Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Антон Павлович Чехов - Остров Сахалин [1893-1895]
Известность произведения: Высокая
Метки: Документалистика, Путевые заметки

Полный текст.
1 2 

Следующее после Крестов селение находится у реки с японским названием Такоэ, впадающей в Найбу. Долина этой реки называется Такойской, и знаменита она тем, что на ней когда-то жили вольные поселенцы. Селение Большое Такоэ существует официально с 1884 г., но основано было гораздо раньше. Хотели назвать его Власовским в честь г. Власова, но название это не удержалось. Жителей 71: 56 м. и 15 ж. Хозяев 47. Здесь живет постоянно классный фельдшер,[307] которого поселенцы называют первоклассным. За неделю до моего приезда отравилась борцом его жена, молодая женщина. Вблизи селения, а особенно по дороге к Крестам, встречаются превосходные строевые ели. Вообще много зелени, и притом сочной, яркой, точно умытой. Флора Такойской долины несравненно богаче, чем на севере, но северный пейзаж живее и чаще напоминал мне Россию. Правда, природа там печальна и сурова, но сурова она по-русски, здесь же она улыбается и грустит, должно быть, по-аински, и вызывает в русской душе неопределенное настроение.[308] В Такойской же долине, в 4½ верст от Большого, находится Малое Такоэ на небольшой речушке, впадающей в Такоэ.[309] Основано селение в 1885 г. Жителей 52: 37 м. и 15 ж. Хозяев 35. Из них живут семейно только 9, и нет ни одной венчанной пары. Дальше, в 8 верстах, на месте, которое у японцев и аинцев называлось Сиянча и где когда-то стоял японский рыбный сарай, находится селение Галкино-Враское, или Сиянцы, основанное в 1884 г. Местоположение красивое – при впадении Такоэ в Найбу, но очень неудобное. Весною и осенью, да и летом в дождливую погоду, Найба, капризная, как все вообще горные реки, разливается и затопляет Сиянчу; сильное течение запирает вход для Такоэ, и эта тоже выходит из берегов; то же происходит и с мелкими речками, впадающими в Такоэ. Галкино-Враское представляет из себя тогда Венецию и ездят по нем на аинских лодках; в избах, построенных на низине, пол бывает залит водой. Место для селения выбирал некий г. Иванов,[310] понимающий в этом деле так же мало, как в гиляцком и аинском языках, переводчиком которых он официально считается; впрочем, в ту пору он был помощником смотрителя тюрьмы и исправлял должность нынешнего смотрителя поселений. Аинцы и поселенцы предупреждали его, что место тут топкое, но он не слушал их. Кто жаловался, тех секли. В одно из наводнений погиб бык, в другое – лошадь. Впадение Такоэ в Найбу образует полуостров, на который ведет высокий мост. Тут очень красиво; место как раз соловьиное. В надзирательской светло и очень чисто; есть даже камин. С террасы вид на реку, во дворе садик. Сторожем здесь старик Савельев, каторжный, который, когда здесь ночуют чиновники, служит за лакея и повара. Как-то, прислуживая за обедом мне и одному чиновнику, он подал что-то не так, как нужно, и чиновник крикнул на него строго:[311] «Дурак!» Я посмотрел тогда на этого безответного старика и, помнится, подумал, что русский интеллигент до сих пор только и сумел сделать из каторги, что самым пошлым образом свел ее к крепостному праву. Жителей в Галкине-Враском 74: 50 м. и 24 ж. Хозяев 45, и из них 29 имеют крестьянское звание. Последнее селение по тракту – Дубки, основанное в 1886 г. на месте бывшего здесь дубового леса. На пространстве 8 верст, между Сиянцами и Дубками, встречаются горелые леса и между ними луговины, на которых, говорят, растет капорский чай. Когда едешь, показывают, между прочим, речку, где поселенец Маловечкин ловил рыбу; теперь эта речка носит его имя.[312] Жителей в Дубках 44: 31 м. и 13 ж. Хозяев 30. Местоположение считается хорошим по теории, что там, где растет дуб, почва должна быть хороша для пшеницы. Большая часть площади, которая занята теперь под пашней и покосом, недавно еще была болотом, но поселенцы, по совету г. Я., выкопали канаву до Найбы, в сажень глубины, и теперь стало хорошо. Быть может, оттого, что это маленькое селение стоит с краю, как бы особняком, здесь значительно развиты картежная игра и пристанодержательство. В июне здешний поселенец Лифанов проигрался и отравился борцом. От Дубков до устья Найбы остается только 4 версты, на пространстве которых селиться уже нельзя, так как у устья заболочина, а по берегу моря песок и растительность песчано-морская: шиповник с очень крупными ягодами, волосянец и проч. Дорога продолжается до моря, но можно проехать и по реке, на аинской лодке. У устья стоял когда-то пост Найбучи. Он был основан в 1886 г. Мицуль застал здесь 18 построек, жилых и нежилых,[313] часовню и магазин для провианта. Один корреспондент, бывший в Найбучи в 1871 г., пишет, что здесь было 20 солдат под командой юнкера; в одной из изб красивая высокая солдатка угостила его свежими яйцами и черным хлебом, хвалила здешнее житье и жаловалась только, что сахар очень дорог.[314] Теперь и следа нет тех изб, и красивая высокая солдатка, когда оглянешься кругом на пустыню, представляется каким-то мифом. Тут строят новый дом, надзирательскую или станцию, и только. Море на вид холодное, мутное, ревет, и высокие седые волны бьются о песок, как бы желая сказать в отчаянии: «Боже, зачем ты нас создал?» Это уже Великий, или Тихий, океан. На этом берегу Найбучи слышно, как на постройке стучат топорами каторжные, а на том берегу, далеком, воображаемом, Америка. Налево видны в тумане сахалинские мысы, направо тоже мысы… а кругом ни одной живой души, ни птицы, ни мухи, и кажется непонятным, для кого здесь ревут волны, кто их слушает здесь по ночам, что им нужно и, наконец, для кого они будут реветь, когда я уйду. Тут, на берегу, овладевают не мысли, а именно думы; жутко и в то же время хочется без конца стоять, смотреть на однообразное движение волн и слушать их грозный рев.  XIV   Тарайка. – Вольные поселенцы. – Их неудачи. – Айно, границы их распространения, численный состав, наружность, пища, одежда, жилища, их нравы. – Японцы. – Кусун-Котан. – Японское консульство. В местности, которая называется Тарайкою, на одном из самых южных притоков Пороная, впадающего в залив Терпения, находится селение Сиска. Вся Тарайка причисляется к южному округу, разумеется, с большою натяжкой, так как от нее до Корсаковска будет верст 400, и климат здесь отвратительный, хуже, чем в Дуэ. Тот проектированный округ, о котором я говорил в XI главе, будет называться Тарайкинским, и в него войдут все селения по Поронаю, в том числе и Сиска; пока же здесь селят южан. В казенной ведомости показано жителей только 7: 6 м. и 1 ж. В Сиске я не был, но вот выдержка из чужого дневника:[315] «Как селение, так и местность самая безотрадная; прежде всего, отсутствие хорошей воды, дров; жители пользуются из колодцев, в которых во время дождей вода красная, тундровая. Берег, где расположено селение, песчаный, вокруг везде тундра… В общем вся местность производит тяжелое, удручающее впечатление».[316] Теперь, чтобы покончить с Южным Сахалином,[317] остается мне сказать несколько слов еще о тех людях, которые жили когда-либо здесь и теперь живут независимо от ссыльной колонии. Начну с попыток к вольной колонизации. В 1868 г. одною из канцелярий Восточной Сибири было решено поселить на юге Сахалина до 25 семейств;[318] при этом имелись в виду крестьяне свободного состояния, переселенцы, уже селившиеся по Амуру, но так неудачно, что устройство их поселений один из авторов называет плачевным, а их самих горемыками. Это были хохлы, уроженцы Черниговской губ., которые раньше, до прихода на Амур, уже селились в Тобольской губ, но тоже неудачно. Администрация, предлагавшая им переселиться на Сахалин, давала обещания в высшей степени заманчивые. Обещали безвозмездно в течение двух лет довольствовать их мукой и крупой, снабдить каждую семью заимообразно земледельческими орудиями, скотом, семенами и деньгами, с уплатою долга через пять лет, и освободить их на 20 лет от податей и рекрутской повинности. Переселиться изъявили желание 10 амурских семейств и, кроме того, 11 семейств из Балаганского уезда, Иркутской губ., всего 101 душа. В 1869 г., в августе, их отправили на транспорте «Манджур» в Муравьевский пост, чтобы отсюда перевезти вокруг Анивского мыса Охотским морем в пост Найбучи, от которого до Такойской долины, где предполагалось положить начало вольной колонии, было только 30 верст. Но наступила уже осень, свободного судна не было, и тот же «Манджур» доставил их вместе с их скарбом в Корсаковский пост, откуда они рассчитывали пробраться в Такойскую долину сухим путем. Дороги тогда не было вовсе. Прапорщик Дьяконов, по выражению Мицуля, «двинулся» с 15 рядовыми делать неширокую просеку. Но двигался он, вероятно, очень медленно, потому что 16 семейств не стали дожидаться окончания просеки и отправились в Такойскую долину прямо через тайгу на вьючных волах и телегах; на пути выпал глубокий снег, и они должны были часть телег бросить, а часть положить на полозья. Прибывши в долину 20 ноября, они немедленно стали строить себе бараки и землянки, чтоб укрыться от холода. За неделю до Рождества пришли остальные 6 семейств, но поместиться им было негде, строиться поздно, и они отправились искать пристанища в Найбучи, оттуда в Кусуннайский пост, где и перезимовали в солдатских казармах; весною же вернулись в Такойскую долину. «Но тут-то и начала сказываться вся неряшливость и неумелость чиновничества», – пишет один из авторов. Обещали разных хозяйственных предметов на 1000 рублей и по 4 головы разного скота на каждую семью, но когда отправляли переселенцев на «Манджуре» из Николаевска, то не было ни жерновов, ни рабочих волов, лошадям не нашлось места на судне, и сохи оказались без сошников. Зимою сошники были привезены на собаках, но только 9 штук, и когда впоследствии переселенцы обратились к начальству за сошниками, то просьба их «не обратила на себя должного внимания». Быков прислали осенью 1869 г. в Кусуннай, но изнуренных, полуживых, и в Кусуннае вовсе не было заготовлено сена, и из 41 околело за зиму 25 быков. Лошади остались зимовать в Николаевске, но так как кормы были дороги, то их продали с аукциона и на вырученные деньги купили новых в Забайкалье, но эти лошади оказались хуже прежних, и крестьяне забраковали нескольких. Семена отличались дурною всхожестью, яровая рожь была перемешана в мешках с озимою, так что хозяева потеряли скоро к семенам всякое доверие, и хотя и брали их из казны, но скармливали скоту или съедали сами. Так как жерновов не было, то зерен не мололи, а только запаривали их и ели, как кашу. После ряда неурожаев, в 1875 г. случилось наводнение, которое окончательно отняло у переселенцев охоту заниматься на Сахалине сельским хозяйством. Стали опять переселяться. На берегу Анивы, почти на полдороге от Корсаковского поста к Муравьевскому, в так называемой Чибисани, образовался выселок в 20 дворов. Потом стали просить позволения переселиться в Южно-Уссурийский край; ожидали они разрешения, как особой милости, с нетерпением, десять лет, а пока кормились охотой на соболя и рыбною ловлей. Только лишь в 1886 г. они отбыли в Уссурийский край. «Дома свои бросают, – пишет корреспондент, – едут с весьма тощими карманами; берут кое-какой скарб да по одной лошади» («Владивосток», 1886 г., № 22). В настоящее время между селениями Большое и Малое Такоэ, несколько в стороне от дороги, находится пожарище; тут стояло когда-то вольное селение Воскресенское; избы, оставленные хозяевами, были сожжены бродягами. В Чибисани же, говорят, до сих пор еще сохранились в целости избы, часовня и даже дом, в котором помещалась школа. Я там не был. Из вольных поселенцев осталось на острове только трое: Хомутов, о котором я уже упоминал, и две женщины, родившиеся в Чибисани.[319] Про Хомутова говорят, что он «шатается где-то» и живет, кажется, в Муравьевском посту. Его редко видят. Он охотится на соболей и ловит в бухте Буссе осетров. Что касается женщин, то одна из них, Софья, замужем за крестьянином из ссыльных Барановским и живет в Мицульке, другая, Анисья, за поселенцем Леоновым, живет в Третьей Пади. Хомутов скоро умрет, Софья и Анисья уедут с мужьями на материк, и таким образом о вольных поселенцах скоро останется одно только воспоминание. Итак, вольную колонизацию на юге Сахалина следует признать неудавшеюся. Виноваты ли в этом естественные условия, которые на первых же порах встретили крестьян так сурово и недружелюбно, или же всё дело испортили неумелость и неряшливость чиновников, решить трудно, так как опыт был непродолжителен, и к тому же еще приходилось производить эксперимент над людьми, по-видимому, неусидчивыми, приобревшими в своих долгих скитаниях по Сибири вкус к кочевой жизни. Трудно сказать, к чему бы привел опыт, если б он был повторен.[320] Собственно для ссыльной колонии неудавшийся опыт пока может быть поучителен в двух отношениях: во-первых, вольные поселенцы сельским хозяйством занимались недолго и в последние десять лет до переезда на материк промышляли только рыбною ловлей и охотой; и в настоящее время Хомутов, несмотря на свой преклонный возраст, находит для себя более подходящим и выгодным ловить осетров и стрелять соболей, чем сеять пшеницу и сажать капусту, во-вторых, удержать на юге Сахалина свободного человека, когда ему изо дня в день толкуют, что только в двух днях пути от Корсаковска находится теплый и богатый Южно-Уссурийский край, – удержать свободного человека, если, к тому же, он здоров и полон жизни, невозможно. Коренное население Южного Сахалина, здешние инородцы, на вопрос, кто они, не называют ни племени, ни нации, а отвечают просто: айно. Это значит – человек. В этнографической карте Шренка[321] площадь распространения айно, или айну, обозначена желтою краской, и эта краска сплошь покрывает японский остров Матсмай и южную часть Сахалина до залива Терпения. Живут они также еще на Курильских островах и называются поэтому у русских курилами. Численный состав айно, живущих на Сахалине, не определен точно, но не подлежит сомнению все-таки, что племя это исчезает, и притом с необыкновенною быстротой. Врач Добротворский, 25 лет назад служивший на Южном Сахалине,[322] говорит, что было время, когда около одной лишь бухты Буссе было 8 больших аинских селений и число жителей в одном из них доходило до 200; около Найбы он видел следы многих селений. Для своего времени он гадательно приводит три цифры, взятые из разных источников: 2885, 2418, 2050, и последнюю считает наиболее достоверной. По свидетельству одного автора,[323] его современника, от Корсаковского поста в обе стороны по берегу шли аинские селения. Я же около поста не застал уже ни одного селения и видел несколько аинских юрт только около Большого Такоэ и Сиянцы. В «Ведомости о числе проживающих инородцев за 1889 г. по Корсаковскому округу» численный состав айно определяется так: 581 мужчин и 569 женщин. Причинами исчезания айно Добротворский считает опустошительные войны, будто бы происходившие когда-то на Сахалине, незначительную рождаемость вследствие неплодовитости аинок, а главное болезни. У них всегда наблюдались сифилис, цинга; бывала, вероятно, и оспа.[324] Но все эти причины, обусловливающие обыкновенно хроническое вымирание инородцев, не дают объяснения, почему айно исчезают так быстро, почти на наших глазах; ведь в последние 25–30 лет не было ни войн, ни значительных эпидемий, а между тем в этот промежуток времени племя уменьшилось больше чем наполовину. Мне кажется, вернее будет предположить, что это быстрое исчезание, похожее на таяние, происходит не от одного вымирания, но также и от переселения айно на соседние острова. До занятия Южного Сахалина русскими айно находились у японцев почти в крепостной зависимости, и поработить их было тем легче, что они кротки, безответны, а главное, были голодны и не могли обходиться без рису.[325] Занявши Южный Сахалин, русские освободили их и до последнего времени охраняли их свободу, защищая от обид и избегая вмешиваться в их внутреннюю жизнь. Беглые каторжники в 1885 г. перерезали несколько аинских семейств[326]; рассказывают также, будто был высечен розгами какой-то аинец-каюр, который отказывался везти почту, и бывали покушения на целомудрие аинок, но о подобного рода притеснениях и обидах говорят как об отдельных и в высшей степени редких случаях. К сожалению, русские вместе со свободой не принесли рису; с уходом японцев никто уже не ловил рыбы, заработки прекратились, и айно стали испытывать голод. Кормиться, подобно гилякам, одною рыбой и мясом они уже не могли, – нужен был рис, и вот, несмотря на свое нерасположение к японцам, побуждаемые голодом, начали они, как говорят, выселяться на Матсмай. В одной корреспонденции («Голос», 1876 г., № 16) я прочел,[327] будто бы депутация от айно приходила в Корсаковский пост и просила дать работы или по крайней мере семян для разводки картофеля и научить их возделывать под картофель землю; в работе будто бы было отказано, и семена картофеля обещали прислать, но обещания не исполнили, и айно, бедствуя, продолжали переселяться на Матсмай. В другой корреспонденции, относящейся к 1885 г. («Владивосток», № 38), говорится тоже, что айно делали какие-то заявления, которые, по-видимому, не были уважены, и что они сильно желают выбраться с Сахалина на Матсмай. Айно смуглы, как цыгане; у них большие окладистые бороды, усы и черные волосы, густые и жесткие; глаза у них темные, выразительные, кроткие. Роста они среднего и сложения крепкого, коренастого, черты лица крупны, грубоваты, но в них, по выражению моряка В. Римского-Корсакова,[328] нет ни монгольской приплющины, ни китайского узкоглазия. Находят, что бородатые айно очень похожи на русских мужиков. В самом деле, когда айно надевает свой халат вроде нашей чуйки и подпоясывается, то становится похожим на купеческого кучера.[329] Тело айно покрыто темными волосами,[330] которые на груди иногда растут густо, пучками, но до мохнатости еще далеко, между тем борода и волосатость, составляющая такую редкость у дикарей, поражали путешественников, которые по возвращении домой описывали айно, как мохнатых. И наши казаки, в прошлом столетии бравшие с них ясак на Курильских островах, тоже называли их мохнатыми. Айно живут в близком соседстве с народами, у которых растительность на лице отличается скудостью, и немудрено поэтому, что их широкие бороды ставят этнографов в немалое затруднение; наука до сих пор еще не отыскала для айно настоящего места в расовой системе. Айно относят то к монгольскому, то к кавказскому племени; один англичанин нашел даже, что это потомки евреев, заброшенных во времена оны на японские острова.[331] В настоящее время наиболее вероятными представляются два мнения: одно, что айно принадлежат к особой расе, населявшей некогда все восточноазиатские острова, другое же, принадлежащее нашему Шренку, что это народ палеоазиатский,[332] издавна вытесненный монгольскими племенами с материка Азии на его островную окраину, и что путь этого народа из Азии на острова лежал через Корею. Во всяком случае, айно двигались с юга на север, из тепла в холод, меняя постоянно лучшие условия на худшие. Они не воинственны, не терпят насилия; покорять, порабощать или вытеснять их было нетрудно. Из Азии их вытеснили монголы, из Ниппона и Матсмая – японцы, на Сахалине гиляки не пустили их выше Тарайки, на Курильских островах они встретились с казаками и таким образом в конце концов очутились в положении безвыходном. В настоящее время айно, обыкновенно без шапки, босой и в портах, подсученных выше колен, встречаясь с вами по дороге, делает вам реверанс и при этом взглядывает ласково, но грустно и болезненно, как неудачник, и как будто хочет извиниться, что борода у него выросла большая, а он всё еще не сделал себе карьеры. Подробности об айно см. у Шренка, Добротворского и А. Полонского.[333] То, что было сказано о пище и одежде у гиляков, относится и к айно, с тою лишь прибавкой, что недостаток риса, любовь к которому айно унаследовали от прадедов, живших когда-то на южных островах, составляет для них серьезное лишение; русского хлеба они не любят. Пища у них отличается большим разнообразием, чем у гиляков; кроме мяса и рыбы, они едят разные растения, моллюсков и то, что итальянские нищие называют вообще frutti di mare.[334] Едят они понемногу, но часто, почти каждый час; прожорливости, свойственной всем северным дикарям, у них не замечается. Так как грудным детям приходится с молока переходить прямо на рыбу и китовый жир, то их отнимают от груди поздно. Римский-Корсаков видел, как аинку сосал ребенок лет трех, который отлично уже двигался сам и даже имел на ременном поясе ножик, как большой. На одежде и жилищах чувствуется сильное влияние юга – не сахалинского, а настоящего юга. Летом айно ходят в рубахах, сотканных из травы или луба, а раньше, когда были не так бедны, носили шёлковые халаты. Шапок они не носят, лето и всю осень до снега ходят босиком. В юртах у них дымно и смрадно, но все-таки гораздо светлее, опрятнее и, так сказать, культурнее, чем у гиляков. Около юрт обыкновенно стоят сушильни с рыбой, распространяющей далеко вокруг промозглый, удушливый запах; воют и грызутся собаки; тут же иногда можно увидеть небольшой сруб-клетку, в котором сидит молодой медведь: его убьют и съедят зимой на так называемом медвежьем празднике. Я видел однажды утром, как аинская девочка-подросток кормила медведя, просовывая ему на лопаточке сушеную рыбу, смоченную в воде. Сами юрты сложены из накатника и тесу, крыша, из тонких жердей, покрыта сухою травой. Внутри у стен тянутся нары, выше их полки с разной утварью; тут, кроме шкур, пузырей с жиром, сетей, посуды и проч., вы найдете корзины, циновки и даже музыкальный инструмент. На наре обыкновенно сидит хозяин и, не переставая, курит трубочку, и если вы задаете ему вопросы, то отвечает неохотно и коротко, хотя и вежливо. Посреди юрты стоит очаг, на котором горят дрова; дым уходит через отверстие в крыше. Над огнем висит на крюке большой черный котел; в нем кипит уха, серая, пенистая, которую, я думаю, европеец не стал бы есть ни за какие деньги. Около котла сидят чудовища. Насколько солидны и благообразны айно-мужчины, настолько непривлекательны их жены и матери. Наружность аинских женщин авторы называют безобразной и даже отвратительной.[335] Цвет смугло-желтый, пергаментный, глаза узкие, черты крупные; невьющиеся жесткие волосы висят через лицо патлами, точно солома на старом сарае, платье неопрятное, безобразное, и при всем том – необыкновенная худощавость и старческое выражение. Замужние красят себе губы во что-то синее, и от этого лица их совершенно утрачивают образ и подобие человеческие, и когда мне приходилось видеть их и наблюдать ту серьезность, почти суровость, с какою они мешают ложками в котлах и снимают грязную пену, то мне казалось, что я вижу настоящих ведьм. Но девочки и девушки не производят такого отталкивающего впечатления.[336] Айно никогда не умываются, ложатся спать не раздеваясь. Почти все, писавшие об айно, отзывались об их нравах с самой хорошей стороны.[337] Общий голос таков, что это народ кроткий, скромный, добродушный, доверчивый, сообщительный, вежливый, уважающий собственность, на охоте смелый и, по выражению д-ра Rollen’а, спутника Лаперуза, даже интеллигентный. Бескорыстие, откровенность, вера в дружбу и щедрость составляют их обычные качества. Они правдивы и не терпят обманов. Крузенштерн пришел от них в совершенный восторг;[338] перечислив их прекрасные душевные качества, он заключает: «Такие подлинно редкие качества, коими обязаны они не возвышенному образованию, но одной только природе, возбудили во мне то чувствование, что я народ сей почитаю лучшим из всех прочих, которые доныне мне известны».[339] А Рудановский пишет: «Более мирного и скромного населения, какое мы встретили в южной части Сахалина, быть не может».[340] Всякое насилие возбуждает в них отвращение и ужас. А. Полонский рассказывает следующий печальный эпизод, почерпнутый им из архивов. Дело происходило давно, в прошлом столетии. Казацкому сотнику Черному, приводившему курильских айно в русское подданство, вздумалось наказать некоторых розгами: «При одном виде приготовлений к наказанию айно пришли в ужас, а когда двум женщинам стали вязать руки назад, чтобы удобнее расправиться с ними, некоторые из айно убежали на неприступный утес, а один айно с 20 женщинами и детьми ушел на байдаре в море… Не успевших убежать женщин высекли, а мужчин шесть человек взяли с собою на байдары, а чтобы воспрепятствовать побегу, им связали руки назад, но так немилостиво, что один из них умер. Когда его, распухшего и как будто с обваренными руками, бросили с камнем в море, Черный в назидание прочим его товарищам проговорил: „У нас по-русски так водится“».[341] В заключение несколько слов об японцах, играющих такую видную роль в истории Южного Сахалина. Известно, что южная треть Сахалина принадлежит безусловно России лишь с 1875 года, раньше же ее относили к японским владениям. В «Руководстве к практической навигации и мореходной астрономии» кн. Е. Голицына 1854 г., – в книге, которою моряки пользуются до сегодня, – к Японии отнесен даже Северный Сахалин с мысами Марии и Елизаветы. Многие, в том числе Невельской, сомневались, что Южный Сахалин принадлежит Японии,[342] да и сами японцы, по-видимому, не были уверены в этом до тех пор, пока русские странным поведением не внушили им, что Южный Сахалин в самом деле японская земля. Впервые японцы появились на юге Сахалина лишь в начале этого столетия, но не раньше. В 1853 г. Н. В. Буссе записал свой разговор со стариками айно, которые помнили время независимости своей и говорили: «Сахалин – земля аинов, японской земли на Сахалине нет».[343] В 1806 г., в год подвигов Хвостова, на берегу Анивы было только одно японское селение и постройки в нем все были из новых досок, так что было очевидно, что японцы поселились тут очень недавно. Крузенштерн был в Аниве в апреле, когда шла сельдь, и от необычайного множества рыбы, китов и тюленей вода, казалось, кипела, между тем сетей и неводов у японцев не было, и они черпали рыбу ведрами, и, значит, о богатых рыбных ловлях, которые были поставлены на такую широкую ногу впоследствии, тогда и помину не было. По всей вероятности, эти первые японские колонисты были беглые преступники или же побывавшие на чужой земле и за это изгнанные из отечества.[344] В начале же этого столетия впервые обратила внимание на Сахалин и наша дипломатия. Посол Резанов, уполномоченный заключить торговый союз с Японией, должен был также еще «приобрести остров Сахалин, не зависимый ни от китайцев, ни от японцев». Вел он себя крайне бестактно. «В рассуждении нетерпимости японцами христианской веры» он запретил экипажу креститься и приказал отобрать у всех без изъятия кресты, образа, молитвенники и «всё, что только изображает христианство и имеет на себе крестное знамение».[345] Если верить Крузенштерну, то Резанову на аудиенции было отказано даже в стуле, не позволили ему иметь при себе шпагу и «в рассуждении нетерпимости» он был даже без обуви.[346] И это – посол, русский вельможа! Кажется, трудно меньше проявить достоинства. Потерпевши полное фиаско, Резанов захотел мстить японцам.[347] Он приказал морскому офицеру Хвостову попугать сахалинских японцев, и приказ этот был отдан не совсем в обычном порядке, как-то криво: в запечатанном конверте с непременным условием вскрыть и прочитать лишь по прибытии на место.[348] Итак, Резанов и Хвостов первые признали, что Южный Сахалин принадлежит японцам. Но японцы не заняли своих новых владений, а лишь послали землемера Мамиа-Ринзо[349] исследовать, что это за остров. Вообще во всей этой сахалинской истории японцы, люди ловкие, подвижные и хитрые, вели себя как-то нерешительно и вяло, что можно объяснить только тем, что у них было так же мало уверенности в своем праве, как и у русских. По-видимому, у японцев, после того как они познакомились с островом, возникла мысль о колонии, быть может даже сельскохозяйственной, но попытки в этом направлении, если они были, могли повести только к разочарованию, так как работники из японцев, по словам инж. Лопатина, переносили с трудом или вовсе не могли выносить зимы.[350] На Сахалин приезжали только японские промышленники, редко с женами, жили здесь, как на бивуаках, и зимовать оставалась только небольшая часть, несколько десятков, остальные же возвращались на джонках домой; они ничего не сеяли, не держали огородов и рогатого скота, а всё необходимое для жизни привозили с собой из Японии. Единственное, что привлекало их на Южный Сахалин, была рыба; она приносила им большой доход, так как ловилась в изобилии, и айно, на которых лежала вся тяжесть труда, обходились им почти даром. Доход с промыслов простирался сначала до 50, а потом до 300 тыс. рублей ежегодно, и немудрено поэтому, что хозяева-японцы носили по семи шёлковых халатов.[351] В первое время японцы имели свои фактории только на берегу Анивы и в Мауке, и главный их пункт находился в пади Кусун-Котан, где теперь живет японский консул.[352] Позднее они прорубили просеку от Анивы до Такойской долины; тут, около нынешнего Галкина-Враского, находились у них магазины; просека не заросла до настоящего времени и называется японской. Доходили японцы и до Тарайки, где ловили периодическую рыбу в Поронае и основали селение Сиску. Суда их доходили даже до Ныйского залива; то судно с красивою оснасткой, которое Поляков застал в 1881 году в Тро, было японское.[353] Сахалин интересовал японцев исключительно только с экономической стороны,[354] как американцев Тюлений остров. После же того, как в 1853 году русские основали Муравьевский пост, японцы стали проявлять и политическую деятельность. Соображение, что они могут потерять хорошие доходы и даровых рабочих, заставило их внимательно следить за русскими, и они уже старались усилить свое влияние на острове в противовес русскому влиянию. Но опять-таки, вероятно, за отсутствием уверенности в своем праве, эта борьба с русскими была нерешительна до смешного, и японцы держали себя, как дети. Они ограничивались только тем, что распускали среди айно сплетни про русских и хвастали, что они перережут всех русских, и стоило русским в какой-нибудь местности основать пост, как в скорости в той же местности, но только на другом берегу речки, появлялся японский пикет, и, при всем своем желании казаться страшными, японцы все-таки оставались мирными и милыми людьми: посылали русским солдатам осетров, и когда те обращались к ним за неводом, то они охотно исполняли просьбу.[355] В 1867 г. заключен был договор, по которому Сахалин стал принадлежать обоим государствам на праве общего владения; русские и японцы признали друг за другом одинаковое право распоряжаться на острове, – значит, ни те, ни другие не считали остров своим.[356] По трактату же 1875 г., Сахалин окончательно вошел в состав Российской империи,[357] а Япония получила в вознаграждение все наши Курильские острова.[358] Рядом с падью, в которой находится Корсаковский пост, есть еще падь, сохранившая свое название с того времени, когда здесь было японское селение Кусун-Котан. От японских построек не уцелело здесь ни одной; есть, впрочем, лавочка, в которой торгует японская семья бакалейными и мелочными товарами, – я покупал тут жесткие японские груши, – но эта лавочка уже позднейшего происхождения. В пади на самом видном месте стоит белый дом, на котором иногда развевается флаг – красный круг на белом фоне. Это японское консульство. Как-то утром, когда дул норд-ост, а в квартире моей было так холодно, что я кутался в одеяло, ко мне пришли с визитом японский консул г. Кузе и его секретарь г. Сугиама.[359] Первым долгом я стал извиняться, что у меня очень холодно. – О нет, – отвечали мои гости, – у вас чрезвычайно тепло! И они на лицах и в тоне голоса старались показать, что у меня не только очень тепло, но даже жарко и что моя квартира – во всех отношениях рай земной. Оба они кровные японцы с монгольским типом лица, среднего роста. Консулу около сорока лет, бороды у него нет, усы едва заметны, сложения он плотного; секретарь же лет на десять моложе, носит синие очки, по всем видимостям, фтизик – жертва сахалинского климата. Есть еще другой секретарь, г. Сузуки; он ниже среднего роста, у него большие усы, концы которых опущены книзу, на китайский манер, глаза узкие, косые, – с японской точки зрения неотразимый красавец. Как-то, рассказывая про одного японского министра, г. Кузе выразился так: «Он красивый и мужественный, как Сузуки». Вне дома они ходят в европейском платье, говорят по-русски очень хорошо; бывая в консульстве, я нередко заставал их за русскими или французскими книжками; книг у них полон шкап. Люди они европейски образованные, изысканно вежливые, деликатные и радушные. Для здешних чиновников японское консульство – хороший, теплый угол, где можно забыться от тюрьмы, каторги и служебных дрязг и, стало быть, отдохнуть. Консул служит посредником между японцами, приезжающими на промыслы, и местною администрацией. В высокоторжественные дни он и его секретари, в полной парадной форме, из пади Кусун-Котан идут в пост к начальнику округа и поздравляют его с праздником; г. Белый платит им тем же: ежегодно первого декабря он со своими сослуживцами отправляется в Кусун-Котан и поздравляет там консула с днем рождения японского императора. При этом пьют шампанское. Когда консул бывает на военных судах, то ему салютуют семь раз. Случилось, что при мне были получены ордена, Анна и Станислав третьей степени, пожалованные гг. Кузе и Сузуки. Г-н Белый, майор Ш. и секретарь полицейского управления г. Ф., в мундирах, торжественные, отправились в Кусун-Котан вручать ордена; и я поехал с ними.[360] Японцы были очень тронуты и орденами, и торжественностью, до которой они такие охотники; подали шампанское. Г-н Сузуки не скрывал своего восторга и оглядывал орден со всех сторон блестящими глазами, как ребенок игрушку; на его «красивом и мужественном» лице я читал борьбу: ему хотелось поскорее побежать к себе и показать орден своей молоденькой жене (он недавно женился), и в то же время вежливость требовала, чтобы он оставался с гостями.[361] Кончивши обзор населенных мест Сахалина, перехожу теперь к частностям, важным и неважным, из которых в настоящее время слагается жизнь колонии.  XV   Хозяева-каторжные. – Перечисление в поселенцы. – Выбор мест под новые селения. – Домообзаводство. – Половинщики. – Перечисление в крестьяне. – Переселение крестьян из ссыльных на материк. – Жизнь в селениях. – Близость тюрьмы. – Состав населения по месту рождения и по сословиям. – Сельские власти. Когда наказание, помимо своих прямых целей – мщения, устрашения или исправления, задается еще другими, например колонизационными целями, то оно по необходимости должно постоянно приспособляться к потребностям колонии и идти на уступки. Тюрьма – антагонист колонии, и интересы обеих находятся в обратном отношении. Жизнь в общих камерах порабощает и с течением времени перерождает арестанта; инстинкты оседлого человека, домовитого хозяина, семьянина заглушаются в нем привычками стадной жизни, он теряет здоровье, старится, слабеет морально, и чем позже он покидает тюрьму, тем больше причин опасаться, что из него выйдет не деятельный, полезный член колонии, а лишь бремя для нее. И потому-то колонизационная практика потребовала прежде всего сокращения сроков тюремного заключения и принудительных работ, и в этом смысле наш «Устав о ссыльных» делает значительные уступки.[362] Так, для каторжных отряда исправляющихся десять месяцев считаются за год, и если каторжные второго и третьего разряда, то есть осужденные на сроки от 4 до 12 лет, назначаются на рудничные работы, то каждый год, проведенный ими на этих работах, засчитывается за полтора года.[363] Каторжным по переходе в разряд исправляющихся закон разрешает жить вне тюрьмы, строить себе дома, вступать в брак и иметь деньги. Но действительная жизнь в этом направлении пошла еще дальше «Устава». Чтобы облегчить переход из каторжного состояния в более самостоятельное, приамурский генерал-губернатор в 1888 г. разрешил освобождать трудолюбивых и доброго поведения каторжных до срока; объявляя об этом приказе (№ 302), ген. Кононович обещает увольнять от работ за два и даже за три года до окончания полного срока работ.[364] И без всяких статей и приказов, а по необходимости, потому что это полезно для колонии, вне тюрьмы, в собственных домах и на вольных квартирах, живут все без исключения ссыльнокаторжные женщины, многие испытуемые и даже бессрочные, если у них есть семьи или если они хорошие мастера, землемеры, каюры и т. п. Многим позволяется жить вне тюрьмы просто «по-человечности» или из рассуждения, что если такой-то будет жить не в тюрьме, а в избе, то от этого не произойдет ничего худого, или если бессрочному Z. разрешается жить на вольной квартире только потому, что он приехал с женой и детьми, то не разрешить этого краткосрочному N. было бы уже несправедливо. К 1 января 1890 г. во всех трех сахалинских округах состояло каторжных обоего пола 5905. Из них осужденных на сроки до 8 лет было 2124 (36%), от 8 до 12 – 1567 (26,5%), от 12 до 15 – 747 (12,7%), от 15 до 20 – 731 (12,3%), бессрочных 386 (6,5%) и рецидивистов, осужденных на сроки от 20 до 50 лет, – 175 (3%). Краткосрочные, осужденные на сроки до 12 лет, составляют 62,5%, то есть немного больше половины всего числа. Средний возраст только что осужденного каторжного мне не известен, но, судя по возрастному составу ссыльного населения в настоящее время, он должен быть не меньше 35 лет; если к этому прибавить среднюю продолжительность каторги 8–10 лет и если принять еще во внимание, что на каторге человек старится гораздо раньше, чем при обыкновенных условиях, то станет очевидным, что при буквальном исполнении судебного приговора и при соблюдении «Устава», со строгим заключением в тюрьме, с работами под военным конвоем и проч., не только долгосрочные, но и добрая половина краткосрочных поступала бы в колонию с уже утраченными колонизаторскими способностями. При мне каторжных-хозяев обоего пола, сидевших на участках, было 424; каторжных обоего пола, проживавших в колонии в качестве жен, сожителей, сожительниц, работников, жильцов и проч., записано мною 908. Всего жило вне тюрьмы в собственных избах и на вольных квартирах 1332, что составляло 23% всего числа каторжных.[365] Как хозяева, каторжные в колонии почти ничем не отличаются от хозяев-поселенцев. Каторжные, состоящие при хозяйствах в качестве работников, делают то же, что наши деревенские работники. Отдача арестанта в работники к хорошему хозяину-мужику, тоже ссыльному, составляет пока единственный вид каторги, выработанный русскою практикой и, несомненно, более симпатичный, чем австралийское батрачество. Жильцы-каторжные лишь ночуют на квартирах, но на раскомандировки и работы должны являться так же аккуратно, как и их товарищи, живущие в тюрьме. Мастеровые, например сапожники и столяры, часто отбывают свой каторжный урок у себя на квартире.[366] Оттого, что четверть всего состава ссыльнокаторжных живет вне тюрьмы, особенных беспорядков не замечается, и я охотно признал бы, что упорядочить нашу каторгу нелегко именно потому, что остальные три четверти живут в тюрьмах. Говорить о преимуществе изб перед общими камерами мы можем, конечно, только с вероятностью, так как точных наблюдений по этой части у нас пока нет вовсе. Никто еще не доказал, что среди каторжников, живущих в избах, случаи преступлений и побегов наблюдаются реже, чем у живущих в тюрьме, и что труд первых производительнее, чем вторых, но весьма вероятно, что тюремная статистика, которая рано или поздно должна будет заняться этим вопросом, сделает свой окончательный вывод в пользу изб. Пока несомненно одно, что колония была бы в выигрыше, если бы каждый каторжный, без различия сроков, по прибытии на Сахалин тотчас же приступал бы к постройке избы для себя и для своей семьи и начинал бы свою колонизаторскую деятельность возможно раньше, пока он еще относительно молод и здоров; да и справедливость ничего бы не проиграла от этого, так как, поступая с первого же дня в колонию, преступник самое тяжелое переживал бы до перехода в поселенческое состояние, а не после. Когда кончается срок, каторжного освобождают от работ и переводят в поселенцы. Задержек при этом не бывает. Новый поселенец, если у него есть деньги и протекция у начальства, остается в Александровске или в том селении, которое ему нравится, и покупает или строит тут дом, если еще не обзавелся им, когда был на каторге; для такого сельское хозяйство и труд не обязательны. Если же он принадлежит к серой массе, составляющей большинство, то обыкновенно садится на участок в том селении, где прикажет начальство, и если в этом селении тесно и нет уже земли, годной под участки, то его сажают уже на готовое хозяйство, в совладельцы или половинщики, или же его посылают селиться на новое место.[367] Выбор мест под новые селения, требующий опыта и некоторых специальных знаний, возложен на местную администрацию, то есть на окружных начальников, смотрителей тюрем и смотрителей поселений. Каких-нибудь определенных законов и инструкций на этот счет нет, и всё дело поставлено в зависимость от такого случайного обстоятельства, как тот или другой состав служащих: находятся ли они на службе уже давно и знакомы с ссыльным населением и с местностью, как, например, г. Бутаков на севере и гг. Белый и Ярцев на юге,[368] или же это недавно поступившие, в лучшем случае филологи, юристы и пехотные поручики и в худшем – совершенно необразованные люди, раньше нигде не служившие, в большинстве молодые, не знающие жизни горожане. Я уже писал о чиновнике,[369] который не поверил инородцам и поселенцам, когда те предупреждали его, что весною и во время сильных дождей место, которое он выбрал для селения, заливается водой. При мне один чиновник со свитой поехал за 15–20 верст осматривать новое место и вернулся домой в тот же день, успевши в два-три часа подробно осмотреть место и одобрить его; он говорил, что прогулка вышла очень милая. Старшие и более опытные чиновники уходят на поиски новых мест редко и неохотно, так как всегда бывают заняты другими делами, а младшие неопытны и равнодушны; администрация проявляет медлительность, дело затягивается, и в результате получается переполнение уже существующих селений. И поневоле в конце концов приходится обращаться за помощью к каторжным и солдатам-надзирателям, которые, по слухам, иногда удачно выбирали места. В 1888 г. в одном из своих приказов (№ 280) генерал Кононович, ввиду того что ни в Тымовском, ни в Александровском округах нет уже места для отвода участков, между тем как число нуждающихся в них быстро возрастает, предложил «немедленно организовать партии из благонадежных ссыльнокаторжных под надзором вполне расторопных, более опытных в этом деле и грамотных надзирателей или даже чиновников, и таковые отправлять к отысканию мест, годных под поселения». Эти партии бродят по совершенно не исследованной местности, на которую никогда еще не ступала нога топографа; места отыскивают, но неизвестно, как высоко лежат они над уровнем моря, какая тут почва, какая вода и проч.; о пригодности их к заселению и сельскохозяйственной культуре администрация может судить только гадательно, и потому обыкновенно ставится окончательное решение в пользу того или другого места прямо наудачу, на авось, и при этом не спрашивают мнения ни у врача, ни у топографа, которого на Сахалине нет, а землемер является на новое место,[370] когда уже земля раскорчевана и на ней живут.[371] Генерал-губернатор после объезда селений, передавая мне свои впечатления, выразился так: «Каторга начинается не на каторге, а на поселении». Если тяжесть наказания измерять количеством труда и физических лишений, то на Сахалине часто поселенцы несут более суровое наказание, чем каторжные. На новое место, обыкновенно болотистое и покрытое лесом, поселенец является, имея с собой только плотничий топор, пилу и лопату. Он рубит лес, корчует, роет канавы, чтобы осушить место, и всё время, пока идут эти подготовительные работы, живет под открытым небом, на сырой земле. Прелести сахалинского климата с его пасмурностью, почти ежедневными дождями и низкою температурой нигде не чувствуются так резко, как на этих работах, когда человек в продолжение нескольких недель ни на одну минуту не может отделаться от чувства пронизывающей сырости и озноба. Это настоящая febris sachaliniensis[372] с головною болью и ломотою во всем теле, зависящая не от инфекции, а от климатических влияний. Сначала строят селение и потом уже дорогу к нему, а не наоборот, и благодаря этому совершенно непроизводительно расходуется масса сил и здоровья на переноску тяжестей из поста, от которого к новому месту не бывает даже тропинок; поселенец, навьюченный инструментом, продовольствием и проч., идет дремучею тайгой, то по колена в воде, то карабкаясь на горы валежника, то путаясь в жестких кустах багульника. 307 статья «Устава о ссыльных» говорит, что поселяющимся вне острога отпускается лес для постройки домов; здесь эта статья понимается так, что поселенец сам должен нарубить себе лесу и заготовить его. В прежнее время на помощь поселенцам отпускались каторжные и выдавались деньги на наем плотников и покупку материалов, но этот порядок был оставлен на том основании, что «в результате, как рассказывал мне один чиновник, получались лодыри; каторжные работают, а поселенцы в это время в орлянку играют». Теперь поселенцы устраиваются общими силами, помогая друг другу. Плотник ставит сруб, печник мажет печь, пильщики готовят доски. У кого нет сил и уменья работать, но есть деньжонки, тот нанимает своих же товарищей. Крепкие и выносливые люди несут самую тяжелую работу, слабосильные же или отвыкшие в тюрьме от крестьянства, если не играют в орлянку или в карты или если не прячутся от холода, то занимаются какою-нибудь сравнительно легкою работой. Многие изнемогают, падают духом и покидают свои недостроенные дома. Манзы и кавказцы, не умеющие строить русских изб, обыкновенно бегут в первый же год. Почти половина хозяев на Сахалине не имеет домов, и это следует объяснить, как мне кажется, прежде всего трудностями, с которыми поселенец встречается при первоначальном обзаведении. Бездомовные хозяева, по данным, которые я беру из отчета инспектора сельского хозяйства, в 1889 г. в Тымовском округе составляли 50% всего числа, в Корсаковском – 42%, в Александровском же округе, где устройство хозяйств обставлено меньшими трудностями и поселенцы чаще покупают дома, чем строят, только 20%. Когда кончен сруб, хозяину выдаются в ссуду стекла и железо. Об этой ссуде начальник острова говорит в одном из своих приказов: «К величайшему сожалению, эта ссуда, как и многое другое, долго заставляет себя ждать, парализуя охоту к домообзаводству… В прошедшем году осенью, во время объезда поселений Корсаковского округа, мне приходилось видеть дома, ожидающие стекол, гвоздей и железа к задвижкам в печах, ныне я тоже застал эти дома в подобном ожидании» (приказ № 318, 1889 г.).[373] Не находят нужным исследовать новое место, даже когда уже заселяют его. Посылают на новое место 50–100 хозяев, затем ежегодно прибавляют десятки новых, а между тем никому не известно, на какое количество людей хватит там удобной земли, и вот причина, почему обыкновенно вскорости после заселения начинают уже обнаруживаться теснота, излишек людей. Этого не замечается только в Корсаковском округе, посты же и селения обоих северных округов все до одного переполнены людьми. Даже такой, несомненно, заботливый человек, как А. М. Бутаков, начальник Тымовского округа, сажает людей на участки как-нибудь, не соображаясь насчет будущего, и ни в одном округе нет такого множества совладельцев или сверхкомплектных хозяев, как именно у него. Похоже, как будто сама администрация не верит в сельскохозяйственную колонию и мало-помалу успокоилась на мысли, что земля нужна поселенцу ненадолго, всего на шесть лет, так как, получив крестьянские права, он непременно покинет остров, и что при таких условиях вопрос об участках может иметь одно лишь формальное значение. Из записанных мною 3 552 хозяев 638, или 18%, составляют совладельцы, а если исключить Корсаковский округ, где на участки сажают только по одному хозяину, то процент этот будет значительно выше. В Тымовском округе чем моложе селение, тем выше в нем процент половинщиков; в Воскресенском, например, хозяев 97, а половинщиков 77; это значит, что находить новые места и отводить участки поселенцам с каждым годом становится всё труднее.[374] Устройство хозяйства и правильное ведение его ставится поселенцу в непременную обязанность. За леность, нерадение и нежелание устраиваться хозяйством его обращают в общественные, то есть каторжные работы на один год и переводят из избы в тюрьму. Статья 402 «Устава» разрешает приамурскому генерал-губернатору «содержать на казенном довольствии тех из сахалинских поселенцев, кои, по признанию местных властей, не имеют к тому собственных средств». В настоящее время большинство сахалинских поселенцев в продолжение первых двух и редко трех лет по освобождении из каторжных работ получают от казны одежное и пищевое довольствие в размере обычного арестантского пайка. Оказывать такую помощь поселенцам побуждают администрацию соображения гуманного и практического свойства. В самом деле, трудно ведь допустить, чтобы поселенец мог в одно и то же время строить себе избу, готовить землю под пашню и вместе с тем ежедневно добывать себе кусок хлеба. Но не редкость встретить в приказах, что такой-то поселенец смещается с довольствия за нерадение, за леность, за то, что «он не приступил к постройке дома», и т. п.[375] По истечении десяти лет пребывания в поселенческом состоянии поселенцам предоставляется перечисляться в крестьяне. Это новое звание сопряжено с большими правами. Крестьянин из ссыльных может оставить Сахалин и водвориться, где пожелает, по всей Сибири, кроме областей Семиреченской, Акмолинской и Семипалатинской, приписываться к крестьянским обществам, с их согласия, и жить в городах для занятия ремеслами и промышленностью; он судится и подвергается наказаниям уже на основании законов общих, а не «Устава о ссыльных»; он получает и отправляет корреспонденцию тоже на общих основаниях, без предварительной цензуры, установленной для каторжных и поселенцев. Но в этом его новом состоянии все-таки еще остается главный элемент ссылки: он не имеет права вернуться на родину.[376] Получение крестьянских прав через десять лет в «Уставе» не обставлено никакими особенными условиями. Кроме случаев, предусмотренных в примечании к 375 ст, единственное условие тут – десятилетний срок,[377] независимо от того, был ли поселенец хозяином-хлебопашцем или подмастерьем. Инспектор тюрем Приамурского края г. Каморский,[378] когда у нас зашла речь об этом, подтвердил мне, что держать ссыльного в поселенческом состоянии дольше десяти лет или обставлять какими-либо условиями получение крестьянских прав по истечении этого срока администрация не имеет права. Между тем на Сахалине мне приходилось встречать стариков, которые пробыли в поселенцах дольше десяти лет, но крестьянского звания еще не получили.[379] Показаний их, впрочем, я не успел проверить по статейным спискам и потому не могу судить, насколько они справедливы. Старики могут ошибаться в счете или просто лгать, хотя, при распущенности и бестолковости писарей и неумелости младших чиновников, от сахалинских канцелярий можно ожидать всяких капризов. Для тех поселенцев, которые «вели себя совершенно одобрительно, занимались полезным трудом и приобрели оседлость», десятилетний срок может быть сокращен до шести лет. 377 статьей, разрешающей эту льготу, начальник острова и окружные начальники пользуются в широких размерах; по крайней мере почти все крестьяне, которых я знаю, получили это звание через шесть лет. Но, к сожалению, «полезный труд» и «оседлость», которыми в «Уставе» обусловлено получение льготы, во всех трех округах понимаются различно. В Тымовском округе, например, поселенца не произведут в крестьяне, пока он должен в казну и пока у него изба не покрыта тесом. В Александровске поселенец сельским хозяйством не занимается, инструменты и семена ему не нужны и поэтому долгов он делает меньше; ему и права получить легче. Ставят непременным условием, чтобы поселенец был хозяином, между ссыльными же чаще, чем в какой-либо другой среде, встречаются люди, которые по натуре неспособны быть хозяевами и чувствуют себя на своем месте, когда служат в работниках. На вопрос, может ли воспользоваться льготой и вообще получить крестьянские права поселенец, который не имеет своего хозяйства, потому что служит поваром у чиновника или подмастерьем у сапожника, в Корсаковском округе ответили мне утвердительно, а в обоих северных – неопределенно. При таких условиях, конечно, о каких-либо нормах не может быть и речи, и если новый окружной начальник потребует от поселенцев железных крыш и уменья петь на клиросе, то доказать ему, что это произвол, будет трудно. Когда я был в Сиянцах, смотритель поселений приказал 25 поселенцам собраться около надзирательской и объявил им, что постановлением начальника острова они перечислены в крестьянское сословие. Постановление было подписано генералом 27 января, а объявлено поселенцам 26 сентября. Радостное известие было принято всеми 25 поселенцами молча; ни один не перекрестился, не поблагодарил, а все стояли с серьезными лицами и молчали, как будто всем им взгрустнулось от мысли, что на этом свете всё, даже страдания, имеет конец. Когда я и г. Ярцев заговорили с ними о том, кто из них останется на Сахалине, а кто уедет, то ни один из 25 не выразил желания остаться. Все говорили, что их тянет на материк и уехали бы с удовольствием тотчас же, но средств нет, надо обдумать. И пошли разговоры о том, что мало одних денег на дорогу, – небось материк тоже деньги любит: придется хлопотать о принятии в общество и угощать, покупать землишку и строиться, то да се – гляди, рублей полтораста понадобится. А где их взять? В Рыковском, несмотря на его сравнительно большие размеры, я застал только 39 крестьян, и все они были далеки от намерения пускать здесь корни; все собирались на материк. Один из них, по фамилии Беспалов, строит на своем участке большой двухэтажный дом с балконом, похожий на дачу, и все смотрят на постройку с недоумением и не понимают, зачем это; то, что богатый человек, имеющий взрослых сыновей, быть может, останется навсегда в Рыковском в то время, как отлично мог бы устроиться где-нибудь на Зее, производит впечатление странного каприза, чудачества. В Дубках один крестьянин-картежник на вопрос, поедет ли он на материк, ответил мне, глядя надменно в потолок: «Постараюсь уехать».[380] Гонят крестьян из Сахалина сознание необеспеченности, скука, постоянный страх за детей… Главная же причина – это страстное желание хотя перед смертью подышать на свободе и пожить настоящею, не арестантскою жизнью. А Уссурийский край и Амур, о котором говорят все, как о земле обетованной, так близки: проплыть на пароходе три-четыре дня, а там – свобода, тепло, урожаи… Те, которые уже переселились на материк и устроились там, пишут своим сахалинским знакомым, что на материке подают им руку и водка за бутылку стоит только 50 коп. Как-то, гуляя в Александровске на пристани, я зашел в катерный сарай[381] и увидел там старика 60–70 лет и старуху с узлами и с мешками, очевидно собравшихся в дорогу. Разговорились. Старик недавно получил крестьянские права и теперь уезжал с женою на материк, сначала во Владивосток, а потом «куда бог даст». Денег, по их словам, у них не было. Пароход должен был отойти через сутки, но они уже прибрели на пристань и теперь со своим скарбом прятались в катерном сарае в ожидании парохода, будто боялись, чтобы их не вернули назад. О материке они говорили с любовью, с благоговением и с уверенностью, что там-то и есть настоящая счастливая жизнь. На Александровском кладбище я видел черный крест с изображением божией матери и с такою надписью: «Здесь покоится прах Девицы Афимьи Курниковой, скончалась в 1888 Году: мая 21 дня. Лет ей Отроду 18-ть. Крест сей поставлен в Знак памяти и Отъезда родителей на материк 1889 года июня дня». Крестьянина не отпускают на материк, если он неблагонадежного поведения и должен в казну. Если он состоит в сожительстве с ссыльною женщиной и имеет от нее детей, то билет на отлучку выдается ему только в том случае, если он обеспечит своим имуществом дальнейшее существование своей сожительницы и незаконно прижитых с нею детей (приказ № 92, 1889 г.). На материке крестьянин приписывается к облюбованной им волости; губернатор, в ведении которого находится волость, дает знать начальнику острова, и последний в приказе предлагает полицейскому управлению исключить крестьянина такого-то и членов его семьи из списков – и формально одним «несчастным» становится меньше. Барон А. Н. Корф говорил мне,[382] что если крестьянин дурно ведет себя на материке, то он административным порядком высылается на Сахалин уже навсегда. По слухам, сахалинцы живут на материке хорошо. Письма их я читал, но видеть, как они живут на новых местах, мне не приходилось. Впрочем, я видел одного, но не в деревне, а в городе. Как-то во Владивостоке я и иеромонах Ираклий, сахалинский миссионер и священник, выходили вместе из магазина, и какой-то человек в белом фартуке и высоких блестящих сапогах, должно быть дворник или артельщик, увидев о. Ираклия, очень обрадовался и подошел под благословение; оказалось, что это духовное чадо о. Ираклия, крестьянин из ссыльных. О. Ираклий узнал его, вспомнил имя его и фамилию. «Ну, как живешь тут?» – спросил он. «Слава богу, хорошо!» – ответил тот с оживлением. Крестьяне, пока еще не отбыли на материк, живут в постах или селениях и ведут хозяйства при тех же неблагоприятных условиях, как поселенцы и каторжные. Они всё еще продолжают зависеть от тюремного начальства и снимать шапки за 50 шагов, если живут на юге; с ними обходятся лучше и не секут их, но всё же это не крестьяне в настоящем смысле, а арестанты. Они живут возле тюрьмы и видят ее каждый день, а ссыльнокаторжная тюрьма и мирное земледельческое существование немыслимы рядом. Некоторые авторы видели в Рыковском хороводы и слышали здесь гармонику и разудалые песни;[383] я же ничего подобного не видел и не слышал и не могу себе представить девушек, ведущих хороводы около тюрьмы. Даже если бы мне случилось услышать, кроме звона цепей и крика надзирателей, еще разудалую песню, то я почел бы это за дурной знак, так как добрый и милосердный человек около тюрьмы не запоет. Крестьян и поселенцев и их свободных жен и детей гнетет тюремный режим; тюремное положение, подобно военному, с его исключительными строгостями и неизбежною начальственною опекой, держит их в постоянном напряжении и страхе; тюремная администрация отбирает у них для тюрьмы луга, лучшие места для рыбных ловель, лучший лес; беглые, тюремные ростовщики и воры обижают их; тюремный палач, гуляющий по улице, пугает их; надзиратели развращают их жен и дочерей, а главное, тюрьма каждую минуту напоминает им об их прошлом и о том, кто они и где они. Здешние сельские жители еще не составляют обществ. Взрослых уроженцев Сахалина, для которых остров был бы родиной, еще нет, старожилов очень мало, большинство составляют новички; население меняется каждый год; одни прибывают, другие выбывают; и во многих селениях, как я говорил уже, жители производят впечатление не сельского общества, а случайного сброда. Они называют себя братьями, потому что страдали вместе, но общего у них все-таки мало и они чужды друг другу. Они веруют не одинаково и говорят на разных языках. Старики презирают эту пестроту и со смехом говорят, что какое может быть общество, если в одном и том же селении живут русские, хохлы, татары, поляки, евреи, чухонцы, киргизы, грузины, цыгане?.. О том, как неравномерно распределен по селениям нерусский элемент, мне уже приходилось упоминать.[384] Неблагоприятно отзывается на росте каждого селения также еще пестрота иного рода: в колонию поступает много старых, слабых, больных физически и психически, преступных, неспособных к труду, практически не подготовленных, которые на родине жили в городе и не занимались сельским хозяйством. 1 января 1890 г., по данным, взятым мною из казенных ведомостей, на всем Сахалине, в тюрьмах и колонии, дворян было 91 и городских сословий, т. е. почетных граждан, купцов, мещан и иностранных подданных, 924, что вместе составляло 10% всего числа ссыльных.[385] В каждом селении есть староста, который избирается из домохозяев, непременно из поселенцев и крестьян, и утверждается смотрителем поселений. В старосты попадают обыкновенно люди степенные, смышленые и грамотные; должность их еще не определилась вполне, но они стараются походить на русских старост: решают разные мелкие дела, назначают подводы по наряду, вступаются за своих, когда нужно, и проч., а у рыковского старосты есть даже своя печать.[386] Некоторые получают жалованье. В каждом селении живет также надзиратель, чаще всего нижний чин местной команды, безграмотный, который докладывает проезжим чиновникам, что всё обстоит благополучно, и наблюдает за поведением поселенцев и за тем, чтоб они без спросу не отлучались и занимались сельским хозяйством. Он ближайший начальник селения, часто единственный судья, и его донесения по начальству – это документы, имеющие немаловажное значение при оценке, насколько поселенец преуспел в одобрительном поведении, домообзаводстве и оседлости. Вот образчик надзирательского донесения:[387]   СПИСОК жителей селения Верхнего Армудана, кои дурнова поведения: Фамилии и имена Отметка почему именно 1 Издугин Ананий Вор 2 Киселев Петр Васильев Тоже 3 Глыбин Иван Тоже 1 Галынский Семен Домонерачитель и самовольный 2 Казанкин Иван Тоже    XVI   Состав ссыльного населения по полам. – Женский вопрос. – Каторжные женщины и поселки. – Сожители и сожительницы. – Женщины свободного состояния. В ссыльной колонии на 100 мужчин приходится 53 женщины.[388] Это отношение правильно только для населения, живущего в избах. Есть же еще мужчины, ночующие в тюрьмах, и холостые солдаты, для которых «необходимым предметом для удовлетворения естественных потребностей»,[389] как выразился когда-то один из здешних начальников, служат всё те же ссыльные или прикосновенные к ссылке женщины. Но если при определении состава населения колонии по полам и по семейному положению следует брать в расчет и этот разряд людей, то не иначе, как с оговоркой. Они, пока живут в тюрьмах или казармах, смотрят на колонию лишь с точки зрения потребностей; их визиты в колонию играют роль вредного внешнего влияния, понижающего рождаемость и повышающего болезненность, и притом случайного, которое может быть больше или меньше, смотря по тому, на каком расстоянии от селения находится тюрьма или казарма; это то же, что в жизни русской деревни золоторотцы, работающие по соседству на железной дороге. Если взять огулом всех мужчин, включая тюрьму и казармы, то 53 сократится приблизительно наполовину и мы получим отношение 100: 25. Как ни малы цифры 53 и 25, но для молодой ссыльной колонии, развивающейся к тому же при самых неблагоприятных условиях, их нельзя признать слишком низкими. В Сибири женщины среди каторжных и поселенцев составляют менее 10%, а если обратиться к нерусской депортационной практике,[390] то встретим там колонистов, уже почтенных фермеров, которые до такой степени не были избалованы в этом отношении, что с восторгом встречали проституток, привозимых из метрополии, и платили судовщикам 100 фунтов табаку за каждую. Так называемый женский вопрос на Сахалине поставлен безобразно, но менее гадко, чем в западноевропейских ссыльных колониях в первое время их развития. На остров поступают не одни только преступницы и проститутки. Благодаря главному тюремному управлению и Добровольному флоту, которым вполне удалось установить скорое и удобное сообщение между Европейскою Россией и Сахалином, задача жен и дочерей, желающих следовать за мужьями и родителями в ссылку, значительно упростилась. Не так еще давно одна добровольно следовавшая жена приходилась на 30 преступников, в настоящее же время присутствие женщин свободного состояния стало типическим для колонии, и уже трудно вообразить, например, Рыковское или Ново-Михайловку без этих трагических фигур, которые «ехали жизнь мужей поправить и свою потеряли». Это, быть может, единственный пункт, по которому наш Сахалин в истории ссылки займет не последнее место. Начну с каторжных женщин. К 1 января 1890 г. во всех трех округах преступницы составляли 11,5% всего числа каторжных.[391] С колонизационной точки зрения эти женщины имеют одно важное преимущество: они поступают в колонию в сравнительно молодом возрасте; это в большинстве женщины с темпераментом, осужденные за преступления романического и семейного характера: «за мужа пришла», «за свекровь пришла»… Это всё больше убийцы, жертвы любви и семейного деспотизма. Даже те из них, которые пришли за поджог или подделку денежных знаков, несут, в сущности, кару за любовь, так как были увлекаемы в преступление своими любовниками.[392] Любовный элемент играет в их печальном существовании роковую роль и до суда, и после суда. Когда их везут на пароходе в ссылку, то между ними начинает бродить слух, что на Сахалине их против воли выдадут замуж. И это волнует их. Был случай, когда они обратились к судовому начальству с просьбой походатайствовать, чтобы их не выдавали насильно. Лет 15–20 назад каторжные женщины по прибытии на Сахалин тотчас же поступали в дом терпимости. «На юге Сахалина, – писал Власов в своем отчете, – женщины за неимением особого помещения помещаются в здании пекарни… Начальник острова Депрерадович распорядился обратить женское отделение тюрьмы в дом терпимости». О каких-либо работах не могло быть и речи, так как «только провинившиеся или не заслужившие мужской благосклонности» попадали на работу в кухне, остальные же служили «потребностям» и пили мертвую, и в конце концов женщины, по словам Власова, были развращаемы до такой степени, что в состоянии какого-то ошеломления «продавали своих детей за штоф спирта». Теперь, когда прибывает партия женщин в Александровск, то ее прежде всего торжественно ведут с пристани в тюрьму. Женщины, согнувшись под тяжестью узлов и котомок, плетутся по шоссе, вялые, еще не пришедшие в себя от морской болезни, а за ними, как на ярмарке за комедиантами, идут целые толпы баб, мужиков, ребятишек и лиц, причастных к канцеляриям. Картина, похожая на ход сельдей в Аниве, когда вслед за рыбой идут целые полчища китов, тюленей и дельфинов, желающих полакомиться икряною селедкой. Мужики-поселенцы идут за толпой с честными, простыми мыслями: им нужна хозяйка. Бабы смотрят, нет ли в новой партии землячек. Писарям же и надзирателям нужны «девочки». Это обыкновенно происходит перед вечером. Женщин запирают на ночь в камере, заранее для того приготовленной, и потом всю ночь в тюрьме и в посту идут разговоры о новой партии, о прелестях семейной жизни, о невозможности вести хозяйство без бабы и т. п. В первые же сутки, пока еще пароход не ушел в Корсаковск, происходит распределение вновь прибывших женщин по округам. Распределяют александровские чиновники, и потому округ их получает львиную долю в смысле и количества и качества; немного поменьше и похуже получает ближайший округ – Тымовский. На севере происходит тщательный выбор; тут, как на фильтре, остаются самые молодые и красивые, так что счастье жить в южном округе выпадает на долю только почти старух и таких, которые «не заслуживают мужской благосклонности». При распределении вовсе не думают о сельскохозяйственной колонии, и потому на Сахалине, как я уже говорил, женщины распределены по округам крайне неравномерно, и притом чем хуже округ, чем меньше надежды на успехи колонизации, тем больше в нем женщин: в худшем, Александровском, на 100 мужчин приходится 69 женщин, в среднем, Тымовском – 47, и в лучшем, Корсаковском – только 36.[393] Из женщин, выбранных для Александровского округа, часть назначается в прислуги к чиновникам. После тюрем, арестантского вагона и пароходного трюма в первое время чистые и светлые чиновницкие комнаты кажутся женщине волшебным замком, а сам барин – добрым или злым гением, имеющим над нею неограниченную власть; скоро, впрочем, она свыкается со своим новым положением, но долго еще потом слышатся в ее речи тюрьма и пароходный трюм: «не могу знать», «кушайте, ваше высокоблагородие», «точно так». Другая часть женщин поступает в гаремы писарей и надзирателей, третья же, бо́льшая, в избы поселенцев, причем женщин получают только те, кто побогаче и имеет протекцию. Женщину может получить и каторжный, даже из разряда испытуемых, если он человек денежный и пользуется влиянием в тюремном мирке. В Корсаковском посту вновь прибывших женщин тоже помещают в особый барак. Начальник округа и смотритель поселений[394] вместе решают, кто из поселенцев и крестьян достоин получить бабу. Преимущество дается уже устроившимся, домовитым и хорошего поведения. Этим немногим избранникам посылается приказ, чтобы они в такой-то день и час приходили в пост, в тюрьму, за получением женщин. И вот в назначенный день по всему длинному тракту от Найбучи до поста там и сям встречаются идущие к югу, как их здесь не без иронии величают, женихи или молодые. Вид у них какой-то особенный, в самом деле жениховский; один нарядился в красную кумачовую рубаху, другой в какой-то необыкновенной плантаторской шляпе, третий в новых блестящих сапогах с высокими каблуками, купленных неизвестно где и при каких обстоятельствах. Когда все они приходят в пост, их впускают в женский барак и оставляют тут вместе с женщинами. В первые четверть-полчаса платится необходимая дань смущению и чувству неловкости; женихи бродят около нар и молча и сурово поглядывают на женщин, те сидят потупившись. Каждый выбирает; без кислых гримас, без усмешек, а совершенно серьезно, относясь «по-человечеству» и к некрасоте, и к старости, и к арестантскому виду; он присматривается и хочет угадать по лицам: какая из них хорошая хозяйка? Вот какая-нибудь молодая или пожилая «показалась» ему; он садится рядом и заводит с нею душевный разговор. Она спрашивает, есть ли у него самовар, чем крыта у него изба, тесом или соломой. Он отвечает на это, что у него есть самовар, лошадь, телка по второму году и изба крыта тесом. Только уж после хозяйственного экзамена, когда оба чувствуют, что дело кончено, она решается задать вопрос: – А обижать вы меня не будете? Разговор кончается. Женщина приписывается к поселенцу такому-то, в селение такое-то – и гражданский брак совершен. Поселенец отправляется со своею сожительницей к себе домой и для финала, чтобы не ударить лицом в грязь, нанимает подводу, часто на последние деньги. Дома сожительница первым делом ставит самовар, и соседи, глядя на дым, с завистью толкуют, что у такого-то есть уже баба. Каторжных работ для женщин на острове нет. Правда, женщины иногда моют полы в канцеляриях, работают на огородах, шьют мешки, но постоянного и определенного, в смысле тяжких принудительных работ, ничего нет и, вероятно, никогда не будет. Каторжных женщин тюрьма совершенно уступила колонии. Когда их везут на остров, то думают не о наказании или исправлении, а только об их способности рожать детей и вести сельское хозяйство. Каторжных женщин раздают поселенцам под видом работниц, на основании ст. 345 «Устава о ссыльных», которая разрешает незамужним ссыльным женщинам «пропитываться услугою в ближайших селениях старожилов, пока не выйдут замуж». Но эта статья существует только как прикрышка от закона, запрещающего блуд и прелюбодеяние, так как каторжная или поселка, живущая у поселенца, не батрачка прежде всего, а сожительница его, незаконная жена с ведома и согласия администрации; в казенных ведомостях и приказах жизнь ее под одною крышей с поселенцем отмечается как «совместное устройство хозяйства» или «совместное домообзаводство»,[395] он и она вместе называются «свободною семьей». Можно сказать, что, за исключением небольшого числа привилегированных и тех, которые прибывают на остров с мужьями, все каторжные женщины поступают в сожительницы. Это следует считать за правило. Мне рассказывали, что когда одна женщина во Владимировке не захотела идти в сожительницы и заявила, что она пришла сюда на каторгу, чтобы работать, а не для чего-нибудь другого, то ее слова будто бы привели всех в недоумение.[396] Местная практика выработала особенный взгляд на каторжную женщину, существовавший, вероятно, во всех ссыльных колониях: не то она человек, хозяйка, не то существо, стоящее даже ниже домашнего животного. Поселенцы селения Сиска подали окружному начальнику такое прошение: «Просим покорнейше ваше высокоблагородие отпустить нам рогатого скота для млекопитания в вышеупомянутую местность и женского пола для устройства внутреннего хозяйства». Начальник острова, беседуя в моем присутствии с поселенцами селения Ускова и давая им разные обещания, сказал, между прочим: – И насчет женщин вас не оставлю. – Нехорошо, что женщин присылают сюда из России не весной, а осенью, – говорил мне один чиновник. – Зимою бабе нечего делать, она не помощница мужику, а только лишний рот. Потому-то хорошие хозяева берут их осенью неохотно. Так рассуждают осенью о рабочих лошадях, когда предвидятся зимою дорогие кормы. Человеческое достоинство, а также женственность и стыдливость каторжной женщины не принимаются в расчет ни в каком случае; как бы подразумевается, что всё это выжжено в ней ее позором или утеряно ею, пока она таскалась по тюрьмам и этапам. По крайней мере когда ее наказывают телесно, то не стесняются соображением, что ей может быть стыдно. Но унижение ее личности все-таки никогда не доходило до того, чтобы ее насильно выдавали замуж или принуждали к сожительству. Слухи о насилиях в этом отношении такие же пустые сказки, как виселица на берегу моря или работа в подземелье.[397] К сожительству не служат помехой ни старость женщины, ни различие вероисповеданий, ни бродяжеское состояние. Сожительниц, имеющих 50 и более лет, я встречал не только у молодых поселенцев, но даже у надзирателей, которым едва минуло 25. Бывает, что приходят на каторгу старуха мать и взрослая дочь; обе поступают в сожительницы к поселенцам, и обе начинают рожать как бы вперегонку. Католики, лютеране и даже татары и евреи нередко живут с русскими. В Александровске в одной избе я встретил русскую бабу в большой компании киргиз и кавказцев, которым она прислуживала за столом, и записал ее сожительницей татарина, или, как она называла его, чеченца. В Александровске всем известный здесь татарин Кербалай[398] живет с русскою Лопушиной и имеет от нее троих детей.[399] Бродяги тоже устраиваются на семейную ногу, и один из них, бродяга Иван, 35 лет, в Дербинском, даже заявил мне с улыбкой, что у него две сожительницы: «Одна здесь, другая по билету в Николаевске». Иной поселенец живет с женщиной, не помнящей родства, уже лет десять, как с женой, а всё еще не знает ее настоящего имени и откуда она родом. На вопрос, как им живется, поселенец и его сожительница обыкновенно отвечают: «Хорошо живем». А некоторые каторжные женщины говорили мне, что дома в России от мужей своих они терпели только озорства, побои да попреки куском хлеба, а здесь, на каторге, они впервые увидели свет. «Слава богу, живу теперь с хорошим человеком, он меня жалеет». Ссыльные жалеют своих сожительниц и дорожат ими. – Здесь, за недостатком женщин, мужик сам и пашет, и стряпает, и корову доит, и белье починяет, – говорил мне барон А. Н. Корф, – и уж если к нему попадет женщина, то он крепко держится за нее. Посмотрите, как он наряжает ее. Женщина у ссыльных пользуется почетом. – Что, впрочем, не мешает ей ходить с синяками, – прибавил от себя ген. Кононович, присутствовавший при разговоре. Бывают и ссоры, и драки, и дело доходит до синяков, но всё же поселенец учит свою сожительницу с опаской, так как сила на ее стороне: он знает, что она у него незаконная и во всякое время может бросить его и уйти к другому. Понятно, что ссыльные жалеют своих женщин не из одной только этой опаски. Как ни просто складываются на Сахалине незаконные семьи, но и им бывает не чужда любовь в самом ее чистом, привлекательном виде. В Дуэ я видел сумасшедшую, страдающую эпилепсией каторжную, которая живет в избе своего сожителя, тоже каторжного; он ходит за ней, как усердная сиделка, и когда я заметил ему, что, вероятно, ему тяжело жить в одной комнате с этою женщиной, то он ответил мне весело: «Ничево-о, ваше высокоблагородие, по человечности!» В Ново-Михайловке у одного поселенца сожительница давно уже лишилась ног и день и ночь лежит среди комнаты на лохмотьях, и он ходит за ней, и когда я стал уверять его, что для него же было бы удобнее, если бы она лежала в больнице, то и он тоже заговорил о человечности. С хорошими и заурядными семьями вперемежку встречается и тот разряд свободных семей, которому отчасти обязан такою дурною репутацией ссылочный «женский вопрос». В первую же минуту эти семьи отталкивают своею искусственностью и фальшью и дают почувствовать, что тут, в атмосфере, испорченной тюрьмою и неволей, семья давно уже сгнила, а на месте ее выросло что-то другое. Много мужчин и женщин живут вместе, потому что так надо, так принято в ссылке; сожительства стали в колонии традиционным порядком, и эти люди, как слабые, безвольные натуры, подчинились этому порядку, хотя никто не принуждал их к тому. Хохлушка лет 50 в Ново-Михайловке, пришедшая сюда с сыном, тоже каторжным, из-за невестки, которая была найдена мертвой в колодце, оставившая дома старика мужа и детей, живет здесь с сожителем, и, по-видимому, это самой ей гадко, и ей стыдно говорить об этом с посторонним человеком. Своего сожителя она презирает и все-таки живет с ним и спит вместе: так надо в ссылке. Члены подобных семей чужды друг другу до такой степени, что как бы долго они ни жили под одною крышей, хотя бы 5–10 лет, не знают, сколько друг другу лет, какой губернии, как по отчеству… На вопрос, сколько ее сожителю лет, баба, глядя вяло и лениво в сторону, отвечает обыкновенно: «А чёрт его знает!» Пока сожитель на работе или играет где-нибудь в карты, сожительница валяется в постели, праздная, голодная; если кто-нибудь из соседей войдет в избу, то она нехотя приподнимется и расскажет, зевая, что она «за мужа пришла», невинно пострадала: «Его, чёрта, хлопцы убили, а меня в каторгу». Сожитель возвращается домой: делать нечего, говорить с бабой не о чем; самовар бы поставить, да сахару и чаю нет… При виде валяющейся сожительницы чувство скуки и праздности, несмотря на голод и досаду, овладевает им, он вздыхает и тоже – бултых в постель. Если женщины из таких семей промышляют проституцией, то сожители их обыкновенно поощряют это занятие. В проститутке, добывающей кусок хлеба, сожитель видит полезное домашнее животное и уважает ее, то есть сам ставит для нее самовар и молчит, когда она бранится. Она часто меняет сожителей, выбирая тех, кто побогаче или у кого есть водка, или меняет просто от скуки, для разнообразия. Каторжная женщина получает арестантский пай, который она съедает вместе с сожителем; иногда этот бабий пай служит единственным источником пропитания семьи. Так как сожительница формально считается работницей, то поселенец платит за нее в казну, как за работницу: он обязуется свезти пудов двадцать груза из одного округа в другой или доставить в пост десяток бревен. Эта формальность, впрочем, обязательна только для поселенцев-мужиков и не требуется от ссыльных, которые живут в постах и ничего не делают. Отбывши срок, каторжная женщина перечисляется в поселенческое состояние и уже перестает получать кормовое и одежное довольствие; таким образом, на Сахалине перевод в поселки совсем не служит облегчением участи: каторжницам, получающим от казны пай, живется легче, чем поселкам, и чем дольше срок каторги, тем лучше для женщины, а если она бессрочная, то это значит, что она обеспечена куском хлеба бессрочно. Крестьянские права поселка получает обыкновенно на льготных основаниях, через шесть лет. Женщин свободного состояния, добровольно пришедших за мужьями, в настоящее время в колонии больше, чем каторжных женщин, а ко всему числу ссыльных женщин они относятся как 2: 3. Я записал 697 женщин свободного состояния; каторжных женщин, поселок и крестьянок было 1041, – значит, свободные в колонии составляют 40% всего наличного состава взрослых женщин.[400] Покидать родину и идти в ссылку за преступными мужьями побуждают женщин разнообразные причины. Одни идут из любви и жалости; другие из крепкого убеждения, что разлучить мужа и жену может один только бог; третьи бегут из дому от стыда; в темной деревенской среде позор мужей всё еще падает на жен: когда, например, жена осужденного полощет на реке белье, то другие бабы обзывают ее каторжанкой; четвертые завлекаются на Сахалин мужьями, как в ловушку, путем обмана. Еще в трюме парохода многие арестанты пишут домой, что на Сахалине и тепло, и земли много, и хлеб дешевый, и начальство доброе; из тюрьмы они пишут то же самое, иногда по нескольку лет, придумывая всё новые соблазны, и расчет их на темноту и легковерие жен, как показали факты, часто оправдывается.[401] Наконец, пятые идут потому, что всё еще продолжают находиться под сильным нравственным влиянием мужей; такие, быть может, сами принимали участие в преступлении или пользовались плодами его и не попали под суд только случайно, по недостатку улик. Наиболее часты две первые причины: сострадание и жалость до самопожертвования и непоколебимая сила убеждения. Среди жен, добровольно пришедших за мужьями, кроме русских, есть также татарки, еврейки, цыганки, польки и немки.[402] Когда женщины свободного состояния прибывают на Сахалин, то их встречают здесь не особенно приветливо. Вот характерный эпизод. 19 октября 1889 г. на пароходе Добровольного флота «Владивосток» прибыло в Александровск 300 женщин свободного состояния, подростков и детей. Плыли они из Владивостока 3–4 суток на холоде, без горячей пищи, и среди них, как передавал мне доктор,[403] было найдено 26 больных скарлатиной, оспой и корью. Пароход пришел поздно вечером. Командир,[404] опасаясь, вероятно, дурной погоды, потребовал, чтобы приняли пассажиров и груз непременно ночью. Выгружали с 12 до 2 часов ночи. Женщин и детей заперли на пристани в катерном сарае и в амбаре, построенном для склада товаров, а больных – в сарае, который приспособлен для карантинного содержания больных. Вещи пассажиров свалили в беспорядке в баржу. К утру прошел слух, что баржу ночью сорвало волнением и унесло в море. Поднялся плач. У одной женщины вместе с вещами пропало 300 руб. Составили протокол и обвинили во всем бурю, между тем на другой же день стали находить в тюрьме у каторжных пропавшие вещи. Свободная женщина, в первое время по прибытии на Сахалин, имеет ошеломленный вид. Остров и каторжная обстановка поражают ее. Она с отчаянием говорит, что, едучи к мужу, не обманывала себя и ожидала только худого, но действительность оказалась страшнее всяких ожиданий. Едва она поговорила с теми женщинами, которые прибыли раньше ее, и поглядела на их житье-бытье, как у нее уже является уверенность, что она и дети ее погибли. Хотя до окончания срока осталось еще более 10–15 лет, но она уже бредит о материке и слышать не хочет про здешнее хозяйство, которое кажется ей ничтожным, не стоящим внимания. Она плачет день и ночь с причитываниями, поминая своих покинутых родных, как усопших, а муж, сознавая свою великую вину перед ней, молчит угрюмо, но, наконец, выйдя из себя, начинает бить ее и бранить за то, что она приехала сюда. Если свободная женщина приехала без денег или привезла их так мало, что хватило только на покупку избы, и если ей и мужу ничего не присылают из дому, то скоро наступает голод. Заработков нет, милостыню просить негде, и ей с детьми приходится кормиться тою же арестантскою порцией, которую получает из тюрьмы ее муж-каторжник и которой едва хватает на одного взрослого.[405] Изо дня в день мысль работает всё в одном направлении: чего бы поесть и чем бы покормить детей. От постоянной проголоди, от взаимных попреков куском хлеба и от уверенности, что лучше не будет, с течением времени душа черствеет, женщина решает, что на Сахалине деликатными чувствами сыт не будешь, и идет добывать пятаки и гривенники, как выразилась одна, «своим телом». Муж тоже очерствел, ему не до чистоты, и всё это кажется неважным. Едва дочерям минуло 14–15 лет, как и их тоже пускают в оборот; матери торгуют ими дома или же отдают их в сожительницы к богатым поселенцам и надзирателям. И всё это совершается с тем большею легкостью, что свободная женщина проводит здесь время в полнейшей праздности. В постах делать совсем нечего, а в селениях, особенно в северных округах, хозяйства в самом деле ничтожны. Кроме нужды и праздности, у свободной женщины есть еще третий источник всяких бед – это муж. Он может пропить или проиграть в карты свой пай, женино и даже детское платье. Он может впасть в новое преступление или удариться в бега. Поселенец Тымовского округа Бышевец при мне содержался в карцере в Дуэ – его обвиняли в покушении на убийство;[406] жена его и дети жили поблизости в казармах для семейных, а дом и хозяйство были брошены. В Мало-Тымове бежал поселенец Кучеренко,[407] оставив жену и детей. Если муж не из таких, которые убивают или бегают, то все-таки каждый день жене приходится бояться, как бы его не наказали, не взвели бы на него напраслины, как бы он не надорвался, не заболел, не умер. Годы уходят, близится старость; муж отбыл уже каторгу и поселенческий срок и хлопочет о крестьянских правах. Прошлое предается забвению, прощается, и с отъездом на материк мерещится вдали новая, разумная, счастливая жизнь. Бывает и иначе. Жена умирает от чахотки, а муж уезжает на материк, старый и одинокий; или же она остается вдовой и не знает, что ей делать, куда ехать. В Дербинском жена свободного состояния Александра Тимофеева ушла от своего мужа молокана к пастуху Акиму, живет в тесной, грязной лачужке и уже родила пастуху дочь, а муж взял к себе другую женщину, сожительницу. Женщины свободного состояния Шуликина и Федина в Александровске тоже ушли от мужей в сожительницы. Ненила Карпенко овдовела и живет теперь с поселенцем. Каторжный Алтухов ушел бродяжить, а его жена Екатерина, свободная, состоит в незаконном браке.[408]  XVII   Состав населения по возрастам. – Семейное положение ссыльных. – Браки. – Рождаемость. – Сахалинские дети. Цифры, относящиеся к возрастному составу ссыльного населения, если бы даже они отличались идеальною точностью и несравненно большею полнотой, чем собранные мною, то все-таки давали бы почти ничего. Во-первых, они случайны, так как обусловлены не естественными или экономическими условиями, а юридическими теориями, существующим уложением о наказаниях, волей лиц, составляющих тюремное ведомство. С изменением взгляда на ссылку вообще и на сахалинскую в частности, изменится и возрастный состав населения; то же случится, когда станут присылать в колонию вдвое больше женщин или когда с проведением Сибирской железной дороги начнется свободная иммиграция. Во-вторых, на ссыльном острове, при исключительном строе жизни, эти цифры имеют совсем не то значение, что при обыкновенных условиях в Череповецком или Московском уезде. Например, ничтожный процент стариков на Сахалине означает не какие-либо неблагополучные условия, вроде высокой смертности, а то лишь, что ссыльные в большинстве успевают отбыть наказание и уехать на материк до наступления старости. В настоящее время в колонии занимают первое место возрасты от 25 до 35 (24,3%) и от 35 до 45 (24,1%).[409] Возрасты от 20 до 55 лет, которые д-р Грязнов называет рабочими,[410] дают в колонии 64,6%, то есть почти в полтора раза больше, чем в России вообще.[411] Увы, высокий процент и даже избыток рабочих или производительных возрастов на Сахалине совсем не служит показателем экономического благосостояния; тут он указывает лишь на избыток рабочих рук, благодаря чему, несмотря даже на громадное число голодных, праздных и неспособных, на Сахалине строятся города и проводятся превосходные дороги. Не дешево стоящие сооружения и рядом с этим необеспеченность и нищенство производительных возрастов наводят на мысль о некотором сходстве настоящего колонии с теми временами, когда так же искусственно создавался излишек рабочих рук, возводились храмы и цирки, а производительные возрасты терпели крайнюю, изнурительную нужду. Дети, то есть возрасты от 0 до 15 лет, дают тоже высокую цифру – 24,9%. Сравнительно с однородными русскими цифрами[412] она мала, для ссыльной же колонии, где семейная жизнь находится в таких неблагоприятных условиях, она высока. Плодовитость сахалинских женщин и невысокая детская смертность, как увидит ниже читатель, скоро поднимут процент детей еще выше, быть может, даже до русской нормы. Это хорошо, потому что, помимо всяких колонизационных соображений, близость детей оказывает ссыльным нравственную поддержку и живее, чем что-либо другое, напоминает им родную русскую деревню; к тому же заботы о детях спасают ссыльных женщин от праздности; это и худо, потому что непроизводительные возрасты, требуя от населения затрат и сами не давая ничего, осложняют экономические затруднения; они усиливают нужду, и в этом отношении колония поставлена даже в более неблагодарные условия, чем русская деревня: сахалинские дети, ставши подростками или взрослыми, уезжают на материк и, таким образом, затраты, понесенные колонией, не возвращаются. Возрасты, составляющие надежду и основу если не созревшей уже, то созревающей колонии, на Сахалине дают самый ничтожный процент. Лиц от 15 до 20 лет во всей колонии только 185: м. 89 и ж. 96, то есть около 2%. Из них только 27 человек настоящие дети колонии, так как родились на Сахалине или на пути следования в ссылку, остальные же все – пришлый элемент. Но и эти родившиеся на Сахалине ждут только отъезда родителей или мужей на материк, чтобы уехать вместе с ними. Почти все 27 – это дети зажиточных крестьян, уже отбывших наказание и остающихся пока на острове ради округления капиталов. Таковы, например, Рачковы в селении Александровском. Даже Мария Барановская, дочь вольного поселенца, родившаяся в Чибисани, – ей теперь 18 лет, – не останется на Сахалине и уедет на материк с мужем. Из тех, которые родились на Сахалине 20 лет назад и которым пошел уже 21 год, не осталось на острове уже ни одного.[413] Всех вообще в колонии двадцатилетков 27: из них 13 присланы сюда на каторгу, 7 прибыли добровольно за мужьями и 7 – сыновья ссыльных, молодые люди, уже знающие дорогу во Владивосток и на Амур.[414] На Сахалине 860 законных семей и 782 свободных, и эти цифры достаточно определяют семейное положение ссыльных, живущих в колонии. Вообще говоря, благами семейной жизни пользуется почти половина всего взрослого населения. Женщины в колонии все заняты, следовательно, другую половину, то есть около трех тысяч душ, живущих одиноко, составляют одни мужчины. Впрочем, это отношение, как случайное, подвержено постоянным колебаниям. Так, когда вследствие высочайшего манифеста из тюрьмы выпускается на участки сразу около тысячи новых поселенцев, то процент бессемейных в колонии повышается; когда же, как это случилось вскоре после моего отъезда, сахалинским поселенцам разрешено было работать на Уссурийском участке Сибирской железной дороги,[415] то процент этот понизился. Как бы то ни было, развитие семейного начала среди ссыльных считается чрезвычайно слабым, и как на главную причину, почему колония до сих пор не удалась, указывают именно на большое число бессемейных.[416] Теперь на очереди вопрос, почему в колонии получили такое широкое развитие незаконные или свободные сожительства и почему при взгляде на цифры, относящиеся к семейному положению ссыльных, получается такое впечатление, как будто ссыльные упорно уклоняются от законного брака? Ведь если бы не жены свободного состояния, добровольно пришедшие за мужьями, то свободных семей в колонии было бы в 4 раза больше, чем законных.[417] Такое положение дела генерал-губернатор, диктуя мне в тетрадку, называл «вопиющим»[418] и обвинял при этом, конечно, не ссыльных. Как люди в большинстве патриархальные и религиозные, ссыльные предпочитают законный брак. Незаконные супруги часто просят у начальства дозволения перевенчаться, но по большинству этих прошений приходится отказывать по причинам, не зависящим ни от местной администрации, ни от самих ссыльных. Дело в том, что хотя с лишением всех прав состояния поражаются супружеские права осужденного и он уже не существует для семьи, как бы умер, но тем не менее все-таки его брачные права в ссылке определяются не обстоятельствами, вытекающими из его дальнейшей жизни, а волею супруга не осужденного, оставшегося на родине. Необходимо, чтобы этот супруг согласился на расторжение брака и дал развод, и тогда только осужденный может вступить в новый брак. Оставшиеся же супруги обыкновенно не дают этого согласия: одни из религиозного убеждения, что развод есть грех, другие – потому, что считают расторжение браков ненужным, праздным делом, прихотью, особенно когда обоим супругам уже близко к сорока. «В его ли годы жениться, – рассуждает жена, получив от мужа письмо насчет развода. – О душе бы, старый пес, подумал». Третьи отказывают потому, что боятся начинать такое в высшей степени сложное, хлопотливое и не дешевое дело, как развод, или просто потому, что не знают, куда обратиться с прошением и с чего начать. В том, что ссыльные не вступают в законный брак, часто бывают виноваты также несовершенства статейных списков,[419] создающие в каждом отдельном случае целый ряд всяких формальностей, томительных, во вкусе старинной волокиты, ведущих к тому лишь, что ссыльный, истратившись на писарей, гербовые марки и телеграммы, в конце концов безнадежно машет рукой и решает, что законной семьи у него не быть. У многих ссыльных совсем нет статейных списков; попадаются такие списки, в которых совсем не показано семейное положение ссыльного или же показано неясно или неверно; между тем, кроме статейного списка, у ссыльного нет никаких других документов, на которые он мог бы ссылаться в случае надобности.[420] Сведения о числе браков, совершаемых в колонии, можно добыть из метрических книг; но так как законный брак здесь составляет роскошь, доступную не для всякого, то эти сведения далеко не определяют истинной потребности населения в брачной жизни; здесь венчаются не когда нужно, а когда можно. Средний возраст брачущихся здесь совершенно праздная цифра: заключать по ней о преобладании поздних или ранних браков и делать отсюда какие-либо выводы невозможно, так как семейная жизнь у большинства ссыльных начинается задолго до совершения церковного обряда, и венчаются обыкновенно пары, уже имеющие детей. Из метрических книг пока видно лишь, что за последние десять лет наибольшее число браков было совершено в январе; на этот месяц падает почти треть всех браков. Осеннее повышение в сравнении с январским слишком ничтожно, так что о сходстве с нашими земледельческими уездами не может быть и речи. Браки, совершавшиеся при нормальных условиях, когда женились дети ссыльных, свободные, все до одного были ранние; женихи были в возрасте от 18 до 20, а невесты от 15 до 19 лет. Но в возрасте от 15 до 20 лет девушек свободного состояния больше, чем мужчин, которые обыкновенно оставляют остров до наступления брачного возраста; и, вероятно, за недостатком молодых женихов и отчасти из экономических соображений было совершено много неравных браков; молодые свободные девушки, почти девочки, были выдаваемы родителями за пожилых поселенцев и крестьян. Унтер-офицеры, ефрейторы, военные фельдшера, писаря и надзиратели женились часто,[421] но осчастливливали только 15–16-тилетних.[422] Свадьбы играются скромно и скучно; в Тымовском округе, говорят, бывают иногда веселые свадьбы, шумные, и особенно шумят хохлы. В Александровске, где есть типография, в обычае у ссыльных рассылать перед свадьбой печатные пригласительные билеты. Наборщики-каторжные соскучились над приказами и бывают рады щегольнуть своим искусством, и их билеты по внешности и тексту мало отличаются от московских. На каждую свадьбу из казны отпускается бутылка спирту. Рождаемость в колонии сами ссыльные считают чрезмерно высокой, и это дает повод к постоянным насмешкам над женщинами и к разным глубокомысленным замечаниям. Говорят, что на Сахалине самый климат располагает женщин к беременности; рожают старухи и даже такие, которые в России были бесплодны и не надеялись уже иметь когда-либо детей. Женщины точно торопятся населить Сахалин и часто рожают двойней. Одна роженица во Владимировке,[423] пожилая женщина, имеющая уже взрослую дочь, наслышавшись разговоров о двойнях, ожидала, что у нее тоже родятся двое, и была огорчена, когда родился только один. «Поищите еще», – попросила она акушерку. Но роды двойнями случаются здесь не чаще, чем в русских уездах. За десятилетний период до 1 января 1890 г. в колонии родилось 2275 детей обоего пола, а так называемых плодущих родов было только 26.[424] Все эти несколько преувеличенные толки о чрезмерной плодовитости женщин, о двойнях и т. п. указывают на то, с каким интересом ссыльное население относится к рождаемости и какое она имеет здесь важное значение. Оттого, что численный состав населения подвержен колебаниям вследствие постоянных приливов и отливов, притом случайных, как на рынке, определение коэффициента общей рождаемости в колонии за несколько лет можно считать недосягаемою роскошью; он уловим тем труднее, что цифровой материал, собранный мною и другими, имеет очень скромный объем; численный состав населения за прошлые годы неизвестен, и приведение его в известность, когда я знакомился с канцелярским материалом, представлялось мне египетскою работой, обещавшею притом самые сомнительные результаты. Можно определить коэффициент лишь приблизительно и только для настоящего времени. В 1889 г. во всех четырех приходах родилось 352 детей обоего пола; при обыкновенных условиях в России такое количество детей рождается ежегодно в местах с населением в семь тысяч душ;[425] именно семь тысяч с прибавкою нескольких сотен жило в колонии в 1889 г. Здешний коэффициент рождаемости,[426] очевидно, лишь немного выше, чем вообще в России (49,8) и в русских уездах, например, Череповецком (45,4). Можно признать, что рождаемость на Сахалине в 1889 г. была относительно так же велика, как вообще в России, и если была разница в коэффициентах, то небольшая, не имеющая, вероятно, особенного значения. А так как из двух местностей с одинаковыми коэффициентами общей рождаемости плодовитость женщин в той выше, в которой их относительно меньше, то, очевидно, можно признать также еще, что плодовитость женщин на Сахалине значительно выше, чем в России вообще. Голод, тоска по родине, порочные наклонности, неволя – вся сумма неблагоприятных условий ссылки не исключает у ссыльных производительной способности; стало быть, наличность ее не означает благополучия. Причиной повышенной плодовитости женщин и такой же рождаемости служит, во-первых, праздность ссыльных, живущих в колонии, вынужденное домоседство мужей и сожителей, вследствие отсутствия у них отхожих промыслов и заработков, и монотонность жизни, при которой удовлетворение половых инстинктов является часто единственным возможным развлечением, и, во-вторых, то обстоятельство, что большинство женщин принадлежит здесь к производительным возрастам. Кроме этих ближайших причин, существуют, вероятно, еще отдаленные, пока недоступные непосредственному наблюдению. Быть может, на сильную рождаемость следует смотреть, как на средство, какое природа дает населению для борьбы с вредными, разрушительными влияниями и прежде всего с такими врагами естественного порядка, как малочисленность населения и недостаток женщин. Чем бо́льшая опасность угрожает населению, тем больше родится, и в этом смысле неблагоприятные условия могут быть названы причиною высокой рождаемости.[427] Из 2275 рождений за десятилетний период maximum приходится на осенние месяцы (29,2%), minimum на весенние (20,8%), и зимою (26,2%) рождалось больше, чем летом (23,6%). Наибольшее число зачатий и рождений происходило до сих пор в полугодие с августа до февраля, и в этом отношении время с короткими днями и длинными ночами было наиболее благоприятным, чем пасмурная и дождливая весна и такое же лето. В настоящее время на Сахалине всего детей 2122, включая сюда и тех подростков, которым в 1890 г. исполнилось 15 лет. Из них прибыло из России с родителями 644, родилось на Сахалине и по пути следования в ссылку 1473; детей, месторождение которых мне неизвестно, 5. Первых меньше почти в три раза; в большинстве они прибыли на остров уже в тех возрастах, когда дети сознают: они помнят и любят родину; вторые же, сахалинские уроженцы, никогда не видели ничего лучше Сахалина и должны тяготеть к нему, как к своей настоящей родине. Вообще, обе группы значительно разнятся одна от другой. Так, в первой группе незаконнорожденных только 1,7%, во второй же 37,2%.[428] Представители первой группы называют себя свободными; в громадном большинстве они были рождены или зачаты до суда и сохраняют поэтому все права своего состояния. Дети же, рожденные в ссылке, не называют себя никак; со временем они припишутся к податным сословиям и будут называться крестьянами или мещанами, теперь же их социальное положение определяется так: незаконный сын ссыльнокаторжной, дочь поселенца, незаконная дочь поселки и т. д. Когда одна дворянка, жена ссыльного, узнала, что ее ребенка записали в метрическую книгу сыном поселенца, то, говорят, горько заплакала.[429] Детей грудных и моложе 4-х лет почти нет совсем в первой группе: здесь перевес на стороне так называемых школьных возрастов. Во второй же группе, у сахалинских уроженцев, наоборот, преобладают самые ранние возрасты, и притом чем старше дети, тем меньше сверстников, и если бы мы изобразили детские возрасты этой группы графически, то получили бы резкое крутое падение кривой. В этой группе детей моложе одного года 203, от 9 до 10 лет – 45, от 15 до 16 – только 11. Из двадцатилетков, родившихся на Сахалине, как я говорил уже, не осталось ни одного. Таким образом, недостаток подростков и юношей пополняется пришлыми, которые пока одни только дают из своей среды молодых женихов и невест. Невысокий процент детей старших возрастов среди сахалинских уроженцев объясняется и детскою смертностью и тем, что в прошлые годы было на острове меньше женщин и потому меньше рождалось детей, но больше всего виновата тут эмиграция. Взрослые, уезжая на материк, не оставляют детей, а увозят их с собой. Родители сахалинского уроженца обыкновенно начинают отбывать наказание еще задолго до появления его на свет, и пока он родится, растет и достигает 10-летнего возраста, они в большинстве уже успевают получить крестьянские права и уехать на материк. Положение же пришлого совсем иное. Когда его родителей присылают на Сахалин, то ему бывает уже 5–8–10 лет; пока они отбывают каторгу и поселение, он выходит из детского возраста, и пока потом родители хлопочут о крестьянских правах, становится уже работником, и прежде чем совсем уехать на материк, успевает несколько раз побывать на заработках во Владивостоке и в Николаевске. Во всяком случае, в колонии не остаются ни пришлые, ни местные уроженцы, и поэтому все сахалинские посты и селения до настоящего времени вернее было бы называть не колонией, а местами временного водворения. Рождение каждого нового человека в семье встречается неприветливо; над колыбелью ребенка не поют песен и слышатся одни только зловещие причитывания. Отцы и матери говорят, что детей нечем кормить, что они на Сахалине ничему хорошему не научатся, и «самое лучшее, если бы господь милосердный прибрал их поскорее». Если ребенок плачет или шалит, то ему кричат со злобой: «Замолчи, чтоб ты издох!» Но все-таки, что бы ни говорили и как бы ни причитывали, самые полезные, самые нужные и самые приятные люди на Сахалине – это дети, и сами ссыльные хорошо понимают это и дорого ценят их. В огрубевшую, нравственно истасканную сахалинскую семью они вносят элемент нежности, чистоты, кротости, радости. Несмотря на свою непорочность, они больше всего на свете любят порочную мать и разбойника отца, и если ссыльного, отвыкшего в тюрьме от ласки, трогает ласковость собаки, то какую цену должна иметь для него любовь ребенка! Я уже говорил, что присутствие детей оказывает ссыльным нравственную поддержку, теперь же еще прибавлю, что дети часто составляют то единственное, что привязывает еще ссыльных мужчин и женщин к жизни, спасает от отчаяния, от окончательного падения. Мне однажды пришлось записывать двух женщин свободного состояния, прибывших добровольно за мужьями и живших на одной квартире; одна из них, бездетная, пока я был в избе, всё время роптала на судьбу, смеялась над собой, обзывала себя дурой и окаянной за то, что пошла на Сахалин, судорожно сжимала кулаки, и всё это в присутствии мужа, который находился тут же и виновато смотрел на меня, а другая, как здесь часто говорят, детная, имеющая несколько душ детей, молчала, и я подумал, что положение первой, бездетной, должно быть ужасно. Помнится, записывая в одной избе татарского мальчика трех лет, в ермолке, с широким расстоянием между глазами, я сказал ему несколько ласковых слов, и вдруг равнодушное лицо его отца, казанского татарина, прояснилось, и он весело закивал головой, как бы соглашаясь со мной, что его сын очень хороший мальчик, и мне показалось, что этот татарин счастлив. Под какими влияниями воспитываются сахалинские дети и какие впечатления определяют их душевную деятельность, читателю понятно из всего вышеописанного. Что в России, в городах и деревнях, страшно, то здесь обыкновенно. Дети провожают равнодушными глазами партию арестантов, закованных в кандалы; когда кандальные везут тачку с песком, то дети цепляются сзади и хохочут. Играют они в солдаты и в арестанты. Мальчик, выйдя на улицу, кричит своим товарищам: «равняйсь!», «отставить!» Или же он кладет в мешок свои игрушки и кусок хлеба и говорит матери: «Я иду бродяжить». – «Гляди-кось, часом солдат подстрелит», – шутит мать; он идет на улицу и бродяжит там, а товарищи, изображающие солдат, ловят его. Сахалинские дети говорят о бродягах, розгах, плетях, знают, что такое палач, кандальные, сожитель. Обходя избы в Верхнем Армудане, я в одной не застал старших; дома был только мальчик лет 10,[430] беловолосый, сутулый, босой; бледное лицо покрыто крупными веснушками и кажется мраморным. – Как по отчеству твоего отца? – спросил я. – Не знаю, – ответил он. – Как же так? Живешь с отцом и не знаешь, как его зовут? Стыдно. – Он у меня не настоящий отец. – Как так – не настоящий? – Он у мамки сожитель. – Твоя мать замужняя или вдова? – Вдова. Она за мужа пришла. – Что значит – за мужа пришла? – Убила. – Ты своего отца помнишь? – Не помню. Я незаконный. Меня мамка на Каре родила. Сахалинские дети бледны, худы, вялы; они одеты в рубища и всегда хотят есть. Как увидит ниже читатель, умирают они почти исключительно от болезней пищеварительного канала.[431] Жизнь впроголодь, питание иногда по целым месяцам одною только брюквой, а у достаточных – одною соленою рыбой, низкая температура и сырость убивают детский организм чаще всего медленно, изнуряющим образом, мало-помалу перерождая все его ткани; если бы не эмиграция, то через два-три поколения, вероятно, пришлось бы иметь дело в колонии со всеми видами болезней, зависящих от глубокого расстройства питания. В настоящее время дети беднейших поселенцев и каторжных получают от казны так называемые «кормовые»: детям от одного года до 15 лет выдается по 1½, а круглым сиротам, калекам, уродам и близнецам по 3 рубля в месяц. Право ребенка на эту помощь определяется личным усмотрением чиновников, которые слово «беднейший» понимают каждый по-своему;[432] полученные 1½ или 3 рубля тратятся по усмотрению отцов и матерей. Эту денежную помощь, зависящую от стольких усмотрений и благодаря бедности и недобросовестности родителей редко достигающую своего назначения, давно бы уже следовало отменить. Она не уменьшает бедности, а только маскирует ее, заставляя людей непосвященных думать, что на Сахалине дети обеспечены.  XVIII   Занятия ссыльных. – Сельское хозяйство. – Охота. – Рыболовство. – Периодическая рыба: кета и сельдь. – Тюремные ловли. – Мастерства. Мысль о приурочении труда ссыльнокаторжных и поселенцев к сельскому хозяйству, как я уже говорил, возникла в самом начале сахалинской ссылки.[433] Эта мысль сама по себе очень заманчива: земледельческий труд, по-видимому, содержит все элементы, необходимые для того, чтобы занять ссыльного, приохотить его к земле и даже исправить. К тому же этот труд пригоден для громадного большинства ссыльных, так как наша каторга – учреждение по преимуществу мужицкое, и из каторжных и поселенцев только одна десятая часть не принадлежит к земледельческому классу. И эта мысль имела успех; по крайней мере до последнего времени главным занятием ссыльных на Сахалине считалось сельское хозяйство и колония не переставала называться сельскохозяйственной. На Сахалине за всё время существования колонии ежегодно пахали и сеяли; перерыва не было, и с увеличением населения ежегодно расширялась и площадь посевов. Труд здешнего землепашца был не только принудительным, но и тяжким, и если основными признаками каторжного труда считать принуждение и напряжение физических сил, определяемое словом «тяжкий», то в этом смысле трудно было подыскать более подходящее занятие для преступников, как земледелие на Сахалине; до сих пор оно удовлетворяло самым суровым карательным целям. Но было ли оно производительно, удовлетворяло ли также колонизационным целям, об этом с самого начала сахалинской ссылки до последнего времени были выражаемы самые разнообразные и чаще всего крайние мнения. Одни находили Сахалин плодороднейшим островом[434] и называли его так в своих отчетах и корреспонденциях и даже, как говорят, посылали восторженные телеграммы о том, что ссыльные наконец в состоянии сами прокормить себя и уже не нуждаются в затратах со стороны государства, другие же относились к сахалинскому земледелию скептически и решительно заявляли, что сельскохозяйственная культура на острове немыслима.[435] Такое разногласие происходило оттого, что о сахалинском земледелии судили большею частью люди, которым истинное положение дела было незнакомо. Колония была основана на острове еще не исследованном; с научной точки зрения представлял он совершенную terram incognitam,[436] и об его естественных условиях и о возможности на нем сельскохозяйственной культуры судили только по таким признакам, как географическая широта, близкое соседство Японии, присутствие на острове бамбука, пробкового дерева и т. п. Для случайных корреспондентов, судивших чаще всего по первым впечатлениям, имели решающее значение хорошая или дурная погода, хлеб и масло, которыми их угощали в избах,[437] и то, попадали ли они сначала в такое мрачное место, как Дуэ, или в такое на вид жизнерадостное, как Сиянцы. Чиновники, которым вверена была сельскохозяйственная колония, в громадном большинстве до своего поступления на службу не были ни помещиками, ни крестьянами и с сельским хозяйством не были знакомы вовсе; для своих ведомостей они всякий раз пользовались только теми сведениями, которые собирали для них надзиратели. Местные же агрономы были малосведущи в своей специальности и ничего не делали, или же отчеты их отличались заведомою тенденциозностью, или же, попадая в колонию прямо со школьной скамьи, они на первых порах ограничивались одною лишь теоретическою и формальною стороной дела и для своих отчетов пользовались всё теми же сведениями, которые собирали для канцелярий нижние чины.[438] Казалось бы, самые верные сведения можно было получать от людей, которые сами пашут и сеют, но и этот источник оказался ненадежным. Из страха, чтобы их не лишили пособий, не перестали давать зерно в ссуду, не оставили бы их на Сахалине на всю жизнь, ссыльные обыкновенно показывали количество разработанной земли и урожаи ниже действительности. Зажиточные ссыльные, которые не нуждаются в пособиях, тоже не говорили правды, но эти уже не из страха, а из тех самых побуждений, которые заставляли Полония соглашаться, что облако в одно и то же время похоже и на верблюда и на хорька.[439] Они зорко следили за модой и направлением мыслей, и если местная администрация не верила в сельское хозяйство, то они тоже не верили; если же в канцеляриях делалось модным противоположное направление, то и они тоже начинали уверять, что на Сахалине, слава богу, жить можно, урожаи хорошие, и только одна беда – народ нынче избаловался и т. п., и при этом, чтобы угодить начальству, они прибегали к грубой лжи и всякого рода уловкам. Например, они выбирали в поле самые крупные колосья и приносили их к Мицулю, и последний добродушно верил и делал заключение об отличном урожае.[440] Приезжим показывали картофель величиной с голову,[441] полупудовые редьки, арбузы, и приезжие, глядя на эти чудовища, верили, что на Сахалине пшеница родится сам-40.[442] При мне сельскохозяйственный вопрос на Сахалине находился в каком-то особенном фазисе, когда трудно было понять что-нибудь. Генерал-губернатор, начальник острова и окружные начальники не верили в производительность труда сахалинских земледельцев; для них уже не подлежало сомнению, что попытка приурочить труд ссыльных к сельскому хозяйству потерпела полную неудачу и что продолжать настаивать на том, чтобы колония во что бы ни стало была сельскохозяйственной, значило тратить непроизводительно казенные деньги и подвергать людей напрасным мучениям. Вот слова генерал-губернатора, которые я записал под его диктовку: «Сельскохозяйственная колония преступников на острове неосуществима. Надо дать людям заработок, сельское же хозяйство должно быть лишь подспорьем к нему». Младшие чиновники высказывали то же самое и в присутствии своего начальства безбоязненно критиковали прошлое острова. Сами ссыльные на вопрос, как идут дела, отвечали нервно, безнадежно, с горькою усмешкой. И, несмотря на такое определенное и единодушное отношение к сельскому хозяйству, все-таки ссыльные продолжают пахать и сеять, администрация продолжает выдавать им в ссуду зерно, и начальник острова, меньше всех верующий в сахалинское земледелие, издает приказы, в которых, «в видах приурочения ссыльных к заботам о сельском хозяйстве», подтверждает, что перечисление в крестьянское сословие поселенцев, которые не подают основательной надежды на успех своих хозяйских дел на отведенных им участках, «не может состояться никогда» (№ 276, 1890 г.). Психология таких противоречий совсем непонятна. Количество разработанной земли до сих пор было показываемо в отчетах дутыми и подобранными цифрами (приказ № 366, 1888 г.),[443] и никто не скажет с точностью, сколько в среднем приходится земли на каждого владельца. Инспектор сельского хозяйства определяет количество земли в среднем на участок по 1555 кв. саж., или около 2/3 дес., а в частности для лучшего, то есть Корсаковского, округа – в 935 кв. саж. Помимо того что цифры эти могут быть неверны, значение их умаляется еще тем, что земля распределена между владельцами крайне неравномерно: приехавшие из России с деньгами или нажившие себе состояние кулачеством имеют по 3–5 и даже 8 десятин пахотной земли, и есть немало хозяев, особенно в Корсаковском округе, у которых всего по нескольку квадратных сажен. По-видимому, количество пахотной земли абсолютно увеличивается каждый год, средний же размер участка не растет и как бы грозит остаться величиной постоянной.[444] Сеют казенное зерно, получаемое каждый раз в ссуду. В лучшем, то есть Корсаковском, округе в 1889 г. «на всю пропорцию посеянного зерна 2060 пуд. имелось собственных семян только 165 пуд., а из 610 человек, которые посеяли это количество, имели свое зерно только 56 человек» (приказ № 318, 1889 г.). По данным инспектора сельского хозяйства,[445] на каждого взрослого жителя средним числом высевается зернового хлеба только 3 пуда 18 фунт., и меньше всего в южном округе. Интересно при этом заметить, что в округе с более благоприятными климатическими условиями сельское хозяйство ведется менее успешно, чем в северных округах, и это, однако, не мешает ему быть на самом деле лучшим округом. В двух северных округах ни разу не была наблюдаема сумма тепла, достаточная для полного вызревания овса и пшеницы, и только два года дали сумму тепла, достаточную для созревания ячменя.[446] Весна и начало лета бывают почти всегда холодные; в 1889 г. морозы были в июле и августе, и дурная осенняя погода началась с 24 июля и продолжалась до конца октября. С холодом бороться можно, и акклиматизация хлебных растений на Сахалине представляла бы благодарнейшую задачу, если бы не исключительно высокая влажность, борьба с которой едва ли будет когда-либо возможна. В период колошения, цветения и налива, и в особенности созревания, количество выпадающих на острове осадков несоразмерно велико, отчего поля дают не вполне вызревшее, водянистое, морщинистое и легковесное зерно. Или же благодаря обильным дождям хлеб пропадает, сгнивая или прорастая в снопах в поле. Время уборки хлебов, особенно яровых, здесь почти всегда совпадает с самою дождливою погодой и, случается, весь урожай остается в поле благодаря дождям, непрерывно идущим с августа до глубокой осени. В отчете инспектора сельского хозяйства приводится таблица урожаев за последние пять лет, составленная по данным, которые начальник острова называет «праздными вымыслами»; из этой таблицы можно заключить приблизительно, что средний урожай зерновых хлебов на Сахалине составляет сам-три. Это находит подтверждение и в другой цифре: в 1889 г. из собранного урожая зернового хлеба на каждого взрослого приходилось в среднем около 11 пуд., то есть в три раза больше того, что было посеяно. Зерно получалось от урожаев плохое. Осмотрев однажды образцы зернового хлеба, доставленного поселенцами, желающими обменять на муку, начальник острова нашел, что одни из них вовсе непригодны для посева, а другие содержат в примеси значительное количество зерна недозрелого и прохваченного морозами (приказ № 41, 1889 г.). При таких тощих урожаях сахалинский хозяин, чтобы быть сытым, должен иметь не менее 4 дес. плодородной земли, ценить свой труд ни во что и ничего не платить работникам; когда же в недалеком будущем однопольная система без пара и удобрения истощит почву и ссыльные «сознают необходимость перейти к более рациональным приемам обработки полей и к новой системе севооборота», то земли и труда понадобится еще больше и хлебопашество поневоле будет брошено, как непроизводительное и убыточное. Та отрасль сельского хозяйства, успех которой зависит не столько от естественных условий, сколько от личных усилий и знаний самого хозяина, – огородничество, по-видимому, дает на Сахалине хорошие результаты. За успех местной огородной культуры говорит уже то обстоятельство, что иногда целые семьи в продолжение всей зимы питаются одною только брюквой. В июле, когда одна дама в Александровске жаловалась мне, что у нее в садике еще не взошли цветы, в Корсаковке в одной избе я видел решето, полное огурцов. Из отчета инспектора сельского хозяйства видно, что из урожая 1889 г. в Тымовском округе приходилось на каждого взрослого 41/10 пуд. капусты и около 2 пуд. разных корнеплодных овощей, в Корсаковском по 4 пуда капусты и по 41/8 пуд. корнеплодов. В том же году картофеля приходилось на каждого взрослого в Александровском округе по 50 пуд., в Тымовском по 16 пуд. и в Корсаковском по 34 пуд. Картофель вообще дает хорошие урожаи, и это подтверждается не только цифрами, но и личным впечатлением; я не видел закромов или мешков с зерном, не видел, чтобы ссыльные ели пшеничный хлеб, хотя пшеницы здесь сеется больше, чем ржи, но зато в каждой избе я видел картофель и слышал жалобы на то, что зимою много картофеля сгнило. С развитием на Сахалине городской жизни растет мало-помалу и потребность в рынке; в Александровске уже определилось место, где бабы продают овощи, и на улицах не редкость встретить ссыльных, торгующих огурцами и всякою зеленью. В некоторых местах на юге, например в Первой Пади, огородничество уже составляет серьезный промысел.[447] Хлебопашество считается главным занятием ссыльных. К второстепенным, дающим сторонние заработки, относятся охота и рыболовство. С точки зрения охотника, фауна позвоночных животных на Сахалине роскошна. Из зверей, наиболее ценных для промышленника,[448] в особенно громадном количестве водятся здесь соболь, лисица и медведь.[449] Соболь распространен по всему острову. Говорят, будто за последнее время, вследствие порубок и лесных пожаров, соболь удалился от населенных мест в более дальние леса. Не знаю, насколько это справедливо; при мне во Владимировке, около самого селения, надзиратель застрелил из револьвера соболя, который переходил по бревну через ручей, и те ссыльные-охотники, с которыми мне приходилось говорить, охотятся обыкновенно неподалеку от селений. Лисица и медведь тоже живут на всем острове. В прежнее время медведь не обижал людей и домашних животных и считался смирным, но с тех пор, как ссыльные стали селиться по верховьям рек и вырубать тут леса и преградили ему путь к рыбе, которая составляла его главную пищу, в сахалинских метрических книгах и в «ведомости происшествий» стала появляться новая причина смерти – «задран медведем», и в настоящее время медведь уже третируется, как грозное явление природы, с которым приходится бороться не на шутку. Встречаются также олень и кабарга, выдра, росомаха, рысь, редко волк и еще реже горностай и тигр.[450] Несмотря на такое богатство дичи, охота как промысел в колонии почти не существует. Ссыльные-кулаки, наживающие здесь состояния торговлей, промышляют обыкновенно и мехами, которые они приобретают у инородцев за бесценок и в обмен на спирт, но уж это относится не к охоте, а к промышленности иного рода. Охотники из ссыльных здесь все наперечет, их очень немного. В большинстве это не промышленники, а охотники по страсти, любители, охотящиеся с плохими ружьями и без собаки, только ради забавы. Убитую дичь они сбывают за бесценок или пропивают. В Корсаковске один поселенец, продавая мне убитого им лебедя, запросил «три рубля или бутылку водки». Надо думать, что охота в ссыльной колонии никогда не примет размеров промысла, именно потому, что она ссыльная. Чтобы промышлять охотой, надо быть свободным, отважным и здоровым, ссыльные же, в громадном большинстве, люди слабохарактерные, нерешительные, неврастеники; они на родине не были охотниками и не умеют обращаться с ружьем, и их угнетенным душам до такой степени чуждо это вольное занятие, что поселенец в нужде скорее предпочтет, под страхом наказания, зарезать теленка, взятого из казны в долг, чем пойти стрелять глухарей или зайцев. Да и едва ли может быть желательно широкое развитие этого промысла в колонии, куда для исправления присылаются главным образом убийцы. Нельзя позволить бывшему убийце часто убивать животных и совершать те зверские операции, без которых не обходится почти ни одна охота, – например, закалывать раненого оленя, прикусывать горло подстреленной куропатке и т. п. Главное богатство Сахалина и его будущность, быть может, завидная и счастливая, не в пушном звере и не в угле, как думают, а в периодической рыбе.[451] Часть, а быть может, и вся масса веществ, уносимая реками в океан, ежегодно возвращается материку обратно в виде периодической рыбы. Кета, или кита, рыба из лососевых, имеющая размеры, цвет и вкус нашей семги, населяющая северную часть Великого океана, в известный период своей жизни входит в некоторые реки Северной Америки и Сибири и с неудержимою силой, в количестве буквально бесчисленном, мчится вверх против течения, доходя до самых верхних, горных потоков. На Сахалине это бывает в конце июля или в первой трети августа. Масса рыбы, наблюдаемая в это время, бывает так велика и ход ее до такой степени стремителен и необычаен, что кто сам не наблюдал этого замечательного явления, тот не может иметь о нем настоящего понятия. О быстроте хода и о тесноте можно бывает судить по поверхности реки, которая, кажется, кипит, вода принимает рыбий вкус, весла вязнут и, задевая за рыбу, подкидывают ее. В устья рек кета входит здоровая и сильная, но затем безостановочная борьба с быстрым течением, теснота, голод, трение и ушибы о карчи и камни истощают ее, она худеет, тело ее покрывается кровоподтеками, мясо становится дряблым и белым, зубы оскаливаются; рыба меняет свою физиономию совершенно, так что люди непосвященные принимают ее за другую породу и называют не кетой, а зубаткой. Она ослабевает мало-помалу и уже не может сопротивляться течению и уходит в затоны или же стоит за карчей, уткнувшись мордой в берег; здесь ее можно брать прямо руками, и даже медведь достает ее из воды лапой. В конце концов, изнуренная половым стремлением и голодом, она погибает, и уже в среднем течении реки начинают встречаться во множестве уснувшие экземпляры, а берега в верхнем течении бывают усеяны мертвою рыбой, издающею зловоние. Все эти страдания, переживаемые рыбой в период любви, называются «кочеванием до смерти», потому что неизбежно ведут к смерти, и ни одна из рыб не возвращается в океан, а все погибают в реках. «Неодолимые порывы эротического влечения до издыхания, – говорит Миддендорф, – цвет идеи кочевания; и такие идеалы в тупоумной влажно-холодной рыбе!»[452] Не менее замечателен ход сельди, которая периодически появляется по прибрежьям моря весною, обыкновенно во второй половине апреля. Сельдь идет громадными стадами, «в невероятном количестве», по выражению очевидцев. Приближение сельди всякий раз узнается по следующим характерным признакам: круговая полоса белой пены, захватывающая на море большое пространство, стаи чаек и альбатросов, киты, пускающие фонтаны, и стада сивучей. Картина чудесная![453] Китов, следующих в Аниве за сельдью, такое множество, что корабль Крузенштерна был окружен ими и на берег должно было ездить «с осторожностью».[454] Во время хода сельди море представляется кипящим.[455] Нет возможности даже приблизительно определить, какое количество рыбы может быть поймано каждый раз во время ее хода в сахалинских реках и у побережьев. Тут годилась бы всякая очень большая цифра. Во всяком случае, без преувеличения можно сказать, что при широкой и правильной организации рыбных ловель и при тех рынках, какие давно уже существуют в Японии и Китае, ловля периодической рыбы на Сахалине могла бы приносить миллионные доходы. Когда еще на юге Сахалина распоряжались японцы и рыбные ловли в их руках едва начинали развиваться, то уж рыба приносила около полумиллиона рублей ежегодно.[456] По расчету Мицуля, добывание ворвани в южной части Сахалина требовало 611 котлов и до 15 000 саж. дров, и одна лишь сельдь давала 295 806 руб. в год. С занятием Южного Сахалина русскими рыбные ловли перешли в стадий упадка, в котором находятся до сего дня. «Где недавно кипела жизнь, давая пищу инороднам-аинцам и солидные барыши промышленникам, – писал в 1880 г. Л. Дейтер,[457] – там теперь почти пустыня».[458] Рыбные ловли, производимые теперь в обоих северных округах нашими ссыльными, ничтожны, иначе их и назвать нельзя. Я был на Тыми, когда уже в верховьях шла кета и на зеленых берегах там и сям попадались одинокие фигуры рыболовов, вытаскивавших крючками на длинных палках полуживую рыбу. В последние годы администрация, ищущая заработков для поселенцев, стала делать им заказы на соленую рыбу. Поселенцы получают соль по льготной цене и в долг, тюрьма затем покупает у них рыбу по дорогой цене, чтобы поощрить их, но об этом их новом ничтожном заработке стоит упомянуть только потому, что тюремные щи из рыбы местного поселенческого приготовления, по отзывам арестантов, отличаются особо отвратительным вкусом и нестерпимым запахом. Ловить и заготовлять рыбу поселенцы не умеют, и никто их этому не учит; тюрьма в районе теперешних ловель забрала себе лучшие места, им же предоставила пороги и мели, где они рвут свои дешевые самоделковые сети о карчи и камни. Когда я был в Дербинском, там каторжные ловили для тюрьмы рыбу. Начальник острова ген. Кононович приказал собраться поселенцам и, обратись к ним с речью, упрекнул их, что в прошлом году они продали в тюрьму рыбу, которую нельзя было есть. «Каторжный – ваш брат, а мой сын, – сказал он им. – Обманывая казну, вы этим самым наносите вред вашему брату и моему сыну». Поселенцы согласились с ним, но по их лицам видно было, что и в будущем году брат и сын будут есть вонючую рыбу. Даже если поселенцы как-нибудь научатся заготовлять рыбу, то все-таки этот новый заработок не даст населению ничего, так как санитарный надзор рано или поздно должен будет запретить употребление в пищу рыбы, пойманной в верховьях. На тюремных рыбных ловлях в Дербинском я присутствовал 25 августа. Надолго затянувшийся дождь наводил на всю природу уныние; было трудно ходить по скользкому берегу. Сначала мы зашли в сарай, где 16 каторжных под руководством Василенки, бывшего таганрогского рыбалки, солили рыбу. Было уже посолено 150 бочек, около 2 000 пудов. Впечатление такое, что если бы Василенко не попал на каторгу, то никто бы тут не знал, как надо обращаться с рыбой. Из сарая спуск к берегу, на котором шесть каторжных очень острыми ножами пластают рыбу, выбрасывая ее внутренности в реку; вода красная, мутная. Тяжелый запах рыбы и грязи, смешанной с рыбьей кровью. В стороне группа каторжных – все мокрые и босиком или в чирках – закидывает небольшой невод. При мне вытащили два раза, и в оба раза невод был полон. Вся кета имеет крайне подозрительный вид. У всех оскалены зубы, сгорбились спины и тела покрыты пятнами. Почти у каждой рыбы брюхо окрашено в бурый или зеленый цвет, выделяются жидкие испражнения. Выброшенная на берег рыба засыпает очень скоро, если она уже не заснула в воде или пока билась в неводе. Те немногие экземпляры, на которых не было пятен, назывались серебрянками; их бережно откладывали в сторону, но не для тюремного котла, а «на балычки». Здесь нетвердо знают естественную историю рыбы, заходящей периодически в реки, и еще нет убеждения, что ее следует ловить только в устьях и в нижнем течения, так как выше она становится уже негодной. Плывя по Амуру, я слышал от местных старожилов жалобы, что у устья-де вылавливают настоящую кету, а до них доходит только зубатка; и на пароходе шли разговоры о том, что пора упорядочить рыбные ловли, то есть запретить их в нижнем течении.[459] В то время как в верховьях Тыми тюрьма и поселенцы ловили тощую, полуживую рыбу, в устье ее контрабандным образом промышляли японцы, загородив частоколом реку, а в нижнем течении гиляки ловили для своих собак рыбу несравненно более здоровую и вкусную, чем та, которая заготовлялась в Тымовском округе для людей. Японцы нагружали джонки и даже большие суда, и то красивое судно, которое Поляков в 1881 г. встретил у устья Тыми,[460] вероятно, приходило сюда и этим летом. Чтобы рыболовство получило значение серьезного промысла, надо придвинуть колонию ближе к устью Тыми или Пороная. Но это не единственное условие. Необходимо также, чтобы с ссыльным населением не конкурировал свободный элемент, так как нет такого промысла, в котором, при столкновении интересов, свободные не брали бы верха над ссыльными. Между тем с поселенцами конкурируют японцы, производящие ловлю контрабандным образом или за пошлины, и чиновники, забирающие лучшие места для тюремных ловель, и уже близко время, когда с проведением сибирской дороги и развитием судоходства слухи о невероятных богатствах рыбы и пушного зверя привлекут на остров свободный элемент; начнется иммиграция, организуются настоящие рыбные ловли, в которых ссыльный будет принимать участие не как хозяин-промышленник, а лишь как батрак, затем, судя по аналогии, начнутся жалобы на то, что труд ссыльных во многих отношениях уступает труду свободных, даже манз и корейцев; с точки зрения экономической, ссыльное население будет признано бременем для острова, и с увеличением иммиграции и развитием оседлой и промышленной жизни на острове само государство найдет более справедливым и выгодным стать на сторону свободного элемента и прекратить ссылку. Итак, рыба составит богатство Сахалина, но не ссыльной колонии.[461] О добыче морской капусты я говорил уже при описании селения Мауки. На этом промысле в период времени с 1 марта по 1 августа поселенец зарабатывает от 150 до 200 рублей; треть заработка идет на харчи, а две трети ссыльный приносит домой. Это хороший заработок, но, к сожалению, он пока возможен только для поселенцев Корсаковского округа. Плату за труды рабочие получают задельную и потому размер самого заработка находится в прямой зависимости от навыка, усердия и добросовестности, – качества, которыми обладает далеко не всякий ссыльный, потому и не всякий ходит в Мауку.[462] Среди ссыльных много плотников, столяров, портных и проч., но большинство их сидит без дела или занимается хлебопашеством. Один каторжный слесарь делает берданки и уже четыре продал на материк, другой – делает оригинальные цепочки из стали, третий – лепит из гипса;[463] но все эти берданки, цепочки и очень дорогие шкатулки так же мало рисуют экономическое положение колонии, как и то, что один поселенец на юге собирает по берегу китовую кость, а другой – добывает трепангу. Все это случайно. Те изящные и дорогие поделки из дерева, которые были на тюремной выставке,[464] показывают только, что на каторгу попадают иногда очень хорошие столяры; но они не имеют никакого отношения к тюрьме, так как не тюрьма находит им сбыт и не тюрьма обучает каторжных мастерствам; до последнего времени она пользовалась трудом уже готовых мастеров. Предложение труда мастеров значительно превышает спрос. «Тут даже фальшивых бумажек сбывать негде», – сказал мне один каторжный. Плотники работают по 20 коп. в день на своих харчах, а портные шьют за водку.[465] Если теперь подвести итог доходам, какие получает в среднем ссыльный от продажи зерна в казну, охоты, рыболовства и проч., то получится довольно жалкая цифра: 29 руб. 21 коп.[466] Между тем каждое хозяйство должно в казну в среднем 31 р. 51 к. Так как в сумму дохода вошли также кормовые и пособия от казны и деньги, полученные по почте, и так как доход ссыльного составляется главным образом из заработков, которые дает ему казна, платя ему подчас умышленно высокую цену, то добрая половина дохода оказывается фикцией и долг в казну на самом деле выше, чем он показан.  XIX   Пища ссыльных. – Что и как едят арестанты. – Одежда. – Церковь. – Школа. – Грамотность. Сахалинский ссыльный, пока состоит на казенном довольствии, получает ежедневно: 3 ф. печеного хлеба, 40 зол. мяса, около 15 зол. крупы и разных приварочных продуктов на 1 копейку; в постный же день мясо заменяется 1 фунтом рыбы. Для определения, насколько эта дача согласуется с истинными потребностями ссыльного, далеко не достаточно общепринятого кабинетного приема, заключающегося в сравнительной и притом чисто внешней оценке цифровых данных, относящихся к пищевому довольствию разных групп населения за границей и в России. Если в саксонских и прусских тюрьмах заключенные получают мясо только три раза в неделю, каждый раз в количестве, не достигающем и 1/5 фунта, и если тамбовский крестьянин съедает 4 ф. хлеба в день,[467] то это не значит, что сахалинский ссыльный получает много мяса и мало хлеба, а значит только, что германские тюрьмоведы боятся быть заподозренными в ложной филантропии и что пища тамбовского мужика отличается большим содержанием хлеба. Очень важно в практическом отношении, чтобы оценка пищевых порционов какой-либо группы населения начиналась не с количественного, а качественного их анализа, и при этом изучались бы естественные и бытовые условия, при которых эта группа живет; без строгой же индивидуализации решение вопроса будет односторонне и убедительно, пожалуй, для одних только формалистов. Однажды я и инспектор сельского хозяйства г. фон Фрикен возвращались из Красного Яра в Александровск: я в тарантасе, он верхом. Было жарко, а в тайге душно. Арестанты, работавшие на дороге между постом и Красным Яром без шапок и в мокрых от поту рубахах, когда я поравнялся с ними, неожиданно, приняв меня, вероятно, за чиновника, остановили моих дошадей и обратились ко мне с жалобой на то, что им выдают хлеб, которого нет возможности есть. Когда я сказал, что лучше бы им обратиться к начальству, то мне ответили: – Мы говорили старшему надзирателю Давыдову, а он нам: вы – бунтовщики. Хлеб был в самом деле ужасный. При взломе он отсвечивал на солнце мельчайшими капельками воды, прилипал к пальцам и имел вид грязной, осклизлой массы, которую неприятно было держать в руках. Мне было поднесено несколько порций, и весь хлеб был одинаково недопечен, из дурно смолотой муки и, очевидно, с невероятным припеком. Пекли его в Ново-Михайловке под наблюдением старшего надзирателя Давыдова. 3 фунта хлеба, входящие в пищевой пай, очень часто, вследствие злоупотреблений припеком, содержат муки гораздо меньше, чем следует по табели.[468] Хлебопеки-каторжные в только что упомянутой Ново-Михайловке свою порцию хлеба продавали, а сами питались избытком, который получался от припека. В Александровской тюрьме те, которые довольствуются из котла, получают порядочный хлеб, живущим же по квартирам выдается хлеб похуже, а работающим вне поста – еще хуже; другими словами, хорош только тот хлеб, который может попасться на глаза начальнику округа или смотрителю. Чтобы увеличить припек, хлебопеки и надзиратели, прикосновенные к пищевому довольствию, пускаются на разные ухищрения, выработанные еще сибирскою практикой, из которых, например, обваривание муки кипятком – одно из самых невинных; чтоб увеличить вес хлеба, когда-то в Тымовском округе муку мешали с просеянной глиной.[469] Злоупотребления подобного рода совершаются тем легче, что чиновники не могут целый день сидеть в пекарне и сторожить или осматривать каждую порцию, а жалоб со стороны арестантов почти никогда не бывает.[470] Независимо от того, хорош хлеб или плох, съедается обыкновенно не весь паек. Арестант ест его с расчетом, так как, по обычаю, давно уже установившемуся в наших тюрьмах и в ссылке, казенный хлеб служит чем-то вроде ходячей разменной монеты. Хлебом арестант платит тому, кто убирает камеру, кто работает вместо него, кто мирволит его слабостям; хлебом он платит за иголки, нитки и мыло; чтобы разнообразить свою скудную, крайне однообразную, всегда соленую пищу, он копит хлеб и потом меняет в майдане на молоко, белую булку, сахар, водку… Кавказские уроженцы в большинстве болеют от черного хлеба и стараются поэтому спускать его. И таким образом, если следуемые по табели три фунта кажутся вполне достаточными в количественном отношении, то, при знакомстве с качеством хлеба и с бытовыми условиями тюрьмы, это достоинство пайка становится призрачным, и цифры уже теряют свою силу. Мясо употребляется в пищу только соленое, рыба также;[471] дают их в вареном виде, в супе. Тюремный суп,[472] или похлебка, представляет полужидкую кашицу от разварившейся крупы и картофеля, в которой плавают красные кусочки мяса или рыбы и которую хвалят некоторые чиновники, но сами не решаются есть. Суп, даже тот, который варят для больных, имеет очень соленый вкус. Ожидают ли в тюрьме посетителей, виден ли на горизонте пароходный дымок, поругались ли в кухне надзиратели или кашевары – всё это обстоятельства, которые имеют влияние на вкус супа, его цвет и запах; последний часто бывает противен, и даже перец и лавровый лист не помогают. Особенно дурною славой в этом отношении пользуется суп из соленой рыбы – и понятно почему: во-первых, этот продукт легко портится, и потому обыкновенно спешат пускать в дело ту рыбу, которая уже начала портиться; во-вторых, в котел поступает и та больная рыба, которую в верховьях ловят каторжные поселенцы. В Корсаковской тюрьме одно время кормили арестантов супом из соленой селедки; по словам заведующего медицинскою частью,[473] суп этот отличался безвкусием, селедка очень скоро разваривалась на мелкие кусочки, присутствие мелких костей затрудняло проглатывание и производило катары желудочно-кишечного канала. Как часто арестанты выплескивают из мисок суп за невозможностью есть его, неизвестно, но это бывает.[474] Как едят арестанты? Столовых нет. В полдень к бараку или пристройке, в которой помещается кухня, тянутся арестанты гусем, как к железнодорожной кассе. У каждого в руках какая-нибудь посуда. К этому времени суп обыкновенно бывает уже готов и, разваренный, «преет» в закрытых котлах. У кашевара к длинной палке приделан «бочок», которым он черпает из котла и каждому подходящему наливает порцию, причем он может зачерпнуть бочком сразу две порции мяса или ни одного кусочка, смотря по желанию. Когда наконец подходят самые задние, то суп уже не суп, а густая тепловатая масса на дне котла, которую приходится разбавлять водой.[475] Получив свои порции, арестанты идут прочь; одни едят на ходу, другие сидя на земле, третьи у себя на нарах. Надзора за тем, чтобы все непременно ели, не продавали и не меняли своих порций, нет. Никто не спрашивает о том, все ли обедали, не заснул ли кто; и если тем, которые распоряжаются в кухне, сказать, что на каторге, в среде угнетенных и нравственно исковерканных людей, немало таких, за которыми надо следить, чтобы они ели, и даже кормить их насильно, то это замечание вызовет только недоумелое выражение на лицах и ответ: «Не могу знать, ваше высокоблагородие!» Из тех, которые получают казенный пай, довольствуются из тюремного котла только 25–40%,[476] остальным же провизия выдается на руки. Это большинство делится на две категории: одни съедают пай у себя на квартирах со своими семьями или половинщиками, другие, командированные на работы далеко за пределы тюрьмы, съедают его там, где работают. Каждый рабочий из второй категории, по окончании рабочего урока, варит для себя обед отдельно в жестяном котелке, если не мешает дождь и если после тяжелой работы не клонит ко сну; он устал, голоден и часто, чтобы не хлопотать долго, съедает соленое мясо и рыбу в сыром виде. Если он уснул во время обеда, продал или проиграл в карты свой пай, или испортилась у него провизия, размок на дожде хлеб, то всё это не касается надзора. Случается, некоторые съедают трех- и четырехдневную дачу в один день, а затем едят только хлеб или голодают, причем, по словам заведующего медицинскою частью, работая на берегу моря и рек, не брезгают выброшенными ракушками и рыбой, а тайга дает различные корни, подчас ядовитые. Работавшие в рудниках, по свидетельству горного инженера Кеппена,[477] ели сальные свечи.[478] Поселенцы в первые два и редко три года по увольнении от работ получают довольствие от казны и затем кормятся на свой счет и свой страх. Цифр или каких-нибудь документальных данных, относящихся к питанию поселенцев, нет ни в литературе, ни в канцеляриях; но если судить по личным впечатлениям и тем отрывочным сведениям, какие можно собрать на месте, то главную пищу в колонии составляет картофель. Он и еще корнеплоды, как репа и брюква, часто бывают единственною пищей семьи в течение очень долгого времени. Свежую рыбу едят только во время хода ее, соленая же доступна по цене только более зажиточным.[479] О мясе и говорить нечего. Те, которые имеют коров, предпочитают продавать молоко, чем есть его; держат они его не в глиняной посуде, а в бутылках – признак, что оно продается. Вообще, продукты своего хозяйства поселенец продает очень охотно, даже в ущерб своему здоровью, так как, по его соображениям, деньги ему нужнее здоровья: не скопивши денег, не уедешь на материк, а наесться досыта и поправить здоровье можно будет со временем, на воле. Из некультурных растений употребляются в пищу черемша и разные ягоды, как морошка, голубика, клюква, моховка и проч. Можно сказать, что ссыльные, живущие в колонии, едят исключительно растительную пищу, и это справедливо по крайней мере для громадного большинства. Во всяком случае, пища их отличается скудным содержанием жиров, и в этом отношении они едва ли счастливее тех, которые довольствуются из тюремного котла.[480] Одежды и обуви арестанты, по-видимому, получают достаточно. Каторжным, как мужчинам, так и женщинам, выдается по армяку и полушубку ежегодно, между тем солдат, который работает на Сахалине не меньше каторжного, получает мундир на три, а шинель на два года; из обуви арестант изнашивает в год четыре пары чирков и две пары бродней, солдат же – одну пару голенищ и 2½ подошв. Но солдат поставлен в лучшие санитарные условия, у него есть постель и место, где можно в дурную погоду обсушиться, каторжный же поневоле должен гноить свое платье и обувь, так как, за неимением постели, спит на армяке и на всяких обносках, гниющих и своими испарениями портящих воздух, а обсушиться ему негде; зачастую он и спит в мокрой одежде, так что, пока каторжного не поставят в более человеческие условия, вопрос, насколько одежда и обувь удовлетворяют в количественном отношении, будет открытым. Что касается качества, то тут повторяется та же история, что с хлебом: кто живет перед глазами у начальства, тот получает лучшее платье, кто же в командировке, тот – худшее.[481] Теперь о духовной жизни, об удовлетворении потребностей высшего порядка. Колония называется исправительной, но таких учреждений или лиц, которые специально занимались бы исправлением преступников, на Сахалине нет; нет также на этот счет каких-либо инструкций и статей в «Уставе о ссыльных»,[482] кроме немногих указаний на случаи, когда конвойный офицер или унтер-офицер может употребить против ссыльного оружие или когда священник должен «назидать в обязанностях веры и нравственности», объяснять ссыльным «важность даруемого облегчения» и т. п.; нет на этот счет и каких-либо определенных воззрений; но принято думать, что первенство в деле исправления принадлежит церкви и школе, а затем свободной части населения, которая своим авторитетом, тактом и личным примером значительно может способствовать смягчению нравов. В церковном отношении[483] Сахалин составляет часть епархии епископа камчатского, курильского и благовещенского.[484] Епископы неоднократно посещали Сахалин, путешествуя с такою же простотой и претерпевая на пути такие же неудобства и лишения, как обыкновенные священники. В свои приезды, при закладке церквей, освящении различных зданий[485] и обходе тюрем, они обращались к ссыльным со словами утешения и надежды. О характере их направляющей деятельности можно судить по следующей выдержке из резолюции преосвященного Гурия на одном из актов, хранящихся в корсаковской церкви: «Если не во всех у них (то есть ссыльных) имеются вера и раскаяние, то во всяком случае у многих, что мною лично было усмотрено; не что иное, а именно чувство раскаяния и вера заставляли их горько плакать, когда я поучал их в 1887 и 1888 гг. Назначение тюрьмы, кроме кары за преступления, состоит и в возбуждении нравственно добрых чувств в заключенных, особенно, чтобы они, в такой своей участи, не дошли до совершенного отчаяния». Этот взгляд был присущ и младшим представителям церкви; сахалинские священники[486] всегда держались в стороне от наказания и относились к ссыльным не как к преступникам, а как к людям, и в этом отношении проявляли больше такта и понимания своего долга, чем врачи или агрономы, которые часто вмешивались не в свое дело. В истории сахалинской церкви до сих пор самое видное место занимает о. Симеон Казанский,[487] или, как его называло население, поп Семен, бывший в семидесятых годах священником анивской или корсаковской церкви. Он работал в те еще «доисторические» времена, когда в Южном Сахалине не было дорог и русское население, особенно военное, было разбросано небольшими группами по всему югу. Почти всё время поп Семен проводил в пустыне, передвигаясь от одной группы к другой на собаках и оленях, а летом по морю на парусной лодке или пешком, через тайгу; он замерзал, заносило его снегом, захватывали по дороге болезни, донимали комары и медведи, опрокидывались на быстрых реках лодки и приходилось купаться в холодной воде; но всё это переносил он с необыкновенною легкостью, пустыню называл любезной и не жаловался, что ему тяжело живется. В личных сношениях с чиновниками и офицерами он держал себя как отличный товарищ, никогда не отказывался от компании и среди веселой беседы умел кстати вставить какой-нибудь церковный текст. О каторжных он судил так: «Для создателя мира мы все равны», и это – в официальной бумаге.[488] В его время сахалинские церкви были бедно обставлены. Как-то, освящая иконостас в анивской церкви, он так выразился по поводу этой бедности: «У нас нет ни одного колокола, нет богослужебных книг, но для нас важно то, что есть господь на месте сем». Я уже упоминал о нем при описании Поповских Юрт. Слух о нем через солдат и ссыльных прошел по всей Сибири, и поп Семен теперь на Сахалине и далеко кругом – легендарная личность. В настоящее время на Сахалине четыре приходских церкви: в Александровске, Дуэ, Рыковском и Корсаковске.[489] Церкви вообще не бедны, священникам полагается жалованья по тысяче рублей в год, в каждом приходе есть хор певчих, поющих по нотам и одетых в парадные кафтаны. Служба бывает только по воскресеньям и большим праздникам; накануне служат всенощную и затем в 9 часов утра обедню; вечерни не бывает. Каких-либо особых обязанностей, обусловленных исключительным составом населения, местные батюшки не несут, и их деятельность так же обычна, как наших сельских священников, то есть заключается только в церковных службах по праздникам, требах и школьных занятиях. О каких-либо собеседованиях, увещеваниях и т. п. мне не приходилось слышать.[490] В великом посту каторжные говеют; на это дается им три утра. Когда говеют кандальные или живущие в Воеводской и Дуйской тюрьмах, то вокруг церкви стоят часовые, и это, говорят, производит удручающее впечатление. Каторжные чернорабочие обыкновенно в церковь не ходят, так как каждым праздничным днем пользуются для того, чтобы отдохнуть, починиться, сходить по ягоды; к тому же церкви здешние тесны, и как-то само собою установилось, что ходить в церковь могут только одетые в вольное платье, то есть одна так называемая чистая публика. При мне, например, в Александровске всякий раз во время обедни переднюю половину церкви занимали чиновники и их семьи; затем следовал пестрый ряд солдаток, надзирательских жен и женщин свободного состояния с детьми, затем надзиратели и солдаты, и уже позади всех у стены поселенцы, одетые в городское платье, и каторжные писаря. Может ли, если пожелает, каторжный с бритою головой, с одним или двумя тузами на спине, закованный в кандалы или прикованный к тачке, пойти в церковь?[491] Один из священников, которому я задал этот вопрос, ответил мне: «Не знаю». Поселенцы говеют, венчаются и детей крестят в церквах, если живут близко. В дальние селения ездят сами священники и там «постят» ссыльных и кстати уж исполняют другие требы. У о. Ираклия были «викарии» в Верхнем Армудане и в Мало-Тымове, каторжные Воронин и Яковенко,[492] которые по воскресеньям читали часы. Когда о. Ираклий приезжал в какое-нибудь селение служить, то мужик ходил по улицам и кричал во всё горло: «Вылазь на молитву!» Где нет церквей и часовен, там служат в казармах или избах. Когда я жил в Александровске, как-то вечером зашел ко мне здешний священник, о. Егор, и, посидевши немного, отправился в церковь венчать. И я пошел с ним. В церкви уже зажигали паникадило, и певчие с равнодушными лицами стояли на клиросе в ожидании молодых. Было много женщин, каторжных и свободных, с нетерпением поглядывавших на двери. Слышалось шушуканье. Вот кто-то у дверей взмахнул рукой и шепнул встревоженно: «Едут!» Певчие стали откашливаться. От дверей хлынула волна, кто-то строго крикнул, и, наконец, вошли молодые: наборщик-каторжный, лет 25, в пиджаке, с накрахмаленными воротничками, загнутыми на углах, и в белом галстуке, и женщина-каторжная, года на 3–4 старше, в синем платье с белыми кружевами и с цветком на голове. Постлали на ковре платок; жених первый ступил на него. Шафера, наборщики, тоже в белых галстуках. О. Егор вышел из алтаря, долго перелистывал на аналое книжку. «Благословен бог наш…» – возгласил он, и венчание началось. Когда священник возлагал на головы жениха и невесты венцы и просил бога, чтобы он венчал их славою и честью, то лица присутствовавших женщин выражали умиление и радость, и, казалось, было забыто, что действие происходит в тюремной церкви, на каторге, далеко-далеко от родины. Священник говорил жениху: «Возвеличися, женише, яко же Авраам…» Когда же после венчания церковь опустела и запахло гарью от свечей, которые спешил тушить сторож, то стало грустно. Вышли на паперть. Дождь. Около церкви, в потемках, толпа, два тарантаса: на одном молодые, другой – порожнем. – Батюшка, пожалуйте! – раздаются голоса, и к о. Егору протягиваются из потемок десятки рук, как бы для того, чтобы схватить его. – Пожалуйте! Удостойте! О. Егора посадили в тарантас и повезли к молодым. 8 сентября, в праздник, я после обедни выходил из церкви с одним молодым чиновником,[493] и как раз в это время несли на носилках покойника; несли четверо каторжных, оборванные, с грубыми испитыми лицами, похожие на наших городских нищих; следом шли двое таких же, запасных, женщина с двумя детьми и черный грузин Келбокиани, одетый в вольное платье (он служит писарем и зовут его князем), и все, по-видимому, спешили, боясь не застать в церкви священника. От Келбокиани мы узнали, что умерла женщина свободного состояния Ляликова, муж которой, поселенец, уехал в Николаевск;[494] после нее осталось двое детей, и теперь он, Келбокиани, живший у этой Ляликовой на квартире, не знает, что ему делать с детьми. Мне и моему спутнику делать было нечего, и мы пошли на кладбище вперед, не дожидаясь, пока отпоют. Кладбище в версте от церкви, за слободкой, у самого моря, на высокой крутой горе. Когда мы поднимались на гору, похоронная процессия уже догоняла нас: очевидно, на отпевание потребовалось всего 2–3 минуты. Сверху нам было видно, как вздрагивал на носилках гроб, и мальчик, которого вела женщина, отставал, оттягивая ей руку. С одной стороны широкий вид на пост и его окрестности, с другой – море, спокойное, сияющее от солнца. На горе очень много могил и крестов. Вот два высоких креста рядом: это могилы Мицуля и смотрителя Селиванова,[495] убитого арестантом. Маленькие кресты, стоящие на могилах каторжников, – все под один образец, и все немы. Мицуля будут еще помнить некоторое время, всех же этих, лежащих под маленькими крестами, убивавших, бегавших, бряцавших кандалами, никому нет надобности помнить. Разве только где-нибудь в русской степи у костра или в лесу старый обозчик станет рассказывать от скуки, как в их деревне разбойничал такой-то; слушатель, взглянув на потемки, вздрогнет, крикнет при этом ночная птица, – вот и все поминки.[496] На кресте, где похоронен ссыльный фельдшер, стихи:   Прохожий! Пусть тебе напомнит этот стих, Что всё на час под небесами, и т. д.   А в конце:   Прости, товарищ мой, до радостного утра![497]   Е. Федоров.   В свежевырытой могиле на четверть вода. Каторжные, запыхавшись, с потными лицами, громко разговаривая о чем-то, что не имело никакого отношения к похоронам, наконец, принесли гроб и поставили его у края могилы. Гроб дощатый, наскоро сбитый, некрашеный. – Ну? – сказал один. Быстро опущенный гроб хлюпнул в воду. Комья глины стучат по крыше, гроб дрожит, вода брызжет, а каторжные, работая лопатами, продолжают говорить про что-то свое, и Келбокиани, с недоумением глядя на нас и разводя руками, жалуется: – Куда я теперь ребят дену? Возись с ними! Ходил к смотрителю, просил, чтобы дал бабу, – не дает! Мальчик Алешка 3–4 лет, которого баба привела за руку, стоит и глядит вниз в могилу. Он в кофте не по росту, с длинными рукавами, и в полинявших синих штанах; на коленях ярко-синие латки. – Алешка, где мать? – спросил мой спутник. – За-а-копали! – сказал Алешка, засмеялся и махнул рукой на могилу.[498] На Сахалине 5 школ, не считая Дербинской, в которой, за неимением учителя, занятий не было. В 1889–1890 гг. обучалось в них 222 человека: 144 мальчика и 78 девочек, в среднем по 44 на каждую. Я был на острове в каникулярное время, при мне занятий не было, и потому внутренняя жизнь здешних школ, вероятно, оригинальная и очень интересная, осталась для меня неизвестной. Общий голос таков, что сахалинские школы бедны, обставлены нищенски,[499] существование их случайно, необязательно и положение крайне неопределенно, так как никому не известно, будут они существовать или нет. Заведует ими один из чиновников канцелярии начальника острова, образованный молодой человек, но это король, который царствует, но не управляет, так как, в сущности, школами заведуют начальники округов и смотрители тюрем, от которых зависит выбор и назначение учителей. Преподают в школах ссыльные,[500] которые на родине не были учителями, люди мало знакомые с делом и без всякой подготовки. Получают они за свой труд по 10 руб. в месяц; платить дороже администрация находит невозможным и не приглашает лиц свободного состояния, петому что этим пришлось бы платить не меньше 25 руб. Очевидно, преподавание в школах считается занятием неважным, так как надзиратели из ссыльных, которые часто несут неопределенные обязанности и состоят только на побегушках у чиновников, получают по 40 и даже по 50 руб. в месяц.[501] Среди мужского населения грамотные, считая взрослых и детей, составляют 29%, среди женского – 9%. Да и эти 9% относятся исключительно к школьному возрасту, так что о взрослой сахалинской женщине можно сказать, что она грамоте не знает; просвещение не коснулось ее, она поражает своим грубым невежеством, и, мне кажется, нигде в другом месте я не видел таких бестолковых и мало понятливых женщин, как именно здесь, среди преступного и порабощенного населения. Среди детей, прибывших из России, грамотные составляют 25%, среди же родившихся на Сахалине только 9%.[502]  XX   Свободное население. – Нижние чины местных воинских команд. – Надзиратели. – Интеллигенция. Солдат называют «пионерами» Сахалина,[503] потому что они жили здесь до учреждения каторги.[504] Начиная с пятидесятых годов, когда Сахалин был занят, и почти до восьмидесятых солдаты, кроме того, что лежало по уставу на их прямой обязанности, исполняли еще все те работы, которые несут теперь каторжные. Остров был пустыней; на нем не было ни жилищ, ни дорог, ни скота, и солдаты должны были строить казармы и дома, рубить просеки, таскать на себе грузы. Если приезжал на Сахалин командированный инженер или ученый, то в его распоряжение давалось несколько солдат, которые заменяли ему лошадей. «Мне, – пишет горный инженер Лопатин,[505] – имевшему в виду ходить в глуби сахалинской тайги, нечего было и думать о езде верхом и перевозке тяжестей вьючными. Даже пешком я с трудом перелезал через крутые горы Сахалина, покрытые то густым валежным лесом, то местным бамбуком. Таким образом мне пришлось пройти более 1600 верст пешком».[506] А за ним шли солдаты и тащили на себе его тяжелый груз. Всё небольшое количество солдат было разбросано по западному, южному и юго-восточному побережьям; пункты, в которых они жили, назывались постами. Теперь уже брошенные и забытые, тогда эти посты играли такую же роль, как теперь поселения, и на них смотрели, как на задатки будущей колонии. В Муравьевском посту стояла стрелковая рота, в Корсаковском три роты 4-го сибирского батальона и взвод горной батареи, в прочих же постах, как, например, Мануйский или Сортунайский, было только по шести солдат. Шесть человек, отделенные от своей роты пространством в несколько сот верст, отданные под начало унтера или даже штатского человека, жили совершенными Робинзонами. Жизнь была дикая, крайне однообразная и скучная. Летом, если пост находился на берегу, приходило судно, оставляло солдатам провиант и уходило; зимою приезжал «попостить» их священник,[507] одетый в меховую куртку и штаны и по виду похожий больше на гиляка, чем на священника. Разнообразилась жизнь только несчастиями: то солдата уносило на сеноплавке в море, то задирал его медведь, то заносило снегом, нападали беглые, подкрадывалась цинга… Или же солдат, соскучившись сидеть в сарае, занесенном снегом, или ходить по тайге, начинал проявлять «буйство, нетрезвость, дерзость», или попадался в краже, растрате амуниции, или попадал под суд за неуважение, оказанное им чьей-нибудь содержанке-каторжной.[508] При разнообразии своих занятий солдат не успевал научиться военному делу и забывал то, чему был научен, а вместе с ним отставали и офицеры, и строевая часть находилась в самом плачевном состоянии. Смотры всякий раз сопровождались недоразумениями и выражением неудовольствия со стороны начальства.[509] Служба была тяжкая. Люди, сменившиеся с караула, тотчас же шли в конвой, с конвоя опять в караул, или на сенокос, или на выгрузку казенных грузов; не было отдыха ни днем, ни ночью. Жили они в тесных, холодных и грязных помещениях, которые мало отличались от тюрем. В Корсаковском посту до 1875 года караул помещался в ссыльнокаторжной тюрьме; тут же была и военная гауптвахта в виде темных конур. «Может быть, – пишет врач Синцовский, – для ссыльнокаторжных такая стеснительная обстановка допускается как мера наказания, но караул солдат тут ни при чем, и за что он должен испытывать подобное наказание – неизвестно».[510] Ели они так же скверно, как арестанты, одеты были в лохмотья, потому что при их работе не хватало никакой одёжи. Солдаты, гоняясь в тайге за беглыми, до такой степени истрепывали свою одежду и обувь, что однажды в Южном Сахалине сами были приняты за беглых, и по ним стреляли. В настоящее время военная охрана острова состоит из четырех команд: александровской, дуйской, тымовской и корсаковской. К январю 1890 г. нижних чинов во всех командах было 1548. Солдаты по-прежнему несут тяжелый труд, несоразмерный с их силами, развитием и требованиями воинского устава. Правда, они уже не рубят просек[511] и не строят казарм, но, как и в прежнее время, возвращающийся с караула или с ученья солдат не может рассчитывать на отдых: его сейчас же могут послать в конвой, или на сенокос, или в погоню за беглыми. Хозяйственные надобности отвлекают значительное число солдат, так что чувствуется постоянный недостаток в конвое, и караулы не могут быть рассчитаны на три очереди. В начале августа, когда я был в Дуэ, 60 человек дуйской команды косили сено, и из них половина отправилась для этого пешком за 109 верст. Сахалинский солдат кроток, молчалив, послушен и трезв; пьяных солдат, которые шумели бы на улице, я видел только в Корсаковском посту. Поет он редко и всегда одно и то же: «Десять девок, один я, куда девки, туда я… Девки в лес, я за ними», – веселая песня, которую, однако, он поет с такою скукой, что под звуки его голоса начинаешь тосковать по родине и чувствовать всю неприглядность сахалинской природы. Он покорно переносит все лишения и равнодушен к опасностям, которые так часто угрожают его жизни и здоровью. Но он груб, неразвит и бестолков, и за недосугом не успевает проникнуться сознанием воинского долга и чести и потому бывает не чужд ошибок, делающих его часто таким же врагом порядка, как те, кого он сторожит и ловит.[512] Эти свои недостатки он обнаруживает особенно рельефно, когда на него возлагаются обязанности, не соответствующие его развитию, когда он, например, становится тюремным надзирателем. По 27 ст. «Устава о ссыльных» на Сахалине, «тюремный надзор образуют старшие и младшие надзиратели, число коих, полагая одного старшего на сорок человек и одного младшего на двадцать человек каторжных, определяется ежегодно главным тюремным управлением». Три надзирателя, один старший и два младших, приходятся на 40 человек, то есть 1 на 13. Если представить себе, что 13 человек работают, едят, проводят время в тюрьме и проч. под постоянным наблюдением одного добросовестного и умелого человека и что над этим, в свою очередь, стоит начало в лице смотрителя тюрьмы, а над смотрителем – начальник округа[513] и т. д., то можно успокоиться на мысли, что всё идет прекрасно. На самом же деле надзор до сих пор был самым больным местом сахалинской каторги. В настоящее время на Сахалине старших надзирателей около 150, а младших вдвое больше. Места старших заняты грамотными унтер-офицерами и рядовыми, кончившими службу в местных командах, и разночинцами; последних, впрочем, очень мало. Нижние чины, состоящие на действительной службе, составляют 6% всего комплекса старших, зато должности младших надзирателей исправляют почти одни только рядовые, командируемые от местных команд. В случае неполноты определенного комплекта надзирателей «Устав» разрешает назначать для исполнения надзирательских обязанностей нижних чинов местных воинских команд, и, таким образом, молодые сибиряки, признанные неспособными даже к службе в конвое, призываются к исполнению служебных обязанностей надзирателя, правда, «временно» и «в пределах крайней необходимости», но это «временно» продолжается уже десятки лет, а «пределы крайней необходимости» всё расширяются, так что нижние чины местных команд составляют уже 73% всего состава младших надзирателей, и никто не поручится, что через 2–3 года эта цифра не вырастет до 100. Надо заметить при этом, что в надзиратели командируются не лучшие солдаты, так как начальники команд, в интересах строевой службы, отпускают в тюрьму менее способных, а лучших удерживают при частях.[514] В тюрьмах много надзирателей, но нет порядка, и надзиратели служат лишь постоянным тормозом для администрации, о чем свидетельствует сам начальник острова. Почти каждый день в своих приказах он штрафует их, смещает на низшие оклады или же совсем увольняет: одного за неблагонадежность и неисполнительность, другого – за безнравственность, недобросовестность и неразвитие, третьего – за кражу казенного провианта, вверенного его хранению, а четвертого – за укрывательство; пятый, будучи назначен на баржу, не только не смотрел за порядком, но даже сам подавал пример к расхищению на барже грецких орехов; шестой – состоит под следствием за продажу казенных топоров и гвоздей; седьмой – замечен неоднократно в недобросовестном заведовании фуражным довольствием казенного скота; восьмой – в предосудительных сделках с каторжными. Из приказов мы узнаем, что один старший надзиратель из рядовых, будучи дежурным в тюрьме, позволил себе войти в женский барак через окно, отогнув предварительно гвозди, с целями романтического свойства, а другой во время своего дежурства в час ночи допустил рядового, тоже надзирателя, в одиночное помещение, где содержатся арестованные женщины. Любовные похождения надзирателей не ограничиваются одною только тесною областью женских бараков и одиночных помещений. В квартирах надзирателей я заставал девушек-подростков, которые на мой вопрос, кто они, отвечали: «Я – сожительница». Войдешь в квартиру надзирателя; он, плотный, сытый, мясистый, в расстегнутой жилетке и в новых сапогах со скрипом, сидит за столом и «кушает» чай; у окна сидит девочка лет 14 с поношенным лицом, бледная. Он называет себя обыкновенно унтер-офицером, старшим надзирателем, а про нее говорит, что она дочь каторжного, и что ей 16 лет, и что она его сожительница. Надзиратели во время своего дежурства в тюрьме допускают арестантов к картежной игре и сами участвуют в ней; они пьянствуют в обществе ссыльных, торгуют спиртом. В приказах мы встречаем также буйство, непослушание, крайне дерзкое обращение со старшими в присутствии каторжных и, наконец, побои, наносимые каторжному палкой по голове, последствием чего образовались раны. Люди грубые, неразвитые, пьянствующие и играющие в карты вместе с каторжными, охотно пользующиеся любовью и спиртом каторжных женщин, недисциплинированные, недобросовестные могут иметь авторитет лишь отрицательного свойства. Ссыльное население не уважает их и относится к ним с презрительною небрежностью. Оно в глаза величает их «сухарниками» и говорит им ты. Администрация же нисколько не заботится о том, чтобы поднять их престиж, находя, вероятно, что заботы об этом не привели бы ни к чему. Чиновники говорят надзирателю ты и бранят его как угодно, не стесняясь присутствием каторжных. То и дело слышишь: «Что же ты, дурак, смотришь?» Или: «Ничего ты не понимаешь, болван!» Как мало уважают здесь надзирателей, видно из того, что многие из них назначаются на «несоответствующие служебному их положению наряды», то есть, попросту, состоят при чиновниках в качестве лакеев и рассыльных. Надзиратели из привилегированных, как бы стыдясь своей должности, стараются выделиться из массы своих сотоварищей хотя чем-нибудь: один носит на плечах жгуты потолще, другой – офицерскую кокарду, третий, коллежский регистратор, называет себя в бумагах не надзирателем, а «заведующим работами и рабочими». Так как сахалинские надзиратели никогда не возвышались до понимания целей надзора, то с течением времени, по естественному порядку вещей, сами цели надзора должны были мало-помалу сузиться до теперешнего своего состояния. Весь надзор теперь сводится к тому, что рядовой сидит в камере, смотрит за тем, «чтобы не шумели», и жалуется начальству; на работах он, вооруженный револьвером, из которого, к счастью, не умеет стрелять, и шашкою, которую трудно вытянуть из заржавленных ножен, стоит, смотрит безучастно на работы, курит и скучает. В тюрьме он – прислуга, отворяющая и запирающая двери, а на работах лишний человек. Хотя на каждые сорок каторжных приходится три надзирателя – один старший и два младших, но постоянно приходится видеть, как 40–50 человек работают под надзором только одного или же совсем без надзора. Если из трех надзирателей один находится при работах, то другой в это время стоит около казенной лавки и отдает проходящим чиновникам честь, а третий – томится в чьей-нибудь передней или без всякой надобности стоит навытяжку в приемной лазарета.[515] Об интеллигенции придется сказать немного. Наказывать по долгу службы и присяги своего ближнего, быть способным каждый час насиловать в себе отвращение и ужас, отдаленность места служения, ничтожное жалованье, скука, постоянная близость бритых голов, кандалов, палачей, грошовые расчеты, дрязги, а главное, сознание своего полного бессилия в борьбе с окружающим злом, – всё это, взятое вместе, всегда делало службу по управлению каторгой и ссылкой исключительно тяжелой и непривлекательной. В прежнее время на каторге служили по преимуществу люди нечистоплотные, небрезгливые, тяжелые, которым было всё равно, где ни служить, лишь бы есть, пить, спать да играть в карты; порядочные же люди шли сюда по нужде и потом бросали службу при первой возможности, или спивались, сходили с ума, убивали себя, или же мало-помалу обстановка затягивала их в свою грязь, подобно спруту-осьминогу, и они тоже начинали красть, жестоко сечь… Если судить по официальным отчетам и корреспонденциям,[516] то в шестидесятых и семидесятых годах сахалинская интеллигенция отличалась полнейшим нравственным ничтожеством. При тогдашних чиновниках тюрьмы обращались в приюты разврата, в игорные дома, людей развращали, ожесточали, засекали домертва. Самым ярким администратором в этом смысле является некий майор Николаев,[517] бывший в продолжение семи лет начальником Дуйского поста. Имя его часто упоминается в корреспонденциях.[518] Он был из крепостных сдаточных. О том, какие способности проложили этому грубому, неотесанному человеку дорогу к майорскому чину, сведений нет. Когда один корреспондент спросил у него, бывал ли он когда-нибудь в средней части острова и что там видел, то майор ответил: «Гора да долина – долина да опять гора; известно, почва вулканическая, извергательная».[519] Он же на вопрос, что за вещь черемша, ответил: «Во-первых, это не вещь, а растение, и, во-вторых, растение преполезное и вкусное; брюхо пучит от него, правда, да нам это наплевать, мы с дамами не бываем».[520] Тачки для перевозки угля он заменил бочками, чтобы удобнее было катать по мосткам; сажал в эти бочки провинившихся каторжных и приказывал катать их по берегу. «С час покатают сердечного, глядишь, точно шёлковый станет». Желая выучить солдат числам, он прибегал к игре в лото. «За перекличку номеров, кто сам не может, должен платить по гривеннику; раз заплатит, другой раз заплатит, а там и поймет, что это невыгодно. Глядишь, туго возьмется за номера, да в неделю и выучит». Подобные благоглупости действовали на дуйских солдат развращающим образом: случалось, что они продавали каторжным свои ружья.[521] Приступая к наказанию одного каторжника, майор заранее объявил ему, что он жив не останется, и действительно, преступник умер тотчас после наказания. Майор Николаев после этого случая был предан суду и приговорен к каторжным работам.[522] Когда спросишь какого-нибудь старика-поселенца, были ли в его время на острове хорошие люди, то он сначала помолчит немного, как бы припоминая, и потом уж ответит: «Всякое бывало». Нигде старое так скоро не забывается, как на Сахалине, именно благодаря чрезвычайной подвижности ссыльного населения, которое здесь меняется коренным образом каждые пять лет, и отчасти отсутствию в здешних канцеляриях порядочных архивов. То, что было 20–25 лет назад, считается глубокою стариной, уже забытою, погибшею для истории. Уцелели только кое-какие постройки, уцелел Микрюков, десятка два анекдотов, да остались еще цифры, не заслуживающие никакого доверия, так как ни одна канцелярия тогда не знала, сколько на острове арестантов, сколько бежало, умерло и проч. «Доисторические» времена продолжались на Сахалине до 1878 года, когда заведующим ссыльнокаторжными Приморской области был назначен кн. Николай Шаховской, отличный администратор, умный и честный человек.[523] После него осталось образцовое во многих отношениях «Дело об устройстве о. Сахалина», хранящееся теперь в канцелярии начальника острова. Это был по преимуществу кабинетный работник. Арестантам и при нем жилось так же дурно, как и до него, но, несомненно, его наблюдения, которыми он делился с начальством и со своими подчиненными, и его «Дело», независимое и откровенное, быть может, послужили началом для новых, хороших веяний. В 1879 году начал функционировать Добровольный флот, и мало-помалу должности на Сахалине стали занимать уроженцы Европейской России. В 1884 г. на Сахалине было введено новое положение, вызвавшее усиленный прилив, или, как здесь говорят, сплав новых людей.[524] В настоящее время на Сахалине мы имеем уже три уездных города,[525] в которых живут чиновники и офицеры с семьями. Общество уже настолько разнообразно и интеллигентно, что в Александровске, например, в 1888 г. могли в любительском спектакле поставить «Женитьбу»; когда здесь же, в Александровске, в большие праздники, по взаимному соглашению, чиновники и офицеры заменяют визиты денежными взносами в пользу бедных семейных каторжных или детей, то на подписном листе обыкновенно число подписей доходит до 40. На приезжего человека сахалинское общество производит благоприятное впечатление. Оно радушно, гостеприимно и во всех отношениях выдерживает сравнение с нашими уездными обществами, а в районе восточного побережья оно считается самым живым и интересным; по крайней мере чиновники отсюда неохотно переводятся, например, в Николаевск или в де-Кастри. Но как в Татарском проливе бывают сильные бури и моряки говорят, что это отголоски циклона, бушующего в Китайском и Японском морях, так и в жизни этого общества нет-нет да и отзовутся недавнее прошлое и близость Сибири. Какие молодцы попадали сюда на службу уже после реформы 1884 г., видно из приказов о смещении с должностей, о предании суду или из официальных заявлений о беспорядках по службе, доходивших «до наглого разврата» (приказ № 87-й 1890 г.), или из анекдотов и рассказов, вроде хотя бы рассказа о каторжном Золотареве, человеке зажиточном, который водил компанию с чиновниками, кутил с ними и играл в карты; когда жена этого каторжника заставала его в обществе чиновников, то начинала срамить его за то, что он водит компанию с людьми, которые могут дурно повлиять на его нравственность. И теперь встречаются чиновники, которым ничего не стоит размахнуться и ударить кулаком по лицу ссыльного, даже привилегированного, или приказать человеку, который не снял второпях шапки: «Пойди к смотрителю и скажи, чтобы он дал тебе тридцать розог».[526] В тюрьме до сих пор еще возможны такие беспорядки, что два арестанта почти год считаются в безвестной отлучке, между тем всё это время они получают довольствие из котла и даже употребляются на работы (приказ № 87-й 1890 г.). Не всякий смотритель знает наверное, сколько в данное время у него в тюрьме живет арестантов, сколько действительно довольствуется из котла, сколько бежало и проч. Сам начальник острова находит, что «вообще положение дел в Александровском округе по всем отраслям управления оставляет тяжелое впечатление и требует многих серьезных улучшений» что же касается собственно делопроизводства, то оно слишком уж было предоставлено на волю писарей, которые «распоряжались бесконтрольно, судя по некоторым, случайно обнаружившимся подлогам» (приказ № 314-й 1888 г.).[527] О том, в каком печальном положении находится здесь следственная часть, я буду говорить в своем месте. В почтово-телеграфной конторе[528] обращаются с народом грубо, простым смертным выдают корреспонденцию только на четвертый и пятый день по приходе почты; телеграфисты безграмотны, телеграфная тайна не соблюдается. Я не получил ни одной телеграммы, которая не была бы искажена самым варварским образом, и когда однажды по какому-то случаю в мою телеграмму вошел кусок чьей-то чужой и я, чтобы восстановить смысл обеих телеграмм, попросил исправить ошибку, то мне сказали, что это можно сделать не иначе, как только за мой счет. В новой истории Сахалина играют заметную роль представители позднейшей формации, смесь Держиморды и Яго, – господа, которые в обращении с низшими не признают ничего, кроме кулаков, розог и извозчичьей брани, а высших умиляют своею интеллигентностью и даже либерализмом. Но, как бы то ни было, «Мертвого дома» уже нет.[529] На Сахалине среди интеллигенции, управляющей и работающей в канцеляриях, мне приходилось встречать разумных, добрых и благородных людей, присутствие которых служит достаточной гарантией, что возвращение прошлого уже невозможно. Теперь уже не катают каторжных в бочках и нельзя засечь человека или довести его до самоубийства без того, чтобы это не возмутило здешнего общества и об этом не заговорили бы по Амуру и по всей Сибири. Всякое мерзкое дело рано или поздно всплывает наружу, становится гласным, доказательством чему служит мрачное онорское дело,[530] которое, как ни старались скрыть его, возбудило много толков и попало в газеты благодаря самой же сахалинской интеллигенции. Хорошие люди и хорошие дела уже не составляют редкости. Недавно в Рыковском скончалась фельдшерица,[531] служившая много лет на Сахалине ради идеи – посвятить свою жизнь людям, которые страдают. При мне в Корсаковске однажды унесло каторжного в море на сеноплавке; смотритель тюрьмы майор Ш.[532] отправился в море на катере и, несмотря на бурю, подвергая свою жизнь опасности, плавал с вечера до двух часов ночи, пока ему не удалось отыскать в потемках сеноплавку и снять с нее каторжного.[533] Реформа 1884 г. показала, что чем многочисленнее в ссыльной колонии администрация, тем лучше. Сложность и разбросанность дела требуют сложного механизма, участия многих лиц. Необходимо, чтобы маловажные дела не отвлекали чиновников от их главных обязанностей. Между тем начальник острова за неимением секретаря или чиновника, который постоянно находился бы при нем, большую часть дня бывает занят составлением приказов и разных бумаг, и эта сложная, кропотливая канцелярщина отнимает у него почти всё время, необходимое для посещения тюрем и объезда селений. Окружные начальники, помимо председательства в полицейских управлениях, сами должны раздавать бабам кормовые, участвовать в разного рода комиссиях, осмотрах и т. п. На смотрителей тюрем и их помощников возложена следственная и полицейская часть. При таких условиях сахалинский чиновник должен или работать через силу, как говорится, до ошаления, или же, махнув рукой, взвалить громадную часть своей работы на писарей-каторжных, как оно и бывает чаще всего. В местных канцеляриях писаря-каторжные заняты не только перепиской, но и сами составляют важные бумаги. Так как нередко они бывают опытнее и энергичнее чиновников, особенно новичков, то случается, что каторжный или поселенец несет на своих плечах всю канцелярию, всю отчетность и даже следственную часть. В продолжение многих лет писарь, по невежеству или недобросовестности, запутывает все канцелярские концы, и так как он один может разобраться в этой путанице, то становится необходимым, незаменимым, и уже начальство, даже самое строгое, бывает не в состоянии обходиться без его услуг. Избавиться от такого всесильного писаря можно только одним способом: посадить на его место одного или двух настоящих чиновников. Где многочисленная интеллигенция, там неизбежно существует общественное мнение, которое создает нравственный контроль и предъявляет всякому этические требования, уклониться от которых уже нельзя безнаказанно никому, даже майору Николаеву. Несомненно также, что, с развитием общественной жизни, здешняя служба мало-помалу теряет свои непривлекательные особенности и процент сумасшедших, пьяниц и самоубийц понижается.[534]  XXI   Нравственность ссыльного населения. – Преступность. – Следствие и суд. – Наказания. – Розги и плети. – Смертная казнь. Одни ссыльные несут наказание мужественно, охотно сознаются в своей вине, и когда их спрашиваешь, за что они присланы на Сахалин, то обыкновенно отвечают так: «За хорошие дела сюда не присылают». Другие же поражают своим малодушием и унылым видом, ропщут, плачут, приходят в отчаяние и клянутся, что они не виновны. Один считает наказание благом, так как, по его словам, он только на каторге узнал бога,[535] другой же старается убежать при первой возможности и, когда его ловят, отмахивается дубиной.[536] Вместе с закоренелыми, неисправимыми злодеями и извергами живут под одною крышей случайные преступники, «несчастные»,[537] невинно осужденные.[538] И потому ссыльное население, когда затрогивается вопрос об его нравственности вообще, производит чрезвычайно смешанное и спутанное впечатление, так что при существующих способах исследования едва ли возможны по этому вопросу какие-либо серьезные обобщения. О нравственности населения судят обыкновенно по цифрам, определяющим преступность, но в отношении к ссыльной колонии даже этот обычный и простой способ оказывается непригодным. У ссыльного населения, живущего при ненормальной, исключительной обстановке, своя особая, условная преступность, свой устав, и преступления, которые мы считаем легкими, здесь относятся к тяжелым, и, наоборот, большое число уголовных преступлений совсем не регистрируется, так как они считаются в тюремной сфере явлениями обычными, почти необходимыми.[539] У ссыльных наблюдаются пороки и извращения, свойственные по преимуществу людям подневольным, порабощенным, голодным и находящимся в постоянном страхе. Лживость, лукавство, трусость, малодушие, наушничество, кражи, всякого рода тайные пороки – вот арсенал, который выставляет приниженное население или, по крайней мере, громадная часть его, против начальников и надзирателей, которых оно не уважает, боится и считает своими врагами. Чтобы избавиться от тяжелой работы или телесного наказания и добыть себе кусок хлеба, щепотку чаю, соли, табаку, ссыльный прибегает к обману, так как опыт показал ему, что в борьбе за существование обман – самое верное и надежное средство. Кражи здесь обычны и похожи на промысел. Арестанты набрасываются на всё, что плохо лежит, с упорством и жадностью голодной саранчи, и при этом отдают преимущество съестному и одежде. Воруют они в тюрьме, друг у друга, у поселенцев, на работах, во время нагрузки пароходов, и при этом по виртуозной ловкости, с какою совершаются кражи, можно судить, как часто приходится упражняться здешним ворам. Однажды в Дуэ украли с парохода живого барана и кадку с квашней; баржа еще не отходила от парохода, но покражи найти не могли. В другой раз обокрали командира, отвинтили иллюминаторы и компас; в третий раз забрались в каюты иностранного парохода и утащили столовое серебро. Во время выгрузки пропадают целые тюки и бочки.[540] Ссыльный развлекается тайно, воровским образом. Чтобы добыть стакан водки, который при обыкновенных условиях обходится только в пятак, он должен тайно обратиться к контрабандисту и отдать ему, если нет денег, свой хлеб или что-нибудь из одёжи. Единственное духовное наслаждение – игра в карты – возможно только ночью, при свете огарков, или в тайге. Всякое же тайное наслаждение, часто повторяемое, обращается мало-помалу в страсть; при слишком большой подражательности ссыльных, один арестант заражает другого, и в конце концов такие, казалось бы, пустяки, как контрабандная водка и игра в карты, ведут к невероятным беспорядкам. Как я говорил уже, кулаки из ссыльных на тайной торговле спиртом и водкой наживают состояния; это значит, что рядом с ссыльным, имеющим 30–50 тысяч, надо искать людей, которые систематически растрачивают свою пищу и одежду. Картежная игра, как эпидемическая болезнь, овладела уже всеми тюрьмами; тюрьмы представляют собою большие игорные дома, а селения и посты – их филиальные отделения. Дело поставлено очень широко, и говорят даже, что здешние картежники-организаторы, у которых при случайных обысках находят сотни и тысячи рублей, ведут правильные деловые сношения с сибирскими тюрьмами, например, с иркутской, где, как выражаются каторжные, идет «настоящая» игра. В Александровске уже несколько игорных домов; в одном из них, на 2-й Кирпичной улице, произошел даже скандал, характерный для притонов подобного рода: застрелился проигравшийся надзиратель. Игра в штос туманит головы, как дурман, и каторжный, проигрывая пищу и одежду, не чувствует голода и холода и, когда его секут, не чувствует боли, и, как это ни странно, даже во время такой работы, как нагрузка, когда баржа с углем стучит бортом о пароход, плещут волны и люди зеленеют от морской болезни, в барже происходит игра в карты, и деловой разговор мешается с картежным: «Отваливай! Два с боку! Есть!» А подневольное состояние женщины, ее бедность и унижение служат развитию проституции. Когда я спросил в Александровске, есть ли здесь проститутки, то мне ответили: «Сколько угодно!»[541] Ввиду громадного спроса, занятию проституцией не препятствуют ни старость, ни безобразие, ни даже сифилис в третичной форме. Не препятствует и ранняя молодость. Мне приходилось встречать на улице в Александровске девушку 16-ти лет, которая, по рассказам, стала заниматься проституцией с 9 лет. У девушки этой есть мать, но семейная обстановка на Сахалине далеко не всегда спасает девушек от гибели. Рассказывают про цыгана, который продает своих дочерей и при этом сам торгуется. Одна женщина свободного состояния в Александровской слободке держит «заведение», в котором оперируют только одни ее родные дочери. В Александровске вообще разврат носит городской характер. Есть даже «семейные бани», содержимые жидом, и уже называют людей, которые промышляют сводничеством. Рецидивисты, то есть вновь осужденные окружным судом, к 1 января 1890 г., по данным казенных ведомостей, среди каторжных составляли 8%. Были в числе рецидивистов осужденные в 3-й, 4, 5 и даже 6-й раз, и таких, которые благодаря рецидивам тянули каторжную лямку уже 20–50 лет, было 175 человек, то есть 3% всего числа. Но всё это, так сказать, дутые рецидивы, так как в числе рецидивистов показаны главным образом осужденные за побеги. Да и относительно беглых эти цифры неверны, так как возвращенных с бегов не всегда отдают под суд, а чаще всего управляются с ними домашним порядком. В какой мере ссыльное население преступно, или, иначе говоря, склонно к рецидиву, пока неизвестно. Правда, здесь судят за преступления, но многие дела прекращаются за ненахождением виновных, многие возвращаются для дополнения или разъяснения подсудности или останавливаются в производстве за неполучением необходимых справок из разных сибирских присутственных мест и в конце концов после долгой волокиты поступают в архив за смертью обвиняемого или за невозвращением его из бегов, а главное, едва ли можно положиться на данные следствия, которое ведут молодые люди, нигде не получившие образования,[542] и хабаровского окружного суда, который судит сахалинцев заочно, по одним только бумагам. В течение 1889 г. под следствием и судом состояло 243 каторжных, то есть 1 подсудимый приходился на 25 каторжных. Поселенцев под судом и следствием было 69, то есть 1 на 55, крестьян же подсудимых только 4, один на 115. Из этих отношений видно, что с облегчением участи, с переходом ссыльного в более свободное состояние, шансы его попасть под суд всякий раз уменьшаются вдвое. Все эти цифры означают нахождение под судом и следствием, а не преступность за 1889 г., так как в числе дел за этот год показаны также дела, начатые много лет назад и еще не оконченные. Эти цифры могут дать читателю понятие о том, какое громадное число людей на Сахалине томится ежегодно под судом и следствием благодаря тому, что дела тянутся по многу лет, и читатель может себе представить, как губительно должен этот порядок отзываться на экономическом состоянии населения и его психике.[543] Следствие поручается обыкновенно помощнику смотрителя тюрьмы или секретарю полицейского управления. По словам начальника острова, «следственные дела начинаются без достаточных поводов, ведутся вяло и неумело, а прикосновенные арестанты содержатся без всяких оснований». Подозреваемого или обвиняемого берут под стражу и сажают в карцер. Когда в Голом Мысу был убит поселенец,[544] то было заподозрено и взято под стражу четыре человека,[545] их посадили в темные, холодные карцеры. Через несколько дней троих выпустили и оставили только одного; этого заковали в кандалы и приказали выдавать ему горячую пищу только через два дня в третий; затем, по жалобе надзирателя, велено было дать ему 100 розог, и так держали его в темноте, впроголодь и под страхом, пока он не сознался. В это время в тюрьме содержалась также женщина свободного состояния Гаранина,[546] подозреваемая в убийстве мужа; она тоже сидела в темном карцере и получала горячую пищу через два дня в третий. Когда один чиновник допрашивал ее при мне, то она заявила, что она давно уже больна и что ее не хотят почему-то показать доктору. Когда чиновник спросил у надзирателя, приставленного к карцерам, почему до сих пор не позаботились насчет доктора, то он ответил буквально так: – Я докладывал господину смотрителю,[547] но они сказали: пусть издыхает! Это неуменье отличать предварительное заключение от тюремного (да еще в темном карцере каторжной тюрьмы!), неуменье отличать свободных от каторжных удивило меня тем более, что здешний окружной начальник кончил курс по юридическому факультету, а смотритель тюрьмы служил когда-то в петербургской полиции. В другой раз я был в карцерах уже с начальником округа, рано утром. Когда выпустили из карцеров четырех ссыльных, подозреваемых в убийстве, то они дрожали от холода. Гаранина была в чулках без башмаков, тоже дрожала и щурилась от света. Начальник округа приказал перевести ее в светлое помещение. Между прочим, на этот раз я тут заметил грузина, который бродил, как тень, около входов в карцеры; он уже пять месяцев сидит здесь, в темных сенях, как подозреваемый в отравлении, и ждет расследования, которое до сих пор еще не началось. Товарищ прокурора на Сахалине не живет,[548] и за ходом следствия наблюдать некому. Направление и быстрота следствия поставлены в полную зависимость от разных случайностей, не имеющих никакого отношения к самому делу. В одной ведомости я прочел, что убийство некоей Яковлевой совершено «с целью грабежа с предварительным покушением на изнасилование, на что указывает сдвинутая на кровати постель и свежие царапины и отпечатки гвоздей от каблуков на задней стенке кровати». Такое соображение предрешает судьбу всего дела, вскрытие же в подобных случаях не считается необходимым.[549] В 1888 г. один беглокаторжный убил рядового Хромятых, и вскрытие было произведено только в 1889 г., по требованию прокурора, когда уже следствие было окончено и дело препровождено в суд.[550] Ст. 469 «Устава» дает право местному начальству без формального полицейского исследования определять и приводить в исполнение наказания за такие преступления и проступки ссыльных, за которые по общим уголовным законам полагаются наказания, не превосходящие лишения всех особенных прав и преимуществ с заключением в тюрьме. Вообще же маловажные дела на Сахалине ведает формальная полицейская расправа, которая принадлежит здесь полицейским управлениям. Несмотря на такую широкую компетенцию этого местного суда, которому подсудны все маловажные дела, а также множество дел, которые считаются маловажными только условно, население здешнее не знает правосудия и живет без суда. Где чиновник имеет право по закону без суда и расследования наказать розгами и посадить в тюрьму, и даже послать в рудник, там существование суда имеет лишь формальное значение.[551] Наказания за важные преступления определяются приморским окружным судом, который решает дела по одним лишь бумагам, не допрашивая подсудимых и свидетелей. Решение окружного суда всякий раз представляется на утверждение начальника острова, который в случае несогласия с приговором разрешает дело своею властью, причем о всяком изменении приговора доносит правительствующему сенату. В случае если какое-нибудь преступление кажется администрации из ряда вон выходящим, а наказание, следуемое за него по «Уставу о ссыльных», недостаточно высоким, то она ходатайствует о предании виновного военно-полевому суду. Наказания, которые полагаются каторжным и поселенцам за преступления, отличаются чрезмерною суровостью, и если наш «Устав о ссыльных»[552] находится в полном несоответствии с духом времени и законов, то это прежде всего заметно в той его части, которая трактует о наказаниях. Наказания, унижающие преступника, ожесточающие его и способствующие огрубению нравов и давно уже признанные вредными для свободного населения, оставлены для поселенцев и каторжных, как будто ссыльное население подвержено меньшей опасности огрубеть, ожесточиться и окончательно потерять человеческое достоинство. Розги, плети, прикование к тележке, – наказания, позорящие личность преступника, причиняющие его телу боль и мучения, – применяются здесь широко. Наказание плетями или розгами полагается за всякое преступление, будь то уголовное или маловажное; применяется ли оно, как дополнительное, в соединении с другими наказаниями или самостоятельно, оно всё равно составляет необходимое содержание всякого приговора. Самое употребительное наказание – розги.[553] Как показано в «Ведомости», в Александровском округе в течение 1889 г. было наказано административным порядком 282 каторжных и поселенцев: телесно, то есть розгами, 265 и иными мерами 17. Значит, из 100 случаев в 94 администрация прибегает к розгам. На самом деле далеко не всё число наказанных телесно попадает в ведомость: в ведомости Тымовского округа показано за 1889 г. только 57 каторжных, наказанных розгами, а в Корсаковском только 3, между тем как в обоих округах секут каждый день по нескольку человек, а в Корсаковском иногда по десятку. Поводом к тому, чтобы дать человеку 30 или 100 розог, служит обыкновенно всякая провинность: неисполнение дневного урока (например, если сапожник не сшил положенных трех пар котов, то его секут), пьянство, грубость, непослушание… Если не исполнили урока 20–30 рабочих, то секут всех 20–30. Один чиновник говорил мне:[554] – Арестанты, особенно кандальные, любят подавать всякие вздорные прошения. Когда я был назначен сюда и в первый раз обходил тюрьму, то мне было подано до 50 прошений; я принял, но объявил просителям, что те из них, прошения которых окажутся не заслуживающими внимания, будут наказаны. Только два прошения оказались уважительными, остальные же – чепухой. Я велел высечь 48 человек. Затем в другой раз 25, потом всё меньше и меньше, и теперь уже просьб мне не подают. Я отучил их. На юге у одного каторжного по доносу другого сделали обыск и нашли дневник,[555] который был принят за черновые корреспонденции; ему дали 50 розог и 15 дней продержали в темном карцере на хлебе и на воде. Смотритель поселений, с ведома окружного начальника, подверг телесному наказанию почти всю Лютогу.[556] Вот как описывает это начальник острова: «Начальник Корсаковского округа доложил мне, между прочим, о крайне серьезном случае превышения власти, которое позволил себе (имярек) и которое состояло в жестоком телесном наказании некоторых поселенцев и в мере, далеко превышающей законом установленную норму. Случай этот, возмутительный сам по себе, представляется мне еще более резким при разборе обстоятельств, вызвавших это наказание правого и виноватого, не исключая даже беременной женщины, без всякого рассмотрения дела, состоявшего в простой и безрезультатной драке между ссыльнопоселенцами» (приказ № 258-й 1888 г.). Чаще всего провинившемуся дают 30 или 100 розог. Это зависит не от вины, а от того, кто распорядился наказать его, начальник округа или смотритель тюрьмы: первый имеет право дать до 100, а второй до 30. Один смотритель тюрьмы всегда аккуратно давал по 30,[557] когда же ему пришлось однажды исполнять должность начальника округа, то свою обычную порцию он сразу повысил до 100, точно эти сто розог были необходимым признаком его новой власти; и он не изменял этому признаку до самого приезда начальника округа, а потом опять, так же добросовестно и сразу, съехал на 30. Наказание розгами от слишком частого употребления в высшей степени опошлилось на Сахалине, так что уже не вызывает во многих ни отвращения, ни страха, и говорят, что между арестантами уже немало таких, которые во время экзекуции не чувствуют даже боли. Плети применяются гораздо реже, только вследствие приговоров окружных судов. Из отчета заведующего медицинскою частью видно, что в 1889 г. «для определения способности перенести телесное наказание по приговорам судов» было освидетельствовано врачами 67 человек. Это наказание из всех употребляемых на Сахалине самое отвратительное по своей жестокости и обстановке, и юристы Европейской России, приговаривающие бродяг и рецидивистов к плетям, давно бы отказались от этого наказания, если б оно исполнялось в их присутствии. От позорного, оскорбляющего чувство зрелища они, однако, ограждены 478 ст. «Устава», по которой приговоры русских и сибирских судов приводятся в исполнение на месте ссылки. Как наказывают плетями, я видел в Дуэ.[558] Бродяга Прохоров, он же Мыльников, человек лет 35–40, бежал из Воеводской тюрьмы и, устроивши небольшой плот, поплыл на нем к материку. На берегу, однако, заметили вовремя и послали за ним вдогонку катер. Началось дело о побеге, заглянули в статейный список и вдруг сделали открытие: этот Прохоров, он же Мыльников, в прошлом году за убийство казака и двух внучек был приговорен хабаровским окружным судом к 90 плетям и прикованию к тачке, наказание же это, по недосмотру, еще не было приведено в исполнение. Если бы Прохоров не вздумал бежать, то, быть может, так бы и не заметили ошибки и дело обошлось бы без плетей и тачки, теперь же экзекуция была неизбежна. В назначенный день, 13 августа, утром, смотритель тюрьмы, врач и я[559] подходили не спеша к канцелярии; Прохоров, о приводе которого было сделано распоряжение еще накануне, сидел на крыльце с надзирателями, не зная еще, что ожидает его. Увидав нас, он встал и, вероятно, понял, в чем дело, так как сильно побледнел. – В канцелярию! – приказал смотритель. Вошли в канцелярию. Ввели Прохорова. Доктор, молодой немец, приказал ему раздеться и выслушал сердце для того, чтоб определить, сколько ударов может вынести этот арестант.[560] Он решает этот вопрос в одну минуту и затем с деловым видом садится писать акт осмотра. – Ах, бедный! – говорит он жалобным тоном с сильным немецким акцентом, макая перо в чернильницу. – Тебе, небось, тяжело в кандалах! А ты попроси вот господина смотрителя, он велит снять. Прохоров молчит; губы у него бледны и дрожат. – Тебя ведь понапрасну, – не унимается доктор. – Все вы понапрасну. В России такие подозрительные люди! Ах, бедный, бедный! Акт готов; его приобщают к следственному делу о побеге. Затем наступает молчание. Писарь пишет, доктор и смотритель пишут… Прохоров еще не знает наверное, для чего его позвали сюда: только по одному побегу или же по старому делу и побегу вместе? Неизвестность томит его. – Что тебе снилось в эту ночь? – спрашивает наконец смотритель. – Забыл, ваше высокоблагородие. – Так вот слушай, – говорит смотритель, глядя в статейный список. – Такого-то числа и года хабаровским окружным судом за убийство казака ты приговорен к девяноста плетям… Так вот сегодня ты должен их принять. И, похлопав арестанта ладонью по лбу, смотритель говорит наставительно: – А всё отчего? Оттого, что хочешь быть умнее себя, голова. Всё бегаете, думаете лучше будет, а выходит хуже. Идем все в «помещение для надзирателей» – старое серое здание барачного типа. Военный фельдшер, стоящий у входа,[561] просит умоляющим голосом, точно милостыни: – Ваше высокоблагородие, позвольте посмотреть, как наказывают! Посреди надзирательской стоит покатая скамья с отверстиями для привязывания рук и ног. Палач Толстых,[562] высокий, плотный человек, имеющий сложение силача-акробата, без сюртука, в расстегнутой жилетке,[563] кивает головой Прохорову; тот молча ложится. Толстых не спеша, тоже молча, спускает ему штаны до колен и начинает медленно привязывать к скамье руки и ноги. Смотритель равнодушно поглядывает в окно, доктор прохаживается. В руках у него какие-то капли. – Может, дать тебе стакан воды? – спрашивает он. – Ради бога, ваше высокоблагородие. Наконец Прохоров привязан. Палач берет плеть с тремя ременными хвостами и не спеша расправляет ее. – Поддержись! – говорит он негромко и, не размахиваясь, а как бы только примериваясь, наносит первый удар. – Ра-аз! – говорит надзиратель дьячковским голосом. В первое мгновение Прохоров молчит и даже выражение лица у него не меняется, но вот по телу пробегает судорога от боли и раздается не крик, а визг. – Два! – кричит надзиратель. Палач стоит сбоку и бьет так, что плеть ложится поперек тела. После каждых пяти ударов он медленно переходит на другую сторону и дает отдохнуть полминуты. У Прохорова волосы прилипли ко лбу, шея надулась; уже после 5–10 ударов тело, покрытое рубцами еще от прежних плетей, побагровело, посинело; кожица лопается на нем от каждого удара. – Ваше высокоблагородие! – слышится сквозь визг и плач. – Ваше высокоблагородие! Пощадите, ваше высокоблагородие! И потом после 20–30 удара Прохоров причитывает, как пьяный или точно в бреду: – Я человек несчастный, я человек убитый… За что же это меня наказывают? Вот уже какое-то странное вытягивание шеи, звуки рвоты… Прохоров не произносит ни одного слова, а только мычит и хрипит; кажется, что с начала наказания прошла целая вечность, но надзиратель кричит только: «Сорок два! Сорок три!» До девяноста далеко. Я выхожу наружу. Кругом на улице тихо, и раздирающие звуки из надзирательской, мне кажется, проносятся по всему Дуэ. Вот прошел мимо каторжный в вольном платье, мельком взглянул на надзирательскую, и на лице его и даже в походке выразился ужас. Вхожу опять в надзирательскую, потом опять выхожу, а надзиратель всё еще считает. Наконец девяносто. Прохорову быстро распутывают руки и ноги и помогают ему подняться. Место, по которому били, сине-багрово от кровоподтеков и кровоточит. Зубы стучат, лицо желтое, мокрое, глаза блуждают. Когда ему дают капель, он судорожно кусает стакан… Помочили ему голову и повели в околоток. – Это за убийство, а за побег еще будет особо, – поясняют мне, когда мы возвращаемся домой. – Люблю смотреть, как их наказывают! – говорит радостно военный фельдшер, очень довольный, что насытился отвратительным зрелищем. – Люблю! Это такие негодяи, мерзавцы… вешать их! От телесных наказаний грубеют и ожесточаются не одни только арестанты, но и те, которые наказывают и присутствуют при наказании. Исключения не составляют даже образованные люди. По крайней мере я не замечал, чтобы чиновники с университетским образованием относились к экзекуциям иначе, чем военные фельдшера или кончившие курс в юнкерских училищах и духовных семинариях.[564] Иные до такой степени привыкают к плетям и розгам и так грубеют, что в конце концов даже начинают находить удовольствие в дранье. Про одного смотрителя тюрьмы рассказывают, что, когда при нем секли, он насвистывал; другой, старик, говорил арестанту с злорадством: «Что ты кричишь, господь с тобой? Ничего, ничего, поддержись! Всыпь ему, всыпь! Жигани его!»[565] Третий велел привязывать арестанта к скамье[566] за шею, чтобы тот хрипел, давал 5–10 ударов и уходил куда-нибудь на час-другой, потом возвращался и давал остальные.[567] В состав военно-полевого суда входят местные офицеры по назначению начальника острова; военно-судное дело вместе с приговором суда посылается на конфирмацию генерал-губернатору. В прежнее время приговоренные по два, по три года томились в карцерах, ожидая конфирмации, теперь же судьба их решается по телеграфу. Обычный приговор военно-полевого суда – смертная казнь через повешение. Генерал-губернатор иногда смягчает приговор, заменяя казнь ста плетями, прикованием к тачке и содержанием в разряде испытуемых без срока. Если приговорен к казни убийца, то приговор смягчается очень редко. «Убийц я вешаю», – сказал мне генерал-губернатор. Накануне казни, вечером и ночью, приговоренного напутствует священник. Напутствие заключается в исповеди и беседе. Один священник рассказывал мне:[568] «В начале моей деятельности, когда мне еще было 25 лет, пришлось мне однажды напутствовать в Воеводской тюрьме двух приговоренных к повешению за убийство поселенца из-за рубля сорока копеек. Вошел я к ним в карцер и струсил с непривычки; велел не затворять за собой дверей и не уходить часовому. А они мне: – Не бойтесь, батюшка, мы вас не убьем. Садитесь. Спрашиваю: где же сесть? Указывают на нары. Я сел на бочонок с водой, потом, набравшись духу, сел на нары между обоими преступниками. Спросил, какой губернии, то да сё, потом стал напутствовать. Только во время исповеди гляжу – проносят мимо окна столбы для виселицы и всякие эти принадлежности. – Что это? – спрашивают арестанты. – Это, говорю им, должно быть, у смотрителя строят что-нибудь. – Нет, батюшка, это нас вешать. Вот что, батюшка, нельзя ли нам водочки выпить? – Не знаю, говорю, пойду спрошу. Я пошел к полковнику Л.[569] и сказал ему, что приговоренные хотят выпить. Полковник дал мне бутылку и, чтобы разговоров не было, приказал разводящему увести часового. Я достал рюмку у караульного и пошел в карцер к арестантам. Налил рюмку. – Нет, говорят, батюшка, выкушайте вы сначала, а то мы пить не станем. Пришлось выпить рюмку. А закусить нечем. – Ну, говорят, от водки мысли прояснились. После этого продолжаю их напутствовать. Говорю с ними час-другой. Вдруг команда: – Выводить! Потом, когда их повесили, я с непривычки долго боялся в темную комнату входить». Страх смерти и обстановка казни действуют на приговоренных угнетающим образом. На Сахалине еще не было случая, чтобы преступник шел на казнь бодро. У каторжного Черношея, убийцы лавочника Никитина, когда перед казнью вели его из Александровска в Дуэ, сделались спазмы мочевого пузыря, и он то и дело останавливался; его товарищ по преступлению Кинжалов стал заговариваться.[570] Перед казнью надевают саван, читают отходную. Когда казнили убийц Никитина, то один из них не вынес отходной и упал в обморок. Самому молодому из убийц, Пазухину, уже после того, как на него был надет саван и прочли ему отходную, было объявлено, что он помилован; казнь ему была заменена другим наказанием. Но сколько должен был пережить в короткое время этот человек! Всю ночь разговор со священниками, торжественность исповеди, под утро полстакана водки, команда «выводи», саван, отходная, потом радость по случаю помилования и тотчас же после казни товарищей сто плетей, после пятого удара обморок и в конце концов прикование к тачке. В Корсаковском округе за убийство айно было приговорено к смертной казни 11 человек.[571] Всю ночь накануне казни чиновники и офицеры не спали, ходили друг к другу, пили чай. Было общее томление, и никто не находил себе места. Двое из приговоренных отравились борцом – большая неприятность для военной команды, на ответственности которой находились приговоренные. Начальник округа слышал ночью суматоху, и ему было доложено, что двое отравились, но всё же перед самою казнью, когда все собрались около виселиц, должен был задать начальнику команды вопрос:[572] – Приговорено было к смертной казни одиннадцать, а тут я вижу только девять. Где же остальные два? Начальник команды, вместо того чтобы ответить ему так же официально, забормотал нервно: – Ну, повесьте меня самого. Повесьте меня… Было раннее октябрьское утро, серое, холодное, темное. У приговоренных от ужаса лица желтые и шевелятся волосы на голове. Чиновник читает приговор, дрожит от волнения и заикается оттого, что плохо видит. Священник в черной ризе[573] дает всем девяти поцеловать крест и шепчет, обращаясь к начальнику округа: – Ради бога, отпустите, не могу… Длинная процедура: нужно надеть на каждого саван, подвести к эшафоту. Когда наконец повесили девять человек, то получилась в воздухе «целая гирлянда», как выразился начальник округа, рассказывавший мне об этой казни. Когда сняли казненных, то доктора нашли, что один из них еще жив.[574] Эта случайность имела особое значение: тюрьма, которой известны тайны всех преступлений, совершаемых ее членами, в том числе палач[575] и его помощники, знали, что этот живой не виноват в том преступлении, за которое его вешали. – Повесили в другой раз, – заключил свой рассказ начальник округа.[576] – Потом я не мог спать целый месяц.  XXII   Беглые на Сахалине. – Причины побегов. – Состав беглых по происхождению, разрядам и проч. Как на одно из главных и особенно важных преимуществ Сахалина, известный комитет 1868 г. указывал на его островное положение. На острове, отделяемом от материка бурным морем, казалось, не трудно было создать большую морскую тюрьму по плану: «кругом вода, а в середке беда»,[577] и осуществить римскую ссылку на остров, где о побеге можно было бы только мечтать. На деле же, с самого начала сахалинской практики, остров оказался как бы островом, quasi insula.[578] Пролив, отделяющий остров от материка, в зимние месяцы замерзает совершенно, и та вода, которая летом играет роль тюремной стены, зимою бывает ровна и гладка, как поле, и всякий желающий может пройти его пешком или переехать на собаках. Да и летом пролив ненадежен: в самом узком месте, между мысами Погоби и Лазарева, он не шире шести-семи верст, а в тихую, ясную погоду нетрудно переплыть на плохой гиляцкой лодке и сто верст. Даже там, где пролив широк, сахалинцы видят материковый берег довольно ясно; туманная полоса земли с красивыми горными пиками изо дня в день манит к себе и искушает ссыльного, обещая ему свободу и родину. Комитет, кроме этих физических условий, не предвидел еще или упустил из виду побеги не на материк, а внутрь острова, причиняющие хлопот не меньше, чем побеги на материк, и, таким образом, островное положение Сахалина далеко не оправдало надежд комитета. Но оно все-таки остается преимуществом. Из Сахалина бежать нелегко. Бродяги, на которых в этом отношении можно положиться, как на специалистов, заявляют откровенно, что бежать из Сахалина гораздо труднее, чем, например, из Карийской или Нерчинской каторги. При совершенной распущенности и всяких послаблениях, какие имели место при старой администрации, сахалинские тюрьмы все-таки оставались полными, и арестанты бегали не так часто, как, быть может, хотели того смотрители тюрем, для которых побеги составляли одну из самых доходных статей. Нынешние чиновники сознаются, что если бы не страх перед физическими препятствиями, то, при разбросанности каторжных работ и слабости надзора, на острове оставались бы только те, кому нравится здесь жить, то есть никто. Но среди препятствий, удерживающих людей от побегов, страшно главным образом не море. Непроходимая сахалинская тайга, горы, постоянная сырость, туманы, безлюдье, медведи, голод, мошка, а зимою страшные морозы и метели – вот истинные друзья надзора. В сахалинской тайге, где на каждом шагу приходится преодолевать горы валежного леса, жесткий, путающийся в ногах багульник или бамбук, тонуть по пояс в болотах и ручьях, отмахиваться от ужасной мошки, – даже вольные сытые ходоки делают не больше 8 верст в сутки, человек же, истощенный тюрьмой, питающийся в тайге гнилушками с солью и не знающий, где север, а где юг, не делает в общем и 3–5 верст. К тому же он вынужден идти не прямою дорогой, а далеко в обход, чтобы не попасть на кордон. Проходит в бегах неделя-другая, редко месяц, и он, изнуренный голодом, поносами и лихорадкой, искусанный мошкой, с избитыми, опухшими ногами, мокрый, грязный, оборванный, погибает где-нибудь в тайге или же через силу плетется назад и просит у бога, как величайшего счастья, встречи с солдатом или гиляком, который доставил бы его в тюрьму. Причиной, побуждающею преступника искать спасения в бегах, а не в труде и не в покаянии, служит главным образом не засыпающее в нем сознание жизни. Если он не философ, которому везде и при всех обстоятельствах живется одинаково хорошо, то не хотеть бежать он не может и не должен. Прежде всего ссыльного гонит из Сахалина его страстная любовь к родине. Послушать каторжных, то какое счастье, какая радость жить у себя на родине! О Сахалине, о здешней земле, людях, деревьях, о климате говорят с презрительным смехом, отвращением и досадой, а в России всё прекрасно и упоительно; самая смелая мысль не может допустить, чтобы в России могли быть несчастные люди, так как жить где-нибудь в Тульской или Курской губернии, видеть каждый день избы, дышать русским воздухом само по себе есть уже высшее счастье. Пошли, боже, нужду, болезни, слепоту, немоту и срам от людей, но только приведи помереть дома. Одна старушка, каторжная, бывшая некоторое время моею прислугой,[579] восторгалась моими чемоданами, книгами, одеялом, и потому только, что всё это не сахалинское, а из нашей стороны; когда ко мне приходили в гости священники,[580] она не шла под благословение и смотрела на них с усмешкой, потому что на Сахалине не могут быть настоящие священники. Тоска по родине выражается в форме постоянных воспоминаний, печальных и трогательных, сопровождаемых жалобами и горькими слезами, или в форме несбыточных надежд, поражающих часто своею нелепостью и похожих на сумасшествие, или же в форме ясно выраженного, несомненного умопомешательства.[581] Гонит ссыльных из Сахалина также стремление к свободе, присущее человеку и составляющее, при нормальных условиях, одно из его благороднейших свойств. Пока ссыльный молод и крепок, то старается убежать возможно подальше, в Сибирь или Россию. Обыкновенно его ловят, судят, отправляют назад на каторгу, но это не так страшно; в медленном, пешеэтапном хождении по Сибири, в частой перемене тюрем, товарищей и конвойных и в дорожных приключениях есть своя особенная поэзия и все-таки больше похожего на свободу, чем в Воеводской тюрьме или на дорожных работах. Ослабевши с годами, потеряв веру в свои ноги, он бежит уже куда-нибудь поближе, на Амур или даже в тайгу, или на гору, только бы подальше от тюрьмы, чтобы не видеть постылых стен и людей, не слышать бряцанья оков и каторжных разговоров. В Корсаковском посту живет ссыльнокаторжный Алтухов, старик лет 60 или больше, который убегает таким образом: берет кусок хлеба, запирает свою избу и, отойдя от поста не больше как на полверсты, садится на гору и смотрит на тайгу, на море и на небо; посидев так дня три, он возвращается домой, берет провизию и опять идет на гору… Прежде его секли, теперь же над этими его побегами только смеются. Одни бегут в расчете погулять на свободе месяц, неделю, другим бывает достаточно и одного дня. Хоть день, да мой. Тоска по свободе овладевает некоторыми субъектами периодически и в этом отношении напоминает запой или падучую; рассказывают, будто она является в известное время года или месяца, так что благонадежные каторжные, чувствуя приближение припадка, всякий раз предупреждают о своем побеге начальство. Обыкновенно наказывают плетями или розгами всех бегунов без разбора, но уж одно то, что часто побеги от начала до конца поражают своею несообразностью, бессмыслицей, что часто благоразумные, скромные и семейные люди убегают без одёжи, без хлеба, без цели, без плана, с уверенностью, что их непременно поймают, с риском потерять здоровье, доверие начальства, свою относительную свободу и иногда даже жалованье, с риском замерзнуть или быть застреленным, – уже одна эта несообразность должна бы подсказывать сахалинским врачам, от которых зависит наказать или не наказать, что во многих случаях они имеют дело не с преступлением, а с болезнью. К общим причинам побегов следует отнести также пожизненность наказания. У нас, как известно, каторжные работы сопряжены с поселением в Сибири навсегда; приговоренный к каторге удаляется из нормальной человеческой среды без надежды когда-либо вернуться в нее и таким образом как бы умирает для того общества, в котором он родился и вырос. Каторжные так и говорят про себя: «Мертвые с погоста не возвращаются». Вот эта-то полная безнадежность ссыльного и его отчаяние приводят его к решению: уйти, переменить судьбу, – хуже не будет! Если он бежит, то так про него и говорят: «Он пошел менять судьбу». Если его ловят и возвращают, то это называется так: не пофортунило, не пофортовало. При пожизненности ссылки побеги и бродяжество составляют неизбежное, необходимое зло и даже служат как бы предохранительным клапаном. Если бы была какая-нибудь возможность отнять у ссыльного надежду на побег как на единственный способ изменить свою судьбу, вернуться с погоста, то его отчаяние, не находя выхода, быть может, проявляло бы себя как-нибудь иначе и, конечно, в более жестокой и ужасной форме, чем побег. Есть еще одна общая причина побегов: это – вера в легкость, безнаказанность и почти законность побегов, хотя в действительности они нелегки, караются жестоко и считаются важным уголовным преступлением. Эта странная вера воспитывалась в людях поколениями, и начало ее теряется в тумане того доброго старого времени, когда бежать было в самом деле очень легко и побеги даже поощрялись начальством. Начальник завода или смотритель тюрьмы почитал для себя за наказание свыше, если его арестанты почему-либо не бегали, и радовался, когда они уходили от него целыми толпами. Если перед первым октября – временем, когда выдается зимняя одежда, – убегало 30–40 человек, то это значило обыкновенно, что 30–40 полушубков поступало в пользу смотрителя. По словам Ядринцева, начальник завода при приеме каждой новой партии обыкновенно выкрикивал: «Кто хочет оставаться, получай одежду, а кто в бега, тому незачем!»[582] Начальство своим авторитетом как бы узаконивало побеги, в его духе воспитывалось всё сибирское население, которое и до сих пор побег не считает грехом. Сами ссыльные рассказывают о своих побегах не иначе, как со смехом или с сожалением, что побег не удался, и ждать от них раскаяния или угрызений совести было бы напрасно. Из всех бегавших, с которыми мне приходилось говорить, только один больной старик, прикованный к тачке за многократные побеги, с горечью упрекнул себя за то, что бегал, но при этом называл свои побеги не преступлением, а глупостью: «Когда помоложе был, делал глупости, а теперь страдать должен».[583] Частные причины побегов многочисленны. Укажу на недовольство тюремными порядками, на дурную пищу в тюрьме, жестокость кого-либо из начальников, леность, неспособность к труду, болезни, слабость воли, склонность к подражанию, любовь к приключениям… Случалось, что каторжные целыми партиями убегали для того только, чтобы «погулять» по острову, и гулянья сопровождались убийствами и всякими мерзостями, наводившими панику и озлоблявшими население до крайности. Расскажу про побег ради мести. Рядовой Белов ранил при поимке бегло-каторжного Клименко[584] и конвоировал его в Александровскую тюрьму. Клименко, выздоровевши, опять бежал, и на этот раз с единственною целью – отомстить Белову. Он пошел прямо на кордон, и там его задержали. «Веди опять своего крестника, – сказали Белову товарищи, – твое счастье». Тот повел. Дорогою конвоир и арестант разговорились. Осень, ветер, холодно… Остановились покурить. Когда солдат поднял воротник, чтобы закурить трубку, Клименко выхватил у него ружье и убил его наповал, потом как ни в чем не бывало вернулся в Александровский пост, где был задержан и вскоре повешен. А вот и любовь. Ссыльнокаторжный Артем,[585] – фамилии его не помню, – молодой человек лет 20, служил в Найбучи сторожем при казенном доме. Он был влюблен в аинку, жившую в одной из юрт на реке Найбе, и, говорят, пользовался взаимностью. Его заподозрили как-то в краже и в наказание перевели в Корсаковскую тюрьму, то есть за 90 верст от аинки. Тогда он стал бегать из поста в Найбучи для свидания с возлюбленной и бегал до тех пор, пока его не подстрелили в ногу. Побеги бывают также и предметом аферы. Вот один из видов аферы, соединяющий в себе жадность к деньгам с самым гнусным предательством. Старый, поседевший в бегах и приключениях бродяга высматривает в толпе новичков, кого побогаче (у новичков почти всегда бывают деньги), и сманивает его бежать вместе. Уговорить не трудно; новичок бежит, а бродяга где-нибудь в тайге убивает его и возвращается назад в тюрьму. Другой вид аферы, более распространенный, рассчитан на те три рубля, которые выдает казна за поимку беглого. Предварительно уговорившись с рядовым или гиляком, несколько человек каторжных бегут из тюрьмы и в условленном месте, где-нибудь в тайге или на морском берегу, встречаются со своим конвоиром; тот ведет их назад в тюрьму, как пойманных, и получает по три рубля за каждого; потом, конечно, происходит дележ. Бывает смешно смотреть, когда маленький тщедушный гиляк, вооруженный одною только палкой, приводит сразу 6–7 плечистых, внушительного вида бродяг. При мне однажды рядовой Л., тоже не отличающийся крепким сложением, привел 11 человек. Тюремная статистика до последнего времени почти не касалась беглых. Пока можно сказать только, что чаще всего бегут ссыльные, для которых наиболее чувствительна разница климатов Сахалина и их родины. Сюда относятся прежде всего уроженцы Кавказа, Крыма, Бессарабии и Малороссии. Случается видеть списки бежавших или возвращенных, иногда человек в 50–60,[586] где нет ни одной русской фамилии, а всё Оглы, Сулей-маны и Гасаны. Не подлежит также сомнению, что бессрочные и долгосрочные бегают чаще, чем каторжные третьего разряда, и живущие в тюрьме чаще, чем живущие вне ее, молодые и новички чаще, чем старожилы. Женщины бегают несравненно реже, чем мужчины,[587] и это объясняется трудностями, какими обставлен для женщины побег, и отчасти тем, что на каторге она скоро обзаводится прочными привязанностями. Обязанности по отношению к жене и детям удерживают от побега, но случается, что убегают и семейные.[588] Законные супруги бегают реже, чем незаконные. Бабы-каторжные, когда я обходил избы, на мой вопрос, где сожитель, часто мне отвечали: «А кто же его знает? Поди, сыщи». Наряду со ссыльными из простого звания, бегают и привилегированные. Перелистывая в корсаковском полицейском управлении алфавит, я нашел бывшего дворянина, который и бегал, и был судим за убийство, совершенное во время побега, и принял 80 или 90 плетей. Известный Лагиев, присланный за убийство ректора Тифлисской семинарии[589] и бывший в Корсаковске учителем, бежал в пасхальную ночь 1890 г. вместе с каторжным Никольским, сыном священника, и еще с какими-то тремя бродягами. Вскоре после Пасхи разнесся слух, что будто видели трех бродяг в «цивильном» платье, пробиравшихся берегом к Муравьевскому посту, но уже Лагиева и Никольского с ними не было; по всей вероятности, бродяги подговорили молодого Лагиева и его товарища бежать вместе и дорогой убили их, чтобы воспользоваться их деньгами и платьем. Сын протоиерея К., присланный за убийство, бежал в Россию, убил там вновь и был возвращен на Сахалин.[590] Как-то рано утром я его видел в толпе каторжников около рудника: необыкновенно тощий, сутулый, с тусклыми глазами, в старом летнем пальто и в порванных брюках навыпуск, заспанный, дрожа от утреннего холода, он подошел к смотрителю, который стоял рядом со мной, и, снявши картузик, обнажив свою плешивую голову, стал просить о чем-то. Для того чтобы судить, в какое время года чаще всего совершаются побеги, я воспользуюсь немногими цифрами, какие успел найти и записать. В 1877, 1878, 1885, 1887, 1888 и 1889 гг. убежало 1501 ссыльнокаторжных. Это число распределяется по месяцам так: январь – 117, февраль – 64, март – 20, апрель – 20, май – 147, июнь – 290, июль – 283, август – 231, сентябрь – 150, октябрь – 44, ноябрь – 35 и декабрь – 100. Если начертить кривую побегов, то высшие ее точки будут относиться к летним месяцам и к тем зимним, когда бывают наиболее сильные морозы. Очевидно, благоприятствующими моментами для совершения побегов служат теплая погода, работа вне тюрьмы, ход периодической рыбы, созревание в тайге ягод, а у поселенцев картофеля, затем море, покрытое льдом, когда Сахалин перестает быть островом. Летним и зимним повышениям благоприятствуют также прибытия новых партий в весенний и осенний рейсы. В марте и в апреле бегут менее всего, потому что в эти месяцы вскрываются реки и невозможно бывает добыть пищу ни в тайге, ни у поселенцев, которые обыкновенно к весне уже сидят без хлеба. Из Александровской тюрьмы в 1889 г. бежало 15,33% ее среднего годового состава; из Дуйской и Воеводской тюрем, где, кроме надзирателей, стерегут арестантов часовые с ружьями, бежало в 1889 г. 6,4%, а из тюрем Тымовского округа – 9%. Эти цифры относятся к одному отчетному году, но если взять наличную массу каторжных за всё время ее пребывания на острове, то отношение бегавших в разное время к общему составу выразится не менее, как в 60%, то есть из каждых пяти человек, которых вы видите в тюрьме или на улице, наверное, трое уже бегали. Из разговоров с ссыльными я вынес такое впечатление: все бегали. Редко кто в продолжение своего каторжного срока не устраивал себе каникул.[591] Обыкновенно побег задумывается еще в пароходном трюме или в амурской барже, когда каторжных везут на Сахалин; по пути старики бродяги, уже бегавшие с каторги, знакомят молодых с географией острова, с сахалинскими порядками, с надзором и с теми благами и лишениями, какие сулит побег из Сахалина. Если бы в пересыльных тюрьмах и затем в пароходных трюмах бродяг держали отдельно от новичков, то последние, быть может, не торопились бы так с побегом. Новички убегают обыкновенно вскоре и даже немедленно по сдаче их с парохода. В 1879 г. в первые же дни по прибытии бежало сразу 60 человек, перебив караульных солдат. Для того чтобы бежать, совсем нет надобности в тех приготовлениях и предосторожностях, какие описаны в прекрасном рассказе В. Г. Короленко «Соколинец».[592] Побеги строго запрещены и уже не поощряются начальством, но условия местной тюремной жизни, надзора и каторжных работ, да и самый характер местности таковы, что в громадном большинстве случаев помешать побегу бывает невозможно. Если сегодня не удалось уйти из тюрьмы через открытые ворота, то завтра можно будет бежать из тайги, когда выйдут на работу 20–30 человек под надзором одного солдата; кто не бежал из тайги, тот подождет месяц-другой, когда отдадут к какому-нибудь чиновнику в прислуги или к поселенцу в работники. Всякие предосторожности, обман начальства, взломы, подкопы и т. п. нужны бывают только тому меньшинству, которое сидит в кандальных, в карцерах и в Воеводской тюрьме, и, пожалуй, тем еще, кто работает в руднике, где почти по всей линии от Воеводской тюрьмы до Дуэ стоят и ходят часовые. Здесь начало побега сопряжено с опасностью, но всё же благоприятные случаи представляются почти ежедневно. К переодеваньям и всяким фокусам, часто совершенно излишним, прибегают искатели и любители приключений, вроде Золотой Ручки, которая, для того чтобы бежать, переодевалась в солдатское платье. Беглые большею частью пробираются к северу, к узкому месту пролива, что между мысами Погоби и Лазарева, или несколько севернее: здесь безлюдье, легко укрыться от кордона и можно достать у гиляков лодку или самим сделать плот и переправиться на ту сторону, а если уже зима, то при хорошей погоде для перехода достаточно двух часов. Чем севернее переправа, тем ближе к устью Амура и, значит, меньше опасности погибнуть от голода и мороза; у устья Амура много гиляцких деревушек, недалеко город Николаевск, потом Мариинск, Софийск и казацкие станицы, где на зиму можно наняться в работники и где, как говорят, даже среди чиновников есть люди, которые дают несчастным приют и кусок хлеба. Случается, что беглые, не зная, где север, начинают кружить и попадают обратно в то место, из которого вышли.[593] Бывает нередко, что беглые пытаются переплыть пролив где-нибудь поблизости тюрьмы. Для этого нужны исключительная смелость, особенно счастливый случай, а главное, многократный предварительный опыт, научивший, как труден и рискован путь к северу через тайгу. Убегающие из Воеводской и Дуйской тюрем бродяги-рецидивисты пускаются в море немедля, в первый же или второй день после побега. Тут уж никаких соображений насчет бурь и опасностей, а один лишь животный страх погони и жажда свободы: хоть утонуть, да на воле. Обыкновенно они спускаются верст на 5–10 южнее Дуэ, к Агнево, устраивают тут плот и спешат уплыть к туманному берегу, отделенному от них 60–70 милями бурного, холодного моря. При мне из Воеводской тюрьмы бежал таким образом бродяга Прохоров, он же Мыльников, о котором я говорил в предыдущей главе.[594] Уплывают также на баржах-шаландах и на сеноплавках, но море всякий раз безжалостно разбивает эти баржи или выкидывает их на берег. Был один случай, когда каторжные бежали на катере, принадлежащем горному ведомству.[595] Случается, что каторжные убегают на тех же самых судах, которые они грузят. В 1883 г. на пароходе «Триумф» бежал каторжный Франц Киц, зарывшись в угольную яму. Когда его нашли и вытащили из ямы, то он на все вопросы отвечал только одно: «Дайте воды, я не пил пять дней». Попав так или иначе на материк, беглые держат путь к западу, питаясь Христовым именем, нанимаясь, где можно, в работники и воруя всё, что плохо лежит. Крадут они скот, овощи, платье, – одним словом, всё, что можно съесть, надеть на себя или продать. Их ловят, долго держат в тюрьмах, судят и отсылают назад со страшными статейными списками, но многие, как известно читателям по судебным процессам, доходят и до московского Хитрова рынка и даже до родной деревни. В Палеве хлебопек Горячий, простоватый, откровенный и, по-видимому, добрый человек, рассказывал мне, как он дошел до своей деревни, повидался с женою и детками и как опять был сослан на Сахалин, где кончает уже второй срок. Говорят, и в печати, между прочим, высказывалось предположение, будто беглых каторжных принимают на свои суда американские китобои и увозят их в Америку.[596] Это, конечно, возможно, но я не слыхал ни об одном таком случае. Американские китобои, промышляющие в Охотском море, редко подходят к Сахалину, и еще реже случается, чтобы они подходили именно в то время, когда на пустынном восточном берегу находятся беглые. По словам г. Курбского («Голос», 1875 г., № 312) в Indian-Territory, на правой стороне Миссисипи, живут целые партии вачеро́ из сахалинских каторжников.[597] Эти вачеро́, если они существуют на самом деле, пробрались в Америку не на китобойных судах а, вероятно, через Японию. Во всяком случае побеги не в Россию, а за границу, хотя и редко, но бывают, и это не подлежит никакому сомнению. Еще в двадцатых годах наши каторжные бегали из охотского солеваренного завода на «теплые», то есть Сандвичевы острова.[598] Страх перед беглыми каторжниками велик, и этим объясняется, почему наказание, налагаемое за побеги, так серьезно и так поражает своею суровостью. Когда из Воеводской тюрьмы или из кандальной бежит какой-нибудь известный бродяга, то молва об этом наводит страх не только на сахалинское население, но даже на жителей материка; рассказывают, что когда однажды бежал Блоха,[599] то слух об этом навел на жителей г. Николаевска такой страх, что местный исправник нашел нужным запросить по телеграфу: правда ли, что бежал Блоха?[600] Главная опасность, какую представляют для общества побеги, заключается в том, во-первых, что они развивают и поддерживают бродяжество и, во-вторых, ставят почти каждого беглого в нелегальное положение, когда он, в громадном большинстве случаев, не может не совершать новых преступлений. Наибольший контингент рецидивистов составляют беглые; самые страшные и дерзкие преступления на Сахалине до сих пор были совершаемы беглыми. В настоящее время для предупреждения побегов употребляются главным образом репрессивные меры. Эти меры уменьшают число побегов, но только до известного предела, и репрессия, доведенная до своего идеального совершенства, все-таки не исключала бы возможности побегов. Есть предел, дальше которого репрессивные меры уже перестают быть действительными. Как известно, каторжный продолжает бежать даже в то время, когда в него прицеливается часовой; его не удерживает от побега также ни шторм, ни уверенность, что он утонет. И есть предел, перейдя который, репрессивные меры уже сами становятся причиною побегов. Так, например, устрашающее наказание за побеги, состоящее из прибавки нескольких лет каторги к старому сроку, увеличивает число бессрочных и долгосрочных, и тем самым увеличивает и число побегов. Вообще говоря, репрессивные меры в борьбе с побегами не имеют будущности, они сильно расходятся с идеалами нашего законодательства, которое в наказании видит прежде всего средство к исправлению. Когда вся энергия и изобретательность тюремщика изо дня в день уходит только на то, чтобы поставить арестанта в такие сложные физические условия, которые сделали бы невозможным побег, то тут уже не до исправления, и может быть разговор только о превращении арестанта в зверя, а тюрьмы – в зверинец. Да и непрактичны эти меры: во-первых, они всегда ложатся гнетом на население, неповинное в бегах, и, во-вторых, заключение в крепко устроенной тюрьме, кандалы, всякого рода карцеры, темные и тачки делают человека неспособным к работе. Так называемые гуманные меры, всякое улучшение в жизни арестанта, будет ли то лишний кусок хлеба или надежда на лучшее будущее, тоже значительно понижают число побегов. Приведу пример: в 1885 г. бежало 25 поселенцев, а в 1887 г., после урожая 1886 г., только 7. Поселенцы бегают гораздо реже, чем каторжные, а крестьяне из ссыльных почти совсем не бегают. Меньше всего бегают из Корсаковского округа, потому что здесь урожаи лучше, преобладают среди арестантов краткосрочные, климат мягче и легче получить крестьянские права, чем на Северном Сахалине, а по отбытии каторги, чтобы добыть себе кусок хлеба, нет надобности возвращаться в рудник. Чем легче живется арестанту, тем меньше опасности, что он убежит, и в этом отношении можно признать очень надежными такие меры, как улучшение тюремных порядков, постройка церквей, учреждение школ и больниц, обеспечение семейств ссыльных, заработки и т. п. За каждого пойманного и доставленного в тюрьму беглого, как я уже говорил,[601] рядовые, гиляки и вообще занимающиеся ловлей беглых получают от казны денежное вознаграждение в размере трех рублей за голову. Нет сомнения, что денежное вознаграждение, соблазнительное для голодного человека, помогает делу и увеличивает число «пойманных, найденных мертвыми и убитых», но помощь эта, конечно, совсем не окупает того вреда, какой неминуемо должны причинять населению острова дурные инстинкты, пробуждаемые в нем этими трехрублевками. Кто вынужден, как солдат или ограбленный поселенец, ловить беглых, тот поймает и без трех рублей, а кто ловит не по долгу службы и не по нужде, а из соображений корыстного свойства, для того ловля составляет гнусный промысел, а эти три рубля являются поблажкой самого низменного свойства. По имеющимся у меня данным, из 1501 бежавших поймано и добровольно вернулось 1010 каторжных; найдено мертвыми и убито при преследовании 40; без вести пропало 451 человек. Стало быть, из всей массы бегающих Сахалин теряет одну треть, несмотря на свое островное положение. В «Ведомостях», откуда я брал эти цифры,[602] добровольно вернувшиеся и пойманные показаны в одном числе, найденные мертвыми и убитые при преследовании тоже показаны нераздельно, и потому неизвестно, какое число относится на долю поимщиков и какой процент беглых погибает от солдатских пуль.[603]  XXIII   Болезненность и смертность ссыльного населения. – Медицинская организация. – Лазарет в Александровске. В 1889 г. по всем трем округам было показано слабосильных и неспособных к работе каторжных обоего пола 632, что составляло 10,6% всего числа. Таким образом, один слабосильный и неспособный к работе приходится на 10 человек. Что касается способного к работе населения, то и оно не производит впечатления вполне здорового. Среди ссыльных мужчин вы не встретите хорошо упитанных, полных и краснощеких; даже ничего не делающие поселенцы тощи и бледны. Летом 1889 г. из 131 каторжных, работавших в Тарайке на дороге, было 37 больных, а остальные явились к приехавшему начальнику острова «в самом ужасном виде: ободранные, многие без рубах, искусанные москитами, исцарапанные сучьями деревьев, но никто не жаловался» (приказ 1889 г., № 318). Обращавшихся за медицинскою помощью в 1889 г. было 11 309;[604] в медицинском отчете, откуда я беру эту цифру, ссыльные и свободные показаны нераздельно, но составитель отчета замечает, что главный контингент больных составляли ссыльнокаторжные. Ввиду того, что солдаты лечатся у своих военных врачей, а чиновники и их семьи у себя на дому, надо думать, что в число 11 309 вошли только ссыльные и их семьи, причем каторжные составляли большинство, и что таким образом каждый ссыльный и прикосновенный к ссылке обращался за медицинскою помощью не менее одного раза в год.[605] О болезненности ссыльного населения я могу судить только по отчету за 1889 г., но, к сожалению, он составлен по данным больничных «Правдивых книг», которые ведутся здесь крайне неряшливо, так что мне пришлось еще взять на помощь церковные метрические книги и выписать из них причины смерти за последние десять лет. Причины смерти почти всякий раз регистрируются священниками по запискам врачей и фельдшеров, много тут фантазии,[606] но в общем этот материал по существу тот же, что и в «Правдивых книгах», не лучше и не хуже. Понятно, что обоих этих источников было далеко не достаточно, и всё, что найдет ниже читатель о болезненности и смертности, не картина, а одни лишь слабые контуры. Те болезни, которые в отчете отнесены к двум отдельным группам – заразно-повальным и эпидемическим, до сих пор на Сахалине имели слабое распространение. Так, корь в 1889 г. была зарегистрирована только 3 раза, а скарлатина, дифтерит и круп ни разу. Смерть от этих болезней, которым подвержен по преимуществу детский возраст, упоминается в метрических книгах за десять лет только 45 раз. В это число вошли «жабы» и «воспаления горла», имевшие заразный и эпидемический характер, на что всякий раз указывал мне ряд детских смертей в короткий промежуток времени. Эпидемии обыкновенно начинались в сентябре или октябре, когда на пароходах Добровольного флота привозили в колонию больных детей; течение эпидемий бывало продолжительное, но вялое. Так, в 1880 г. в Корсаковском приходе «жаба» началась в октябре и кончилась в апреле следующего года, похитив всего 10 детей; эпидемия дифтерита в 1888 г. началась в Рыковском приходе осенью и продолжалась всю зиму, затем перешла в Александровский и Дуйский приходы и погасла здесь в ноябре 1889 г., то есть держалась целый год; умерло 20 детей. Оспа зарегистрирована в отчете один раз, а за десять лет умерло от нее 18 душ; были две эпидемии в Александровском округе: одна в 1886 г. с декабря по июнь и другая в 1889 г. осенью. Тех грозных эпидемий оспы,[607] которые когда-то эпидемически проходили через все острова Японского и Охотского морей до Камчатки включительно и уничтожали порой целые племена, вроде айно, теперь уже не бывает здесь, или по крайней мере про них не слышно. Рябые лица среди гиляков встречаются часто, но виновата в этом ветряная оспа (varicella),[608] которая, по всей вероятности, не переводится у инородцев.[609] Что касается тифов, то в отчете брюшной был зарегистрирован 23 раза со смертностью в 30%, возвратный же и сыпной по 3 раза, без смертных случаев. В метрических книгах смерть от тифов и горячек показана 50 раз, но всё это единичные случаи, разбросанные по книгам всех четырех приходов на протяжении десяти лет. Ни в одной корреспонденции я не встречал указания на тифозные эпидемии и, по всей вероятности, их не было. По отчету, брюшной тиф наблюдался только в двух северных округах; причиною его указаны недостаток чистой питьевой воды, загрязнение почвы близ тюрем и рек, а также теснота и скученность. Мне лично ни разу не пришлось видеть на Сев Сахалине брюшного тифа, хотя я обошел там все избы и бывал в лазаретах; некоторые врачи уверяли меня, что этой формы на острове нет вовсе, и она осталась у меня под большим сомнением. Что же касается возвратного и сыпного тифа, то все случаи, до сих пор бывшие на Сахалине, я отношу к привозным, как скарлатину и дифтерит; надо думать, что острые инфекционные болезни до сих пор находили на острове почву, неблагоприятную для своего развития. «Неточно определенные лихорадочные» болезни зарегистрированы 17 раз. В отчете эта форма описана так: «появлялась она преимущественно в зимние месяцы, выражалась лихорадкою ремиттирующего типа, иногда с появлением roseola[610] и общим угнетением мозговых центров, через короткий промежуток времени 5–7 дней лихорадка проходила, и наступало быстрое выздоровление». Этот тифоид очень распространен здесь, особенно в северных округах, но в отчет не попадает и сотая часть всех случаев, так как больные обыкновенно не лечатся от этой болезни и переносят ее на ногах, а если лежат, то дома на печи. Как мне пришлось убедиться в мое короткое пребывание на острове, в этиологии этой болезни играет главную роль простуда, заболевают работающие в холодную и сырую погоду в тайге и ночующие под открытым небом. Чаще всего встречаются такие больные на дорожных работах и на местах новых поселений. Это настоящая febris sachaliniensis. Крупозною пневмонией в 1889 г. заболело 27, умерла треть. Эта болезнь, по-видимому, опасна в одинаковой мере как для ссыльных, так и свободных. За десятилетний период в метрических книгах смерть от нее упоминается 125 раз; 28% приходится на май и июнь, когда на Сахалине бывает отвратительная, переменчивая погода и начинаются работы далеко вне тюрьмы, 46% на декабрь, январь, февраль и март, то есть на зиму.[611] К заболеванию крупозной пневмонией располагают здесь главным образом сильные холода зимой, резкие перемены погоды и тяжелые работы в дурную погоду. В рапорте врача окружного лазарета г. Перлина от 24 марта 1888 г.,[612] копию которого я привез с собой, между прочим сказано: «Меня постоянно ужасала большая заболеваемость ссыльнокаторжных рабочих острым воспалением легких»; и вот, по мнению д-ра Перлина, причины: «доставка за восемь верст бревен от 6 до 8 вершков в диаметре четырехсаженной длины производится тремя рабочими; предполагая тяжесть бревна в 25–35 пуд., в снежную дорогу, при теплом одеянии, ускоренной деятельности дыхательной и кровеносной систем» и т. д.[613] Дизентерия, или кровавый понос, зарегистрирована была только 5 раз. В 1880 г. в Дуэ и в 1887 г. в Александровске, по-видимому, были эпидемии кровавого поноса, и всех смертей за десятилетний период в метрических книгах показано 8. В старых корреспонденциях и рапортах часто упоминается кровавый понос, который в былые времена, по всей вероятности, был на острове так же обыкновенен, как цинга. Страдали им ссыльные, солдаты и инородцы, и при этом, как на причину его, указывалось на дурную пищу и тяжелые жизненные условия.[614] Азиатская холера на Сахалине не была ни разу. Рожу и госпитальную гангрену наблюдал я сам, и, по-видимому, обе эти болезни не переводятся в здешних лазаретах. Коклюша в 1889 г. не было. Перемежающаяся лихорадка показана 428 раз, причем на долю Александровского округа приходится больше половины; причинами в отчете названы теснота жилищ без достаточного притока свежего воздуха, загрязнение почвы около жилищ, работы в местностях, подверженных периодическим заливаниям, и устройство поселений в таких местностях. Все эти нездоровые условия налицо, но тем не менее все-таки остров не производит впечатления малярийной местности. Обходя избы, я не встречал больных малярией и не помню ни одного такого селения, где бы жаловались на эту болезнь. Очень возможно, что многие из зарегистрированных были больны лихорадкой еще на родине и прибыли на остров уже с увеличенной селезенкой. Смерть от сибирской язвы в метрических книгах упоминается только один раз. Ни сап, ни водобоязнь на острове еще не наблюдались. На долю болезней дыхательных органов приходится одна треть умерших, в частности же бугорчатка берет 15%. В метрических книгах записаны только христиане, но если прибавить еще магометан, умирающих обыкновенно от чахотки, то процент выйдет внушительный. Во всяком случае, взрослые на Сахалине подвержены чахотке в сильной степени; здесь она самая частая и самая опасная болезнь. Больше всего умирают в декабре, когда на Сахалине бывает очень холодно, и в марте и апреле; меньше всего – в сентябре и октябре. Вот состав умерших от туберкулеза по возрастам:   От 0 до 20 лет 3% = 20 = 25 = 6% = 25 = 35 = 43% = 35 = 45 = 27% = 45 = 55 = 12% = 55 = 65 = 6% = 65 = 75 = 2%   Стало быть, опасности умереть от чахотки на Сахалине подвержены наиболее всего возрасты 25–35 и 35–45 л., – рабочие, цветущие возрасты.[615] Большинство умерших от чахотки – каторжные (66%). Вот это-то преобладание рабочих возрастов и каторжных дает право заключить, что значительная смертность от чахотки в ссыльной колонии зависит главным образом от неблагоприятных условий жизни в общих тюремных камерах и непосильной тяжести каторжных работ, отнимающих у рабочего больше, чем может дать ему тюремная пища. Суровый климат, всякие лишения, претерпеваемые во время работ, побегов и заключения в карцерах, беспокойная жизнь в общих камерах, недостаток жиров в пище, тоска по родине – вот главные причины сахалинской чахотки. Сифилис в 1889 г. был зарегистрирован 246 раз, с 5 смертями. Всё это, как сказано в отчете, были старые сифилитики, со вторичными и третичными формами. Сифилитики, которых мне приходилось видеть, производили жалкое впечатление; эти запущенные, застарелые случаи указывали на полное отсутствие санитарного надзора, который, в сущности, при малочисленности ссыльного населения, мог бы быть идеальным. Так, в Рыковском я видел еврея с сифилитической чахоткой; он давно не лечился, разрушался мало-помалу, и семья нетерпеливо ожидала его смерти, – и это в какой-нибудь полуверсте от больницы! В метрических книгах смерть от сифилиса упоминается 13 раз.[616] Больных цингою было зарегистрировано в 1889 г. 271, умерло 6. В метрических книгах смерть от цинги показана 19 раз. Лет 20–25 назад эта болезнь встречалась на острове несравненно чаще, чем в последнее десятилетие, и от нее погибало много солдат и арестантов.[617] Некоторые старые корреспонденты, стоявшие за учреждение ссыльной колонии на острове, совершенно отрицали цингу и в то же время восхваляли черемшу как превосходное средство от цинги и писали, что население заготовляло на зиму сотни пудов этого средства.[618] Цинга, свирепствовавшая на Татарском берегу, едва ли стала бы щадить Сахалин, где условия жизни в постах были нисколько не лучше. В настоящее время чаще всего эту болезнь привозят с собой арестанты на пароходах Добровольного флота. Это удостоверяет и медицинский отчет. Окружной начальник и тюремный врач в Александровске говорили мне, что 2-го мая 1890 г. на «Петербурге» прибыло 500 арестантов, и из них не менее ста болели цингою; 51 были положены врачом в лазарет и околоток.[619] Один из этих цинготных, полтавский хохол, которого я еще застал в лазарете, говорил мне, что заболел он цингою в харьковском централе.[620] Из общих расстройств питания, кроме цинги я упомяну еще о маразме, от которого на Сахалине умирают далеко не старые люди, принадлежащие к рабочим возрастам. Один показан умершим 27, другой 30, остальные 35, 43, 46, 47, 48… лет. И едва ли это описка фельдшера или священника, так как «старческий маразм», как причина смерти у людей не старых и не достигших 60 лет, упоминается в метрических книгах 45 раз. Средняя продолжительность жизни русского ссыльного еще неизвестна, но если судить на глаз, то сахалинцы рано старятся и дряхлеют, и каторжный или поселенец 40 лет большею частью выглядит уже стариком. С нервными болезнями ссыльные обращаются в лазарет не часто. Так, в 1889 г. невралгии и судороги были зарегистрированы только 16 раз.[621] Очевидно, лечатся только те нервные больные, которых привозят или приводят. Воспаление мозга, апоплексия и паралич дали 24 случая с 10 смертями, эпилепсия зарегистрирована 31 раз, а расстройство умственных способностей 25 раз. Психические больные, как я говорил уже, на Сахалине не имеют отдельного помещения; при мне одни из них помещались в селении Корсаковском, вместе с сифилитиками, причем один даже, как мне рассказывали, заразился сифилисом, другие, живя на воле, работали наравне со здоровыми, сожительствовали, убегали, были судимы. Я лично встречал в постах и селениях немало сумасшедших. Помнится, в Дуэ один бывший солдат всё толковал про воздушный и небесный океаны, про свою дочь Надежду и Шаха персидского и про то, что он убил крестовоздвиженского дьячка.[622] При мне однажды во Владимировке некий Ветряков, отбывший пять лет каторги, с тупым, идиотским выражением подошел к смотрителю поселений, г. Я., и по-приятельски протянул ему руку. «Как ты со мной здороваешься?» – удивился г. Я. Оказалось, что Ветряков пришел попросить, нельзя ли ему получить из казны плотничий топор. «Построю себе шалаш, потом буду избу рубить», – сказал он. Это давно уже признанный сумасшедший, был на испытании у врача, параноик. Я спросил, как зовут его отца. Он ответил: «Не знаю». И все-таки ему выдали топор. Не говорю уж о случаях нравственного помешательства, о начальном периоде прогрессивного паралича и проч., где нужна более или менее тонкая диагностика. Эти все работают и сходят за здоровых. Некоторые приезжают уже больными или привозят с собой зародыш болезни; так, в метрической книге записан умершим от прогрессивного паралича каторжный Городов, осужденный за заранее обдуманное убийство, которое, быть может, совершил он, уже будучи больным. Другие же заболевают на острове, где каждый день и каждый час представляется достаточно причин, чтобы человеку некрепкому, с расшатанными нервами, сойти с ума.[623] Желудочно-кишечные заболевания в 1889 г. были зарегистрированы 1760 раз. За десять лет умерло 338; из этого числа 66% относятся к детскому возрасту. Самые опасные месяцы для детей – это июль и особенно август, на долю которых приходится треть всего числа умерших детей. Взрослые от желудочно-кишечных расстройств умирают чаще всего тоже в августе, быть может, оттого, что в этом месяце идет периодическая рыба, которою объедаются. Катар желудка здесь обыкновенная болезнь. Уроженцы Кавказа всегда жалуются, что у них «сердце болит», и после ржаного хлеба и тюремных щей у них бывает рвота. С женскими болезнями обращались в 1889 г. в лазарет не часто, всего 105 раз. Между тем в колонии почти нет здоровых женщин. В акте одной из комиссий по продовольствию каторжных, в которой участвовал заведующий медицинскою частью, сказано, между прочим: «Около 70% ссыльнокаторжных женщин страдают хроническими женскими болезнями». Случалось, что во всей вновь прибывшей партии арестанток не оказывалось ни одной здоровой. Из глазных болезней чаще всего наблюдается конъюнктивит;[624] эпидемическая форма его не переводится у инородцев.[625] О более серьезных страданиях глаз я не могу сказать ничего, так как в отчете все глазные болезни сплошь показаны одною цифрой 211. В избах я встречал одноглазых, с бельмами и слепых; видел и слепых детей. С травматическими повреждениями, с вывихами, переломами, ушибами и ранами всякого рода обращались в 1889 г. за помощью 1217 человек. Всё это повреждения, полученные на работах, при всякого рода несчастных случаях, в бегах (огнестрельные раны), в драке. К этой же группе отнесены 4 случая, когда были доставлены в лазарет ссыльнокаторжные женщины, избитые своими сожителями.[626] Ознобление было зарегистрировано 290 раз. Случаев неестественной смерти среди православного населения за 10 лет было 170. Из этого числа 20 казнены через повешение, 2 повешены неизвестно кем; самоубийств произошло 27, причем в Сев Сахалине стрелялись (один застрелился стоя на часах), а в Южном отравлялись борцом; много утонувших, замерзших, задавленных деревьями; один разорван медведем. Помимо таких причин, как паралич сердца, разрыв сердца, апоплексия, общий паралич тела и т. п., в метрических книгах показаны еще «скоропостижно» умершими 17 человек; из них больше половины было в возрасте от 22 до 40 лет, и только одному было больше 50. Вот и всё, что я могу сказать о заболеваемости в ссыльной колонии. Несмотря на чрезвычайно слабое развитие инфекционных болезней, я все-таки не могу не признать ее значительной, хотя бы на основании только что приведенных цифр. Больных, обращавшихся за медицинскою помощью в 1889 г., было 11 309; но так как большинство каторжных в летнее время живет и работает далеко вне тюрьмы, где лишь при больших партиях находятся фельдшера, и так как большинство поселенцев, за дальностью расстояния и по причине дурной погоды, лишено возможности ходить и ездить в лазареты, то эта цифра касается главным образом той части населения, которое живет в постах, вблизи врачебных пунктов. По данным отчета, в 1889 г. умерло 194, или 12,5% на 1000. На этом показателе смертности можно было бы построить великолепную иллюзию и признать наш Сахалин самым здоровым местом в свете; но приходится считаться с следующим соображением: при обыкновенных условиях на детские возрасты падает больше половины всех умерших и на старческий возраст несколько менее четверти, на Сахалине же детей очень немного, а стариков почти нет, так что коэффициент в 12,5%, в сущности, касается только рабочих возрастов; к тому же он показан ниже действительного, так как при вычислении его в отчете бралось население в 15 000, то есть по крайней мере в полтора раза больше, чем оно было на самом деле. В настоящее время на Сахалине имеется три врачебных пункта, по числу округов: в Александровске, Рыковском и Корсаковске. Лечебницы называются, по-старому, окружными лазаретами, а те избы или камеры, куда помещают больных с легкими формами, – околотками. На каждый округ полагается по одному врачу, а во главе всего дела стоит заведующий медицинскою частью, доктор медицины. У военных команд свои лазареты и врачи, и случается нередко, что военные врачи временно исправляют должность тюремных: так, при мне, за отсутствием заведующего медицинскою частью, уехавшего на тюремную выставку, и тюремного врача, подавшего в отставку, лазаретом в Александровске заведовал военный врач; также в Дуэ при мне во время экзекуции военный врач заменял тюремного.[627] Здешние лазареты руководствуются уставом гражданских лечебных заведений и содержатся на счет тюремных сумм. Я скажу несколько слов об Александровском лазарете. Состоит он из нескольких корпусов барачной системы,[628] рассчитан на 180 кроватей. Когда я подходил к лазарету, новые бараки блестели на солнце своими тяжелыми, круглыми бревнами и издавали хвойный запах. В аптеке всё ново, всё лоснится, есть даже бюст Боткина, слепленный одним каторжным по фотографии.[629] «Немножко непохож», – говорил фельдшер, глядя на этот бюст. Как водится, громадные ящики с cortex’ами[630] и radix’ами,[631] из которых добрая половина давно уже вышла из употребления. Иду дальше в бараки, где больные. Тут в проходе между двумя рядами кроватей пол устлан ельником. Кровати деревянные. На одной лежит каторжный из Дуэ, с перерезанным горлом; рана в полвершка длины, сухая, зияющая; слышно, как сипит воздух. Больной жалуется, что на работе его придавило обвалом и ушибло ему бок; он просился в околоток, но фельдшер не принял его, и он, не перенеся этой обиды, покусился на самоубийство – хотел зарезаться. Повязки на шее нет; рана предоставлена себе самой. Направо от этого больного, на расстоянии 3–4 аршин от него, – китаец с гангреной, налево – каторжный с рожей… В углу другой с рожей… У хирургических больных повязки грязные, морской канат какой-то, подозрительный на вид, точно по нем ходили. Фельдшера и прислуга недисциплинированны, вопросов не понимают и производят впечатление досадное. Один только каторжный Созин, бывший на воле фельдшером, видимо, знаком с русскими порядками, и, кажется, во всей этой больничной толпе это единственный человек, который своим отношением к делу не позорит бога Эскулапа. Немного погодя я принимаю амбулаторных больных. Приемная рядом с аптекой, новая; пахнет свежим деревом и лаком. Стол, за которым сидит врач, огорожен деревянного решеткой, как в банкирской конторе, так что во время приемки больной не подходит близко и врач большею частью исследует его на расстоянии. За столом рядом с врачом сидит классный фельдшер и, безмолвствуя, играет карандашиком, и кажется, будто это ассистент на экзамене. Тут же, в приемной, у входной двери стоит надзиратель с револьвером, снуют какие-то мужики, бабы. Эта странная обстановка смущает больных, и, я думаю, ни один сифилитик и ни одна женщина не решится говорить о своей болезни в присутствии этого надзирателя с револьвером и мужиков. Больных немного. Всё это или febris sachaliniensis, или экземы, или «сердце болит», или симулянты; больные-каторжные убедительно просят, чтобы их освободили от работ. Приводят мальчика с нарывом на шее. Надо разрезать. Я прошу скальпель. Фельдшер и два мужика срываются с места и убегают куда-то, немного погодя возвращаются и подают мне скальпель. Инструмент оказывается тупым, но мне говорят, что это не может быть, так как слесарь недавно точил его. Опять фельдшер и мужики срываются с места и после двух-трехминутного ожидания приносят еще один скальпель. Начинаю резать – и этот тоже оказывается тупым. Прошу карболовой кислоты в растворе – мне дают, но не скоро; видно, что эта жидкость употребляется здесь не часто. Ни таза, ни шариков ваты, ни зондов, ни порядочных ножниц, ни даже воды в достаточном количестве.[632] В этом лазарете среднее ежедневное число амбулаторных больных 11 человек, среднее годовое число (за пять лет) 2581; среднее ежедневное коечных больных 138. При лазарете старший[633] и младший врачи, два фельдшера, повивальная бабка (одна на два округа)[634] и прислуги, страшно вымолвить, 68 душ: 48 мужчин и 20 женщин. В 1889 г. израсходовано было на эту больницу 27 832 р. 96 к.[635] По отчету за 1889 г., судебно-медицинских осмотров и вскрытий трупов во всех трех округах было 21. Освидетельствовано повреждений 7, беременных 58 и для определения способности перенести телесные наказания по приговорам судов 67. Делаю выписки из того же отчета, касающиеся больничного инвентаря. Во всех трех лазаретах было: гинекологический набор 1, лярингоскопический набор 1, максимальных термометров 2, оба разбиты; термометров «для измерения тела» 9, – 2 разбиты; термометров «для измерения высокой температуры» 1, троакар 1, шприцов Праваца 3, – в одном сломана игла; оловянных спринцовок 29, ножниц 9, – 2 изломаны; клистирннх трубок 34, дренажная трубка 1, большая ступка с пестиком 1, – с трещиной; бритвенный ремень 1, банок кровососных 14. Из «Ведомости о приходе и расходе медикаментов в лечебных заведениях гражданского ведомства на о. Сахалине» видно, что во всех трех округах было израсходовано в течение отчетного года: 36½ пудов соляной кислоты и 26 пудов хлорной извести, карболовой кислоты 18½ ф. Aluminum crudum 56 ф. Камфары – больше пуда. Ромашки 1 п. 9 ф. Хинной корки 1 п. 8 ф. и красного стручкового перцу 5½ ф. (сколько же израсходовано спирту, в «Ведомости» не сказано). Дубовой коры 1 п. Мяты 1½ п., арники ½ пуда, алтейного корня 3 п., скипидару 3½ п., прованского масла 3 п., деревянного 1 п. 10 ф. Иодоформа ½ пуда… Всего не считая извести, соляной кислоты, спирта, дезинфекционных и перевязочных средств, по данным «Ведомости», потрачено шестьдесят три с половиной пуда лекарств; сахалинское население, стало быть, может похвалиться, что в 1889 г. оно приняло громадную дозу. Из статей закона,[636] имеющих отношение к здоровью ссыльных, приведу две: 1) работы, вредно действующие на здоровье, не допускаются даже и по выбору самих арестантов (выс. утв. мнение Гос. сов. 6 янв. 1886 г., ст. 11) и 2) женщины беременные[637] до разрешения их от бремени, а разрешившиеся до истечения сорока дней после родов освобождаются от работ. После сего срока женщинам, питающим младенцев грудью, работы облегчаются в той мере, в какой это необходимо для предупреждения вреда самой матери или питаемому ею младенцу. На кормление грудью младенцев осужденным женщинам полагается полуторагодичный срок. Ст. 297 «Устава о ссыльных», изд. 1890 г.    

The script ran 0.063 seconds.