Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эмиль Золя - Жерминаль [1885]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Драма, Классика, Натурализм, Реализм, Роман

Аннотация. Роман "Жерминаль" известнейшего французского писателя Эмиля Золя (1840-1902) - один из "документов эпохи" - цикла "Ругон-Маркары", являющегося художественным воплощением "доктрины натурализма".

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

Усадьба Грегуаров Пиолена находилась в двух километрах на восток от Монсу, по дороге в Жуазель. Это был большой четырехугольный дом без всякого стиля, построенный в начале прошлого столетия. От имения, когда-то обширного, теперь остался только участок в тридцать гектаров, обнесенный стеною. Вести на нем хозяйство было легко. Особенной славой пользовались плодовый сад и огород; фрукты и овощи оттуда считались лучшими во всей округе. При доме не было парка, его заменяла небольшая роща. Аллея старых лип – целый свод листвы на триста метров – тянулась от ограды до крыльца и принадлежала к числу редкостей на этой голой равнине, где все большие деревья от Маршьенна и до Боньи были известны наперечет. В тот день Грегуары встали в восемь часов утра. Обыкновенно они поднимались на час позже, так как любили долго и сладко поспать; но буря, разбушевавшаяся ночью, им помешала. Г-н Грегуар тотчас отправился посмотреть, не произвел ли вихрь каких-нибудь опустошений. Тем временем г-жа Грегуар, в фланелевом капоте и в туфлях, прошла на кухню. Обрамленное ослепительно седыми волосами лицо этой полной, небольшого роста женщины пятидесяти восьми лет сохранило детски-изумленное выражение. – Мелани, – обратилась она к кухарке, – тесто подошло, вы могли бы теперь же посадить сдобную булку в печь. Барышня встанет не раньше, чем через полчаса, и покушает ее с шоколадом. Вот будет для нее сюрприз! Кухарка, худощавая старушка, тридцать лет прислуживавшая Грегуарам, засмеялась. – Правда, отменный будет сюрприз!.. Печь у меня топится, и духовка, наверное, уже горячая. Онорина мне поможет. Онорина, двадцатилетняя девушка, с детства воспитанная Грегуарами, служила теперь у них горничной. Кроме этих двух женщин, был еще кучер Франсис, выполнявший также всю черную работу. Садовник и его жена имели на своем попечении овощи, фрукты, цветник и птичник. Прислуга жила уже с давних времен, и весь этот мирок пребывал в добром согласии. Госпожа Грегуар еще в постели задумала сюрприз со сдобной булкой и пришла на кухню посмотреть, как посадят тесто в печь. Кухня была громадная, и по ее завидной опрятности, по целому арсеналу кастрюль, различной утвари и горшков угадывалось, какое место она занимает в жизни дома. Все говорило о том, что тут любят хорошо поесть. Лари и шкафы были переполнены запасами провизии. – Главное, последите, чтобы булочка хорошенько подрумянилась, – сказала г-жа Грегуар, уходя в столовую. Несмотря на духовое отопление во всем доме, в комнате еще весело потрескивал уголь в камине. Но вообще в столовой не видно было особой роскоши: большой стол, стулья, буфет красного дерева; и только два глубоких кресла изобличали любовь к уюту, к долгим, блаженным часам пищеварения. После обеда никогда не переходили в гостиную; вся семья оставалась в столовой. Одновременно с женой вошел одетый в плотную бумазейную куртку г-н Грегуар, шестидесятилетний старик, румяный и свежий, как и его жена, с крупными чертами степенного и добродушного лица, с курчавыми белоснежными волосами. Он повидал и кучера и садовника: буря не причинила никаких серьезных повреждений, только повалена печная труба. Г-н Грегуар любил совершать по утрам обход Пиолены: имение было не настолько велико, чтобы доставлять какие-нибудь хозяйственные заботы, но давало полную возможность вкушать все блага помещичьей жизни. – А Сесиль? – спросил он. – Так и не встанет сегодня? – Не понимаю, что это значит, – ответила жена. – Мне показалось, что я слышала шум у нее в комнате. Стол был накрыт; на белой скатерти стояли три чашки. Онорину послали узнать, скоро ли будет готова барышня. Девушка сейчас же вернулась, с трудом сдерживая смех, и, понизив голос, будто она все еще находилась наверху, в комнате Сесили, сказала: – Ах, если бы вы только видели барышню!.. Она спит… спит, как младенец… Этого и представить себе нельзя. Одно удовольствие смотреть на нее. Отец и мать обменялись умиленным взглядом, и г-н Грегуар с улыбкой спросил жену: – Ты пойдешь взглянуть? – Крошка моя! – проговорила мать. – Пойду, конечно. И они вместе поднялись наверх. Комната дочери была единственной нарядной комнатой в доме. В угоду избалованному ребенку, которому ни в чем нет отказа, стены обтянули голубым штофом, поставили лакированную мебель, белую с голубыми полосками. В полумраке спущенных штор на белоснежной постели спала девушка, подложив под щеку голую руку. Это было пышущее здоровьем, упитанное существо, рано созревшее для своих восемнадцати лет. Она не отличалась красотой, но у нее было прекрасное тело, холеное и белое, каштановые волосы, круглое личико с задорным носиком и пухлыми щеками. Одеяло соскользнуло; девушка дышала так тихо, что ее пышная грудь казалась недвижной. – Видно, проклятый ветер не давал ей спать всю ночь, – прошептала мать. Отец жестом заставил ее умолкнуть. Оба склонились над кроватью и с обожанием смотрели на дочь, раскинувшуюся во всей своей девственной наготе; им очень хотелось иметь дочь, а она родилась слишком поздно, когда они уже перестали надеяться. В глазах Грегуаров она была совершенством: они не замечали ее полноты, – им казалось, что она все еще недостаточно упитанна. Сесиль продолжала спать, не чувствуя, что родители возле нее, не ощущая на себе их взгляда. Но вот легкая тень пробежала по ее неподвижному лицу. Родители, боясь, как бы она не проснулась, на цыпочках вышли из комнаты. – Тише! – прошептал г-н Грегуар, закрывая дверь. – Если она не спала всю ночь, надо дать ей выспаться. – Пусть спит себе на здоровье, моя дорогая крошка, – подтвердила г-жа Грегуар. – Мы подождем. Они спустились в столовую и уселись в кресла. Прислуга, посмеиваясь над долгим сном барышни, безропотно унесла шоколад, чтобы держать его подогретым на плите. Г-н Грегуар взял газету, а жена принялась вязать большое шерстяное одеяло. Было очень жарко; в доме всюду царила полная тишина. Состояние Грегуаров, приносившее около сорока тысяч франков годового дохода, заключалось в одной акции каменноугольных копей в Монсу. Они охотно рассказывали о его происхождении, которое относилось к самому основанию Компании. В начале прошлого столетия всю область от Лилля до Валансьена внезапно охватила каменноугольная горячка. Успех концессионеров, учредивших позднее Анзенскую компанию, вскружил всем головы. В каждой коммуне исследовали почву, в одну ночь создавались компании и получались концессии. Между упорными предпринимателями в то время особенно выделялся своими знаниями и героической преданностью делу барон Дерюмо. В продолжение сорока лет он с неослабной энергией вел борьбу, невзирая на постоянные препятствия. Первые его розыски оказались неудачными, приходилось бросать копи после долгих месяцев работы: обвалы засыпали ходы, рабочие гибли от внезапных наводнений, сотни тысяч франков бросались на ветер. К этому присоединялись осложнения с администрацией, с акционерами, охваченными паникой, борьба с землевладельцами, которые не желали признавать королевских концессий и требовали, чтобы предприниматели предварительно вступали с ними в соглашение. Наконец барон основал «Общество Дерюмо, Фокенуа и Кo » по эксплуатации залежей угля в Монсу. Открытые им копи начали давать некоторый доход. Но соседние шахты Куньи, принадлежавшие графу Куньи, и копи Жуазель, принадлежавшие «Обществу Корниль и Женар», чуть не погубили всего дела жестокой конкуренцией. К общему благополучию 25 августа 1760 года владельцы трех копей вошли в соглашение и слились воедино, образовав «Компанию каменноугольных копей в Монсу», ту самую, которая существовала и поныне. Для более удобного распределения имущества вся стоимость его была разделена, согласно тогдашней денежной системе, на двадцать четыре пая, или «су», как их назвали. Каждое «су» подразделялось на двенадцать «денье», что составляло всего двести восемьдесят восемь «денье»; стоимость каждого «денье» была определена в десять тысяч франков. Таким образом, весь капитал Компании достигал трех миллионов франков. Дерюмо, обессиленный, но все же вышедший победителем, получил при разделе шесть «су» и три «денье». В те годы барон владел Пиоленой; у него было триста гектаров земли. В качестве управляющего он держал у себя на службе О норе Грегуара родом из Пикардии, прадеда Леона Грегуара. Как только в Монсу был подписан договор, Оноре, хранивший в чулке пятьдесят тысяч франков сбережений, с трепетом решился последовать примеру хозяина, который заразил его своей несокрушимой верой в дело. Он обратил деньги в звонкую монету и приобрел одно «денье», с ужасом думая, что ограбил на эту сумму своих детей. Его сын, Эжен, действительно получал лишь скудный дивиденд; а так как он вздумал жить на широкую ногу и имел глупость потерять в одном рискованном предприятии остальные сорок тысяч франков отцовского наследства, ему пришлось вести весьма скромный образ жизни. Но дивиденд на «денье» постепенно увеличивался, и Фелисьен смог осуществить мечту, которую издавна лелеял его дед, бывший управляющий имением: он приобрел в собственность, за баснословно дешевую цену, как национальное имущество, уже урезанную Пиолену. Затем пошли тяжелые годы, приходилось ожидать развязки революционных потрясений, потом произошло кровавое падение Наполеона. И только Леон Грегуар стал получать сказочно быстро возраставшую прибыль с капитала, который предок его некогда робко и с опаской вложил в акционерное предприятие. Доходы с этих ничтожных десяти тысяч франков росли и увеличивались по мере того, как расширялась деятельность Общества. С 1820 года они приносили сто на сто, то есть десять тысяч франков. В 1844 году они дали двадцать тысяч франков; в 1850 году – сорок тысяч. Наконец было два года, когда дивиденд достиг очень внушительной суммы – пятидесяти тысяч франков! Стоимость «денье» по биржевой котировке в Лилле определялась в миллион франков; за сто лет она возросла в сто раз! Грегуару советовали продать свое «денье», когда курс достигнет миллиона; но он, благодушно улыбаясь, наотрез отказался. А полгода спустя разразился промышленный кризис, и стоимость «денье» упала до шестисот тысяч франков. Грегуар по-прежнему улыбался и ни о чем не жалел: все Грегуары были отныне проникнуты несокрушимой верой в копи. Цена поднимется, как бог свят! К этой вере присоединялась глубокая благодарность по отношению к кладу, вот уже целое столетие питавшему семью без всякой затраты труда. То было как бы некое божество, которое их эгоизм окружил настоящим культом, – фея домашнего очага, обеспечивавшая им просторное ложе лени, угощавшая лакомыми блюдами. Так велось от отца к сыну; к чему искушать судьбу и сомневаться в ней? В этой фамильной преданности была и доля суеверного страха: они боялись, что миллион, который будет выручен за «денье», вдруг растает, как только они реализуют акцию и положат деньги в ящик. Им казалось, что они будут более сохранны в земле, откуда их извлекают углекопы, – целое поколение изнуренных людей, – понемногу каждый день, в меру их потребностей. Счастье осыпало этот дом своими дарами. Г-н Грегуар в ранней молодости женился на дочери маршьеннского аптекаря, некрасивой девушке, без гроша приданого; он обожал ее, и она платила ему тем же. Г-жа Грегуар вся ушла в хозяйство и восхищалась мужем; его воля была для нее законом. Супруги никогда не расходились во вкусах; идеалом их была спокойная жизнь; и так они прожили сорок лет, исполненных взаимной нежности и заботливости во всем, вплоть до мелочей. Это было размеренное существование; сорок тысяч франков проживались без шума, а все сбережения тратились на Сесиль, позднее рождение которой на время опрокинуло их расчеты. Но теперь они исполняли всякую ее прихоть: купили вторую лошадь, два новых экипажа, выписывали туалеты из Парижа – все было для них радостью; они не знали, чем только угодить дочери. Сами они, однако, сохранили моды времен своей юности – до того доходило их отвращение к щегольству. Каждая трата, ничем не окупавшаяся, казалась им безрассудной. Вдруг дверь распахнулась, и громкий голос воскликнул: – Как? Вы позавтракали без меня? Это была Сесиль; она только что вскочила с постели, глаза у нее распухли от сна. Она наскоро подобрала волосы и накинула белый шерстяной капот. – Нет, нет, – ответила мать. – Видишь, мы тебя дожидались. Противный ветер не давал тебе спать, моя бедная крошка? Девушка изумленно поглядела на нее. – Разве был ветер?.. Я ничего не слыхала, всю ночь на просыпалась. Все расхохотались; кухарка и горничная, подававшие завтрак, тоже засмеялись: мысль, что барышня спала без просыпу двенадцать часов подряд, развеселила весь дом. При виде сдобной булки лица у всех окончательно расцвели. – Как! Вы уже успели ее испечь? – проговорила Сесиль. – Вот сюрприз!.. Свежая, горячая булочка с шоколадом – чудесно! Все уселись за стол; в чашках дымился шоколад; разговор долго шел только вокруг сладкой булки. Мелани и Онорина остались в столовой и сообщали разные подробности выпечки, глядя, как родители и дочь набивали себе рот и сидели с жирными губами. Прислуга приговаривала, что это сущее удовольствие – испечь сдобную булку, когда видишь, с каким аппетитом кушают ее хозяева. На дворе громко залаяли собаки; все решили, что это учительница музыки, которая приходила из Маршьенна по понедельникам и пятницам. Кроме нее, ходил еще преподаватель словесности. Девушка получала образование, живя в Пиолене в счастливом невежестве избалованного ребенка, выбрасывающего за окно книгу, как только она начнет надоедать. – Господин Денелен, – доложила Онорина, возвращаясь в комнату. Следом за нею появился г-н Денелен, двоюродный брат г-на Грегуара. Он развязно вошел в комнату походкой бывшего кавалерийского офицера, громко разговаривая и оживленно жестикулируя. Хотя ему минуло пятьдесят, его коротко остриженные волосы и пышные усы были совершенно черными. – Да, это я, здравствуйте… Не беспокойтесь, пожалуйста! И он присел к столу. Семейство, встретившее его восклицаниями, снова принялось за шоколад. – Тебе нужно о чем-нибудь поговорить со мною? – спросил Грегуар. – Ни о чем решительно, – поспешно ответил Денелен. – Я отправился верхом немного проветриться и, проезжая мимо, решил вас навестить. Сесиль осведомилась о его дочерях, Жанне и Люси. По словам Денелена, обе чувствовали себя прекрасно: одна увлекается живописью, другая, старшая, сидит с утра до вечера за фортепьяно и упражняется в пении. Он говорил с легкой дрожью в голосе, словно хотел под напускной веселостью скрыть тревогу. – А как идут дела в копях? – спросил г-н Грегуар. – Ох, и на мне и на других отзывается этот проклятый кризис… Да, мы теперь расплачиваемся за хорошее время! Слишком много понастроили заводов, слишком много провели железных дорог, слишком много было вложено капиталов в надежде на несметные барыши. А теперь деньги ушли, и не хватает даже на то, чтобы пустить все это в ход… К счастью, положение еще не безнадежное; я-то, во всяком случае, сумею вывернуться. Денелен, как и его двоюродный брат, получил в наследство одну акцию – «денье» каменноугольных копей в Монсу. Будучи предприимчивым инженером и томясь желанием нажить огромное состояние, он поспешил продать свое «денье», как только стоимость его поднялась по курсу до миллиона. Он давно уже вынашивал один план. Его жена получила от своего дяди право на разработку угля близ Вандама, где было открыто всего две шахты: Жан-Барт и Гастон-Мари. Они находились в таком запущенном состоянии и были так плохо оборудованы, что эксплуатация их едва покрывала расходы. И вот Денелен загорелся мечтой восстановить шахту Жан-Барт, поставить новую машину и расширить штольни, чтобы в них могло работать большее количество людей, сохранив шахту Гастон-Мари лишь в качестве резервной. Тогда, говорил он, золото можно будет загребать лопатой. Мысль была правильна. Однако миллион оказался израсходованным, а проклятый промышленный кризис разразился как раз в то время, когда эта затрата должна была окупиться крупными доходами. К тому же Денелен был плохим администратором, очень неровно относился к своим рабочим и после смерти жены давал себя грабить всем, кому не лень; да и дочерей своих он избаловал донельзя; старшая только и мечтала о сцене, а младшая мнила себя художницей, хотя три ее пейзажа и не приняли в Салон. Обе остались хохотушками, несмотря на разорение, но угроза нужды заставила их сделаться очень расчетливыми хозяйками. – Видишь ли, Леон, – продолжал Денелен нерешительно, – ты прогадал, не продав своего пая одновременно со мной. Теперь все летит кувырком, ты очень рискуешь… Вот если бы ты доверил мне свои деньги, я бы показал тебе, что можно сделать из наших вандамских копей! Грегуар спокойно ответил, допивая шоколад: – Ни за что!.. Ты отлично знаешь, что я не хочу спекулировать. Я живу спокойно; и было бы очень глупо с моей стороны забивать себе голову делами и заботами. Что же касается Монсу, то курс может падать сколько угодно, – у нас на жизнь хватит. Не надо только слишком жадничать. А потом я вот что скажу: тебе, а не мне придется в один прекрасный день кусать локти с досады – Монсу скоро опять поднимется; я убежден, что и внуки Сесили будут получать с него деньги на белый хлеб. Денелен слушал его с натянутой улыбкой. – Значит, – проговорил он, – если бы я предложил тебе вложить тысяч сто франков в мое дело, ты бы отказался? Заметив встревоженные лица Грегуаров, он пожалел, что поторопился; вопрос о займе пришлось отложить на самый крайний случай. – О! Я еще не дошел до такого положения! Я пошутил… Но ты, может быть, и прав: скорее всего человек жиреет, живя на деньги, которые зарабатывают для него другие. Разговор переменился. Сесиль снова заговорила о кузинах, вкусы которых очень ее занимали и в то же время смущали. Г-жа-Грегуар обещала свезти дочь к этим милым крошкам в первый же солнечный день. И только г-н Грегуар, сидевший с рассеянным видом, не принимал участия в разговоре. Но вот он громко сказал: – Я на твоем месте не стал бы больше упорствовать и вступил бы в переговоры с Монсу… Они очень этого хотят, и ты вернул бы свои деньги. Он намекал на давнюю вражду между компанией Монсу и владельцем Вандамской шахты. Несмотря на ничтожное значение последней, ее Могущественная соседка была в ярости оттого, что в эксплуатируемые ею земли шестидесяти семи коммун вклинивается этот крохотный участок, не принадлежащий ей. Тщетно испробовав все средства уничтожить Вандамскую шахту, Компания мечтала купить ее по дешевой цене, как только предприятие Денелена лопнет. Война велась без передышки; при любой эксплуатации подземные галереи противников должны были останавливаться на расстоянии двухсот метров друг от друга. Это была борьба до последней капли крови, хотя между директорами и инженерами сохранялись изысканно вежливые отношения. Глаза Денелена загорелись. – Ни за что! – воскликнул он в свою очередь. – Пока я жив, Монсу не получит Вандама… В четверг я обедал у Энбо и прекрасно заметил, что он обхаживает меня. Еще прошлой осенью, когда все эти важные особы съехались в Правление, они заигрывали со мною на все лады… Да, да, знаю я их, всех этих маркизов и герцогов, генералов и министров! Разбойники они, и ограбят вас до рубашки, коли вы попадетесь им в лесу! Теперь его нельзя было унять. Г-н Грегуар, впрочем, не защищал правления копей Монсу, которое с 1760 года состояло из шести директоров, деспотически распоряжавшихся всей Компанией; всякий раз, как один из них умирал, пятеро оставшихся избирали нового члена из числа наиболее богатых и влиятельных акционеров. Владелец Пиолены, человек умеренных желаний, находил, что эти господа действительно порою не знают меры в погоне за наживой. Мелани пришла убрать со стола. На дворе снова залаяли собаки. Онорина направилась было к двери, но Сесиль, задыхаясь от жары и переполненного желудка, встала из-за стола. – Не надо, не ходи, – обратилась она к Онорине. – Это, наверное, учительница. Господин Денелен также поднялся. Глядя вслед уходившей девушке, он спросил, улыбаясь: – Ну, а как дела насчет женитьбы молодого Негреля? – Пока еще нет ничего определенного, – ответила г-жа Грегуар, – только носится в воздухе… Надо подумать. – Еще бы, – продолжал он, лукаво посмеиваясь. – Мне кажется, племянник и тетушка… Меня особенно поражает, что госпожа Энбо так вешается Сесили на шею. Но г-н Грегуар вскипел. Такая почтенная дама, да еще на четырнадцать лет старше молодого человека! Это чудовищно! Он не любит, чтобы при нем говорили подобные вещи, хотя бы и в шутку. Денелен, продолжая смеяться, пожал ему руку и удалился. – Это все еще не учительница, – сказала Сесиль, возвращаясь. – Пришла та женщина с двумя детьми; ты, наверно, помнишь, мама: жена шахтера, которую мы встретили… Позвать их сюда? Грегуары колебались. Не наследят ли они? Нет, они не слишком грязны, а сабо оставят на крыльце. Отец и мать уже расположились в больших креслах, чтобы переварить завтрак; им не хотелось двигаться с места. – Проводите их сюда, Онорина. В столовую вошла Маэ с детьми; иззябшие и голодные, они оробели в комнате, где было так тепло и так славно пахло сдобным хлебом.  II   В запертую комнату стали проникать сквозь решетчатые ставни серые полосы дневного света, веером располагаясь на потолке. В спертом воздухе становилось тяжело дышать, но, несмотря на это, все досыпали ночь. Ленора и Анри лежали обнявшись, Альзира откинула голову на свой горб, а старик Бессмертный лежал один на освободившейся постели Захарии и Жанлена и храпел, раскрыв рот. С площадки, где в проходе стояла кровать супругов, не доносилось ни звука. Маэ покормила Эстеллу, привалившись на бок и положив ребенка поперек живота; так она и заснула; девочка насытилась и уснула вместе с нею, уткнувшись лицом в мягкую грудь матери. Внизу часы с кукушкой пробили шесть, В поселке послышались хлопанье входных дверей и стук деревянных башмаков по плитам тротуара: это уходили на работу сортировщицы. Затем снова наступила тишина до семи часов. В семь распахнулись ставни, сквозь тонкие стены стали доноситься громкие зевки и кашель. Где-то поблизости давно уже скрипела кофейная мельница, а в комнате у Маэ все еще никто не просыпался. Вдруг послышались громкие крики и звуки пощечин. Шум разбудил Альзиру; сообразив, что уже поздно, она вскочила с постели и босиком побежала будить мать. – Мама, мама, пора вставать! Тебе надо идти… Осторожнее, ты раздавишь Эстеллу. И она взяла ребенка, который задыхался под тяжестью огромных грудей. – Фу ты, пропасть! – с трудом проговорила Маэ, протирая глаза. – Так измаялась, что, кажется, проспала бы весь день… Одень Ленору и Анри, я их возьму с собой; а ты присмотри за Эстеллой, – я не хочу ее тащить, еще захворает в такую собачью погоду. Она наспех умылась, надела старую синюю юбку, самую чистую, и серую шерстяную кофту, на которую положила накануне две заплаты. – А обед-то, пропасть этакая! – снова пробормотала Маэ и стала спускаться по лестнице, то и дело на что-нибудь натыкаясь. Альзира тем временем вернулась в комнату и отнесла туда Эстеллу, которая снова стала кричать. Маленькая горбунья привыкла к крикам девочки и в восемь лет, как настоящая женщина, умела унять и развлечь ребенка, – она тихонько положила малютку на свою постель, еще сохранившую теплоту, и убаюкала ее, дав ей пососать свой палец. Это было как раз вовремя: снова поднялась возня – Альзире пришлось водворять мир между Ленорой и Анри, которые наконец проснулись. Дети никогда не жили в ладу между собою и только во время сна нежно обнимались. Шестилетняя девочка, едва встав, нападала на мальчика, который был двумя годами моложе ее и переносил колотушки, не пытаясь дать сдачи. У обоих были непомерно большие, словно раздутые, головы, с копною растрепанных белокурых волос. Альзира оттащила сестру за ноги, пригрозив, что выпорет ее. Потом началось умывание и одевание детей; они не давались и топали ногами. Ставней не открывали, чтобы не будить деда. Он продолжал храпеть, невзирая на ужасающую суматоху, поднятую детьми. – У меня готово! Скоро вы там, наверху? – позвала мать. Маэ открыла ставни в нижней комнате, разгребла огонь, подбросила угля. Она надеялась, что старик оставил немного супа. Но котелок был выскоблен до дна; пришлось сварить горсть вермишели, которую Маэ три дня держала про запас. Дети съедят ее и без масла, – все равно ничего не осталось со вчерашнего дня; но она была крайне изумлена, увидав, что Катрина ухитрилась оставить от бутербродов кусок масла величиной с орех. Буфет на этот раз был совершенно пуст: ни корки хлеба, ни остатков какой-нибудь еды, ни даже кости, которую можно поглодать. Как они будут жить, если Мегра откажется отпускать им в кредит и если господа в Пиолене не дадут ей ста су? Когда мужчины и дочь вернутся из шахт, им непременно надо будет поесть; люди, к сожалению, не изобрели еще способа жить без еды. – Да идите же вы наконец! – крикнула Маэ, начиная сердиться. – Мне пора уходить. Когда Альзира и дети сошли вниз, мать разлила вермишель по трем маленьким тарелкам. Ей самой, уверяла она, не хочется есть. Хотя Катрина уже разбавляла водой вчерашнюю кофейную гущу, Маэ долила ее еще раз и выпила две больших кружки кофе, до того светлого, что он больше напоминал ржавую воду. Все-таки это подкрепит ее. – Слушай, – сказала Маэ, обращаясь к Альзире, – не буди дедушку, смотри за Эстеллой, чтобы она не разбилась, а если проснется и начнет уж очень орать, то вот кусок сахару – разведи в воде и давай ей с ложечки. Я знаю, ты девочка умная и не съешь его сама. – А как же школа, мама? – Школа! В школу пойдешь в другой раз… Ты мне дома нужна. – А обед? Хочешь, я сварю – ты, может быть, поздно вернешься? – Обед… обед… Нет, подожди меня. Альзира, как большинство болезненных детей, была не по летам развита. Девочка отлично умела готовить, но она все поняла и не настаивала. Весь поселок проснулся, дети кучками шли в школу, шаркая подошвами по тротуару. Пробило восемь часов; слева через стену, от Леваков, все громче слышались разговоры. Начинался бабий день, – женщины распивали кофе и, подбоченившись, без устали мололи языками, словно жернова на мельнице. К оконному стеклу прильнуло поблекшее лицо с мясистыми губами и приплюснутым носом, послышался голос: – Новость какая, послушай-ка! – Нет, нет, после! – ответила Маэ. – Мне надо уходить. И, боясь, как бы не соблазниться предложением зайти и выпить горячего кофе, она накормила Ленору и Анри и вышла с ними. Наверху дед Бессмертный все еще спал, убаюкивая мерным храпом весь дом. Маэ с удивлением заметила, что ветер прекратился. Наступила внезапная оттепель; небо было землистого цвета, стены покрылись зеленоватой сыростью, дороги стали грязными. То была особая грязь каменноугольных местностей, черная, как разведенная сажа, до того густая и липкая, что в ней вязла обувь. Сейчас же пришлось нашлепать Ленору: она забавлялась тем, что набирала слой грязи на башмаки, словно на лопату. Выбравшись из поселка, Маэ пошла вдоль отвала, а затем по дороге к каналу; для сокращения пути она пересекала пустыри, обнесенные обомшелыми изгородями. Сараи сменялись длинными заводскими корпусами, высокие трубы извергали черную копоть, загрязнявшую эту деревню, превращенную в фабричное предместье. За кучкой тополей показалась старая шахта Рекийяр с обрушившейся башней, от которой уцелел лишь мощный остов. Свернув направо, Маэ вышла наконец на большую дорогу. – Постой, постой, поросенок! – закричала она. – Вот я тебе задам. На сей раз попался Анри: он набрал в горсть грязи и мял ее. Маэ без разбора надавала оплеух обоим ребятам; те стихли и только поглядывали искоса на маленькие следы, остававшиеся на дороге. Они шлепали по грязи, уже утомленные, потому что им приходилось на каждом шагу вытаскивать ноги. От Маршьенна на протяжении двух миль шла мощеная дорога; она пролегала среди красноватых полей, прямая, точно лента, смазанная дегтем. Дальше она тянулась тонким шнуром, пересекая Монсу, стоявшее на отлого спускавшейся равнине. Дороги на севере протянуты между промышленными городами, словно бечева; порою они делают легкие изгибы, еле заметные подъемы и мало-помалу обстраиваются, превращая целую округу в рабочий поселок. Справа и слева, до самого конца спуска, тянулись кирпичные домики. Чтобы хоть чем-нибудь оживить уныние окружающей местности, их покрасили – одни в желтую, другие в голубую, третьи в черную краску, – в черную, вероятно, из того соображения, что в конце концов все они почернеют. Несколько больших двухэтажных домов для заводского начальства прорезывали линию скученных домишек. Церковь, также кирпичная, своей четырехугольной колокольней, уже потемневшей от угольной пыли, напоминала новенькую модель доменной печи. Наряду с сахарными заводами, канатными фабриками и мельницами видное место занимали здесь танцевальные залы, кофейни, пивные; на тысячу домов их приходилось более пятисот. Но вот пошли заводские корпуса, принадлежавшие Компании, – длинный ряд складов и мастерских. Маэ взяла Анри и Ленору за руки. Позади зданий находился дом директора Энбо, выстроенный в виде швейцарской горной хижины и отделенный от дороги решеткой, за которой виднелся сад с чахлыми деревьями. У подъезда остановился экипаж; из него вышел господин с орденом и дама в меховом манто – вероятно, гости из Парижа, приехавшие с маршьеннского вокзала. В полуосвещенном вестибюле показалась г-жа Энбо, удивленно и радостно приветствовавшая их. – Нечего смотреть, идите, бездельники! – ворчала Маэ, таща за руки детей, увязавших в грязи. В большом волнении приближалась она к лавке Мегра. Лавочник жил рядом с директором; только стена отделяла богатый особняк от его домика. Тут же находился склад товаров, помещавшийся в длинном здании; в нем была устроена и лавочка, выходившая прямо на улицу. Там продавалось все: бакалейные товары, колбаса, фрукты, хлеб, пиво, кастрюли. Мегра служил прежде в Воре надзирателем и начал свою деятельность с того, что открыл кабачок; потом благодаря протекции начальства торговля его расширилась, и мало-помалу он разорил мелких лавочников в Монсу. Торговлю всеми товарами он сосредоточил в своих руках, а большое число покупателей из заводских поселков давало ему возможность продавать дешевле других и оказывать более широкий кредит. Мегра и впоследствии не переставал пользоваться поддержкой Компании, которая выстроила для него и домик и склад. – Я опять пришла, господин Мегра, – смиренно проговорила Маэ, увидав лавочника, стоявшего у дверей. Он молча посмотрел на нее. Это был толстяк, державшийся со всеми сдержанно и вежливо; он гордился тем, что никогда не изменял раз принятому решению. – Послушайте, ведь вы не прогоните меня, как вчера? Нам нужно как-нибудь прожить до субботы. Правда, мы уже два года должны вам шестьдесят франков… Она изъяснялась короткими мучительными фразами. То был старый долг, еще со времени последней забастовки. Сколько раз Маэ давали себе слово заплатить его, но не могли, потому что ни разу не удавалось скопить за получку хотя бы сорок су. К тому же с ними позавчера приключилась беда – пришлось уплатить двадцать франков сапожнику, который грозился подать в суд. И вот они сидят без гроша. А то они протянули бы до субботы, как все другие товарищи. Мегра, выпятив живот и скрестив на груди руки, отрицательно качал головою в ответ на каждую ее мольбу. – Два хлеба, не больше, господин Мегра. Я ведь человек рассудительный, я не прошу кофе… Только два трехфунтовых хлеба в день! – Нет! – крикнул он наконец изо всех сил. Показалась его жена, болезненная женщина, проводившая целые дни за счетными книгами, не смея ни на минуту оторваться. Она в испуге скрылась, увидав, что несчастная женщина устремила на нее глаза с горячей мольбой. Говорили, что ей приходится уступать место на супружеском ложе откатчицам из числа покупательниц. Это было общеизвестно: если углекоп хотел продлить свой кредит, ему стоило только послать в лавку дочь или жену – красивую или некрасивую, все равно, только бы она была неуступчивее. Маэ продолжала с мольбою глядеть на Мегра и вдруг почувствовала себя неловко. Она заметила, что он смотрит на нее раздевающим взглядом тусклых глазок. Это ее взорвало; добро бы еще в то время, когда у нее не было семерых детей, когда она была молода! И она ушла, сердито потянув за собою Ленору и Анри, которые принялись было вылавливать из канавы ореховые скорлупки и рассматривать их. – Не принесет вам это счастья, господин Мегра, помяните мое слово! Теперь у нее оставалась надежда только на господ из Пиолены. Если они не дадут ей ста су – тогда хоть ложись и помирай. Она повернула налево по дороге в Жуазель. Там, где дороги сходились углом, стояло каменное здание Правления – настоящий дворец; знатные господа из Парижа, князья, генералы, чиновники давали там каждую осень парадные обеды. Продолжая идти, она уже расходовала мысленно эти сто су: прежде всего хлеб, потом кофе, затем четвертушка масла, мера картофеля для утреннего супа и для вечернего варева и наконец, может быть, немного студня, потому что Маэ необходимо мясное. Прошел аббат Жуар, свяитгник из Монсу, подобрав сутану и осторожно ступая, словно жирный откормленный кот, боящийся замочить шкурку. Этот кроткий человек старался ни во что не вмешиваться, чтобы не восстанавливать против себя ни рабочих, ни хозяев. – Здравствуйте, господин кюре. Маэ вовсе не была набожной, но ей вдруг представилось, что священник непременно должен ей чем-нибудь помочь. Не останавливаясь, он улыбнулся детям и прошел мимо женщины, которая стояла как вкопанная посреди дороги. И она отправилась дальше по черной липкой грязи. Оставалось еще два километра; теперь приходилось тащить за собою детей; они страшно устали, и ничто их больше не занимало. Справа и слева от дороги простирались все те же пустыри, обнесенные изгородями, поросшими мхом, те же закопченные фабричные корпуса с высокими трубами. А затем тянулись поля – беспредельные поля, неоглядное пространство бурой земли; ни деревца кругом до самого горизонта, где виднелась лиловатая черта Вандамского леса. – Возьми меня на руки, мама. И Маэ попеременно брала детей на руки. На шоссе стояли лужи, и она подбирала юбку, боясь явиться к господам слишком грязной. Три раза она чуть не упала, – до того скользко было на этой проклятой дороге. Когда они наконец подходили к дому, на них накинулись две собаки с таким лаем, что дети со страху подняли крик. Кучеру пришлось пустить в ход кнут. – Снимите сабо и входите, – сказала Онорина. Войдя в столовую, мать и дети словно приросли к полу; их сразу одурманило тепло и сильно смутили пожилой господин и пожилая дама, которые развалились в креслах, внимательно их разглядывая. – Дитя мое, – произнесла дама, – исполни свой небольшой долг. Грегуары возложили на свою дочь обязанность помогать бедным. Это входило в их понятия о хорошем воспитании. Надо быть милосердным, говорили они, считая, что их дом – божий дом. Притом они были уверены, что разумно помогают ближним, и постоянно боялись обмана, боялись оказать поддержку пороку. Поэтому они никогда не давали денег, никогда! Ни десяти су, ни двух су, – известно ведь, что стоит нищему получить два су, как он тотчас же их пропьет. И они всегда подавали милостыню натурой, преимущественно теплым платьем, раздавая его зимою детям неимущих. – Ах, бедные крошки! – воскликнула Сесиль. – Они совсем посинели от холода! Онорина, достань из шкафа узел. Прислуга тоже с жалостью смотрела на несчастных; но то было сострадание женщин, которым не нужно заботиться о своем пропитании. Когда горничная ушла наверх за вещами, кухарка взяла было остатки булки, но опять положила их на стол и, сложив руки, осталась в столовой. – У меня как раз есть два шерстяных платьица и теплые платки, – продолжала Сесиль. – Вы увидите, как будет в них тепло вашим бедным крошкам! Тем временем Маэ оправилась и робко проговорила: – Большое вам спасибо, барышня… Вы очень добры… На глазах у нее выступили слезы. Ей казалось, что она непременно получит сто су, и она обдумывала только, как их попросить, если ей не предложат сами господа. Горничная все еще не возвращалась; наступило тягостное молчание. Уцепившись за юбку матери, дети жадными глазами смотрели на булку. – У вас только эти двое? – спросила г-жа Грегуар, прерывая молчание. – Нет, сударыня, у меня семеро. Грегуар, снова принявшийся за газету, даже привскочил от негодования. – Семеро детей, о боже! Но зачем так много? – Это безрассудно, – пробормотала пожилая дама. Маэ сделала неопределенный жест, как бы извиняясь. Что же делать? Об этом и не думаешь, оно выходит само собой. И потом, когда дети вырастут, они станут работать и помогать семье. Впрочем, они и теперь жили бы сносно, если бы у них не было деда, который совсем состарился, да еще если бы все дети были постарше; а то всего два сына и дочь достигли того возраста, когда разрешается работать в копях. Как-никак, маленьких тоже надо кормить, – они ведь ничего не зарабатывают. – Вы, значит, давно уже работаете в копях? – спросила г-жа Грегуар. Бледное лицо Маэ озарилось безмолвной улыбкой. – О да! О да… Я работала до двадцати лет. Но когда родила во второй раз, доктор сказал, что я там и помру, если буду продолжать работать: у меня делалось что-то неладное в костях. К тому же я в это время вышла замуж, у меня и дома стало довольно дела… А вот из семейства мужа все работают в шахтах с незапамятных времен. Это началось еще с деда его деда – словом, никто не помнит, когда, – с тех самых пор, как нашли залежи в Рекийяре. Господин Грегуар задумчиво смотрел на женщину и ее жалких детишек, на их восковые лица и белесоватые волосы Он видел в них признаки вырождения: низкий рост, малокровие, убогий облик голодающих! Снова наступило молчание, слышалось только потрескивание угля в камине. В жаркой столовой стоял тяжелый воздух сытого благополучия; оно заполняло все уголки обывательского уюта. – Что она там возится? – нетерпеливо воскликнула Сесиль. – Мелани, сходи и скажи ей, что узел лежит в шкафу, внизу налево. Между тем г-н Грегуар вслух докончил размышления, на которые навел его вид этих бедняков. – На свете много горя, это правда; но согласитесь сами, Моя милая, что и рабочие далеко не всегда поступают разумно. Вместо того чтобы откладывать деньги на черный день, как наши крестьяне, углекопы пьянствуют, залезают в долги, и в конце концов им нечем кормить семью. – Вы правы, – степенно отвечала Маэ. – У нас иногда живут не так, как надобно. Я постоянно твержу об этом бездельникам, когда они жалуются… Мне-то повезло, мой муж не пьет. Ну, иной раз в воскресенье на гулянке пропустит лишнее, но дальше никогда не заходит. И это с его стороны тем милее, что до нашей женитьбы он напивался, с позволения сказать, как свинья. Но хоть он и блюдет себя, а дела наши оттого идут не лучше. Бывают дни, вот как сегодня, например, когда, кажется, весь дом обыщешь, а все-таки ни гроша не найдешь. Она хотела намекнуть, что ей нужны сто су, и потому продолжала рассказывать неуверенным голосом, объясняя, как образовался у них роковой долг; сперва он был совсем ничтожен, но со временем все рос и поглощал все сбережения. Они аккуратно платили каждую получку. Ну, а как-то задержали выплату – и конец: с той поры так и не собрались с деньгами. Невозможно было заткнуть эту дыру, и они приходили в отчаяние: работаешь, работаешь, а выходит, что даже с долгом не расквитаешься. Да пропади все пропадом! Видно, до смерти не выбьешься. К тому же надо сказать, что углекопу кружка-другая пива очень полезна, чтобы прополоскать горло от угольной пыли. Тут и начинается, а потом, когда случаются неприятности, он уж и не выходит из кабака. Она никого не винит, только происходит это, должно быть, оттого, что рабочие все-таки маловато зарабатывают. – Компания дает вам, кажется, квартиру и отопление, – заметила г-жа Грегуар. Маэ искоса поглядела на уголь, ярко пылавший в камине. – Да, да, уголь нам выдают; не больно хороший, правда, но все-таки он горит… А вот насчет квартиры: за нее приходится платить всего шесть франков в месяц – пустяки, кажется, а между тем часто бывает очень трудно выкладывать… Вот сегодня, например, хоть на куски меня режь – все равно и двух су не вытянешь. Где ничего нет, там уж ничего не добудешь! Господин и дама молчали, нежась в креслах; им становилось скучно и. неприятно видеть перед собой такую нужду. Маэ испугалась, не задела ли она их, и, как женщина практичная, добавила спокойным, твердым тоном: – Да я говорю это не с тем, чтобы жаловаться. Такова уж, видно, судьба, приходится с ней мириться; сколько ни бейся – все равно ничего не переменится. А по-моему, главное, сударь, это жить, как бог послал, и по совести делать свое дело. Господин Грегуар весьма одобрил ее. – С такими убеждениями, моя милая, человек никогда не пропадет. Онорина и Мелани принесли наконец узел. Сесиль сама развязала его и достала два платьица. Потом прибавила к ним платки, даже чулки и перчатки; она уверяла, что все это будет детям впору, и велела горничной завернуть отложенные вещи. Сесиль очень торопилась: учительница музыки наконец пришла, и потому она спешила выпроводить из дому и мать и детей. – Мы совсем без денег, – робко проговорила Маэ, – если бы у нас было хотя бы сто су… Слова застряли у нее в горле, потому что Маэ были горды и никогда еще не просили милостыни. Сесиль с беспокойством взглянула на отца, но он наотрез отказал, с таким видом, будто исполнял, некий долг. – Нет, это не в наших правилах. Мы не можем. Тогда девушка, тронутая отчаянием, которое отразилось на лице матери, решила дать что-нибудь детям: они все время пристально смотрели на булку; Сесиль отрезала два ломтя и протянула им. – Вот! Это вам. Но затем она взяла их обратно и велела подать себе старую газету. – Погодите, поделитесь с братьями и сестрами. И она выпроводила их, а родители между тем с умилением, смотрели на дочь. Бедные малютки, у которых не было хлеба, ушли, благоговейно неся в озябших ручонках два куска сдобной булки. Маэ тащила детей за руки по шоссе; она не видела ни пустынных полей, ни черной грязи, ни тусклого неба: все кружилось у нее в глазах. Проходя снова через Монсу, она решительными шагами вошла к Мегра и так умоляла его, что в конце концов не только раздобыла два хлеба, кофе и масло, но даже получила желанную монету в сто су: Мегра занимался, между прочим, и ростовщичеством. Ему нужна была не она, а Катрина. Маэ поняла это, когда он сказал, чтобы она присылала за провизией дочь. Там видно будет. Катрина отхлещет его по щекам, если он даст рукам волю.  III   На колокольне кирпичной церковки поселка Двухсот Сорока, где аббат Жуар служил по воскресеньям обедню, пробило одиннадцать. Рядом с церковью находилась школа – тоже кирпичное здание, откуда слышались протяжные голоса детей, хотя окна были от холода закрыты. На широких улицах, с садиками, прилегавшими к одинаковым домикам четырех больших кварталов, не было ни души. Деревья были еще позимнему голы; грядки в каменистой почве изрыты, и последние овощи горбились грязными кучками. В кухнях стряпали, трубы дымились. Порою возле домов появлялась женщина, отворяла дверь и исчезала. Дождь прекратился, но небо оставалось серым, и воздух был до того насыщен влагою, что из водосточных труб все еще стекали капли, падая в кадки, стоявшие на мощеных тротуарах. И весь этот однообразный поселок, построенный на обширной плоской возвышенности и опоясанный черными дорогами, словно траурной каймой, оживляли только правильные ряды красных черепичных крыш, которые беспрестанно омывал дождь. На обратном пути Маэ сделала крюк и зашла купить картофеля у жены одного надзирателя, у которой сохранился еще прошлогодний запас. За сплошным рядом чахлых тополей – единственным деревом этих равнин – находилась кучка одиноких построек; дома были соединены группами по четыре и окружены садами. Компания сохранила этот участок для штейгеров и надзирателей. Углекопы прозвали его поселком «Шелковых чулок», свой же район они назвали поселком «Плати долги» – в насмешку над горькой нищетой. – Уф! Вот и мы наконец, – сказала нагруженная пакетами Маэ, пропуская вперед Ленору и Анри, грязных, с окоченевшими ногами. У огня сидела Альзира с кричащей Эстеллой на руках; девочка старалась убаюкать малютку. Сахару уже не было; не зная, как заставить ее замолчать, Альзира задумала обмануть Эстеллу, дав ей свою грудь. Это часто удавалось. Но теперь, однако, ничего не выходило: сколько девочка ни расстегивала платье и ни прикладывала Эстеллу к своей тощей детской груди, та не унималась и яростно кусала кожу на груди, ничего не получая. – Дай мне ее! – крикнула мать, освободившись от пакетов. – Она нам слова не даст сказать! Маэ высвободила из корсажа свою грудь, тяжелую, словно полный бурдюк. Приникнув к ней, крикунья сразу стихла. Теперь можно было разговаривать. В доме все обстояло хорошо; маленькая хозяйка смотрела за огнем, подмела и прибрала столовую. Наступила тишина; наверху храпел дед все тем же мерным неумолчным храпом. – Сколько хороших вещей! – проговорила Альзира, с улыбкой рассматривая съестные припасы. – Если хочешь, мама, я теперь сварю суп. Стол был завален; на нем лежали сверток с платьем, два хлеба, картофель, масло, кофе, цикорий и полфунта студня. – Ах да, суп! – разбитым голосом сказала Маэ. – Надо будет сходить набрать щавелю и надергать порею… Нет, для мужчин я приготовлю потом… Поставь варить картошку, мы поедим с маслицем… Да, еще кофе – не забудь и кофе сварить. Тут она вдруг вспомнила о сдобной булке и поглядела на Ленору и Анри, которые успели отдохнуть и весело возились на полу. Неужели эти обжоры втихомолку съели ее по дороге? И Маэ надавала им подзатыльников. Альзира, уже поставившая котелок на огонь, успокоила ее: – Оставь их, мама. Если это было для меня, то ведь ты знаешь, что мне все равно, а они так далеко ходили, что успели проголодаться. Пробило полдень. По улице зашлепали ребята, возвращавшиеся из школы. Картофель сварился, кофе, на добрую половину смешанный с цикорием, тоже был готов и переливался на плиту крупными каплями, с протяжным бульканьем. Очистили угол стола; но за столом сидела только мать, а дети пользовались собственными коленями. Анри, отличавшийся большой прожорливостью, молча поглядывал на студень, завернутый в промасленную бумагу, вызывавшую у него чрезмерное волнение. Пока Маэ пила небольшими глотками кофе, держа стакан обеими руками, чтобы согреться, сверху спустился Бессмертный. Обычно он вставал гораздо позднее, и завтрак дожидался его на плите. Но тут он принялся ворчать, потому что не было супа. А когда невестка заметила ему, что не всегда можно делать так, как хочется, он замолчал и стал есть картофель. Время от времени он вставал и сплевывал в кучу золы, чтобы не пачкать пол, затем снова опускался на стул и продолжал пережевывать пищу, опустив голову, с бессмысленным взглядом. – Ох, я совсем забыла, мама! – воскликнула Альзира. – Приходила соседка… Мать перебила ее: – Уж и надоела она мне! Она втайне досадовала на соседку Левак, которая накануне плакалась на свою бедность, чтобы ничего не дать ей взаймы. Между тем Маэ отлично знала, что именно сейчас она не нуждается, потому что их жилец Бутлу только что заплатил им за две недели вперед. Впрочем, в поселке люди никогда не давали друг другу взаймы. – Постой-ка! Ты мне напомнила, – сказала Маэ. – Заверни в бумагу засыпку кофе… Я отнесу Пьерронше, я должна ей с третьего дня. Когда девочка приготовила пакетик, мать сказала, что она сейчас же вернется и сварит обед для мужчин. Затем она вышла с Эстеллой на руках. Старик Бессмертный все еще жевал картофель, а Ленора и Анри дрались из-за шелухи, которую они подбирали и ели. Вместо того чтобы обходить кругом, Маэ пошла прямо садами, боясь, как бы ее не окликнула жена Левака. Участок Маэ примыкал к саду Пьерронов, и в решетчатой ограде было широкое отверстие, так что соседи могли легко общаться между собой. Тут же был и колодец, которым пользовались четыре семьи. Сбоку, за кустами чахлой сирени, находился небольшой низкий сарай, заваленный старой рухлядью; там же держали кроликов; их откармливали, а потом съедали в праздники. Пробило час. В это время обыкновенно пили кофе, и потому ни у дверей, ни у окон не было видно ни души. Только один ремонтный рабочий, перед тем как идти в шахту, не поднимая головы, вскапывал на своем участке гряды для овощей. Подходя к дому напротив, Маэ с удивлением увидала возле церкви господина и двух дам. Она приостановилась и тотчас узнала их: это была г-жа Энбо, показывавшая поселок своим гостям, господину с орденом и даме в меховом манто. – Ну, чего ты беспокоилась? – воскликнула жена Пьеррона, когда Маэ отдала ей кофе. – Вовсе это не к спеху. Ей было двадцать восемь лет; в поселке она слыла красавицей. Брюнетка, с низким лбом, большими глазами, маленьким ртом, она была большой кокеткой, опрятной, словно кошечка. Она не имела детей, и у нее прекрасно сохранилась грудь. Ее мать, по прозвищу Прожженная, вдова углекопа, погибшего в шахте, отправила свою дочь работать на фабрику и поклялась, что никогда не позволит ей выйти замуж за углекопа. Она страшно рассвирепела, когда дочь довольно поздно вышла за вдовца Пьеррона, у которого была восьмилетняя девочка. Супруги жили очень счастливо, хотя про них ходили сплетни и россказни о снисходительности мужа и о любовниках жены. Пьерроны никому не должали, два раза в неделю ели мясо; дом их содержался в такой чистоте, что в любую кастрюлю можно было бы смотреться, как в зеркало. К, довершению их благополучия, начальство благодаря протекции разрешило жене Пьеррона продавать конфеты и печенье собственного изделия, которые она выставляла в стеклянных вазах на двух полках, устроенных в окне. Это приносило лишних шесть – семь су в день, а по воскресеньям иной раз и двенадцать су. В их безмятежной жизни темным пятном оказалась только Прожженная, вечно ворчавшая с яростью старой бунтарки, что она должна отомстить хозяевам за смерть мужа, да еще маленькая Лидия, которую часто поколачивали все члены семьи, расходуя на это занятие избыток своей энергии. – Как она у тебя выросла! – промолвила Пьерронша, забавляя Эстеллу. – Ох, мучение мое, и не говори лучше! – возразила Маэ. – Какая ты счастливая, что у тебя нет малышей. По крайней мере можешь дом в чистоте содержать. Хотя у Маэ дома тоже все было в порядке и каждую субботу мылись полы, она все же завистливым оком хозяйки окинула светлую, ослепительно чистую и даже нарядную комнату с золочеными вазами на буфете, зеркалом, тремя гравюрами в рамках. Молодая женщина как раз собиралась приняться за кофе; ей приходилось пить одной: вся семья находилась в шахте. – Выпей со мною стаканчик, – предложила она. – Нет, спасибо, я только что пила у себя. – Ну, так что же из того? В самом деле, это ничего не значило. Обе женщины стали не спеша пить кофе. В просветы окна между стеклянными вазами с печеньем и конфетами виднелся на противоположной стороне ряд домов с занавесочками на окнах; большая или меньшая белизна этих занавесок свидетельствовала о степени чистоплотности хозяек. У Леваков занавески были очень грязные и казались просто тряпками, которыми только что обтерли донышко кастрюли. – Как только люди могут жить в такой грязи! – пробормотала Пьерронша. В ответ Маэ начала говорить без умолку. Вот если бы у нее был такой жилец, как Бутлу, она показала бы, что значит вести хозяйство! Если умеючи взяться за дело, квартиранта иметь очень выгодно. Незачем только с ним сожительствовать. Потому-то муж и пьет запоем, колотит жену и бегает к певичкам в Монсу. На лице Пьерронши изобразилось глубокое отвращение. Ах, уж эти певички! От них всякие болезни. В Жуазели одна перезаразила всю шахту. – Меня поражает, как ты допустила, чтобы твой сын сошелся с дочерью Леваков! – А как это ты не допустишь, хотелось бы мне знать?.. Их сад рядом с нашим. Летом Захария постоянно торчал с Филоменой под сиренью. Ну, хоть бы постеснялись людей да забрались в сарай, а то ведь, бывало, как ни пойдешь к колодцу за водой, – всякий раз застаешь их вдвоем. Такова была обычная история всех связей в поселке. Парни и девушки развращали друг друга; по вечерам они возились, как они это называли, на низкой покатой крыше сарая. В сарае же все откатчицы и рожали в первый раз; а некоторые отправлялись для этого в Рекийяр или в рожь. Обычно все проходило без тяжелых последствий; пары вскоре венчались, и только матери сердились, если сыновья начинали жить слишком рано, так как женатый сын ничего не приносил в семью. – На твоем месте я не стала бы больше противиться, – рассудительно продолжала Пьерронша. – Твой Захария уже наградил ее двумя детьми, и они ни за что не разойдутся… А денежки его для вас все равно уже пропали. Маэ с гневным лицом простерла руки. – Да, я прокляну их, если они окрутятся… Разве Захария не должен нас уважать? Он ведь нам кое-чего стоил, верно? Вот пусть и расплатится прежде с родителями, а потом уж обзаводится женой… Что же будет, если наши дети с этаких пор начнут работать на других? Нам тогда только с голоду подыхать останется! Впрочем, она скоро успокоилась. – Я это говорю так, вообще; там видно будет… Какой у тебя крепкий кофе: верно, завариваешь, сколько нужно. Посудачив еще с четверть часа, она поднялась, спохватившись, что ей надо еще варить обед для мужчин. Дети возвращались в школу, кое-где в дверях показывались женщины и с любопытством смотрели на г-жу Энбо, проходившую с гостями по улице, объясняя им расположение поселка. Это посещение начинало занимать обитателей. Рабочий перестал даже вскапывать гряды, где-то в садике испуганно закудахтали две курицы. Возвращаясь домой, Маэ столкнулась с женой Левака, которая вышла, чтобы подкараулить на улице доктора Вандерхагена, состоявшего при копях. Этот низенького роста человек вечно куда-то спешил, заваленный делами; рабочим он давал советы на ходу. – Господин доктор, – обратилась к нему Левак, – я совсем не сплю, у меня все болит… Надо бы посоветоваться с вами. Он обращался ко всем на «ты» и ответил, не останавливаясь: – Оставь меня в покое! Слишком много кофе пьешь. – Да и мой муж тоже, – сказала, в свою очередь, Маэ. – Вам бы зайти и посмотреть его… У него все время ноги болят. – Это ты его заездила. Отстань! Обе женщины с минуту стояли на месте, глядя в спину убегавшему доктору. – Зайди! – произнесла затем Левак, безнадежно пожав плечами. – Знаешь, есть новости… Кстати кофе выпьешь. Совсем свежий. Маэ хотела отказаться, но искушение было слишком велико. Чтобы не обидеть соседку, она решила зайти и выпить хоть глоток. В комнате была невероятная грязь: на полу и на стенах – жирные пятна, буфет и стол засалены; стояла вонь, как всегда в неопрятном помещении. У печки, положив на стол локти и уткнув нос в тарелку, сидел Бутлу. Это был дюжий, широкоплечий малый, очень кроткий на вид, тридцати пяти лет, но казался он моложе. Он спокойно доедал кусок вареного мяса. Против него стоял маленький Ахилл, первенец Филомены, которому пошел уже третий год; ребенок молча умоляюще смотрел на Бутлу, словно прожорливый звереныш. Добродушный жилец, обросший густой темно-русой бородой, время от времени совал ему в рот кусок говядины. – Погоди, я положу сахару, – сказала Левак, подсыпая в кофейник сахарный песок. Эта отвратительная потасканная женщина, с отвислой грудью и с таким же отвислым животом, с плоским лицом и вечно растрепанными волосами с проседью, была на шесть лет старше Бутлу. Он, видимо, считал, что иною она не может быть, и обращал на ее недостатки не больше внимания, чем на суп, в котором попадались волосы, или на постель, простыни которой не менялись по три месяца. Она входила в число получаемых им удобств, а муж любил говорить, что добрый счет идет дружбе впрок. – Я тебе вот что хотела рассказать, – продолжала Левак. – Вчера вечером видели, как жена Пьеррона бродила вокруг да около «Шелковых чулок». Известный тебе господин поджидал ее недалеко от Раснера, и они вместе прогуливались вдоль канала… Каково? Хороша замужняя женщина, нечего сказать! – Что ж, – сказала Маэ, – до женитьбы Пьеррон угощал штейгера кроликами, а теперь угощает собственной женой, оно и дешевле. Бутлу расхохотался и сунул в рот Ахиллу кусок хлеба, обмакнув его в соус. Обе женщины принялись наперебой злословить насчет Пьерронцш: и вовсе-то она не лучше других, а просто отчаянная кокетка, – только и делает целые дни, что рассматривает себя в зеркало, моется да помадится. В конце концов это дело мужа: коли ему так нравится, ну и пусть его. Бывают такие тщеславные люди, что они, кажется, готовы подтирать за начальством, только бы им за это спасибо сказали. Болтовня была прервана приходом соседки, которая принесла девятимесячную девочку Дезире, второго ребенка Филомены. Самой Филомене приходилось завтракать в сортировочной, и потому она сговорилась, чтобы ей туда приносили ребенка; там она и кормила его, присев на кучу угля. – А я вот не могу отойти от своей ни на минутку: тотчас принимается кричать благим матом, – сказала Маэ, глядя на Эстеллу, уснувшую у нее на руках. Но ей не удалось уклониться от ответа на вопрос, который она прочла в глазах у Левак. – Слушай, надо же как-нибудь с этим покончить. Первое время обе матери безмолвно соглашались между собою, что брака заключать не стоит. Маэ хотелось как можно дольше пользоваться заработком сына, а мать Филомены тоже выходила из себя при мысли, что ей придется отказаться от заработка дочери. Торопиться не к чему, и Левак предпочитала даже держать у себя ребенка, пока у ее дочери был только один; но ребенок подрастал, начал есть хлеб, а тем временем народился и другой. Мать нашла, что для нее это убыточно, и с тех пор стала усиленно торопить со свадьбой, не желая, чтобы интересы ее страдали. – Захария уже тянул жребий, – продолжала она, – и теперь больше нет препятствий… Так когда же, а? – Повременим, пока не будет полегче, – в смущении ответила Маэ. – Такая досада, право, эти дела! Будто они не могли потерпеть, пока не повенчаются!.. Честное слово, я, кажется, готова задушить Катрину, если узнаю, что она тоже сделала эту глупость! Левак пожала плечами. – Брось, в свое время и с нею будет то же, что со всеми! Спокойно, как человек, который чувствует, что он у себя дома, Бутлу подошел к буфету и стал искать хлеб. Овощи для супа, картофель и порей лежали, наполовину очищенные, на конце стола; хозяйка раз десять принималась за них, но поминутно бросала, увлекаясь беседой. Наконец она совсем было собралась приняться за чистку, но сейчас же опять бросила и подошла к окну. – Что такое?.. Посмотри-ка! Госпожа Энбо с какими-то господами. Вон они пошли к Пьерронам. И обе снова обрушились на жену Пьеррона. Ее-то никогда не обойдут, когда показывают поселок приезжим, – ведут прямо к ней, потому что там чисто. Гостям, разумеется, ничего не рассказывают об ее истории со старшим штейгером. Когда имеешь любовников, которые зарабатывают по три тысячи франков в месяц да еще получают квартиру и отопление, не считая подарков, – не хитрая штука держать дом в чистоте. Снаружи-то чисто, зато внутри грязь. И все время, пока гости оставались в доме напротив, обе женщины судачили про Пьерроншу. – Выходят, – сказала наконец Левак. – Поворачивают… Посмотри-ка, милая, не к тебе ли они пошли? Маэ взволновалась. Успела ли Альзира убрать со стола? Да и обед еще не готов! И, пробормотав «до свидания», она в смятении убежала домой, не глядя по сторонам. Но дома все так и сияло чистотой. Видя, что мать не возвращается, Альзира надела фартук и с серьезным видом принялась за приготовление супа. Она надергала на грядках остатки порея, набрала щавелю и стала чистить овощи. Между тем на огне в большом котле подогревалась вода для мытья мужчинам, когда они вернутся с шахты. Анри и Ленора, против обыкновения, вели себя тихо, занявшись старым календарем, который они рвали по листику. Дед Бессмертный молча курил трубку. Не успела Маэ войти, запыхавшись от бега, как в дверь постучалась г-жа Энбо. – К вам можно зайти, милая? Высокая, белокурая, немного отяжелевшая сорокалетняя женщина приветливо улыбалась, скрывая под улыбкой боязнь испачкать свое шелковое платье цвета бронзы, на которое она накинула черное бархатное манто. – Входите, входите, – приглашала она своих гостей. – Мы тут никого не стесним… Какая у них чистота, не правда ли? А у этой женщины семеро детей! И во всех домах у нас так… Я уже говорила вам, что Компания сдает им дом за шесть франков в месяц. Большая комната внизу, две наверху, погреб и сад. Господин с орденом и дама в меховом манто, приехавшие с утренним поездом из Парижа, таращили глаза, дивясь всему, что им показывали. – И даже сад? – повторила дама. – Да они, должно быть, отлично здесь живут, это просто прелесть! – Мы даем им угля больше, чем они в состоянии сжечь, – продолжала г-жа Энбо. – Доктор посещает их дважды в неделю, а когда они состарятся, то получают пенсию, хотя у них и не вычитают из заработка в пенсионную кассу. – Блаженный край! Поистине земля обетованная! – в восхищении бормотал господин. Маэ услужливо предложила стулья. Дамы отказались. Г-же Энбо уже надоела роль проводника по зверинцу, которою она развлекалась на первых порах в своем уединении; скоро взяло верх отвращение к тяжелому запаху нищеты, хотя она и решалась заходить только в самые опрятные дома. К тому же она повторяла лишь обрывки слышанных фраз и никогда не снисходила до того, чтобы получше ознакомиться с бытом рабочего люда, который трудился и мучился так близко от нее. – Какие славные дети, – проговорила дама, в душе находя их ужасными: у них были непомерно большие головы и всклокоченные волосы соломенного цвета. Маэ пришлось сказать, сколько им лет. Из вежливости ее спросили и об Эстелле. Дед Бессмертный в знак уважения к посетителям вынул изо рта трубку. Этот человек, измученный сорокалетней подземной работой, с больными ногами, с подточенным организмом и землистым цветом лица, вызывал беспокойство. Когда его начал душить кашель, он вышел из комнаты, чтобы сплюнуть на улице, боясь, как бы гостям его черный плевок не показался неприятным. Альзира имела полный успех. Какая прелестная маленькая хозяйка в фартучке! Посетители поздравляли мать, что у нее такая понятливая для своего возраста дочка. И никто ни словом не обмолвился об ее горбе. Сострадательные взгляды, в которых чувствовалась какая-то неловкость, то и дело останавливались на бедном, убогом создании. – Теперь, – сказала в заключение г-жа Энбо, – если вас будут расспрашивать в Париже о наших поселках, вы сможете многое рассказать. Здесь всегда так же тихо, как сегодня, – нравы патриархальные; все, как видите, счастливы и здоровы. Вообще – это местечко, куда и вам следовало бы приехать поправиться, подышать дивным воздухом и пожить среди безмятежной тишины. – Удивительно! Удивительно! – в полном восторге повторял господин. Они вышли с такими восхищенными лицами, с какими люди покидают кунсткамеры. Проводив их, Маэ остановилась на пороге и глядела, как они удаляются, громко разговаривая между собой. Улицы оживились, навстречу гостям попадались кучки женщин, которые узнали о приезде парижан и разносили эту весть из дома в дом. Жена Левака остановила у своей двери Пьерроншу, выбежавшую из любопытства на улицу. Обе они были неприятно поражены. В чем дело? Что эти приезжие ночевать, что ли, собираются у Маэ? Это совсем не казалось им смешным. – Всегда они без гроша, сколько ни зарабатывают! Ну, да у таких людей оно и понятно! – Я как раз узнала, что Маэ нынче утром ходила клянчить к господам в Пиолену, а Мегра, который сначала отказался отпускать им хлеб, дал ей потом провизии в долг… Известное дело, чем у Мегра расплачиваются. – С нею… нет! У него на это мужества не хватит… За все рассчитается Катрина. – Да! Послушай только, у нее хватило наглости заявить мне, что она готова задушить Катрину, если с ней это случится! Будто мы не знаем, что долговязый Шаваль путается с дезкой, да еще с каких пор! – Тише!.. Они идут. Обе женщины, Левак и Пьеррон, со спокойным видом, не выказывая непристойного любопытства, поглядывали украдкою, как из дома выходили посетители. Потом они знаком быстро подозвали Маэ, которая вышла за дверь с Эстеллой на руках. Все три, стоя неподвижно, долго смотрели вслед нарядной г-же Энбо и ее гостям. Когда те отошли шагов на тридцать, снова начались пересуды, еще оживленнее, чем раньше. – Недешево стоит то, что на них надето; пожалуй, дороже, чем стоят они сами! – Наверняка даже!.. Той я не знаю, но за эту, здешнюю, я бы и четырех су не дала, будь она еще толще. Хорошие вещи про нее рассказывают… – Ну? А что такое? – Да про то, сколько у нее мужчин… Во-первых, инженер… – Этот-то, щупленький?.. Да он так мал, что его и не сыщешь под одеялом. – Неважно, раз ей так нравится… Мне всегда подозрительно, когда я вижу, как дамы строят брезгливые рожи и делают вид, будто все им не по нраву… Погляди, как она задом вертит, хочет показать, что всех нас презирает. Разве это, по-твоему, ладно? Посетители удалялись тем же медленным шагом, продолжая разговаривать; но вот на дороге, перед церковью, остановилась коляска; из нее вышел господин лет сорока восьми, в черном сюртуке, очень смуглый, с правильными чертами властного лица. – Муж! – проговорила Левак, понизив голос, как будто он мог ее услыхать; чувствовался страх, который директор внушал всем своим рабочим. – А все же и ему рога наставили! Теперь весь поселок высыпал на улицу. Любопытство женщин возрастало, группы сливались в целую толпу, измазанная детвора толкалась по тротуарам, разинув рты. Из-за школьной ограды на мгновение показалось бледное лицо учителя. Рабочий в саду перестал вскапывать гряды и таращил глаза, поставив ногу на заступ. Еле слышное шушуканье постепенно превращалось в громкую трескотню, похожую на шелест ветра в сухой листве. Больше всего народа собралось у дома Леваков. Сперва подошли две женщины, потом их стало десять, потом двадцать. Пьерронша благоразумно умолкла, – было слишком много ушей. Маэ, неизменно рассудительная, также довольствовалась тем, что наблюдала. Эстелла проснулась и начала кричать, и Маэ, чтобы унять ее, спокойно вынула на виду у всех отвислую грудь – грудь здоровой кормящей женщины, набухшую и как бы удлинившуюся от непрерывного притока молока. Когда г-н Энбо усадил дам и экипаж покатил по направлению к Маршьенну, послышался взрыв болтливых голосов; женщины жестикулировали и говорили все сразу, суетясь, как муравьи в потревоженном муравейнике. Пробило три часа. Бутлу и другие ремонтные рабочие ушли на работу. Вдруг из-за угла церкви показались первые углекопы, возвращавшиеся из шахты. Лица их почернели, одежда вымокла; они шли сгорбившись и скрестив руки. Среди женщин поднялась суматоха. Все без памяти бежали домой, застигнутые врасплох за бесконечным распиванием кофе и пересудами, из-за которых они забросили домашнюю работу. Со всех сторон слышались тревожные крики, предвещавшие ссору: – Господи! А обед-то? Обед не готов!  IV   Когда Маэ вернулся домой, оставив Этьена у Раснера, Катрина, Захария и Жанлен сидели за столом и кончали есть суп. Углекопы возвращались из шахты до того голодными, что садились обедать в мокрой одежде, даже не вымыв лица. Никто не дожидался остальных, и потому стол был накрыт с утра до вечера, – за ним всегда кто-нибудь сидел и поглощал свою порцию, смотря по тому, как распределялось его рабочее время. Едва успев войти, Маэ заметил припасы. Он ничего не сказал, но сумрачное лицо его прояснилось. Все утро, пока он работал, задыхаясь в штольне, его мучила мысль, что буфет пуст и в доме нет ни кофе, ни масла. Как-то обойдется жена? Что, если она вернется с пустыми руками? А оказывается, у них все есть. Потом она расскажет ему, каким образом это устроилось. И он радостно улыбался. Катрина и Жанлан уже встали из-за стола и стоя пили кофе. Захария, не насытившись супом, отрезал себе большой ломоть хлеба и намазал его маслом. Он видел студень, лежавший на тарелке, но не трогал его: мясное всегда оставляли отцу, если хватало только на одного человека. После супа все выпили по стакану холодной воды; чудесный напиток этот всегда употреблялся в последние дни перед выдачей жалованья. – Пива у меня нет, – сказала Маэ, когда отец уселся за стол. – Я не стала тратить все деньги… Но если хочешь, Альзира сбегает и возьмет пинту. Муж посмотрел на нее, и лицо его расцвело. Как! У нее и деньги есть? – Нет, нет, – ответил он. – Я уже выпил кружку, хватит с меня. И Маэ, не спеша, ложку за ложкой, принялся есть похлебку из хлеба, картофеля, порея и щавеля, намятых в плошке, служившей вместо тарелки. Жена, не спуская с рук Эстеллу, помогала Альзире прислуживать за столом – подала Маэ масло, студень и поставила кофе на плиту, чтобы он был погорячей. Тем временем у печки началось мытье в лохани, сделанной из бочки, распиленной пополам. Катрина мылась первою; она налила в лохань теплой воды, спокойно разделась, сняла чепец, блузу, штаны – все до рубашки. Девушка привыкла к этому с восьмилетнего возраста и выросла в убеждении, что тут нет ничего стыдного; она только повернулась животом к огню и начала усиленно намыливаться черным мылом. Никто на нее не смотрел, даже Ленора и Анри перестали любопытствовать, как она устроена. Вымывшись, Катрина, совершенно голая, поднялась по лестнице, оставив мокрую рубашку и другую спою одежду в куче на полу. Тут началась ссора между братьями. Жанлен хотел первым влезть в лохань под предлогом, что Захария еще не кончил есть; а тот отталкивал брата и доказывал, что теперь его очередь. Если он позволяет Катрине мыться первой, то отсюда вовсе не следует, что ему приятно полоскаться в помоях после мальчишки, тем более что после Жанлена вода годится разве на то, чтобы разлить ее в школе по чернильницам. В конце концов они стали мыться вместе, повернувшись к огню и помогая друг другу тереть спину. Затем, как и сестра, они ушли наверх совершенно голые. – Экую грязь разводят! – ворчала Маэ, подбирая с пола платье, чтобы просушить. – Альзира, подотри-ка. Шум за стеной у соседей заставил ее умолкнуть. Послышались ругательства, женский плач – настоящее побоище, сопровождаемое глухими ударами, словно били кулаком по пустой тыкве. – Жена Левака получает свою порцию, – спокойно заметил Маэ, выскребывая ложкой донышко миски. – Странно, Бутлу ведь говорил, что обед готов. – Нечего сказать, готов! – сказала Маэ. – Я сама видела овощи на столе; они даже не были очищены. Крики становились все громче; раздался страшный толчок, от которого задрожала стена; затем наступила гробовая тишина. Тогда, проглотив последнюю ложку супа, шахтер спокойно и наставительно промолвил в заключение: – Если обед не готов, это вполне понятно, – и, выпив полный стакан воды, принялся за студень: отрезал небольшие квадратные куски, брал их острием ножа и съедал, положив на хлеб, без вилки. Когда отец обедал, никто не разговаривал. Маэ был голоден и ел молча; свинина была не такая, как обычно, от Мегра, – вероятно, это взято в другом месте. Но он не стал расспрашивать жену; узнал только, дома ли старик и спит ли. Нет, дед вышел уже, как всегда, на прогулку. И снова водворилась тишина. Запах мяса привлек Ленору и Анри, которые забавлялись тем, что размазывали по полу ручейки пролитой воды. Теперь они подошли к отцу, младший стал впереди. Они провожали глазами каждый кусок, загораясь надеждой, когда отец брал его с тарелки, и омрачаясь, когда кусок исчезал во рту. Отец заметил наконец, с какой жадностью смотрят на него дети, – они даже побледнели и слюни потекли у них изо рта. – А детям давали? – спросил он. И так как жена замялась, прибавил: – Ты знаешь, я не люблю несправедливости. У меня пропадает весь аппетит, когда они стоят возле меня и выпрашивают кусочек. – Да я же им давала! – сердито воскликнула Маэ. – Если ты станешь их слушать, то придется отдать им и твою долю, да и долю других тоже, а они все будут напихиваться, пока не лопнут… Правда ведь, Альзира, мы все ели студень? – Конечно, мама, – ответила маленькая горбунья. В таких случаях она лгала уверенно, словно взрослая, а Ленора и Анри стояли в полном оцепенении, возмущенные такой ложью, – ведь их всегда секли, если они говорили неправду. Их детские сердечки кипели негодованием; им очень хотелось возразить, сказать, что их не было в комнате, когда другие ели студень. – Убирайтесь вы! – прикрикнула мать, отгоняя детей на другой конец комнаты. – Как вам не стыдно торчать все время перед отцом, пока он ест, и считать каждый кусок! А если бы даже студень подавали ему одному! Кто работает? Он работает, а вы, лодыри, только и умеете что жрать, и даже больше, чем нужно! Отец подозвал их, посадил Ленору на левое колено, Анри на правое и стал доедать студень вместе с ними. Он отрезал маленькие кусочки и давал каждому. Дети были в восторге и жадно поглощали еду. Кончив обедать, Маэ обратился к жене: – Нет, не наливай мне кофе. Я хочу сперва вымыться… Помоги только вылить эту грязь. Муж и жена вместе подняли лохань за ушки и вылили воду в сточную канаву за дверью. В это время сверху спустился Жанлен, переодевшийся в сухое платье – в шерстяные штаны и блузу; они болтались на нем, потому что перешли от старшего брата, который из них уже вырос. Видя, что Жанлен хочет украдкой улизнуть в открытую дверь, мать окликнула его: – Ты куда? – Туда. – Куда это туда?.. Пойди и набери к вечеру одуванчиков для салата. Слышишь? А если не принесешь, я тебе задам! – Ладно, ладно! Жанлен ушел, засунув руки в карманы, волоча по земле деревянные башмаки; он раскачивал на ходу свое тощее тело десятилетнего уродца, подражая старому шахтеру. Вслед за ним сверху спустился Захария, одетый более щеголевато – в черную фуфайку с голубыми полосками, плотно обтягивавшую его стан. Отец крикнул ему, чтобы он не возвращался слишком поздно; тот вышел с трубкой в зубах, кивнул головой, не ответив ни слова. Лохань снова наполнили теплой водой. Маэ медленно снимал блузу. Альзира мигом увела Ленору и Анри на улицу. Отец не любил мыться при всех, как это делалось в большинстве домов в поселке. Впрочем, он никого не порицал за это, только говорил, что полоскаться вместе могут одни дети. – Что ты там делаешь наверху? – крикнула Маэ, подойдя к лестнице. – Чиню платье, вчера порвала, – ответила Катрина. – Хорошо… Не ходи сюда, отец моется. Супруги остались одни. Жена решилась наконец положить Эстеллу на стул. Лежа в тепле возле печки, девочка каким-то чудом не кричала и смотрела на родителей глазами крохотного, бессмысленного существа. Маэ, совсем голый, присел на корточки перед лоханью и прежде всего окунул голову, намылив ее черным мылом, от постоянного употребления которого волосы рабочих обесцвечиваются и желтеют. Затем он влез в воду, намылил грудь, живот, руки, бедра и принялся изо всех сил скрестись обеими руками. Жена стояла возле и смотрела на него. – Знаешь, – начала она, – я поглядела на тебя, когда ты пришел. Ты измучился, правда? А потом повеселел, когда увидал провизию… Представь себе, эти господа из Пиолены не дали мне ни единого су. Они были очень любезны, подарили детям по платью, и мне стыдно было клянчить у них; мне всегда не по себе, когда я прошу. Она на минуту замолчала и подошла к стулу переложить Эстеллу, чтобы та не свалилась. Маэ продолжал мыться, не задавая жене вопросов; его очень интересовало происхождение провизии, но он терпеливо дожидался, пока жена не расскажет сама. – Надобно тебе знать, что Мегра наотрез отказал мне и чуть не выгнал, как собаку… Можешь себе представить, каково мне было! Все эти шерстяные платьица греют, да в брюхе-то остается пусто, верно? Он поднял голову, ни слова не говоря. Ничего в Пиолене, ничего у Мегра: так откуда же? Она, по обыкновению, засучила рукава, чтобы вымыть ему спину. Маэ любил, чтобы жена его мыла и растирала изо всех сил. Она взяла мыло и начала тереть ему плечи, а он расставлял ноги, чтобы крепче стоять. – Ну вот, пошла я опять к Мегра и сказала ему… Чего я только там не наговорила: и что сердца-то у него нет, и что с ним непременно беда случится, если есть на земле справедливость. Я ему надоела, он отворачивался, хотел улизнуть… Маэ вымыла мужу спину и принялась усердно растирать все тело, не оставляя ни складочки, так что оно заблестело, словно ее кухонные кастрюли после субботней уборки. Сама она до того вспотела и запыхалась от своей работы, что еле могла произнести слово. – В конце концов он обозвал меня старой приставалой… У нас будет хлеб до субботы; но лучше всего то, что он еще дал мне взаймы сто су… Я забрала масла, кофе, цикория, хотела даже взять свинины и картофеля, но тут он стал ворчать… Я заплатила семь су за студень, восемнадцать су за картофель, и у меня осталось еще три франка сорок пять сантимов на рагу и на похлебку… Что скажешь, а? По-моему, утро не пропало у меня даром. Она стала насухо вытирать его тряпкой. Очень довольный, не думая о новом долге, он засмеялся и крепко обхватил ее руками. – Пусти, дурак! Ты мокрый и измочишь меня… Я только боюсь, как бы Мегра не задумал… Она хотела было поделиться своими опасениями насчет Катрины, но промолчала. К чему тревожить отца раньше времени! Потом разговоров не оберешься. – Чего не задумал? – спросил он. – Нажиться на нас, вот чего. Надо будет сказать Катрине, чтобы она как следует проверяла запись. Он снова обнял ее и уже не отпускал. Мытье обычно этим кончалось. Маэ всегда оживлялся, когда жена так сильно растирала его, а затем надевала ему чистое белье, которое щекотало волоски на руках и на груди. То же самое происходило, впрочем, и у всех в поселке: это был час утех, после чего женщины беременели гораздо чаще, чем хотели. Ночью вся семья бывала в сборе, и это мешало. Маэ подтолкнул жену к столу, балагуря, как бравый мужчина, который хочет насладиться единственным хорошим часом в сутки; он называл это своим десертом, и притом еще даровым. Изогнув свой полный стан и выставляя налитую грудь, она, шутки ради, слегка сопротивлялась. – Какой ты глупый!.. Да еще Эстелла смотрит на нас во все глаза! Погоди, я хоть поверну ее. – Вот еще! Да разве трехмесячный ребенок что-нибудь понимает? Наконец Маэ надел сухие штаны. Ему доставляло удовольствие, вымывшись и побаловавшись с женой, посидеть без рубашки. На его коже, белой, как у малокровной девушки, виднелись порезы и царапины от падавших в шахте кусков угля, – «памятки», как называли их углекопы, – и он гордился ими, вытягивая большие мускулистые руки, выпячивая широкую грудь, блестевшую, словно мрамор с синими прожилками. Летом все шахтеры выходили в таком виде на улицу и стояли у своих дверей. Маэ тоже вышел, несмотря на сырость, и крикнул какое-то крепкое словцо одному из товарищей, который – тоже полуголый – стоял по ту сторону сада. Показались у своих домов и другие углекопы. Дети, шатавшиеся по тротуарам, поднимали головы и смеялись, зараженные весельем этих людей, измученных на работе; тело их отдыхало теперь на воздухе. Все еще не надевая рубашки, Маэ стал пить кофе. Он рассказал жене, как инженер рассердился за плохое крепление галерей. Его раздражение улеглось, и он, одобрительно кивая, слушал мудрые советы жены, которая обнаруживала в таких делах много здравого смысла. Она постоянно твердила мужу, что они мало выиграют, если будут идти наперекор начальству. Затем она рассказала Маэ о посещении г-жи Энбо. Они ничего не говорили по этому поводу, но оба гордились. – Можно теперь сойти? – спросила Катрина, стоя на верхней ступеньке лестницы. – Да, да, отец уже сушится. Девушка надела свой праздничный наряд – старое платье из темно-синего поплина; оно выцвело и начало протираться по швам. На голове у нее был простой чепец из черного тюля. – Как ты вырядилась, куда это ты? – В Монсу, купить ленту к чепчику… Старую я сняла: она очень грязная. – Так у тебя есть деньги? – Нет. Мукетта обещала одолжить мне десять су. Мать позволила ей идти. Но когда Катрина уже отворила дверь, она окликнула девушку: – Слушай, не ходи за лентой к Мегра… Он сдерет с тебя втридорога да еще вообразит, что у нас денег некуда девать. Отец, сидя на корточках у огня, чтобы скорее просох затылок и под мышками, прибавил: – Да не шатайся ночью по улицам. После обеда Маэ обычно работал у себя в саду. Он уже посадил картофель, бобы, горох. Еще накануне он решил пересадить капусту и салат и принялся теперь за дело. Этот уголок сада снабжал семью всеми овощами, за исключением картофеля, которого вечно не хватало. Маэ хорошо знал огородничество и выращивал даже артишоки. Соседи говорили, что это для пущей важности. В то время как он разделывал грядку, Левак тоже вышел выкурить трубку на своем участке сада и кстати взглянуть на салат ромен, который посадил утром Бутлу; если бы не жилец, исправно вскапывавший гряды, у них ничего бы не росло, кроме крапивы. Соседи начали переговариваться через забор. Возбужденный недавней ссорой с женой, Левак пытался уговорить Маэ пойти с ним к Раснеру. Ну что такое лишняя кружка – неужели это его пугает? Они сыграют партию в кегли, поболтают с товарищами и к ужину вернутся. Так проходила жизнь после работы в шахте. Конечно, в этом не было ничего дурного. Но Маэ все же упорно отказывался: если не пересадить салат, то к завтрашнему дню он завянет. В сущности, он отказывался из благоразумия: он ничего не хотел брать у жены из оставшихся денег. Пробило пять. К ним подошла Пьерронша и спросила, не знают ли они, куда ушла ее Лидия – не с Жанленом ли? Левак ответил, что, вероятно, так оно и есть; Бебер тоже куда-то исчез, а эти мальчишки всегда шатаются вместе. Маэ успокоил ее сказав, что Жанлену велено набрать одуванчиков для салата, и потому они не могли уйти далеко. Затем Левак и Маэ принялись бесцеремонно подшучивать над молодой женщиной. Она сердилась, но не уходила, так как в глубине души была польщена грубыми шутками, над которыми хохотала до упаду. На помощь ей подоспела сухопарая женщина; сердитая воркотня ее напоминала клохтанье курицы. Другие женщины, стоя у своих дверей, приходили в ужас от самонадеянности Пьерронши. Занятия в школе кончились, детвора расходилась по дворам, слышались гомон малышей, визг, возня и драка. Шахтеры, которые не пошли в пивную, собирались кучками по три, по четыре человека где-нибудь у ограды, присев на корточки, как в шахте, и курили трубки, изредка перебрасываясь словами. Пьерронша ушла, рассердившись не на шутку, когда Левак попробовал ущипнуть ей ляжку. Он решил один отправиться к Раснеру, а Маэ продолжал работать в огороде. Быстро спускались сумерки. Жена Маэ зажгла лампу, сердясь, что дочь и сыновья не возвращаются домой. Она знала наверняка, что так будет: единственный раз в сутки, когда можно собраться всем вместе за столом, – и никогда это не удается! Кроме того, она все ждала одуванчиков для салата, которые должен был принести Жанлен. Где он наберет одуванчиков в такую темь, негодный мальчишка? А так хорошо подать салат к рагу из картофеля, порея, щавеля и поджаренного лука, которое она уже поставила на огонь! Весь дом пропах жареным луком; запах его быстро въедался, – все в поселке было пропитано им, и в полях издалека узнавалась близость жилья по этому чаду убогой кухни. Когда смерклось, Маэ вернулся домой с огорода и тотчас задремал, сидя на стуле и прислонясь головой к стене. По вечерам он всегда засыпал, как только садился на стул. Часы с кукушкой пробили семь. Анри и Ленора разбили тарелку, вызвавшись помочь Альзире накрыть на стол. Дед вернулся первым – он спешил поужинать, чтобы снова идти на работу. Маэ разбудила мужа. – Будем есть одни, тем хуже для них… Не маленькие, сами знают, когда надо приходить домой. Досадно только, что мы остались без салата!  V   Закусив у Раснера, Этьен поднялся в предоставленную ему комнатушку под самой крышей, с окнами на Воре, и, разбитый усталостью, не раздеваясь, бросился на кровать. За двое суток он спал не больше четырех часов. Проснувшись в сумерках, он не сразу пришел в себя и не мог понять, где находится; самочувствие у него было плохое, и он ощущал такую тяжесть в голове, что с трудом поднялся; он решил немного подышать перед обедом свежим воздухом, а затем улечься спать. Потеплело, темное небо приняло медный оттенок; начинался бесконечный дождь; на севере ему всегда предшествует мягкая сырая погода. Густой туман носился хлопьями, обволакивая дали. Низкое небо, казалось, сыпало черную пыль на безбрежное море рыжеватой равнины; печальный сумрак словно саваном окутывал землю, не было ни малейшего ветерка. Этьен шел наугад, с единственной целью размяться. Когда молодой человек проходил мимо шахты Воре, притаившейся в низине, где не горело ни единого фонаря, он на минутку остановился, чтобы увидать выходившую из шахты дневную смену. По-видимому, пробило шесть часов, потому что приемщики, нагрузчики и конюхи выходили группами вперемежку со смешливыми сортировщицами, которых едва можно было различить в сумеречном свете. Впереди всех шли Прожженная и ее зять Пьеррон. Старуха ворчала на него за то, что он не поддержал ее в споре с надзирателем из-за количества отсортированного угля. – Ну можно ли быть такой тряпкой и унижаться перед гадами, которые нас поедом едят! Пьеррон спокойно шел за нею, не отвечая. Наконец он сказал: – Может, надо было наброситься на начальника? Спасибо, хлопот потом не оберешься! – Так стой перед ним на задних лапках! – закричала она. – Дьявол меня побери! Если бы дочь меня послушалась! Мало того, что они погубили моего мужа, я еще должна благодарить их за это! Нет, слышишь ты, они у меня еще попляшут! Голоса затихли в отдалении. Этьен глядел вслед старухе с крючковатым носом, растрепанными седыми волосами и длинными, тощими руками, которыми она в негодовании размахивала. Но тут его внимание привлек разговор двух молодых людей, и он стал прислушиваться. Он узнал голос Захарии; забойщик поджидал подошедшего к нему Муке. – Идешь? – спросил тот. – Перекусим и айда в «Вулкан». – Погоди, у меня дело. – Какое дело? Приемщик обернулся и увидел Филомену, выходившую из сортировочной. – А? Ну ладно… я пойду вперед. – Иди, я тебя догоню. Муке встретил по дороге отца, старого Мука, который также возвращался из Воре; они просто пожелали друг другу спокойной ночи, сын пошел по большой дороге, а отец засеменил по берегу канала. Захария тянул Филомену, несмотря на ее сопротивление, на ту же уединенную дорожку. Она спешила, лучше в другой раз; и они заспорили, – как спорят старые супруги. Ничего хорошего нет в этих встречах на улице, особенно зимой, в сырость, когда нельзя даже укрыться во ржи. – Да нет, не в этом дело, – нетерпеливо промолвил Захария, – мне надо тебе кое-что сказать. Он обнял девушку за талию и тихонько вел ее. Когда они оказались за отвалом, он спросил, нет ли у нее денег. – На что тебе? – поинтересовалась Филомена. Он стал путано говорить о долге в два франка, за который дома будут сердиться. – Замолчи!.. Я видела Муке, ты опять пойдешь в «Вулкан» кутить с этими отвратительными певичками. Он стал отрицать, бил себя кулаком в грудь, божился. Когда она в ответ пожала плечами, он вдруг предложил: – Пойдем с нами, если хочешь… Ты нисколько не помешаешь. Нужны они мне, эти певички!.. Идем, что ли? – А маленький? – ответила она. – Разве можно туда пойти с таким крикуном?.. Пусти меня домой, я уверена, что они там ссорятся. Но Захария удержал ее, стал упрашивать. Нельзя же оказаться в дураках перед Муке, раз он ему обещал. Разве может мужчина каждый вечер ложиться спать с курами? Наконец он убедил ее, и она, отвернув полу кофточки, отпорола пальцем уголок подкладки и вытащила десять су. Там она прятала от матери заработок за сверхурочные работы в шахте. – У меня, как видишь, пять, три я отдам тебе… Только поклянись, что ты уговоришь свою мать нас обвенчать. Хватит этой жизни на улице. Да и мама попрекает меня каждым куском… Поклянись, поклянись сперва. Она говорила утомленным, болезненным голосом, бесстрастно, как человек, измученный своим существованием. Он клялся, кричал, что все уже окончательно решено; получив три монетки, он стал с ней заигрывать, рассмешил и довел было дело до конца здесь же, за отвалом, служившим им зимой супружеской спальней, но Филомена отказала ему наотрез, – это не доставляло ей никакого удовольствия. Она вернулась в поселок одна, а он побежал через поле догонять товарища. Этьен машинально следил за ними издали, не поняв происходившего, думая, что у них было просто свидание. Девушки в шахтах развивались рано; он вспомнил фабричных работниц в Лилле, которых поджидал позади фабрик; эти девушки совращались с четырнадцати лет, живя в нищете, без присмотра. Еще больше удивила Этьена другая встреча. Он остановился. Внизу у отвала, в яме, где набросаны были камни, маленький Жанлен жестоко ругал Лидию и Бебера, сидевших один по левую, другая по правую его руку. – Ну-ка? Поговорите еще! Я обоим вам прибавлю оплеух, если вы хоть раз пикнете… Кто все это придумал, а? Действительно, пока они втроем рвали в лугах вдоль канала одуванчики, он сообразил, глядя на кучу собранного салата, что дома все равно столько не съедят и вместо того, чтобы идти в поселок, лучше продать салат в Монсу; Бебера он заставил сторожить, а Лидии велел звонить к обывателям, предлагая им одуванчики, – он по опыту знал, что у девчонок охотнее покупают. В пылу торговли они распродали весь салат. Девочка заработала одиннадцать су. Теперь все трое делили добычу. – Это несправедливо! – заявил Бебер. – Надо делить поровну. Если ты возьмешь себе семь су, нам останется только по два. – Что несправедливо? – возразил разъяренный Жанлен. – Прежде всего я набрал салату больше всех! Обычно приятель подчинялся безропотно и всегда оставался жертвой своего восхищения Жанленом. Хотя он был старше и сильнее его, но сносил от друга даже оплеухи. А на этот раз такое количество денег вызвало в нем протест. – Верно, Лидия? Он нас обсчитывает… Если он не поделится с нами, мы пожалуемся его матери… Жанлен подставил ему под нос кулак. – Ну-ка, повтори! Вот я пойду к вашим и скажу, что вы продали мамин салат… А потом, дурак ты этакий, разве я могу поделить одиннадцать на три? Попробуй-ка, если ты такой сметливый… Нате вам по два су, да бегите скорей, а то я положу их к себе в карман. Смирившись, Бебер взял два су. Дрожащая Лидия ничего не сказала, потому что боялась Жанлена и испытывала к нему нежное чувство маленькой побитой жены. Когда он давал ей два су, она протянула руку с покорной улыбкой. Но он вдруг раздумал: – На что они тебе?.. Твоя мать обязательно стащит их у тебя, если ты не сумеешь их спрятать… Лучше я их сохраню для тебя. Когда тебе нужны будут деньги, спросишь у меня. И девять су исчезли. Чтобы заткнуть ей рот, он, смеясь, схватил ее и стал кататься с ней по отвалу. Она была его маленькой женой, они забавлялись по темным углам, играя в любовь, которую видели у себя дома, подглядывая за перегородки и в дверные щели. Им все было известно, и они часами занимались порочными играми, как щенята. Мальчик называл это «играть в папу и маму»; когда Жанлен уводил Лидию, она бежала с ним, инстинктивно испытывая сладкий трепет, часто дулась, но уступала в ожидании чего-то, что не являлось. Бебер не принимал участия в этих забавах и получал взбучку, как только хотел дотронуться до Лидии; когда двое ребят, не стесняясь его присутствия, играли в свои игры, мальчику становилось не по себе, он чувствовал себя неловко и злился. Поэтому ему доставляло огромное удовольствие пугать их, расстраивать игру, крикнув: – Попались, какой-то человек смотрит! На этот раз он не соврал, Этьен решился наконец продолжать свой путь. Дети вскочили и удрали, а он обошел отвал и направился вдоль канала, смеясь над страхом этих сорванцов. Конечно, для их возраста рановато, но они столько видели и слышали такого, что их надо было бы привязать, чтобы удержать от греха. В сущности же Этьену стало очень грустно. Пройдя сотню шагов, он снова наткнулся на оживленную парочку. Там, в Рекийяре, вокруг разрушенной старой шахты, бродили со своими возлюбленными все девушки Монсу. То было всеобщее место свиданий; здесь, в уединенном уголке, откатчицы рожали своих первенцев, когда не решались делать это у себя дома в сарае. За сломанными изгородями тянулись пустыри с остатками плиточного пола, заваленные обломками двух развалившихся сараев с остовами столбов. Негодные к употреблению вагонетки, груды старого, трухлявого дерева валялись тут же; места эти заросли густой растительностью – высокой травой и даже крепкими молодыми деревцами. Поэтому-то каждая девушка находила здесь укромный уголок, назначала свидание со своим возлюбленным у любого столба, позади сваленного дерева, в вагонетках. Все они располагались бок о бок, и никому не было дела до соседа. Казалось, вокруг старой заброшенной шахты, уставшей изрыгать уголь, наперекор судьбе, рождалось новое поколение, расцветала свободная любовь, к которой инстинктивно тянулись рано беременевшие девушки, едва успев стать женщинами. А неподалеку обитал страж этих мест старый Мук, которому Компания предоставила две комнаты под самой башней, наполовину разрушенной и грозившей окончательно обвалиться, – пришлось даже сделать в одном углу подпорку для потолка. Старик жил там по-семейному; он с сыном в одной комнате, Мукетта в другой. Так как в окнах все стекла были разбиты, он заколотил их досками. В квартирке было темно, но зато тепло. Впрочем, этот сторож ничего не охранял; он ходил за лошадьми в Воре и совсем не интересовался разрушенной шахтой Рекийяр, в которой сохранился только ствол, служивший для вентиляции соседней шахты. Так и старился дядя Мук среди любовных похождений шахтерской молодежи. Мукетта сбилась с пути уже с десяти лет; но она не походила на пугливую тщедушную Лидию, а была полной рослой девочкой, и с ней гуляли бородатые парни. Отец ничего не говорил ей потому, что она относилась к нему очень почтительно и никогда не приводила любовников домой. К тому же он привык к таким происшествиям. Когда бы он ни шел в Воре или обратно, когда бы ни выходил из своей норы, он всегда натыкался на какую-нибудь парочку; а еще хуже бывало, если ему приходилось набирать дрова для кухни или траву для кролика у дальнего края изгороди: тогда он видел, как одна за другой выглядывали задорные мордочки всех девчонок из Монсу, и старательно должен был обходить ноги, торчавшие на всех тропинках. Впрочем, эти встречи никому не мешали – ни старику, думавшему только о том, как бы не споткнуться, ни девушкам, которым он предоставлял заниматься своим делом; он скромно удалялся мелкими шажками, нисколько не возражая против закона природы. Но если девушки знали, что это Мук, то и он в конце концов стал узнавать их: так признают болтливых сорок, которые слетаются в сад и садятся на грушевые деревья. Ах, молодость, ненасытная молодость! Иногда он с молчаливым сожалением покачивал головой, отворачиваясь от шумных девиц, громко вздыхавших в темноте. Только одна вещь выводила его из себя: какая-то парочка взяла скверную привычку целоваться под окном его комнаты. Они, правда, не мешали ему спать, но возились у стены так, что она могла вот-вот рухнуть. Каждый вечер к старому Муку приходил в гости его друг дед Бессмертный, совершавший перед ужином обычную прогулку. Старики не разговаривали, они едва обменивались десятком слов за те полчаса, что были вместе. Но им было веселей вдвоем, они вместе вспоминали старину и не нуждались для этого в словах. Они садились рядом на какой-нибудь обрубок балки, изредка перекидывались короткой фразой и погружались в мечты, уткнувшись носом в землю. Вероятно, они вспоминали свою молодость. Вокруг них слышался шепот и смех вперемежку с поцелуями, от примятых трав веяло девичьим теплом. Сорок три года тому назад старик Бессмертный сошелся со своей женой, тщедушной откатчицей, он сажал ее в вагонетку, чтобы всласть нацеловаться. Да, хорошее было времечко! И старики, покачивая головой, расходились, зачастую позабыв даже распрощаться. Но в этот вечер, когда мимо них проходил Этьен, дед Бессмертный, поднимаясь, чтобы возвратиться в поселок, сказал: – Покойной ночи, старина!.. Скажи-ка, ты знавал Рыжую? Мук помолчал, повел плечами, потом, входя в дом, произнес: – Покойной ночи, покойной ночи, старина! Этьен тоже сел на балку. Его грусть, неизвестно почему, посла. Глядя на удалявшегося старика, он вспомнил, как пришел утром в Воре, вспомнил поток слов, вырвавшихся у молчаливого старика, возбужденного бурным ветром. Какая нищета! А тут еще все эти выбившиеся из сил девушки, у которых хватает глупости вечером бегать на свидания и давать жизнь новым существам, будущим несчастным труженикам, изнывающим от страданий! Никогда это не кончится, если они и дальше будут рожать горемык. Лучше бы они воздержались и не насыщали свое чрево в предвидении неминуемой беды. Быть может, эти суровые мысли смутно обуревали его потому, что он был одинок, в то время как другие вокруг него ходили парочками и целовались. Он немного задыхался от мягкого сырого воздуха, редкие капли дождя падали на его лихорадочно сжатые руки. Да, все девушки должны пройти через это, оно было выше рассудка. Как раз в ту минуту, когда Этьен неподвижно сидел в темноте, мимо прошла, чуть не задев его, парочка, спускавшаяся из Монсу к пустырю Рекийяр. Девушка, несомненно еще невинная, отбивалась, сопротивляясь, тихим голосом молила оставить ее в покое; парень молча подталкивал ее в темный угол сарая, где грудой лежали старые, заплесневевшие канаты. Это были Катрина и Шаваль. Но Этьен не узнал их и проводил глазами – он ждал развязки; эта встреча пробудила в нем чувственность и изменила ход его мыслей. К чему мешать? Когда девушки говорят «нет» – это значит, что они хотят, чтобы ими овладели силой. Выйдя из поселка Двухсот Сорока, Катрина направилась в Монсу и шла посередине улицы. С десятилетнего возраста, с тех пор как девушка сама зарабатывала на жизнь в шахте, она всюду ходила одна, что было в обычае у шахтеров; и если ни один мужчина до сих пор не обладал ею, это объяснялось только ее запоздалым физическим развитием, которое и теперь еще не завершилось. Когда Катрина очутилась на участке Компании, она перешла улицу и зашла к прачке в полной уверенности, что застанет Мукетту, которая вместе с другими женщинами дневала и ночевала там, распивая кофе. Но, к ее огорчению, Мукетта как раз в тот день угощала подруг и у нее не оказалось обещанных десяти су. Тщетно Катрине предлагали в утешение стакан горячего кофе, она даже не захотела, чтобы ее приятельница одолжила для нее деньги у другой женщины. Ей вдруг пришла в голову мысль, что надо быть экономной, к тому же ее останавливал какой-то суеверный страх, уверенность, что с ней случится несчастье, если она теперь купит ленту. Она поспешила обратно в поселок и дошла до последних домов Монсу, но тут ее окликнул какой-то человек, стоявший у дверей «Винного погребка». – Эй, Катрина, куда бежишь? Это оказался долговязый Шаваль. Она не обрадовалась встрече не потому, что он не нравился ей, а просто у нее не было настроения, ей не хотелось смеяться. – Войди, выпей чего-нибудь… хочешь рюмочку сладенького. Катрина с милой улыбкой отказалась: темнеет – ее ждут дома. Он подошел к ней и тихо упрашивал, стоя посреди улицы. Шаваль давно уже хотел уговорить ее подняться к нему в комнату, которую он снимал на втором этаже над «Винным погребком», прекрасную комнату с большой двухспальной кроватью. Значит, она его боится, раз все время отказывается. Она добродушно смеялась и отвечала ему, что навестит его после дождичка в четверг. Потом слово за слово, сама не зная как, она заговорила о синей ленте, которую не могла купить. – Да я тебе куплю! – воскликнул он. Она покраснела, чувствуя, что лучше отказаться, и в то же время страстно желала получить ленту. Она снова подумала, что ведь может занять у него немного денег, и согласилась, с условием вернуть ему все, что он на нее потратит. Они опять стали шутить и договорились, что она отдаст ему деньги, если не станет его возлюбленной. Но тут возникло новое препятствие, когда он предложил пойти к Мегра. – Нет, только не к Мегра, мама мне запретила. – Да брось, к чему рассказывать, куда ходишь… У него самые лучшие ленты в Монсу. Когда Мегра увидел входящих в лавку Шаваля с Катриной, ему показалось, что это влюбленные, которые пришли покупать свадебный подарок; он покраснел, как рак, и с яростью человека, над которым насмеялись, стал показывать им синие ленты. Купив ленту, молодые люди ушли, а он встал у дверей лавки и смотрел, как они удаляются в сумерках. Жена робко обратилась к нему с вопросом, но он с бранью набросился на нее и стал кричать, что когда-нибудь эти мерзкие неблагодарные людишки еще раскаются, им бы ноги ему целовать надо. Долговязый Шаваль пошел провожать Катрину. Он размахивал руками, идя рядом с нею, и незаметно вел ее, куда хотел. Она вдруг спохватилась, что они сошли с дороги и направляются узкой тропинкой к Рекийяру. Катрина даже не успела рассердиться: он держал ее за талию, кружил ей голову нежными словами. Какая она дурочка, зачем бояться? Неужели он хочет причинить зло такой милашке, мягкой, как шелк, такой нежной, что он готов ее съесть. Он нашептывал все это ей на ухо, касаясь губами ее шеи, и от его слов трепет пробегал по всему ее телу. Она задыхалась и ничего ему не отвечала. Кажется, он действительно любит ее. Прошлую субботу, погасив свечу, она думала, лежа в постели, что с ней будет, если он возьмет ее, а потом видела во сне, будто согласилась отдаться ему, и замирала от удовольствия. Почему же сейчас она испытывает к нему отвращение и ей чего-то жаль? Когда его усы щекотали ей затылок так нежно, что она даже зажмурила глаза, перед ней мелькнула тень другого, того юноши, что был с нею утром. Внезапно Катрина оглянулась. Шаваль привел ее к разрушенной шахте Рекийяр, и она отпрянула, увидев темный сломанный сарай. – Нет, нет, не надо, оставь меня! – прошептала она. Ее обуял страх, тот страх, от которого инстинктивно напрягаются все мускулы для отпора даже в тех случаях, когда девушка сама хочет отдаться и чувствует приближение победителя – мужчины. Все постигшая, но еще девственная, Катрина испугалась, словно ей угрожало нечто страшное, словно ей будет нанесена какая-то рана, и она боялась неведомой боли. – Не надо, не надо, я не хочу! Я еще слишком молоденькая, говорят тебе… Право, подожди по крайней мере, пока я стану взрослой… – Глупая, тогда и бояться нечего… – произнес Шаваль сдавленным голосом. – Какого черта тебе еще надо? Он ни слова не сказал больше. Он крепко обхватил ее и швырнул под навес. Она упала на старые канаты, перестала сопротивляться и подчинилась мужской воле с той унаследованной от прабабок покорностью, которая чуть не с детских лет бросала девушек ее поколения в объятия мужчин. Испуганный лепет утих, слышалось лишь жаркое дыхание мужчины. Этьен сидел, не двигаясь с места, и все слышал. Вот и еще одна! Теперь, просмотрев комедию до конца, он поднялся с неприятным чувством, исполненный, завистливого возбуждения и гнева. Он без стеснения перепрыгивал через балки – ведь эти двое слишком заняты собой, им ни до чего нет дела. Но когда он, пройдя сотню шагов, обернулся, то с удивлением заметил, что оба уже на ногах, и так же, как он, направляются к поселку. Мужчина снова держал девушку за талию, благодарно прижимал ее к себе и что-то нашептывал; а она, казалось, спешила домой, недовольная тем, что так запаздывает. И вдруг Этьена охватило непреодолимое желание увидеть их лица. Это было глупо, он пошел быстрее, чтобы не поддаться искушению. Но ноги сами собой замедляли шаги, и у первого же фонаря Этьен спрятался в тень. Удивление пригвоздило его к месту, когда он узнал Катрину и Шаваля. Сначала Этьен заколебался – неужели эта девушка в темно-синем платье и чепчике действительно Катрина? Неужели это тот самый мальчишка в штанах и полотняном чепце? Из-за этих штанов он сперва не догадался, что это девушка, хотя она и прикасалась к нему. Но теперь он больше не сомневался, он разглядел ее глаза, зеленоватые и глубокие, как светлая, прозрачная родниковая вода. Аи да развратница! У него явилось беспричинное и яростное желание отомстить этой девке: он презирал ее. К тому же ей не к лицу женское платье, она просто отвратительна. Катрина и Шаваль медленно прошли мимо. Им и в голову не приходило, что за ними подсматривают. Шаваль задерживал Катрину, чтобы поцеловать ее за ухом, а она останавливалась, принимая его ласки и смеясь. Отстав от них, Этьен вынужден был все же следовать за ними, и его раздражало, что они преграждают ему дорогу; он поневоле все видел, и это бесило его. Значит, то, в чем она клялась ему утром, – правда; у нее не было любовника; а он-то не поверил и лишился ее, чтобы не поступить, как тот, другой! А сейчас ее выхватили у него из-под носа, и он был еще настолько глуп, что пошло подглядывал за ними! Этьен сходил с ума, он сжимал кулаки, готов был броситься на этого человека: им овладел один из тех приступов гнева, когда он жаждал убийства, ничего не сознавая от ярости. Прогулка продолжалась уже полчаса. Подходя к поселку, Катрина и Шаваль замедлили шаги, дважды останавливались у канала, три раза – проходя мимо отвала; им было теперь очень весело, и они всю дорогу нежничали. Этьен, боясь, как бы его не заметили, делал те же остановки. Он старался убедить себя в том, что ему просто-напросто досадно; ну, а впредь – наука не быть таким благовоспитанным и не щадить девок. Миновав Воре, Этьен мог спокойно отправиться обедать к Раснеру, но он проводил влюбленных до самого поселка и ждал в сторонке четверть часа, пока Шаваль отпустит наконец Катрину домой. И когда Этьен уверился, что они окончательно расстались, он снова стал бродить и зашел очень далеко по дороге в Маршьенн; он шагал, ни о чем не думая, ему было грустно и что-то так душило его, что не хотелось возвращаться в комнату. Только час спустя, около девяти, Этьен пересек поселок, решив, что надо поесть и лечь спать, если хочешь встать наутро в четыре часа. Поселок спал, погруженный в темноту. Ни один луч света не проскальзывал сквозь затворенные ставни, длинные фасады тянулись прямой линией, а над ними навис тяжелый сон и слышался храп запертых в казарму людей. Лишь кошка пробежала по пустым садам. День кончился, утомленные рабочие, встав от стола, валились на постель, сраженные усталостью, набив кое-как желудок. В освещенной зале у Раснера за кружками пива сидели какой-то механик и двое рабочих. Прежде чем войти, Этьен остановился, в последний раз окинул взглядом тьму. Снова, как утром, когда он пришел сюда и ветер гулял на просторах, перед ним раскинулось огромное темное пространство. Впереди, как злобный зверь, притаилось Воре, еле-еле различимое при тусклом свете нескольких фонарей. Три костра горели перед отвалом, повиснув в воздухе, словно кровавые луны; мгновениями на фоне их выступали огромные тени деда Бессмертного и его белой лошади. А дальше все тонуло во мраке равнины: Монсу, Маршьенн, Вандамский лес, необозримые поля свекловицы и хлебов; словно далекие маяки, светились синими огнями высокие фабричные трубы и красными – коксовые печи. Понемногу все сливалось в темноте, медленно и непрерывно сеял дождь, поглощая окрестность, и лишь один звук доносился в тиши ночной – мощное протяжное дыхание водоотливного насоса, день и ночь не прерывающего своей работы.    ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ   I   На другой день и все следующие дни Этьен ходил на работу в шахту. Он начал свыкаться с этой жизнью и примирился с новыми условиями, которые вначале тяготили его. Одно только событие нарушило однообразие его существования за эти две недели – приступ сильнейшей лихорадки; она продержала его двое суток в постели. Руки и ноги ломило, голова горела, он бредил, и в бреду ему казалось, будто он старается протолкнуть вагонетку в такую узкую штольню, куда и сам не может пролезть. Это была просто чрезмерная усталость, связанная с обучением, и он быстро оправился. Дни мелькали за днями, проходили недели, месяцы. Этьен, как и все его товарищи, вставал в три часа утра, пил кофе, брал с собой на завтрак бутерброд, приготовленный для всех с вечера г-жой Раснер. Отправляясь по утрам в шахту, он каждый день встречал Бессмертного, который возвращался домой спать; а вечером, на обратном пути, сталкивался с Бутлу, шедшим на вечернюю смену. У него была такая же шапочка, как у всех, такие же панталоны и холщовая блуза; как и все, он дрожал от холода и грел спину в бараке у огня. Затем следовало ожидание босиком в приемочной, где сильно тянуло сквозным ветром. Теперь Этьена не занимали ни машина с гладко отполированными, блестящими медными частями, ни канаты, которые скользили, словно черные бесшумные крылья ночной птицы, ни клети подъемника, поминутно появлявшиеся и исчезавшие под звуки сигнальных звонков, крики команды и грохот вагонеток, катившихся по рельсам. Его лампочка горела плохо: проклятый ламповщик, верно, ее не чистил. И он оживлялся лишь, когда Муке спроваживал их всех и, дурачась, подгонял девушек звучными шлепками. (Клеть отделялась и падала, словно камень, в бездну колодца, и Этьен не успевал обернуться, чтобы посмотреть, как исчезает дневной свет. Он даже никогда не думал о том, что клеть может сорваться, и входил в привычную среду, спускаясь во мрак под проливным дождем. Когда внизу, в приемочной, Пьеррон с лицемерно-слащавым видом выгружал их, шахтеры вялой походкой расходились толпой по штольням. Теперь Этьен знал все галереи шахты лучше, чем улицы в Монсу, знал, где надо сделать поворот, где нагнуться пониже, где обойти лужу. Он так хорошо изучил эти два километра подземного пути, что мог бы пройти и без лампочки, держа руки в карманах. И постоянно ему встречались все те же люди: вот проходит штейгер, освещая лица рабочих, вот старый Мук ведет лошадь, вот Бебер идет с фыркающей Боевой, Жанлен бежит за поездом, закрывая вентиляционные двери, а толстая Мукетта и тощая Лидия катят вагонетки. Этьен теперь гораздо меньше страдал от сырости и духоты в забоях. Узкие штольни казались ему очень удобными для прохода. Он словно отощал и мог бы теперь пролезть в такую щель, куда раньше не отважился бы даже просунуть руку. Он привык к угольной пыли, хорошо видел в темноте, обливался потом, не обращая на это внимания, и свыкся с тем, что ему приходится быть с утра до вечера в промокшей одежде. К тому же Этьен не тратил попусту сил и приобрел такую ловкость и быстроту, что удивлял всех товарищей по забою. Через три недели его считали уже одним из лучших откатчиков в шахте: никто не мог быстрее докатить одним толчком вагонетку до ската, никто не умел так ловко прицепить ее к канату, как Этьен. Благодаря небольшому росту он проскальзывал всюду, а его руки, тонкие и белые, как у женщины, казались железными, несмотря на нежную кожу, и обладали необычайной силой. Он никогда не жаловался, должно быть из гордости, даже если изнемогал от усталости. Его упрекали разве только в том, что он не понимает шуток и сердится, если кто-нибудь его заденет. Шахтеры приняли его в свою среду и считали настоящим углекопом; с каждым днем он все более входил в колею, превращаясь в машину. Маэ особенно дружелюбно относился к Этьену, потому что всегда уважал хорошую работу. Кроме того, он, как и прочие, чувствовал, что откатчик по своему умственному развитию стоит выше, чем он. Ему приходилось видеть, как Этьен читает, пишет, чертит планы. Слыхал он также, как Этьен беседует о вещах, самое существование которых было для него новостью. Это нисколько не удивляло Маэ: шахтеры – люди простые, и головы у них крепче, чем у механиков; но его поражали мужество этого юноши и настойчивость, с какой он принялся за труд углекопа, чтобы не умереть с голоду. На его памяти это был первый случай, когда рабочий так быстро осваивался с шахтой. Поэтому, если являлась необходимость спешно крепить штольню и Маэ не хотелось отрывать от работы забойщиков, он поручал молодому человеку ставить подпорки, уверенный, что все будет сделано хорошо и прочно. Начальство не давало ему покоя с этим проклятым креплением, и он каждую минуту боялся, как бы снова не появился инженер Негрель в сопровождении Дансарта: опять начнет кричать, спорить и заставит все переделывать заново. Он заметил, что работа откатчика более удовлетворяла этих господ, хотя они делали вид, что ничем не довольны, и все твердили, что Компания в один прекрасный день примет решительные меры. Время шло, в шахте назревало глухое недовольство, даже сам Маэ, при всем своем спокойствии, начинал приходить в ярость, и рука его порою сжималась в кулак. С первых же дней обнаружилась вражда между Захарией и Этьеном. Как-то вечером дело чуть не дошло до потасовки. Но Захария, добрый малый, которому ни до чего не было дела, кроме своего удовольствия, тотчас успокоился, когда Этьен дружески предложил ему кружку пива. Вскоре и он признал превосходство новичка. Левак также стал относиться к нему дружелюбно, часто беседовал с ним о политике и говорил, что у Этьена на этот счет свои суждения. Из всей артели один только долговязый Шаваль таил какую-то вражду к откатчику – и не потому, что они дулись друг на друга: наоборот, они даже стали приятелями. Но среди взаимных шуток они обменивались такими взглядами, словно готовы были уничтожить друг друга. Катрина на работе по-прежнему казалась той же усталой, покорной девушкой, она так же гнула спину, катя вагонетку, так же приветливо относилась к своему товарищу, а он, в свою очередь, помогал ей. С другой стороны, она безропотно покорялась всем прихотям своего любовника и открыто принимала его ласки. Их отношения были всеми признаны: даже семья Катрины сквозь пальцы смотрела на их связь, и Шаваль каждый вечер уходил с откатчицей за отвал, затем провожал ее до дверей родительского дома и здесь целовал девушку в последний раз на глазах у всего поселка. Этьен делал вид, что это его нисколько не касается, и часто подсмеивался над их прогулками, отпуская такие крепкие словечки, какие позволяют себе парни с девушками только в глубине шахты. Катрина отвечала ему тем же, кичливо рассказывала, что сделал для нее ее кавалер, но смущалась и бледнела всякий раз, как ее глаза встречались с глазами молодого человека. Оба отворачивались и порой часами не разговаривали. Казалось, они ненавидели друг друга за то чувство, которое было в них схоронено и о котором они никогда между собой не говорили. Наступила весна. Однажды, поднявшись из шахты, Этьен ощутил на лице теплое дыхание апреля, запах свежей земли, нежной зелени, чистого воздуха. И вот теперь всякий раз, как он возвращался домой, воздух становился все ароматнее, и солнце казалось жарче после десятичасовой работы среди вечного мрака и холода сырого подземелья, куда не проникало лето. Дни становились длиннее, и в мае Этьен спускался в шахту уже на восходе солнца, когда алое небо бросало отсвет зари на Воре, а легкий утренний туман казался розовым. Никто больше не дрожал от холода, с дальних полей доносился теплый ветер, и в вышине звонко пели жаворонки. А в три часа он видел ослепительно горящее солнце, – оно заливало заревом пожара горизонт и отбрасывало красноватый отсвет на кирпичные строения, испачканные углем. В июне рожь была уже высокая, и голубоватая зелень ее резко оттеняла темную ботву свекловицы. Это было бесконечное море, волнующееся при малейшем дуновении ветра; оно ширилось с каждым днем, и часто вечером Этьен с удивлением замечал, что оно еще зеленее, чем утром. Тополи у канавы убрались листвой. Отвал зарос травой, луга покрылись цветами, всюду нарождалась новая жизнь и била ключом из той самой земли, под которой он изнемогал от муки и усталости. Теперь, отправляясь вечером гулять, Этьен уже не встречал больше влюбленных за отвалом. Он шел по их следам в ржаные поля и по движению желтеющих колосьев и больших красных маков догадывался, где они нашли укромный приют для своей страсти. Захария и Филомена шли туда по старой привычке. Старуха Прожженная, вечно разыскивавшая Ли-дню, то и дело накрывала ее с Жанленом: дети глубоко зарывались в рожь, и, чтобы спугнуть их, надо было задеть их ногой. А что касается Мукетты, то она таскалась повсюду, и нельзя было перейти поля, не увидав где-нибудь ее головы; она тотчас скрывалась во ржи и падала навзничь, так что виднелись одни ее торчащие ноги. Но ведь молодежь свободна, и Этьен не видел в этом ничего предосудительного. Он возмущался только в те вечера, когда встречал Катрину и Шаваля. Раза два он заметил, как они скрылись при его приближении в зелени, и неподвижные ветви как бы сомкнулись над ними. В другой раз, когда Этьен шел по узкой тропе, светлые глаза Катрины вдруг мелькнули перед ним и тотчас потонули во ржи. Тогда необозримая равнина показалась ему слишком тесной, и он предпочел провести вечер у Раснера, в его кабачке «Авантаж». – Госпожа Раснер, дайте мне кружку… Нет, я не пойду гулять нынче вечером, я устал, совсем без ног. И, обращаясь к товарищу, который сидел за столом в другом конце комнаты, у стены, он спросил: – Суварин, а ты не хочешь? – Нет, спасибо, ничего не хочу. Эгьен познакомился с Сувариным, живя с ним бок о бок. Он служил машинистом в Воре и занимал наверху комнату рядом с комнатой Этьена. Лет тридцати на вид, он был худощавый блондин с тонким лицом, обрамленным длинными волосами и редкой бородкой; белые острые зубы, тонкий рот и нос, розовый цвет щек придавали ему сходство с девушкой; у него было кроткое и вместе с тем упрямое выражение лица, а в серых, стальных глазах временами вспыхивал дикий огонек. В комнате этого бедного рабочего находился только большой ящик с книгами и бумагами. Суварин, русский, никогда о себе: не говорил, но про него рассказывали много небылиц. Углекопы, недоверчиво относившиеся к иностранцам, угадав по его небольшим рукам, что он принадлежит к другому классу, вообразил сперва, что тут скрывается целое приключение: он – убийца, бежавший от кары. Но Суварин без малейшей гордыни проявлял братское отношение к ним, раздавал мелочь рабочей детворе – и углекопы его в конце концов признали. Они успокоились на том, что это политический эмигрант. Как ни туманно было такое объяснение, оно оправдывало Суварина в их глазах, даже если он и совершил какое-нибудь преступление. Углекопы видели в нем как бы товарища по несчастью. В первые недели он казался Этьену угрюмым и нелюдимым. Историю его Этьен узнал лишь позднее. Суварин был последним отпрыском дворянской семьи из Тульской губернии. В Петербурге он изучал медицину. Там он увлекся идеями социализма, захватившими в то время всю русскую молодежь. Он решил обучиться какому-нибудь ремеслу и выбрал профессию механика, чтобы потом пойти в народ, узнать его ближе и братски помогать ему. И вот теперь он жил этим ремеслом, бежав из России после неудавшегося покушения на жизнь императора: в течение целого месяца он прожил в подвале фруктовой лавки, делая подкоп через всю улицу и начиняя бомбы, под вечной угрозой взлететь на воздух вместе с домом. Семья отреклась от него. Без гроша, занесенный на черную доску во французских мастерских, которые подозревали в нем шпиона, Суварин умирал с голоду, пока наконец Компания в Монсу не наняла его в пору нехватки рабочих рук. Здесь он работал уже целый год – одну неделю днем, другую ночью, неизменно исправный, трезвый, молчаливый и аккуратный, так что начальство ставило его в пример другим. – Неужели тебе никогда не хочется пить? – смеясь, спросил его Этьен. А тот ответил своим тихим голосом, почти без всякого акцента: – У меня бывает жажда во время еды. Товарищ подшучивал над любовными похождениям» Суварина и клялся, что видел его с откатчицей во ржи, неподалеку от поселка «Шелковых чулок». Суварин только пожимал плечами, преисполненный спокойствия и безразличия. На что ему откатчица? К женщине он относился как к товарищу, если она проявляла к нему братские чувства и была смела, как мужчина. Иначе к чему совершать такую подлость? Он не хотел никого – ни жены, ни друга, никакой связи. Свободный сам, он не имел близких. Каждый вечер, часов около девяти, когда кабачок пустел, Этьен оставался там и беседовал с Сувариным. Он пил маленькими глотками пиво, а машинист курил папиросу за папиросой; от табака у него порыжели тонкие пальцы. Блуждающим взором мистика, как бы сквозь сон, следил он за кольцами дыма. Левой рукой он, казалось, судорожно искал чего-то в пустоте; потом обычно брал на колени ручного кролика, жирную самку, вечно тяжелую, жившую в дом г на свободе. Эта крольчиха, которую он сам прозвал «Польшей», обожала его, обнюхивала его брюки, становилась перед ним на задние лапки и царапала до тех пор, пока он не брал ее на руки, как ребенка. Тогда, прижавшись к нему, она опускала уши и закрывала глаза; а он, в порыве бессознательной нежности, непрестанно гладил ее шелковистую серую шерсть. Его успокаивало это теплое и живое существо. – Знаете, – сказал однажды вечером Этьен, – я получил письмо от Плюшара. В комнате не было никого, кроме Раснера. Последний посетитель отправился в поселок, где все уже засыпало. – А! – воскликнул кабатчик, подходя к своим жильцам. – Как его дела? Этьен, сообщив Плюшару о своем поступлении на работу в Монсу, уже два месяца вел с ним оживленную переписку. А Плюшар, ухватившись за мысль о возможности пропаганды среди углекопов, давал Этьену различные указания на этот счет. – Дела Товарищества, о котором вы уже знаете, идут как будто очень хорошо; к нему, видимо, присоединяются со всех сторон. – А ты какого мнения об их обществе? – спросил Распер, обращаясь к Суварину. Нежно почесывая голову Польши, тот выпустил изо рта клубы дыма и спокойно ответил: – Вздор! Но Этьен воодушевился. В нем назревало возмущение, и он мечтал о борьбе труда с капиталом. Как человек неопытный, он очень увлекался. Речь шла о Международном рабочем товариществе, о знаменитом Интернационале, который только что был создан в Лондоне. Разве это не начало той доблестной борьбы, которая приведет наконец к торжеству справедливости? Рушатся все перегородки, трудящиеся всего мира восстанут и объединятся, чтобы обеспечить рабочему кусок хлеба, который он добывает своим трудом. Какая простая и великая организация: сначала секция, представляющая собой данную общину; далее федерация, объединяющая секции одной и той же провинции; потом нация и, наконец, надо всем этим – человечество, воплощенное в генеральном совете, где каждая нация представлена секретарем-корреспондентом. Меньше чем в полгода можно завоевать мир и диктовать законы предпринимателям, если они будут упорствовать. – Вздор! – повторил Суварин. – Ваш Карл Маркс желает пустить в ход естественные силы. Ни политики, ни заговора, не так ли? Все должно вестись в открытую и единственно ради повышения заработной платы… Подите вы с вашей эволюцией! Поджигайте города, – вырезайте целые народы, сметайте все на своем пути, и когда от этого растленного мира ничего не останется, вот тогда, может быть, и удастся построить лучший мир. Этьен засмеялся. Он не всегда соглашался с тем, что говорил его товарищ: теория всеобщего разрушения казалась ему просто рисовкой. Раснер, еще более практичный и здравомыслящий, как человек с положением, даже не рассердился на эти слова. Он хотел только уточнить вопрос. – Так в чем же дело? Ты собираешься создать секцию в Монсу? К этому-то и стремился Плюшар, секретарь северной федерации. Особенно он указывал на помощь, которую Товарищество могло бы оказать углекопам в случае забастовки. Этьен предвидел неминуемую стачку: история с креплением плохо кончится; еще одно требование со стороны Компании, и волнения вспыхнут во всех копях. – Самое досадное – это взносы, – авторитетным тоном объявил Раснер. – Пятьдесят сантимов в общий фонд да два франка секции – как будто бы и пустяки, но бьюсь об заклад, что многие откажутся платить. – Тем более, – прибавил Этьен, – поэтому сперва надо создать здесь кассу взаимопомощи; если понадобится, мы могли бы превратить ее в стачечный фонд… Во всяком случае, пришло время подумать об этом. Я, со своей стороны, готов, если только готовы другие. Наступило молчание. Керосиновая лампа на прилавке коптила. В распахнутую дверь явственно доносился стук лопаты: это истопник в Воре засыпал уголь в одну из топок машины. – Все так дорого! – прибавила г-жа Раснер, вошедшая в комнату и мрачно слушавшая разговор; в своем неизменном черном платье она казалась очень высокой. – Подумайте только, я заплатила за яйца двадцать два су… В один прекрасный день все полетит к черту. Мужчины были того же мнения. Посыпались жалобы, один за другим они говорили, сокрушенно вздыхая. Трудно рабочему вынести такую жизнь. Революция лишь усугубила его бедствия, и одни буржуа так разжирели с 89-го года, что не оставляют трудовому люду даже объедков со своих тарелок. Пусть скажут по чистой совести, перепало ли хоть что-нибудь на долю рабочих из того благополучия и несметных богатств, которые нажиты за сто лет? Над ними только глумились, объявив их свободными; да, им предоставили свободу умирать с голоду; но этого они и раньше не были лишены. Голосовать за каких-то прожорливых проходимцев, которые думают о них, как о прошлогоднем снеге, – от этого у них не станет больше хлеба в квашне. Нет, так или иначе, но с этим надо покончить – будь то законным путем, чинно, по взаимному соглашению, или же путем насилия, когда будут все жечь и будут резать друг друга. Если не мы, то наши дети, наверное, все это увидят, ибо столетие должно неминуемо завершиться другой революцией, на этот раз – рабочей. Будет разгром, который перевернет все общество во всех его слоях, чтобы построить его вновь на основах справедливости и честности. – В один прекрасный день все должно полететь к черту, – решительно повторила г-жа Раснер. – Да, да, все полетит к черту! – подтвердили мужчины. Суварин гладил уши Польши, и носик ее морщился от удовольствия. Он заговорил вполголоса, как бы про себя, глядя в пространство невидящим взором: – Возможно ли увеличить заработную плату? В силу железного закона, она сводится к самой ничтожной сумме, необходимой только для того, чтобы рабочие ели сухую корку хлеба да плодили детей… Если она падает чересчур низко, рабочие начинают умирать с голоду; возникает потребность в новых рабочих руках, и заработная плата поднимается. Если же она слишком повышается, приток рабочих усиливается, она снова падает. Это – равновесие пустых желудков, обрекающее рабочего на вечную голодную каторгу. Когда он забывался и начинал развивать свои взгляды как образованный социалист, Этьен и Раснер слушали его с тревогой: их смущали его неутешительные выводы, и они не знали, что возразить. – Слышите, – продолжал он своим обычно спокойным тоном, глядя им в лицо, – надо все уничтожить, иначе мы снова будем голодать. Да, да! Анархия – и ничего больше! Земля, омытая кровью и очищенная огнем!.. Потом видно будет. – Господин Суварин вполне прав, – заявила г-жа Раснер. Несмотря на свою бунтарскую резкость, она отличалась чрезвычайной учтивостью. Эгьен, в отчаянии от своего невежества, не хотел больше принимать участия в споре. Он поднялся и сказал: – Идем спать. Что бы там ни было, а завтра придется вставать в три часа. Суварин, потушив свой неизменный окурок, осторожно приподнял толстую крольчиху под брюшко и опустил ее на пол. Раснер запер входную дверь. Все молча разошлись. В ушах у них стоял звон, голова, казалось, распухла от важных, волнующих вопросов. Каждый день вели они те же разговоры в опустевшей зале, собравшись вокруг единственной кружки пива, которую Этьен пил целый час. Рой темных мыслей, дремавших до сих пор у него в голове, оживал, кругозор его стал шире. Ощущая настоятельную потребность в знании, Этьен долго не решался просить книг у соседа; у того, как на грех, были только книги на немецком и русском языках. Наконец он где-то раздобыл французскую книгу о кооперативных товариществах. По словам Суварина, и это была ерунда. Кроме того, Этьен регулярно читал анархистский листок «Борьба», издававшийся в Женеве; его получал Суварин. Впрочем, несмотря на их ежедневное общение, машинист оставался все тем же замкнутым человеком; казалось, он проходит свой жизненный путь без увлечений, без любви, не вкушая никаких благ. В начале июля положение Этьена улучшилось. Неожиданный случай нарушил бесконечное однообразие, жизни в шахте: рабочие вдруг обнаружили в пласту Гийома смешение пород, целую пертурбацию в угольном слое. Это служило несомненным признаком трещины; и действительно, вскоре напали на трещину, о существовании которой не подозревали даже сами инженеры, несмотря на превосходное знание почвы. Событие это озадачило всю шахту; только и говорили, что об исчезнувшей жиле, которая, видимо, спустилась ниже, по ту сторону трещины. Старые углекопы стали повсюду разнюхивать, словно охотничьи собаки, высланные в погоню за углем. Но пока что рабочие не могли сидеть сложа руки, и поэтому Компания назначила торги на разработку угля в новых местах. Однажды Маэ, возвращаясь вместе с Этьеном из шахты, предложил ему вступить в его артель в качестве забойщика на место Левака, который переходил в другую артель. Он уже сговорился с главным штейгером и инженером; они были весьма довольны молодым человеком. Этьен согласился принять предложенное ему повышение, – он был счастлив доверием, которое оказывал ему Маэ. Вечером они отправились вместе в шахту ознакомиться с объявлениями. Новые участки, сдававшиеся с торгов, находились в пласту Филоньер, в северной галерее Воре. Они были не очень выгодны. Шахтер только качал головой, слушая, как Этьен читал ему условия. И действительно, когда на другой день они пошли осматривать место разработок, Маэ обратил внимание Этьена на отдаленность участков от наклонного штрека, на зыбкий грунт, на маломощность угольного слоя и на твердость его. Но раз хочешь есть, надо работать. Поэтому в следующее же воскресенье они отправились на торги, которые происходили в бараке под председательством инженера шахты и главного штейгера, но в отсутствие окружного инспектора. Перед маленькой эстрадой, стоявшей в углу, толпилось человек пятьсот-шестьсот углекопов. Торги шли таким темпом, что слышался только глухой гул голосов; цифры выкрикивались наперебой и тут же покрывались новыми цифрами. Одно мгновение Маэ боялся, что ему не удастся получить ни одного из сорока участков, предложенных Компанией. Конкуренты, охваченные паникой под влиянием слухов о кризисе и остановке работ, понижали цену. Инженер Негрель, несмотря на горячку, не спешил и старался сбить цену до самых низких пределов, а угодливый Дансарт нагло лгал, расхваливая сдаваемые участки. Маэ хотелось оставить за собой участок в пятьдесят метров, и ему пришлось состязаться с товарищем, который тоже не желал уступать. Они поочередно сбавляли по сантиму с вагонетки. Маэ оказался победителем, но вынужден был до того понизить плату, что даже штейгер Ришомм, стоявший позади, подталкивал его и в сердцах процедил сквозь зубы, что при такой низкой цене он ровно ничего не заработает. Они вышли, и Этьен выругался, не вытерпев, когда увидел Шаваля, возвращавшегося с прогулки по полям в сопровождении Катрины: шляться, когда старик занят таким серьезным делом! Черт возьми! – воскликнул Этьен. – Людей за горло хватают!.. Теперь они хотят, чтобы рабочие стерли друг друга с лица земли! Шаваль вышел из себя и объявил, что он ни в коем случае не спустил бы цены! А Захария, подошедший из любопытства, нашел, что это безобразие. Но Этьен в гневе заставил их замолчать: – Этому будет конец! Придет день, и мы станем хозяевами! Маэ, молчавший с самого окончания торгов, казалось, пробудился и проговорил: – Хозяевами!.. Эх, доля проклятая! Давно бы пора!  II   Последнее июльское воскресенье считалось в Монсу местным праздником. Во всем поселке в субботу вечером хозяйки вымыли в комнатах полы и стены, выливая воду целыми ведрами; пол не просох и к утру, хотя его посыпали белым песком, – роскошь, не всегда доступная для бедноты. День обещал быть очень жарким, – то был один из летних дней на севере, когда небо насыщено грозами, а бескрайные голые равнины задыхаются от зноя. По воскресеньям в семье Маэ все вставали в разное время. Отец начал ворочаться в постели еще с пяти часов и все-таки встал и оделся, но дети нежились до девяти. На этот раз Маэ вышел в сад покурить, потом вернулся в дом и в одиночестве съел кусок хлеба с маслом, ожидая, когда встанут остальные. Так он и провел утро, не зная, за что взяться; починил лохань, которая стала течь, приклеил под часами портрет наследного принца, подаренный детям. Наконец сверху начали спускаться друг за другом остальные члены семьи; дед Бессмертный вынес стул, чтобы посидеть на солнце; мать и Альзира немедленно принялись стряпать; Катрина одела и привела Ленору и Анри. Пробило одиннадцать часов. По всему дому запахло вареным кроликом с картофелем. Наконец появились Захария и Жанлен, зевая, с заспанными глазами. По случаю праздника весь поселок высыпал на улицу в ожидании обеда, который готовили раньше, чтобы скорее отправиться в Монсу. Детвора бесновалась, мужчины, без блуз, в рубашках и в шлепанцах, слонялись ленивой походкой людей, отдыхающих в воскресный день. На дворе стояла хорошая погода, и потому все окна и двери были распахнуты настежь. Из комнат доносились гул голосов, крики и звук шагов. Во всех домах пахло вареным кроликом, и этот приятный аромат вытеснял на один день застарелый запах жареного лука. Маэ обедали ровно в полдень. У них в доме было довольно тихо; зато кругом так и жужжало. Соседи непрестанно переговаривались из двери в дверь, женщины собирались кучками и болтали, тут же занимали друг у друга всякие вещи по хозяйству, выгоняли детей из комнаты или, наоборот, тащили их обратно, наградив шлепком. Семейство Маэ в течение трех недель было в натянутых отношениях с соседями, Леваками, из-за Захарии и Филомены. Мужчины между собою разговаривали, но женщины делали вид, будто незнакомы друг с другом. Эта распря упрочила отношения с женою Пьеррона. В тот день, однако, она оставила мужа и Лидию на попечение матери и ушла рано утром к двоюродной сестре в Маршьенн; и вот над ней подтрунивали: всем известно, что это за двоюродная сестра! У нее усы и служит она в Воре, в должности главного штейгера. Жена Маэ объявила, что совсем. нехорошо бросать семью в праздник. Кроме картофеля и кролика, которого целый месяц откармливали в сарае, у Маэ на обед был еще мясной суп и говядина. Двухнедельная получка пришлась как раз накануне, в субботу. Они давно не помнили такого пиршества. Даже в последний праздник св. Варвары – праздник шахтеров, когда они три дня не работают, – кролик не был таким жирным и нежным, как сегодня. Десять пар челюстей, начиная с маленькой Эстеллы, у которой уже стали прорезываться зубы, и кончая стариком Бессмертным, которому грозила опасность потерять последние, работали с таким усердием, что не оставалось даже костей. Мясо было хорошее, но желудки углекопов плохо переваривали его, так как мясное приходилось есть редко. Съели все дочиста; остался только кусок вареной говядины на ужин. Можно будет сделать еще бутерброды для тех, кто проголодается. Первым исчез Жанлен. Бебер поджидал его возле школы. Они долго шатались, пока не выманили наконец Лидию; ее ни на шаг не отпускала от себя Прожженная, решившая не выходить из дому. Заметив, что девочка убежала, она стала браниться, потрясая костлявыми руками. Пьеррону все это надоело, и он отправился на прогулку. У него был вид супруга, развлекающегося со спокойной совестью, зная, что и жена его проводит время в свое удовольствие. Затем ушел дед Бессмертный. Маэ тоже собрался подышать свежим воздухом, спросив предварительно жену, не хочет ли и она пройтись с ним; но она никак не могла, – сущее наказание с детьми; позднее она, может быть, выберется и, конечно, сумеет его найти. Выйдя из дома, Маэ постоял в раздумье у дверей, а потом пошел к соседям узнать, готов ли Левак. Там он застал Захарию, поджидавшего Фшюмену. Жена Левака тотчас заговорила на нескончаемую тему о свадьбе, стала кричать, что это издевательство и она объяснится с женой Маэ начистоту. Разве это жизнь – нянчить детей своей дочери, у которых нет отца, а дочь тем временем будет гулять со своим любезным? Филомена преспокойно надела чепец, и Захария увел ее, заявив, что женится хоть сейчас, если только согласится его мать. Самого Левака уже не было дома, и Маэ поспешил уйти, посоветовав соседке переговорить с его женой. Бутлу, положив локти на стол, доедал кусок сыра. Точно примерный муж, он наотрез отказался от предложения Маэ пойти распить с ним кружечку. Мало-помалу поселок пустел; мужчины ушли один за другим; девушки дожидались у дверей своих кавалеров и затем уходили с ними под руку в противоположную сторону. Когда Маэ повернул за угол церкви, Катрина, давно уже увидавшая издали Шаваля, поспешила к нему, чтобы отправиться вместе в Монсу. Мать была дома одна, окруженная развозившимися детьми; она не могла заставить себя подняться со стула, налила еще стакан горячего кофе и стала пить небольшими глотками. В поселке остались одни женщины; они зазывали друг друга в гости и допивали кофе, сидя за столами с жирными пятнами на скатерти, где валялись объедки. Маэ был уверен, что Левак пошел в «Авантаж», и поэтому не спеша направился к Раснеру. И действительно, Левак играл с товарищами в кегли возле кабачка, в садике, обнесенном изгородью. Тут же стояли дед Бессмертный и старый Мук; они с таким вниманием следили за шарами, что забывали даже подтолкнуть друг друга локтем. Палило солнце, и лишь у самого дома оставалась узкая полоса тени. За столиком сидел Этьен и пил пиво, недовольный, что его покинул Суварин, только что поднявшийся к себе в комнату. Почти каждое воскресенье машинист затворялся у себя, писал или читал. – Играть будешь? – спросил Левак у Маэ. Но тот отказался. Ему было жарко, он умирал от жажды. – Раснер! – позвал Этьен. – Принеси еще кружку. И, обращаясь к Маэ, прибавил: – Я угощаю. Теперь все они были на «ты». Раснер не торопился, пришлось три раза окликнуть его. Наконец г-жа Раснер принесла тепловатое пиво. Молодой человек, понизив голос, стал жаловаться на хозяев: они хорошие люди, спору нет, и держатся прекрасных убеждений, но пиво у них никуда не годится и суп прескверный! Он давно переменил бы квартиру, если бы его не пугало расстояние от Монсу. Но рано или поздно придется подыскать в поселке какое-нибудь семейство, которое согласится сдать комнату и взять его в нахлебники.

The script ran 0.017 seconds.