сам про себя говорил. А нежности его кожи еще и сейчас позавидовала бы любая герцогиня. – Ты пойми, – говорил Купо, обращаясь к Жервезе. – Это все Сельдерей… Ну, ты помнишь его! Он такой… безногий, на деревяшке… Ну и вот. Он уезжает на родину и вздумал угостить нас. Да мы бы, конечно, так не раскисли, коли бы не это мерзкое солнце! Но, понимаешь, на улице всех разобрало… Ей-богу! Не мы одни. Вся улица так и шатается. Клеманс расхохоталась: вся улица кажется ему пьяной! Тогда Купо и сам залился отчаянным смехом. – Вот пьяницы! – задыхаясь, выкрикивал он. – На них смотреть нельзя без смеха!.. Эк их разобрало!.. Но они не виноваты, это солнце, все солнце… Вся прачечная хохотала; смеялась даже г-жа Пютуа, не любившая пьяных. Косоглазая Огюстина кудахтала, как курица, разинув рот. Но Жервеза выразила подозрение, что Купо не прямо пришел домой, а зашел на часок к Лорилле, – те вечно его подбивают на разные пакости. Купо клялся и божился, что не был у них. Тогда и Жервеза тоже рассмеялась и простила ему все, не подумав даже упрекнуть за потерянный рабочий день. – Господи, что за чепуху он мелет! – бормотала она. – Можно ли говорить такие глупости! Ну, иди, что ли, спать, – прибавила она с материнской нежностью. – Видишь ведь, мы заняты. Ты нам мешаешь… Там было тридцать два носовых платка, госпожа Бижар. Вот еще два. Тридцать четыре… Но Купо не хотел спать. Он стоял, топчась на месте, покачиваясь из стороны в сторону, как маятник, и упрямо и задорно продолжал свои попытки острить. Жервезе хотелось поскорее отделаться от г-жи Бижар. Она подозвала Клеманс и велела ей считать белье, а сама стала записывать. Но эта негодница отпускала грязные шуточки по поводу каждой штуки белья; она издевалась над бедностью клиентов, догадывалась по пятнам об их ночных делах, не пропускала ни одной дырки, ни одного пятнышка, чтобы не сказать какой-нибудь гадости. Огюстина ловила каждое слово, но делала вид, будто ничего не понимает. Она была очень испорченной девчонкой. Г-жа Пютуа кусала губы и сердилась: как это можно говорить такие вещи при Купо? Да и вообще мужчине незачем смотреть на грязное белье, у порядочных людей так не делается. Жервеза, поглощенная своим делом, казалось, ничего не слышала. Она записывала, внимательно следя за каждой штукой белья, которую откладывала Клеманс, и стараясь угадать заказчика. Она узнавала их безошибочно, – по цвету белья, по его запаху. Это салфетки Гуже; сразу видно, что ими не вытирали кастрюлек. А вот эта наволочка, конечно, г-жи Бош: она вся испачкана помадой; у г-жи Бош вечно все белье в помаде. Фланелевые фуфайки г-на Мадинье тоже нетрудно признать: у него такая жирная кожа, что шерстяной ворс слипается. Она знала все особенности, все тайны туалета своих заказчиков, знала, кто занашивает белье и кто часто его меняет; знала, какое белье надето под шелковой юбкой у соседки, переходящей улицу, сколько раз в неделю меняет она чулки, платки, рубашки; знала, в каких местах протирается у нее белье, потому что у каждого белье снашивается по-своему. По этому поводу ходило много анекдотов. Вот, например, у мадемуазель Реманжу рубашки протирались наверху, – очевидно, у нее были невероятно костлявые плечи. Кроме того, ее рубашки были всегда совершенно чисты, хотя бы она и носила белье по две недели. Очевидно, в таком возрасте человек превращается в деревяшку, из него даже насильно не выжмешь ни капли пота. Вот так в прачечной, при каждой разборке белья, раздевали весь квартал Гут-д'Ор. – Ну и гостинец! – воскликнула Клеманс, развязывая новый узел. Жервеза отшатнулась, охваченная внезапным отвращением. – Это узел госпожи Годрон, – сказала она. – Не стану я больше стирать на нее, надо найти какой-нибудь предлог. Я вовсе не брезгливее других; мне приходилось в жизни возиться с самым отвратительным бельем, но этого я не могу выдержать. Меня может в конце концов стошнить… Как эта женщина ухитряется загаживать белье до такой степени!.. Она попросила Клеманс разобрать его поскорее. Но работница продолжала отпускать свои шуточки, засовывала пальцы в каждую дырочку, издевалась над каждой штукой и потрясала бельем, точно знаменем торжествующей грязи. Жервеза, сидя на краешке табурета, постепенно исчезала среди выраставших куч рубашек, юбок, панталон, простынь, кальсон, скатертей, наволочек. Розовая, томная, с обнаженными руками и шеей, с белокурыми завитками волос, прилипших к вискам, она словно утопала в этой груде грязного тряпья. Она спокойно улыбалась, забыв о белье г-жи Годрон и не замечая его вони. С заботливым видом внимательной хозяйки перебирала она рукой кучи, чтобы удостовериться, не пропущено ли чего. Косоглазой Огюстине ужасно нравилось подбрасывать кокс в печку, и она до того набила топку, что чугун раскалился докрасна. Косые лучи солнца били прямо в окна; казалось, лавка пылает огнем. В этой жарище Купо разобрало еще больше. Его охватил внезапный прилив нежности. Взволнованный до последней степени, он с распростертыми объятиями направился к Жервезе. – Хорошая ты у меня женка, – бормотал он. – Дай, я тебя поцелую. По дороге он запутался в куче юбок и чуть не упал. – Вот увалень, – сказала Жервеза, не сердясь. – Стой смирно. Мы сейчас кончим. Но Купо хотел поцеловать Жервезу немедленно; он положительно чувствовал потребность сию же минуту обнять ее, – ведь он так ее любит! Продолжая бормотать, он выпутался из груды юбок, но тут же попал в кучу рубах. Ноги у него внезапно разъехались, и он шлепнулся носом прямо в белье. Жервеза уже начала раздражаться, она оттолкнула его, крича, что он все им спутает. Клеманс и даже г-жа Пютуа заступились за Купо. Какой у нее ласковый муж! Он хочет поцеловать ее; она отлично может позволить ему это. – Вы счастливица, госпожа Купо! – сказала г-жа Бижар, которую пьяница-муж, слесарь, каждый вечер избивал до полусмерти. – Если б мой вел себя так, когда напьется! Да я бы прямо счастлива была. Жервеза успокоилась и уже жалела о своей вспыльчивости. Она помогла Купо встать и, улыбаясь, подставила ему щеку. Но кровельщик, не стесняясь присутствием посторонних, ухватил ее за грудь. – Что и говорить, – бормотал он, – твое белье здорово воняет! А все-таки я тебя люблю! – Да отстань же! Мне щекотно! – смеясь, кричала она. – Вот дурак-то! Ну, можно ли быть таким дураком! Он обхватил ее и не выпускал. Она, слабея, прижималась к нему. От него разило вином, но она не чувствовала никакого отвращения. Тяжелый запах белья одурманивал ее. И звучный поцелуй в губы, которым они обменялись здесь, посреди всей этой грязи, был как бы первым шагом на пути их постепенного неотвратимого падения. Между тем г-жа Бижар уже связывала грязное белье в узлы. Она все время рассказывала о своей дочке Эвлали. Ей всего два годика, но она такая умненькая и рассудительная, как взрослая. Ее можно спокойно оставлять одну: она никогда не плачет, никогда не балуется со спичками. Наконец г-жа Бижар стала выносить, один за другим, узлы с бельем. Она сгибалась в три погибели под их тяжестью; пятна на ее лице стали от напряжения фиолетовыми. – Сил моих больше нет! Мы изжаримся живьем, – сказала Жервеза, вытирая пот со лба и снова принимаясь за чепчик г-жи Бош. Тут только заметили, что печка раскалилась докрасна. Даже утюги покраснели. Что за дрянь девчонка, эта Огюстина! Не успеешь отвернуться, как она уже выкинет какую-нибудь пакость! Надо бы, по правде говоря, отшлепать ее как следует. Теперь придется четверть часа ждать, пока утюги остынут. Жервеза засыпала угли в печке золою. Потом ей пришло в голову повесить под потолком вместо занавесей две простыни. Это защитит всех от солнца. Действительно, когда простыни повесили, в мастерской сразу стало очень хорошо. Правда, прохладнее от этого не сделалось, но зато стало уютно, точно у себя в спальне, за пологом. Мягкий свет струился сквозь простыни; прачечная как бы отделилась от всего мира, хотя с улицы и доносился топот прохожих. Теперь можно было расположиться посвободнее. Клеманс сейчас же сняла кофточку. Купо ни за что не хотел идти спать, и ему разрешили остаться, с тем, однако, чтобы он сидел смирненько в углу и не мешал работать, потому что теперь нельзя бить баклуши – Куда эта язва засунула «поляка»? – бормотала Жервеза, подразумевая под язвой Огюстину. Маленький утюжок постоянно пропадал. После долгих поисков его находили в самых неожиданных местах. Девчонка, говорили прачки, прятала его нарочно, из злости. Жервеза кончила, наконец, разглаживать чепчик г-жи Бош и принялась за его отделку. Она расправляла и растягивала пальцами кружева, а потом слегка проглаживала их утюгом. Это был очень пышный чепчик с богатейшей отделкой, с оборками, буфами, рюшем и прошивками. Жервеза работала молча и очень старательно. Она осторожно разглаживала оборки и прошивки чепца на «петушке» – небольшом чугунном яйце, надетом на стержень с деревянной подставкой. Наступило молчание. Слышно было только тупое, заглушенное плотной подстилкой постукивание утюгов. Хозяйка, обе мастерицы и девчонка-ученица – все были поглощены работой. Они стояли по обе стороны громадного квадратного стола и гладили, согнувшись, беспрерывно и быстро двигая взад и вперед руками. С правой стороны у каждой из них лежал плоский, обгоревший кирпичик, на который ставили утюг. Посреди стола стояла глубокая тарелка с чистой водой. Рядом с ней лежали тряпка и маленькая щеточка. Тут же, в старом кувшинчике из-под вишневки, красовался пышный букет лилий; большие белоснежные цветы распускались словно в каком-нибудь великолепном саду. Г-жа Пютуа с ожесточением выхватывала белье из корзины, которую приготовила ей Жервеза, вытаскивала оттуда штуку за штукой салфетки, панталоны, кофточки, рубашки. Огюстина лениво гладила носки и платки и, задрав голову, неотступно следила за, большой мухой, летавшей под потолком. Что же до Клеманс, то она успела выгладить за день тридцать четыре мужских сорочки. – Только вино. Ни капли водки! – неожиданно заявил Купо: он испытывал потребность объясниться. – От водки меня разбирает. Не годится! При помощи гибкой кожаной ручки, обитой жестью, Клеманс вытащила из печки утюг и поднесла его к щеке, чтобы узнать, насколько он горяч. Она вытерла его снизу тряпкой, висевшей у нее на поясе, провела по подстилке и принялась за тридцать пятую сорочку. Прежде всего она прогладила рукава и спину. – Ба, господин Купо! – сказала она после минутной паузы. – Пропустить иной раз рюмочку горькой – вовсе не плохо. Меня это чертовски подбадривает… И потом, знаете, коли все равно пропадать, то чем скорее скрутит, тем лучше. Чего уж там голову морочить. Я наверно знаю, что не заживусь на этом свете. – Как вы несносны со своими похоронными мыслями! – прервала ее г-жа Пютуа, не любившая печальных разговоров. Купо рассердился и встал. Ему показалось, будто его обвиняют в том, что он пьет водку… Он клялся своей головой, головой жены, головой своей дочери, что никогда в жизни не выпил ни капли водки. Он подошел к Клеманс и стал дышать ей в лицо, чтобы она убедилась, что от него пахнет только вином. Но взгляд его случайно упал на обнаженные плечи прачки, и он захихикал. Ему захотелось посмотреть их поближе. Клеманс прогладила спину и бока рубашки, принялась за воротник и манжеты. Но так как Купо все время терся около нее, она нечаянно сбила складку. Пришлось взять щеточку, лежавшую около глубокой тарелки, стереть и наново положить крахмал. – Хозяйка! – сказала она. – Да велите же ему оставить меня в покое. – Оставь ее, что ты дуришь! – спокойно сказала Жервеза. – Не видишь разве, мы торопимся. Они торопятся? Ну так что? Он-то чем виноват? Он ничего худого не делает, никого не трогает, только смотрит. С каких это пор запрещается глядеть на божьи создания? Красивые вещи для того и существуют, чтобы на них любоваться. А ведь у этой шельмы Клеманс знатные буфера! Она может показывать их и давать щупать за два су, – никто не пожалеет денег! Клеманс, польщенная этими грубыми комплиментами, рассмеялась и перестала сердиться на пьяного. Она даже стала и сама отшучиваться в ответ на его заигрывания. Купо начал балагурить по поводу мужских рубашек. Итак, она вечно и возится с мужскими сорочками? Можно сказать, прямо и не вылезает из них. Черт возьми! Да она, наверно, изучила их до тонкости, знает, что к чему! Через ее руки прошли сотни, тысячи! Все брюнеты и все блондины квартала носят на теле ее работу. Клеманс вся тряслась от смеха, но продолжала работать. Она заложила на спине сорочки пять широких ровных складок и прогладила их сквозь прорез манишки, потом одернула подол спереди и, тоже заложив складки, прогладила и их. – А это хоругвь! – сказала она и сама расхохоталась. Это словечко так понравилось косоглазой Огюстине, что она прыснула со смеху. Ее выругали. Сопливая девчонка! Как она смеет смеяться над словами, которых ей и понимать-то не следует! Клеманс передала ей свой утюг. Когда утюги остывали и уже не годились для крахмального белья, их отдавали Огюстине доглаживать носки и полотенца. На этот раз она схватила утюг так неловко, что обожглась. На руке сейчас же выступила длинная красная полоса. Девчонка заревела, жалуясь, что Клеманс обожгла ее нарочно. Но другая работница, которая только что взяла с печки свежий раскаленный утюг, мигом успокоила ее, пригрозив прогладить ей оба уха, если она сейчас же не перестанет. Затем Клеманс подложила под манишку шерстяную тряпку и стала медленно водить утюгом, давая крахмалу хорошенько выделиться и затвердеть. Грудь рубашки сделалась твердой и блестящей, как картон. – Ишь, шельма! – пробормотал Купо, топтавшийся с пьяным упорством около Клеманс. Он приподнимался на цыпочки и смеялся, взвизгивая, как немазаное колесо. Клеманс работала, нагнув от натуги шею, она изо всех сил упиралась в стол, вывернув руки, высоко подняв и расставив локти. Все ее тело было напряжено, мускулы высоко поднятых плеч вздрагивали и перекатывались под тонкой кожей. Влажные от пота груди двигались в розовой тени оттопырившейся рубахи. Тут Купо пустил в ход руки и облапал ее. – Госпожа Купо! Госпожа Купо! – кричала Клеманс. – Да уймите же его наконец! Если он не отстанет, я уйду! Я не позволю оскорблять себя! Жервеза только что повесила чепчик г-жи Бош на болванку, обтянутую материей, и старательно, кропотливо плоила кружево маленькими щипчиками. Когда она подняла голову от работы, кровельщик как раз залез рукой в вырез рубашки Клеманс. – Ну право, Купо! Какой ты несносный! – с досадой сказала Жервеза, словно бранила ребенка за то, что он непременно хочет съесть варенье без хлеба. – Поди-ка ты спать. – Да, ложитесь-ка спать, Купо. Так-то будет лучше, – объявила и г-жа Пютуа. – Черт возьми! – бормотал Купо, продолжая паясничать. – Экие вы, право, все недотроги!.. Нельзя даже подурачиться немножко! Я и сам знаю, как надо обращаться с женщинами. Слава богу, еще ни одной ничего не поломал. Ущипнуть можно, но дальше ни-ни! Отдал дань уважения прекрасному полу – и кончено. Разве не так?.. И потом – ведь для того и товар выставляется, чтобы каждый мог посмотреть, пощупать и выбрать то, что ему по вкусу. Зачем она выставила напоказ все свои принадлежности? Нет, это нечестно… Затем он снова обратился к Клеманс: – Напрасно ты кобенишься, милочка… Если ты стесняешься при посторонних… Но Купо не успел докончить фразу, Жервеза спокойно обхватила его одной рукой, а другой заткнула ему рот. Затем она стала подталкивать его к двери, хотя он продолжал отбиваться. Ему удалось, наконец, освободить рот, и он заявил, что согласен пойти спать, только пусть блондинка придет погреть его. Тут Жервеза вытолкала его в заднюю комнату. Слышно было, как она стаскивает с него башмаки. Раздевая мужа, она по-матерински похлопывала его, давала ему легкие шлепки. Когда она стала стаскивать с него штаны, он вдруг залился отчаянным хохотом, опрокинулся на середину кровати и стал дрыгать ногами, крича, что ему щекотно. Наконец она уложила его и укутала, как ребенка. Ну что, хорошо ли ему по крайней мере? Но он не ответил ей, а закричал, обращаясь к Клеманс: – Иди, цыпочка! Я уже лег! Жду тебя! Когда Жервеза вернулась в прачечную, Клеманс только что успела дать затрещину Опостияе. Началось с того, что на печке каким-то образом оказался грязный утюг. Г-жа Пютуа взяла его, ничего не подозревая, начала гладить и испачкала кофточку. В сущности, виновата была Клеманс: она забыла обтереть свой утюг. Но она ни за что не хотела сознаться в этом и свалила вину на Огюстину; она клялась и божилась, что утюг не ее, хотя на нем были ясно видны следы пригоревшего крахмала. Девчонка, возмущенная такой несправедливостью, совершенно открыто плюнула Клеманс на платье. Тут-то Клеманс и ударила ее. Косоглазая проглотила слезы и вычистила утюг; сначала она соскребла с него грязь, затем натерла огарком свечи и, наконец, вытерла; но каждый раз, проходя мимо Клеманс, она плевала сзади ей на юбку и хихикала исподтишка, глядя, как по юбке медленно стекают слюни. Жервеза снова взялась за плойку чепчика. Во внезапно наступившей тишине был слышен только хриплый голос Купо. Он все еще был настроен добродушно, все время смеялся и отрывисто говорил сам с собой: – Ну и дура у меня жена-то!.. Чего она меня уложила?.. Вот дура!.. Да кто же это ложится среди бела дня?.. Ведь спать-то не хочется… Но вдруг он захрапел. Тогда Жервеза облегченно вздохнула; она была счастлива уже тем, что он наконец угомонился и может теперь хорошенько проспаться на мягкой перине. И среди общего молчания она заговорила медленно и спокойно, не спуская глаз с щипчиков, которыми быстро и ловко плоила кружево. – Что прикажете делать? Сердиться на него нельзя, он за себя не отвечает. Если бы я вздумала ссориться с ним, то это нисколько не помогло бы. Лучше уж поддакивать и стараться поскорее уложить его спать. По крайней мере скорей угомонится. И мне спокойнее. Ведь он не злой и любит меня. Вот вы сами видели – на стену лез, дай только поцеловать. Это еще хорошо, а бывает, другие мужья напьются и идут к женщинам… А он всегда возвращается домой. Конечно, он заигрывает с работницами, но это дальше шуток не заходит… Послушайте, Клеманс, вы не обижайтесь. Сами знаете, что такое пьяный: зарежет мать и отца и даже не будет знать, что он сделал… Я ему прощаю от всего сердца. Ведь все мужчины такие! Она говорила все это мягко, невозмутимо; выходки Купо были ей уже не в диковинку. Она старалась оправдать свою снисходительность перед другими, но, в сущности, уже не видела теперь ничего дурного в том, что ее муж щиплет при ней Клеманс. Когда она умолкла, водворилась полная тишина. Г-жа Пютуа то и дело выдвигала из-под стола корзину, вынимала свернутую рубашку или кофточку, снова задвигала корзину под стол и принималась гладить. Окончив, она, не сходя с места, вытягивала свои короткие руки и клала готовую штуку белья на этажерку. Клеманс доглаживала тридцать пятую рубашку. Работы было по горло. Чтобы успеть кончить к одиннадцати часам, надо было торопиться вовсю. Ничто больше не развлекало женщин, и вся мастерская приналегла на работу. Голые руки так и ходили взад и вперед, так и мелькали розовыми пятнами на белизне белья. Печку снова набили коксом. Луч солнца, пробиваясь между простынями, ярко освещал ее. И было видно, как от нее дрожащими струями поднимается раскаленный воздух. Под потолком сохли юбки и скатерти. Жара стала такой удушливой, что Огюстина высунула кончик языка и принялась облизывать губы, – у нее пересохло во рту. Пахло раскаленным чугуном, прокисшим крахмалом, слегка подпаленным бельем, банной сыростью, и ко всему примешивался острый запах вспотевшей кожи и слипшихся волос четырех полуобнаженных работниц. Букет пышных лилий увядал в кувшинчике с позеленевшей водой, распространяя чистый и сильный аромат. И по временам сквозь стук утюгов, сквозь шум кочерги, которой мешали угли в печке, доносился мерный храп Купо, похожий на гулкое тиканье громадных часов, хрипло отсчитывающих секунды напряженной работы прачечной. На другой день после попойки у Купо всегда трещала голова, – трещала отчаянно, трещала так, что он весь день ходил по мастерской нечесаный, с распухшим и перекосившимся лицом, и только морщился от отвратительного ощущения перегара во рту. Вставал он в таких случаях поздно, вылезал из постели только к восьми часам, а затем принимался слоняться по комнатам, беспрестанно сплевывая и не решаясь отправиться на работу. Еще один день пропадал. С утра он жаловался, что весь разбит, и на чем свет стоит проклинал эти дьявольские кутежи, после которых человек превращается в тряпку. При этом он уверял, что его напоили против вол». Это все бездельники-приятели! Нападут целой кучей, пристанут, как с ножом к горлу, – ну и выходит, что отказаться никак нельзя. Вот и шатаешься с ними по разным местам, тут, там выпьешь, глядь, и готов! Нет, черт возьми! Больше с ним этого не случится! Это в последний раз. Вовсе ему неохота подохнуть в кабаке во цвете лет… Но после завтрака Купо приходил в себя, принаряжался и начинал покашливать басом, чтобы показать, что находится в полном порядке. Он уже отрицал самый факт вчерашней попойки. Какая там попойка! Так, дернули малость, и больше ничего. Для него это плевое дело. Он знает, как надо пить. Он может выпить все, что угодно, и сколько угодно, и даже не поморщится. Все послеобеденное время Купо слонялся без дела. Когда он чересчур надоедал работницам, Жервеза давала ему двадцать су, чтобы он убрался куда-нибудь. Он уходил прогуляться, заходил в табачную лавочку на улице Пуассонье, встречал там приятеля и, конечно, пропускал с ним по рюмочке наливки. А затем надо было как-нибудь прикончить эти двадцать су. И он шел к Франсуа, кабатчику на углу улицы Гут-д'Ор, у которого было хорошее молодое винцо, – в горле так н пощипывает. Это был старенький погребок, темный, с низким потолком; в прокуренной насквозь комнате рядом можно было и поужинать. Купо оставался там до самого вечера, играл в фортунку на стакан вина. Он пользовался кредитом у Франсуа, который дал ему клятвенное обещание никогда не обращаться за расплатой к его жене. Ведь после выпивки всегда нужно опохмелиться! Клин клином вышибают. Стаканчик вина чудесно прополаскивает желудок. Ведь он, в сущности, малый неплохой, хороший товарищ, за женщинами не бегает; ну, правда, иной раз любит выпить в компании, но так, самую малость, а по совести сказать, он от души презирает всех этих гадких пьянчужек, которые до того пропитались водкой, что их никогда трезвыми и не увидишь. Домой от Франсуа Купо возвращался в отличном расположении духа, бодрый, веселый. – Ну что, приходил твой вздыхатель? – спрашивал он иногда Жервезу, чтобы поддразнить ее. – Что-то его давно не видать. Придется мне, пожалуй, сходить за ним. «Вздыхатель» – это был Гуже. Кузнец и на самом деле избегал слишком часто бывать у Купо, боясь надоесть им и дать повод к сплетням. Но в то же время он пользовался всяким предлогом для посещений, сам приносил белье и раз двадцать на день проходил мимо окон. У него был в прачечной любимый уголок, – в самой глубине. В этом уголке он любил сидеть часами, не двигаясь, покуривая свою носогрейку. Раз в десять дней он набирался храбрости, приходил в прачечную вечером, после обеда, устраивался в своем уголке и сидел там молча, точно в рот воды набрав, устремив глаза на Жервезу. Время от времени он вынимал трубку изо рта и смеялся тому, что говорила Жервеза. По субботам, когда прачечная была завалена работой, Гуже засиживался до поздней ночи, и, по-видимому, это развлекало его больше, чем театр. Случалось, что женщины гладили до трех часов утра. С потолка свешивалась на железной проволоке лампа; абажур отбрасывал широкий круг света, в котором белье приобретало мягкую белизну снега. Огюстина запирала ставни, но дверь на улицу оставалась открытой, – июльские ночи были знойны. Чем больше надвигалась ночь, тем работницы все больше расстегивались, чтобы чувствовать себя посвободней. При свете лампы их тонкая кожа принимала золотистый оттенок – особенно у Жервезы. Она пополнела, ее белые плечи отсвечивали, как шелк, на шее была складочка, как у ребенка. Эту складочку Гуже знал так хорошо, что мог бы нарисовать ее напамять. Мало-помалу он впадал в легкое забытье. От нестерпимого жара печки и запаха белья, дымившегося под утюгами, слегка кружилась голова. Кузнец сидел, ни о чем не думая, и, как завороженный, следил за женщинами, которые непрерывно двигали голыми руками, спеша закончить работу, чтобы принарядить квартал к празднику. Соседние дома кругом постепенно засыпали, все стихало, наступала сонная тишина. Било полночь, потом час, потом два часа. Не было слышно ни шагов прохожих, ни шума экипажей. Улица погружалась во мрак. Только из открытой двери прачечной падала полоса света, как будто поперек пустынной мостовой кто-то разостлал кусок желтой материи. Изредка в отдалении вдруг раздавались шаги: торопливо проходил человек. Он пересекал полосу света, услышав глухой стук утюгов, поворачивал голову, заглядывал внутрь и проходил дальше, унося с собой мгновенно мелькнувшее видение – полуодетых женщин, двигавшихся в красноватом тумане. Жервеза не знала, что ей делать с Этьеном. Купо продолжал шпынять его. Видя это, Гуже взял его к себе на завод раздувать меха. Работа гвоздаря, конечно, не из приятных – в кузнице постоянная грязь, целый день приходится без конца бить молотом по одинаковым кускам железа. Но зато это выгодное ремесло: можно заработать десять-двенадцать франков в день. Двенадцатилетний мальчик мог, при старании, быстро освоиться с делом. Так Этьен сделался новым связующим звеном между Гуже и Жервезой. Гуже сам приводил мальчика домой, рассказывал о его поведении, о его успехах. Все кругом посмеивались и говорили, что Гуже втюрился в Жервезу. Она и сама прекрасно знала это и при каждом напоминании вспыхивала стыдливым румянцем, как девочка. Ах, бедный парень! И какой скромник! Никогда он не заговаривал с ней о своих чувствах; никогда не позволял себе ни вольного слова, ни нескромного жеста. Да, не часто встречаются такие честные парни! И Жервеза, сама себе в этом не признаваясь, испытывала в глубине души огромное наслаждение при мысли о том, что ее так любят, преклоняются, точно перед святой девой. Когда у нее бывали какие-нибудь неприятности, какое-нибудь огорчение, она вспоминала о кузнеце, и это утешало ее. Если им случалось остаться вдвоем, они не испытывали ни малейшего смущения. Они глядели друг другу в глаза, улыбались, и никогда ничего не говорили о своих чувствах. То была спокойная нежность, чуждая дурных помыслов, чуждая всякой грязи. Им казалось, что они могут быть счастливы, сохраняя спокойные дружеские отношения. И они избегали всего, что могло бы расстроить их дружбу. К концу лета Нана стала до того несносна, что на нее жаловался весь дом. Ей было шесть лет, но это была уже совершенно испорченная девчонка. Чтобы она не путалась под ногами, мать ежедневно отводила ее в детский сад мадемуазель Жосс, на улице Полонсо; там она потихоньку связывала сзади подруг за платьица, насыпала учительнице золы в табакерку, а иной раз придумывала такие неприличные шалости, что о них неудобно и рассказывать. Два раза мадемуазель Жосс исключала ее, но потом все-таки принимала обратно: за Нана платили шесть франков в месяц, и мадемуазель Жосс не хотелось лишаться этих денег. Вернувшись домой, Нана старалась всячески вознаградить себя за вынужденное заключение в школе, а когда работницы, одурев от ее крика, прогоняли ее гулять, она заводила адскую кутерьму на дворе и под воротами. Прежде всего она отыскивала там Полину, дочку Бошей, и Виктора, сына г-жи Фоконье, прежней хозяйки Жервезы. Этот Виктор был здоровенный десятилетний балбес; он очень любил возиться с девчонками. Г-жа Фоконье не ссорилась с Купо и сама присылала к ним сына. Впрочем, дом кишмя кишел ребятишками, которые целый день наводняли все четыре лестницы л возились на дворе, точно стая пискливых, прожорливых воробьев. У одной г-жи Годрон их было девять душ – одни белокурые, другие смуглые, но все сопливые, нечесаные, в штанах, доходивших чуть не до подбородка, со спустившимися чулками, в рваных блузах, и такие чумазые, что сквозь слой грязи едва можно было разглядеть их кожу. У другой женщины, которая жила на шестом этаже и торговала вразнос булками, было семеро. Дети кучами высыпали изо всех квартир, мокли под дождем, сохли на солнышке. В этом ворохе мелюзги были и долговязые, тонкие, как жердь, были и толстые, с брюшком, как у взрослых, были и совсем крошечные, едва из колыбели, еще не твердо державшиеся на ножках и становившиеся на четвереньки, когда им хотелось двигаться побыстрее, – сущие маленькие зверьки! Нана верховодила всей этой сопливой командой. Она задирала нос перед девочками вдвое старше ее и уступала частичку своей власти только Полине и Виктору. Они были ее закадычными друзьями и исполняли все ее прихоти. Любимым занятием Нана было играть в «маму». Эта паршивая девчонка раздевала и одевала малышей, тискала, щипала, щекотала их, держала их в полном повиновении, проявляя извращенный деспотизм взрослого порочного человека. Она придумывала ужасные игры, за которые ее стоило бы хорошенько выдрать. Под ее предводительством вся шайка шлепала по лужам, натекшим из красильни; и когда они выходили оттуда, ноги их были по колено в синей или красной краске; потом вся ватага бежала к слесарю – таскать гвозди и железные опилки, а оттуда в столярную, где были свалены огромные кучи стружек; на этих стружках было весело кататься и кувыркаться. Двор принадлежал мелюзге, он гудел от беспорядочного топота башмаков, от беспрерывного звонкого визга, усиливавшегося всякий раз, как стая снималась с места. В иные дни двора не хватало. Дети забирались в подвалы, вылезали оттуда, с грохотом взбегали по лестницам, носились по коридорам, спускались, снова взбирались наверх, бежали другими коридорами – и все это с шумом, с гвалтом. Целыми часами дом гудел от их беготни, дети кишели в нем, как какие-то вредные животные. – Да они точно с цепи сорвались! Этакая погань! – кричала г-жа Бош. – Видно, людям делать нечего, что они нарожали столько детей!.. А потом еще жалуются, что есть нечего! Бош говорил, что у нищих дети плодятся, словно шампиньоны на грядках. Привратница кричала на детей с утра до вечера, бранилась, грозила им метлой. В конце концов она стала держать двери подвала на запоре, потому что Нана вздумала играть там, внизу, в темноте, в доктора: скверная девчонка лечила ребятишек розгами. Г-жа Бош узнала это от Полины, которой мать тут же надавала здоровых затрещин. Однажды днем произошла ужасная сцена. Впрочем, рано или поздно, этим должно было кончиться. Нана выдумала новую, очень забавную игру. Она стащила стоявший перед дворницкой башмак г-жи Бош, привязала к нему веревочку и стала волочить его за собой, как тележку. Затем Виктору пришло в голову насыпать в башмак яблочной кожуры. И вот образовалась целая процессия. Впереди шествовала Нана – она тащила башмак. По бокам ее шли Виктор и Полина. А за ними в строгом порядке тянулась вся остальная мелюзга – большие впереди, маленькие сзади. Шествие замыкал карапузик, сам не больше сапога ростом, в юбочке и дырявой шапчонке, съехавшей на ухо. Процессия голосила на весь двор очень жалобно и заунывно. Нана говорила, что они играют в похороны. Обойдя вокруг дома, решили начать сначала. – Что это они там делают? – подозрительно пробормотала г-жа Бош, выглядывая из дворницкой, – она постоянно была настороже. Вдруг она сообразила, в чем дело. – Да это мой башмак! – яростно завопила она. – Ах, поганцы! Г-жа Бош набросилась на детей, надавала всем подзатыльников, влепила Нана несколько оплеух, а Полине дала пинка, – экая дурища! Чего же она смотрит, когда у нее из-под носа тащат башмак матери. Как раз в эту минуту Жервеза наполняла ведро у водопроводной колонки. Увидев Нана всю в слезах, с разбитым в кровь носом, она чуть не вцепилась г-же Бош в волосы. Скотина этакая! Можно ли так дубасить ребенка? Надо же быть такой бессердечной тварью! Г-жа Бош, разумеется, не осталась в долгу. Если у тебя дочь такая паскудница, так по крайней мере держи ее под замком! Дело кончилось тем, что на пороге дворницкой появился Бош и закричал жене, чтобы она шла домой: стоит тоже разговаривать со всякой дрянью!.. Это был полный разрыв. По правде сказать, между Бошами и Купо уже целый месяц были натянутые отношения. Жервеза, очень щедрая по натуре, то и дело посылала Бошам всякую всячину, – то кусок пирога, то бутылочку вина, то апельсинов, то чашку бульона. Однажды вечером она снесла в дворницкую остатки салата-цикория со свеклой. Она знала, что привратница обожает салат. Но на следующий день мадемуазель Реманжу рассказала ей, что г-жа Бош при всем честном народе выбросила салат за окошко, да еще скорчила при этом презрительную гримасу и заявила, что, слава богу, не нуждается в чужих объедках. Жервеза даже побледнела от бешенства. И с этих пор всякие подарки прекратились: никаких бутылок вина, ни чашек бульона, ни апельсинов, ни пирога – ничего решительно! Надо было посмотреть, как бесились Боши! Им казалось, что Жервеза их обворовывает! Жервеза теперь поняла, что сама была виновата: если бы она с самого начала не приучила Бошей к постоянным подачкам, то это не вошло бы у них в привычку, и они держались бы, как и раньше, учтиво. Теперь же привратница поносила Жервезу, как только могла. В октябре Жервеза запоздала на один день с квартирной платой. Г-жа Бош не преминула тотчас же нажаловаться домохозяину, г-ну Мореско, что Жервеза будто бы все деньги тратит на жратву; что ни получит, так в тот же день и проест; г-н Мореско, тоже порядочный грубиян, бесцеремонно ввалился в прачечную, не снимая шапки, и потребовал, чтобы ему немедленно отдали его деньги. Ему тут же их и вручили. Боши, разумеется, теперь сошлись с Лорилле. Лорилле постоянно торчали в дворницкой и даже выпивали с Бошами. Словом, произошло полное примирение. Никогда бы они не поссорились, если бы не Хромуша! Это такая пройдоха! Да, теперь и Боши узнали ее по-настоящему! Теперь они понимают, каково было Лорилле все это переносить! И когда Жервеза проходила мимо дворницкой, вся компания открыто насмехалась над ней. Тем не менее Жервеза однажды явилась к Лорилле. Из-за мамаши Купо, которой исполнилось уже шестьдесят семь лет. У старушки пропадало зрение, да и ноги отказывались служить. Ей пришлось волей-неволей бросить работу, и теперь она была обречена на жизнь впроголодь, если только дети не помогут ей. Жервеза считала позором, чтобы больная старушка, у которой трое взрослых детей, оказалась брошенной на произвол судьбы. Но Купо отказывался поговорить об этом с Лорилле и предлагал Жервезе сходить к ним самой. И вот однажды, в порыве бурного негодования, она отправилась к ним. Она влетела к ним, даже не постучавшись. С того самого вечера, когда она впервые пришла к ним и встретила такой нелюбезный прием, в комнате ничто не изменилось. Все та же вылинявшая шерстяная занавеска разделяла помещение пополам, и все такое же оно было длинное, узкое, похожее на кишку или нору морского угря. Лорилле, низко склонившись над станком, сидел в глубине мастерской и нанизывал звенья своей цепочки, а г-жа Лорилле стояла выпрямившись перед тисками и протаскивала золотую нить сквозь волок. При дневном свете маленький горн отсвечивал розовым. – Да, это я, – сказала Жервеза. – Вы, кажется, удивлены? Еще бы, ведь мы на ножах! Но я пришла не ради себя и не ради вас. Вы это и сами отлично понимаете… Я пришла ради мамаши Купо. Я спрашиваю вас: что же, мы допустим, чтобы она побиралась? – Ворвалась, нечего сказать! – прошипела г-жа Лорилле. – Вот наглость! Она повернулась к Жервезе спиной и снова принялась протаскивать золотую нить, всем своим видом показывая, что не обращает на невестку ни малейшего внимания. Но Лорилле поднял от работы свое мертвенно-бледное лицо и закричал: – Что, что такое? Впрочем, он отлично расслышал слова Жервезы и тут же добавил: – Опять дрязги, опять эта старуха канючит. Вечно она плачется на нищету… Ведь только позавчера она обедала у нас. Мы делаем все, что можем. У нас золотых россыпей нет… Но, конечно, если она ходит сплетничать про нас, пусть лучше она у тех и остается, кому про нас наговаривает. Нам шпионов не надо. Он тоже повернулся спиной к Жерзезе, снова взялся за цепочку и как бы нехотя добавил: – Если все прочие дадут по сто су в месяц, то и мы будем давать столько же. Жервеза уже успокоилась. Увидев деревянные лица супругов Лорилле, она сразу охладела. Каждый раз, когда она заходила к ним, ее охватывало неприятное чувство. Она опустила глаза, и, глядя на деревянный решетчатый настил, под которым скоплялись обрезки золота, стала спокойно говорить. У мамаши Купо трое детей. Если каждый даст по сто су, то выйдет пятнадцать франков в месяц. Ясно, этого мало. На это прожить нельзя. Надо давать по крайней мере втрое больше. Но тут Лорилле завопил. Как? Пятнадцать франков в месяц? Да где же ему взять этакую уйму денег? Украсть, что ли? Если он работает с золотом, это еще не значит, что он богач! А. его, по-видимому, считают богачом! Затем он принялся честить старуху Купо: ей и того подай, и этого; по утрам она не может обойтись без кофе, а вечером любит пропустить рюмочку – словом, хочет жить, как состоятельная особа. Черт возьми! Конечно, всякому хочется жить в довольстве!.. Но – прошу не прогневаться! – если ты за всю свою жизнь не отложил ни копейки, так и клади зубы на полку. Да притом мамаша Купо не так уж стара, она еще отлично может работать. Небось, когда ей надо выхватить с блюда самый лучший кусочек, так у нее глаза видят отлично. Старуха просто разленилась, только о том и думает, как бы ей понежиться. Даже если бы у него, Лорилле, и были деньги, все равно он не стал бы потакать лентяям. Жервеза, не теряя самообладания, продолжала уговаривать их. Она старалась пристыдить их, внушить им сострадание к старухе. Но муж в конце концов вовсе перестал отвечать ей, а жена делала вид, что не замечает Жервезу, и, повернувшись к ней спиной, отбеливала готовую цепочку в маленькой кастрюльке с длинной ручкой. Жервеза продолжала говорить, невзирая на то, что они не обращали на нее никакого внимания, и, глядя на этих оборванных, грязных людей, корпевших над своей работой в насквозь прокопченной мастерской, думала, что они просто одеревенели от долгого однообразного труда, отупели, заржавели, как вот эти их старые инструменты. Но наконец она не выдержала и, возмутившись, крикнула: – Ну хорошо! Оставайтесь с вашими деньгами!.. Я беру матушку Купо к себе! Слышите? Подобрала же я на днях голодную кошку, могу подобрать и вашу мать. У меня она не будет нуждаться ни в чем: найдется для нее и чашка кофе, и рюмочка вина!.. Боже мой! Какие мерзкие люди! Г-жа Лорилле разом повернулась. Она взмахнула кастрюлькой, как бы собираясь выплеснуть кипящую воду в лицо невестке, и яростно забормотала: – Вон отсюда! Вон, или я наделаю беды!.. И не рассчитывайте на сто су, потому что я не дам ни гроша. Слышите? Ни гроша!.. Сто су! Как бы не так! Мамаша будет у вас за служанку, а мои сто су пойдут вам на развлечения! Если только она будет жить у вас, то передайте ей от меня, пусть она хоть -околевать будет – я ей и стакана воды не дам! Вон отсюда! Марш! Чтобы и духу вашего здесь не было! – Вот чудовище! – сказала Жервеза, в ярости захлопывая за собою дверь. На следующий день она взяла к себе старуху Купо. Ее кровать поставили в комнату Нана, в ту самую комнату, что освещалась через круглое окошко под самым потолком. Переселение не потребовало долгих сборов: кроме кровати, у матушки Купо был только старый ореховый шкаф, стол да два стула. Шкаф поставили в комнату с грязным бельем, стол продали, а стулья отдали в починку. В первый же день своего водворения у Купо старушка принялась подметать комнаты, перемыла посуду и вообще старалась быть полезной по мере сил, радуясь, что как-то устроилась. Лорилле из себя выходили от злости, тем более, что г-жа Лера опять помирилась с Купо. Это случилось после перепалки, которая произошла у сестер из-за Жервезы. Г-жа Лера рискнула одобрить поведение Жервезы во всей этой истории с их матерью, а потом, видя, что сестра злится, вздумала еще поддразнить ее – и принялась расхваливать глаза прачки: какие великолепные глаза, так и горят, а поглядишь поближе, они прямо вспыхивают! Тут у сестер произошла потасовка, после которой они поклялись никогда больше не встречаться. Теперь г-жа Лера проводила все вечера в прачечной и смаковала непристойные шуточки, которые отпускала Клеманс. Прошло еще три года. За это время женщины много раз мирились и ссорились. Жервеза знать не хотела Лорилле, Бошей, да и вообще всех, кому сна не пришлась по вкусу. Если они недовольны ею, так и черт с ними. Ей-то какое дело? Она сама зарабатывает себе на хлеб, и больше ей ничего не нужно. Мало-помалу Жервеза завоевала в квартале всеобщее уважение. С ней действительно приятно было иметь дело: не часто попадаются покупательницы, которые не торгуются, не привередничают и аккуратно платят. Жервеза брала хлеб у г-жи Кодлу, на улице Пуассонье, говядину – у толстого мясника Шарля на улице Полонсо, а бакалею у Леонгра, на улице Гут-д'Ор, почти напротив прачечной. Виноторговец Франсуа приносил ей вино из своей лавки, помещавшейся на углу той же улицы, сразу целыми корзинами по пятидесяти бутылок. Сосед Вигуру отпускал ей уголь по цене газовой компании. У жены этого Вигуру бока, надо думать, были постоянно в синяках, потому что ее щипали все мужчины околотка. Надо сказать правду, поставщики старались всячески угодить Жервезе; они отлично знали, что быть с ней любезным – прямой расчет. Когда она проходила по улице, одетая по-домашнему, простоволосая, в ночных туфлях, ей то и дело приходилось раскланиваться на все стороны. Она чувствовала себя здесь как дома, соседние улицы казались ей естественным продолжением ее квартиры, выходившей прямо на тротуар. Теперь она охотно ходила сама по всякому делу; ей нравилось проходить по улице, где каждый встречный был ей знаком. Если ей некогда было стряпать обед, она брала порционно в харчевне, находившейся в том же доме, по другую сторону ворот. Она отправлялась за обедом сама и болтала с хозяином в огромном зале с большими пыльными окнами. Сквозь эти грязные окна тускло виднелся полутемный двор. Иногда она останавливалась посудачить с какой-нибудь соседкой из первого этажа и подолгу стояла на тротуаре с тарелками и судками в руках, заглядывая через окно в убогую каморку сапожника, где виднелась незастланная кровать, тряпье, разбросанное на полу, колченогая колыбель, глиняный кувшин с грязной водой. Но из всех соседей самое большое уважение внушал ей часовщик, приличный господин в сюртуке, целый день копавшийся в часах малюсенькими инструментиками. Она часто переходила улицу, чтобы поздороваться с ним, и с удовольствием заглядывала в его тесную, как шкаф, мастерскую, где весело тикали дешевенькие стенные часики и, торопясь, вразнобой, все сразу отбивали время.  VI   Однажды осенью Жервеза шла по улице Пуассонье. Она отнесла белье заказчице на улицу Порт-Бланш и возвращалась домой. Утром прошел дождь, было совсем тепло, от грязной мостовой поднимался резкий запах. Прачка, слегка задыхаясь, медленным шагом лениво плелась по улице. Корзина мешала ей. Ее томило какое-то смутное желание, и усталость только увеличивала его. Она охотно съела бы сейчас что-нибудь вкусненькое. Случайно подняв глаза, она увидела дощечку с надписью: «Улица Маркадэ», – и вдруг ей пришло в голову пойти на завод к Гуже: он не раз предлагал ей зайти к нему и посмотреть, как обрабатывают железо. Впрочем, чтобы рабочие чего не подумали, она решила спросить Этьена и сделать вид, что пришла исключительно ради него. На заводике выделывались шкворни, гвозди, гайки, болты. Он находился где-то недалеко, в этом конце улицы Маркадэ, но Жервеза не знала, где именно, тем более что на большинстве домишек, разбросанных среди пустырей, не было номеров. Ни за какие деньги не согласилась бы она жить здесь, на этой широкой, грязной улице, черной от угольной пыли, летящей с соседних заводов, с разбитой мостовой и ямами на каждом шагу, в которых застаивалась гниющая вода. По обеим сторонам тянулись какие-то сараи, большие застекленные бараки, какие-то серые и точно недостроенные здания, с торчащими балками и неоштукатуренными кирпичными стенами. Проходы между этими беспорядочно громоздившимися кирпичными постройками вели прямо в открытое поле. Кое-где попадались убогие харчевни и подозрительные грязные кабаки. Жервеза помнила, что заводик должен находиться рядом со складом тряпья и железного лома. По словам Гуже, на этой грязной свалке лежало товару на сотни тысяч франков. Кругом стоял гул от машин; тонкие трубы на крышах с резким свистом выбрасывали клубы пара, где-то, через ровные промежутки времени, шоркала механическая пила – звук ее был похож на звук раздираемого коленкора. Стук и грохот машин пуговичной фабрики сотрясали мостовую. Жервеза пыталась ориентироваться во всем этом хаосе. Она стояла в нерешительности, повернувшись лицом к Монмартру, и не знала, идти ли ей дальше. Внезапно налетел ветер и погнал по улице клубы черного дыма из высокой фабричной трубы. Жервеза зажмурилась, задыхаясь, и в ту же самую минуту услышала мерный стук молотов. Оказывается, она уж подошла к заводику; она убедилась в этом, заметив рядом подвал с тряпьем. Но она все еще стояла, не двигаясь, – она не знала, где вход. За полуразвалившимся забором начиналась дорожка, терявшаяся среди куч щебня и мусора. Большая грязная лужа залила проход; через нее были перекинуты две доски. Наконец Жервеза решилась перейти по доскам через лужу, повернула налево и очутилась среди целого леса старых телег, опрокинутых оглоблями кверху, среди разрушенных лачуг, от которых остались одни только остовы с торчащими во все стороны балками. В глубине двора, в бурой полутьме сумерек, мерцал красноватый огонек. Стук молотов прекратился. Жервеза продолжала осторожно пробираться по направлению к свету, когда мимо нее прошел какой-то рабочий с черным от сажи лицом, с козлиной бородкой и бесцветными, глядевшими исподлобья глазами. – Послушайте, – сказала Жервеза, – здесь должен работать один мальчик… Этьен… Это мой сын. – Этьен, Этьен, – хрипло пробормотал рабочий, переступая с ноги на ногу. – Этьен… Нет, такого не знаю. От него разило спиртом, как из старого бочонка из-под водки. Встреча с женщиной в темном уголке, казалось, развеселила его. Жервеза попятилась. – Ну, а Гуже здесь работает? – тихо спросила она. – А, Гуже! Да, – сказал рабочий. – Гуже я знаю!.. Так вы к Гуже пришли?.. Ступайте вон туда. Он повернулся и закричал хриплым, надтреснутым голосом: – Эй, Золотая Борода! К тебе дама! Но грохот железа заглушил его крик. Жервеза пошла дальше, добралась до двери и заглянула внутрь. Перед ней было огромное помещение, – в котором она сначала ничего не могла разобрать. Где-то в глубине тусклой звездочкой поблескивал горн. Его мертвенный свет, казалось, только раздвигал этот мрак. Огромные тени скользили в темноте. Иногда перед огоньком двигались какие-то черные массы и заслоняли это единственное пятно света – какие-то гигантские фигуры с огромными руками и ногами. Жервеза стояла в дверях и не решалась войти. Она вполголоса позвала: – Господин Гуже! Господин Гуже! Вдруг захрипели меха, и брызнул сноп белого света. Все осветилось. Из темноты сразу выступил грубый дощатый сарай с кое-как пробитыми окнами и дверьми, с кирпичной кладкой по углам. Все было покрыто густым слоем угольной пыли. Go всех балок, словно повешенное для просушки тряпье, свешивалась многолетняя, тяжелая, пропитанная пылью паутина. На полках вдоль стен, на полу, во всех углах, всюду было разбросано железное старье – какие-то огромные ржавые инструменты причудливой формы, поломанная, помятая утварь. Белое пламя разгоралось все сильней, заливая ослепительным светом утоптанную землю и гладкую сталь четырех наковален, вбитых в тяжелые деревянные чурбаки, которая сверкала, как серебро, и вспыхивала золотыми искрами. Перед горном стоял Гуже; Жервеза узнала его по пышной рыжеватой бороде. Этьен раздувал меха. Тут было еще двое рабочих. Но Жервеза видела только Гуже. Она подошла к нему. – Жервеза! – воскликнул он, просияв. – Вот так сюрприз! Но заметив, что его товарищи скорчили лукавые мины, он подтолкнул к Жервезе Этьена и сказал: – Вы зашли взглянуть на мальчика?.. Он ведет себя молодцом. Начинает уже набивать руку. – Однако сюда нелегко добраться, – заметила Жервеза. – Мне казалось, что я попала на край света. Она стала рассказывать о своем путешествии и спросила, почему никто в мастерской не знает Этьена. Гуже рассмеялся и объяснил Жервезе, что все здесь называют мальчика Зузу, потому что у него голова стриженая, как у зуава. Прислушиваясь к их разговору, Этьен перестал раздувать меха. Пламя в горне слабело, розовый свет угасал, и сарай снова погружался во мрак. Кузнец с нежностью смотрел на улыбающуюся молодую женщину, которая в этом освещении, казалось, вспыхивала румянцем. Оба молчали; темнота медленно обнимала их. Вдруг Гуже встрепенулся, как бы вспомнив что-то, и сказал: – Однако нужно кончать работу… Вы позволите, госпожа Купо? Оставайтесь здесь, вы никому не помешаете. Она осталась. Этьен снова взялся за меха. Горн запылал и стал выбрасывать целые тучи искр: мальчик, желая показать матери, как он навострился, поднял своими мехами настоящую бурю. Гуже с щипцами в руках следил за железным бруском, накаливающимся на огне. Яркое пламя резко освещало кузнеца. Рукава его рубашки были засучены, воротник расстегнут; руки, шея, грудь обнажены; на розовой и нежной, как у девушки, коже курчавились светлые волосы; слегка наклонив голову, приподняв могучие, мускулистые плечи, он стоял, устремив на пламя внимательный взгляд светлых, немигающих глаз, похожий на отдыхающего титана, невозмутимо спокойного в сознании своей силы. Когда брус раскалился добела, Гуже выхватил его из огня щипцами, положил на наковальню и, ударяя по нему молотом, разрубил на несколько равных частей с такой легкостью, как будто дробил стеклянную палочку. Затем он побросал эти куски обратно в горн и стал вытаскивать их поодиночке для обработки. Гуже ковал шестигранные гвозди для подков. Он зажимал кусок железа в особые тиски, сплющивал конец, так что получалась шляпка, отбивал шесть граней и сбрасывал готовые ярко-красные гвозди на черную землю; здесь они постепенно темнели и угасали. Работал он с необыкновенной ловкостью, пятифунтовый молот так и ходил в его руке, каждый удар заканчивал какую-нибудь деталь, и все его движения отличались такой удивительной точностью, что он мог, не отрываясь от дела, разговаривать и даже смотреть на собеседника. Наковальня звенела как серебро. Гуже, ничуть не вспотев, бил молотом с таким непринужденным и чуть ли не рассеянным видом, словно ковать гвозди было для него нисколько не труднее, чем вырезывать картинки из журналов, сидя у себя дома. – Это гвозди маленькие. Двадцатимиллиметровые, – сказал он, отвечая на вопрос Жераезы. – Таких можно наделать сотни три в день… Но, конечно, нужна привычка, а то плечо живо вымахается. Жервеза спросила, не немеет ли у него к вечеру рука, но кузнец только добродушно рассмеялся. Не принимает ли она его за барышню? Слава богу, у него рука успела притерпеться за пятнадцать лет; от постоянного обращения с инструментами она стала твердой, как железо. Ну конечно, если бы этим молотом вздумал баловаться какой-нибудь барчук, не выковавший в своей жизни ни одного гвоздя, ему бы через какие-нибудь два часа свело спину так, что он бы и не разогнулся. С виду-то эта работа как будто пустячная, но нередко на ней в несколько лет изматываются даже очень здоровые ребята. Между тем и остальные рабочие дружно стучали молотами. Их огромные тени плясали в свете горна; красные полосы раскаленного железа светились в темноте; из-под молотов вылетали искры и, ослепительно вспыхивая, рассыпались вокруг наковальни. Жервеза чувствовала, как ее захватывает этот мерный стук; ей нравилось в кузнице и не хотелось уходить. Она осторожно обошла горн кругом, чтобы не обжечься, и стала поближе к Этьену. В эту минуту в кузницу вошел грязный бородатый рабочий, тот самый, к которому она обратилась во дворе. – Ну что, разыскали, сударыня? – с пьяным добродушием спросил он. – Знаешь, Золотая Борода, ведь это я показал даме, где тебя найти. Парень этот, по прозванию «Соленая Пасть», или «Пей-до-дна», искусный гвоздарь, мастер своего дела, был отчаянный пьяница; каждый день за работой он вливал в себя не меньше литра водки. Он и сейчас ходил пропустить рюмочку, потому что чувствовал, что до шести часов ему не дотянуть, – не хватит заряда. Услышав, что Зузу зовут Этьеном, Соленая Пасть расхохотался, обнажая черные зубы. Вот это забавно! Потом он вдруг узнал Жервезу. Ну, конечно, не далее как вчера он раздавил по стаканчику с Купо. Пусть она сама, спросит у Купо, знает ли он Соленую Пасть, которого прозывают также Пей-до-дна. Купо, наверное, скажет: «О, это хват!..» Ах, Купо! Ах, бестия он этакая! А все-таки он замечательный парень, – всегда готов угостить приятеля, никогда не откажется. – Оказывается, вы его жена; очень приятно, – повторял Соленая Пасть. – Купо стоит такой красотки… Послушай, Золотая Борода, правда – она настоящая красавица? Он корчил из себя любезника и подбирался к Жервезе, а она схватила свою корзину и держала ее перед собой, чтобы не подпускать его близко. Гуже, понимая, что пьяница проезжается насчет его дружбы с Жервезой, рассердился и закричал: – Эй ты, лентяй! А когда же сорокамиллиметровые?.. Пора бы приняться за них. Ведь ты уже высосал свою порцию, бездонная твоя глотка. Гуже говорил о больших, сорокамиллиметровых болтах, для которых требовалась одновременная работа двух кузнецов. – Хоть сейчас, если хочешь, молокосос! – отвечал Соленая Пасть, он же Пей-до-дна. – Туда же! До сих пор сосет палец, а представляется взрослым. Нечего чваниться, верзила, я и не с такими справлялся. – Так вот, значит, и принимайся за дело. Ну-ка, кто кого! – Идет, черт побери! Возбужденные присутствием Жервезы, они словно вызвали друг друга на бой. Гуже положил в горн заранее приготовленные бруски железа и укрепил на наковальне форму для больших болтов. Соленая Пасть снял со стены два огромных молота кило по десяти, Фифину и Дэдэль, как окрестили их рабочие. Он продолжал бахвалиться, рассказывал о том, как выковал полгросса болтов для маяка в Дюнкерке. Вот это так болтики! Настоящие игрушки! Хоть сейчас в музей! Нет, черт возьми! Он не боится конкуренции. Чтобы найти другого такого мастера, надо перерыть всю столицу. Вот увидите, какая сейчас пойдет потеха. – Вы будете судьей, сударыня, – добавил он, обращаясь к Жервезе. – Хватит болтать! – крикнул Гуже. – Зузу, налегай! Поддай жару, парнишка! – Что ж, вместе, что ли, будем ковать? – спросил Соленая Пасть. – Ну, нет, врозь! Каждому свой! Пусть каждый покажет свою работу. Это предложение разом охладило Соленую Пасть. Весь его задор мигом пропал. Он даже притих. Ковать в одиночку сорокамиллиметровый болт – неслыханно трудное дело, тем более, что шляпки у таких болтов должны быть совершенно круглые, и делать это одному чертовски трудно, такая работа требует огромного мастерства. Все кузнецы побросали работу и подошли поглядеть. Какой-то высокий, сухопарый рабочий предложил пари на бутылку вина, что Гуже будет побит. Состязающиеся зажмурились, чтобы выбрать молоты на счастье. Дело в том, что Фифина была на полкило тяжелее, чем Дэдэль. Соленой Пасти повезло, он получил Дэдэль; Гуже выпала Фифина. Соленая Пасть, он же Пей-до-дна, снова воспрянул духом; поджидая, пока железо раскалится добела, он стоял перед наковальней в молодецкой позе и бросал на прачку умильные взгляды. Он становился в позицию и притоптывал ногой, как фехтовальщик перед боем, потом, закинув руки над головой, опускал их со всего размаха, как если бы он уже орудовал молотом. Да, черт возьми! Он чувствует в себе столько силы, что расшиб бы в лепешку Вандомскую колонну! – Ну, начинай! – сказал Гуже, зажимая в форму железный брусок, величиною с детский кулак. Соленая Пасть, он же Пей-до-дна, откинулся и взмахнул молотом, который держал в обеих руках. Маленький, сухощавый, с козлиной бородкой, с волчьими глазами, сверкающими из-под лохматых вихров, он сгибался пополам, опуская молот, а замахиваясь, словно взлетал вместе с ним вверх. Он колотил, точно одержимый, точно его приводила в бешенство твердость железа, он даже рычал от удовольствия, когда наносил особенно удачный удар. Других, может быть, водка и расслабляет, но ему она необходима; он любит, чтобы в его жилах играл спирт, а не просто кровь. Вот и сейчас его подогревает недавняя выпивка, он чувствует себя дьявольски сильным, как паровая машина! Сегодня железо боится его, оно делается мягким, как вата. Стоило поглядеть, как плясала Дэдэль в руках Соленой Пасти! Она выкидывала дьявольские антраша, она запрокидывалась, как распутная девка, что пляшет канкан на подмостках в Монмартре и задирает ноги, так что видно все белье. Зевать не приходилось: проклятое железо живо остывает; упустил секунду, – глядь, оно уже и не поддается. В тридцать ударов окончил Соленая Пасть шляпку своего болта. Но он уже задыхался; глаза его выкатывались из орбит; он бесился, чувствуя, что руки изменяют ему. Тогда, вне себя от ярости, приплясывая и рыча, он из последних сил нанес еще два удара, – просто так, чтобы выместить на железе свою усталость. Когда Пей-до-дна вынул болт из формы, шляпка оказалась криво посаженной, точно голова у горбатого. – Ну, что? Чистая работа? – спросил он тем не менее с апломбом, показывая гвоздь Жервезе. – Я ведь ничего в этом не понимаю, – сдержанно ответила она. Впрочем, Жервеза отлично видела результат двух последних ударов Дэдэли, и, признаться, была очень довольна неудачей Соленой Пасти. Она кусала губы, чтобы не рассмеяться: теперь все шансы были на стороне Гуже. Настала очередь Золотой Бороды. Прежде чем начать, он бросил на прачку ласковый и доверчивый взгляд. Потом не спеша приготовился, широко взмахнул молотом и начал наносить мощные, неторопливые удары. Он бил мерно, сдержанно, ритмично, по всем правилам искусства. В его руках Фифина не отплясывала канкан, как пьяная девка в кабаке, задирающая ноги выше головы, – нет, она мерно поднималась и опускалась, словно благородная дама, чинно приседающая в старинном менуэте. Пятки ее мерно отбивали такт, опускаясь со спокойной уверенностью на раскаленное железо, на самую шляпку болта, скачала сплющивая металл посредине, а затем точными ритмическими ударами обрабатывая его края. Нет, не водка текла в жилах Золотой Бороды, а кровь, настоящая кровь! Казалось, она пульсировала в самом молоте, отбивая удары. Гуже был поистине великолепен! Горн ярко освещал его с ног до головы. Короткие волосы, вьющиеся над низким лбом, и красивая, падающая кольцами светло-русая борода вспыхивали, сияли, точно золотые нити, озаряя его лицо своим отблеском, – и лицо это казалось отлитым из чистого золота. Шея у Гуже была мощная, как колонна, и белая, как у ребенка, а грудь такая широкая, что на ней свободно могла бы улечься женщина. Его плечи и руки казались изваянными из мрамора, словно скопированные со статуи какого-нибудь древнего титана в музее. При взмахе молотом мускулы набухали упругими громадами и жесткими клубками перекатывались под кожей. Шея, грудь и плечи словно наливались. Вокруг него стояло сияние, он казался прекрасным и могучим, как древнее божество. Уже двадцать раз опустил Гуже Фифину, набирая воздух после каждого удара и не сводя глаз со шляпки болта, – и только на висках у него выступили капли пота. Он считал: двадцать один, двадцать два, двадцать три… Фифина спокойно продолжала свои чинные реверансы. – Ишь, форсит! – насмешливо пробормотал Соленая Пасть. Жервеза, нежно улыбаясь, глядела на Гуже. Боже мой, как глупы мужчины! Вот, например, эти двое – ведь они колотят только для того, чтобы отличиться перед нею! О, она прекрасно понимает, что они состязаются из-за нее, совсем как два больших красных петуха, которые вот-вот бросятся друг на друга из-за какой-нибудь белой курочки! Надо же было выдумать! Странно иной раз выражается чувство. Да, все это для нее, – для нее грохочут по наковальням Фифина и Дэдэль, для нее плющится раскаленное железо, для нее бешено пылает горн и взлетают фонтаны искр. Два кузнеца куют перед нею свою любовь и состязаются, кто выкует лучше. И сказать по правде, ей это было даже приятно, потому что женщины в конце концов любят, когда за ними ухаживают. Удары молота Золотой Бороды как-то особенно отдавались в ее сердце; оно звенело от них, как наковальня, и этот чистый звон смешивался с тяжелым биением ее крови. Может быть, это и глупость, но Жервезе казалось, будто удары молота что-то вколачивают ей в сердце и так это и затвердевает в нем прочно, точно кусочек железа. Когда она шла сюда в сумерках по мокрой от дождя улице, ее томило какое-то смутное желание, хотелось съесть что-нибудь вкусное; теперь она чувствовала себя удовлетворенной, словно Золотая Борода насытил ее ударами своего молота. Жервеза не сомневалась в победе Гуже. Конечно, она достанется ему. Соленая Пасть слишком уродлив, у него такая грязная, засаленная куртка и какие-то обезьяньи ухватки. И Жервеза ждала, раскрасневшись, разомлев в этой жаре, радостно вздрагивая всем телом при последних мощных ударах Фифины. Гуже продолжал считать. – Двадцать восемь! – крикнул он, наконец, и опустил молот на землю. – Готово. Можете посмотреть. На круглой, блестящей, гладкой, словно точеной, шляпке болта не было ни единой выбоинки. Настоящая ювелирная работа! Кузнецы молча любовались болтом и одобрительно покачивали головами. Да, тут уж ничего сказать нельзя, молча преклонись, да и только! Соленая Пасть пытался было отшутиться, но только пробормотал что-то и, повесив нос, ушел к своей наковальне. Жервеза прижалась к Гуже, как бы для того, чтобы лучше рассмотреть его работу. Этьен опустил меха; огонь в горне стал менее ярким, а кузнице снова разлился полумрак; красный свет, словно отблеск догорающего заката, вдруг померк, и мгновенно наступила полная тьма. Они стояли, радуясь этой темноте, которая окутывала и укрывала их в этом прокопченном сарае, пропитанном запахом ржавого железа. Даже если бы свидание их происходило за городом, где-нибудь в укромном уголке, в чаще Венсенского леса, вряд ли они чувствовали бы себя более уединенно. Гуже взял Жервезу за руку, словно он и в самом деле завоевал ее. Потом, все так же молча, они вышли из кузницы. Гуже не нашелся, что сказать. Он только заметил, что Жервеза могла бы увести с собой Этьена, если бы не оставалось еще полчаса до конца работы. Она уже совсем было собралась уходить, но он снова окликнул ее, чтобы задержать еще хоть на несколько минут. – Постойте, вы еще не все видели… Право, это очень занятно. Он повел ее в другое строение, направо; там хозяин заводика оборудовал механическую мастерскую. Переступив порог, Жервеза невольно отшатнулась. Громадное помещение, казалось, ходило ходуном; в воздухе двигались какие-то огромные тени с пробегающими по ним красными огнями. Гуже, улыбаясь, стал успокаивать Жервезу: он уверял, что здесь ничего нет страшного, надо только соблюдать осторожность, смотреть, чтобы подол юбки не попал как-нибудь в зубчатое колесо. Он вошел в помещение, и Жервеза двинулась за ним. И сразу же их оглушил мощный многообразный шум; в нем слышались и свист, и хрипение, и какой-то приглушенный стук; среди клубов пара шевелились какие-то неясные силуэты; деловито сновали какие-то черные фигуры, безостановочно двигались шатуны, казавшиеся Жервезе совсем одинаковыми. Проходы были очень узкие, приходилось перелезать через препятствия, обходить ямы, сторониться, чтобы тебя не задело. Шум стоял такой, что не было слышно собственного голоса. Жервеза ничего не могла разобрать, все плясало перед ее глазами. Вдруг слух ее поразил какой-то шорох над головой, похожий на шуршание огромных крыльев. Она взглянула вверх и остановилась. Над нею двигались приводные ремни; их длинные ленты сплетались на потолке в огромную паутину, каждая нить которой разматывалась без конца. Паровой двигатель помещался в углу, за невысокой кирпичной стенкой, и казалось, что ремни двигались сами собой, выплывая из глубокой тени, – это движение – непрерывное, плавное, мягкое – напоминало полет ночной птицы. Тут Жервеза чуть не упала, споткнувшись об одну из труб, тянувшихся в разные стороны по плотно утрамбованному полу. Это были разветвления вентилятора, нагнетавшего воздух в маленькие горны около машин; отсюда Гуже и начал свои объяснения. Он пустил воздух по трубе, и большие языки пламени огромными веерами заполыхали по всем четырем сторонам горна, – они были похожи на огненный зубчатый воротник, ослепительно отливающий розовыми тонами; свет был так ярок, что маленькие лампочки рабочих казались на его фоне пятнами на солнце. Гуже приходилось все сильнее напрягать голос. Он подошел к машинам. Механические резцы разгрызали железные брусья, – они перекусывали их одним ударом стальных челюстей и кусок за куском выплевывали назад. Высокие, сложные машины – гвоздильные, – они делают болты и шкворни и одним нажимом своего могучего винта формуют шляпку. А вот здесь – полировальная машина с чугунным маховиком; ее стальной диск бешено крутится, снимая закалину с чугунной детали. А вот тут машины, которыми управляют женщины, – это сверлильные машины. Мерно постукивая блестящими от масла колесами, они нарезают винты на болтах и гайках. Жервеза могла теперь проследить весь ход работы, начиная с необделанного бруса у стены и кончая готовыми болтами и шкворнями, которые наполняли ящики, грудами наваленные у стен. Она поняла, улыбнулась и покачала головой, но все-таки ей было немного жутко: она казалась сама себе такой маленькой, такой хрупкой среди этих металлических гигантов, а глухие удары полировальной машины всякий раз заставляли ее вздрагивать и оборачиваться. Глаза ее уже привыкли к темноте, и в глубине мастерской она различала неподвижных людей, которые налаживали прерывистый танец маховиков, когда какой-нибудь из горнов внезапно выбрасывал свой сверкающий огненный воротник. Но взгляд Жервезы все время невольно устремлялся к потолку; там, под самыми балками, в глубоком, смутном мраке, пульсировала кровь машин; там неслышно скользили приводные ремни, и эта чудовищная, немая сила вливала жизнь в сумеречную мглу и в громоздившиеся в ней остовы машин. Между тем Гуже остановился перед гвоздильной машиной. Он стоял перед ней, задумчиво понурив голову, и пристально следил за ее работой. Машина штамповала сорокамиллиметровые болты со спокойной уверенностью гиганта. И как просто это делалось! Один рабочий доставал кусок железа из горна, другой вкладывал его в форму, по которой беспрерывно текла струйка воды, чтобы сталь не отпускалась, – вот и все; поворот винта – и готовый болт, с гладкой, круглой, словно отлитой шляпкой, падал на землю. В какие-нибудь двенадцать часов эта проклятая машина выделывала сотни кило болтов. Гуже был незлобив от природы, но его иной раз охватывало бешенство при мысли, что эти стальные руки сильнее его рук, и ему хотелось схватить Фифину и разнести вдребезги все это сооружение. Он не мог не огорчаться, хотя сам постоянно твердил себе, что человеку не под силу тягаться с железом. Рано или поздно машина уничтожит рабочего; уже и теперь кузнец получает не двенадцать франков в день, как прежде, а только девять, и ходят слухи, что жалованье еще урежут. Да что говорить, от этих проклятых машин, которые в один день готовят целые партии болтов, точно груды сосисок, хорошего не дождешься. Минуты три Гуже молча, нахмурившись, смотрел на машину; его красивая русая борода грозно ерошилась. Но мало-помалу черты его разгладились, лицо приняло выражение кроткой покорности. Он повернулся к прижавшейся к нему Жервезе и с грустной улыбкой сказал: – Да, эта штука нас здорово подведет. Но, быть может, в будущем она будет служить на пользу всем, – вот тогда это будет к общему благу. Жервеза и знать не хотела об общем благе. Машинные гвозди совсем не нравились ей. – Нет, вы понимаете, – с жаром воскликнула она, – это какая-то чересчур гладкая выделка… Мне гораздо больше нравятся ваши. – В них, по крайней мере, чувствуется рука мастера. Слова Жервезы привели Гуже в восторг, потому что одно мгновение он уже боялся, что как только она увидит эти машины, он ей покажется просто жалким ничтожеством. Черт возьми! Ведь если он сильнее Соленой Пасти, то машины сильнее его. Прощаясь с Жервезой во дворе, Гуже от избытка чувств чуть не раздавил ей руку. Каждую субботу Жервеза приносила Гуже белье. Они жили все в том же домишке на Рю-Нев. В первый год Жервеза аккуратно выплачивала им по двадцать франков в месяц в счет погашения своего пятисотфранкового долга. Чтобы не запутывать обоюдных расчетов, уплата производилась в конце месяца: Жервеза подсчитывала, сколько ей полагалось за стирку, и доплачивала Гуже недостающую до двадцати франков сумму, потому что их стирка никогда не превышала семи-восьми франков в месяц. Она уже выплатила почти половину долга, но как-то раз у нее не оказалось денег, чтобы уплатить в срок за квартиру: ее надули клиенты; Жервезе пришлось сбегать к Гуже и занять у них. Потом она еще два раза занимала у них, чтобы расплатиться с работницами. В результате ее долг снова возрос до четырехсот двадцати пяти франков. Теперь она уже не выплачивала ни гроша к отделывалась одной стиркой. Не то чтобы она стала меньше работать или ее дела пошли хуже, – нет, нисколько! Но деньги как-то утекали у нее из рук, расходились неизвестно на что, таяли, – и теперь Жервеза была счастлива, если ей удавалось хоть свести концы с концами. Впрочем, она не жаловалась. К чему ей деньги? Лишь бы хватало на жизнь – и слава богу! Она сильно располнела, и от этого как-то немного размякла, разленилась; ее уже не хватало на то, чтобы вечно дрожать от страха, думая о будущем. Чего беспокоиться? Деньги всегда будут, зачем их копить! По крайней мере не заржавеют. Г-жа Гуже по-прежнему относилась к Жервезе с материнской нежностью. Случалось, что она ласково журила ее, и вовсе не из-за долга, а потому, что любила ее и боялась, как бы она не прогорела. Г-жа Гуже никогда даже и не напоминала о долге и вообще на этот счет была необыкновенно тактична. На другой день после посещения кузницы Жервеза принесла г-же Гуже белье. Она относила ей белье сама. Это была как раз последняя суббота месяца. Взобравшись наверх, Жервеза минуты две никак не могла отдышаться: корзина ужасно оттянула ей руки. Трудно поверить, какая тяжелая вещь белье, особенно простыни. – Вы все принесли? – спросила г-жа Гуже. На этот счет она была очень строга. Она требовала, чтобы ей приносили все белье сразу, до последней штуки, – для порядка, как она выражалась. Вторым ее требованием было, чтобы прачка приходила точно в назначенный день и всегда в одно и то же время. Таким образом, никто понапрасну не теряет времени. – Все, все, – с улыбкой отвечала Жервеза. – Вы ведь знаете, у меня белье не залеживается. – Да, это так, – согласилась г-жа Гуже. – Кой-какие недостатки у вас есть, но до этого дело еще не дошло. И пока прачка перекладывала белье из корзины на кровать, старушка расхваливала ее работу: она не рвет и не прожигает белья, не отрывает утюгом пуговиц, как делают другие прачки; но вот синьки она кладет слишком много и чересчур накрахмаливает груди мужских сорочек. – Посмотрите-ка, ведь это чистый картон, – повторяла г-жа Гуже, щелкая по пластрону. – Мой сын не жалуется, но воротник прямо врезается ему в шею… Завтра, когда мы вернемся из Венсена, у него вся шея будет стерта до крови. – Ну, что вы! – с огорчением воскликнула Жервеза. – Мужская сорочка и должна быть твердой, а иначе она будет мяться, как тряпка. Поглядите на господ… Ведь я глажу все ваше белье сама. Работницы никогда и не дотрагиваются до него. Я стараюсь изо всех сил, лучше десять раз переделаю все сызнова, чем сделаю кое-как. Потому что ведь это, понимаете, для вас. На последних словах Жервеза замялась и слегка покраснела. Она боялась показать, что ей доставляет удовольствие самой гладить сорочки Гуже. Правда, она делала это без грязных мыслей, но все-таки ей было немножко стыдно. – Да я ведь не хулю вашей работы, – сказала г-жа Гуже. – Я сама знаю, что вы работаете превосходно… Взять хотя бы этот чепчик. Чудесно выглажен! Никто не сможет так прогладить вышивку, как вы. И плойка замечательная! Да что говорить, я сразу же узнаю вашу руку! Дайте работнице хоть полотенце, и сейчас будет видно. Только не крахмальте так туго. Гуже за господами не гонится. Г-жа Гуже взяла книжку и стала вычеркивать белье; все было в порядке. Подводя счет, она запротестовала было против того, что Жервеза поставила за чепчик шесть су, но должна была согласиться, что по теперешним ценам это недорого. Ну что ж, пять су за мужскую сорочку, четыре су за панталоны, полтора су за наволочку, су за передник, – все это недорого; многие прачки берут на два лиара и даже на су дороже. Затем старушка переписала грязное белье. Жервеза собрала его и уложила в корзину, но не уходила, а смущенно переминалась, видимо, не решаясь высказать какую-то просьбу. – Госпожа Гуже, – сказала она наконец. – Я попросила бы вас заплатить на этот раз за стирку, если только, конечно, вам не трудно. Как раз в этом месяце стирка была очень большая; когда они все подсчитали, в итоге вышло десять франков и семь су. Г-жа Гуже внимательно поглядела на Жервезу. – Как хотите, дитя мое, – сказала она после короткого молчания. – Если вам так нужны эти деньги, то я, конечно, не могу вам отказать… Но так с долгами не разделываются… Я это для вас говорю, только для того, чтобы предостеречь вас: подумайте над этим, поостерегитесь. Жервеза выслушала этот выговор, понурив голову, и пробормотала в свое оправдание, что ей нужно десять франков для расплаты с угольщиком. Она выдала ему расписку. Но услышав слово «расписка», г-жа Гуже нахмурилась еще строже и привела в пример себя самое: с тех пор, как заработок Гуже понизился с двенадцати франков в день до девяти, она сократила все расходы. Кто в молодости не воздержан, тот готовит себе голодную старость. И все-таки г-жа Гуже удержалась и не сказала Жервезе того, что вертелось у нее на языке: что она отдает белье только для того, чтобы помочь ей расплатиться с долгом; раньше она стирала сама, и если ей теперь придется платить из своего кармана такую уйму денег за стирку, то она снова будет стирать сама. Получив десять франков и семь су, Жервеза поблагодарила и тотчас же ушла. На лестнице она вздохнула свободно и чуть не пустилась в пляс от радости. Она уже привыкла к денежным затруднениям и неприятностям и относилась к ним равнодушно. Выпуталась до следующего раза – и ладно! На лестнице у Жервезы вышла презабавная встреча. Она спускалась вниз, а навстречу ей поднималась высокая, простоволосая женщина: она несла завернутую в бумагу, совсем еще свежую макрель с кровавыми жабрами. Чтобы пропустить женщину, Жервеза прижалась со своей корзиной к перилам и вдруг узнала незнакомку: это была Виржини, та самая девушка, которую она когда-то отколотила в прачечной. Они взглянули друг на друга в упор. Жервеза даже зажмурилась на секунду, так как решила, что макрель немедленно полетит ей в физиономию. Но нет! Виржини только усмехнулась. Тогда Жервеза решила быть вежливой, – ведь ее корзина загромождала лестницу. – Простите, пожалуйста, – сказала она. – Ничего, не беспокойтесь, – ответила Виржини. И вот, остановившись посреди лестницы, они начали болтать, вовсе забыв о ссоре и ни одним словом не вспоминая о прошлом. Виржини было уже двадцать девять лет, она превратилась в пышную, статную женщину; ее продолговатое. лицо было обрамлено черными как смоль волосами. Она тут же охотно и самодовольно рассказала всю свою историю: она замужем с прошлой весны; ее муж, в прошлом столяр-краснодеревец, теперь бросил это дело и хлопочет о должности полицейского, – это и надежнее и почетнее. Для него-то она и купила макрель. – Он обожает макрель, – говорила Виржини. – Приходится их баловать, этих шельмецов! Ведь правда? Да зайдите же к нам. Посмотрите, как мы устроились… Здесь такой сквозняк. Жервеза, в свою очередь, рассказала Виржини о своем замужестве и сообщила, что это как раз ее прежняя квартира, что здесь она родила девочку. Тогда Виржини стала еще настойчивее уговаривать Жервезу зайти. Ведь всегда приятно побывать на том месте, где был счастлив когда-то. Она сама целых пять лет прожила по ту сторону реки, в Гро-Кайу; там она и с мужем познакомилась, – он тогда еще работал столяром. Но ей там было как-то не по себе, хотелось перебраться обратно в квартал Гут-д'Ор: ведь здесь она решительно всех знает. И вот уже две недели, как она поселилась напротив Гуже. О, пока что у нее большой беспорядок! Но мало-помалу все наладится. Поднявшись на площадку, женщины, наконец, представились друг дружке: – Госпожа Купо. – Госпожа Пуассон. И теперь у них в разговоре то и дело срывалось с губ: госпожа Пуассон, госпожа Купо; им доставляло удовольствие чувствовать себя дамами, потому что они познакомились еще в те времена, когда у обеих было весьма двусмысленное положение. Однако в глубине души Жервеза испытывала недоверие. Чего доброго, эта дылда рассчитывает отплатить ей за порку в прачечной и замышляет какой-нибудь подвох. Жервеза решила все время быть настороже. Но пока что Виржини была гак любезна, что оставалось только отвечать ей тем же. Наверху, в комнате, за столом у окна сидел и работал муж Виржини – Пуассон, мужчина лет тридцати пяти, с землистосерым лицом, с рыжими усами и эспаньолкой. Он делал какието маленькие ящички; для своей работы он пользовался только ножом, пилкой, величиной с напильник для ногтей, да клеем в горшочке. Материалом ему служили тоненькие, необработанные дощечки красного дерева от старых сигарных ящиков; на этих дощечках он выпиливал необычайно замысловатые узоры и украшения. В течение целого года, изо дня в день, г-н Пуассон с утра до ночи корпел над этими ящичками, всегда одного и того же размера, восемь на десять сантиметров. Но он постоянно видоизменял их, придумывал новые украшения и новую форму крышечки или по-новому устраивал внутренние отделения. Он делал это для собственного удовольствия, просто чтобы убить время в ожидании должности полицейского. От своего прежнего ремесла краснодеревца Пуассон сохранил только эту страсть к маленьким ящичкам. Он не продавал своих изделий, а дарил их знакомым. Виржини представила мужу Жервезу, как свою старую подругу; Пуассон встал и вежливо поздоровался. Но он был неразговорчив и тотчас же снова взялся за пилку. Время от времени он поглядывал на макрель, лежавшую на комоде. Жервеза была очень рада взглянуть на свою старую квартиру; она рассказывала, как у нее была расставлена мебель, показывала на полу место, где она родила Нана. Какие, однако, бывают на свете совпадения! Могли ли они думать, когда много лет тому назад потеряли друг друга из виду, что встретятся таким образом и будут по очереди жить в одной и той же квартире! Виржини сообщила еще некоторые подробности о себе и о своем муже: он получил небольшое наследство после тетки и, конечно, со временем устроится, но пока что она принуждена зарабатывать шитьем; кое-какая работишка у нее есть. Проболтали добрых полчаса, и, наконец, прачка стала прощаться. Пуассон едва пошевелился. Виржини проводила гостью, пообещала зайти и сказала, что, само собою разумеется, будет отдавать ей белье в стирку. Она задержала ее на площадке, и Жервезе показалось, что она вот-вот заговорит с ней о Лантье и о своей сестре, полировщице Адели. У нее все так и задрожало внутри. Но об этих неприятных вещах не было сказано ни единого слова, и они распрощались в высшей степени любезно. – До свидания, госпожа Купо. – До свидания, госпожа Пуассон. Эта встреча послужила началом закадычной дружбы. Спустя неделю Виржини уже не могла пройти мимо прачечной, чтобы не зайти к Жервезе, и просиживала у нее, болтая, по два, по три часа, так что встревоженный Пуассон, думая, что ее где-нибудь раздавили, являлся за ней, как всегда молчаливый и похожий на мертвеца, вырытого из могилы. Ежедневно встречаясь с портнихой, Жервеза вскоре стала испытывать странное чувство: ей все казалось, что Виржини вот-вот заговорит о Лантье. Она ждала этого всякий раз, как та открывала рот, и пока гостья сидела у нее, сама невольно думала о своем прежнем любовнике. Это было очень глупо, потому что в конце концов плевать ей было и на Лантье, и на Адель, и на все, что бы там с ними ни сталось. Жервеза никогда не спрашивала о них, ее нисколько не интересовала их судьба. Но, помимо воли, мысль о Лантье не покидала ее, преследовала, словно навязчивый мотив, от которого никак не отделаешься. Впрочем, она не сердилась на Виржини, которая, конечно, была ни в чем не повинна. Жервезе было весело в обществе портнихи, и она постоянно удерживала ее как можно дольше. Между тем наступила зима – четвертая зима, которую Купо проводили на улице Гут-д'Ор. В этом году весь декабрь и январь стояли необыкновенные холода. Камни трескались от мороза. После нового года снег три недели лежал на улицах. Но это нисколько не мешало работе; наоборот, для гладильщиц зима – самое лучшее время. В прачечной было так уютно! Окна никогда не замерзали, не то что у бакалейщика или у чулочницы напротив. Печку набивали коксом до отказа и до того накаливали, что делалось жарко, как в бане, – белье так и дымилось; можно было подумать, что на дворе жаркое лето. Как хорошо было в прачечной с закрытой наглухо дверью, тепло так и размаривало, право, можно было заснуть стоя, с открытыми глазами. Жервеза говорила, смеясь, что ей кажется, будто она в деревне. В самом деле, повозки не грохотали, так как мостовая была покрыта снегом; еле-еле поскрипывали шаги прохожих, и только детские голоса звонко раздавались в морозной тишине, – мальчишки устроили каток на замерзшем ручье, вытекавшем из кузницы, и катались на нем целой оравой. Время от времени Жервеза подходила к двери, протирала рукой запотевшее стекло и смотрела, что делается на улице при этакой неслыханной температуре; но из соседних лавочек никто и носа не показывал; улица, окутанная снегом, казалось, заснула. Жервеза могла раскланиваться только с соседкой-угольщицей, которая, с тех пор как наступили холода, все прогуливалась с непокрытой головой и улыбалась во весь рот. В такую собачью погоду было особенно приятно пить за завтраком горячий кофе. Работницам грех было бы жаловаться: хозяйка заваривала очень крепкий кофе, почти без цикория, – не то что г-жа Фоконье, поившая своих работниц настоящими помоями. Только вот если приготовление кофе поручалось мамаше Купо, приходилось ждать без конца, потому что старушка засыпала над кофейником. Тогда работницы, позавтракав, брались за утюги в ожидании кофе. Как раз на другой день после крещения с кофе вышла задержка. Пробило уже половина первого, а он все еще не был готов. Вода почему-то никак не хотела проходить сквозь гущу. Мамаша Купо постукивала ложечкой по ситечку, и слышно было, как капли тихонько, не торопясь, падали на дно кофейника. – Оставьте, – сказала долговязая Клеманс. – От этого он только замутится… Слава богу, сегодня всем будет чего попить и поесть. Клеманс подкрахмаливала и гладила мужскую сорочку, проводя по складкам ногтем. Она была отчаянно простужена; глаза ее распухли, грудь разрывалась от кашля, который заставлял ее сгибаться пополам над столом. Но, несмотря на это, она не накинула даже платка на шею и зябко поеживалась в тоненькой шерстяной кофточке за восемнадцать су. Рядом с нею г-жа Пютуа, закутавшись фланелевым шарфом по самые уши, гладила юбку на доске, положенной одним концом на спинку стула. Чтобы свисавший конец юбки не запачкался, на полу была разостлана простыня. Жервеза, вытянув руки, чтобы не измять кружев, гладила вышитые кисейные занавески, занимая добрую половину стола. Вдруг она подняла голову, услышав шум хлынувшего струей кофе. Это косоглазая Огюстина сунула ложку в ситечко, и кофе перелился через край. – Да что ты там безобразничаешь! – закричала Жервеза. – Что тебе все неймется! Теперь придется пить бурду! Мамаша Купо поставила на свободный конец стола пять стаканов. Работницы убрали утюги. Хозяйка всегда сама разливала кофе и сама клала в каждый стакан по два куска сахара. Этой минуты с нетерпением ожидали с самого утра. Когда все разобрали свои стаканы и уселись на низенькие табуретки около печки, дверь вдруг отворилась, и в мастерскую вошла Виржини. – Ах, девочки, – сказала она. – Что за собачий холод. Околеть можно! Я совсем отморозила уши. – Ба, госпожа Пуассон! – воскликнула Жервеза. – Вот это кстати!.. Садитесь, выпейте с нами кофейку. – Да, не откажусь… Холодище такой, что только улицу перейдешь и уже вся промерзла до мозга костей. !К счастью, в кофейнике еще оставался кофе. Мамаша Купо достала шестой стакан, а Жервеза из вежливости пододвинула Виржини сахарницу, чтобы она сама положила себе сахар по вкусу. Работницы потеснились и очистили для гостьи место перед печкой. Нос у Виржини покраснел, она вся дрожала и, чтобы согреться, обхватила обеими руками стакан с горячим кофе. Она только что вышла от бакалейщика и, пока дожидалась, чтобы ей отвесили четверть фунта швейцарского сыра, успела вся продрогнуть. Она громко восхищалась жарой, царившей в прачечной, – точно в печку входишь, право! Мертвый воскреснет в такой жарище! Так всю тебя жаром и обдает! Хорошо! Наконец она согрелась и вытянула свои длинные ноги. Тогда все шестеро принялись медленно прихлебывать кофе. На столе сохло недоглаженное белье: от него поднимался влажный пар. Только мамаша Купо и Виржини сидели на стульях, все остальные примостились на скамеечках, таких низеньких, что казалось, будто женщины сидят прямо на полу, а Огюстина и впрямь расположилась на полу, подостлав под себя лишь краешек простыни. Все уткнулись в стаканы и молча, с наслаждением потягивали кофе. – Хороший кофеек, вкусный, – сказала Клеманс, но тут же закашлялась так сильно, что чуть не задохнулась. Чтобы лучше откашляться, она прислонилась головой к стене. – Как вас, однако, скрутило, – сказала Виржини. – Где это вы подхватили? – Почем я знаю! – ответила Клеманс, вытирая лицо рукавом. – Должно быть, вчера вечером. Сцепились две бабы около «Большого Балкона». Я остановилась посмотреть, а шел снег. Ну и потасовка была! Можно было лопнуть со смеху! У одной нос совсем был разорван: кровь так и хлестала прямо на землю. А другая, здоровенная дылда, вроде меня, – так стоило ей увидеть кровь, она тут же задала стрекача. Только пятки засверкали… Ну, а ночью у меня и начался кашель. К тому же, знаете, мужчины пренесносный народ: когда они спят с женщиной, то все время стаскивают с нее одеяло… – Чудесное поведение, – пробормотала г-жа Пютуа. – Вы губите себя, милочка. – Ну, а если мне нравится губить себя?.. Подумаешь, сладкую мы ведем жизнь! Целыми днями надрываешься над работой, с утра до ночи жаришься у печки, и все это за пятьдесят пять су. Нет, черт возьми, хватит с меня, сыта по горло! Только ведь этот кашель, разве он мне поможет убраться на тот свет? Живо пройдет, как пришел. Наступило молчание. Эта потаскушка Клеманс распутничала в кабаках, а потом в прачечной нагоняла на всех тоску похоронными разговорами. Жервеза хорошо знала ее. – Вечно у вас хандра после попойки, – заметила она. По правде сказать, ей было неприятно, что Клеманс завела разговор об этой драке. Она всегда чувствовала себя неловко, когда в присутствии Виржини начинались рассказы о потасовках: ведь это могло напомнить гостье порку в прачечной. Однако Виржини улыбалась. – Я тоже видела вчера драку, – пробормотала она. – Они чуть не изувечили друг друга. – Кто такие? – спросила г-жа Пютуа. – Акушерка с того конца улицы и ее нянька, знаете, маленькая блондиночка… Вот язва-то девка! Кричит ей при всех: «Ты вытравила зеленщице ребенка! Попробуй-ка не заплатить мне, сейчас же донесу на тебя полиции!» Ну, тут акушерка размахнулась и – трах! – прямо в морду. А эта чертова девка как бросится на хозяйку, да как вцепится в нее – и пошла трепать! Так здорово, что чуть не выдрала ей все волосы. Тут уж колбасник вмешался, едва оттащил. Работницы весело смеялись. Потом все с удовольствием отхлебнули по глоточку кофе. – А что, она и в самом деле вытравила плод? Как вы думаете? – спросила Клемане. – Как знать… Соседи говорят – вытравила, – отвечала Виржнии. – Кто знает, я ведь при этом не была. Ну, да такое уж у них ремесло. Все они этим занимаются. – Господи! – сказала г-жа Пютуа. – Ведь это надо быть совсем без ума, чтоб им довериться. Мигом изуродуют. Нет уж, спасибо!.. А есть ведь замечательное средство: каждый вечер выпивать по стакану святой воды и, выпив, трижды перекрестить живот большим пальцем. Как рукой снимет, будто и не было. При этих словах мамаша Купо, которая, казалось, давно уже спала, вдруг отрицательно затрясла головой. Она знала другое, еще более верное средство. Нужно через каждые два часа съедать по крутому яйцу и прикладывать к пояснице шпинат. Женщины с серьезным видом слушали ее. Но Огюстина, загороженная юбкой, свисавшей с доски, вдруг захохотала: смех разбирал ее всегда неожиданно и неизвестно почему; и смеялась она как-то странно, точно кудахтала. О ней совсем было забыли. Жервеза откинула юбку и увидела, что Огюстина катается по простыне, точно поросенок, задрав ноги кверху. Она закатила девчонке оплеуху и заставила ее встать. Чего она ржет, паскудница? И как она смеет подслушивать разговоры взрослых? К тому же ей давно пора отнести белье в Батиньоль, подруге г-жи Лера. С этими словами Жервеза сунула Огюстине в руки корзину с бельем и вытолкнула ее за дверь. Девчонка ушла, всхлипывая, волоча ноги по снегу. Между тем мамаша Купо, г-жа Пютуа и Клеманс спорили о действии крутых яиц и шпината, а Виржини сидела, задумавшись, над своим стаканом. Вдруг она сказала вполголоса: – Боже мой! Люди ссорятся, потом мирятся как ни в чем не бывало… Все проходит! – Она нагнулась к Жервезе и с улыбкой добавила: – Нет, право, я не сержусь на вас… Помните ту историю в прачечной: Жервеза страшно смутилась. Вот этого-то она и боялась. Теперь, наверно, пойдет разговор о Лантье и Адели. Печка гудела; от раскаленной докрасна трубы тянуло жаром. Разомлевшие работницы старались пить кофе как можно медленнее, чтобы подольше не приниматься за работу; они томно поглядывали в окно, на покрытую снегом мостовую, и разговаривали о том, что стали бы делать, если бы у каждой из них было по десять тысяч франков дохода. Да просто ничего не делали бы, ровно ничего, а сидели бы вечно у печки да грелись, плевать им было бы на работу! Виржини придвинулась к Жервезе и заговорила с ней совсем тихо, чтобы другие не слыхали. А Жервеза совсем разомлела от этой невыносимой жары, – ее так разморило, что она не находила в себе сил остановить Виржини, перевести разговор на что-нибудь другое. Она даже втайне испытывала какое-то приятное волнующее чувство, хотя и не признавалась себе в этом. – Надеюсь, я не причиняю вам неприятности? – спросила портниха. – Раз двадцать по крайней мере это так и вертелось у меня на языке. Ну, раз уж оно так вышло, к случаю… Почему же не поговорить? Ах, конечно, я не сержусь на вас за прошлое. Нет, нисколько не сержусь, давно уже не сержусь, честное слово! Она поболтала кофе в стакане, чтобы растворился весь сахар, и, слегка причмокивая губами, отхлебнула маленький глоточек. Смущенная Жервеза напряженно ждала, спрашивая себя, действительно ли Виржини простила ей порку, как говорит, потому что она как будто заметила в черных глазах портнихи какие-то желтые искорки. Возможно, эта долговязая чертовка просто припрятала на время свою злобу. – У вас было оправданье, – продолжала Виржини. – С вами поступили гнусно, отвратительно… Надо же быть справедливой! Если бы это случилось со мной, я бы его ножом пырнула! Причмокивая, она отхлебнула еще глоточек и вдруг заговорила совсем другим тоном, оживленно, скороговоркой: – Но только это не принесло им счастья. Нет, нет, не принесло!.. Они поселились в какой-то чертовой дыре – грязной, отвратительной уличке, где-то около Гласьера. Я как-то, дня через два, пришла к ним утром, к завтраку. Ну, доложу я вам, и прогулочка! Целое путешествие в омнибусе! И что же вы думаете, милая моя, – они уже грызлись, как собаки! Вхожу и застаю потасовку. Вот так возлюбленные!.. Ведь вы сами знаете: Адель такая дрянь, что и рук-то об нее марать не стоит. Хоть она мне и сестра, а все-таки я должна сказать, что такой шлюхи свет не видывал! Она устроила мне кучу гадостей; слишком долго рассказывать, да к тому это наши личные счеты… Ну, а Лантье тоже хорош! Чуть что, так сейчас же в драку, – и, знаете, как хватит, так не на шутку!.. Ну и лупили же они друг друга! Бывало, еще с лестницы слышно, как они дерутся. Однажды даже полиция явилась. Дело вышло из-за супа: Лантье требовал, чтобы она сварила суп на постном масле, – какую-то ужасную южную похлебку. Адель заявила, что это гадость. Он запустил ей в физиономию бутылку с маслом, и пошла потеха! Швыряют друг в друга кастрюльками, мисками, чашками – всем, что ни попадется под руку! Весь квартал взбудоражили. У Виржини оказался неиссякаемый запас сплетен о жизни этой четы; она рассказывала такие вещи, что волосы становились дыбом. Жервеза слушала, не говоря ни слова; она побледнела, уголки ее губ нервно подергивались, казалось, она чуть-чуть улыбается. Вот уже семь лет, как она ничего не слышала о Лантье, и ни за что не поверила бы, что его имя может так подействовать на нее. Ее даже в жар бросило. Нет, ей и в голову не приходило, что она будет с таким любопытством слушать об этом человеке, который обошелся с нею так подло. Конечно, теперь она уже не ревновала его к Адели, но, правду сказать, в глубине души ей было приятно, что они дерутся между собой; она представляла себе покрытое синяками тело этой девчонки, и это утешало ее: она чувствовала себя отомщенной. Жервеза была готова слушать Виржини хоть до завтрашнего утра, но, не желая признаваться в своем любопытстве, не задавала никаких вопросов. Она испытывала странное чувство: как будто в ее существовании внезапно заполнился какой-то пробел, как будто вот сейчас ее прошлое связалось с настоящим. Между тем Виржини окончила рассказ и снова уткнулась в стакан. Полузакрыв глаза, она сосала сахар. Жервеза, чувствуя, что надо все-таки сказать хоть что-нибудь, спросила с видом полного равнодушия: – Что же, они все еще живут в Гласьере? – Да нет же, – ответила Виржини. – Разве я вам не сказала?.. Неделю назад они разошлись. В одно прекрасное утро Адель собрала свои пожитки и ушла; ну, а Лантье, разумеется, не побежал за ней. Жервеза слегка вскрикнула и громко повторила: – Разошлись?! – Кто? – спросила Клеманс, прерывая разговор с мамашей Купо и г-жой Пютуа. – Никто, – ответила Виржини. – Вы их не знаете. Но она внимательно следила за Жервезой и, заметив ее волнение, придвинулась еще ближе и стала продолжать свой рассказ. Казалось, она находила в этом какое-то злобное удовольствие. И вдруг она спросила: а что Жервеза станет делать, если Лантье вернется к ней? Мужчины ведь такой непонятный народ! Лантье вполне способен вернуться к своей первой любви. Жервеза выпрямилась и с холодным достоинством заявила, что она замужем и что если Лантье явится к ней, то она вышвырнет его за дверь, – только и всего. Между ними не может быть ничего, она даже руки ему не подаст. Да она бы считала себя бессовестной, если хотя бы взглянула на него. – Конечно, я знаю, – говорила Жервеза, – Этьен его сын, и этой связи я не могу порвать. Если Лантье захочет поцеловать Этьена, я пошлю мальчика к нему. Нельзя же запретить отцу любить своего ребенка… Но что до меня, госпожа Пуассон, то я скорее дам изрубить себя на куски, чем позволю ему хотя бы пальцем меня коснуться. Между нами все кончено. Сказав это, Жервеза начертила в воздухе крест, как бы навеки скрепляя свою клятву. Желая прекратить разговор, она вскочила, точно внезапно очнувшись, и закричала работницам: – Что же это вы! Думаете, белье само выгладится?.. Ну и народ! Живо за работу! Не лениться! Но разомлевшие, охваченные ленью работницы не торопились. Они сидели, опустив руки на колени, все еще держа пустые стаканы, в которых оставалась на донышке кофейная гуща. Болтовня продолжалась. – У меня была одна знакомая, Селестина, – говорила Клеманс. – Так она помешалась на кошачьей шерсти… Вы понимаете, ей повсюду мерещилась кошачья шерсть. Она постоянно вертела языком, – вот так, потому что ей казалось, будто у нее рот набит кошачьей шерстью. – А у одной моей приятельницы, – подхватила г-жа Пютуа, – завелась глиста… О, это ужасно привередливая тварь… Если несчастная женщина не даст ей цыпленка, то глиста принимается грызть ей кишки. Подумайте только! Муж зарабатывает семь франков, и все деньги уходят на то, чтобы кормить глисту разными деликатесами! – Ну, я бы ее живо вылечила, – перебила мамаша Купо. – Ей-богу! Нужно только съесть жареную мышь, и глиста сейчас же издохнет. Жервезу тоже охватила какая-то блаженная лень. Но она встряхнулась и встала. Господи, сколько времени пропало за болтовней! Этак много не наработаешь! Она первая взялась за свои занавески и тут же обнаружила на них кофейное пятно. Прежде чем браться за утюг, ей пришлось затереть пятно мокрой тряпкой. Работницы потягивались перед печкой и нехотя разбирали утюги. Клеманс, едва поднявшись с места, тотчас раскашлялась. Потом она догладила мужскую сорочку и заколола булавочками рукава и воротник. Г-жа Пютуа продолжала гладить юбку. – Ну, до свиданья, – сказала Виржини. – Я ведь ходила только за сыром. Пуассон, наверно, думает, что я замерзла по дороге. Она вышла, но не успела сделать и трех шагов, как вернулась, приоткрыла дверь и крикнула, что Огюстина катается с мальчишками на катке в конце улицы. Эта паршивая девчонка ушла чуть ли не два часа тому назад. Вскоре прибежала красная и запыхавшаяся Огюстина с корзиной в руках; волосы ее были полны снега. Она с лукавым видом выслушала брань, уверяя, что по такой гололедице нельзя было быстро идти. Наверно, какие-то сорванцы насовали ей снега в карманы, потому что через четверть часа из них потекло, как из лейки. Теперь в прачечной завелся обычай бездельничать в послеобеденное время. Прачечная служила убежищем для всех озябших соседей. Вся улица Гут-д'Ор знала, что там тепло. У печки постоянно толкались болтливые соседки, они приходили сюда посплетничать и грелись у огня, подобрав юбки до колен. Жервеза гордилась тем, что у нее так тепло и хорошо; она зазывала к себе людей – «держала салон», как говорили со злобной насмешкой Лорилле и Боши. На самом же деле она была просто добрая женщина, ей всегда хотелось помочь, услужить людям; когда она видела, что какой-нибудь бедняк трясется от холода на улице, она не могла не пригласить его зайти. Она с удивительной сердечностью и участием относилась к одному семидесятилетнему старику; это был бывший маляр, который жил в том же доме, на антресолях, ему приходилось терпеть и холод и голод. Три его сына были убиты во время Крымской кампании, и старик жил, чем придется, потому что уже два года не мог держать в руках кисть. Когда Жервеза замечала, что дядя Брю топчется на снегу, стараясь согреться, она зазывала его, усаживала у печки и часто угощала куском хлеба с сыром. Седой, сгорбленный, с лицом, сморщенным, как высохшее яблоко, дядя Брю целыми часами сидел молча и прислушивался к потрескиванию угля. Быть может, он думал о своей полувековой работе, вспоминал о бесчисленных дверях и потолках, выбеленных и выкрашенных им в разных частях Парижа за пятьдесят лет. – Послушайте, дядя Брю, – спрашивала иногда прачка. – О чем это вы все думаете? – Так, ни о чем, о самых разных вещах, – тупо отвечал дядя Брю. Работницы подшучивали над ним, уверяя, что он влюблен. Но дядя Брю, не слушая их, снова погружался в свое угрюмое молчание. Теперь Виржини то и дело заводила разговор о Лантье. Казалось, ей доставляло удовольствие смущать и тревожить Жервезу вечными напоминаниями о бывшем возлюбленном. Однажды она сообщила, что встретилась с ним; прачка промолчала, и Виржини ничего не прибавила. Но на следующий день она рассказала Жервезе, что Лантье долго говорил о ней и говорил с большой нежностью. Эти секретные разговоры вполголоса в углу прачечной крайне смущали Жервезу. Всякий раз как она слышала имя Лантье, у нее сосало под ложечкой, словно этот человек врос в нее, оставил в ней часть самого себя. Конечно, она была вполне уверена в себе. Она хотела прожить жизнь честной женщиной, потому что честность – это уже половина счастья. Но, рассуждая так, она думала вовсе не о Купо: ведь она ничем не согрешила перед мужем, не согрешила даже в мыслях. Она с каким-то мучительным чувством думала о кузнеце. Постоянные мысли о Лантье, мало-помалу овладевшие ею, казались ей изменой Гуже, изменой их невысказанной любви, их нежной дружбе. Она чувствовала себя виноватой перед своим верным другом, и это огорчало и печалило ее. Кроме Гуже, она не хотела иметь никаких привязанностей вне семьи. А это чистое чувство было выше всей той грязи, в которую старалась столкнуть ее Виржини, подстерегавшая на ее лице жар желания. С наступлением весны Жервеза все чаще стала искать убежища у Гуже. Мысли о Лантье неотступно преследовали ее: стоило ей присесть на стул, как она уже начинала думать о своем прежнем возлюбленном. Она видела, как он покидает Адель, как укладывает белье в их старый сундук, как он возвращается к ней на извозчике. На улице, когда ей случалось выходить из дому, на нее нападал ребяческий страх: ей чудились за спиною шаги Лантье, ее охватывала дрожь, она не смела обернуться, ей уже казалось, что он вот-вот обнимет ее сзади за талию. Наверно, он подстерегает ее и подстережет в один прекрасный день. Мысль об этом бросала Жервезу в холодный пот: он непременно поцелует ее в ухо, как шутя делал это раньше. Этот поцелуй приводил ее в ужас, при одной мысли о нем у нее начинался шум в ушах, она глохла и уже ничего не слышала, кроме тяжелого биения сердца. И вот с тех пор, как начались эти страхи, кузница стала единственным убежищем Жервезы. Там, под защитой Гуже, она успокаивалась и снова могла улыбаться; удары его звонкого молота разгоняли ее дурные мысли. Какое это было счастливое время! Каждую пятницу прачка сама относила белье одной заказчице, жившей на улице Порт-Бланш: это было удобным предлогом для того, чтобы по дороге зайти в кузницу. Едва завернув за угол улицы Маркадэ и очутившись среди просторных пустырей и серых фабричных зданий, Жервеза уже чувствовала себя веселой, бодрой, как на загородной прогулке. Черная от угля мостовая и высокие, похожие на султаны, клубы пара над крышами радовали ее взор, как радует мшистая тропинка, вьющаяся в пригородном лесу посреди зеленых кустов. Ей нравился и этот белесоватый горизонт, пересеченный высокими фабричными трубами, и заслоняющий небо Монмартрский холм, и на нем белые дома с правильными рядами окон. Подходя к кузнице, Жервеза замедляла шаги; она перескакивала через лужи, ей доставляло огромное удовольствие пробираться по пустынному, загроможденному рухлядью и обломками двору. В глубине его, в кузнице, даже в яркий полдень светился горн. Сердце ее радостно билось в такт с перезвоном молотов. Она входила в кузницу раскрасневшаяся, с растрепавшимися завитками светлых волос, как женщина, которая спешит на любовное свидание. Гуже уже дожидался ее, с голыми руками, с голой грудью; в эти дни он сильнее обычного бил своим молотом по наковальне, чтобы она могла издалека услышать его. Он угадывал ее приближение и встречал ее тихим, ласковым смехом. Но Жервеза не позволяла Гуже отрываться ради нее от дела; она просила его продолжать работу; она любила смотреть, как молот ходит в его могучих руках, как перекатываются его мощные мускулы. Потрепав по щеке Этьена, усердно раздувавшего мехи, Жервеза часами стояла и смотрела, как куются болты. Она не обменивалась с Гуже и десятью словами, но они вряд ли почувствовали бы друг к другу большую нежность, даже если бы встретились наедине в запертой на ключ комнате. Шуточки и насмешки Соленой Пасти нисколько их не смущали; они даже не слышали их. Спустя четверть часа Жервеза начинала чуть-чуть задыхаться; жара, резкий запах, дым от горна – все это одурманивало ее; глухие удары молотов заставляли ее вздрагивать с головы до пят. Она чувствовала себя совсем счастливой: ей ничего больше не хотелось. Если бы Гуже сжал ее в своих объятиях, то и это не дало бы ей столь сильных ощущений. Жервеза подходила ближе, чтобы ощутить на щеках ветер, поднимавшийся при взмахах его молота, чтобы ощутить на себе самой силу его ударов. Искры сыпались на ее нежные руки и обжигали их, но она не отодвигалась, – нет, она радовалась этому огненному дождю, хлеставшему ее кожу. Гуже без сомнения видел, что ей это приятно, и, желая проявить свою любовь, со всей силой, со всей ловкостью, на какую только был способен, откладывал на пятницу самые трудные работы. Он не щадил себя, он бил с такою силой, что чуть не раскалывал пополам наковальню, он дрожал от восторга, что доставляет радость Жервезе. В течение всей весны их любовь наполняла кузницу громовыми раскатами. Среди черных прокопченных стен, содрогающихся от ударов молота, в красном свете пылающего горна этот тяжелый труд исполина превращался в идиллию. О нежных чувствах Гуже говорило раздавленное, расплющенное, как красный воск, железо. По пятницам, расставшись с Золотой Бородой, довольная, усталая, умиротворенная, прачка медленно поднималась по улице Пуассонье. Страх Жервезы перед встречей с Лантье мало-помалу ослабевал; к ней вернулась прежняя рассудительность. Она, пожалуй, была бы совсем счастлива, если бы не Купо, который положительно сбился с пути. Однажды, возвращаясь из кузницы, она заметила Купо в «Западне» дяди Коломба: он пьянствовал в компании Сапога, Шкварки-Биби и Соленой Пасти. Жервеза быстро прошла мимо: ей не хотелось, чтобы люди заметили, как она подсматривает за мужем. Но, проходя, ока повернула голову и увидела, что Купо привычным жестом опрокидывает в рот стаканчик водки. Значит, он лжет, – он уже пьет водку! Жервеза вернулась домой в полном отчаянии: ужас, который внушала ей водка, снова овладел ею. Вино она допускала, вино полезно рабочему; но спирт – это гадость, это яд, спирт отбивает у рабочего вкус к хлебу. Правительство должно бы запретить производство этой мерзости!.. Вернувшись на улицу Гут-д'Ор, Жервеза застала весь дом в смятении. Ее работницы побросали утюги и толпились во дворе, задрав головы кверху. Она спросила Клеманс, в чем дело. – Дядя Бижар колотит жену, – отвечала гладильщица. – Он вдребезги пьян. Подстерег ее под воротами, дождался, пока она вернется из прачечной… Он начал лупить ее еще на лестнице, кулаками домой погнал. А теперь увечит у себя в комнате… Слышите крики? Жервеза поспешно побежала наверх. Г-жа Бижар стирала белье для ее заведения; зто была старательная женщина, и Жервеза очень хорошо относилась к ней. Она надеялась усмирить пьяницу. Дверь в комнату Бижаров на седьмом этаже была распахнута настежь. Жильцы толпились в проходе, а г-жа Бош кричала, стоя в дверях: – Перестаньте сию же минуту!.. Я пойду за полицией, слышите? Но никто не решался войти в комнату. Все знали, что в пьяном виде дядя Бижар настоящий зверь. Впрочем, он никогда не был совсем трезвым. В редкие дни, когда Бижар принимался за работу, он ставил рядом со своим слесарным станком бутылку водки и прикладывался к ней каждые полчаса, – иначе он не мог работать. Если бы к его рту поднести зажженную спичку, Бижар, пожалуй, вспыхнул бы как факел.

The script ran 0.011 seconds.