1 2 3 4
Не может Шалтая, не может Болтая собрать.
На сан-лоренцском диалекте, по утверждению Касла, эти строки звучат так:
Саратая-Боротая сидера на сатене,
Саратая-Боротая сварирася во сене,
И кося короревская конниса,
И вся короревская рати
Не могозет Саратая, не могозет Боротая соборати.
Вскоре после того, как Джонсон стал Бокононом, спасательную шлюпку с его шхуны выбросило на берег. Впоследствии эту шлюпку позолотили и сделали из нее кровать для самого главного правителя острова.
«Есть легенда, – пишет Филипп Касл, – что золотая шлюпка снова пустится в плавание, когда настанет конец света».
50. Славный карлик
Чтение биографии Боконона прервала жена Лоу Кросби, Хэзел. Она остановилась в проходе около меня.
– Вы не поверите, – сказала она, – но я только что обнаружила у нас в самолете еще двух хужеров.
– Вот это да!
– Они нe природные хужеры, но теперь они там живут. Они живут в Индианаполисе.
– Интересно!
– Хотите с ними познакомиться?
– А по-вашему, это необходимо?
Вопрос ее удивил.
– Но они же из хужеров, как и вы!
– А как их фамилии?
– Фамилия женщины – Коннерс, а его фамилия Хониккер. Они брат и сестра, и он карлик. И очень славный карлик. – Она подмигнула мне: – Хитрая бестия этот малыш.
– А он уже зовет вас мамулей?
– Я чуть было не попросила его звать меня так.
А потом раздумала – не знаю, может, это будет невежливо, он же карлик.
– Глупости!
51. О’Кэй, мамуля!
И я пошел в хвост самолета – знакомиться с Анжелой Хониккер Коннерс и с Ньютоном Хониккером, членами моего карасса.
Анджела и была та обесцвеченная блондинка с лошадиной физиономией, которую я заметил раньше.
Ньют был чрезвычайно миниатюрный молодой человек, но в нем не было ничего странного. Очень складный, он казался Гулливером среди бробдингнегов и, как видно, был столь же наблюдателен и умен.
В руках у него был бокал шампанского, это входило в стоимость билета. Бокал был для него как небольшой аквариум для нормального человека, но он пил из него с элегантной непринужденностью, будто бокал был сделан специально для него.
И у этого маленького негодяя в чемодане находился термос с кристаллом льда-девять, как и у его некрасивой сестры, а под ними – вода, божье творение – все Карибское море.
Хэзел с удовольствием перезнакомила всех хужеров и, удовлетворенная, оставила нас в покое.
– Но помните, – сказала она, уходя, – теперь зовите меня мамуля.
– О’кэй, мамуля!
– О’кэй, мамуля! – повторил Ньютон. Голосок у него был довольно тонкий, как и полагалось при таком маленьком горлышке. Но он как-то ухитрялся придать этому голоску вполне мужественное звучание.
Анджела упорно обращалась с Ньютоном как с младенцем, и он ей это милостиво прощал; я и представить себе не мог, что такое маленькое существо может держаться с таким непринужденным изяществом.
И Ньют и Анджела вспомнили меня, вспомнили мои письма и предложили пересесть к ним, на пустовавшее третье кресло.
Анджела извинилась, что не ответила мне.
– Я не могла вспомнить ничего такого, что было бы интересно прочесть в книжке. Конечно, можно было бы что-то придумать про тот день, но я решила, что вам это не нужно. Вообще же, день был как день – самый обыкновенный.
– А ваш брат написал мне отличное письмо.
Анджела удивилась:
– Ньют написал письмо? Как же Ньют мог что-либо вспомнить? – Она обернулась к нему: – Душенька, но ведь ты ничего не помнишь про тот день, правда? Ты был тогда совсем крошкой.
– Нет, помню, – мягко возразил он.
– Жаль, что я не видела этого письма. – Она сказала это таким тоном, будто считала, что Ньют все еще был недостаточно взрослым, чтобы непосредственно общаться с внешним миром. По своей проклятой тупости Анджела не могла понять, что значит для Ньюта его маленький рост.
– Душечка, ты должен был показать мне письмо, – упрекнула она брата.
– Прости, – сказал Ньют, – я как-то не подумал.
– Должна вам откровенно признаться, – сказала мне Анджела, – что доктор Брид не велел мне помогать вам в вашей работе. Он сказал, что вы вовсе не намерены дать верный портрет нашего отца.
По выражению ее лица я понял, что она мной недовольна.
Я успокоил ее как мог, сказав, что, по всей вероятности, книжка все равно никогда не будет написана и что у меня нет ясного представления, о чем там надо и о чем не надо писать.
– Но если вы когда-нибудь все же напишете эту книгу, вы должны написать, что наш отец был святой, потому что это правда.
Я обещал, что постараюсь нарисовать именно такой образ. Я спросил, летят ли они с Ньютом на семейную встречу с Фрэнком в Сан-Лоренцо.
– Фрэнк собирается жениться, – сказала Анджела. – Мы едем праздновать его обручение.
– Вот как? А кто же эта счастливая особа?
– Сейчас покажу, – сказала Анджела и достала из сумочки что-то вроде складной гармошки из пластиката. В каждой складке гармошки помещалась фотография. Анджела полистала фотографии, и я мельком увидал малютку Ньюта на пляже мыса Код, доктора Феликса Хониккера, получающего Нобелевскую премию, некрасивых девочек-близнецов, дочек Анджелы, и наконец Фрэнка, пускающего игрушечный самолет на веревочке.
И тут она показала мне фото девушки, на которой собирался жениться Фрэнк. С таким же успехом она могла бы ударить меня ногой в пах.
На фотографии красовалась Мона Эймонс Монзано – женщина, которую я любил.
52. Совсем безболезненно
Развернув свою пластикатную гармошку, Анджела не собиралась ее складывать, пока не покажет все фотографии до единой.
– Тут все, кого я люблю, – заявила она.
Пришлось мне смотреть на тех, кого она любит. И все, кого она поймала под плексиглас, поймала, как окаменелых жучков в янтарь, все они были по большей части из нашего карасса. Ни единого гранфаллонца среди них не было.
Многие фотографии изображали доктора Феликса Хониккера, отца атомной бомбы, отца троих детей, отца льда-девять. Предполагаемый производитель великанши и карлика был совсем маленького роста.
Из всей коллекции Анджелиных окаменелостей мне больше всего понравилась та фотография, где он был весь закутан – в зимнем пальто, в шарфе, галошах и вязаной шерстяной шапке с огромным помпоном на макушке.
Эта фотография, дрогнувшим голосом объяснила мне Анджела, была сделана в Хайяннисе за три часа до смерти старика.
Фотокорреспондент какой-то газеты узнал в похожем на рождественского деда старике знаменитого ученого.
– Ваш отец умер в больнице?
– Нет! Что вы! Он умер у нас на даче, в огромном белом плетеном кресле, на берегу моря. Ньют и Фрэнк пошли гулять по снегу у берега…
– Снег был какой-то теплый, – сказал Ньют, – казалось, что идешь по флердоранжу. Удивительно странный снег. В других коттеджах никого не было…
– Один наш коттедж отапливался, – сказала Анджела.
– На мили вокруг – ни души, – задумчиво вспоминал Ньют, – и нам с Фрэнком на берегу повстречалась огромная черная охотничья собака, ретривер. Мы швыряли палки в океан, а она их приносила.
– А я пошла в деревню купить лампочек для елки. Мы всегда устраивали елку.
– Ваш отец любил, когда зажигали елку?
– Он никогда нам не говорил.
– По-моему, любил, – сказала Анджела. – Просто он редко выражал свои чувства. Бывают такие люди.
– Бывают и другие, – сказал Ньют, пожав плечами.
– Словом, когда мы вернулись домой, мы нашли его в кресле, – сказала Анджела. Она покачала головой: – Думаю, что он не страдал. Казалось, он спит. У него было бы другое лицо, если б он испытывал хоть малейшую боль.
Но она умолчала о самом интересном из всей этой истории. Она умолчала о том, что тогда же, в сочельник, она, Фрэнк и крошка Ньют разделили между собой отцовский лед-девять.
53. Президент Фабри-Тека
Анджела настояла, чтобы я досмотрел фотографии до конца.
– Вот я, хотя сейчас трудно этому поверить, – сказала Анджела. Она показала мне девочку – школьницу, шести футов ростом, в форме оркестрантки средней школы города Илиума, с кларнетом в руках. Волосы у нее были подобраны под мужскую шапочку. Лицо светилось застенчивой и радостной улыбкой.
А потом Анджела – женщина, которую творец лишил всего, чем можно привлечь мужчину, – показала мне фото своего мужа.
– Так вот он какой, Гаррисон С. Коннерс. – Я был потрясен. Муж Анджелы был поразительно красивый мужчина и явно сознавал это. Он был очень элегантен, и ленивый блеск в его глазах выдавал донжуана.
– Что… Чем он занимается? – спросил я.
– Он президент «Фабри-Тека».
– Электроника?
– Этого я вам не могу сказать, даже если бы знала. Это сверхсекретная государственная служба.
– Вооружение?
– Ну, во всяком случае, военные дела.
– Как вы с ним познакомились?
– Он работал ассистентом в лаборатории у отца, а потом уехал в Индианаполис и организовал «Фабри-Тек».
– Значит, ваш брак был счастливым завершением долгого романа?
– Нет, я даже не знала, замечает ли он, что я существую. Мне он казался очень приятным, но он никогда не обращал на меня внимания, до самой смерти отца. Однажды он заехал в Илиум. Я жила в нашем громадном старом доме, считая, что жизнь моя кончилась…
Дальше Анджела рассказала мне о страшных днях и неделях после смерти отца:
– Мы были одни, я и маленький Ньют, в этом огромном старом доме. Фрэнк исчез, и привидения шумели и гремели в десять раз громче, чем мы с Ньютом. Я не пожалела бы жизни, лишь бы снова заботиться об отце, возить его на работу и с работы, кутать, когда холодно, и раскутывать, когда теплело, заставлять его есть, платить по его счетам. Вдруг я оказалась без дела. Близких друзей у меня никогда не было. И рядом ни живой души, кроме Ньюта.
И вдруг, – продолжала она, – раздался стук в дверь, и появился Гаррисон Коннерс. Никого прекраснее я в жизни не видала. Он зашел, мы поговорили о последних часах отца и вообще о старых временах…
Анджела с трудом сдерживала слезы.
– Через две недели мы поженились.
54. Нацисты, монархисты, парашютисты и дезертиры
Я вернулся на свое мест, чувствуя себя довольно погано оттого, что Фрэнк отбил у меня Мону Эймонс Монзано, и стал дочитывать рукопись Филиппа Касла.
В именном указателе я посмотрел Монзано, Мона Эймонс, но там было сказано: см. Эймонс Мона – и увидал, что ссылок на страницы там почти столько же, сколько после имени самого «Папы» Монзано.
За Эймонс Моной шел Эймонс Нестор. И я сначала посмотрел те несколько страниц, где упоминался Нестор, и узнал, что это был отец Моны, финн по национальности, архитектор.
Нестора Эймонса во время второй мировой войны сначала взяли в плен русские, а потом – немцы. Домой ему вернуться не разрешили и принудили работать в вермахте, в инженерных войсках, сражавшихся с югославскими партизанами. Он был взят в плен четниками – сербскими партизанами – монархистами, а потом захвачен партизанами, напавшими на четников.
Итальянские парашютисты, напавшие на партизан, освободили Эймонса и отправили его в Италию.
Итальянцы заставляли его строить укрепления в Сицилии. Он украл рыбачью лодку и добрался до нейтральной Португалии.
Там он познакомился с уклонявшимся от воинской повинности американцем по имени Джулиан Касл.
Узнав, что Эймонс архитектор, Касл пригласил его на остров Сан-Лоренцо строить там для него госпиталь, который должен был называться «Обитель Надежды и Милосердия в джунглях». Эймонс согласился. Он построил госпиталь, женился на туземке по имени Селия, произвел на свет совершенство – свою дочь – и умер.
55. Не делай указателя к собственной книге
Что касается жизни Эймонс Моны, то указатель создавал путаную, сюрреалистическую картину множества противодействующих сил в ее жизни и ее отчаянных попыток выйти из-под их влияния.
«Эймонс Мона, – сообщал указатель, – удочерена Монзано для поднятия его престижа, 194–199; 216; детство при госпитале „Обитель Надежды и Милосердия“, 63–81; детский роман с Ф. Каслом, 721; смерть отца, 89; смерть матери, 92; смущена доставшейся ей ролью национального символа любви, 80, 95, 166, 209, 247, 400–406, 566, 678; обручена с Филиппом Каслом, 193; врожденная наивность, 67–71, 80, 95, 166, 209, 274, 400–406, 566, 678; жизнь с Бокононом, 92–98, 196–197; стихи о…, 2, 26, 114, 119. 311, 316, 477, 501, 507, 555, 689, 718, 799, 800, 841, 846, 908, 971, 974; ее стихи, 89, 92, 193; убегает от Монзано, 197; возвращается к Монзаяо, 199; пытается изуродовать себя, чтобы не быть символом любви и красоты для островитян, 80, 95, 116, 209, 247, 400–406, 566, 678; учится у Боконона, 63–80; пишет письмо в Объединенные Нации, 200; виртуозка на ксилофоне, 71».
Я показал этот указатель Минтонам и спросил их, не кажется ли им, что он сам по себе – увлекательная биография, – биография девушки, против воли ставшей богиней любви. И неожиданно, как эта случается в жизни, я получил разъяснение специалистки: оказалось, что Клер Минтон в свое время была профессиональной составительницей указателей. Я впервые услышал, что есть такая специальность.
Она рассказала, что помогла мужу окончить колледж благодаря своим заработкам, что составление указателей хорошо оплачивается и что хороших составителей не так много.
Еще она сказала, что из авторов книг только самые что ни на есть любители берутся за составление указателей. Я спросил, какого она мнения о работе Филиппа Касла.
– Лестно для автора, оскорбительно для читателя, – сказала она – Говоря точнее, – добавила она со снисходительной любезностью специалистки, – сплошное самоутверждение, без оговорок. Мне всегда неловко, когда сам автор составляет указатель к собственной книге.
– Неловко?
– Слишком разоблачительная вещь такой указатель, сделанный самим автором, – поучительно сказала она. – Просто бесстыдная откровенность, конечно для опытного глаза.
– Она может определить характер по указателю! – сказал ее муж.
– Да ну? – сказал я. – Что же вы скажете о Филиппе Касле?
Она слегка улыбнулась:
– Неудобно рассказывать малознакомому человеку.
– О, простите!
– Он явно влюблен в эту Мону Эймонс Монзано.
– По-моему, это можно сказать про всех мужчин из Сан-Лоренцо.
– К отцу он испытывает смешанные чувства, – сказала она.
– Но это можно сказать о каждом человеке на земле, – слегка поддразнил ее я.
– Он чувствует себя в жизни очень неуверенно.
– А кто из смертных чувствует себя уверенно? – спросил я. Тогда я не знал, что задаю вопрос совершенно в духе Боконона.
– И он никогда на ней не женится.
– Почему же?
– Я все сказала, что можно, – ответила она.
– Приятно встретить составителя указателей, уважающего чужие тайны, – сказал я.
– Никогда не делайте указателя к своим собственным книгам. – заключила она.
Боконон учит нас, что дюпрасс помогает влюбленной паре в уединенности их неослабевающей любви развить в себе внутреннее прозрение, подчас странное, но верное. Лишним доказательством этого был хитрый подход Минтонов к книжным указателям имен. И еще, говорит нам Боконон, дюпрасс рождает в людях некоторую самонадеянность. Минтоны и тут не были исключением.
Немного погодя Минтон встретился со мной в салоне самолета без жены и дал мне понять, как ему важно, чтобы я с уважением отнесся к сведениям, которые его жена умеет выудить из каждого указателя.
– Вы знаете, почему Касл никогда не женится на той девушке, хотя он любит ее и она любит его, хотя они и выросли вместе? – зашептал он.
– Нет, сэр, понятия не имею.
– Потому что он – гомосексуалист! – прошептал Минтон. – Она и это может узнать по указателю.
56. Самоокупающееся беличье колесо
Когда Лайонел Бойд Джонсон и капрал Эрл Маккэйб были выброшены голышом на берег Сан-Лоренцо, читал я, их встретили люди, которым жилось куда хуже, чем им. У населения Сан-Лоренцо не было ничего, кроме болезней, которые они ни лечить, ни назвать не умели. Напротив, Джонсон и Маккэйб владели бесценными сокровищами – грамотностью, целеустремленностью, любознательностью, наглостью, безверием, здоровьем, юмором и обширными знаниями о внешнем мире.
Как говорится в одном из калипсо:
Ох, какой несчастный
Тут живет народ!
Пива он не знает,
Песен не поет,
И куда ни сунься,
И куда ни кинь,
Все принадлежит католической церкви
Или компании «Касл и сын».
По словам Филиппа Касла, эта оценка имущественного положения Сан-Лоренцо в 1922 году совершенно справедлива. Сахарная компания «Касл и сын» действительно была основана прадедом Филиппа Касла. К 1922 году компания владела каждым клочком плодородной земли на этом острове.
«Сахарная компания „Касл и Сын“ на Сан-Лоренцо никогда не получала ни гроша прибыли, – пишет молодой Касл. – Но, не платя ничего рабочим за их работу, компания из года в год сводила концы с концами, зарабатывая достаточно, чтобы расплатиться с мучителями и угнетателями рабочих».
На острове царила анархия, кроме тех редких случаев, когда сахарная компания «Касл и Сын» решала что-нибудь присвоить или что-нибудь предпринять. В таких случаях устанавливался феодализм. Феодалами были надсмотрщики плантаций сахарной компании белые, хорошо вооруженные мужчины из других частей света. Вассалов набирали из знатных туземцев, которые были готовы за мелкие подачки и пустяковые привилегии убивать, калечить или пытать своих сородичей по первому приказу. Духовную жажду туземцев, пойманных в это дьявольское беличье колесо, утоляла кучка сладкоречивых попов.
«Кафедральный собор Сан-Лоренцо, взорванный в 1923 году, когда-то считался в западном полушарии одним из чудес света, созданных руками человека», – писал Касл.
57. Скверный сон
Никакого чуда в том, что капрал Маккэйб и Джонсон стали управлять островом, вовсе не было. Многие захватывали Сан-Лоренцо, и никто им не мешал. Причина была проще простого: творец в неизреченной своей мудрости сделал этот остров совершенно бесполезным.
Фернандо Кортес был первым человеком, закрепившим на бумаге свою бесплодную победу над островом.
В 1519 году Кортес и его люди высадились там, чтобы запастись пресной водой, дали острову название, закрепили его за королем Карлом Пятым и больше туда не вернулись. Многие мореплаватели искали там золото и алмазы, пряности и рубины, ничего не находили, сжигали парочку туземцев для развлечения и острастки и плыли дальше.
«В 1682 году, когда Франция заявила притязания на Сан-Лоренцо, – писал Касл, – испанцы не возражали. Когда датчане в 1699 году заявили притязания на Сан-Лоренцо, французы не возражали. Когда голландцы заявили притязания на Сан-Лоренцо в 1704, датчане не возражали. Когда Англия заявила притязания на Сан-Лоренцо в 1706-м, ни один голландец не возражал. Когда Испания снова выдвинула свои притязания на Сан-Лоренцо, ни один англичанин не возражал. Когда в 1786 году африканские негры завладели британским работорговым кораблем, высадились на Сан-Лоренцо и объявили этот остров независимым государством, испанцы не возражали.
Императором стал Тум-Бумва, единственный человек, который считал, что этот остров стоит защищать. Тум-Бумва, будучи маньяком, заставил народ воздвигнуть кафедральный собор Сан-Лоренцо и фантастические укрепления на северном берегу острова, где в настоящее время помещается личная резиденция так называемого президента республики.
Эти укрепления никто никогда не атаковал, да и ни один здравомыслящий человек не смог бы объяснить, зачем их надо атаковать. Они ничего не защищали. Говорят, что во время постройки укреплений погибло полторы тысячи человек. Из этих полутора тысяч половина была публично казнена за недостаточное усердие».
Сахарная компания «Касл и сын» появилась на Сан-Лоренцо в 1916 году, во время сахарного бума, вызванного первой мировой войной. Никакого правительства там вообще не было. Компания решила, что даже глинистые и песчаные пустоши Сан-Лоренцо при столь высоких ценах на сахар можно обработать с прибылью. Никто не возражал.
Когда Маккэйб и Джонсон оказались на острове в 1922 году и объявили, что берут власть в свои руки, сахарная компания вяло снялась с места, словно проснувшись после скверного сна.
58. Особая тирания
«У новых завоевателей Сан-Лоренцо было по крайней мере одно совершенно новое качество, – писал молодой Касл. – Маккэйб и Джонсон мечтали осуществить в Сан-Лоренцо утопию.
С этой целью Маккэйб переделал всю экономику острова и все законодательство.
А Джонсон придумал новую религию. Тут Касл снова процитировал очередное калипсо:
Хотелось мне во все
Какой то смысл вложить,
Чтоб нам нe ведать страха
И тихо-мирно жить,
И я придумал ложь –
Лучше не найдешь! –
Что этот грустный край –
Сущий рай!
Во время чтения кто-то потянул меня за рукав. Маленький Ньют Хониккер стоял в проходе рядом с моим креслом.
– Не хотите ли пройти в бар, – сказал он, – поднимем бокалы, а?
И мы подняли, и мы опрокинули все, что полагалось, и у крошки Ньюта настолько развязался язык, что он мне рассказал про Зику, свою приятельницу, – лилипутку, маленькую балерину. Их гнездышком, рассказал он мне, был отцовский коттедж на мысе Код.
– Может быть, у меня никогда не будет свадьбы, – сказал он, – но медовый месяц у меня уже был.
Он описал мне эту идиллию: часами они с Зикой лежали в объятиях друг друга, примостившись в отцовском плетеном кресле на самом берегу моря.
И Зика танцевала для него.
– Только представьте себе, женщина танцует только для меня.
– Вижу, вы ни о чем не жалеете.
– Она разбила мне сердце. Это не очень приятно. Но я заплатил этим за счастье. А в нашем мире ты получаешь только то, за что платишь. – И он галантно провозгласил тост: – За наших жен и любовниц! – воскликнул он. – Пусть они никогда не встречаются!
59. Пристегните ремни
Я все еще сидел в баре с Ньютом, с Лоу Кросби, еще с какими-то незнакомыми людьми, когда вдали показался остров Сан-Лоренцо. Кросби говорил о писсантах:
– Знаете, что такое писсант?
– Слыхал этот термин, – сказал я, – но очевидно, он не вызывает у меня таких четких ассоциаций, как у вас.
Кросби здорово выпил и, как всякий пьяный, воображал, что можно говорить откровенно, лишь бы говорить с чувством. Он очень прочувствованно и откровенно говорил о росте Ньюта, о чем до сих пор никто в баре и не заикался.
– Я говорю не про такого малыша, как вот он. – И Кросби повесил на плечо Ньюта руку, похожую на окорок. – Не рост делает человека писсантом, а образ мыслей. Видал я людей, раза в четыре выше этого вот малыша, и все они были настоящими писсантами. Видал я и маленьких людей-конечно, не таких малышей, но довольно-таки маленьких, будь я неладен, – и вы назвали бы их настоящими мужчинами.
– Благодарствую, – приветливо сказал маленький Ньют, даже не взглянув на чудовищную руку, лежавшую у него на плече. Никогда я не видел человека, который так умел справляться со своим физическим недостатком. Я был потрясен и восхищен.
– Вы говорили про писсантов, – напомнил я Кросби, надеясь, что он снимет тяжелую руку с бедного Ньюта.
– Правильно, черт побери! – Кросби расправил плечи.
– И вы нам не объяснили, что такое писсант, – сказал я.
– Писсант – это такой тип, который воображает, будто он умнее всех, и потому никогда не промолчит. Чтобы другие ни говорили, писсанту всегда надо спорить. Вы скажете, что вам что-то нравится, и, клянусь богом, он тут же начнет вам доказывать, что вы не правы и это вам нравиться не должно. При таком писсанте вы чувствуете себя окончательным болваном. Что бы вы ни сказали, он все знает лучше вас.
– Не очень привлекательный образ, – сказал я.
– Моя дочка собиралась замуж за такого писсанта, – сказал Кросби мрачно.
– И вышла за него?
– Я его раздавил, как клопа. – Кросби стукнул кулаком по стойке, вспомнив слова и дела этого писсанта. – Лопни мои глаза? – сказал он. – Да ведь мы все тоже учились в колледжах! – Он уставился на малыша Ньюта: – Ходил в колледж?
– Да, в Корнелл, – сказал Ньют.
– В Корнелл? – радостно заорал Кросби. – Господи, я тоже учился в Корнелле!
– И он тоже. – Ньют кивнул в мою сторону.
– Три корнельца на одном самолете! – крикнул Кросби, и тут пришлось отпраздновать еще один гранфаллонский фестиваль.
Когда мы немного поутихли, Кросби спросил Ньюта, что он делает.
– Вожусь с красками.
– Дома красишь?
– Нет, пишу картины.
– Фу, черт!
– Займите свои места и пристегните ремни, пожалуйста! – предупредила стюардесса. – Приближаемся к аэропорту «Монзано», город Боливар, Сан-Лоренцо.
– А-а, черт! – сказал Кросби, глядя сверху вниз на Ньюта. – Погодите минутку, я вдруг вспомнил, что где-то слыхал вашу фамилию.
– Мой отец был отцом атомной бомбы. – Ньют не сказал «одним из отцов». Он сказал, что Феликс был отцом.
– Правда?
– Правда.
– Нет, мне кажется, что-то было другое, – сказал Кросби. Он напряженно вспоминал. – Что-то про танцовщицу.
– Пожалуй, надо пойти на место, – сказал Ньют, слегка насторожившись.
– Что-то про танцовщицу. – Кросби был до того пьян, что не стеснялся думать вслух: – Помню, в газете читал, будто эта самая танцовщица была шпионка.
– Пожалуйста, джентльмены, – сказала стюардесса, – пора занять места и пристегнуть ремни.
Ньют взглянул на Лоу Кросби невинными глазами.
– Вы уверены, что там упоминалась фамилия Хониккер? – И во избежание всяких недоразумений от повторил свою фамилию по буквам.
– А может, я и ошибся, – сказал Кросби.
60. Обездоленный народ
С воздуха остров представлял собой поразительно правильный прямоугольник. Угрожающей нелепо торчали из моря каменные иглы. Они опоясывали остров по кругу.
На южной оконечности находился портовый город Боливар.
Это был единственый город.
Это была столица.
Город стоял на болотистом плато. Взлетные дорожки аэропорта «Монзано» спускались к берегу.
К северу от Боливара круто вздымались горы, грубыми горбами заполняя весь остальной остров. Их звали Сангре де Кристо (Кровь Христова), но, по-моему, они больше походили на стадо свиней у корыта.
Боливар раньше назывался по-разному: Каз-ма-каз-ма, Санта-Мария, Сан-Луи, Сент-Джордж и Порт-Глория – словом, много всяких названий было у него. В 1922 году Джонсон и Маккэйб дали ему теперешнее название, в честь Симона Боливара, великого идеалиста, героя Латинской Америки.
Когда Джонсон и Маккэйб попали в этот город, он был построен из хвороста, жестянок, ящиков и глины, на останках триллионов счастливых нищих, останках, зарытых в кислой каше помоев, отбросов и слизи.
Таким же застал этот город и я, если не считать фальшивого фасада новых архитектурных сооружений на берегу.
Джонсону и Маккэйбу так и не удалось вытащить этот народ из нищеты и грязи. Не удалось и «Папе» Монзано.
И никому не могло удасться, потому что Сан-Лоренцо был бесплоден, как Сахара или Северный полюс.
И в то же время плотность населения там была больше, чем где бы то ни было, включая Индию и Китай. На каждой непригодной для жизни квадратной миле проживало четыреста пятьдесят человек.
«В тот период, когда Джон и Маккэйб, обуреваемые идеализмом, пытались реорганизовать Сан-Лоренцо, было объявлено, что весь доход острова будет разделен между взрослым населением в одинаковых долях, – писал Филипп Касл. – В первый и последний раз, когда это попробовали сделать, каждая доля составляла около шести с лишним долларов».
61. Конец капрала
В помещении таможни аэропорта «Монзано» нас попросили предъявить наши вещи и обменять те деньги, которые мы собирались истратить в Сан-Лоренцо, на местную валюту – капралы. По уверениям «Папы» Монзано, каждый капрал равнялся пятидесяти американским центам.
Помещение было чистое, новое, но множество объявлений уже было как попало наляпано на стены:
Каждый исповедующий боконизм на острове Сан-Лоренцо, гласило одно из объявлений, умрет на крюке!
На другом плакате был изображен сам Боконон – тощий старичок негр, с сигарой во рту и с добрым, умным, насмешливым лицом.
Под фотографией стояла подпись: десять тысяч капралов награды доставившему его живым или мертвым.
Я присмотрелся к плакату и увидел, что внизу напечатано что-то вроде полицейской личной карточки, которую Боконону пришлось заполнить неизвестно где в 1929 году. Напечатана эта карточка была, очевидно, для того, чтобы показать охотникам за Бокононом отпечатки его пальцев и образец его почерка.
Но меня заинтересовали главным образом те ответы, которыми в 1929 году Боконон решил заполнить соответствующие графы. Где только возможно, он становился на космическую точку зрения, то есть принимал во внимание такие, скажем, понятия, как краткость человеческой жизни и бесконечность вечности.
Он заявлял, что его призвание – «быть живым».
Он заявлял, что его основная профессия – «быть мертвым».
Наш народ – христиане! Всякая игра пятками будет наказана крюком! – угрожал следующий плакат. Я не понял, что это значит, потому что еще не знал, что боконисты выражают родство душ, касаясь друг друга пятками. Но так как я еще не успел прочесть всю книгу Касла, то самой большой тайной для меня оставался вопрос: каким образом Боконон, лучший друг капрала Маккэйба, оказался вне закона?
62. Почему Хэзел не испугалась
В Сан-Лоренцо нас сошло семь человек: Ньют с Анджелой, Лоу Кросби с женой, посол Минтон с супругой и я. Когда мы прошли таможенный досмотр, нас вывели из помещения на трибуну для гостей.
Оттуда мы увидели до странности притихшую толпу.
Пять с лишним тысяч жителей Сан-Лоренцо смотрели на нас в упор. У островитян была светлая кожа, цвета овсяной муки. Все они были очень худые. Я не заметил ни одного толстого человека. У всех не хватало зубов. Ноги у них были кривые или отечные.
И ни одной пары ясных глаз.
У женщин были обвисшие голые груди. Набедренные повязки мужчин висели уныло, и то, что они еле прикрывали, походило на маятники дедовских часов.
Там было много собак, но ни одна не лаяла. Там было много младенцев, но ни один не плакал. То там, то сям раздавалось покашливание – и все.
Перед толпой стоял военный оркестр. Он не играл.
Перед оркестром стоял караул со знаменами. Знамен было два – американский звездно-полосатый флаг и флаг Сан-Лоренцо. Флаг Сан-Лоренцо составляли шевроны капрала морской пехоты США на ярко-синем поле. Оба флага уныло повисли в безветренном воздухе.
Мне показалось что вдали слышится барабанная дробь. Но я ошибся. Просто у меня в душе отдавалась звенящая, раскаленная, как медь, жара Сан-Лоренцо.
– Как я рада, что мы в христианской стране, – прошептала мужу Хэзел Кросби, – не то я бы немножко испугалась.
За нашими спинами стоял ксилофон.
На ксилофоне красовалась сверкающая надпись. Буквы были сделаны из гранатов и хрусталя.
Буквы составляли слово: «МОНА».
63. НАбожный и вольный
С левой стороны нашей трибуны были выстроены в ряд шесть старых самолетов с пропеллерами – военная помощь США республике Сан-Лоренцо. На фюзеляжах с детской кровожадностью был изображен боа-констриктор, который насмерть душил черта. Из глаз, изо рта, из носа черта лилась кровь. Из окровавленных сатанинских пальцев выпадали трезубые вилы.
Перед каждым самолетом стоял пилот цвета овсяной муки и тоже молчал.
Потом над этой влажной тишиной послышалось назойливое жужжание, похожее на жужжание комара. Это звучала сирена. Сирена возвещала о приближении машины «Папы» Монзано – блестящего черного «кадиллака». Машина остановилась перед нами, подымая пыль.
Из машины вышли «Папа» Монзано, его приемная дочь Мона Эймонс Монзано и Фрэнклин Хониккер.
«Папа» повелительно махнул вялой рукой, и толпа запела национальный гимн Сан-Лоренцо. Мотив был взят у популярной песни «Дом на ранчо». Слова написал в 1922 году Лайонел Бойд Джонсон, то есть Боконон. Вот эти слова:
Расскажите вы мне
О счастливой стране,
Где мужчины храбрее акул,
А женщины все
Сияют в красе
И с дороги никто не свернул!
Сан, Сан-Лоренцо.
Приветствует добрых гостей!
Но земля задрожит,
Когда враг побежит
От набожных вольных людей!
64. Мир и процветание
И снова толпа застыла в мертвом молчании «Папа» с Моной и с Франком присоединились к нам на трибуне. Одинокая барабанная дробь сопровождала их шаги. Барабан умолк, когда «Папа» ткнул пальцем в барабанщика.
На «Папе» поверх рубашки висела кобура. В ней был сверкающий кольт 45-го калибра. «Папа» был старый-престарый человек, как и многие члены моего карасса. Вид у него был совсем больной. Он передвигался мелкими, шаркающими шажками. И хотя он все еще был человеком в теле, но жир явно таял так быстро, что строгий мундир уже висел на нем мешком. Белки жабьих глаз отливали желтизной. Руки дрожали.
Его личным телохранителем был генерал-майор Фрэнклин Хониккер в белоснежном мундире. Фрэнк, тонкорукий, узкоплечий, походил на ребенка, которому не дали вовремя лечь спать. На груди у него сверкала медаль.
Я с трудом мог сосредоточить внимание на «Папе» и Франке – не потому, что их заслоняли, а потому, что не мог отвести глаз от Моны. Я был поражен, восхищен, я обезумел от восторга.
Все мои жадные и безрассудные сны о той единственной совершенной женщине воплотились в Моне. В ней, да благословит творец ее душу, нежную, как топленые сливки, был мир и радость во веки веков.
Эта девочка – а ей было всего лет восемнадцать – сияла блаженной безмятежностью. Казалось, она все понимала и воплощала все, что надо было понять. В Книгах Боконона упоминается ее имя. Вот одно из высказываний Боконона о ней: «Мона проста, как все сущее».
Платье на ней было белое – греческая туника.
На маленьких смуглых ногах – легкие сандалии.
Длинные прямые пряди бледно-золотистых волос…
Бедра как лира…
О господи…
Мир и радость во веки веков.
Она была единственной красавицей в Сан-Лоренцо. Она была народным достоянием. Как писал Филипп Касл, «Папа» удочерил ее, чтобы ее божественный образ смягчал жестокость его владычества.
На край трибуны выкатили ксилофон. И Мона заиграла. Она играла гимн «На склоне дня». Сплошное тремоло звучало, замирало и снова начинало звенеть.
Красота опьяняла толпу.
Но пора было «Папе» приветствовать нас.
65. Удачный момент для посещения Сан-Лоренцо
«Папа» был самоучкой и раньше служил управляющим у капрала Маккэйба. Он никогда не выезжал за пределы острова. Говорил он на неплохом англо-американском языке.
Все наши выступления с трибуны передавались в толпу лаем огромных, словно на Страшном суде, рупоров.
Звуки, проходя через рупоры, воплями летели по короткому широкому переходу за спиной толпы, отскакивали от стеклянных стен трех новых зданий и с клекотом возвращались обратно.
– Привет вам, – сказал «Папа». – Вы прибыли к лучшим друзьям Америки. К Америке неправильно относятся во многих странах, но только не у нас, господин посол. – И он поклонился Лоу Кросби, фабриканту велосипедов, приняв его за нового посла.
– Знаю, знаю, у вас тут отличная страна, господин президент, – сказал Кросби. – Все, что я о ней слышал, по-моему, великолепно. Вот только одно…
– Да?
– Я не посол, – сказал Кросби. – Я бы и рад, но я обыкновенный простой коммерсант. – Ему было неприятно назвать настоящего посла: – Вот тот человек и есть важная шишка.
– Aгa! – «Папа» улыбнулся своей ошибке. Но улыбка внезапно исчезла.
Он вздрогнул от боли, потом согнулся пополам и зажмурился, изо всех сил преодолевая эту боль.
Фрэнк Хониккер неловко и неумело попытался поддержать его:
– Что с вами?
– Простите, – пробормотал наконец «Папа», пытаясь выпрямиться. В глазах у него стояли слезы. Он смахнул их и весь выпрямился: – Прошу прощения. – Казалось, он на минуту забыл, где он, чего от него ждут. Потом вспомнил. Он пожал руку Минтону Хорлику: – Вы тут среди друзей.
– Я в этом уверен, – мягко сказал Минтон.
– Среди христиан, – сказал «Папа».
– Очень рад.
– Среди антикоммунистов, – сказал «Папа».
– Очень рад.
– Здесь коммунистов нет, – сказал «Папа». – Они слишком боятся крюка.
– Так я и думал, – сказал Минтон.
– Вы прибыли сюда в очень удачное время, – сказал «Папа». – Завтра счастливейший день в истории нашей страны. Завтра наш великий национальный праздник – День ста мучеников за демократию. В этот день мы также отпразднуем обручение генерал-майора Фрэнклина Хониккера с Моной Эймонс Монзано, самым дорогим существом в моей жизни, в жизни всего Сан-Лоренцо.
– Желаю вам большого счастья, мисс Монзано, – горячо сказал Минтон. – И поздравляю вас, генерал Хониккер.
Молодая пара поблагодарила его поклоном.
И тут Минтон заговорил о так называемых ста мучениках за демократию и сказал вопиющую ложь:
– Нет ни одного американского школьника, который не знал бы о благородной жертве народа Сан-Лоренцо во второй мировой войне. Сто храбрых граждан Сан-Лоренцо, чью память мы отмечаем завтра, отдали все, что может отдать свободолюбивый человек. Президент Соединенных Штатов просил меня быть его личным представителем во время завтрашней церемонии и пустить по морским волнам венок – дар американского народа народу Сан-Лоренцо.
– Народ Сан-Лоренцо благодарит вас лично, президента Соединенных Штатов и щедрый американский народ за внимание, – сказал «Папа». – Вы окажете нам большую честь, если сами опустите в море венок во время завтрашнего праздника обручения.
– Великая честь для меня, – сказал Минтон. «Папа» пригласил всех нас оказать ему честь своим присутствием на церемонии опускания венка и на празднике в честь обручения. Нам надлежало прибыть во дворец к полудню.
– Какие у них будут дети! – сказал «Папа», направляя наши взгляды на Фрэнклина и Мону. – Какая кровь! Какая красота!
Тут его снова схватила боль.
Он снова закрыл глаза, скорчившись от мучений.
Он ждал, пока боль пройдет, но она не проходила.
В мучительном припадке он отвернулся от нас к толпе.
Он попытался что-то жестами показать толпе – и не смог. Он попытался что-то сказать им – и не смог.
Наконец он выдавил из себя слова.
– Ступайте домой! – крикнул он, задыхаясь. – Ступайте домой!
Толпа разлетелась, как сухие листья.
«Папа» обернулся к нам, нелепо корчась от боли…
И тут же упал.
66. Сильнее всего на свете
Но он не умер.
Его можно было бы принять за мертвеца, если бы в этой смертной неподвижности по нему изредка не пробегала судорожная дрожь.
Фрэнк громко крикнул, что «Папа» не умер, что он не может умереть. Он был в отчаянии.
– «Папа», не умирайте! Не надо!
Фрэнк расстегнул воротник его куртки, стал растирать ему руки.
– Дайте ему воздуха! Воздуха «Папе»! – кричал он.
Летчики с истребителей побежали помочь нам. У одного из них хватило сообразительности побежать за «скорой помощью» аэропорта.
Я взглянул на Мону, увидел, что она, по-прежнему безмятежная, отошла к парапету трибуны. Даже если смерть случится при ней, ее это, вероятно, не встревожит.
Рядом с ней стоял летчик. Он не смотрел на нее, но весь сиял потным блаженством, и я объяснил это ее близостью.
«Папа» постепенно приходил в сознание. Слабой рукой, трепыхавшейся, как пойманная птица, он указал на Фрэнка:
– Вы… – начал он.
Мы все умолкли, чтобы не пропустить его слова.
Губы у него зашевелились, но мы ничего не услыхали, кроме какого-то клокотания.
У кого-то возникла идея, тогда показавшаяся блестящей, – теперь, задним числом, видно, что идея была отвратительная. Кто-то, кажется один из летчиков, снял микрофон со стойки и поднес к сидящему «Папе», чтобы усилить звук его голоса.
И тут от стен новых зданий, как эхо в горах, стали отдаваться предсмертные хрипы и какие-то судорожные завыванья. Потом прорезались слова.
– Вы, – хрипло сказал он Фрэнку, – вы, Фрэнклин Хониккер, вы – будущий президент Сан-Лоренцо. Наука… У вас в руках наука. Наука сильнее всего на свете. Наука, – повторил «Папа», – лед… – Он закатил желтые глаза и снова потерял сознание.
Я взглянул на Мону. Выражение ее лица не изменилось.
Но зато у летчика, стоявшего рядом с ней, на лице застыла восторженная неподвижная гримаса, будто ему вручали Почетную медаль конгресса за храбрость.
Я опустил глаза и увидал то, чего не надо было видеть.
Мона сняла сандалию. Ее маленькая смуглая ножка была голой. И этой обнаженной ступней она пожимала, мяла, мяла, непристойно мяла сквозь башмак ногу летчика.
67. Ку-рю-ка
На этот раз «Папа» остался жив.
Его увезли из аэропорта в огромном красном фургоне, в каких возят мясо.
Минтонов забрал в посольство американский лимузин.
Ньюта и Анджелу отвезли на квартиру Фрэнка в правительственном лимузине Сан-Лоренцо.
Чету Кросби и меня отвезли в отель «Каса Мона» в единственном сан-лоренцском такси, похожем на катафалк «крейслере» с откидными сиденьями, образца 1939 года. На машине было написано: «Транспортное агентство Касл и Ко». Автомобиль принадлежал Филиппу Каслу, владельцу «Каса Мона», сыну бескорыстнейшего человека, у которого я приехал брать интервью.
И чета Кросби, и я были расстроены. Наше беспокойство выражалось в том, что мы непрестанно задавали вопросы, требуя немедленного ответа. Оба Кросби желали знать, кто такой Боконон. Их шокировала мысль, Что кто-то осмелился пойти против «Папы» Монзано.
А мне ни с того ни с сего вдруг приспичило немедленно узнать, кто такие «сто мучеников за демократию».
Сначала получили ответ супруги Кросби. Они не понимали сан-лоренцского диалекта, и мне пришлось им переводить. Главный их вопрос к нашему шоферу можно сформулировать так: «Что за чертовщина и кто такой этот писсант Боконон?»
– Очень плохой человек, – ответил наш шофер. Произнес он это так: «Осень прохой черовека».
– Коммунист? – спросил Кросби, выслушав мой перевод.
– Да, да!
– А у него есть последователи?
– Как, сэр?
– Кто-нибудь считает, что он прав?
– О нет, сэр, – почтительно сказал шофер. – Таких сумасшедших тут нет.
– Почему же его не поймали? – спросил Кросби.
– Его трудно найти, – сказал шофер. – Очень хитрый.
– Значит, его кто-то прячет, кто-то его кормит, иначе его давно поймали бы.
– Никто не прячет, никто не кормит. Все умные, никто не смеет.
– Вы уверены?
– Да, уверен! – сказал шофер. – Кто этого сумасшедшего старика накормит, кто его приютит – сразу попадет на крюк. А кому хочется на крюк?
Последнее слово он произносил так: «Курюка».
68. «Сито мусеники»
Я спросил шофера, кто такие «сто мучеников за демократию». Мы как раз проезжали бульвар, который так и назывался – бульвар имени Ста мучеников за демократию.
Шофер рассказал мне, что Сан-Лоренцо объявил войну Германии и Японии через час после нападения на Перл-Харбор.
В Сан-Лоренцо было призвано сто человек – сражаться за демократию. Эту сотню посадили на корабль, направлявшийся в США: там их должны были вооружить и обучить.
Но корабль был потоплен немецкой подлодкой у самого выхода из боливарской гавани.
– Эси рюди, сэр, – сказал шофер на своем диалекте, – и быри сито мусеники за зимокарасию.
– Эти люди, сэр, – означало по-английски, – и были «Сто мучеников за демократию».
69. Огромная мозаика
Супруги Кросби и я испытывали странное ощущение: мы были первыми посетителями нового отеля. Мы первые занесли свои имена в книгу приезжих в «Каса Мона».
Оба Кросби подошли к регистратуре раньше меня, но Лоу Кросби был настолько поражен видом совершенно чистой книги записей, что не мог заставить себя расписаться. Сначала он должен был это обдумать.
– Распишитесь вы сперва, – сказал он мне. И потом, не желая, чтобы я счел его суеверным, объявил, что хочет сфотографировать человека, который украшал мозаикой оштукатуренную стену холла.
Мозаика изображала Мону Эймонс Монзано. Портрет достигал в вышину футов двадцать. Человек, работавший над мозаикой, был молод и мускулист. Он сидел на верхней ступеньке переносной лестницы. На нем ничего не было, кроме парусиновых брюк.
Он был белый человек.
Сейчас художник делал из золотой стружки тонкие волосики на затылке над лебединой шейкой Моны.
Кросби пошел фотографировать его; вернулся, чтобы сообщить нам, что такого писсанта он еще в жизни не встречал. Лицо у Кросби стало цвета томатного сока:
«Ему ни черта сказать невозможно, сразу все выворачивает наизнанку».
Тогда я подошел к художнику, постоял, посмотрел на его работу и сказал:
– Я вам завидую.
– Так я и знал, – вздохнул он, – знал, что, стоит мне только выждать, непременно явится кто-то и позавидует мне. Я себе все твердил – надо набраться терпения, и раньше или позже явится завистник.
– Вы – американец?
– Имею счастье. – Он продолжал работать, а взглянуть на меня, посмотреть, что я за птица, ему было неинтересно: – А вы тоже хотите меня сфотографировать?
– Вы не возражаете?
– Я думаю – значит, существую, значит, могу быть сфотографирован.
– К несчастью, у меня нет с собой аппарата.
– Так пойдите за ним, черт подери. Разве вы из тех людей, которые доверяют своей памяти?
– Ну, это лицо на вашей мозаике я так скоро не забуду.
– Забудете, когда помрете, и я тоже забуду. Когда умру, я все забуду, чего и вам желаю.
– Она вам позировала, или вы работаете по фотографии, или еще как?
– Я работаю еще как.
– Что?
– Я работаю еще как. – Он постучал себя по виску. – Все тут, в моей достойной зависти башке.
– Вы ее знаете?
– Имею счастье.
– Фрэнк Хониккер счастливец.
– Френк Хониккер кусок дерьма.
– А вы человек откровенный.
– И к тому же богатый.
– Рад за вас.
– Хотите знать мнение опытного человека? Деньги не всегда дают людям счастье.
– Благодарю за информацию. Вы сняли с меня большую заботу. Ведь я как раз придумал себе заработок.
– Какой?
– Хотел писать.
– Я тоже как-то написал книгу.
– Как она называлась?
– «Сан-Лоренцо. География, история, народонаселение»
70. Питомец Боконона
– Значит, вы – Филипп Касл, сын Джулиана Касла, – сказал я художнику.
– Имею счастье.
– Я приехал повидать вашего отца.
– Вы продаете аспирин?
– Нет.
– Жаль, жаль. У отца кончается аспирин. Может, у вас есть какое-нибудь чудодейственное зелье? Папаша любит делать чудеса.
– Нет, я никакими зельями не торгую. Я писатель.
– А почему вы думаете, что писатели не торгуют зельем?
– Сдаюсь. Признаю себя виновным.
– Отцу нужна какая-нибудь книга – читать вслух людям, умирающим в страшных мучениях. Но вы, наверно, ничего такого не написали.
– Пока нет.
– Мне кажется, на этом можно бы подзаработать. Вот вам еще один ценный совет.
– Может, мне удалось бы переписать двадцать третий псалом, немножко его переделать, чтобы никто не догадался, что придумал его не я.
– Боконон уже пытался переделать этот псалом, – сообщил он мне, – и понял, что ни слова изменить нельзя.
– Вы и его знаете?
– Имею счастье. Он был моим учителем, когда я был мальчишкой. – Он с нежностью кивнул на свою мозаику: – Мона тоже его ученица.
– А он был хороший учитель?
– Мы с Моной умеем читать, писать и решать простые задачи, – сказал Касл, – вы ведь об этом спрашиваете?
71. Имею счастье быть американцем
Тут подошел Лоу Кросби – еще раз взглянуть на Касла, на этого писсанта.
– Так кем вы себя считаете? – насмешливо спросил он. – Битником или еще кем?
– Я считаю себя боконистом.
– Но это же против законов этой страны?
– Я случайно имею счастье был американцем. Я называю себя боконистом, когда мне вздумается, и до сих пор никто меня за это не трогал.
– А я считаю, что надо подчиняться законам той страны, где находишься.
– Это по вас видно.
Кросби побагровел:
– Иди ты в задницу, Джек!
– Сам иди туда, Джаспер, – мягко сказал Касл, – и все ваши праздники вместе с рождеством и Днем благодарения туда же.
Кросби прошагал через весь холл к регистратору и сказал:
– Я желаю заявить на этого человека, на этого писсанта, на этого так называемого художника. У вас тут страна хотя и маленькая, но хорошая, старается привлечь туристов, старается заполучить новые вклады в промышленность. А этот малый так со мной разговаривал, что ноги моей больше тут не будет, и ежели меня знакомые спросят про Сан-Лоренцо, я им скажу, чтобы носа сюда не совали. Может, там, на стенке, у вас и выйдет красивая картина, но, клянусь честью, такого писсанта, такого нахального, наглого сукина сына, как этот ваш художник, я в жизни не видел.
Клерк позеленел:
– Сэр…
– Что скажете? – сказал Кросби, горя негодованием.
– Сэр, это же владелец отеля.
72. Писсантный Хилтон
Лоу Кросби с супругой выбыли из отеля «Каса Мона». Кросби обозвал его «писсантный Хилтон»5 и потребовал приюта в американском посольстве.
И я оказался единственным постояльцем отеля в сто комнат.
Номер у меня был приятный. Он, как и все другие номера, выходил на бульвар имени Ста мучеников за демократию, на аэропорт Монзано и боливарскую гавань.
«Каса Мона» архитектурой походила на книжный шкаф – глухие каменные стены позади и сбоку, а фасад сплошь из сине-зеленого стекла. Город, с его нищетой и убожеством, не был виден: он был расположен позади и по сторонам, за глухими стенами «Каса Мона».
Моя комната была снабжена вентилятором. Там было почти прохладно. Войдя с ошеломительной жары в эту прохладу, я стал чихать.
На столике у кровати стояли свежие цветы, но постель не была заправлена. На ней даже подушки не было, один только голый новехонький поролоновый матрас. А в шкафу – ни одной вешалки, в уборной – ни клочка туалетной бумаги.
И я вышел в коридор поискать горничную, которая снабдила бы меня всем необходимым. Там никого не было, но в дальнем конце дверь стояла открытой и смутно доносились какие-то живые звуки.
Я подошел к этой двери и увидал большие апартаменты. Пол был закрыт мешковиной. Комнату красили, но, когда я вошел, двое маляров занимались не этим. Они сидели на широких и длинных козлах под окнами.
Они сняли обувь. Они закрыли глаза. Они сидели лицом друг к другу.
И они прижимались друг к другу голыми пятками. Каждый обхватил свои щиколотки, застыв неподвижным треугольником.
Я откашлялся…
Оба скатились с козел и упали на заляпанную мешковину. Они упали на четвереньки – и так и остались, прижав носы к полу и выставив зады. Они ждали, что их сейчас убьют.
– Простите, – сказал я растерянно.
– Не говорите никому, – жалобно попросил один. – Прошу вас, никому не говорите.
– Про что?
– Про то, что видели.
– Я ничего не видел.
– Если скажете, – проговорил он, прижавшись щекой к полу, и умоляюще посмотрел на меня, – если скажете, мы умрем на ку-рю–ке…
– Послушайте, ребята, – сказал я, – то ли я пришел слишком рано, то ли слишком поздно, но повторяю: я ничего не видел такого, о чем стоит рассказать. Прошу вас, встаньте! Они поднялись с пола, не спуская с меня глаз. Они дрожали и ежились. Мне еле-еле удалось их убедить, что я никому не расскажу то, что я видел.
А видел я, конечно, боконистский ритуал, так называемое боко-мару, или обмен познанием.
Мы, боконисты, верим, что, прикасаясь друг к другу пятками – конечно, если у обоих ноги чистые и ухоженные, – люди непременно почувствуют взаимную любовь. Основа этой церемонии изложена в следующем калипсо:
Пожмем друг другу пятки
И будем всех любить,
Любить как нашу Землю,
Где надо дружно жить.
73. Черная смерть
Когда я вернулся к себе в номер, я увидел, что Филипп Касл, художник по мозаике, историк, составитель указателя к собственной книге, писсант и владелец отеля, прилаживает ролик туалетной бумаги в моей ванной комнате.
– Большое вам спасибо, – сказал я.
– Не за что.
– Вот это действительно гостеприимный отель, – сказал я. – Ну где еще найдешь владельца отеля, который сам непосредственно заботится об удобстве гостей?
– А где еще найдешь отель с одним постояльцем?
– У вас их было трое.
– Незабвенное время…
– Знаете, может быть, я лезу не в свое дело, но трудно понять, как человека с вашим кругозором, с вашими талантами могла так привлечь роль владельца гостиницы?
Он недоуменно нахмурился:
– Вам кажется, что я не совсем так обращаюсь с гостями, как надо?
– Я знал некоторых людей в Школе обслуживания гостиниц в Корнелле, и мне почему-то кажется, что они обошлись бы с этим Кросби как-то по-другому.
Он сокрушенно покачал головой.
– Знаю. Знаю. – Он вдруг хлопнул себя по бокам. – Сам не понимаю, какого дьявола я выстроил эту гостиницу, должно быть захотелось чем-то заполнить жизнь. Чем-то заняться, как-то уйти от одиночества. – Он покачал головой. – Надо было либо стать отшельником, либо открыть гостиницу – выбора не было.
– Кажется, вы выросли при отцовском госпитале?
– Верно. Мы с Моной оба выросли там.
– И вас никак не соблазняла мысль строить свою жизнь, как устроил ее ваш отец?
Молодой Касл неуверенно улыбнулся, избегая прямого ответа.
– Он чудак, мой отец, – сказал он. – Наверно, он вам понравится.
– Да, по всей вероятности. Бескорыстных людей не так уж много.
– Давно, когда мне было лет пятнадцать, – заговорил Касл, – поблизости отсюда взбунтовалась команда греческого корабля, который шел из Гонконга в Гавану с грузом плетеной мебели. Мятежники захватили корабль, но справиться с ним не могли и разбились о скалы неподалеку от замка «Папы» Монзано. Все утонули, кроме крыс. Крыс и плетеную мебель прибило к берегу.
Этим как будто и кончался его рассказ, но я неуверенно спросил:
– А потом?
– Потом часть населения получила даром плетеную мебель, а часть – бубонную чуму. У отца в госпитале за десять дней умерло около полутора тысяч человек. Вы когда-нибудь видали, как умирают от бубонной чумы?
– Меня миновало такое несчастье.
– Лимфатические железы в паху и под мышками распухают до размеров грейпфрута.
– Охотно верю.
– После смерти труп чернеет – правда, у черных чернеть нечему. Когда чума тут хозяйничала, наша Обитель Надежды и Милосердия походила на Освенцим или Бухенвальд. Трупов накопилось столько, что бульдозер заело, когда их пытались сбросить в общую могилу. Отец много дней подряд работал без сна, но и без всяких результатов: почти никого спасти не удалось.
Жуткий рассказ Касла был прерван телефонным звонком.
– Фу, черт! – сказал Касл. – Я и не знал, что телефоны уже включены.
Я поднял трубку:
– Алло?
Звонил генерал-майор Фрэнклин Хониккер. Он тяжело дышал и, видно, был перепуган до смерти:
– Слушайте! Немедленно приезжайте ко мне домой. Нам необходимо поговорить. Для вас это страшно важно!
– Вы можете мне объяснить, в чем дело?
– Только не по телефону, не по телефону! Приезжайте ко мне. Прошу вас!
– Хорошо.
– Я не шучу. Для вас это страшно важно. Такого важного случая у вас в жизни еще никогда не было… – И он повесил трубку.
– Что случилось? – спросил Филипп Касл.
– Понятия не имею. Фрэнк Хониккер хочет немедленно видеть меня.
– Не торопитесь. Отдохните. Он же идиот.
– Говорит, очень важное дело.
– Откуда он знает – что важно, что неважно? Я бы мог вырезать из банана человечка умнее, чем он.
– Ладно, рассказывайте дальше.
– На чем я остановился?
– На бубонной чуме. Бульдозер заело – столько было трупов.
– А, да. Одну ночь я провел с отцом, помогал ему. Мы только и делали, что искали живых среди мертвецов. Но койка за койкой, койка за койкой – одни трупы.
И вдруг отец засмеялся, – продолжал Касл. – И никак не мог остановиться. Он вышел в ночь с карманным фонарем. Он все смеялся и смеялся. Свет фонаря падал на горы трупов, сложенных во дворе, а он водил по ним лучом фонаря. И вдруг он положил руку мне на голову, и знаете, что этот удивительный человек сказал мне?
– Нет.
– Сынок, – сказал мне мой отец, – когда-нибудь все это будет твоим.
74. Колыбель для кошки
Я поехал домой к Фрэнку в единственном такси Сан-Лоренцо.
Мы ехали мимо безобразной нищеты. Мы поднялись по склону горы Маккэйб. Стало прохладнее. Поднялся туман.
Фрэнк жил в бывшем доме Нестора Эймонса, отца Моны, архитектора, построившего Обитель Надежды и Милосердия в джунглях.
Эймонс сам спроектировал этот дом.
Дом нависал над водопадом, терраса выступала козырьком прямо в туман, плывший над водой. Это было хитрое переплетение очень легких стальных опор и карнизов. Просветы переплета были закрыты по-разному то куском местного гранита, то стеклом, то шторкой из парусины.
Казалось, что дом был выстроен не для того, чтобы служить людям укрытием, а чтобы продемонстрировать причуды его строителя.
Вежливый слуга приветствовал меня и сказал, что Фрэнк еще не вернулся домой. Фрэнка ждали с минуты на минуту. Фрэнк приказал, чтобы меня приняли как можно лучше, устроили поудобнее и попросили остаться ужинать и ночевать. Этот слуга – он сказал, что его имя Стэнли, – был первым толстым жителем Сан-Лоренцо, попавшимся мне на глаза.
Стэнли провел меня в мою комнату, мы прошли по центру дома вниз по лестнице грубого камня – сбоку шли то открытые, то закрытые прямоугольники в стальной оправе. Моя постель представляла собой толстый поролоновый тюфяк, лежавший на каменной полке – полке из неотесанного камня. Стены моей комнаты были из парусины. Стэнли показал мне, как их по желанию можно подымать и опускать.
Я спросил Стэнли, кто еще дома, и он сказал, что дома только Ньют. Ньют, сказал он, сидит на висячей террасе и пишет картину. Анджела, сказал он, ушла поглядеть Обитель Надежды и Милосердия в джунглях.
Я вышел на головокружительную террасу, нависшую над водопадом, и застал крошку Ньюта спящим в раскладном желтом кресле.
Картина, над которой работал Ньют, стояла на мольберте у алюминиевых перил. Полотно как бы вписывалось в туманный фон неба, моря и долины.
Сама картина была маленькая, черная, шершавая. Она состояла из сети царапин на густой черной подмалевке. Царапины оплетались во что-то вроде паутины, и я подумал: не те ли это сети, что липкой бессмыслицей опутывают человеческую жизнь, вывешены здесь на просушку в безлунной ночи?
Я не стал будить лилипута, написавшего эту страшную штуку.
Я закурил, слушая воображаемые голоса в шуме водопада.
Разбудил Ньюта взрыв далеко внизу. Звук прокатился над равниной и ушел в небеса. Палила пушка на боливарской набережной, объяснил мне дворецкий Фрэнка. Она стреляла ежедневно в пять часов.
Маленький Ньют заворочался.
Еще в полусне он потер черными от краски ладонями рот и подбородок, оставляя черные пятна. Он протер глаза, измазав и веки черной краской.
– Привет, – сказал он сонным голосом.
– Привет, – сказал я, – мне нравится ваша картина.
– А вы видите, что на ней?
– Мне кажется, каждый видит ее по-своему.
– Это же кошкина колыбель.
– Ага, – сказал я, – здорово. Царапины – это веревочка. Правильно?
– Это одна из самых древних игр – заплетать веревочку. Даже эскимосам она известна.
– Да что вы!
– Чуть ли не сто тысяч лет взрослые вертят под носом у своих детей такой переплет из веревочки.
– Угу.
Ньют все еще лежал, свернувшись в кресле. Он расставил руки, словно держа между пальцами сплетенную из веревочки «кошкину колыбель».
– Не удивительно, что ребята растут психами. Ведь такая «кошкина колыбель» – просто переплетенные иксы на чьих-то руках. А малыши смотрят, смотрят, смотрят…
– Ну и что?
– И никакой, к черту, кошки, никакой, к черту, колыбельки нет!
75. Передайте привет доктору Швейцеру
А тут пришла Анджела Хониккер Коннерс, долговязая сестра Ньюта, и привела Джулиана Касла, отца Филиппа и основателя Обители Надежды и Милосердия в джунглях. На Касле был мешковатый костюм белого полотна и галстук веревочкой. Усы у него топорщились. Он был лысоват. Он был очень худ. Он, как я полагаю, был святой.
Тут, на висячей террасе, он познакомился с Ньютом и со мной. Но он заранее пресек всякий разговор о его святом призвании, заговорив, как гангстер из фильма, цедя слова сквозь зубы и кривя рот.
– Как я понял, вы последователь доктора Альберта Швейцера? – сказал я ему.
– На расстоянии. – Он осклабился, как убийца. – Никогда не встречал этого господина.
– Но он, безусловно, знает о вашей работе, как и вы знаете о нем.
– То ли да, то ли нет. Вы с ним встречались?
– Нет.
– Собираетесь встретиться?
– Возможно, когда-нибудь и встречусь.
– Так вот, – сказал Джулиан Касл, – если случайно в своих путешествиях вы столкнетесь с доктором Швейцером, можете сказать ему, что он не мой герой. – И он стал раскуривать длинную сигару.
Когда сигара хорошо раскурилась, он повел в мою сторону ее раскаленным кончиком.
– Можете ему сказать, что он не мой герой, – повторил он, – но можете ему сказать, что благодаря ему Христос стал моим героем.
– Думаю, что его это обрадует.
– А мне наплевать, обрадует или нет. Это личное дело – мое и Христово.
76. Джулиан Касл соглашается с Ньютом, что все на свете – бессмыслица
Джулиан Касл и Анджела подошли к картине Ньюта. Касл сложил колечком указательный палец и посмотрел сквозь дырочку на картину.
– Что вы скажете? – спросил я.
– Да тут все черно. Это что же такое – ад?
– Это то, что вы видите, – сказал Ньют.
– Значит, ад, – рявкнул Касл.
– А мне только что объяснили, что это «колыбель для кошки», – сказал я.
– Объяснения автора всегда помогают, – сказал Касл.
– Мне кажется, что это нехорошо, – пожаловалась Анджела. – По-моему, очень некрасиво, правда, я ничего не понимаю в современной живописи. Иногда мне так хочется, чтобы Ньют взял хоть несколько уроков, он бы тогда знал наверняка, правильно он рисует или нет.
– Вы самоучка, а? – спросил Джулиан Касл у Ньюта.
– А разве мы все не самоучки? – спросил Ньют.
– Прекрасный ответ, – с уважением сказал Касл. Я взялся объяснить скрытый смысл «колыбели для кошки», так как Ньюту явно не хотелось снова заводить всю эту музыку.
Касл серьезно наклонил голову:
– Значит, это картина о бессмысленности всего на свете? Совершенно согласен.
– Вы и вправду согласны? – спросил я. – Но вы только что говорили про Христа.
– Про кого?
– Про Иисуса Христа.
– А-а! – сказал Касл. – Про него! – Он пожал плечами. – Нужно же человеку о чем-то говорить, упражнять голосовые связки, чтобы они хорошо работали, когда придется сказать что-то действительно важное.
– Понятно. – Я сообразил, что нелегко мне будет писать популярную статейку про этого человека. Придется мне сосредоточиться на его благочестивых поступках и совершенно отмести его сатанинские мысли и слова.
– Можете меня цитировать, – сказал он. – Человек гадок, и человек ничего стоящего и делать не делает и знать не знает. – Он наклонился и пожал вымазанную краской руку маленького Ньюта: – Правильно?
Ньют кивнул, хотя ему, как видно, показалось, что тот немного преувеличивает:
– Правильно.
И тут наш святой подошел к картине Ньюта и снял ее с мольберта. Взглянув на нас, он расплылся в улыбке:
– Мусор, мусор, как и все на свете.
И швырнул картину с висячей террасы. Она взмыла кверху в струе воздуха, остановилась, бумерангом отлетела обратно и скользнула в водопад.
Маленький Ньют промолчал.
Первой заговорила Анджела:
– У тебя все лицо в краске, детка. Поди умойся.
77. Аспирин и боко-мару
– Скажите, мне, доктор, – спросил я Джулиана Касла, – как здоровье «Папы» Монзано?
– А я почем знаю?
– Но я думал, что вы его лечите.
– Мы с ним не разговариваем, – усмехнулся Касл. – Последний раз, года три назад, он мне сказал, что меня не вешают на крюк только потому, что я – американский гражданин.
– Чем же вы его обидели? Приехали сюда, на свои деньги выстроили бесплатный госпиталь для его народа…
– «Папе» не нравится, как мы обращаемся с пациентами, – сказал Касл, – особенно, как мы обращаемся с ними, когда они умирают. В Обители Надежды и Милосердия в джунглях мы напутствуем тех, кто пожелает, перед смертью по боконистскому ритуалу.
– А какой это ритуал?
– Очень простой. Умирающий начинает с повторения того, что говорится. Попробуйте повторить за мной.
– Но я еще не так близок к смерти.
Он жутко подмигнул мне:
– Правильно делаете, что осторожничаете. Умирающий, принимая последнее напутствие, от этих слов часто и умирает раньше времени. Но, наверно, мы вас до этого не допустили бы – ведь пятками мы соприкасаться не станем.
– Пятками?
Он объяснил мне теорию Боконона насчет касания пятками.
– Теперь я понимаю, что я видел в отеле. – И я рассказал ему про двух маляров.
– А знаете, это действует, – сказал он. – Люди, которые проделывают эту штуку, на самом деле начинают лучше относиться друг к другу и ко всему на свете.
– Гм-мм…
– Боко-мару.
– Простите?
– Так называют эту ножную церемонию, – сказал Касл. – Да, действует. А я радуюсь, когда что-то действует. Не так уж много вещей действуют.
– Наверно, нет.
– Мой госпиталь не мог бы работать, не будь аспирина и боко-мару.
– Я так понимаю, – сказал я, – что на острове еще множество боконистов, несмотря на закон, несмотря на «ку-рю-ку».
Он рассмеялся:
– Еще не разобрались?
– В чем это?
– Все до одного на Сан-Лоренцо истинные боконисты, несмотря на «ку-рю-ку».
78. В стальном кольце
– Когда Боконон и Маккэйб много лет назад завладели этой жалкой страной, – продолжал Джулиан Касл, – они выгнали всех попов. И Боконон, шутник и циник, изобрел новую религию.
– Слыхал, – сказал я.
– Ну вот, когда стало ясно, что никакими государственными или экономическими реформами нельзя облегчить жалкую жизнь этого народа, религия стала единственным способом вселять в людей надежду. Правда стала врагом народа, потому что правда была страшной, и Боконон поставил себе цель – давать людям ложь, приукрашивая ее все больше и больше.
– Как же случилось, что он оказался вне закона?
– Это он сам придумал. Он попросил Маккэйба объявить вне закона и его самого, и его учение, чтобы внести в жизнь верующих больше напряженности, больше остроты. Кстати, он написал об этом небольшой стишок. И Касл прочел стишок, которого нет в Книгах Боконона:
С правительством простился я,
Сказав им откровенно,
Что вера – разновидность
Государственной измены.
– Боконон и крюк придумал как самое подходящее наказание за боконизм, – сказал Касл. – Он видел когда-то такой крюк в комнате пыток в музее мадам Тюссо. – Касл жутко скривился и подмигнул: – Тоже для острастки.
– И многие погибли на крюке?
– Не с самого начала, не сразу. Сначала было одно притворство. Ловко распускались слухи насчет казней, но на самом деле никто не мог сказать, кого же казнили. Маккэйб немало повеселился, придумывая самые кровожадные угрозы по адресу боконистовы, то есть всего народа.
А Боконон уютно скрывался в джунглях, – продолжал Касл, – там писал, проповедовал целыми днями и кормился всякими вкусностями, которые приносили его последователи.
Маккэйб собирал безработных, а безработными были почти все, и организовывал огромные облавы на Боконона. Каждые полгода он объявлял торжественно, что Боконон окружен стальным кольцом и кольцо это безжалостно смыкается.
Но потом командиры этого стального кольца, доведенные горькой неудачей чуть ли не до апоплексического удара, докладывали Маккэйбу, что Боконону удалось невозможное.
Он убежал, он испарился, он остался жив, он снова будет проповедовать. Чудо из чудес!
79. Почему Маккэйб огрубел душой
– Маккэйбу и Боконону не удалось поднять то, что зовется «уровень жизни», – продолжал Касл. – По правде говоря, жизнь осталась такой же короткой, такой же грубой, такой же жалкой.
Но люди уже меньше думали об этой страшной правде. Чем больше разрасталась живая легенда о жестоком тиране и кротком святом, скрытом в джунглях, тем счастливее становился народ. Все были заняты одним делом: каждый играл свою роль в спектакле – и любой человек на свете мог этот спектакль понять, мог ему аплодировать.
– Значит, жизнь стала произведением искусства! – восхитился я.
– Да. Но тут возникла одна помеха.
– Какая?
– Вся драма ожесточила души обоих главных актеров – Маккэйба и Боконона. В молодости они очень походили друг на друга, оба были наполовину ангелами, наполовину пиратами.
Но по пьесе требовалось, чтобы пиратская половина Бокононовой души и ангельская половина души Маккэйба ссохлись и отпали. И оба, Маккэйб и Боконон, заплатили жестокой мукой за счастье народа: Маккэйб познал муки тирана, Боконон – мучения святого. Оба, по существу, спятили с ума.
Касл согнул указательный палец левой руки крючком:
– Вот тут-то людей по-настоящему стали вешать на «ку-рю-ку».
– Но Боконона так и не поймали? – спросил я.
– Нет, у Маккэйба хватило смекалки понять, что без святого подвижника ему не с кем будет воевать и сам он превратится в бессмыслицу. «Папа» Монзано тоже это понимает.
– Неужто люди до сих пор умирают на крюке?
– Это неизбежный исход.
– Нет, я спрашиваю, неужели «Папа» и в самом деле казнит людей таким способом?
– Он казнит кого-нибудь раз в два года – так сказать, чтобы каша не остывала. – Касл вздохнул, поглядел на вечернее небо: – Дела, дела, дела…
– Как?
– Так мы, боконисты, говорим, – сказал он, – когда чувствуем, что заваривается что-то таинственное.
– Как, и вы? – Я был потрясен. – Вы тоже боконист?
Он спокойно поднял на меня глаза.
– И вы тоже. Скоро вы это поймете.
80. Водопад в решете
Анджела и Ньют сидели на висячей террасе со мной и Джулианом Каслом. Мы пили коктейли. О Фрэнке не было ни слуху ни духу.
И Анджела и Ньют, по-видимому, любили выпить. Касл сказал мне, что грехи молодости стоили ему одной почки и что он, к несчастью, вынужден ограничиться имбирным элем.
После нескольких бокалов Анджела стала жаловаться, что люди обманули ее отца:
– Он отдал им так много, а они дали ему так мало.
Я стал добиваться – в чем же, например, сказалась эта скупость, и добился точных цифр.
– Всеобщая сталелитейная компания платила ему по сорок пять долларов за каждый патент, полученный по его изобретениям, – сказала Анджела, – и такую же сумму платили за любой патент. – Она грустно покачала головой: – Сорок пять долларов, а только подумать, какие это были патенты!
– Угу, – сказал я. – Но я полагаю, он и жалованье получал.
– Самое большее, что он зарабатывал – это двадцать восемь тысяч долларов в год.
– Я бы сказал, не так уж плохо.
Она вся вспыхнула:
– А вы знаете, сколько получают кинозвезды?
– Иногда порядочно.
– А вы знаете, что доктор Брид зарабатывал в год на десять тысяч долларов больше, чем отец?
– Это, конечно, большая несправедливость.
– Мне осточертела несправедливость.
Голос у нее стал таким истерически-крикливым, что я сразу переменил тему. Я спросил Джулиана Касла: как он думает, что сталось с картиной Ньюта, брошенной в водопад?
– Там, внизу, есть маленькая деревушка, – сказал мне Касл, – не то пять, не то шесть хижин. Кстати, там родился «Папа» Монзано. Водопад кончается там огромным каменным бассейном. Через узкое горло бассейна, откуда вытекает река, крестьяне протянули частую металлическую сетку. Через нее и процеживается вся вода из водопада.
– Значит, по-вашему, картина Ньюта застряла в этой сетке? – спросил я.
– Страна тут нищая, как вы, может быть, заметили, – сказал Касл. – В сетке ничего не застревает надолго. Я представляю себе, что картину Ньюта сейчас уже сушат на солнце вместе с окурком моей сигары. Четыре квадратных фута проклеенного холста, четыре обточенные и обтесанные планки от подрамника, может, и пара кнопок да еще сигара. В общем, неплохой улов для какого-нибудь нищего-пренищего человека.
– Просто визжать хочется, – сказала Анджела, – как подумаю, сколько платят разным людям и сколько платили отцу – а сколько он им давал!
Видно было, что сейчас она заплачет.
– Не плачь, – ласково попросил Ньют.
– Трудно удержаться, – сказала она.
– Пойди поиграй на кларнете, – настаивал Ньют. – Это тебе всегда помогает.
Мне показалось, что такой совет довольно смешон. Но по реакции Анджелы я понял, что совет был дан всерьез и пошел ей на пользу.
– В таком настроении, – сказала она мне и Каслу, – только это иногда и помогает.
Но она постеснялась сразу побежать за кларнетом. Мы долго просили ее поиграть, но она сначала выпила еще два стакана.
– Она правда замечательно играет, – пообещал нам Ньют.
– Очень хочется вас послушать, – сказал Касл.
– Хорошо, – сказала Анджела и встала, чуть покачиваясь. – Хорошо, я вам сыграю.
Когда она вышла, Ньют извинился за нее:
– Жизнь у нее тяжелая. Ей нужно отдохнуть.
– Она, должно быть, болела? – спросил я.
– Муж у нее скотина, – сказал Ньют. Видно было, что он люто ненавидит красивого молодого мужа Анджелы, преуспевающего Гаррисона С. Коннерса, президента компании «Фабри-Тек». – Никогда дома не бывает, а если явится, то пьяный в доску и весь измазанный губной помадой.
– А мне, по ее словам, показалось, что это очень счастливый брак, – сказал я.
Маленький Ньют расставил ладони на шесть дюймов и растопырил пальцы:
– Кошку видали? Колыбельку видали?
81. Белая невеста для сына проводника спальных вагонов
Я не знал, как прозвучит кларнет Анджелы Хониккер. Никто и вообразить не мог, как он прозвучит.
Я ждал чего-то патологического, но я не ожидал той глубины, той силы, той почти невыносимой красоты этой патологии.
Анджела увлажнила и согрела дыханием мундштук кларнета, не издав ни одного звука. Глаза у нее остекленели, длинные костлявые пальцы перебирали немые клавиши инструмента.
Я ждал с тревогой, вспоминая, что рассказывал мне Марвин Брид: когда Анджеле становилось невыносимо от тяжелой жизни с отцом, она запиралась у себя в комнате и там играла под граммофонную пластинку.
Ньют уже поставил долгоиграющую пластинку на огромный проигрыватель в соседней комнате. Он вернулся и подал мне конверт от пластинки.
Пластинка называлась «Рояль в веселом доме». Это было соло на рояле, и играл Мид Люкс Льюис.
Пока Анджела, как бы впадая в транс, дала Льюису сыграть первый номер соло, я успел прочесть то, что стояло на обложке. «Родился в Луисвилле, штат Кентукки, в 1905 г., – читал я. – Мистер Льюис не занимался музыкой до 16 лет, а потом отец купил ему скрипку. Через год юный Льюис услышал знаменитого пианиста Джимми Янси. „Это, – вспоминает Льюис, – и было то, что надо“. Вскоре, – читал я дальше, – Льюис стал играть на рояле буги-вуги, стараясь взять от своего старшего товарища Янси все, что возможно, – тот до самой своей смерти оставался ближайшим другом и кумиром мистера Льюиса. Так как Льюис был сыном проводника пульмановских вагонов, – читал я дальше, – то семья Льюисов жила возле железной дороги. Ритм поездов вошел в плоть и кровь юного Льюиса. И вскоре он сочинил блюз для рояля в ритме буги-вуги, ставший уже классическим в своем роде, под названием „Тук-тук-тук вагончики“».
Я поднял голову. Первый помер пластинки уже кончился, игла медленно прокладывала себе дорожку к следующему номеру. Как я прочел на обложке, следующий назывался «Блюз „Дракон“».
Мид Люкс Льюис сыграл первые такты соло – и тут вступила Анджела Хониккер.
Глаза у нее закрылись.
Я был потрясен.
Она играла блестяще.
Она импровизировала под музыку сына проводника; она переходила от ласковой лирики и хриплой страсти к звенящим вскрикам испуганного ребенка, к бреду наркомана. Ее переходы, глиссандо, вели из рая в ад через все, что лежит между ними.
Так играть могла только шизофреничка или одержимая.
Волосы у меня встали дыбом, как будто Анджела каталась по полу с пеной у рта и бегло болтала по-древневавилонски.
Когда музыка оборвалась, я закричал Джулиану Каслу, тоже пронзенному этими звуками:
– Господи, вот вам жизнь! Да разве ее хоть чуточку поймешь?
– А вы и не старайтесь, – сказал Касл. – Просто сделайте вид, что вы все понимаете.
– Это очень хороший совет. – Я сразу обмяк. И Касл процитировал еще один стишок:
Тигру надо жрать,
Порхать-пичужкам всем,
А человеку-спрашивать:
«Зачем, зачем, зачем?»
Но тиграм время спать,
Птенцам-лететь обратно,
А человеку – утверждать,
Что все ему понятно.
– Это откуда же? – спросил я.
– Откуда же, как не из Книг Боконона.
– Очень хотелось бы достать экземпляр.
– Их нигде не достать, – сказал Касл. – Книги не печатались. Их переписывают от руки. И конечно, законченного экземпляра вообще не существует, потому что Боконон каждый день добавляет еще что-то.
Маленький Ньют фыркнул:
– Религия!
– Простите? – сказал Касл.
– Кошку видали? Колыбельку видали?
82. За-ма-ки-бо
Генерал-майор Фрэнклин Хониккер к ужину не явился.
Он позвонил по телефону и настаивал, чтобы с ним поговорил я, и никто другой. Он сказал мне, что дежурит у постели «Папы» и что «Папа» умирает в страшных муках. Голос Фрэнка звучал испуганно и одиноко.
– Слушайте, – сказал я, – а почему бы мне не вернуться в отель, а потом, когда все кончится, мы с вами могли бы встретиться.
– Нет, нет, нет. Не уходите никуда. Надо, чтобы вы были там, где я сразу смогу вас поймать. – Видно было, что он ужасно боится выпустить меня из рук. И оттого, что мне было непонятно, почему он так интересуется мной, мне тоже стало жутковато.
– А вы не можете объяснить, зачем вам надо меня видеть? – спросил я.
– Только не по телефону.
– Это насчет вашего отца?
– Насчет вас.
– Насчет того, что я сделал?
– Насчет того, что вам надо сделать.
Я услышал, как где-то там, у Фрэнка, закудахтала курица. Услышал, как там открылись двери и откуда-то донеслась музыка – заиграли на ксилофоне. Опять играли «На склоне дня». Потом двери закрылись, и музыки я больше не слыхал.
– Я был бы очень благодарен, если бы вы мне хоть намекнули, чего вы от меня ждете, надо же мне как-то подготовиться, – сказал я.
– За-ма-ки-бо.
– Что такое?
– Это боконистское слово.
– Никаких боконистских слов я не знаю.
– Джулиан Касл там?
– Да.
– Спросите его, – сказал Фрэнк. – Мне надо идти. – И он повесил трубку.
Тогда я спросил Джулиана Касла, что значит за-ма-ки-бо.
– Хотите простой ответ или подробное разъяснение?
– Давайте начнем с простого.
– Судьба, – сказал он. – Неумолимый рок.
83. Доктор Шлихтер Фон Кенигсвальд приближается к точке равновесия
– Рак, – сказал Джулиан Касл, когда я ему сообщил, что «Папа» умирает в мучениях.
– Рак чего?
– Чуть ли не всего. Вы сказали, что он упал в обморок на трибуне?
– Ну конечно, – сказала Анджела.
– Это от наркотиков, – заявил Касл. – Он сейчас дошел до той точки, когда наркотики и боли примерно уравновешиваются. Увеличить долю наркотиков – значит убить его.
– Наверно, я когда-нибудь покончу с собой, – пробормотал Ньют. Он сидел на чем-то вроде высокого складного кресла, которое он брал с собой в гости. Кресло было сделано из алюминиевых трубок и парусины. – Лучше, чем подкладывать словарь, атлас и телефонный справочник, – сказал Ньют, расставляя кресло.
– А капрал Маккэйб так и сделал, – сказал Касл. – Назначил своего дворецкого себе в преемники и застрелился.
– Тоже рак? – спросил я.
– Не уверен. Скорее всего, нет. По-моему, он просто извелся от бесчисленных злодеяний. Впрочем, все это было до меня.
– До чего веселый разговор! – сказала Анджела.
– Думаю, все согласятся, что время сейчас веселое, – сказал Касл.
– Знаете что, – сказал я ему, – по-моему, у вас есть больше оснований веселиться, чем у кого бы то ни было, вы столько добра делаете.
– Знаете, а у меня когда-то была своя яхта.
– При чем тут это?
– У владельца яхты тоже больше оснований веселиться, чем у многих других.
– Кто же лечит «Папу», если не вы? – спросил я.
– Один из моих врачей, некий доктор Шлихтер фон Кенигсвальд.
– Немец?
– Вроде того. Он четырнадцать лет служил в эсэсовских частях. Шесть лет он был лагерным врачом в Освенциме.
– Искупает, что ли, свою вину в Обители Надежды и Милосердия?
– Да, – сказал Касл. – И делает большие успехи, спасает жизнь направо и налево.
– Молодец.
– Да, – сказал Касл. – Если он будет продолжать такими темпами, то число спасенных им людей сравняется с числом убитых им же примерно к три тысячи десятому году.
Так в мой карасе вошел еще один человек, доктор Шлихтер фон Кенигсвальд.
84. Затемнение
Прошло три часа после ужина, а Фрэнк все еще не вернулся. Джулиан Касл попрощался с нами и ушел в Обитель Надежды и Милосердия.
Анджела, Ньют и я сидели на висячей террасе. Мягко светились внизу огни Боливара. Над административным зданием аэропорта «Монзано» высился огромный сияющий крест. Его медленно вращал какой-то механизм, распространяя электрифицированную благодать на все четыре стороны света.
На северной стороне острова находилось еще несколько ярко освещенных мест. Но горы заслоняли все, и только отсвет озарял небо. Я попросил Стэнли, дворецкого Фрэнка, объяснить мне, откуда идет это зарево.
Он назвал источник света, водя пальцем против часовой стрелки:
– Обитель Надежды и Милосердия в джунглях, дворец «Папы» и форт Иисус.
– Форт Иисус?
– Учебный лагерь для наших солдат.
– И его назвали в честь Иисуса Христа?
– Конечно. А что тут такого?
Новые клубы света озарили небо на северной стороне. Прежде чем я успел спросить, откуда идет свет, оказалось, что это фары машин, еще скрытых горами. Свет фар приближался к нам.
Это подъезжал патруль.
Патруль состоял из пяти американских грузовиков армейского образца. Пулеметчики стояли наготове у своих орудий.
Патруль остановился у въезда в поместье Фрэнка. Солдаты сразу спрыгнули с машин. Они тут же взялись за работу, копая в саду гнезда для пулеметов и небольшие окопчики. Я вышел вместе с дворецким Фрэнка узнать, что происходит.
– Приказано охранять будущего президента Сан-Лоренцо, – сказал офицер на местном диалекте.
– А его тут нет, – сообщил я ему.
– Ничего не знаю, – сказал он. – Приказано окопаться тут. Вот все, что мне известно.
Я сообщил об этом Анджеле и Ньюту.
– Как по-вашему, ему действительно грозит опасность? – спросила меня Анджела.
– Я здесь человек посторонний, – сказал я. В эту минуту испортилось электричество. Во всем Сан-Лоренцо погас свет.
85. Сплошная фома
Слуги Фрэнка принесли керосиновые фонари, сказали, что в Сан-Лоренцо электричество портится очень часто и что тревожиться нечего. Однако мне было трудно подавить беспокойство, потому что Фрэнк говорил мне про мою за-ма-ки-бо.
От того у меня и появилось такое чувство, словно моя собственная воля значила ничуть не больше, чем воля поросенка, привезенного на чикагские бойни.
Мне снова вспомнился мраморный ангел в Илиуме.
И я стал прислушиваться к солдатам в саду, их стуку, звяканью и бормотанью.
Мне было трудно сосредоточиться и слушать Анджелу и Ньюта, хотя они рассказывали довольно интересные вещи. Они рассказывали, что у их отца был брат-близнец. Но они никогда его не видели. Звали его Рудольф. В последний раз они слышали, будто у него мастерская музыкальных шкатулок в Швейцарии, в Цюрихе.
– Отец никогда о нем не вспоминал, – сказала Анджела.
– Отец почти никогда ни о ком не вспоминал, – сказал Ньют.
Как они мне рассказали, у старика еще была сестра. Ее звали Селия. Она выводила огромных шнауцеров на Шелтер-Айленде, в штате Нью-Йорк.
– До сих пор посылает нам открытки к рождеству, – сказала Анджела.
– С изображением огромного шнауцера, – сказал маленький Ньют.
– Правда, странно, какая разная судьба у разных людей в одной семье? – заметила Анджела.
– Очень верно, очень точно сказано, – подтвердил я. И, извинившись перед блестящим обществом, спросил у Стэнли, дворецкого Фрэнка, нет ли у них в доме экземпляра Книг Боконона.
Сначала Стэнли сделал вид, что не понимает, о чем я говорю. Потом проворчал, что Книги Боконона – гадость. Потом стал утверждать, что всякого, кто читает Боконона, надо повесить на крюке. А потом принес экземпляр книги с ночной тумбочки Фрэнка.
Это был тяжелый том весом с большой словарь. Он был переписан от руки. Я унес книгу в свою спальню, на свою каменную лежанку с поролоновым матрасом.
Оглавления в книге не было, так что искать значение слова за-ма-ки-бо было трудно, и в тот вечер я так его и не нашел.
Кое-что я все же узнал, но мне это мало помогло. Например, я познакомился с бокононовской космогонией, где Борасизи–Солнце обнимал Пабу–Луну в надежде, что Пабу родит ему огненного младенца.
Но бедная Пабу рожала только холодных младенцев, не дававших тепла, и Борасизи с отвращением их выбрасывал. Из них и вышли планеты, закружившиеся вокруг своего грозного родителя на почтительном расстоянии.
А вскоре несчастную Пабу тоже выгнали, и она ушла жить к своей любимой дочке – Земле. Земля была любимицей Луны-Пабу, – потому что на Земле жили люди, они смотрели на Пабу, любовались ею, жалели ее.
Что же думал сам Боконон о своей космогонии?
– Фо’ма! Ложь, – писал он. – Сплошная фо’ма!
86. Два маленьких термоса
Трудно поверить, что я уснул, но все же я, наверно, поспал – иначе как мог бы меня разбудить грохот и потоки света?
Я скатился с кровати от первого же раската и ринулся с веранды в дом с безмозглым рвением пожарного – добровольца.
И тут же наткнулся на Анджелу и Ньюта, которые тоже выскочили из постелей.
Мы с ходу остановились, тупо вслушиваясь в кошмарный лязг и постепенно различая звук радио, шум электрической мойки для посуды, шум насоса; все это вернул к жизни включенный электрический ток.
Мы все трое уже настолько проснулись, что могли понять весь комизм нашего положения, понять, что мы реагировали до смешного по-человечески на вполне безобидное явление, приняв его за смертельную опасность. И чтобы показать свою власть над судьбой, я выключил радио.
Мы все трое рассмеялись.
И тут мы наперебой, спасая свое человеческое достоинство, поспешили показать себя самыми лучшими знатоками человеческих слабостей с самым большим чувством юмора.
Ньют опередил нас всех: он сразу заметил, что у меня в руках паспорт, бумажник и наручные часы. Я даже не представлял себе, что именно я схватил перед лицом смерти, да и вообще не знал, когда я все это ухватил.
Я с восторгом отпарировал удар, спросив Анджелу и Ньюта, зачем они оба держат маленькие термосы, одинаковые, серые с красным термосики, чашки на три кофе.
Для них самих это было неожиданностью. Они были поражены, увидев термосы у себя в руках.
Но им не пришлось давать объяснения, потому что на дворе раздался страшный грохот. Мне поручили тут же узнать, что там грохочет, и с мужеством, столь же необоснованным, как первый испуг, я пошел в разведку и увидел Фрэнка Хониккера, который возился с электрическим генератором, поставленным на грузовик.
От генератора и шел ток для нашего дома. Мотор, двигавший его, стрелял и дымил. Фрэнк пытался его наладить.
Рядом с ним стояла божественная Мона. Она смотрела, что он делает, серьезно и спокойно, как всегда.
– Слушайте, ну и новость я вам скажу! – закричал мне Фрэнк и пошел в дом, а мы – за ним.
Анджела и Ньют все еще стояли в гостиной, но каким-то образом они куда-то успели спрятать те маленькие термосы.
А в этих термосах, конечно, была часть наследства доктора Феликса Хониккера, часть вампитера для моего карасса – кусочки льда-девять.
Фрэнк отвел меня в сторону:
– Вы совсем проснулись?
– Как будто и не спал.
– Нет, правда, я надеюсь, что вы окончательно проснулись, потому что нам сейчас же надо поговорить.
– Я вас слушаю.
– Давайте отойдем. – Фрэнк попросил Мону чувствовать себя как дома. – Мы позовем тебя, когда понадобится.
Я посмотрел на Мону и подумал, что никогда в жизни я ни к кому так не стремился, как сейчас к ней.
87. Я – свой в доску
Фрэнк Хониккер, похожий на изголодавшегося мальчишку, говорил со мной растерянно и путано, и голос у него срывался, как игрушечная пастушья дудка. Когда-то, в армии, я слышал выражение: разговаривает, будто у него кишка бумажная. Вот так и разговаривал генерал-майор Хониккер. Бедный Фрэнк совершенно не привык говорить с людьми, потому что все детство скрытничал, разыгрывая тайнго агента Икс-9.
Теперь, стараясь говорить со мной душевно, по-свойски, он непрестанно вставлял заезженные фразы, вроде «вы же свой в доску» или «поговорим без дураков, как мужчина с мужчиной».
И он отвел меня в свою, как он сказал, «берлогу», чтобы там «назвать кошку кошкой», а потом «пуститься по воле волн».
И мы сошли по ступенькам, высеченным в скале, и попали в естественную пещеру, над которой шумел водопад. Там стояло несколько чертежных столов, три светлых голых скандинавских кресла, книжный шкаф с монографиями по архитектуре на немецком, французском, финском, итальянском и английском языках.
Все было залито электрическим светом, пульсировавшим в такт задыхающемуся генератору.
Но самым потрясающим в этой пещере были картины, написанные на стенах с непринужденностью пятилетнего ребенка, написанные беспримесным цветом – глина, земля, уголь – первобытного человека. Мне не пришлось спрашивать Фрэнка, древние ли это рисунки. Я легко определил период по теме картин. Не мамонты, не саблезубые тигры и не пещерные медведи были изображены на них.
На всех картинах без конца повторялся облик Моны Эймонс Монзано в раннем детстве.
– Значит, тут… тут и работал отец Моны? – спросил я.
– Да, конечно. Он тот самый финн, который построил Обитель Надежды и Милосердия в джунглях.
– Знаю.
– Но я привел вас сюда не для разговора о нем.
– Вы хотите поговорить о вашем отце?
– Нет, о вас. – Фрэнк положил мне руку на плечо и посмотрел прямо в глаза. Впечатление было ужасное. Фрэнк хотел выразить дружеские чувства, но мне показалось, что он похож на диковинного совенка, ослепленного ярким светом и вспорхнувшего на высокий белый столб.
– Ну, выкладывайте все сразу.
– Да, вола вертеть нечего, – сказал он. – Я в людях разбираюсь, сами понимаете, а вы – свой в доску.
– Спасибо.
– По-моему, мы с вами поладим.
– Не сомневаюсь.
– У нас у обоих есть за что зацепиться.
Я обрадовался, когда он снял руку с моего плеча. Он сцепил пальцы обеих рук, как зубцы передачи. Должно быть, одна рука изображала меня, а другая – его самого.
– Мы нужны друг другу. – И он пошевелил пальцами, изображая взаимодействие передачи.
Я промолчал, хотя сделал дружественную мину.
– Вы меня поняли? – спросил Фрэнк.
– Вы и я, мы с вами что-то должны сделать вместе, так?
– Правильно! – Фрэнк захлопал в ладоши. – Вы человек светский, привыкли выходить на публику, а я техник, привык работать за кулисами, пускать в ход всякую механику.
– Почем вы знаете, что я за человек? Ведь мы только что познакомились.
– По вашей одежде, по разговору. – Он снова положил мне руку на плечо. – Вы – свой в доску.
– Вы уже это говорили.
Фрэнку до безумия хотелось, чтобы я сам довел до конца его мысль и пришел в восторг. Но я все еще не понимал, к чему он клонит.
– Как я понимаю, вы… вы предлагаете мне какую-то должность здесь, на Сан-Лоренцо?
Он опять захлопал в ладоши. Он был в восторге:
– Правильно. Что вы скажете о ста тысячах долларов в год?
– Черт подери! – воскликнул я. – А что мне придется делать?
– Фактически ничего. Будете пить каждый вечер из золотых бокалов, есть на золотых тарелках, жить в собственном дворце.
– Что же это за должность?
– Президент республики Сан-Лоренцо.
88. Почему Фрэнк не может быть президентом
– Мне? Стать президентом?
– А кому же еще?
– Чушь!
– Не отказывайтесь, сначала хорошенько подумайте! – Фрэнк смотрел на меня с тревогой.
– Нет! Нет!
– Вы же не успели подумать!
– Я успел понять, что это бред.
Фрэнк снова сцепил пальцы:
– Мы работали бы вместе. Я бы вас всегда поддерживал.
– Отлично. Значит, если в меня запульнут, вы тоже свое получите?
– Запульнут?
– Ну пристрелят. Убьют.
Фрэнк был огорошен:
– А кому понадобится вас убивать?
– Тому, кто захочет стать президентом Сан-Лоренцо.
Фрэнк покачал головой.
– Никто в Сан-Лоренцо не хочет стать президентом, – утешил он меня. – Это против их религии.
– И против вашей тоже? Я думал, что вы станете тут президентом.
– Я… – сказал он и запнулся. Вид у него был несчастный.
– Что вы? – спросил я.
Он повернулся к пелене воды, занавесившей пещеру.
– Зрелость, как я понимаю, – начал он, – это способность осознавать предел своих возможностей.
Он был близок к бокононовскому определению зрелости. «Зрелость, – учит нас Боконон, – это горькое разочарование, и ничем его не излечить, если только смех не считать лекарством от всего на свете».
|
The script ran 0.016 seconds.