Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ричард Бах - Бегство от безопасности [1995]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary, Эзотерика

Аннотация. Когда держишься в полумиле над землей на нейлоновом крыле и надежде на восходящий поток воздуха, жизнь висит на честном слове. Честное слово Ричард Бах дал пятьдесят лет назад — испуганному ребенку, которым он был в то время, пообещав вернуться к нему и передать все, чему сам научится от жизни. Обещание оставалось неисполненным до тех пор, пока в один прекрасный день, паря между небом и землей, Ричард не встретился с девятилетним Дикки Бахом — неутомимым оппонентом всех своих представлений... Ричард и Дикки переживают головокружительное приключение, штурмуя вечные вопросы. Оба должны найти на них ответы, чтобы обрести целостность. Почему расти духовно означает никогда не взрослеть? Возможно ли мирное сосуществование с результатами наших выборов? Почему самым сумасшедшим нашим мечтам может дать крылья только бегство от безопасности?

Аннотация. Почему расти духовно означает никогда не взрослеть? Возможно ли мирное сосуществование с результатами наших выборов? Почему самым сумасшедшим нашим мечтам может дать крылья только бегство от безопасности?

Полный текст.
1 2 3 

Платье-убийца выглядело великолепно, хотя и не вызвало падежа среди мужчин и замешательства среди женщин, каждая из которых была по-своему очаровательна. — Я узнала сегодня так много нового, — сказала жена по дороге домой. — По пунктам, пожалуйста. Она улыбнулась. — Во-первых, как мы танцевали. В сравнении с тем, что было раньше, сегодня все просто замечательно. Мы делаем успехи, и это меня очень радует. — Меня тоже. — Во-вторых — ты. Тебе понравилось нарядиться и пойти на бал! Притом с людьми, верящими в медицину. Я, конечно, не подала и виду, но ожидала, что ты сегодня заведешься до драки и, окруженный превосходящим противником, будешь сражаться насмерть за идею, что раз тело и душа — одно целое, то зачем же применять химию, ведь смена образа мыслей… и так далее. — Я сдержался. — Потому что многие из них летают, как и ты. Если бы они не были пилотами, ты бы счел их слугами Дьявола Фармакологии, обреченными гореть в аду. Но раз они тоже летают, ты увидел в них себе подобных людей и даже ни разу не назвал их Чертовыми Белыми Халатами. — Просто я от природы очень вежлив. — Только когда тебе не угрожают, — заметила она. — А ты понял, что тебе не угрожают, когда увидел, что они тоже любят летать. — Ну, в общем, да. — В третьих, мне понравился наш маленький диалог о доме. В самом деле, большую часть жизни я чувствовала себя одинокой. И не потому, что я постоянно переезжала с места на место, а потому, что я на самом деле одинока. Я думаю совершенно по-иному, чем думают там, где я выросла, — мама или отец, или кто-либо еще из нашей семьи. — Ты думаешь так же, как и твоя семья, милая, — сказал я. — Голько твоя семья — не те люди, которых ты привыкла называть этим словом. — Думаю, ты прав, — сказала она. — Пока я этого не понимала, я была одинокой. А потом я встретила тебя. — Меня? — переспросил я удивленно. — Ты вышла замуж за Человека-Который-Во-Всех-Отношениях является твоим братом? — Я бы снова так поступила, — сказала она без стеснения. — Сколько людей вокруг, Ричи, которые считают себя особенными, не похожими на других одиночками, хотя на самом деле они еще просто не обрели свою настоящую семью! — Если бы мы не страдали от своей непохожести и одиночества, если бы мы не блуждали во тьме, мы бы никогда не ощутили радость возвращения домой. — Снова о доме. Скажи, что, по-твоему, является домом? — Дом, мне кажется, — начиная фразу, я еще не знал, как она закончится, — это знакомое и любимое. Тут я ощутил внутри характерный щелчок, который раздается каждый раз, когда получаешь правильный ответ. Разве не так? Ты садишься за пианино, просто чтобы сыграть для себя знакомую и любимую мелодию, —чем не возвращение домой? Я сижу в кабине маленького самолета — и это тоже мой дом. Мы с тобой вместе, ты и я,значит, сейчас наш дом — в этом движущемся автомобиле; в следующем месяце нашим домом может стать какой-нибудь другой город. Мы дома, когда мы вместе. — Значит, наш дом не среди звезд? — Дом не является неким определенным местом. «Знакомое и любимое», мне кажется, вовсе не означает «сбитое гвоздями», «крытое черепицей» или «основательное». Мы можем привязываться к гвоздям и крышам, но стоит в наше отсутствие изменить их взаимное расположение, как, вернувшись, мы воскликнем: «Что это за груда досок?» Дом — это определенный порядок, который нам дорог, в котором можно безопасно быть самим собой. — Отлично сказано, Вуки! — И я бьюсь об заклад, что до того, как мы выбираем жизнь на Земле, существует еще какой-то любимый нами порядок, откуда мы приходим и который не имеет ничего общего ни с пространством, ни с временем, ни с материей. — И то, что мы находимся здесь, вовсе не означает, что мы забыты, — произнесла она. — У тебя не бывает таких моментов, милый, когда тебе кажется, что ты почти припоминаешь… почти помнишь… — Шестой класс! И в этот момент, в машине, рядом с женой, без малейших признаков присутствия Дикки, все это было со мной, как будто никогда и не стиралось из памяти. Двадцать один — Шестой класс был толпой, Лесли, что я делал в толпе? Ранчо и водонапорная башня превратились в воспоминания, море шалфея и камней превратилось в море опрятных домиков, дрейфующих в медленном калифорнийском течении травянисто-зеленых предместий. Как много учеников в школе, думал я. Никто из них не смог бы запрячь и оседлать ослика, но каким-то образом большинство из них оказались неплохими ребятами. Ограниченными, но не плохими. Они, в свою очередь, несколько дней с любопытством разглядывали меня, но приехать в Калифорнию из Аризоны — совсем не то, что приехать из Нью-Йорка или Бельгии. Я был безобиден, почти не отличался от них, и со временем, когда прошла новизна ощущений, я был принят на равных, еще одна щепка в бурном потоке. — Баджи, я чокнутый? — Да. После уроков мы медленно ехали по пустынной осенней улице на велосипедах, бок о бок, и листья платанов хрустели под толстыми шинами. — Не говори да, пока я не расскажу тебе, почему я думаю, что я — чокнутый. Ведь если я, то и ты тоже. — Ты не чокнутый. Сомневаюсь, чтобы в начальной школе имени Марка Твена нашелся кто-нибудь умнее Энтони Зерба. Без сомнения, никто не мог состязаться с ним в быстроте ума, силе или в беге, а также в надежности, когда требовалась его помощь. — Баджи, ты ребенок? — спросил я. — Да. Строго говоря, это так. Мы оба дети — ты и я. — Точно — строго говоря. Но внутри, в душе, ты ощущаешь себя ребенком? — Конечно, нет, — сказал он, убрав с руля руки и продолжая ехать так, немного впереди меня. Он притормозил на секунду, и мы поравнялись. — В душе я намного старше некоторых взрослых, взять хотя бы мистера Андерсона. Но мое тело отстает. Я еще не умею зарабатывать деньги, не могу жениться или купить дом. Мне не хватает роста. Я еще не получил всей информации, в которой нуждаюсь, однако внутри, как личность, я уже взрослый. — Значит, по-твоему, мы считаемся детьми не потому, что мы бесполезны, а потому, что нам еще необходимо время, чтобы получить всю эту информацию и вырасти, а когда мы станем взрослыми, мы будем ощущать себя точно так же, как сейчас, разве что будем знать больше всяких полезных мелочей. — Скорее всего, ты прав, — неуверенно сказал он. — Внутри мы будем чувствовать себя так же. — Неужели тебя это не тревожит? — С какой стати? — Мы такие же взрослые, но только бессильные, Баджи! Разве тебе нравится быть бессильным? — Нет. Я бессилен, но, в отличие от тебя, я… Он остановился на середине фразы, и, подняв обе ноги, у перся ими в руль. Мы разогнались по Блэкторн-стрит, спускающейся вниз по невысокому холму. — В отличие от меня ты что? — Я терпеливый, — крикнул он, перекрывая ветер. — Меня не беспокоит, что деньги зарабатывает мой отец, а не я. Меня не беспокоит, что я еще ребенок. Мне еще многому нужно научиться, пусть это всего лишь мелочи. — А мне это не нравится. Если внутри я взрослый… Должен быть тест, пройдя который, человек имеет право называться взрослым, независимо от его возраста. — Всему свое время, — сказал он. Мой товарищ вернул ноги на педали, ухватился за руль, свернул к бровке и, в последний момент перед ударом вздернув переднее колесо на целый фут от земли, запрыгнул на тротуар. Давно позабыты те дни, когда велосипеды приводили меня в ужас, и я каждый раз бежал жаловаться маме, когда Рой пугал меня, сажая на сиденье и толкая велосипед вперед. Я въехал на тротуар вслед за Зербом, но только дождавшись ближайшей подъездной дорожки, где бордюрный камень отсутствовал. Я подумал о разнице между нами. — Тебе не кажется, что ты — особенный? — Ага, — сказал он и, стоя на педали с одной стороны велосипеда, въехал на лужайку перед своим домом и остановился. — А ты? Я тоже остановился, замер на педалях, пока велосипед не начал терять равновесие, потом соскочил и положил его на траву. — Конечно, я — особенный, — сказал я. — Все мы особенные! Назови мне хоть одного в нашем классе, хоть одного во всей школе Марка Твена, кто планирует вырасти и стать неудачником! Зерб сел на траву, скрестив ноги и опершись о сиденье своего велосипеда. — Но ведь все так и происходит. Что-то случается между временем, когда мы уверены в том, что мы — особенные, и временем, когда мы начинаем понимать, что это не так и что мы — обыкновенные неудачники. — Со мной такого не случится, — сказал я. Он засмеялся. — Откуда ты знаешь? Откуда такая уверенность? Может быть, мы на самом деле еще не взрослые. Может быть, взрослым человек становится только тогда, когда перестает считать себя кем-то особенным. Может, быть неудачниками под силу только взрослым? — Иногда по утрам я, проснувшись, выхожу из дома, и воздух такой… зеленый, понимаешь? Воздух говорит тебе: «Сегодня что-то случится! Сегодня случится что-то очень значительное». И хотя, сколько я помню, ни разу ничего такого не случалось, но это ощущение… Вроде бы ничего не происходит, но в то же время происходит. Ты понимаешь, о чем я? — Может быть, тебе просто очень хочется, чтобы что-то произошло? — Я не выдумываю, Бадж! Честное слово, я ничего не выдумываю. Что-то действительно есть такое, и это что-то будто зовет меня. Ты ведь тоже это слышишь, разве нет? Я имею в виду, ты тоже иногда это чувствуешь? Он посмотрел мне прямо в глаза. — Это как бы свет внутри меня, — сказал он, — как будто я проглотил звезду. — ТОЧНО! И хоть ты тресни, тебе никогда не найти эту звезду, даже с микроскопом величиной в дом! Мой друг лег рядом с велосипедом и наблюдал за опускающимися сумерками сквозь деревья. — Днем звезды не увидишь. Нужно закрыть глаза, словно приспособиться к темноте, и тогда увидишь этот слабый свет вдали. Ты это видишь. Дик? Только близкие друзья могут так разговаривать, подумал я. — Этот свет — серебристая якорная цепь, уходящая из виду в глубокие воды. — Глубокие воды! — сказал он. — Ой, точно! А мы ныряем, скользим в глубину, и там глубоко-глубоко цепь приводит к якорю — затонувшей звезде. Я чувствовал себя дельфином, который вырвался из неволи в открытое море и нашел там друга-близнеца. Не один я чувствовал Нечто, влияющее на нас, — Нечто, не поддающееся словесному описанию. — Так ты это знаешь, Бадж! Светящийся якорь! Я плыву к нему, и даже если все плохо, все прекрасно. Я погружаюсь все глубже, моя лодка уже не видна на поверхности, а якорь светится ярче самой яркой лампочки и он — внутри меня. — Да, — сказал он задумчиво и уже без улыбки. — Он действительно там. — Что же ты собираешься с ним делать? Ты знаешь, что этот… свет… там, и что теперь? — Думаю, я подожду. — Ты подождешь? Черт, Бадж, как ты можешь ждать, зная, что оно там? Надеюсь, он понял, что в моем голосе звучало разочарование, вовсе не злоба. — А что я еще могу сделать? Вот ты. Дик, что делаешь в свои зеленые утра? Он сорвал травинку и пожевал ее чистый твердый стебель. — Мне хочется бежать. Как будто где-то неподалеку спрятан космический корабль, и, если бы я знал, в каком направлении бежать, я бы его нашел стоящим с открытым люком, а в нем — те, кто меня знает, кто вернулся за мной после долгого отсутствия. И вот дверь закрывается — шшшшшшшшшшшшшш, и корабль взлетает — мммммммммммм, и внизу — мой дом, но никто не видит ни меня, ни корабль, а он просто поднимается все выше и выше, и вот я уже среди звезд, почти дома. Мой друг вращал пальцем переднее колесо своего велосипеда, словно медленную пустую рулетку. — Ты поэтому спрашивал, не сумасшедший ли ты? — Отчасти. — Что ж, — сказал он, — ты действительно сумасшедший. — Да, и ты тоже. — Я — нет, — сказал он. — А как насчет проглоченной звезды? Он засмеялся. — Я рассказал об этом только тебе. — Спасибо. — И лучше, — сказал он, — если ты не будешь об этом много болтать. — Думаешь, я рассказываю об этом всем подряд? — сказал я. — Это — в первый и последний раз. Но мы ведь и вправду особенные, и ты тоже это знаешь. Не только ты и я, а мы все. — Пока не вырастем, — сказал он. — Брось, Баджи. Ты же в это не веришь. Он встал в тусклом свете, поднял велосипед и покатил его за дом. — Не торопись ты так. На все это нужно время. Если ты хочешь всегда помнить о том, кто ты, лучше найди способ никогда не стать взрослым. Возвращаясь домой в темноте, я размышлял над этим. Может быть, мой корабль никогда меня не найдет. Может быть, я сам должен его найти. Лесли, продолжая слушать, свернула направо, остановилась у знака «Стоп», и машина снова помчалась по широкой пригородной улице. — Ты никогда мне об этом не рассказывал, — сказала она. — Каждый раз, когда я уже начинаю думать, что знаю о тебе все, ты выдаешь что-то новое. — Я не хочу, чтобы ты знала все. Чем больше ты спрашиваешь, тем больше я вспоминаю. — Правда? Расскажи мне. — Эти зеленые времена! Иногда мне казалось, что я уже знаю, как все устроено, кто я, почему я здесь и что произойдет дальше. Это нельзя было выразить словами, я просто чувствовал. Это то, о чем я просил, и вот оказался здесь, на этой маленькой планете, в мире иллюзий. Отверни занавес, и там будет настоящий дом. Просто поворот сознания. — Но занавес опять все закрывал, правда? — сказала она. — Со мной это бывало. — Да. Он всегда закрывался опять, словно над моим частным кинотеатром закрывалась крыша, и я снова оказывался в темноте и мог видеть лишь, как проходит моя жизнь, в двух измерениях, только похожих на четыре. Я чувствовал, как Дикки прислушивается внутри меня. — Однажды во Флориде, возвращаясь в казармы после ночных полетов, я посмотрел вверх, и там был этот гигантский занавес, словно целая галактика Млечный Путь, край которого вдруг на минуту приподнялся. Я замедлил шаг и замер, как вкопанный, глядя в небо. — Что же было на другой стороне? — спросила она. — Что ты увидел? — Ничего! Разве это не странно? Когда эта светящаяся завеса отошла, на ее месте остался не какой-то вид, а удивительное чувство радости: Все хорошо. Все просто замечательно. Потом завеса постепенно вернулась на свое место, и я стоял в темноте, глядя на уже обычные звезды. Я посмотрел на нее, вспоминая. — То чувство никогда больше меня не покидало, Вуки. — Я не раз видела тебя в ужасном бешенстве, милый, — сказала она. — Я видела тебя в такие моменты, когда ты вряд ли мог думать, что все в порядке. — Верно, но разве с тобой так не бывало: скажем, ты играешь в какую-нибудь игру и так увлекаешься, что начинаешь забывать, что это — всего лишь игра. — Я почти все время об этом забываю. Я считаю, что реальная жизнь реальна, и думаю, что и ты так считаешь. — Признаться, иногда это так и выглядит. Я расстраиваюсь, когда что-то встает на моем пути, или начинаю злиться, то есть пугаюсь, когда над моими планами нависает угроза. Но это как раз настроение игры. Вырвите меня из игры, скажите мне в момент самой сильной злобы: Конец жизни, Ричард, твое время вышло, и вся моя злоба исчезнет, все перестанет иметь значение. Я снова стану самим собой. — Напомни мне еще раз эти слова: «Конец жизни…?» Я засмеялся, зная, что теперь услышу это, когда в очередной раз снова выйду из себя. — Мгновенная перспектива, назовем это так. Ты согласна? Она свернула к нашему дому, вверх по подъездной дорожке. Любовь в браке, подумал я, сохраняется до тех пор, пока муж и жена продолжают интересоваться мыслями друг друга. Она остановила машину и выключила зажигание. — Это то, чего хочет он, правда? — спросила она. — Кто? — Дикки. Ему нужна мгновенная перспектива. Что бы ни происходило, он должен знать, что все в порядке. Двадцать два Должно быть, в его пустыне прошли дожди, так как высохшее дно озера покрылось травой, и на месте разорванных линий его памяти остались лишь малозаметные следы. На горизонте, не очень далеко, высилось дерево. Каким образом все так быстро изменилось? Он стоял сразу за озером у подножия пологого холма, и я неторопливо приблизился к нему. — Ты был там. Капитан? — спросил я. — На балу? Когда ты испугался? Да. — Я не испугался. — А как насчет плана, как лучше сбежать, если бы они затеяли Аспириновый Тост? — Прекрасный план, Дикки. Я почти надеялся, что это случится. — Спасибо, — сказал он. — Он бы сработал. — Да. Но были бы последствия. — Мое дело было вытащить тебя оттуда, а последствия — это для взрослых. — Они и не требовались, — сказал я. — Я мог бы выйти тем же путем, что и вошел. Без всяких объяснений, просто уйти, потому что мне не понравилось там находиться. Без погони и беспорядков, без пострадавших штор и разбитого стекла, без подъема на шесть этажей по стене в моих выходных туфлях и возращения по крышам к Лесли. Без последствий. Он пожал плечами. — Это значит, что ты — взрослый. — Ты прав, — сказал я. — Это бы сработало и стало великим представлением. Он начал взбираться по холму, как если бы на его вершине находилось что-то такое, что он хотел бы мне показать. — Ты точно не веришь в медицину? — спросил он. — Точно. — И даже в аспирин? Я отрицательно помотал головой. — Ни капельки. — А когда ты болеешь? — Я не болею, — сказал я. — Никогда? — Почти никогда. — Что же ты делаешь, когда тебе все-таки бывает плохо? — спросил он. — Я приползаю из аптеки, нагруженный всевозможными лекарствами. Я начинаю с ацетаминофена и глотаю все подряд, не останавливаюсь, пока они все не закончатся. — Если твое тело — идеальное отражение твоих мыслей о нем, почему ты лыс, как бильярдный шар? И почему ты пользуешься очками, читая полетные карты? — Я ВОВСЕ НЕ ЛЫС, КАК БИЛЬЯРДНЫЙ ШАР! — возмутился я. — В мои мысли о теле входило облегчить расчесывание своих волос и то, что для отлично напечатанной карты вполне нормально выглядеть слегка расплывчатой, а для меня — смотреть на нее сквозь очки и считать, что так она выглядит отчетливее. Пришло ли мне это в голову, когда я, будучи тобой, каждый день мог видеть, что у папы меньше волос, чем у меня, и что они с мамой пользуются очками? Он не ответил. — То, что я знаю, что мое тело — это зеркальное отражение моих мыслей, — сказал я, — вовсе не означает, что я не могу быть ленивым или не искать легкие пути. В тот момент, когда мысленный образ моего тела начнет меня серьезно беспокоить, когда придет насущная потребность что-либо изменить, я это сделаю. — А вдруг ты все-таки серьезно заболеешь? — спросил он. — Без дураков? — Такого со мной не бывает — может быть, один-два раза за всю жизнь. Когда я учился летать, меня убедили, что летчики никогда не болеют. И это действительно так. Я не знаю ни одного летчика, который бы часто болел. Он подозрительно посмотрел на меня. — Почему? Как это так получается, что иногда мы не знаем ответ до тех пор, пока не услышим вопрос, подумал я. До того, как открыть рот, я и понятия не имел, почему летчики редко болеют. — Полеты все еще остаются фантазией, — сказал я, — для многих из нас. А в какой болезни есть фантазия? Когда живешь в полной мере тем, о чем всегда мечтал, плохому самочувствию неоткуда взяться. Продолжая подниматься по холму, он улыбнулся, как будто читал мои мысли. — Ты меня дурачишь, Ричард, — сказал он. — Ты совсем как папа. Ты меня дурачишь и при этом делаешь та-а-кое серьезное лицо, что мне трудно тебя раскусить. — Не верь мне. Надейся только на себя. Капитан. Допустим, существуют результаты некоего сравнительного исследования здоровья людей, любящих свою работу, и людей, работающих по принуждению. Как ты думаешь, кто из них здоровее? — Это нетрудно угадать. Я коснулся его плеча. — А что, если бы не было никакого исследования? — сказал я. — Стало бы твое мнение менее истинным? Он широко улыбнулся мне с абсолютно беспечным видом. — Это называется мысленным экспериментом, — сказал я ему. — Это способ выяснить то, что ты уже знаешь. — Мысленный эксперимент! — сказал он. — Точно! — Нужны ли тебе ответы? — Конечно же, нужны! — Нет, — сказал я. — Почему это они мне не нужны? — Потому что ответы изменяются, — сказал я. — Миллион ответов нужен тебе намного меньше, чем несколько вечных вопросов. Эти вопросы — алмазы, которые ты держишь на свету. Изучай их целую жизнь, и ты увидишь множество различных оттенков одного и того же камня. Каждый раз, когда ты задаешь себе один из этих вопросов, ты получаешь именно тот ответ, который тебе необходим, и как раз в ту минуту, когда он тебе необходим. Он нахмурился, глядя на вершину холма, куда мы взбирались. — Какие это вопросы? — Вопросы вроде Кто я? Это не произвело на него впечатления. — Например? — Например, перед тобой стоит такая проблема: все твои одноклассники во что бы то ни стало стараются быть модными: носят причудливую одежду, странно себя ведут и высказывают странные мысли. Станешь ли ты делать все это только для того, чтобы не выделяться и чувствовать себя в безопасности? — Я не знаю. Я хочу иметь друзей… — В этом твоя проблема. И ты находишь тихий уголок и спрашиваешь себя: Кто я? По мере подъема нам все больше открывался вид на бархатисто-зеленую пустыню. Интересно, мой внутренний пейзаж тоже зеленеет теперь, когда я нашел и освободил этого ребенка? — Кто я, — сказал он. — А что потом? — Потом прислушайся. И прислушиваясь, ты вспомнишь. Ты — тот, кто однажды попросил высадить его на Землю, чтобы совершить что-то замечательное, что-то, имеющее для тебя значение. Разве Что-То Значительное означает подбирать на помойке любые дурацкие убеждения любых безмозглых ничтожеств только для того, чтобы приобрести фальшивых друзей? — Ну… — Вопрос Кто я? не изнашивается со временем, Дикки. Он помогает тебе на протяжении всей твоей жизни каждый раз, когда ты решаешь, что делать дальше. — Кто мои друзья? — Ты все понял! — сказал я, гордясь им. Он остановился и посмотрел на меня. — Что я понял? — Кто мои друзья? Этот вопрос ты должен задавать себе всегда. В следующий раз, попав в окружение дюжины заблудших овец, поклоняющихся покрою твоей бейсбольной куртки, или стилю твоей прически, или твоим «суперкрутым» солнечным очкам, задай себе его. Кто мои друзья, мои настоящие друзья, кто те остальные, пришедшие вместе со мной со звезд? Где они сейчас и чем занимаются? Могу ли я быть другом самому себе, отравляя свое звездное сознание мертвым и грязным стадным чувством, поднимая с «друзьями» кружку пива? Дикки успокаивающе взял меня за руку. — Ричард, я всего лишь ребенок… — Все равно, — продолжал ворчать я, двигаясь дальше. — Ты понял, о чем я. Помни, кто ты, — в этом и будет твой ответ. Как может пришелец со звезд барахтаться в грязи зыбких ценностей? Он улыбнулся мне. — Ричард, ты рассердишься, если я решу стать пьяницей? Я повернулся к нему, пораженный его словами. — Скажем, из меня выйдет курящий-сигареты-принимаю-щий-табпетки-размахивающий-фпагом-стадньш-повеса-бабник-пьяница, — сказал он. — Тебя это расстроит? — Если ты сделаешь этот выбор, немногие женщины решатся дотронуться до тебя даже палкой. Так что «бабника» можешь сразу вычеркнуть. — Допустим, я все же так поступил, — сказал он. — Что бы ты на это сказал? Был ли я разгневан, выйдя из себя в тот момент? Злость — это всегда страх, подумал я, а страх — это всегда страх потери. Потерял бы я себя, сделай он такой выбор? Хватило секунды, чтобы понять: я бы ничего не потерял. Это были бы его решения, не мои, а он волен жить так, как хочет. Потеря была бы неизбежна, если бы я осмелился влиять на его решения, стараясь жить одновременно и его, и своей жизнью. Это было бы ужаснее, чем жизнь на вертящемся стуле в баре. Мне хватило этого момента и этой идеи, чтобы избавиться от раздражения и вернуться в спокойное состояние, — Ты забыл упомянуть еще два качества, — сурово сказал я, — здравомыслие и сдержанность. Это мои качества, и у тебя их нет. В остальном твоя жизнь — это твое личное дело. — И ты не будешь переживать за меня? — Я не могу переживать о том, чего не могу контролировать, — сказал я.-Но вот что я тебе скажу, Дикки. Если ты дашь мне возможность управлять твоей жизнью, будешь следовать нсем моим указаниям буквально, думать и говорить только то, что я тебе скажу, я возьму на себя ответственность за твою жизнь. — И я не буду Капитаном? — Нет, — сказал я. — Командовать буду я. — Успех гарантируется? — Никаких гарантий. Но если я разрушу твою жизнь, я обещаю, что буду очень расстроен. Он остановился. — Что? Ты командуешь, ты принимаешь за меня все решения, я следую всем твоим указаниям, а если ты разобьешь мой корабль о скалы, то обещаешь взамен всего лишь «быть очень расстроенным?» Нет уж, спасибо! Раз речь идет о моей жизни, то я поведу корабль сам! Я улыбнулся ему. — Ты становишься мудрее. Капитан. Когда мы добрались до вершины холма, он остановился у грубого, торчащего из земли пня, который, по-видимому, служил ему сиденьем. Я мог понять, почему он выбрал именно это место: здесь легче всего было переживать ощущение полета, не пользуясь ни крыльями, ни воображением. — Отличный вид, — сказал я. — В твоей стране весна? Застенчивая улыбка. — Немножко запаздывает. Почему бы не сказать ему прямо, подумал я. Почему бы мне не сказать, что я люблю его и буду ему другом до конца своей жизни? Я подумают, что в этом разговоре участвуют и наши сердца тоже, и, кто знает, может быть, невысказанное ими имеет наибольшее значение. — По-моему, нужен легкий дождик, — сказал я. — Совсем чуть-чуть, — сказал он. Несколько мгновений он смотрел вдаль, как будто набираясь храбрости. Затем он повернулся ко мне. — Твоя страна тоже нуждается в дожде, Ричард. — Может, и так. Что он имел в виду? Как бы я был рад поделиться с ним всем, что я знаю, подумал я, не требуя ничего взамен. — Я не знаю точно, что именно это значит для тебя, — сказал он, — но думаю, что многое. До того, как я успел спросить, что он все-таки имеет в виду, он начал расшатывать торчащий перед нами из земли пень, наконец вытащил его и протянул мне — сын Моисея, протягивающий выцветшую табличку. Это был не пень, а самодельное надгробие. Надпись на нем не содержала ни дат, ни эпитафии. Только четыре слова: Бобби Бах Мой Брат Надежно забытое в течение полувека, все это вернулось. Двадцать три — Почему ты такой умный? Мой брат поднял голову от книги, посмотрел на меня испытующе с высоты полутора лет разницы между нами. — О чем ты, Дикки? Я не такой уж умный. Я так и думал, что он это скажет и вернется к чтению. — Все говорят, что ты умный, Бобби. Любой другой брат на его месте вышел бы из себя и попросил семилетнего зануду отцепиться. Любой другой, но не мой. — Ну хорошо, они правы, — сказал он. — Я должен быть умным, потому что я должен идти впереди и прокладывать тебе путь. Если он подтрунивал надо мной, то не подал и виду. — А Рой прокладывал тебе путь? Он на минуту отложил книгу. — Нет. Рой почти взрослый, и он другой. У меня не получается придумывать или мастерить вещи так же ловко. И я не умею рисовать так, как это делает Рой. — Я тоже. — Зато мы можем вместе почитать, правда? Он сдвинулся на одну сторону широкого стула. — Хочешь поупражняться в чтении? Я забрался на стул рядом с ним. — Ты такой умный, потому что много читаешь? — Нет. Я читаю так много, потому что я должен быть впереди тебя. Если я прокладываю тебе путь, я должен идти впереди, ведь правда? Он раскрыл книгу на наших коленях. — Мне кажется, ты еще не можешь прочитать эту книгу. Ты же не можешь быть таким умным, правда? Я посмотрел на страницы книги, в самом деле очень умной, и улыбнулся. — Да нет, могу… Он указал на заглавные буквы. — Что здесь написано? — Это легко, — сказал ему я. — «ГЛАВА ТРИНАДЦАТЬ. ЗА ПРЕДЕЛАМИ СОЛНЕЧНОЙ СИСТЕМЫ». — Хорошо. Прочитай мне первый параграф. В нашей семье на похвалу не скупились, но быстрее всего оценивалось умение хорошо читать, «с выражением», как говорила мама. Научись произносить написанные слова, и ты — образцовый сын. В тот день я читал брату, стараясь так, как будто не читал, а сам рассказывал ему о звездах. Но глубоко во мне звучали его слова, которые я принял за истину: «Я должен прокладывать тебе путь». Домой после школы, голодный, через ворота, через заднюю дверь — на кухню. Если повезет, можно стащить три-четыре ломтя ржаного хлеба, но, если увидит мама, за это меня могут лишить обеда. Гм… Отец уже вернулся с работы — так рано? — и сидит на кухне с мамой и Бобби. — Привет, папа, — сказал я, не подавая и виду, что испуган. — Мы что, опять переезжаем? Готовится что-то важное? Что это у вас здесь за конференция? — Мы разговариваем с Бобби, — сказал мой отец. — И думаю, что нам лучше остаться одним. Ты не против? Я на мгновение уставился на него, потом взглянул на маму. Она торжественно смотрела на меня, не говоря ни слова. Происходило что-то ужасное. — О'кей, — сказал я, — конечно. Я буду у Майка. Пока. Я толкнул вращающуюся дверь из кухни в гостиную, закрыл ее за собой и вышел через главный вход. Что ж это происходит? Они никогда еще не говорили ни о чем гаком, чего я не мог бы по крайней мере слушать. Разве я не являюсь частью этой семьи? Может быть, и нет! Может быть, они решают, как им от меня избавиться? Но почему? Рядом с домом Майка росло лучшее дерево для лазания, которое я когда-либо знал, — сосна с ветвями, образующими винтовую лестницу до самой верхушки; их было так много, что почти не оставалось шансов упасть. Нужно было только достать до первых толстых ветвей, которые начинались на высоте шести футов, остальное не составляло труда. О чем они все-таки могли разговаривать? Почему они не хотели, чтобы я это слышал? Прыжок с разбега. Теннисные туфли цепляются за кору, проскальзывают и вновь цепляются. Еще один рывок, и первая ветка достигнута. Я скрылся в толстых ветвях, взбираясь уверенно и решительно. Что бы они ни обсуждали, это явно что-то нехорошее, и уж вовсе не какой-нибудь приятный сюрприз для меня. Иначе они бы просто прекратили говорить об этом или сменили тему разговора, когда я вошел, — заговорили бы о работе или Библии. Ближе к вершине ветви становились тоньше, и в просветах между ними виднелись крыши домов. Самый замечательный вид открывался с верхушки дерева, но ветки и сам ствол были там такими тонкими, что легко начинали раскачиваться. Я прекратил подъем недалеко от вершины, пока это еще не стало безрассудством. Мне нужно было подумать, а это место было самым уединенным из всех, которые я знал. Мама всегда спрашивала меня, как там школа, подумал я, и что нового я сегодня узнал? Я хотел сказать ей, что сегодня мы проходили Закон Среднего, и спросить, что она об этом знает, но она неожиданно ничего не спросила. И почему папа дома в это время? Кто-нибудь умер? Что может быть не так? Единственным умершим человеком из тех, кого я знал, была моя бабушка, но, когда это произошло, мне сказали. Я видел ее лишь однажды — строгую и седовласую, едва ли выше меня ростом, и совсем не плакал, когда узнал, что она умерла. Ни мама, ни, конечно, папа, тоже не плакали. Никто не умер, иначе мне бы сказали. В четверти мили отсюда за верхушками деревьев скрывался мой дом, но я все же мог различить часть крыши над кухней. Ничего, сложного: в Лейквуд-Виллидж все дома, кроме нашего, имели наклонные крыши, наша же крыша была плоской. Что там все-таки происходит? Легкий порыв ветра качнул дерево, и я обхватил ствол обеими руками. Это должно касаться меня, подумал я, иначе почему так важно было меня выпроводить? Это было что-то, связанное со мной, и вряд ли хорошее. Этого не может быть. Даже когда меня вызывает директор школы, это всегда оказывается что-нибудь хорошее: поздравления по поводу выбора меня старостой пожарников, предложение поработать в школьном комитете, сообщение, что на экзамене штата я набрал наибольшее количество баллов, не считая моего брата. Сумерки застали меня сидящим на дереве, словно встревоженный енот. Я все еще блуждал во тьме своих предположений, однако решил ни о чем не спрашивать, как бы мне этого ни хотелось. Пусть они сами обо всем мне расскажут, когда решат, что пришло время. Я бессилен. Я ничего не могу сделать. Это что-то большое, что-то, чего я не должен знать, вот и все. Я спустился вниз и пошел домой, втирая пятна сосновой смолы в джинсы. Когда я толкнул дверь на кухню, отца там уже не было, мама готовила ужин. Не просто ужин, потому что в этот момент она как раз ставила в духовку торг со взбитыми сливками. — Привет, Дикки, — сказала она обычным тоном. — Что сегодня проходили в школе? — Да ничего, — ответил я ей в тон, уступая ее настроению. Бобби стал чаще пропускать уроки, и эти закрытые собрания время от времени случались опять. Один в нашей с ним комнате, иногда я различал сквозь стену негромкие голоса: в основном, отцовский, иногда — мамин, и, очень редко, голос Бобби, такой тихий, что я даже не был уверен, что это он. Однажды перед сном, когда он взбирался по лестнице на верхнюю койку, я не выдержал. — Что происходит, Бобби? — спросил я. — О чем вы с мамой и папой разговариваете? Это касается меня? Он не посмотрел на меня, перегнувшись через край своей койки, как он это обычно делал. — Это секрет, — сказал он. — Ты тут ни при чем, и тебе не нужно ничего знать. Почти всегда мы с Бобби могли поговорить откровенно, но не сейчас. По крайней мере, они не собираются прийти за мной однажды ночью, бросить меня, связанного, в грузовик и отвезти черт знает куда. А может, Бобби меня обманывает, и все именно так и произойдет. Но если он не хочет говорить, то и не скажет. На следующий день на столе в нашей комнате я обнаружил сумку из мягкой кожи размером с пиратский мешок для денег. До этого я никогда ее не видел… Когда я ослабил ремешки и открыл ее, внутри я увидел не золото, а идола. Прекрасно сделанный из полированного черного дерева, он являл собой фигуру смеющегося Будды с руками над головой, ладони вверх, кончики пальцев почти касаются. Какого черта… Шаги. Бобби идет! Я запихнул Будду обратно в сумку, затянул ремни, бросился на кровать и раскрыл книгу Уилли Лэя — «Ракеты и космические путешествия». — Привет, Бобби, — на мгновение поднял глаза, когда он вошел, и снова вернулся к книге. — Привет. Я читал в тот момент так внимательно, что по сей день помню тот абзац: «…твердотопливные ракетные двигатели набиваются порохом не полностью, а только в объеме вокруг конической камеры сгорания. Чем больше область горения, тем больше тяга двигателя». Я представил, как при слишком большой области горения ракета взрывается — БУМ! — как динамит. — Пока, — сказал Бобби, и вышел, захватив пальто и кожаную сумку, чтобы отправиться куда-то вместе с отцом на машине. Две недели спустя отец отвез Бобби, выглядевшего усталым, в больницу, ничего серьезного. Через неделю, без всяких прощаний, мой брат умер. Вот в чем заключалась тайна, подумал я, девятилетний Холме с Бейкер-стрит. И все эти долгие тихие беседы: все, кроме меня знали, что Бобби умирает! Так они хотели уберечь меня от боли. Будда из черного дерева прикасался к ответам, а нашел ли их мой брат — этого мне никогда не узнать. Он мог бы сказать мне, я бы не стал горевать. Я мог бы спросить, что ощущает умирающий, больно ли это? Куда ты отправишься, когда умрешь, Бобби, и можешь ли ты не умереть, если захочешь? Видишь ли ты ангелов во сне? Легко ли умирать? Боишься ли ты? Насколько я знаю, мама не плакала, как и Рой, и у ж, конечно, отец. Поэтому я тоже не плакал, во всяком случае — на виду у всех. Наша комната опустела, и там стало ужасно тихо, — вот и все, что изменилось. «Лонг-Бич пресс телеграм» напечатала небольшой некролог, сообщавший, что Бобби опередил отца и мать, а также меня и Роя на скорбном пути. Я прикрепил вырезку из газеты к своей двери иглой от игрушечного самолета, гордясь тем, что наши имена были замечены и напечатаны в газете. На следующий день вырезка исчезла; я нашел ее на своем столе текстом вниз. Я приколол ее снова, и на следующий день она вновь очутилась на столе. Я понял намек. Хоть мама и не плачет, но и газетные напоминания о том, что Бобби умер, ей тоже ни к чему. Однажды, когда она мыла тарелки, ставя их с нежным фарфоровым звоном в кухонный шкаф, я наконец услышал: — У Бобби была лейкемия. Я немедленно запомнил это слово. — Это неизлечимо. Последние дни. Дик, он был так спокоен. Он был таким мудрым. Слез не было, и она перестала называть меня Дикки. — «Всему на свете свое время, мама, — сказал он мне. — Сейчас мне пришло время умереть. Пожалуйста, не расстраивайся и не горюй — я не боюсь смерти. Я бы не выдержал, если бы ты плакала». Она смахнула слезинку, и наш разговор был закончен. Я был счастливчиком, не иначе. Что может быть безопаснее, чем легко и удобно лететь за своим братом? Он — ведущий, я — ведомый. Теперь же, вместо ровного полета и плавных поворотов впереди меня, Бобби врубил полную тягу, ушел вверх и скрылся в солнечном свете. Я был в ужасе. Я всхлипывал ночью под одеялом, вопил в подушку. Пожалуйста, Бобби, ну ПОЖАЛУЙСТА! Не оставляй меня здесь одного! Ты обещал показывать мне путь! Ты обещал! Не уходи! Я не знаю, как мне жить без моего брата! Слезами делу не поможешь, выяснил я. Чувства не могут изменить положение вещей. Значение имеет только знание, а мне предстояло узнать многое. Я посмотрел в словаре статью «Смерть»: формальные фразы об очевидном. Я прочитал энциклопедию: ответа нет. Бобби казался таким безмятежным, подумал я, и совсем не испуганным, как если бы он принял решение встретить смерть с открытыми глазами, как если бы готовился к испытанию. Когда час пришел и дверь открылась, он расправил плечи и шагнул в нее, не оглядываясь, с высоко поднятой головой. Молодец, брат, подумал я, спасибо, что показал мне путь. Но знаешь, Бобби, есть кое-что еще. Я внезапно изменился, превратившись в настойчивого сукина сына, и будь я проклят, если умру, не узнав, зачем я жил. Мальчик, плачущий от ужаса после смерти брата, — в тот день я от него освободился, оставил его там в одиночестве и продолжал жить уже без него. Двадцать четыре Дикки взял надгробие из моих рук. — Скажи мне еще раз, — сказал он. — Что значит смысл? Я, моргая, уставился на него. Только что я вновь пережил один из самых мучительных моментов моей жизни, пережил, благодаря ему, всю эту боль до конца. И вот теперь он вдруг превращается в какого-то холодного незнакомца? Он ответил на мои мысли. — Почему бы и нет? Ты поступил со мной так же. — Значит, мы квиты, — сказал я. — Ты знаешь ответ. Что значит смысл? Я принял бесстрастный тон (что нетрудно, если есть надлежащая практика) и сказал ему: — По-моему, смысл — это все то, что способно изменить наши мысли, а вместе с ними — и нашу жизнь. — Что значила для тебя смерть Бобби? Он затолкал надгробие обратно в грязь, откуда его достал. Стоило ему убрать руку, как оно упало. — Как она изменила твою жизнь? — До сегодняшнего дня я никогда об этом не думал. Просто засунул в дальний угол и забыл. Он снова попытался поставить надгробие вертикально и, когда оно упало еще раз, оставил его лежать. — Что она значила? В тот момент, когда он спросил, я внезапно понял. Вытащить эту спрятанную часть памяти на свет было все равно что вытащить из кучи дров самое нижнее полено, на котором она вся держалась. — Смерть Бобби заставила меня впервые в жизни столкнуться с самостоятельностью. Теперь, полвека спустя, мне кажется, что всю жизнь я рассчитывал только на себя, но это не так. Когда я был тобой, Бобби пообещал, что будет первым делать все открытия, первым принимать на себя все удары, приготовленные жизнью. Он хотел смягчить и объяснить их мне, чтобы мой путь стал легче, уже проложенный им через неосвоенные земли. Все, что мне оставалось, — это следовать за братом, и все было бы хорошо. Он молча сел в траву, а я шагал перед ним туда-сюда, словно гончая на привязи. — В тот день изменилось все. Когда Бобби умер, его брату, до этого —пассажиру фургона, пришлось быстро выбираться наружу и научиться самому быть разведчиком-первопроходцем. Я летел над своим прошлым с предельной скоростью, глядя вниз. — Все, что я узнал, Дикки, начиная с того момента, показало мне, что каждому из нас дана сила делать выбор, сила изменять свою судьбу. Все, что произошло позднее: Рой ушел в армию, отец оставался таким же сдержанным, мама ударилась в политику, я научился летать, — все словно говорило: верь в себя, никогда не рассчитывай, что кто-то другой покажет тебе путь или сделает тебя счастливым. Он смотрел вдаль. — Мама и отец так не считают. — Правильно. Их мнение противоположно. Мама — миссионер, работник социальной службы, политик; отец — священник, капеллан, сотрудник Красного Креста. Они учили Жить для Других, и, Дикки, они были неправы! Он окаменел. — Не смей говорить, что мама неправа, — сказал он. — Ты можешь сказать, что она думает иначе, но никогда не смей говорить, что мама неправа! Как сильно я любил свою мать и сколь слабым оказалось ее влияние на меня! Жить для других, мама, — это лучший способ уязвить тех, кому хочешь помочь. Таскай в гору их фургоны — и закончишь с разбитым сердцем. Ты защитила меня от смерти Бобби, уберегла меня от моих же чувств так, что я встретился с ними только сейчас, полвека спустя. Как ты могла так ошибаться, и почему я все еще тебя люблю? — Я рад, что она не сказала мне, что Бобби собирается умереть, — сказал я. — Мне даже не хватает воображения представить, кем я мог бы стать, если бы она это сделала. — Миссионером? — сказал он. — Я — миссионером? Это невозможно. Хотя — скорее всего. — А ты мог бы сейчас им стать? — сказал он, как будто надеясь посмертно утешить мою мать. Я громко засмеялся. — Для меня священник — это тот, кто убил Бога, Дикки! Ты разве не помнишь? — Нет. Конечно, подумал я. Он у нас — Хранитель Забытого, а я это помню как сейчас. — После смерти Бобби, — сказал я, — у меня появились простые детские вопросы о жизни, которые привели к разрушению Бога-Который-Был-Мне-Известен и к первой встрече с моей собственной истиной. Дикки не мог представить, что я помню хоть что-то значительное из своего детства. — Какой священник? Что произошло? — Я сейчас покажу тебе, что произошло, — сказал я. — Когда я стою здесь, я — это я. Когда я стою там, я — Внутренний Священник. Ладно? Он улыбнулся, предвкушая мою беготню вверх-вниз по холму. — Бог всемогущ? — спросил я, маленький мальчик, у мудрого взрослого. Я шагнул вперед и повернулся, чтобы взглянуть сверху вниз на ребенка. Теперь я был жизнерадостным священником в темно-зеленой рясе с эмблемой фирмы на цепи вокруг моей шеи. — Конечно! Иначе он бы не был Богом, не правда ли, сынок? — Бог нас любит? — Как ты можешь спрашивать? Бог любит каждого из нас! — Почему хорошие люди, которых любит Бог, гибнут в войнах и насилии, бессмысленных убийствах и глупых катастрофах, почему страдают и умирают невинные умные дети, почему умер мой брат? А теперь осторожно с голосом: нужно скрыть неуверенность. — Некоторые вещи недоступны пониманию, дитя мое. Отец наш небесный посылает величайшие беды тем, кого любит больше других. Он должен быть уверен, что ты любишь Его сильнее, чем своего смертного брата… Верь и доверяй Всемогущему Богу… — ДА ВЫ ЧТО, ВКОНЕЦ СВИХНУЛИСЬ? СЧИТАЕТЕ МЕНЯ ДЕВЯТИЛЕТНИМ ИДИОТОМ? ЛИБО ПРИЗНАЙТЕ, ЧТО БОГ НЕ БОЛЕЕ ВСЕМОГУЩ, ЧЕМ Я САМ, И БЕССИЛЕН ПРОТИВ ЗЛА, КАК МЛАДЕНЕЦ, ЛИБО ПРИЗНАЙТЕ, ЧТО ЛЮБОВЬ В ЕГО ПОНИМАНИИ — ЭТО САДИСТСКАЯ НЕНАВИСТЬ ВЕЛИЧАЙШЕГО МАССОВОГО УБИЙЦЫ, КОГДА-ЛИБО БРАВШЕГОСЯ ЗА ТОПОР! — О'кей, — говорит падре с внезапной прямотой. — Я ошибаюсь, ты — прав. Я предлагал тебе все удобства веры. Подобно многим другим детям, ты только что разрушил устои официальной религии, мистер Правдоискатель. Ты знаешь, что ни я, ни любой другой священник не сможем ответить на эти вопросы. Теперь тебе придется строить свою собственную религию. — Зачем? — говорю я. — Мне не нужна религия. Я обойдусь и без нее. — И оставишь тайну нашего пребывания здесь неразрешенной? — Оставить ее неразрешенной, — обратился я уже к Дикки, — означало бы признать, что есть нечто, до чего я не в силах додуматься. А я был уверен, что, если я достаточно сильно захочу, не останется ничего, что было бы недоступно моему пониманию. Для неофитов это стало бы первым принципом моей религии. Я вернулся к своему небольшому представлению. — Это нетрудно, — говорю я. — Любой ребенок может предложить что-нибудь получше, чем мир в виде бойни и Бог с ножами в руках. — За это придется платить, — предупреждает священник. — Создай свою теологию, и станешь непохожим на всех остальных… — Так это не цена, —насмехаюсь я, —а награда! Кроме того, никто ведь на самом деле не верит в Бессильного Бога или Бога-Убийцу? Это будет легко. Мой внутренний падре снисходительно улыбается в ответ и исчезает. Дикки наблюдал, поглощенный моим лицедейством. — Как только он исчезает, — сказал я, — я начинаю нервничать. Не был ли я чересчур несдержанным и эмоциональным во время этой вспышки? В течение следующих десяти лет, осторожно и спокойно, я вновь собрал все воедино, без всяких курсивов и восклицательных знаков. Понадобилось действительно очень много времени, но основание было заложено. Благодаря моему брату я вновь создал Бога. Теперь я хочу, Дикки, чтобы ты показал мне, в чем я неправ. Он кивнул, изъявляя желание стать частичным творцом самодельной религии. — Представь себе, что существует некий Всемогущий Бог, который видит смертных и их заботы на Земле, — медленно произнес я. Он кивнул. — Тогда, Дикки, Бог должен нести ответственность за все катастрофы, трагедии, насилие и смерть, осаждающие человечество. Он протестующе поднял руку. — Бог не может нести ответственность только потому, что Он все это видит. — Подумай хорошенько. Он всемогущ, то есть имеет власть остановить зло, если Он этого захочет. Но Он решает не делать этого. Позволяя злу существовать, Он тем самым становится его причиной. Он задумался над этим. — Может быть, — сказал он осторожно. — Тогда, по определению, раз невинные люди продолжают страдать и умирать, всемогущий Бог не просто равнодушен. Он неописуемо жесток. Дикки вновь поднял руку, теперь уже прося времени на размышление. — Может быть… — Ты не уверен, — сказал я. — Все это звучит странно, но я не могу найти ошибки. — И я тоже. Меняется ли для тебя мир при мысли о злом и жестоком Боге так же, как он меняется для меня? — Продолжай, — сказал он. — Дальше. Представь, что существует некий Вселюбящий Бог, который видит нужды и бедствия всех смертных. — Это уже лучше. Я кивнул. — Тогда этот Бог должен скорбно созерцать угнетение и убийства невинных, гибнущих миллионами, в то время как они тщетно, век за веком, молят Его о помощи. Он поднял руку. — Сейчас ты скажешь, что раз невинные люди страдают и гибнут, то наш вселюбящий Бог не в силах нам помочь. — Совершенно верно! Скажи, когда будешь готов к вопросу. Он на минуту задумался над тем, о чем мы говорили. Затем кивнул. — О'кей. Я готов к твоему вопросу. — Какой Бог реален, Дикки? — спросил я. — Жестокий или бессильный? Двадцать пять Теперь он задумался уже надолго, потом засмеялся и тряхнул головой. — Это не выбор! Я имею в виду: если приходится выбирать между Жестоким или Бессильным Богом, тогда зачем Он вообще нужен? Глядя на него, я видел самого себя, каким я был много лет назад, решая ту же задачу. — Выбора нет, — сказал я, — потому что ни один из них не существует. — В самом начале, — сказал он, — не было ли какой-нибудь ошибки в вопросе? Был ли я в его возрасте таким наблюдательным? — Хорошо! Нереальным этот выбор становится благодаря ситуации: «Представь, что существует Бог, видящий все беды Земли». Смотри на это с любой стороны — а я занимался этим многие годы, — но в тот момент, когда представляешь, как Бог видит все беды и оставляет нас в беде, выбора между Жестоким и Бессильным не избежать. — Что же получается? — сказал он. — Бога нет? — Если принять, что пространство-время реально, что оно всегда было и всегда будет, тогда либо Бога не существует вообще, либо приходится выбирать между двумя богами. — А если не принимать, что пространство-время реально? Я поднял с земли камешек и почти горизонтально бросил вдоль склона холма. Я вспомнил время, когда я сам решил не принимать этого, просто ради интереса. — Не знаю, — сказал я. — Ну перестань! — Он вырвал пучок травы вместе с землей и швырнул, без всякой цели. — Ты ведь знаешь! — Подумай об этом, а обсудим в следующий раз. — Не вздумай сейчас уйти, Ричард! ГДЕ МОЙ ОГНЕМЕТ?! — А знаешь, Дикки, это был бы прекрасный холм для прыжков с парапланом. Ветер здесь обычно с юга? — Здесь не бывает ветра, пока я не прикажу, — сказал он. — А сейчас, когда ты только что убил Бога, я приказываю тебе Его воскресить, иначе обещаю, что ты не уснешь! — О'кей. Но я не могу его воскресить, потому что Он — это не Он. — Он — это Она? — Она — это Бытие, — сказал я. — Начинаем, — сказал он, освобождая мне нашу сцену. — О'кей. Я отказываюсь признавать Бога, беспомощного или равнодушного ко злу. Но я не отказываюсь признать всемогущую вселюбящую реальность. — То есть ты возвращаешься к тому, с чего начал. — Нет. Слушай. Это просто. — Я начертил в воздухе прямоугольник. — Это дверь, на которой написаны два слова: «Жизнь Есть». Если ты войдешь в нее, то увидишь мир, для которого это высказывание справедливо. — Я не обязан верить, что Жизнь Есть, — сказал он, полный решимости не попасться вновь на мои предположения. — Нет, не обязан. Если ты в это не веришь, или веришь, что Жизни Нет, или что Жизнь Иногда Есть Иногда Нет, или Смерть Есть, тогда мир должен быть просто таким, каким он кажется, — о цели и смысле можно забыть. Мы все — сами по себе, одни рождены под счастливой звездой, другие страдают всю жизнь, пока не умрут, и неважно, кто есть кто. Желаю удачи. Я подождал, пока он постучал в те двери, открыл их и успел утратить интерес к тому, что за ними находилось. — Довольно скучно, — сказал он и пригнулся, готовый к прыжку. — О'кей. Допустим, Жизнь Есть. — Ты уверен? — Я готов попробовать… — Помни, что на двери написано Жизнь Есть, — сказал я. — Это не шутка. Если хочешь, на ней есть еще одна надпись, невидимая: НЕ Имеет Значения, Если Вам Покажется, Что Это Не Так. — Жизнь Есть. — ХА, ДИККИ! — издал я самурайский клич, и кривой меч блеснул в моей руке. — ЗДЕСЬ, В ГРОБУ, ЛЕЖИТ ТЕЛО ТВОЕГО БРАТА! ТАК СМЕРТИ НЕ СУЩЕСТВУЕТ? — Жизнь Есть, — сказал он с верой. — НЕ Имеет Значения, Если Мне Кажется, Что Это Не Так. Я накинул черный балахон, спрятал лицо под капюшоном, встал на цыпочки и глухим зловещим голосом произнес: — Я — Смерть, мальчик, и я приду за тобой, когда настанет время, и ничто не может меня победить… Я могу быть довольно зловещим: когда-то немножко упражнялся. Он все еще цеплялся за истину, которую испытывал. — Жизнь Есть, — сказал он. —И НЕ Имеет Значения, Если Вам Покажется, Что Это Не Так. — Эй, парень, —сказал я, переодевшись в свою желтую спортивную куртку. — Ничего страшного. Ты же не думаешь, что твои туфли вечны, или вечна твоя машина, или твоя жизнь? Здравый смысл — все изнашивается! — Жизнь Есть, — сказал он. —НЕ Имеет Значения, Если Вам Покажется, Что Это Не Так. Переодевшись самим собой, я сказал: — Образы изменчивы. — Жизнь Есть, — ответил он. — Это легко говорить, когда у тебя все в порядке и ты счастлив, Капитан, —сказал я. —А что бы ты сказал, если бы истекал кровью, или был тяжело болен, или переживал, что тебя бросила девушка, что жена тебя не понимает, что ты потерял работу, что жизнь кончена и ты оказался на самом ее дне? — Жизнь Есть. — Есть ли ей дело до образов, до иллюзий? Он задумался на мгновение. Каждый вопрос мог содержать подвох. — Нет. — Знает ли Она об их существовании? Долгое молчание. — Подскажи. — Знает ли свет о темноте? — спросил я. — Нет! — Если Жизнь Есть, значит ли это, что Она знает только саму себя? — Да? — Не пытайся гадать. — Да! — Знает ли Она о звездах? — …нет. — Знает ли Она начало и конец? — спросил я. — Пространство и время? — Жизнь Есть. Во веки веков. Нет. Почему простые вещи так сложны, подумал я. Есть означает Есть. Не Была, или Будет, или Была Когда-то, или Могла И Не Быть, или Могла Бы Появиться Завтра. Есть. — Знает ли Жизнь Дикки Баха? Долгое молчание. — Она не знает мое тело. Теплее, подумал я. — Знает ли Она… твой адрес? Он засмеялся. — Нет! — Знает ли Она… твою планету? — Нет. — Знает ли Она… твое имя? — Нет. Как анкета. — Знает ли Жизнь тебя? — Она знает… мою жизнь, — сказал он. — Она знает мою душу. — Ты уверен? — Мне неважно, что ты говоришь. Жизнь знает мою жизнь. — Можно уничтожить твое тело? — спросил я. — Конечно, можно, Ричард. — Можно ли уничтожить твою жизнь? — Невозможно! — ответил он, удивленный. — Да что ты, Дикки. Говоришь, тебя невозможно убить? — Убить что? Любой может убить мой образ. Никто не может забрать мою жизнь. — Он задумался на миг. — Никто, если Жизнь Есть. — Ну вот, — сказал я. — Что «Ну вот»? — спросил он. — Урок закончен. Ты только что вернул Бога к жизни. — Всемогущего Бога? — спросил он. — Жизнь всемогуща? — спросил я. — В своем мире. В Реальном мире Жизнь Есть. Ничто не может уничтожить Жизнь. — А в мире образов? — Образы — это образы, — сказал он, — Ничто не может уничтожить Жизнь. — Любит ли тебя Жизнь? — Жизнь знает меня. Я неуничтожим. И я хороший человек. — А если нет? Если Жизнь не видит образов, если Она не знает о пространстве и времени, если Жизнь видит только Жизнь и не знает Условий, может ли Она видеть, какой ты человек — хороший или плохой? — Жизнь видит меня совершенным? — Что ты думаешь? — сказал я. — Не это ли ты называешь любовью? Я жду замечаний. Он долго молчал, прищурив глаза и закинув голову. — Что здесь не так? — спросил я. Какое-то время он смотрел на меня так, как будто в его руке был детонатор, способный разнести на куски мою прекрасную систему, на создание которой ушла вся моя жизнь. Но я не был его единственным будущим, у него впереди была своя жизнь, а прожить с идеями, в которые не веришь, невозможно. — Скажи мне, — попросил я, ощущая биение своего сердца. — Пойми меня правильно, — сказал он. —Я хочу сказать, что логически твоя религия, так, как ты ее изложил, может быть истинной. — Он мгновение подумал. — Но… — Но…? — Но какое она может иметь значение для меня как для Образа Человеческого Существа здесь, на Образе Земли? Твое «Есть» прекрасно, — сказал он,ну и что? Двадцать шесть Я рассмеялся в наступившей тишине. Сколько тысяч раз я вдруг начинал чувствовать зависимость от того, что может подумать или решить другой человек. Как будто мой внутренний корабль дал течь ниже ватерлинии и беспокойное напряжение заливает его, увлекая все глубже в воду, непонятным для меня образом лишая меня подвижности и легкости. — Разве тебе никогда не приходило в голову это «Ну и что?», — сказал Дикки. — Ты должен был об этом подумать. Я наклонился, поднял камень и с силой швырнул его с холма. При достаточном начальном толчке, подумал я, летать может практически все. — Ты послал Шепарда, — сказал я, — потому что хотел узнать все, что знаю я. — Я его не посылал… Я поднял еще один камешек, продолжая свое безмолвное исследование аэродинамики камней. — Да, — сказал он. —Я должен был узнать то, что знаешь ты. Я и сейчас этого хочу. Прости, если я задел тебя своим «Ну и что?». Я выбрал молчание, чтобы не навязывать ему свой образ мыслей, он же решил, что меня задел его справедливый вопрос. Как тяжело людям понимать друг друга, пока они еще не достигли согласия! — Помоги мне с этим, — сказал я. — Я хочу показать тебе все, чему научился. Я поделюсь с тобой, не требуя ничего взамен, потому что ты собираешься использовать эти знания иначе, чем это сделал я, и найдешь способ потом мне рассказать, как именно ты их использовал и почему. Я хочу, чтобы это произошло. Ты мне веришь? Он кивнул. — Но я также знаю кое-что еще: Никогда Никого Не Убеждай. Когда ты сказал «Ну и что?», во мне зажглась эта розовая неоновая надпись: Докажи Ему Свои Истины, Иначе Он Не Поверит В То, Что Ты Говоришь. — Нет, — сказал он. — Это не то, что… — Я не стараюсь рассказать и объяснить тебе все так же ясно, как знаю это сам, но запомни, что я не могу принять на себя ответственность ни за кого, кто мне неподвластен, то есть ни за кого, кроме себя. — Но я… — Полагаться на других людей в поисках истины — все равно что полагаться на врачей в поисках здоровья, Дикки. Пользу мы получаем только в том случае, когда они оказываются на месте и правы, когда же они отсутствуют или ошибаются, у нас не остается шансов. Но если мы вместо этого всю свою жизнь учимся понимать то, что мы знаем, наше внутреннее знание всегда будет с нами, и, даже когда оно ошибается, мы можем изменить его, и в конце концов сделать его практически безошибочным. — Ричард, я… — Запомни, Капитан: причина, по которой я здесь, — вовсе не стремление переубедить тебя, или обратить в свою веру, или превратить тебя в меня. Я и так потратил немало сил на то, чтобы сделать Ричарда собой. Я — лидер только для самого себя. И, честно говоря, я бы чувствовал себя лучше, если бы ты перестал интересоваться мной, моими убеждениями и тем, почему я отличаюсь от других вариантов твоего будущего. Я должен тебе информацию, и я удовлетворяю твое любопытство. Я не обязан обращать тебя в свою веру, которая вполне может оказаться ложной. В обмен на мою проповедь я получил долгое молчание. Честная сделка, подумал я, но ничего не сказал. Он вздохнул. — Я понимаю, что ты для меня не лидер, — сказал он, — и что ты не отвечаешь за то, что я совершу или не совершу до конца своей физической жизни или жизней в течение всей вечности. Я обязуюсь оградить тебя от всякого рода ущерба, реального или воображаемого, который может быть причинен правильным или неправильным использованием любого произнесенного тобой слова в любой ситуации в любом из вариантов будущего, который я могу избрать. Ясно? Я отрицательно покачал головой. — Что значит нет? До тебя что, не доходит? Я НЕ СЧИТАЮ ТЕБЯ СВОИМ ЛИДЕРОМ, ИЛИ ПРОВОДНИКОМ, ИЛИ УЧИТЕЛЕМ, НЕЗАВИСИМО ОТ ТОГО… — Так не пойдет, — сказал я, — представь все в письменном виде. На его лице отразилось удивление. — Что? Я сообщаю тебе, что понимаю твое нежелание быть чьим-либо лидером, а ты отвечаешь, что так не пойдет? Я протянул ему красивый гладкий камешек для броска. — Я пошутил, — сказал я. — Просто раззадориваю тебя, Дикки. Я хочу быть уверен, что ты все понял, и не нужно мне никаких письменных обязательств. Он не бросил камешек, а изучал его в своей руке. — О'кей, — сказал он наконец. — Насчет «Жизнь Есть». Ну и что? — Что ты знаешь об арифметике? — спросил я. — Что знает об арифметике любой четвероклассник? — ответил он, понимая, что я опять к чему-то веду, и надеясь, что я не издеваюсь над ним снова. — Я знаю столько же, сколько любой другой. — Это уже неплохо, —сказал я. —Я думаю, что Жизнь проявляется в Образах так же, как числа проявляются в пространстве-времени. Возьмем, к примеру, число девять. Или тебе больше нравится какое-нибудь другое число? — Восемь, — сказал он, на случай, если девятка вдруг окажется моим трюком. — Хорошо, возьмем число восемь. Мы можем написать его чернилами на бумаге, можем отлить его в бронзе, вырубить в камне, собрать в ряд восемь одуванчиков, осторожно поставить один на другой восемь додекаэдров. Сколько существует способов выразить идею восьми? Он пожал плечами. — Миллиарды. Бесконечное число. — Но смотри, — сказал я. — Вот факел и вот молот. Мы также можем сжечь бумагу, расплавить бронзу, обратить камень в пыль, сдуть одуванчики, разбить додекаэдры на мелкие кусочки. — Я понял. Мы можем уничтожить числа. — Нет. Мы можем уничтожить только их образы в пространстве-времени. Мы можем создавать и уничтожать только образы. Он кивнул. — Но до начала времен, Дикки, как и в эту минуту, и тогда, когда время и пространство уже исчезнут, идея восьми существует, неподвластная образам. Когда произойдет второй Большой Взрыв и все будет разнесено на мельчайшие частицы, идея восьми будет так же спокойно и безразлично витать в пустоте. — Безразлично? — Вот тебе топор, — сказал я. — Разруби идею восьми так, чтобы она перестала существовать. Время не ограничено. Позови меня, когда закончишь. Он засмеялся. — Я же не могу рубить идеи, Ричард! — И я тоже. — Выходит, мое тело выражает мою истинную суть не лучше, чем написанное число выражает идею восьми. Я кивнул. — По-моему, ты слишком меня опережаешь. Не торопись. Он замолчал. — Какие еще есть числа? — спросил я, заинтересовавшись на миг, хочу ли я, чтобы он верил моим картинкам. Мне все равно, верит он или нет, подумал я. Я хочу только, чтобы он понял. — Семь? — Сколько чисел восемь существует в арифметике? Он секунду подумал. — Одно. — Вот именно. Идея каждого числа уникальна, другой такой же идеи не существует. Весь Принцип Чисел основывается на этой восьмерке, без которой он бы тотчас распался. — Да ладно… — Ты думаешь иначе? Хорошо, допустим, нам удалось уничтожить число восемь. А теперь быстро: сколько будет четыре плюс четыре? Шесть плюс два? Десять минус два? — Ох, — сказал он. — Наконец до тебя дошло. Бесконечное количество чисел, и каждое из них отлично от всех остальных, каждое так же важно для Принципа, как Принцип важен для него. — Принцип нуждается в каждом из чисел! — сказал он. — Я никогда об этом не думал. — У тебя все впереди, — сказал я. — Реальная, неразрушимая жизнь вне образов —и в то же время любое число может быть по желанию выражено в любом из бесчисленных иллюзорных миров. — Каким образом мы меняемся? — спросил он. — Откуда приходит вера? Каким образом мы в одночасье забываем все истинное и превращаемся в бессловесных младенцев? Я закусил губу. — Не знаю. — Что? Ты создал картинку, в которой не хватает одного фрагмента? — Я знаю, мы вольны верить в любой тип пространства жизни, — сказал я. — Я знаю, что мы можем сделать ее занятным уроком и приобрести силу вспомнить, кто мы есть. Как мы забываем? Добро пожаловать в пространство-время, при входе проверьте память? Происходит что-то непонятное, стирающее нашу память во время прыжка из одного мира в другой. Он улыбнулся при виде моей озадаченности — странная улыбка, которую я не понял, — и секунду спустя кивнул. — Ладно, я моту обойтись без этой недостающей детали, — сказал он. — Что-то Происходит. Мы забываем. Поехали дальше. — Как бы то ни было, попав в пространство-время, — сказал я, — мы вольны верить, что мы существуем независимо и сами по себе, и утверждать, что Принцип Чисел — нонсенс. Он кивнул, собирая все вместе. — Принцип не замечает пространства-времени, — сказал я, —потому что пространство-время не существует. Таким образом, Принцип не слышит ни страстной молитвы, ни злобных проклятий, и для него не существует таких вещей, как святотатство или ересь, или богохульство, или безбожие, или непочтительность, или отвращение. Принцип не строит храмов, не нанимает миссионеров и не затевает войн. Он не обращает внимания, когда символы его чисел распинают друг друга на крестах, рубят на куски и превращают в пепел. — Ему все равно, — неохотно повторил он. — Твоя мама о тебе заботится? — спросил я. — Она меня любит! — Знала ли она и волновалась ли она, что, когда ты последний раз играл в «воров и полицейских», тебя убивали по меньшей мере раз десять в час? — Х-м-м. — То же и с Принципом, — сказал я. — Он не замечает игр, которые так важны для нас. Можешь проверить. Повернись так, чтобы стоять спиной к Бесконечному Принципу Чисел, Бессмертной Реальности Числового Бытия. Он переместился, немного повернувшись влево. — Громко скажи: Я ненавижу Принцип Чисел! — Я ненавижу Принцип Чисел, — произнес он без особой убежденности. — Теперь попробуй так, — сказал я. — Мерзкий глупый Принцип Чисел ест искусственный сахар, рафинированное масло и красное мясо! Он засмеялся. — А вот с этим осторожнее. Капитан. Нам нужно набраться смелости, чтобы выкрикнуть это, иначе, если мы окажемся неправы, нас могут изжарить живьем: ГНИЛОЙ ЛЖИВЫЙ НИКОМУ НЕ НУЖНЫЙ… МЕРЗКИЙ ТАК НАЗЫВАЕМЫЙ ПРИНЦИП ЧИСЕЛ ГЛУПЕЕ НАВОЗНОЙ МУХИ! ОН ДАЖЕ НЕ В СОСТОЯНИИ ПОРАЗИТЬ НАС МОЛНИЕЙ В ДОКАЗАТЕЛЬСТВО СВОЕГО ВШИВОГО СУЩЕСТВОВАНИЯ! Он сбился на слове «мерзкий» и дальше все выдумал сам, но закончил довольно энергичной бранью, которой Принципу вполне хватило бы, чтобы нас поджарить, если бы ему было до этого дело. Ничего не случилось. — Значит, мы можем игнорировать Принцип, можем его ненавидеть, бранить, восставать против него, — сказал я, — и даже издеваться над ним. В ответ — ни малейшего признака Грома Небесного. В чем же дело? Он надолго задумался над этим. — Почему Принцип проявляет безразличие? — спросил я. — Потому что он не прислушивается, — сказал он наконец. — То есть мы можем проклинать его безнаказанно? — Да, — сказал он. — Неправильно. — Почему? Он ведь не слушает! — Он не слушает, Дикки, — сказал я, — но слушаем мы! Когда мы поворачиваемся к нему спиной, что происходит с нашей арифметикой? — Ничего не складывается? — Ничего. Каждый раз ответы получаются разными, бизнес и наука гибнут в путанице. Стоить нам отбросить Принцип, как от этого начинаем страдать мы сами, вовсе не Он. — Веселенькие дела! [8]] — сказал он. — Но вернись к Принципу, и в тот же миг все заработает опять. Ему не нужна апология — Он бы ее не услышал, даже если бы мы кричали. Никому не посылается никаких испытаний, нет никакой кары, нет Грома Небесного. Возвращение к Принципу внезапно вносит порядок во все наши подсчеты, ибо даже в играх иллюзорного мира он сохраняет свою реальность. — Интересно, — сказал он, не столько веря, сколько следя за ходом моей мысли. — Наконец-то я тебя поймал, Дикки. Теперь давай вместо Принципа Чисел подставим Принцип Жизни. — Жизнь Есть, — сказал он. — Чистая жизнь, чистая любовь, знание своей чистой природы. Допустим, что каждый из нас — совершенное и уникальное выражение этого Принципа, что мы существуем вне пространства-времени, что мы бессмертны, вечны, неуничтожимы. — Допустим. Что дальше? — Значит, мы вольны делать все, что хотим, исключая две вещи: мы не можем создавать реальность и не можем ее уничтожить. — А что мы можем делать? — Чудесное Ничего во всех его драгоценных формах. Когда мы приходим в фирму «Жизнь Напрокат», что мы ожидаем получить? Мы можем перепробовать неограниченное число иллюзорных миров, можем арендовать рождения и смерти, трагедию и радость, мир, катастрофы, насилие, благородство, жестокость, рай, ад, можем взять домой убеждения и насладиться каждой их мучительной невыносимой радостной восхитительной микроскопической деталью. Но до начала времени и после его конца Жизнь Есть и Мы Есть. Единственное, что нас больше всего пугает, как раз и невозможно; мы не можем умереть, нас нельзя уничтожить. Жизнь Есть. Мы Есть. — Мы Есть, — сказал он равнодушно. — Ну и что? — Скажи мне сам, Дикки. В чем разница между жертвами обстоятельств, попавшими в жизни, о которых они не просили, и хозяевами выбора, способными изменять жизнь по своему желанию? — Жертвы беспомощны, — сказал он. — Хозяева — нет. Я кивнул. — Вот тебе и «Ну и что?». Двадцать семь Он дал мне шанс высказаться, он задумался над этим, и мне пришло в голову, что на некоторое время стоит оставить его одного. Я посмотрел на пейзаж, стараясь представить, как все это будет выглядеть, когда я вернусь сюда снова. — До следующего раза, — прошептал я. — А ты — хозяин? — спросил он. — Конечно же, да! И я, и ты, и все остальные. Но мы забываем об этом. — Как они это делают? — спросил он. — Как кто делает что? — Как хозяева изменяют свои жизни по желанию? Этот вопрос заставил меня улыбнуться. — Инструменты. — Что? — Еще одно различие между хозяевами и жертвами состоит в том, что жертвы не умеют пользоваться Инструментами, тогда как хозяева используют их постоянно. — Электродрели? Бензопилы? — он тонул, явно нуждаясь в помощи. Хороший учитель оставил бы его искать ответ самостоятельно, но я слишком болтлив, чтобы быть хорошим учителем. — Нет. Выбор. Волшебный резец, при помощи которого жизнь обретает форму. Но если мы боимся выбрать что-нибудь иное, чем то, что уже имеем, какая от него польза? Можно с таким же успехом оставить его лежать завернутым в коробке, не читая инструкцию. — Кто боится его применять? — спросил он. — Что в нем такого страшного? — Он делает нас другими! — Да ладно… — Хорошо, откажись от выбора, — сказал я. — Всю жизнь делай только то, что делают другие. Как это будет выглядеть? — Я иду в школу. — Да. И? — Я получаю образование. — Да. И? — Я устраиваюсь на работу. — Да. И? — Я женюсь. — Да. И? — У меня появляются дети. — Да. И? — Я помогаю им делать уроки. — Да. И? — Я выхожу на пенсию. — Да. И? — Я умираю. — Подумай, какими будут твои последние слова. Он подумал. — «Ну и что?» — Хоть ты и делаешь все, чего от тебя ожидают другие: ведешь себя, как подобает законопослушному гражданину, идеальному мужу и отцу, голосуешь на выборах, принимаешь участие в благотворительности, любишь животных. Ты живешь так, как от тебя требуют, и умираешь с вопросом «Ну и что?». — Хм. — Потому в твоей жизни не было выбора, Дикки! Ты никогда не хотел что-либо изменить, никогда не искал то, что на самом деле любил, поэтому никогда этого не имел, ты никогда не бросался очертя голову в мир, который значил для тебя больше всего, никогда не сражался с драконами, боясь, что они тебя съедят, никогда не взбирался по скалам, изо всех сил удерживаясь над тысячефутовой пропастью разрушения, потому что это была твоя жизнь и ты должен был ее сохранить! Выбор, Дикки! Выбери то, что любишь, и преследуй это на максимальной скорости, и я — твое будущее — обещаю, что ты никогда не умрешь со словами «Ну и что?». Он посмотрел на меня искоса. — Ты что, пытаешься меня убедить? — Я пытаюсь, — сказал я, — уберечь тебя от Плавания По Течению. Я в долгу перед тобой. — Что из этого, если я научусь делать свой выбор, независимо от мнения других, и это приведет мой корабль на рифы. Спасет ли меня твой волшебный меч? Я вздохнул. — Дикки, когда это безопасность стала твоим основным стремлением? Бегство от безопасности — вот единственный способ превратить твои последние слова из «Ну и что?» в ДА! — Старый платан, — сказал он. — Что-что? — …на переднем дворе. Он такой надежный и такой неизменный. Когда я чем-то напуган, я все готов отдать, чтобы стать этим деревом. Когда — нет, то мне кажется, что я никогда бы не вынес такой скучной жизни. Он до сих пор растет на том же месте, подумал я, только теперь он гораздо больше, чем тот платан, который ты знаешь, — прошло ведь уже полвека, и все это время его корни уходили в землю глубже и глубже. — Отказ от безопасности не означает саморазрушение, — сказал я. — Никто не садится в боевой самолет, вначале не научившись летать на учебном. Маленькие решения, незначительные приключения до того, как перейти к важным. Но в один прекрасный день ты обнаружишь себя в летящей с диким ревом на огромной скорости машине, земля встает в пятидесяти футах под тобой отвесным зеленым пятном, а на пилонах подвешено шесть ракет, и в тот момент ты вспомнишь: это мой выбор! Я построил эту жизнь! Я хотел ее больше всего на свете, я полз, я шел, я бежал к ней, и вот она здесь! — Даже не знаю, — сказал он. — А мне придется рисковать жизнью? — А как же! При каждом выборе ты рискуешь жизнью, в которой ты выбирал, при каждом решении ты с ней расстаешься. Естественно, альтернативный Дикки в альтернативном мире продолжает жить той жизнью, которую ты не выбирал, но это уже его выбор, а не твой. В школе, бизнесе, браке — если тебе небезразлично, какими будут твои последние слова, доверяй только тому, что знаешь сам, и смело иди к своей надежде. — И если я ошибусь, — сказал он, — то я умру. — Если ты ищешь безопасности, то ты ошибся ареной. Единственная безопасность — в словах Жизнь Есть, и только это имеет значение. Абсолютное, неизменное, совершенное. Но Безопасность среди Образов? Даже твой платан когда-нибудь обратится в пыль. Он заскрежетал зубами, на лице — паника морщин. Меня рассмешил его вид. — Когда дерево рассыплется, исчезнет только символ, а не его душа. Разрушается только тело, а не тот, кто придал ему форму. — Может быть, моей душе и нравятся перемены, — сказал он, — но мое тело их ненавидит. Я вспомнил. Зимнее утро. Под одеялами так тепло и уютно, но вот в шесть тридцать раздается: «БОББИ! ДИККИ! ПОДЪЕМ! СОБИРАЙТЕСЬ В ШКОЛУ!», и я борюсь со сном, поклявшись, что, когда стану взрослым, никогда не буду вылезать из кровати раньше полудня. То же самое и в ВВС: вой сирены, проникающий сквозь мою подушку в два часа ночи, — ХОНГА-ХОНГА-ХОНГА — и я каким-то образом должен проснуться? и лететь? на самолете? в темноте?! Тело: Невозможно! Дух: Выполняй! — Тело ненавидит перемены, — согласно кивнул я. — Но взгляни на свое тело — день ото дня оно становится немножко выше, немножко другим; Дикки, обреченный на взросление, превращается в Ричарда. Нет более полного разрушения тела, чем это превращение. Капитан. Не остается ни следов, ни гроба, ни даже пепла для оплакивания. — Помоги мне, — сказал он. — Мне нужны все Инструменты, которые я могу получить. — Они уже в твоих руках. Что ты можешь сказать любому из Образов? — Жизнь Есть. — И? — И что? — спросил он. Я подсказал. — Выбор. — И я могу менять Образы. — В конкретных пределах? — Пределы! — сказал он. — Если я захочу, то перестану дышать! Где же твои пределы? Я пожал плечами. — Когда Хозяевам не нравится положение вещей, Ричард, почему они просто не перестают дышать? Когда они сталкиваются с действительно серьезной проблемой, почему бы им просто не покинуть этот мир Образов и не отправиться домой? — Зачем покидать мир, если можно его изменить? Заяви Жизнь Есть прямо в лицо образам, достань волшебный Выбор и после приличного интервала времени, заполненного твоим трудом, мир изменится. — Всегда? — Как правило. Он выглядел раздосадованным. — Как правило? Ты даешь мне магическую формулу, и вся твоя гарантия — в том, что как правило, она действует? — Когда не действует она, есть Принцип Совпадений. — Принцип совпадений, — повторил он. — Допустим, ты делаешь некий жизнеутверждающий выбор в этом мире Образов. Ты решаешь, что эти изменения должны произойти. Он кивнул. — Ты провозглашаешь Жизнь Есть, зная, что это так, и стараешься изо всех сил изменить то, что задумал. Он снова кивнул. — Но ничего не меняется, — сказал я. — Как раз об этом я и хотел спросить. — Вот что ты делаешь: ты продолжаешь работать в ожидании некого совпадения. Нужно быть очень внимательным, потому что оно обычно появляется хорошо замаскированным. Он кивнул. — И потом ты следуешь за ним! На лице Дикки ничего не отразилось. — Хорошо бы какой-нибудь пример, — сказал он. Пример. — Мы хотим пройти сквозь эту кирпичную стену, потому что она ограничивает нашу жизнь миром Образов, а мы решили это изменить. Он кивнул. — Мы работаем как угорелые, чтобы добиться этих изменений, но наша стена по-прежнему остается кирпичной и становится все крепче и крепче. Мы уже проверили: нет ни потайных дверей, ни лестницы, ни лопаты, чтобы сделать подкоп… только твердый кирпич. Он согласился. — Твердый кирпич. — Тогда нужно остановиться и прислушаться. Не доносится ли приглушенный звук какого-то двигателя позади нас? Не забыл ли оператор заглушить свой бульдозер, уходя на обед, и не включилась ли у того случайно первая скорость? И не ползет ли он по счастливому совпадению как раз в направлении нашей стены? — Этот принцип когда-нибудь тебе помогал? — Когда-нибудь? Да все основные события моей жизни так или иначе связаны с ним. — О… — насмешливо произнес он. — Расскажи хотя бы об одном. — Помнишь, как ты ездил в аэропорт на велосипеде и, вцепившись в сетку, висел на заборе с табличкой «Посторонним вход воспрещен»? Он кивнул. — Тысячу раз. — И как мечтал о полетах, рисовал самолеты, строил их модели и писал о них в своих сочинениях, говоря себе, что однажды станешь летчиком? Он широко раскрыл глаза. Старик все помнит. — Полеты были кирпичной стеной, — сказал я. — Когда я хотел научиться летать, ничего не получалось. Не было ни денег заплатить за летное обучение, ни друзей с самолетами, ни сказочных фей, ни понимания в семье. Отец ненавидел самолеты. Я закончил школу и поступил в колледж. Кроме курсов химии, аналитической геометрии, ихтиологии и литературы, там был еще один курс, изменивший мою жизнь: стрельба из лука. — Луки и стрелы? — Каждый должен был посещать хоть один курс по физподгоговке. Стрельба из лука была среди них самым легким. Он кивнул. — Однажды утром, в понедельник, наша группа из двадцати человек, как обычно, выстроилась в шеренгу перед мишенями. Рядом со мной случайно оказался старшекурсник, получавший уже чуть ли не самый последний зачет. Мы стояли рядом и пускали стрелы в соломенные мишени, когда случайно над нашими головами пролетел легкий самолет в направлении аэропорта Лонг-Бич. Вместо того чтобы выстрелить. Боб Кич опустил лук и смотрел вверх, на этот самолет. Один этот взгляд — и вся моя жизнь изменилась. — Оттого, что он посмотрел вверх? — В Лонг-Бич на самолеты не обращают внимания. Они там так же обычны, как ласточки над крышами. Этот парень, который поднял голову, чтобы взглянуть на самолет, должно быть, имел к ним какое-то отношение. Опережая судьбу и здравый смысл, я оговорил с ним: «Боб, могу спорить, что ты — летный инструктор и тебе нужен кто-то, кто будет мыть и полировать твой самолет в обмен на летные уроки». — Он сказал «Да», — предположил Дикки. — Нет. Он удивленно посмотрел на меня и сказал: Откуда ты знаешь? — Да брось, — недоверчиво сказал Дикки. — Как такое могло случиться? Для этого не было причины. — Причина на самом деле была. Боб Кич только что получил свой временный сертификат летного инструктора, а для того, чтобы получить полноценный, постоянный Сертификат Инструктора, ему нужно было обучить еще пять человек. Вот и причина. — Но как ты узнал, что ему нужны ученики? — Интуиция? Надежда? Везение, считал я тогда. За полгода Боб научил меня летать. Я бросил колледж, ушел в Военно-Воздушные Силы, и вся моя последующая жизнь оказалась связанной с небом. Принцип Совпадений устроил мою судьбу, но я догадался о его существовании только двадцать лет спустя. — Как он действует? — Подобное притягивает подобное. Ты будешь удивляться этому всю свою жизнь. Выбери любовь и работай, чтобы претворить ее в жизнь, и каким-то образом что-то произойдет — что-то, чего ты не планировал, придет, чтобы совместить подобное с подобным, дать тебе свободу и… направить тебя к твоей следующей кирпичной стене. — Моя следующая стена! СЛЕДУЮЩАЯСТЕНА? — Это не так уж страшно. Нам не нужно прилагать усилий, чтобы оказаться в наихудшем положении, которое только можно представить, — как только мы забываем наше волшебство, это происходит само по себе. Но вопрос не в том, как попасть в беду, а в том, как из нее выбраться. Смысл игры — помнить, кто мы на самом деле, и применять наши инструменты. Как научиться, не имея практики? Он сомневался. — Не знаю… Нужно ли ему беспроблемное будущее, подумал я. Зачем он выбрал пространство-время, если ему не нужны проблемы? — Мысленный эксперимент, — сказал я. — Представь, что в твоем мире нет ничего, что ты хотел бы изменить. И не осталось уже ничего, что можно было бы улучшить. Он задумался на мгновение. — Ура! — закричал он. — Это прекрасно! — О'кей, — сказал я. — Теперь представь, что проходит месяц. Два. Год. Два года. Три. Ну и каково это? — Мне хочется чего-то нового. Я хочу заняться чем-нибудь другим. — Вот тебе и причина, по которой существует Мир Образов. — Мы любим узнавать новое? — Мы любим припоминать то, что уже знаем. Когда ты слушаешь свою любимую мелодию, или смотришь снова свой любимый фильм, или перечитываешь любимый рассказ, ты ведь заранее знаешь, как это прозвучит, как будет выглядеть и чем закончится? Удовольствие в том, чтобы переживать это еще и еще, столько раз, сколько тебе захочется. То же происходит с нашими силами. Сначала мы просто смутно что-то помним и несмело пробуем Выбор, Принцип Совпадений, Наши Мысли Воплощаются В Нашу Жизнь, Подобное Притягивает Подобное; мы экспериментируем с Законом Изменения Образов, стараясь отразить во внешнем наш внутренний мир. — Ужасно. — И когда он меняется — один раз, три раза, десять, — мы становимся смелее и увереннее — Инструменты действуют! Со временем мы начинаем доверять им полностью, вспоминаем все, что должны знать, и можем менять Образы так, как нам этого захочется, и переживать новые приключения по новым правилам. — Расскажи мне о других Инструментах, — сказал он. — Сколько их тебе надо? Наши сердца полны космических законов. Достаточно понять и уметь использовать хотя бы некоторые из них, и ничто уже не сможет тебе помешать стать тем, кем ты хочешь. — Именно поэтому я и разговариваю сейчас с тобой! Я не знаю, кем я хочу стать! Я нахмурился в тишине перед неразрешимой загадкой. — А это, — сказал я, — уже серьезная помеха. Двадцать восемь Это происходит с каждым, подумал я. Однажды мы откладываем в сторону все, что знаем, и покидаем известное и знакомое. Это нелегко, но где-то внутри мы смутно чувствуем, что расставание с безопасностью — это единственный верный путь. Сколько раз это случается в нашей жизни? Мы убегаем от безопасности семьи к незнакомцам на детскую площадку. Бежим от безопасности друзей из соседних домов в бурлящий котел школы. От безопасности сидения за партой —в ужас ответа у доски. От нерушимой тверди вышки в бассейне — в прыжок два с половиной оборота. От простой легкости английского — в глубины немецких умляутов. От тепла зависимости — в ледяной холод самостоятельности. Из кокона обучения — в водоворот бизнеса. От земной тверди — к прекрасному риску полета. От определенности холостяцкой жизни — к изменчивой вере брака. От привычного уюта жизни — в зловещее приключение смерти. Каждый шаг каждой достойной жизни —это бегство из безопасности во тьму, и доверять можно только тому, что мы сами считаем истинным. Откуда я все это знаю, удивился я, где я этому научился? Нет времени для сна, нет под рукой Дикки, который мог бы услышать мои ответы, — но через миг… я знал! Двадцать девять Еще прежде, чем я понял, что дом — это нечто знакомое и любимое, я чувствовал это где-то глубоко внутри, словно спрятанный под словами магнит. Когда я ушел из ВВС, ближайшее место, где я чувствовал себя дома, находилось в Лонг-Бич, Калифорния. Туда я и переехал, и устроился на работу недалеко от дома в отделе публикаций авиакомпании «Дуглас Эйркрафт». Эта работа — составление руководств пилотам ОС-8 и С-124 —совмещала в себе и печатную машинку, и самолеты. Чего еще желать? Здание отдела публикаций именовалось А-23 — акры помещений под высокой крышей, гигантский стальной остров, круто вздымающийся из моря автостоянок, обнесенного милями стального забора. Войти в двери, отметить карточку учета рабочего времени, повернуться, и взору открывается обширная, уходящая за горизонт равнина чертежных столов инженеров, а также однотонный узор белых рубашек, слегка окрашенных в зеленоватый оттенок из-за света флуоресцентных ламп под потолком. На этих столах рождались чертежи для авиационных руководств, слова же к ним должны были придумывать мы. Выслушать подробное объяснение инженера-проектировщика о том, что, к примеру, происходит при полном включении всех секторов газа, представить себе все, что она имеет в виду, и передать это пилоту так, чтобы он мог это прочесть и понять. Нас предупредили, что понимание пилотов находится на уровне восьмого класса, но излишне напрягать его не стоит. Как можно меньше слогов. Короткие предложения. Четко составленные инструкции. Взять, к примеру, «Порядок повторного захода на посадку» для С-124. В «Наставлении пилоту» было написано, что, если командир корабля принимает решение о повторном заходе на посадку, он должен отдать бортинженеру команду «Взлетный режим!», по которой тот передвигает до отказа вперед все сектора газа, переводя двигатели на взлетную, то есть максимальную, мощность. Через некоторое время, после того как самолет снова переходит к набору высоты, командир отдает следующую команду: «Убрать шасси», и второй пилот должен поднять рычаг уборки шасси, чтобы, убрав шасси, увеличить скорость набора высоты. В один прекрасный день случилось так, что С-124 вышел на посадку ниже глиссады, и пилот принял решение о повторном заходе. — Взлетный режим! [9] — скомандовал он в соответствии с нашим «Наставлением». Бортинженер, приготовившийся к посадке, решил, что самолет находится уже в дюйме от ВПП, и, когда он услышал «Малый газ!» [10], он его и убрал, передвинув все сектора на нижний упор. Таким образом, один из самых больших в мире самолетов грохнулся на землю в полумиле от аэродрома и еще добрую минуту скользил по рисовому полю, теряя части, пока его тупой нос не оказался на первых дюймах ВПП. Последовавшее за этим резкое недовольство ВВС США докатилось до директора отдела публикаций компании «Дуглас Эйркрафт» в А-23. Мы поспешно изменили команду «Взлетный режим» на «Максимальный режим» и лишний раз убедились, насколько важно тщательно продумать все последствия любого выбираемого нами слова. Ответственное дело — составление технических текстов. Большинство из нас, кто писал наставления, сами когда-то были военными пилотами — до того, как превратиться в переписчиков Святого Писания. Мы могли общаться непосредственно с конструктором и выражать сложные понятия словами, доступными всем и каждому. Не просто ответственная работа, а полезное и важное дело всей жизни. После нескольких месяцев, проведенных там, я, однако, начал испытывать смутное беспокойство. Время от времени редакторы критиковали мой синтаксис, полагая, наверное, что они лучше знают, где, должны, стоять, запятые. — Остынь, Ричард, остынь, — советовали мне коллеги по работе из-за своих печатных машинок. — Это просто запятая, мы же не пишем здесь Великий Американский Роман. «Дуглас» платит хорошие деньги, и с работы тебя никто не выкинет. Лучше благодари Бога и не комментируй, пожалуйста, знание пунктуации наших редакторов. Я с трудом пытался приспособиться. К чему эта сухая стерня под моими ногами, когда вон там, за воротами, — свежий мягкий зеленый клевер? Кто бы изводил меня запятыми, если бы я писал для себя? Я, бы, ставил, запятые, только, там где счел, бы, нуж,ным их по,ста,вит,ь,! Медленно вырастала давняя проблема: у меня было сердце примадонны и тело быка. — Я ухожу из «Дугласа», — сообщил я однажды за ланчем на стоянке, сидя на переднем крыле своей развалюхи, сменившей трех хозяев. — Я собираюсь немного поработать на самого себя. У меня есть несколько рассказов, которые вряд ли будут напечатаны в Техническом Описании 1-С-124G-1, как бы я ни расставлял в них запятые. — Конечно, — сказал Билл Коффин, хрустя картофельным чипсом рядом со мной. — Мы все уходим из «Дуглас Эйркрафт». Зак ждет перевода в «Юнайтед Эйрлайнз» в следующем месяце и через год станет капитаном; Уилли Пирсон запатентовал какое-то автоматическое устройство и скоро станет богатым человеком; Марта Дайерс снова отослала свою повесть, и в этот раз ее непременно напечатают и она станет бестселлером. Он порылся в своей сумке. — У меня тут всего слишком много. Хочешь чипсов? — Спасибо. — Может быть, это и правда, что свободной коммерцией можно что-то заработать, как все кругом утверждают. Но заметь, Ричард, пока еще никто даже не высунулся за пределы этого забора. Работа в «Дугласе», может, и не так романтична, как, скажем плавание в открытом море на 48-футовом траулере, но знаешь, «Дуглас» — это то, что принято называть безопасностью. Я кивнул. — Знаешь, что я имею в виду, говоря о безопасности? Это отнюдь не самая тяжелая в мире работа, и, между нами, нам здесь платят больше, чем кому-либо за гораздо более тяжелую работу. И пока Америка будет нуждаться в пассажирских, а ВВС — в транспортных самолетах, нам с тобой увольнение не грозит. — Да уж… — Я надкусил край картофельного чипса, больше из вежливости, чем от голода. — Ты со мной согласен, но все-таки хочешь смыться, так? Я не ответил. — Ты что, действительно надеешься что-нибудь заработать своими рассказами? Сколько их тебе нужно будет продать, чтобы получить то, что тебе платят здесь? — Много, — сказал я. Он пожал плечами. — Пиши рассказы в свое удовольствие, а деньги зарабатывай в «Дугласе», и тогда, если рассказы не будут покупать, ты, по крайней мере, не умрешь с голоду. А если их начнут печатать, можешь уволиться в любой момент. Прозвучала сирена — конец обеденного перерыва, и Билл смахнул остатки своих чипсов на землю — моряцкая забота о чайках. — Ты все еще мальчишка, ты никого не слушаешь и все сделаешь по-своему, — сказал он. — Но придет время, когда ты с тоской вспомнишь А-23 и замечания редакторов по поводу запятых. — Он указал в другой конец стоянки. — Посмотри туда. Ставлю дайм[11], что однажды ты будешь стоять на улице перед этими воротами и вспоминать, что такое безопасность. Нет! подумал я. Не говорите мне, что моя безопасность может зависеть от кого-то еще, кроме меня! Скажите, что я за все отвечаю. Скажите, что безопасность — это то, что я получаю в обмен на мои знания, опыт и любовь, которые даю миру. Скажите, что безопасность вырастает из идеи, которой посвятили время и заботу. Я требую этого во имя своей истины, независимо от того, сколько солидных чеков может мне выдать бухгалтерия «Дуглас Эйркрафт». Боже, подумал я, я прошу у тебя не работу, а идеи, и позволь мне убраться отсюда вместе с ними! Я засмеялся, отряхнул крошки и соскочил с крыла. — Может быть, ты и прав, Уилли. Однажды я буду стоять за этими воротами. На следующий день я подал заявление и уже к концу месяца стал свободным писателем на пути к голоду. Двадцать лет спустя, почти в тот же самый день, оказавшись в Лос-Анджелесе, я поехал на юг по Сан-Диего-фривэй, увидел знакомый дорожный знак, повинуясь внутреннему импульсу, свернул на север, вверх по Хоторн-бульвар, затем — немного к востоку. Каким образом тело запоминает движения? Поворот налево, еще один, теперь вверх по этой авеню, усаженной эвкалиптами. Был почти полдень, ярко светило солнце, когда я добрался до места. Естественно, сверкающая проволочная изгородь все так же окружала необозримую площадь стоянки, стальная громада здания все так же уходила ввысь, даже выше, чем я помнил. Я остановился у ворот, вышел из машины с гулко бьющимся сердцем. То, что я увидел, меня поразило. На стоянке сквозь трещины поблекшего асфальта пробивался бурьян, и на все три тысячи мест не было ни одной машины. Ворота были обвязаны цепями, замкнутыми массивными навесными замками. Тяжелые времена для свободных писателей, вспомнил я. Но и для больших авиастроительных компаний они тоже бывают тяжелыми. Вдалеке на стоянке мерцал призрак Билла Коффина, выигравшего, наконец, свое пари. Я стоял один здесь, перед воротами и вспоминал, что значит «безопасность», глядя сквозь сетку на то, что некогда ее воплощало. Я бросил сквозь сетку дайм старине Биллу и, постояв в тишине, поехал, назад гадая где, он, сейчас. Тридцать — Мир гибнет в войнах и терроризме, — произнес комментатор, как только загорелся экран телевизора. — Сегодня мы, к сожалению, вынуждены констатировать, что повсюду смерть и голод, засухи, наводнения и чума, эпидемии и безработица, море умирает а вместе с ним — и наше будущее климат меняется леса горят и ненависть в обществе достигла апогея — имущие против неимущих, правильные против всяческих хиппи, экономические спады и озонные дыры и парниковый эффект и флорофлюорокарбоны, многие виды животных вымирают извините вымерли, кругом наркотики, образование мертво, города рушатся, планета перенаселена и преступность завладела улицами и целые страны приходят к банкротству, воздух загрязняется ядовитыми выбросами, а земля — радиоактивными, идут кислотные дожди, неурожаи зерновых, пожары и грязевые сели, извержения вулканов и ураганы и цунами и торнадо и землетрясения разливы нефти и неблагоприятная радиационная обстановкавсе, как, по словам многих, предсказано в Книге Настороженности, а кроме того, к Земле приближается огромный астероид, в случае столкновения с которым все живое на планете будет уничтожено. — Может, переключим на другой канал? — спросил я. — Этот еще получше остальных, — сказала Лесли. Дикки малодушничал внутри. — Мы все умрем. — Говорят, что так. Я наблюдал за Армагеддоном на экране. — И тебе никогда не бывает от этого плохо? —спросил он. — Ты никогда не срываешься, не впадаешь в депрессию? — Какая от этого польза? Чего ради мне впадать в депрессию? — От того, что ты видишь! От того, что ты слышишь! Они говорят о конце света! Разве это шутки? — Нет, — сказал я ему. — Все даже гораздо хуже — настолько, что они не смогут даже рассказать об этом за тридцать минут. — Тогда надежды нет! Что же ты здесь делаешь? — Нет надежды? Конечно, ее нет. Капитан! Нет надежды на то, что завтра вещи останутся такими, какими они были вчера. Нет надежды, что существует что-либо, кроме реальности, способное длиться вечно, а реальность — это не пространство и не время. Мы называем это место Землей, хотя его настоящее имя — Изменение. Люди, нуждающиеся в надежде, либо не выбирают Землю, либо не принимают всерьез здешние игры. Рассказывая ему все это, я почувствовал себя бывалым планетарным туристом, потом понял, что так оно и есть на самом деле. — Но эти новости, по телевизору, они ведь ужасны! — Это как в авиации, Дикки. Иногда собираешься в полет, а метеопрогноз предупреждает о надвигающихся грозах, риске обледенения, дожде, песчаных бурях и скрывающихся в тумане вершинах гор, а также сдвиге ветра [12], вихревых потоках и слабом индексе подъемной силы. И вообще, сегодня только последний дурак осмелится взлететь. А ты взлетаешь, и полет проходит прекрасно. — Прекрасно? — Выпуск новостей сродни метеопрогнозу. Мы ведь летим не сквозь метеопрогноз, а сквозь реальные погодные условия на момент нашего полета. — Которые неизменно оказываются прекрасными? — Ничуть. Иногда они оказываются еще хуже, чем сам прогноз. — И что же ты делаешь? — Я стараюсь сделать все, что от меня зависит, в данный момент времени в данной области неба. Я отвечаю только за благополучный полет только в погодных условиях того кусочка неба, который занимает мой самолет. Я отвечаю за это, так как сам принял эти условия, выбрав время и направление для носа Дейзи. Как видишь, до сих пор я жив. — А мир? — в его глазах зажегся интерес: ему было необходимо знать. — Наш мир — не шар, Дикки, а большая пирамида. В ее основании находятся самые примитивные жизненные формы, которые только можно представить: ненавидящие, злобные, разрушающие ради самого разрушения, бесчувственные, ушедшие всего на шаг от сознания настолько жестокого, что оно разрушает само себя еще в момент рождения. Здесь, на нашей пирамидальной третьей планете, предостаточно места для такого сознания. — Что же на вершине пирамиды? — На вершине находится такое чистое сознание, что оно с трудом может различить что-либо кроме света. Существа, живущие ради своих любимых, ради высшего порядка, создания идеальной перспективы, встречающие смерть с любящей улыбкой, какому бы чудовищу ни пришло лишить их жизни ради удовольствия видеть чью-то смерть. Такими существами, наверное, являются киты. Большинство дельфинов. Некоторые из нас, людей. — Посредине находятся все остальные, — сказал он. — Ты и я, малыш. — А мы можем изменить мир? — Безусловно, — сказал я. — Мы можем изменить мир так, как нам этого захочется. — Не наш мир. Мир —можем ли мы сделать его лучше? — Лучше для нас с тобой, — сказал я, — не значит лучше для всех. — Мир лучше войны. — Те, кто находится на вершине пирамиды, скорее всего, согласились бы. — А те, кто на дне… — …любят побоища! Всегда найдется причина для драки. Если повезет, то она может иметь оправдание: мы сражаемся за Гроб Господен, или ради защиты отечества, очищения расы, расширения империи или доступа к олову и вольфраму. Мы воюем, потому что нам хорошо платят, потому что разрушение возбуждает больше, чем созидание, потому что воевать легче, чем зарабатывать на жизнь трудом, потому что воюют все вокруг, потому что этого требует мужская гордость, потому, наконец, что нам нравится убивать. — Ужасно, — сказал он. — Не ужасно, — сказал я. — Это в порядке вещей. Когда на одной планете сосредоточено такое разнообразие мнений, конфликтов не избежать. Ты согласен с этим? Он нахмурился. — Нет. — В следующий раз выбери планету пооднообразнее. — Что, если следующего раза не будет? — сказал он. — Что, если ты ошибаешься, говоря о каких-то других жизнях? — Это не имеет значения, — сказал я. — Мы строим наш личный мир спокойным или бурным в зависимости от того, как именно мы хотим жить. Мы можем создать мир посреди хаоса и разрушение посреди рая. Все зависит от того, куда мы направим свой дух. — Ричард, — сказал он, — все, что ты говоришь, — так субъективно! Разве трудно представить, что могут существовать вещи, которые тебе не подвластны? Что может быть совершенно иная схема — например, что жизнь существует сама по себе, независимо от того, что ты думаешь или не думаешь, или что весь наш мир — это эксперимент инопланетян, наблюдающих за нами в микроскоп? — Это тоскливо. Капитан, — не управлять самому. Быстро надоедает. Когда меня просто катают, я чувствую свою ненужность, и это меня злит. Не интересно лететь, когда ты не можешь управлять самолетом, тогда уж лучше выйти и пойти пешком. Пока эти инопланетяне достаточно спокойны и хитры, чтобы я не сомневался в том, что именно я —хозяин своей маленькой судьбы, я играю в их игру. Но как только они посмеют потянуть за ниточки, я их обрежу. — Может быть, они тянут за ниточки о-ч-е-н-ь о-с-т-о-р-о-ж-н-о, — сказал он. Я улыбнулся ему. — До сих пор они себя не выдали. Но если я увижу эти ниточки на своих запястьях, в ту же минуту в ход пойдут ножницы. Заканчивая документальное живописание катастроф, комментатор пожелал всем счастливого дня и выразил надежду встретиться с нами завтра. Лесли повернулась ко мне. — Это Дикки, не так ли? — Откуда ты знаешь? — Он беспокоится о будущем. Она — телепат, подумал я. — Ты что, разговаривала с ним? — Нет, — ответила она. — Если бы его не обеспокоило то, что мы только что увидели, я бы подумала, что ты сходишь с ума. Тридцать один На следующее утро Лесли, что-то напевая, возилась со своим компьютером, когда я остановился у ее дверей. Я постучался. — Это всего лишь я. — Не всего лишь ты, — сказала она, подняв голову. — Ты — это очень многое! Ты мой любимый! Чем бы она ни занималась в данный момент, у нее, по-видимому, все получалось. Если у нее что-то не выходит, она не напевает, не поднимает головы, она просто отводит мне лишнюю дорожку в своем сознании и продолжает одновременно заниматься всем остальным. — Сколько ты весишь? — спросил я. Она подняла руки над головой. — Смотри. — Отлично. Просто превосходно. Но, может быть, чуть-чуть меньше, чем нужно, тебе не кажется? — Ты идешь за продуктами, — угадала она. Я вздохнул. Бывало, мне хватало нескольких минут, чтобы ее обработать, причитая, как страшна анорексия, грозящая каждой работающей женщине, или предсказывая близящийся ледниковый период и сокращение мировых запасов продовольствия. Теперь Лесли способна раскусить мою самую тонкую игру. Однако потеряно было не совсем все, так как мне удалось узнать, сколько она весит. — Взять что-нибудь особенное? —спросил я в надежде у слышать: «Да! Торты, кексы и пирожные с заварным кремом». — Крупу и овощи, — сказала она, сама Дисциплина. — Нам нужна морковь? — Уже в списке, — ответил я. Накануне того дня, как мы решим вознестись из наших тел, я испеку два лимонных пирога — по одному на каждого — и предложу съесть их, пока они не остыли, подумал я. Жена откажется, в шоке от моей потери контроля над собой, и я съем их сам. Он нашел меня в рисовой секции отдела круп. — Правда ли, что существует философия полета? Я обернулся, обрадовавшись встрече. — Дикки, да! Чтобы летать, мы должны верить в то, что не можем увидеть, не так ли? И чем больше мы узнаем о принципах аэродинамики, тем свободнее мы себя чувствуем в воздухе, вплоть до ощущения волшебства… — Существует также и философия боулинга. Этот внезапный переход так меня поразил, что я громко повторил вслед за ним: — Боулинг? В пшеничном отделе какая-то женщина подняла голову и взглянула на меня, разговаривающего в полном одиночестве, с большим пакетом коричневого риса в руке. Я потряс головой и на миг улыбнулся ей: видите ли, я немного эксцентричен. Дикки не обратил на это внимания. — Должна быть, — сказал он. — Если существует философия полета, то должна существовать и философия боулинга — для тех, кому не нравятся самолеты. — Капитан, — сказал я ему тихо, направляя свою тележку в угол с овощами, — нет таких людей, которым не нравились бы самолеты. Тем не менее существует и философия боулинга. Каждый из нас выбирает свою дорожку, и смысл в том, чтобы очистить ее от кеглей — наших жизненных испытаний, потом выставить время и начать сначала. Кегли специально сделаны неустойчивыми, они сбалансированы в расчете на падение. Но они так и будут маячить в конце нашей дорожки, пока мы не решимся предпринять какие-нибудь действия, чтобы убрать их с пути. Семь из десяти — это не катастрофа, а удовольствие, шанс проявить нашу дисциплину, умение и грацию в вынужденных обстоятельствах. И те, кто за этим наблюдают, получают такое же удовольствие, как и мы сами. — Садоводство. — Что посеешь, то и пожнешь. Думай, что выращиваешь, так как однажды это станет твоим обедом… Я был настолько захвачен его внезапным тестом, что проехал мимо шоколадного отдела и даже не посмотрел в ту сторону, заранее готовя в уме метафоры о солнце, сорняках и воде для ответов на его возможные вопросы о философии прыжков с шестом, вождения гоночных машин, розничной торговли. В том, что большинство из нас называет любовью, подумал я, также кроется поразительная метафора и наилегчайший способ объяснить, почему мы выбираем Землю для игр. — Но как все это действует, Ричард? Он сразу же прикусил язык, ужаснувшись своей ошибке. — Как, по твоему мнению, все это действует? — Вселенная? Я уже рассказал. Я выбрал сетку яблок с открытого лотка. — Не Вселенная. Посев. Как и почему это происходит. Я понимаю, что это не так важно, раз, по-твоему, это все — только Образы. Но все же каким образом невидимые идеи превращаются в видимые объекты и события? — Иногда мне хочется, чтобы ты был взрослым, Дикки. — Почему? Интересно, подумал я, выбирая пучок свеклы. Ни звука неудовольствия, когда я выразил свое желание видеть его взрослым, хотя это от него не зависело. Был ли я в свое время так же эмоционально развит, как этот смышленый мальчуган? — Потому что мне потребовалось бы гораздо меньше слов на объяснение, если бы ты знал квантовую механику. Я свел физику сознания к сотне слов, но тебе потребовалась бы вечность, чтобы проникнуть в их суть. Ты никогда не будешь взрослым, и я никогда не смогу вручить тебе свой трактат, умещающийся на одной странице. Любопытство одержало верх. — Представь, что я — взрослый, знающий квантовую механику, — сказал он. — Как бы ты рассказал о работе сознания всего на одной странице? Конечно, я еще слишком мал, чтобы понять, но мне просто интересно было бы послушать. Можешь рассказывать так, как сочтешь необходимым, не делая скидки на мой возраст. Это вызов, подумал я, он считает, что я блефую. Я покатил тележку с продуктами к кассе. — Сначала я скажу название: Физика Сознания, или Популярно о Пространстве-Времени. — Дальше пойдет резюме, — сказал он. Я воззрился на него. Я не знал слова «резюме», когда учился в школе. Откуда он знает? — Точно, — сказал я. — А теперь я должен изложить свои мысли красивым шрифтом, как в «American Journal of Particle Science». Внимательно вслушивайся, и может, тебе удастся понять одно-два слова, хоть ты и ребенок. Он засмеялся. — Хоть я и ребенок. Я прочистил горло и притормозил тележку возле кассы, радуясь минутной задержке в небольшой очереди. — Так ты хочешь услышать все как есть и сразу? — Как если бы я был квантовым механиком, — сказал он. Вместо того чтобы исправлять его стилистическую ошибку, я рассказал ему все, что думал. — Мы являемся фокусирующими точками сознания, — начал я, — с огромной созидательностью. Когда мы вступаем на автономную голограмметрическую арену, называемую нами пространство-время, мы сразу же начинаем в неистовом продолжительном фейерверке продуцировать творческие частицы, имаджоны. Имаджоны не имеют собственного заряда, но легко поляризуемы нашим отношением и силами нашего выбора и желания, образуя облака концептонов, принадлежащих к семейству частиц с очень большой величиной энергии и способных либо принимать позитивный или негативный заряд, либо быть нейтральными. Он внимательно слушал, притворяясь, без сомнения, что понимает все до последнего слова. — К основным типам позитивных концептонов относятся: экзайпероны, эксайтоны, рапсодоны и джовионы. К негативным — глумоны, торментоны, трибулоны, агононы, имизероны. [13] Бесконечное число концептонов рождается в непрерывном извержении, водопаде продуктивности, изливающемся из любого центра персонального сознания. Они образуют концептонные облака, которые могут быть как нейтральными, так и сильно заряженными — жизнерадостностью, невесомыми или свинцовыми, в зависимости от природы преобладающих в них частиц. Каждую наносекунду бесконечное число концептонных облаков образуют критические массы, превращаясь путем квантовых взрывов в высокоэнергетические вероятностные волны, излучаемые с тахионной скоростью сквозь вечный резервуар, содержащий в сверхконцентрированном виде различные события. В зависимости от их заряда и природы, эти вероятностные волны кристаллизуют некоторые из этих потенциальных событий в соответствии с ментальной полярностью творящего их сознания на голографическом уровне. Успеваешь, Дикки? Он кивнул, и я рассмеялся. — Материализованные события превращаются в опыт творящего их сознания, будучи для большей достоверности наделены всеми аспектами физической структуры. Этот автономный процесс — фонтан, порождающий все предметы и события в театре пространства-времени. Правдоподобие имаджонной гипотезы каждый может легко подвергнуть проверке. Эта гипотеза утверждает, что, сконцентрировав наше сознание и мысли на положительном и жизнеутверждающем, мы поляризуем массы положительных концептонов, порождаем доброжелательные вероятностные волны и, таким образом, порождаем полезные для нас события, которые в ином случае не произошли бы. Обратное справедливо для отрицательных и промежуточных событий. Намеренно или по ошибке, произвольно или в соответствии с неким замыслом, мы можем не только выбирать, но и творить видимые внешние условия, оказывающие значительное влияние на наше внутреннее состояние. Конец. Он подождал, пока я расплатился. — И это все? — спросил он. — Что-то не так? — спросил я. — Я в чем-то заблуждаюсь? Он улыбнулся, ведь это отец научил нас обоих, как важно правильно произносить это слово[14]. — Откуда мне, ребенку, знать — заблуждаешься ты или нет? — Можешь смеяться, если хочешь, — сказал я ему. — Давай, даже можешь назвать меня полоумным. Но через сотню лет кто-нибудь опубликует эти слова в «Modern Quantus Theory», и никому не придет в голову назвать это безумием. Он встал на подножку тележки и поехал на ней, после того как я ее подтолкнул по направлению к машине. — Если тобой не завладеют глумоны, — крикнул он, — такое вполне возможно. Тридцать два Я совершал пробный полет на Дейзи, медленно набирая двадцать тысяч футов для того, чтобы проверить действие турбонагнетателей на высоте. Недавно я заметил, что с высотой в обоих двигателях появляются странные скачки оборотов, и надеялся, что эту неисправность удастся устранить, просто смазав выпускные клапана. Мир мягко проплывал в двух милях подо мной, медленно опускаясь до четырех; горы, реки и край моря с высотой все больше походили на расплывчатое изображение дома, нарисованное ангелом. Скорость набора высоты у Дейзи выше, чем у многих других легких самолетов, но, глядя вниз, казалось, что она лениво дрейфует по темно-голубому озеру воздуха. — Из всего, что ты знаешь, — сказал Дикки, — скажи мне то, что, по-твоему, мне необходимо знать больше, чем все остальное, то единственное, что я никогда не забуду.

The script ran 0.015 seconds.