Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Уэйн - Спеши вниз
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

Спеши вниз Спеши вниз ко мне, моя крошка, Буду ждать тебя дома, один. Старинная английская песня. Быть может, Моралист взыскательный придет Когда-нибудь к моей заброшенной могиле. Вордсворт, Эпитафия поэта. I — А может быть, вы все-таки скажете мне, мистер Ламли, почему, собственно, вам не нравятся мои комнаты? В голосе хозяйки прозвучала и оскорбленная враждебность и нотка сверхчеловеческого терпения, готового наконец лопнуть. Чарлз с трудом удержал стон. Надо ли объяснять пункт за пунктом, почему он не может больше жить у нее? Кашель ее супруга по утрам, лай собаки при малейшем движении, зашарканный половик в прихожей? Нет, это невозможно. Ну почему не хватает у нее милосердия поверить его вежливой лжи? Ему, во всяком случае, придется стоять на этом. Он посмотрел на бусинки ее обличающих глаз и сказал как можно примирительней: — Право, миссис Смайт, с чего это вы взяли, что мне не нравится комната. Я всегда был ею доволен. Но я же вам сказал вчера — мне надо жить поближе к месту работы. — А где вы работаете? Я вас об этом не раз спрашивала, мистер Ламли, но вы так и не дали мне ясного ответа. «А на кой черт тебе знать, где я работаю?» — чуть было не крикнул он. Но затем рассудил, что, собственно, она вправе задать ему этот вопрос. Он прекрасно знал, что с самого начала приводил ее в недоумение. Ни платьем, ни речью он не похож на щеголеватых клерков или учителей начальных школ, которые обычно снимали у нее комнаты. И все-таки нечего было и думать отвечать ей напрямик: «Я только что с университетской скамьи, с никчемным дипломом историка. У меня нет места и нет никаких перспектив, и живу я на те пятьдесят фунтов, которые сберег в банке на крайний случай». Ни за что! Он содрогнулся, как всякий раз при мысли, с каким дьявольским рвением она ухватилась бы за все с этим связанное: как выискивала бы для него в газетах объявления о найме, как «сочла бы своим долгом» справляться о состоянии его финансов. «Мне придется просить вас платить вперед, мистер Ламли. Деньги это небольшие, их, знаете, нам ненадолго хватает». Он, казалось, слышал, как она говорит это своим пронзительным голосом, выражавшим наихудшие подозрения. — Понять не могу. Вы просто не хотите сказать мне, чем занимаетесь. Уж я-то, кажется, не навязчива, боже упаси! И какой он дурак, что не придумал чего-нибудь на всякий случай! Ну кем он мог быть? Учителем? Но кого обучать здесь, в Стотуэлле? Надо было взять на заметку какую-нибудь школу в радиусе пяти миль, тогда бы еще можно было соврать. В сущности, что он знает о Стотуэлле? Есть здесь собачьи бега. Может быть, он там работает? Ну, скажем, на тотализаторе. Но тут же поймал себя на мысли, что ни разу в жизни не видал тотализатора. А кроме того, он слишком часто оставался дома по вечерам. Служба у какого-нибудь стряпчего? Но она непременно спросит, какого именно и где его контора, и напрасны будут выдумки, потому что, раз уж у нее возникли подозрения, она не пожалеет труда, чтобы разоблачить его. Надо отвечать. Он отдал приказ языку, вполне уверенный, что тот что-нибудь да скажет, сам по себе, без его помощи. — Видите ли, какое дело, миссис Смайт. Слышали вы о… о «Свидетелях Иеговы»?[1] Она резко повернула голову. Ее испуганные глаза старались заглянуть ему в лицо. — Так вы хотите сказать, что вы из этих… — Собственно, не из них. То есть, не совсем из них… — Мистер Ламли, чем вы занимаетесь? — Я частный сыщик. Слова эти сорвались с языка сами по себе. Была не была! — Частный сыщик? «Свидетели Иеговы»? Что это значит? И отвечайте сейчас же, молодой человек, отвечайте сейчас же! У меня еще не было ни одного жильца, за респектабельность которого я бы не поручилась, и все они на приличной работе, а вы тут тянете, не хотите сказать, чем занимаетесь, а теперь оказывается, что вы сыщик, человек, связанный с преступниками… Еще, того и гляди, приведете их в мой дом, конечно, если все, что вы мне рассказываете, правда. Чарлз вытащил пачку дешевых сигарет. — Минуточку, — пробормотал он. — Оставил спички в спальной. — При чем тут спички! — взвизгнула она, но он выбежал, захлопнув за собой дверь, и бросился вверх по лестнице к себе в комнату. Первым побуждением его было спрятаться под кровать, но он знал, что это бесполезно. Надо собраться с духом. Закурив сигарету, он глубоко затянулся горьким дымом и повернулся лицом к хозяйке, которая уже настигла его в спальной. И вдруг ум его прояснился: она требует объяснений, ну что ж, он даст их. Не дожидаясь вопроса, он понес небылицы, пространно и подробно расписывая, как руководящий центр «Свидетелей Иеговы» направил его следить за одним из четырех окружных казначеев, Блэкволлским, которого подозревали в различных злоупотреблениях (тут он перешел на таинственный полушепот), и пусть она не обижается, если он о них не будет распространяться. Он тут же сочинил название юридической конторы, в которой был младшим компаньоном. Помнит ли она дело Эванса, то, что заняло так много места на столбцах «Со всего света»? Ну да, она, возможно, не читает этой газетки и не слыхала про Эванса; но, во всяком случае, именно Чарлз разоблачил этого человека. Он говорил внешне спокойно, но не переставал чувствовать себя прескверно. А что касается казначея, то он поселился в маленькой гостинице в самом городе (когда она открыла рот, чтобы спросить «в какой гостинице», он опередил ее, осведомившись, уж не собирается ли она выведать у него служебную тайну), и теперь он вынужден по долгу службы перебраться в ту же гостиницу. — Так что видите, миссис Смайт, говоря вам, что мне необходимо переехать поближе к месту работы, — тут он веско улыбнулся, — я был скрупулезно точен. Впервые за свои пятьдесят шесть лет миссис Смайт лишилась дара речи. Она уловила едва ли треть из того, что он говорил, и ее голова шла кругом. У нее было единственное желание — поскорее избавиться от Чарлза Ламли. Победа была за ним. На утро с чемоданом в руке Чарлз в последний раз споткнулся о зашарканный половик и выбрался на июльское солнце. Лежа ночью без сна, Чарлз предвкушал удовольствие от того пинка, который он охотно и рассчитанно отпустит собаке, если та вздумает его облаять. Но именно сегодня, впервые со дня его появления в доме, собаки не было на месте, и он удалился без шума. Чарлз был уверен, что миссис Смайт, высунувшись из-под пожелтевших кружевных занавесок гостиной, провожает его подозрительным, беспокойным взглядом, и постарался пройти по улице с самым независимым видом. Но ему ясно было, что три недели, проведенные в Стотуэлле, были напрасно потерянным временем: двадцать одно бесцельное утро и столько же отупляющих дней и гнетущих вечеров, которые ни на минуту не проясняли его безнадежно упорствующих мыслей. Как часто за последний проведенный в университете год он поздравлял себя с тем, что нашел выход из привычного тупика; в тех случаях, когда у него возникала назойливая мысль («а чем он будет жить через несколько месяцев?»), он гнал ее прочь, обещая себе заняться этим и всем остальным после нескольких недель покоя и одиночества. Тогда на все вопросы о планах на будущее он отвечал: «Простите, но сейчас я не принимаю никаких важных решений. Нельзя же все сразу, знаете ли. В данный момент я готовлюсь к экзаменам и, — добавлял он торжественно, — стараюсь жить, как подобает нормальному человеку. А когда с университетом будет покончено, тогда я подумаю, как мне зарабатывать на жизнь, не выделяя этого вопроса из ряда других важных проблем». Такие ответы очень подбадривали его. Он даже обставил свой отъезд незатейливым церемониалом. Тот город, куда он удалится, чтобы принять обдуманное решение, был выбран на дружеской вечеринке. Он попросил приятелей написать на листе названия десятка небольших городков, где можно снять комнату подешевле, и с великолепной небрежностью ткнул наугад булавкой. — Мне совершенно безразлично, — высокомерно изрек он, — будет это деревня или промышленный центр: взор мой будет устремлен только внутрь меня самого. По забавной случайности игла его в первый раз ткнулась в тот из всех городов Англии, который был для него ни к чему: город, где он родился, рос и где жили его родители; название города без всякой задней мысли было вписано одним из его приятелей. При второй попытке булавка ткнулась в самый край листа, и лишь в третий раз он угодил прямо в Стотуэлл. Полный надежд, он спешно прибыл на другой конец страны, в это скопище грязных улиц и фабрик, только для того, чтобы несколько драгоценных недель кусать себе ногти, не зная, на что решиться. Ничто так и не было решено, даже такой простой и насущный вопрос «чем заняться?», не говоря уже о более глубоких и сугубо личных проблемах, которые он годами накапливал в ожидании этой небольшой передышки. «Почему бы это? Почему такая неудача?» — думал Чарлз, таща тяжелый чемодан по главной улице на станцию. Ответ, как и все прочее, был сбивчивый, отчасти потому, что университет, хаотично напичкав его за три года случайными знаниями, отучил его ум от серьезного мышления; отчасти из-за постоянного понукания обстоятельств («Непременно уходи с утра, а то она догадается, что ты без работы», «Решай сегодня же, не теряя времени понапрасну, ищи в газете объявления по найму»), а отчасти по той простой и ясной причине, что проблемы эти были для него вообще неразрешимы. Во всяком случае, утешал он себя, он остался самим собой. Ведь продолжай он жить среди самодовольной благожелательности тех, кто старался «руководить» им, какие гибельные шаги могли бы уже быть им предприняты! А сейчас он был, увы, все там же, что и в начале задуманной им поры решений. Он еще не представлял себе, какие обстоятельства скоро научат его уму-разуму, не понимая, что трудности, им испытываемые, не могут быть устранены путем размышлений. И поэтому неизбежной была та горечь поражения, которая ссутулила спину Чарлза и избороздила его лоб морщинами, когда он уплатил свою последнюю фунтовую бумажку за билет до родного города, где его отец и мать, родные и знакомые уже давно готовились спросить его, где же он пропадает. Если бы не Шейла, угрюмо думал он, дожидаясь тех нескольких шиллингов сдачи, из которых состояли теперь все его ресурсы, он бы еще как-нибудь продержался, ночуя на садовых скамейках, перебиваясь продажей газет. Но ему необходимо было повидаться с ней, хотя он не мог ни объяснить свое молчание, ни ускорить их свадьбу или сделать ее более радостной. Что за нескладица! Чарлз глубоко вздохнул, засовывая билет в карман пиджака и забирая сдачу. Прибыл поезд, и он нехотя вошел в купе остановившегося перед ним вагона, закинул чемодан на сетку и пристроился в уголке. Чрезмерная сдержанность, привитая воспитанием, не позволила ему разглядеть своих двух спутников по купе; они представлялись ему размытыми очертаниями пожилой супружеской четы, лишенной каких-либо определенных признаков. Только когда поезд отошел от станции и за окнами замелькали поля Мидленда,[2] он почувствовал, что они его рассматривают, робко, но с острым интересом, который явно побуждал их нарушить молчание. Он поднял глаза и встретил их взгляд. Что это? Да он их где-то видел! — Мистер Ламли, не правда ли? — сказал наконец сидевший напротив мужчина. — Да, меня так зовут, — недоверчиво отозвался Чарлз и торопливо забормотал: — Не помню, когда имел честь… лицо ваше, конечно, знакомо, но, право же… Женщина без малейшего смущения выдвинулась вперед с ободряющей улыбкой. — А мы — папа и мама Джорджа Хатчинса, — мягко сказала она. — Мы вас видели, когда навещали его в университете. Чарлз сразу же вспомнил сцену, которую охотнее позабыл бы. Джордж Хатчинс, невыносимо усидчивый, лишенный юмора студент, жил в соседней комнате и, вечно поучая Чарлза, бубнил о пользе упорного труда. — Никакой системы, — снисходительно замечал он, оглядывая его книжные полки. — Совершенно случайный подбор без всякой системы. Вы просто забавляетесь. Ну, а я не могу позволить себе забавляться. Я последовательно закрепляю каждый шаг продуманной программы. Подготовительный обзор, потом чтение вплотную, а затем, через три месяца, проверка. И все накрепко и навсегда. Так поступали люди вроде Локвуда, и я следую их примеру. Локвуд был скучный, кислолицый курсовой наставник, к которому Хатчинс питал чувство глубокого и неподдельного восхищения и который направлял его на путь самодовольного педантизма. После таких поучений Чарлз подолгу сидел в оцепенении, скорчившись перед камином и глядя в огонь — то смутные фантазии, то жар интуитивных откровений заменяли для него интеллектуальный метод, засушенный и выдохшийся в гнетущей атмосфере грубой активности Хатчинса. — Полагаю, вы уже слышали об успехах Джорджа, — сказал мистер Хатчинс. Говорил он бодро и доверчиво, но с оттенком какой-то тревожной гордости. — Он получил аспирантуру, — прибавил он, произнося это непривычное для него слово так, будто прилаживал чужой черенок в расщеп низкорослого ствола своего просторечья. Несколько минут разговор кое-как клеился, но чисто механически; на поток штампованных поздравлений Чарлза: «Заслуживает похвалы, упорно работал, вполне достоин» — увядшая супружеская чета мямлила: «Он всегда добивался, далось не без труда, вы сами знаете». Прикрываясь маской учтивости, Чарлз на самом деле жалел их: они были так явно встревожены, даже больше, чем в тот день два года назад, когда он случайно зашел в комнату Хатчинса за плиткой и увидел их там всех втроем. Старики сидели в напряженных позах, не произнося ни слова. Хатчинс явно и отталкивающе стыдился рабочего вида и простоватых манер родителей и даже не представил их, очевидно надеясь, а вдруг Чарлз не догадается, что это его отец и мать. Но семейное сходство говорило само за себя, и Чарлз задержался на несколько минут, болтая с ними, отчасти из желания досадить Хатчинсу, а отчасти из душевной потребности чем-то подбодрить этих приличных и приятных людей, а заодно показать им, что не все такие скороспелые снобы, как их сынок, и хоть чем-то скрасить явно гнетущее впечатление от этой сцены. Они больше никогда не показывались в университете, и Хатчинс никогда не упоминал о них. Однажды Чарлз, только чтобы сделать ему приятное, спросил, как поживают его родители, но рычание, которое он услышал в ответ, ясно показывало, что Хатчинс рассматривает это как оскорбление. Его откровенный культ успеха не позволял ему терпеть тех, кто произвел его на свет: они не были ни преуспевающими богачами, ни знаменитостями, их бирмингемский говор только подчеркивал искусственность его собственного произношения (в точности копировавшего педантичный выговор Локвуда), — короче говоря, все в них его раздражало. Поглощенный собственными заботами, Чарлз все же находил время радоваться, что не похож на Хатчинса, что душу его не сломила пытка нелепых затруднений, что душа не умерла в нем. Он не любил изречений, но понравившийся когда-то отрывок невольно пришел ему сейчас на память, и он пробормотал: «Из тех я, кто всегда творит, хотя б то был и мир страданий». — Простите? — недоуменно переспросил Хатчинс. — Нет, ничего, ничего, — успокоил его Чарлз. Он хотел загладить неловкость непринужденностью, но слова его прозвучали развязно и могли показаться невежливыми. Раздосадованный, он встал, снял чемодан с сетки, буркнул: «Мне, знаете, на следующей станции» — и выскользнул в коридор, надеясь отыскать где-нибудь свободное место. Но одно-единственное нашлось в купе, где четверо синещеких брюнетов шлепали картами по чемодану и с такой враждебностью посмотрели на него, что он тотчас же ретировался и, боясь, чтобы в коридоре его не настигли мистер и миссис Хатчинс, оставшиеся сорок минут провел в уборной. Несмотря на такое обескураживающее начало, Чарлз к половине пятого успел одолеть поразительное число препятствий. Прибыв в родной город, он оставил чемодан в камере хранения и, решив как можно дольше оттягивать свое официальное прибытие, тотчас же прошел на станцию пригородного автобуса, чтобы поспеть на машину, проходившую через ту деревню в пяти милях от города, где жила Шейла и ее родные. И, в то время как автобус медленно пробирался по зеленым проселкам, все сильнее жгло тело и душу подавляемое уже несколько месяцев желание повидаться с ней. Это было так нужно ему — возвращение, признание, точка опоры, но без необходимости оправдываться или немедленно принимать решения. Однако этот душевный покой еще надо было завоевать. И настолько сильно было сейчас его внутреннее напряжение, что, ступив на дорожку сада, Чарлз весь дрожал. Но случилось так, что ожидание его снова не оправдалось. В ответ на излишне громкий и продолжительный звонок, дверь ему открыл мрачный толстяк лет тридцати пяти. Это был Роберт Тарклз, муж старшей сестры Шейлы — Эдит. Мрачность его при виде Чарлза перешла в меланхолическое раздражение. Опять это дурак! И никак он не может привести себя в приличный вид. Да и никогда не сможет. — Шейлы нет, — сказал он, не дожидаясь вопроса и не здороваясь с Чарлзом. — Но все-таки можно к вам? Я издалека, — пробормотал Чарлз. — Дома только мы с Эдит, — сказал Роберт, как бы предупреждая, что Чарлза ожидает здесь неприятное объяснение, как оно и случилось. Чарлз молча протиснулся мимо Роберта в переднюю. Из кухни вышла Эдит и стала в дверях. — Шейлы нет дома, — сказала она. — Знаю, — быстро и невнятно буркнул Чарлз. — Роберт уже сказал. Может, вы мне все-таки предложите чашку чая? А когда Шейла вернется? Мне надо с ней повидаться. Под их пренебрежительными враждебными взглядами он весь подобрался, вошел в кухню и сел на стул. Так бывало всегда при его встречах с Робертом и Эдит. Не то чтобы они попрекали его за неудачи; по их мнению, за неудачи взыскивать не следует, неудачниками можно просто пренебречь. Раздражало их то, что он даже не старался добиться успеха. Хотя они и не смогли бы это выразить достаточно ясно, они винили его в том, что он не носит положенного стандартного костюма. Облекись он в костюм преуспевающего лавочника средней руки, такого, как Роберт, они бы его признали своим. Или же, если б он усвоил внешний безалаберный шик богемы, они по крайней мере поняли бы, кем он хочет быть. В их мире каждый должен был носить отличительные знаки, которые обозначали бы его положение, его призвание, его амбиции: бутсы и комбинезон землекопа или профессорский сюртук — все равно что, но необходимо, чтобы каждый носил свое, удостоверяющее его личность платье. Но Чарлз, видимо, не сознавал этого священного долга. Студентом он не носил вельветовых брюк и цветных сорочек. Даже не курил трубку. Ходил он в пиджаке, но не того покроя, который носят деловые люди, и его тяжелые башмаки не имели ничего общего с ботинками на сверхтолстых подошвах, какие носят модники спортсмены. К тому же все попытки Чарлза снискать расположение родных Шейлы были встречены весьма холодно. При первой же встрече он предложил Роберту смотаться выпить перед завтраком. Но Роберт не привык бегать ради стаканчика, а предпочитал откупоривать полупинтовые бутылки пенистого пива, которые важно извлекал из серванта красного дерева. Когда в один из выходных дней прислуги Чарлз взялся мыть посуду, Эдит уверенно предрекала, что он что-нибудь разобьет, и в конце концов он действительно уронил и разбил невосстановимый соусник из сервиза. Когда Роберт в качестве положительного и надежного супруга старшей сестры спросил претендента на руку младшей, чем, собственно, он намерен заняться и каковы его планы, Чарлз ответил по своей университетской привычке весьма уклончиво и шутливо. Чарлз не прижился в их мире, не усвоил их языка, и после недолгой попытки приспособить его к своей чопорной, серенькой, непостижимой для него рутине они с отвращением отвернулись от него, не оставляя, однако, в покое. Чувствуя на себе их взгляд, Чарлз с тоской подумал, что за чашку чая ему придется проглотить в придачу порцию советов, столь же неудобоваримых, как вата. Начала наступление Эдит, уставив на него свои до смешного маленькие глазки. В своем уродливом платье и забрызганном переднике она заняла твердую позицию у посудной раковины — типичная Женщина в Своей Крепости. — Вы, должно быть, хотите поговорить с отцом? — (Слава богу, она по крайней мере не звала это чучело гороховое «папочкой»!) — Теперь, когда вы получили диплом, вы, конечно, хотите привести свои дела хоть в некоторый порядок. — (Косвенный, хотя и прозрачный намек на его бестолковое отношение к жизни.) — Он и то уж удивлялся, когда же вы наконец пожалуете. — (Иными словами, имел в виду, что он уклоняется от ответственности.) Чарлз сдуру попался на крючок. — Собственно, я вовсе не намеревался говорить с вашим отцом, — сказал он. — В этом, по-моему, нет… нет никакой неотложной необходимости, и… — Тут он понял, что влип. Последний десяток слов так легко было обратить против него («Вы дошли до того, что сказали…», «Вы, кажется, не отдаете себе отчета» и т. д.). Эдит уже раскрыла рот, чтобы выпалить заряд заготовленных обвинений, как вдруг неожиданно вмешался Роберт. — На днях я встретил ваших родителей. Мы с ними перекинулись парой слов о вас и вообще. И я должен сказать, — тут он заговорил резко и твердо, тоном начальника, подводящего итог: — вам надлежит понять, что поведение ваше вызывает всеобщее неудовольствие. Ну чем, например, оправдать ваше исчезновение сразу же после экзаменов? Отец ваш сказал, что вы даже не оставили своего адреса. Он лишен был какой-либо возможности снестись с вами. Нечего сказать, достойное поведение! Чарлз действительно прибег к этому единственно верному способу лишить родителей возможности вмешиваться в его жизнь, потрясая, коверкая ее, затемняя туманом родственных чувств все то, что он пытался прояснить под старательно налаженным микроскопом независимости. Но чем можно было ответить на дурацкое убеждение этих людей, что его отказ копошиться при каждом решении в том могильнике архаических чувств, который вот уж двадцать два года разрывали его родители, был просто «недостойным поведением». Полная неспособность найти с ними общий язык душила его, опустошала мозг. Так бывает в ночных кошмарах, когда представляется, что тебя сажают в сумасшедший дом и ты ничего не можешь поделать. Голоса Роберта и Эдит назойливо зудели. Чарлз пытался не слушать, но самодовольство, наглая полуправда, откровенная грубость вызывали его на отпор. И, наконец, одно замечание Эдит заставило его вскочить в неудержимом порыве ярости. — Вам никогда и в голову не придет воздать должное тем, кто старался вам помочь. В вихре возмущения Чарлз представил себе лица тех, кто «старался ему помочь», а за лицами мелькало сияние, отблеск зари на снеговых вершинах, которые (это он внезапно почувствовал) могли бы быть и в его жизни, если бы его предоставили самому себе без их «руководства». Если бы всех, кто прикрывал свои притязания словами «старался помочь», каким-то чудом можно было убедить оставить его в покое. А она опять говорит о долге! Ухватившись за спинку стула, Чарлз искал ответ, быстрый, сокрушительный: всего несколько слов, но таких убийственно-ядовитых, чтобы они впились в сознание Эдит и не покидали ее ни во сне, ни наяву до самой ее смерти. Конечно, это бесполезно. Таких словами не проймешь. Невероятно, чтобы можно было что-нибудь внушить им с помощью слов, разве что повалив на землю и оставив связанными и с кляпом во рту перед граммофоном, бесконечно повторяющим простое и механическое суждение. Какое удовольствие доставила бы ему возможность заняться на досуге выработкой подобного суждения, чтобы в нем коротко и ясно сформулировать, какое преступление против человечества они и все им подобные совершают самим фактом своего существования. — Ты, кажется, попала в самую точку, Эдит, — сказал ее супруг. — Наш друг не знает, что тебе ответить. Ты лишила его дара речи. Точно прозрев, Чарлз уставился на Роберта. И вдруг ему начало казаться, что щеточка рыжеватых усов (для придания солидности, разумеется) просто нелепа на человеческом лице. Словно она пересажена с морды какого-нибудь эрдельтерьера. — Я думал вовсе не о том, что сказала Эдит, — ответил он полуизвиняющимся тоном. — Просто я недоумевал, как это никому не придет в голову состричь ваши нелепые усики и употребить их на щетки, вроде тех, что висят возле унитаза. Чарлз говорил спокойно и вежливо, но после короткой паузы, которая потребовалась им, чтобы понять смысл его слов, они тем не менее осознали, что он их определенно оскорбил. Лицо Эдит словно увеличилось вдвое, она выпучила глаза и разразилась громкой и бессвязной тирадой, истеричной и в то же время угрожающей. Роберт со своей стороны без колебаний избрал линию поведения. Он стиснул зубы, напыжился и шагнул вперед — легко, но решительно, как Рональд Колман. Когда же его жесткое и размеренное «А теперь хватит об этом разговаривать!» не дошло до сознания Чарлза и кудахтанье Эдит стало все больше походить на рыдания, тогда Рональд Колман исчез и его место занял Стюарт Грэйнджер,[3] настороженный, быстрый, неотразимый. Он схватил Чарлза за лацканы пиджака. На мгновение его неожиданный наскок застал Чарлза врасплох. Как быстро и каким роковым образом развернулись события! Теперь всю вину взвалят на него: «Оскорбление! Что было делать Роберту, как не выставить его вон? И, конечно, теперь мы его на порог не пустим!» Одутловатое, глупое лицо Роберта угрожающе надвинулось. Черт! Ну, так пусть получают сполна. Резким движением Чарлз вырвался, бросился к умывальнику и схватил таз: Эдит перед его приходом мылась и почему-то не успела вылить воду. Чарлз рванул таз из подставки — часть серой лены вылилась на него самого, а остальная вместе с водой расплеснулась по всей кухне, когда с чувством огромного облегчения он широко размахнулся тазом, почти одновременно в кухне раздались три звука — всплеск воды, громкий взвизг Эдит и грохот пустого таза. Не успел еще таз закатиться в угол, как Чарлз распахнул дверь и выскочил на улицу. Оглянувшись, он успел заметить лицо Эдит, обрамленное мокрыми кудерьками, и Роберта, протиравшего глаза от мыльной пены. Когда за Чарлзом захлопнулась калитка и он побрел по дороге, ему вдруг стало ясно, что, собственно, сейчас произошло. Разорвал-то он не с Робертом и Эдит, а с Шейлой. Чарлз любил ее с пассивным упорством еще с того самого жаркого, вскружившего ему голову вечера, когда семнадцатилетним юношей он впервые почувствовал, что такое любовь. С тех пор Шейла вошла в его существо, заполонила его сердце. После разумного периода колебаний она согласилась выйти за него замуж, когда будет возможно, и надежда сделалась основой его жизни и в мыслях и в действиях. Теперь, идя по сумрачной улице, он слышал, как даже собственные его шаги отстукивают, что это невозможно. Перед его глазами возникло ее лицо: выражение полного покоя, доверчивого нежного умиротворения каждый раз поражало его, еще задолго до того, как привычным гостем водворилось в его сознании. Но сейчас сквозь глаза Шейлы просвечивали глаза ее матери, они смотрели на него из-под стекол очков, торжественно строгие, осуждающие. В линиях ее подбородка он видел острый подбородок ее отца, то начисто выбритый, то заросший седоватой щетиной, под плотно сжатым, нервным ртом. Нет! Никогда он не боялся, что с годами она потеряет свою стройную округлость — расползется или засохнет, но сейчас он представлял ее не только постаревшей, — он видел, как с каждым днем она все более будет смыкаться с той чопорной, ограниченной средой, в которой она расцвела. В его ушах все еще раздавались самодовольные нравоучения Роберта и яростные выкрики Эдит, и он знал, что именно этого он не потерпит в Шейле. Все кончено. Шейлы больше нет! И при мысли о непоправимом нахлынули образы: гладкая, как слоновая кость, кожа у нее за ушами, дрожащий кончик ее подбородка, когда она подняла к нему лицо и он в первый раз поцеловал ее, и ее тонкие руки… Сердце у него в груди колотилось, словно крикетный мяч, скачущий по неровной площадке; он вздрогнул, и так сильно, что его шатнуло и он ударился о каменную изгородь сада какого-то преуспевающего фермера. Грубая прочность камня словно вышибла на миг эти образы, но тотчас же перед ним замелькали новые: он увидел лицо Шейлы, бледное, просветленное, полное решимости, а за нею четкое в своем убожестве лицо ее отца, покорное, сморщенное лицо матери, злобно вздернутые выщипанные брови Эдит, и надо всем этим ненавистная телячья морда Роберта, размахивающего пухлыми кулаками. — Не могу я жениться на Роберте! — громко, с невыразимой болью произнес Чарлз. Стоявшие у автобусной остановки пожилая женщина и мальчик обернулись и уставились на него с нездоровым любопытством. Чарлз прибавил шагу. Скорей бы завернуть за угол и скрыться с их глаз, но, и убегая, он знал, что бежит от всего, что до этого времени было смыслом его жизни. Все кончено. «Шейлы больше нет» и «Уют» — эти слова перекрещивались на ярко освещенном окне. Еле живой, он ухватился за медную ручку и ввалился в пивную. — Я знаю одно, — говорил хозяин пивной, — когда он у меня работал, он ни черта не стоил. Он говорил запальчиво, словно оспаривая чье-то неверное суждение. Его краснорожий собеседник возражал спокойно, но убежденно: — Он может купить вас со всеми потрохами, если ему вздумается… все ваше заведение. Каждый кирпич и каждую кружку… Хозяин, видно, начинал сердиться не на шутку. Он злобно поглядел на пустой стакан, протянутый ему Чарлзом, и нахмурился так, что его и без того низкий лоб совсем съежился. — Я, видите ли, не хочу сказать, что на него совсем нельзя положиться, — продолжал он с таким видом, словно старался выискать хоть какие-нибудь положительные черты у вовсе никудышного человека, — не могу сказать, чтобы он стащил что-нибудь, ну, положим, деньги из кассы, или вино из погреба, или стаканы какие-нибудь, или пепельницы, — не в пример другим. Но что я знаю, то знаю, — произнес он угрожающе, перегнувшись через стойку, — он не может отличить правую руку от левой. А насчет грамоты, то едва ли он способен был написать что-нибудь, кроме своего имени. Иногда, стоя рядом с ним за стойкой, я сомневался, да разбирает ли он надписи на бутылках? Спрашивают, положим, «Двойной алмаз», и хорошо еще, если он не нацедит им «Гиннеса». Чарлз, который терпеливо стоял у стойки, стараясь не думать ни о чем, кроме трех уже поглощенных пинт пива и о четвертой, которую он тщетно старался получить, вдруг пробудился к жизни при слове «Гиннес». — Нет, благодарю! «Гиннеса» не надо, — сказал он поспешно. — Мне все того же. Хозяин, не обращая на Чарлза никакого внимания, лег животом на стойку, злорадно усмехнулся в лицо краснорожему. Он-то воображал, что ведет спокойный спор. — Да он недотепа, — выставил он последний довод. Но краснорожий по-прежнему твердил: — Пожелай он только, и он мог бы купить все ваше заведение. Хозяин, позеленев от злости, нажал на рукоятку пивного сифона и пустил в кружку Чарлза сильную струю пенистой жидкости. — Я знаю двух парней, которые работают у него, — пользуясь паузой, продолжал краснорожий. — Шесть фунтов десять шиллингов в неделю и двойная плата в субботние вечера… конечно, по желанию. Хозяин угрюмо подвинул кружку и смахнул шиллинг Чарлза под стойку. — Он этого добился контрактами, — сказал краснорожий. — Все дело в контрактах. Он отправляется в какое-нибудь большое учреждение или, скажем, отель и берет подряд на мытье окон. А потом каждые три месяца, знай, посылает им счета. — Счета! — взорвался хозяин. — Да когда он работал у меня, я бы ему не доверил получить и медяка за полпинты пива. Бывало, как только прослышат, что он за стойкой, так и соберется к нам шпана со всей округи, знают, черти, что он считать не умеет. Закажут пять кружек, а платят за три. А как стал работать на себя, — хозяин произнес эти слова так, словно выбранился, — теперь, оказывается, он может посылать счета по всей форме. И, конечно, без ошибок. — Ну, не сказал бы, — ввернул краснорожий. — Думаю, что он порядком присчитывает. — И он засмеялся, восхищенный собственным остроумием. Чарлз поставил пустую кружку и зашел в уборную. Когда он вернулся, говорили уже о другом; очевидно, хозяина не так уж волновала судьба разбогатевшего невежды. То, что казалось крайним проявлением гнева, на самом деле было только манерой разговаривать, должно быть недешево обходившейся фирмам, пиво которых он продавал в своем заведении. — Повторить? — сердито буркнул он, когда Чарлз вернулся к стойке. — Нет, виски, пожалуйста, — ответил Чарлз, потому что сейчас ему больше всего на свете хотелось напиться, а в кармане у него оставалось только шесть шиллингов. Может быть, если он смешает напитки, денег хватит. После виски можно будет взять джину, а зятем, если останутся деньги, доканать себя стаканом портера. До сих пор их в пивной было только трое, но теперь начал подходить народ. За какие-нибудь десять минут здесь появилось с полдесятка еще не старых, здоровенных бабищ, по-видимому постоянных посетительниц, и они начали свое обычное вечернее бдение за кружкой пива и нескончаемыми пересудами. Совершенно случайно Чарлз оказался в самом центре сдвинутых полукругом стульев, их стульев, закрепленных за ними привычкой, и женщины перекрестным огнем многозначительных взглядов и недвусмысленных замечаний попытались выжить его. Но смесь виски и пива, выпитых на голодный желудок, уже начинала производить свое действие, и он сидел с полузакрытыми глазами, почти не ощущая ни их рассерженных взглядов, ни замечаний по своему адресу. Перед ним мелькали расплывчатые очертания хозяина, обтиравшего тряпкой стойку, и вдруг в тумане своего опьянения Чарлз увидел себя, протирающего не стойку, а окно. «Берет подряд на мытье окон. Каждые три месяца посылает счета». Женщины бесцеремонно переговаривались через его голову; обрывки их болтовни перемешивались в его мозгу с назойливо всплывавшими фразами. — Ну я и говорю: если хотите знать, почему он не в школе, подите на задворки… «Может купить вас со всеми потрохами». — …и посмотрите, что он написал на стене сарая, говорю я… «Двое парней работают у него. И двойная плата в субботние вечера». — Ну где еще мог он услышать подобные слова? — говорю я. — Неприличные, грязные слова. Если такому у вас обучают… «Он недотепа. Когда он у меня работал, он ни черта не стоил». — Надеюсь, вы не хотите сказать, говорю я ему, что он слышит подобные слова д о м а. «Думаю, он порядком присчитывает… Каждый кирпичик, каждую кружку…» — А какое мне дело, что вы школьный инспектор, говорю я ему. В верхнем кармане у Чарлза была пачка с последней сигаретой. Он осторожно вытащил ее, но она согнулась, и гильза лопнула. Чарлз раскурил ее; прикрывая пальцем разорванное место, и глубоко затянулся. Горячая волна алкоголя, поднимаясь из желудка, столкнулась с никотином, застрявшим в легких, бремя вины и усталости скатилось с его плеч, и он с благодарностью воздал немую хвалу двум божествам мира сего. Но, лишь только прояснилось его сознание, он почувствовал окружавший его холодок неприязни. Смущенный и даже испуганный, он вскочил со своего табурета и постарался смешаться с толпившимися возле стойки посетителями. Хозяин и две его дочери проворно наполняли кружки и получали деньги, но ему казалось, что его они никогда не обслужат. Несколько раз он пытался приблизиться к стойке, пережидая при этом всех устоявших перед ним, но, лишь только он открывал рот, его тут же оттесняли. Минут через двадцать все возбуждение от виски и сигареты испарилось, и он чувствовал только усталость, — попробуй-ка постоять так долго, почти не евши с утра. Решительным жестом он протянул свой стакан и постучал им о прилавок. — Пожалуйста, джину, — пронзительно крикнул он. — Четыре горького, одну «Гиннес», три булочки, и еще Марта просит пачку сигарет, своих обычных, — рявкнул над самым его ухом какой-то плотный мужчина. — Позвольте, — огрызнулся на него Чарлз, — я пришел сюда гораздо раньше вас. Мужчина холодно посмотрел на него, но не успел ответить: заказ его полностью, вместе с пачкой сигарет был ему подан на подносе; торопливо отсчитав следуемую сумму, он скрылся в толпе. Чарлза словно окунуло на самое дно Атлантики, такое он почувствовал унижение. Даже для его рассудка, притуплённого усталостью и огорчением, было ясно, почему ему ничего не удается. Заведение это, или по крайней мере этот зал, было облюбовано простым людом, и его посетители были грубы, угловаты — сама жизнь снабдила их одними острыми углами. А у него углы, наоборот, были стесаны, сглажены и семейной средой и университетом. С пеленок его приучали не повышать голос, не выделяться, уступать другим. И вот результат! Его воспитывали в расчете на более благополучные времена, а обстоятельства ввергли его в джунгли пятидесятых годов нашего века. Улей был полон ос, все до единого — рабочие, и все совершенно одинаковые, но он, ничем другим не отличаясь от них, лишен был их жала. — Эй, вы, освободите место, коли вас обслужили! — заорал ему хозяин, перегибаясь через стойку со своим обычным задиристым видом. — Никто меня не обслужил! — взвизгнул Чарлз, взрываясь от ярости. — Один джин и стакан портера! Все вокруг замолчали и обернулись; взглянув на Чарлза, они затем с безразличным видом возвратились к прерванным разговорам. Этим они еще раз показали ему то, что было для него жизненно важно: для них он чужак, пленник своего класса, и, отбившись от своих, он обречен на одиночное заключение. А в то же время он ненавидел людей своей среды: Роберта Тарклза, Джорджа Хатчинса, Локвуда. Чарлз проглотил джин и тотчас же принялся за портер. Долгое ожидание у стойки немного протрезвило его, и теперь, чтобы добиться облегчения, необходимо было поскорее смешать напитки. И облегчение пришло. По мере того как за джином до желудка доходили медленные глотки портера, все до этого выпитое им пробудилось. Один за другим наступали знакомые признаки приближавшегося опьянения. Язык его одеревенел и, судорожно прижатый к нижним передним зубам, весь словно окутался ватой. Когда Чарлз поглядел вдоль светящейся огнями пивной, все начало слегка колыхаться. А три электрические лампы на потолке, мерцавшие в клубах дыма, закружились в медленном танце. — Нет у тебя огоньку, приятель? — прохрипел кто-то сзади. Прежде чем ответить, Чарлз поднял стакан и неторопливо вылил остаток портера прямо в глотку. Когда эта последняя волна, пенясь, сплеснулась с пляшущей крутовертью всех прежних стаканов, для него наконец наступило полное освобождение. Трезвым он сейчас же обернулся бы, спеша услужить, снискать расположение; он потянулся бы за спичками и, вероятно, расплескал бы при этом свой стакан. Но теперь он был спокоен, дерзок и способен был жить на том же уровне, что и большинство окружавших его собутыльников. — Огоньку, приятель, — раздался все тот же хрип, и без всякой укоризны: ну что стоило обождать тридцать секунд! Чарлз осторожно обернулся, изо всех сил стараясь сосредоточить внимание на то раздувавшемся, то съеживающемся лице. Не произнеся ни слова, он вытащил коробок и с величайшей тщательностью стал доставать спички. Он держал их вверх дном, и все спички высыпались на пол. Чарлз нагнулся, чтобы подобрать их, и сильно стукнулся о чьи-то ноги. Человек пошатнулся и крепко выругался, но Чарлз, и не думая извиняться, упорно собирал спички. То ли они действительно плавали в луже пролитого пива, то ли кружились, извиваясь в его расстроенном воображении, но только прошло немало времени, прежде чем он собрал их все до единой и аккуратно уложил в коробок головками в одну сторону. Распрямившись, Чарлз повернулся к человеку, просившему огонька, и теперь лицо его больше не расплывалось и не съеживалось, но попеременно то приближалось, то отступало куда-то вдаль. Он снова открыл коробок и, достав спичку, чиркнул ею и протянул. Но в это мгновение лицо, только что вплотную придвинутое, стремительно уплыло куда-то в пространство. Недовольно буркнув, Чарлз рывком сунул ему зажженную спичку. Тотчас же лицо перестало быть лицом и превратилось в багровую маску ярости с двумя горящими глазами. Спичка, ткнувшись в вислые усы, зашипела, пламя лизнуло ноздри, и человек отшатнулся, грубо выругавшись от боли и злости. Чарлз тоже отступил, испуганный этим неожиданным криком. Но теперь теснота в пивной не допускала таких резких движений, и, когда заработали локти, пиво расплескалось во все стороны, и над гулом разговоров раздался дружный залп ругательств. В нормальном состоянии Чарлз был бы вне себя от ужаса и стыда. Он стал причиной скандала! Он нарушил священный закон самообуздания, безропотной уступчивости, он, как говорится, проявил себя. Обычно он тотчас же забормотал бы извинения; выкрики обожженного: «Это все он! Вышвырните этого сопляка! Еще пить вздумал!» — настигли бы его уже на полпути к двери. Но теперь спасительный дурман алкоголя, придававший ему не то легкую развязность, не то яростную наглость, защитил его даже при появлении грозного хозяина. Вместо того чтобы сникнуть под градом брани, раздававшейся со всех концов бара, он благодушно поморгал в лицо хозяина — оно странным образом вращалось, то надвигаясь на него выпяченным носом, то уходя под насупленные брови, — а потом прехладнокровно повернулся на каблуках, спокойно отворил дверь и вышел туда, где его встретила теплая тишина летней ночи и сельская улица то раскрывалась, то закрывалась перед ним, словно створки большой устрицы. Опершись о забор, он пережидал, пока она успокоится; и действительно, вскоре она улеглась и колыхалась только чуть-чуть, так, что пройти было можно. Собственно, идти было некуда; нет ни денег, ни планов, но ночь была теплая, душная, луна ярко светила, отбрасывая густые тени, и он достаточно нагрузился, чтобы не испытывать тревоги. Не твердо, но весело он принялся пробираться по какому-то проулку вдоль садовых изгородей. И на ходу мысли его разгонялись, набирая лихорадочную скорость, — этим у него всегда сопровождалось опьянение. Действительно, Чарлз часто потешался над тем, как обычно описывают это состояние в романах. Нет, это вовсе не летаргическое состояние полупаралича; наоборот, при опьянении его мыслительные способности напоминали мотор на максимальных оборотах и с выключенными тормозами. Освобожденные от обычных оков — не только оков страха и вины и давящего гнета въевшихся в него условностей, но даже от элементарной необходимости соблюдать физическое равновесие и чувство направления, — мысли его мчались, и он способен был на быстрые и важные решения, которые ему редко приходилось пересматривать, когда возвращалась «нормальная» нерешительность. Теперь, когда он плюхнулся в густую траву, в которой усыпляюще стрекотали и копошились в лунном свете цикады, затруднения последних дней вплелись в уже полученные им жизненные уроки, и здесь, на лоне кружащейся и вздымающейся земли, для него началось врастание в новые условия. Происходило это не по холодному расчету, потому что анализ положения мог оказаться обманчиво-простым и, вероятно, привел бы к утомительному, полуциничному повторению пройденного, к решению повернуть вспять, приспособиться, связать порванные волокна и свить из них новый кокон. Нет. Новая ясность пришла к нему как ряд четких проблесков, как быстрый поток основных запомнившихся ему переживаний. Они возникали яркими вспышками и были несложны; вот он, склоненный над книгами, слушается указаний, вносит поправки, и его без конца вводят в рамки и поучают, вот он годами протискивается бочком меж сфер чужих переживаний и чувствований. Всего один лишний шаг в любом направлении, и кто-нибудь непременно будет задет, обижен, разочарован. Его школьные наставники покачивают головами, отец возмущен и разгневан, мать то склоняет его на откровенность, то обижена его замкнутостью — и так все, вплоть до назойливых вопросов миссис Смайт и визгливых упреков Эдит; как все они топтали его душу! Бег мыслей ускорился; Чарлз перекатился на спину так, что ему стал виден посеребренный луной шпиль деревенской церкви, качавшийся в спокойном небе, как тонкая камышинка, и образы замелькали еще быстрее. Шейла наклонилась над ним, глаза ее нежно искали его глаз, но вдруг линия волос на ее лбу спустилась почти к бровям, и лицо было уже не ее, а хозяина пивной, грубое и властное. В его мозгу вдруг зашуршала, как прибрежная галька, строка из недавно прочитанного им современного поэта: Крутясь, люблю я скудно то, что ненавижу. Возник Джордж Хатчинс, яростно забивающий гол, а в воротах стоял Локвуд в зеленой фуфайке и кепке; через мгновение Чарлз увидел, что забивают не простой мяч, а голову Хатчинса-отца, который своим простецким говором умоляюще шепчет: «Не сердитесь, мистер Ламли. Наш Джордж так трудился, чтобы добиться успеха». Снова зазвучала стихотворная строка, но как-то вывернутая наизнанку: это было у него обычным признаком опьянения. И, ненавидя скудно, я кручу любовь. Чарлз вскочил и заставил себя шагать дальше. На ходу легче было думать. Думать о чем? Над вопросом, как лучше заложить первые двадцать два года жизни в основу следующих пятидесяти. Если только вообще будут эти пятьдесят: грибообразное облако, которое всегда жило в глубине его подсознания, на мгновение выдвинулось на первый план и оттеснило все остальное. Я, ненавистник скудный, и любовь скручу. Но как бы то ни было, а надо верить в то, что они будут. Иначе одна дорога: покончить с собой. Вдруг выпрыгнула канава и ухватила его за ногу. Он свалился в ворох сухих листьев, который определенно стал колыхаться под ним взад и вперед. Чарлз понял, что скоро его вырвет, но мозг его оставался ясным и расторможенным. Ворох листьев навалился на него, но и в своей физической мерзости он испытывал какой-то новый порыв, какое-то освобождение. Его обременяли еще несколько выпитых пинт и, может быть, немного непереваренной пищи из его скудного завтрака. Через минуту-другую он освободится от них. Любя, скручу я ненависть-паскуду. Если бы ему с такой же легкостью освободиться от своего класса, своей среды, от невыносимого бремени предпосылок и усвоенных рефлексов. Он выбрался из канавы и с минуту стоял, закинув голову и уставившись в точку, вокруг которой вращалось звездное небо. Любовь, скрути паскуду, что я ненавижу. Почему бы здесь и не кончиться всему, чтобы, возрожденный, он вступил в мир под звуки стрекочущих цикад и собственной рвоты? II Протирочная замша, когда Чарлз окунал ее в ведро с водой, а потом выжимал, издавала приятный, не то чавкающий, не то хлюпающий звук. Как менялась она в руке наощупь: скользкая, когда ее намочишь, неподатливая, почти жесткая, в сухом виде. Он еще раз прошелся по стеклам, на этот раз посуху. Потом опустил замшу в ведро, достал из нагрудного кармана комбинезона сухую чистую тряпку и протер стекло до блеска. Горячее солнце, светившее прямо в окно, испарило последние следы влаги, и стекла стали ясные и прозрачные. Окна были на самом деле чисты. Ну, на сегодня хватит. Последнее окно в последнем доме. А так как сегодня суббота, это значит, что кончена и неделя. Он работает, он зарабатывает на жизнь уже целую неделю! Сердце его прыгало в груди от радости, когда он спускался со стремянки, держа ведро, как полагается, в левой руке. Казалось, что он занимался этим всю жизнь, и если не в буквальном смысле, то по существу это было так. Жизнь его, собственно, началась всего лишь на той неделе. До этого он был так что-то: боковой отпрыск, придаток, постскриптум к жизни некоторых других. А эта, новая жизнь была на самом деле его собственной. Хотя, может быть, и не совсем собственной, мелькнула у него ехидная мысль, пока он не вернет пяти фунтов. Но скоро он в состоянии будет сделать это. Он взял их взаймы у своего дядюшки-адвоката; как это ни странно, но ему очень легко было получить эти деньги под предлогом мнимой оплаты каких-то карточных долгов, оставшихся со студенческих лет. Если бы он сказал старому хрычу, на что ему нужны эти деньги — на это ведро, лестницу, тележку, на эти тряпки и комбинезон, — тот ни за что не раскошелился бы. Но «несколько фунтов, проигранных друзьям за карточным столом», — это совсем другое дело. Дядюшка всегда говорил «за карточным столом», а не просто «в карты», давая этим понять, что он одобряет такое времяпрепровождение. Он даже изрек что-то о «долге чести». Чарлз, получая деньги, едва удерживался от смеха. Его новое занятие, хотя оно не принесло ему пока ни одного фартинга, уже намного возвышало его над миром мелких условностей и приличий, представителем которого был дядюшка. Но все же старый осел вел себя достойно, конечно, по своей мерке, и долг ему надо было вернуть обязательно. Чарлз обошел дом с черного хода и получил деньги — семь шиллингов шесть пенсов. И всего-то ушло у него каких-нибудь полчаса. Назначай он плату сам, он никогда не запросил бы так много, но он заблаговременно узнал обычную цену. Даже в этом сказалась новая для него прямолинейность. В «прежние времена» — то есть, собственно, неделю назад — какие окольные пути, какие уловки потребовались бы для него, чтобы получить эту информацию! Как бы он кружил и намекал, задавая наводящие вопросы то тут, то там и все более и более погрязая во лжи, пока не довел бы себя до невыносимого состояния! А теперь он просто-напросто обратился к сторожу общежития Союза христианской молодежи, в котором снимал койку, и прямо спросил его, сколько тот обычно платит за мытье окон. И так же прямо старик ответил: «Обходится приблизительно по шести пенсов с окна». Вот и прекрасно! Значит, и он будет брать по шесть пенсов. Все как будто прояснилось, обрело перспективы, приняло новые и более разумные пропорции с той свежей летней зари, когда он выбрался из вороха листьев с сознанием, что со старой жизнью покончено. Одним скачком он выпрыгнул из колеи своего класса и из своего психологического уклада, при котором он склонен был кротовью кочку считать горой, а горы — просто зловещей грядой облаков на горизонте; а теперь даже горы стали ближе, и при этом обнаружились хорошо протоптанные тропы, ведущие к их вершинам вплоть до сияющих снеговых пиков. Решение надо было принимать сразу, потому что у него не было денег и думать было некогда. И он решил быстро. Пяти минут размышлений хватило, чтобы остановить свой выбор на том из родственников, кто вероятнее всего ссудил бы ему денег и притом возможно малую сумму. При своих ресурсах он решил, что хорошая стремянка ему не по карману, и пока обходился старой, с недостающими перекладинами. Он отсрочил ее отправление на свалку на неделю-другую, надеясь за это время заработать на новую. То же и с тележкой: хорошая никак не уложилась бы в пятифунтовую смету, и он отыскал у старьевщика остатки ветхой детской коляски — самой коляски, собственно, не было, был лишь остов и колеса — все за пять шиллингов. Только ведро и всякие протирки были наилучшего качества. Он мог легко отбросить все прочие мелкобуржуазные привычки, но идеал хорошо выполненной работы (по его мнению, скорее буржуазный, чем рабочий) сопровождал его и в новом для него мире. Выбор города тоже не представил затруднений. Надо, чтобы там не было никакой родни. Город не должен быть слишком мал, иначе не хватит работы. Но и не слишком велик. Чарлз не любил атмосферы больших городов. И потом надо, чтобы там было с чего начать, или, во всяком случае, чтобы была надежда на это. Найти бы какое-нибудь большое учреждение, которое заключило бы с ним контракт. (Это было магическое слово, потому что весь свой профессиональный опыт он черпал из замечаний краснорожего парня в пивной.) Одно время он подумывал, не вернуться ли в свой университетский город и попытаться заключить там контракт со своим университетом, но тут же решил, что навряд ли они поручат это дело ему, а, кроме того, он вообще не помнил, чтобы окна в университете когда-нибудь протирал мойщик-профессионал. Вероятно, администрация с характерной для нее мелочностью предпочитала включать мытье окон в обязанности кого-нибудь из служителей. Значит?.. Значит, оставался Стотуэлл; к тому же, как он вспомнил, неподалеку, всего в десяти милях, была школа, где он учился. Контракт! Пришло время школе оправдать пошлые благоглупости о духовных узах однокашкиков. Он вспомнил, как сильно и непосредственно было ощущение, охватившее его в то последнее школьное утро, когда, стоя вместе с другими великовозрастными детинами выпускного класса, он монотонно выводил в последний раз обращение к «тем, кто здесь больше не встретится»: Пусть же им посев приносит Год от года урожай. Урожай сводился к непрочным связям и верностям, которые извлекались из комода вместе с галстуком школьной расцветки только раз в год на традиционную встречу одноклассников, где тебя потчевали пойлом, смешанным из тоски по прошлому и лицемерия. Но теперь у школы была возможность угостить его чем-то более существенным. Контракт! Это магическое слово звучало в его мозгу, когда он вылез из автобуса на рыночной площади и стал подниматься по склону холма к школе. Как бы полон и радостен ни был для него отказ от прошлого, он все же не смог войти в это затянутое плющом красное кирпичное здание — дешевая имитация Рэгби,[4] как и многие захолустные школы тех лет, — с хладнокровием постороннего, хотя восемь лет, проведенных здесь, были частью прежней жизни, той жизни, которая годилась лишь на то, чтобы жгучим воспоминанием бередить новонайденное умиротворение. Тебя узнаёт швейцар, ведет в послеобеденной сонливости по коридору мимо грязноватых классов, где акт за актом разыгрывался плачевный фарс твоего детства и где драконы, боги и мудрецы, населявшие эти фантастические пределы, обитали и по сей час, не переставая возводить в сознании нового поколения свои шаткие пагоды и колокольни. Было неуютно, но это ощущение прошло, когда он остался один в приемной директора, потому что вместе с одиночеством вернулось и сознание, что он отрубил щупальца, удерживавшие его в той среде, которую воплощало это святилище. Так немного времени прошло с тех дней сева, и он уже здесь, чтобы просить о своей строго ограниченной доле урожая. Контракт! Наконец его допустили в кабинет директора, обдуманно обставленный традиционными атрибутами: кожаные кресла, похожие на трон, бюсты в классическом духе, застекленные книжные полки. Здесь была арена величайших катастроф и триумфов его детства, хотя он был заурядным учеником и вступал сюда не более четырех-пяти раз за все восемь лет. И на обычном месте было знакомое сардоническое лицо, выжидающе кривившееся за толстыми стеклами очков. — Это вы, Ламли? Чем могу, — здесь Скродд приостановился и до пародийности четко выговорил следующие три слова: — быть вам полезным? «Для начала хоть тем, что перестанете смотреть мимо», — чуть было не ответил Чарлз, потому что Скродд, по своему обыкновению, иронически присматривался, вяло оглядывая близорукими глазами весь тот участок, где мог находиться его собеседник, как человек, заметивший муху на обоях, потом потерявший ее из виду и нехотя отыскивающий ее опять. Но, как ни злило Чарлза это обычное преднамеренное пренебрежение, он сдерживал свою злость, потому что за годы, прошедшие со времени последней встречи со Скроддом, он хорошо понял то своеобразное психологическое бремя, которое давило на директора, и, только что вырвавшись от Хатчинсов и Локвудов, он читал в душе этого елейного кретина, как в развернутой газете: ранние честолюбивые замыслы, решение лишь половину своих сил отдавать повседневной рутине, а половину посвятить научным занятиям, которые приведут его к славе, и постепенное увядание всех его надежд, и теперешнее его двойственное положение, когда только половину внимания он уделял человеку, с которым говорил, или занятию, которое выполнял, а другая половина, еле мерцающая в парализованной части его мозга, с ужасающим упорством концентрировалась на одной точке, вперяясь в ничто. — Я надеюсь, сэр, что вы будете добры помочь мне в подыскании работы, — быстро выпалил Чарлз. Скродд слегка переменил позицию, так что блуждающий взгляд его проходил всего футах в трех от плеча Чарлза. Губы его скривились в усмешке. — Если бы вы написали мне, Ламли, о причине вашего посещения, это избавило бы вас от лишних хлопот. Я ответил бы вам, что штат школы полностью укомплектован и что у меня нет никаких возможностей помочь вам рекомендацией. Чарлз с жалостливым недоверием поглядел на него. Это чучело на самом деле думает, что он, свободное человеческое существо, желает записаться в ковыляющее воинство его педагогов. — В мои намерения не входит стать учителем, мистер Скродд. Мои притязания, — тут он приостановился, — скромнее и выполнимее. Вспомнив всю несообразность того, что ему предстояло, Чарлз на мгновение снова ощутил былое смятение, чувство вины и опустошенности. Язык у него не мог выговорить ни слова, и он опять стал тем до смешного растерянным юнцом, каким бывал во все предыдущие посещения этого кабинета. Но туман тут же рассеялся, и так дорого обошедшаяся ему ясность подхватила и понесла его вперед, пока он не ощутил под ногами твердую почву. — А в каком смысле, — нагло осведомился Скродд, иронически поглядывая мимо него, — в каком смысле они выполнимей для меня? Чарлз откинулся на спинку стула и поглядел прямо в толстые стекла очков. — В этой школе есть окна. Кто-нибудь должен время от времени мыть их, поденщики или школьные служители, которым, право же, целесообразнее заниматься своими прямыми обязанностями. А наш век, как вы неоднократно указывали мне, — это век специализации… Скродд, казалось, впал в транс: глаза его блуждали вокруг Чарлза, как бы отыскивая невидимого противника. — …Так почему бы вам не поручить эту работу одному из ваших прежних воспитанников? Я мог бы регулярно приезжать сюда без всякого напоминания, скажем, в конце или в начале каждой четверти и за два-три дня выполнять эту работу. Конечно, мои условия будут… Скродд поднялся на ноги. Случилось чудо: он глядел прямо в глаза Чарлзу. — Я все еще надеюсь, — четко выговорил он, — что это одна из ваших глупых шуток… — …для вас выгоднее, чем существующие… — …или, может быть, у вас солнечный удар. Сейчас такая жара. — В самом деле. Положим, вы не приглашаете никого со стороны. Но кто может как следует выполнять эту работу? Да некому. Смит слишком толст, и ревматизм не позволит ему взбираться на стремянку, а Берту, как вы знаете, хватает работы в котельной… — Ламли! Избавьте меня от необходимости позвонить швейцару и себя — от перспективы быть удаленным силой! — …разве что летом, но тогда ему надо ухаживать за газоном. Я могу всецело избавить их от этой заботы, и окна будут достойны репутации школы. Рука Скродда метнулась к звонку, нажала кнопку и словно прикипела к ней. Чарлз встал. У него в распоряжении оставалась минута, которая потребуется Смиту на то, чтобы проковылять по коридору, а ему — чтобы проститься со Скроддом. Невероятно было, чтобы они еще когда-нибудь встретились. И все-таки у него не было ни малейшей охоты сказать что-нибудь Скродду на прощание: ни язвительное, ни гневное, ни умиротворяющее. Время подведения итогов истекло. Стоило ли тратить порох на прощание с прежней жизнью и ее обломками? Как это ни странно, но потребность в уточнении испытал сам Скродд. — Я могу заключить, Ламли, что вы затаили какую-то злобу против меня, и это побудило вас явиться сюда и занимать у меня время своей глупейшей шуткой. Мытье окон! Полагаю, что за нею кроется намек на то, что ваше образование не пригодно ни на что иное, и вы хотите подчеркнуть это, явившись сюда с вашими нелепыми разговорами о поденщине. Вам не следовало прибегать к иносказаниям. Смит уже был в дверях, и Чарлз повернул к выходу. У него не было ни малейшего желания оспаривать версию Скродда. Он только бросил через плечо: — А почему бы и не иносказание? Восемь лет меня учили мыслить метафорически. И, так как Смит уже распахнул перед ним дверь, он вышел в сонное спокойствие коридора, распевая, насколько позволял ему слух, назойливые строки: Пусть же им посев приносит Год за годом урожай! Озадаченный и возмущенный, Смит выпроводил его по черной лестнице на залитый солнцем двор. Настоящий отдых — это благословение, ниспосланное только тем, кто отбывает определенные рабочие часы; и, когда наступило воскресное утро, тихое и ясное, Чарлз, пожалуй первый раз в жизни, проснулся с блаженным чувством покоя. Всю неделю он трудился без передышки, потому что и субботнее посещение Скродда он рассматривал как работу, а субботний вечер посвятил внеочередному ремонту своей тележки. За этим занятием он думал, что, если бы только знать, где сейчас находится первый ребенок, пользовавшийся этой коляской, он непременно подарил бы ее внукам вышеупомянутого ребенка. И вот в половине десятого он прогуливается среди зевак по единственной настоящей улице городка. И весь день в его распоряжении; только в шесть часов обязательное пение псалмов и молитв в общежитии Союза христианской молодежи, как вполне резонно взысканная моральная плата за пристанище. В другие времена перспектива стольких часов досуга побудила бы его искать общества, но теперь он расценивал это по справедливости лишь как уловку ума, не способного вынести ничегонеделания. Праздные разговоры были бы просто средством успокоить мозг, страшившийся пустоты. Опершись на перила моста и глядя на свинцово-бурую речушку, протекавшую у него под ногами, он предался размышлениям. Он думал о всех тех расточительных юношах тридцатых годов, которые совершили, или хотели совершить, или говорили о совершении как раз того, что сделал он, и отвернулись от той среды, которая изнежила их; он думал и о том, как они с первых же шагов потерпели крах, потому что их отрицание было основано на попытке приобщиться и, более того, слиться с Народом, жизнь и мысли которого они представляли себе весьма туманно и который, во всяком случае, задал бы им жару, если бы затея их все-таки удалась. Чарлз внутренне поздравлял себя, что никогда не обманывался в них, презирая их за идиотские попытки глядеть сразу в два телескопа: один — с линзами немецкой психологии и обращенный на себя, а другой — телескоп русской экономики, обращенный на английский рабочий класс. Коренившееся в нем ощущение реальной жизни по крайней мере спасало его от этой бессмыслицы самодовольных тупиц. Перед Чарлзом вставала проблема, как избежать соприкосновения с новой средой. Он не должен пускать корней в этой среде, должен быть независимым от классов, имея дело только с явлениями, независимыми от личности, как, например, местопребыванием или временами года; или, с другой стороны, с чисто личными привязанностями, свободными от всего, что касается не только двоих. Прежде всего следовало покончить с общежитием Союза христианской молодежи, потому что оно до известной степени вовлекало его в общественную жизнь и грозило сделать из него местного обывателя, чего он больше всего боялся. Все вечера он проводил в поисках жилья, изучая объявления, вывешенные за проволочной сеткой витрин («шесть пенсов в неделю»). Но большинство этих выведенных каракулями записок было ни к чему: одни обещали угол и призывали стать членом семьи, другие были уж чересчур замусолены и небрежны. А к небрежности Чарлз относился, подобно многим: прощал ее себе и не терпел в других. К одиннадцати часам ему уже три раза приходилось покидать занятую им позицию, спасаясь от бездельников, которые трижды пытались вступить с ним в беседу. Нелегко было столь упорно ограждать себя от их общительности, и Чарлз вспоминал о прочитанных когда-то рассказах беглецов из лагерей для военнопленных. Ночи в пути, дни в укрытии, всегда в страхе, что к ним обратятся, потому что, как офицеры и джентльмены, беглецы, конечно, не владели ни одним из иностранных языков. Подходящее сравнение, думал он, потому что его университетский выговор сейчас же выдал бы его, даже попытайся он разыграть из себя настоящего мойщика окон. А ввяжись он в разговор — тут уж непременно арест и снова в лагерь. Так что единственная возможность избежать колючей проволоки — это держать язык за зубами. Занятый такими мыслями, он бродил под каштанами городского парка, за которым только махина пивоваренного завода загораживала приволье полей и лугов. Солнце начинало припекать, и парк представлял обычную летнюю картину: горожане целыми семьями располагались прямо на траве, ребятишки носились с трещотками, превращая дорожки во взлетные площадки, и открывали при встрече оглушительную пулеметную пальбу; огромные вороха бумажных обрывков ждали только порыва ветра, чтобы отправиться в далекое путешествие; осколки битых бутылок сверкали на солнце, а на земле через каждые несколько ярдов лежали юные пары в том самозабвении, которое стыдливо отводимому взгляду казалось последней судорогой любовного наслаждения. Чарлзу и в голову не приходило, что кто-нибудь может нарушить здесь его раздумья или вторгнуться в его уединение. И он даже споткнулся от изумления, когда то, что он, приметив краешком глаза, счел кипой старого платья, привалившейся к дереву, вдруг вскочило на ноги и, оказавшись неряшливым, нечёсаным мужчиной, заорало хриплым голосом: «Ламли! А я как раз о вас вспоминал вчера вечером!» Повернувшись и встретив взгляд заплывших кровью глаз из-под длинных спутанных косм, Чарлз узнал знакомца по университету, Эдвина Фроулиша. Собственно, Чарлз не был близко знаком с Фроулишем в студенческие годы, но много слышал о нем, потому что Фроулиш с величайшим рвением и упорством проявлял свою склонность к саморекламе. С самых ранних лет он считал себя человеком, который хотя еще и недооценен, но в должное время обязательно обретет славу великого романиста. Всю свою жизнь он строил, ориентируясь на ту монументальную биографию, которую после его смерти напишет какой-нибудь подслеповатый седовласый профессор, и каждая страница его глубоко заурядного существования была уже переведена в его мозгу в стройные академические периоды профессорской прозы. Он уже видел заголовки ее разделов: «Детство в Гэмпшире», «Страсть к бабочкам», «Ранняя оригинальность», «Посрамленный деспот» (последний заголовок относился к его отказу в тринадцатилетнем возрасте выполнить взыскание, наложенное учителем физики; этот единственный на его счету мужественный поступок навлек на него порку и взыскание в двойном размере). Еще задолго до окончания школы он выискивал и внимательно читал книги о детстве великих писателей. Большинство авторов изощрялось в коллекционировании анекдотических происшествий. Поупа изгнали из школы за сатиру на учителя, Саути — за то, что он высказывался против телесных наказаний. Теннисон жил в тысячах сердец в образе пламенноокого юноши, тайком пробиравшегося в заброшенную каменоломню, где он долго и не веря глазам своим вглядывался в камень с высеченной им надписью: «Байрон умер». Кинофильм! Чистейший кинофильм! Как Фроулиш ни старался, ему никак не удавалось превзойти голливудские эффекты своих кумиров. Даже если бы он отважился на плагиат, все равно это бесполезно. Чье имя может он высечь на камне? Единственный знаменитый писатель, умерший за это время, был Редьярд Киплинг. А что хорошего, если бы его нашли в отчаянии глядящим на камень с надписью: «Киплинг умер». Друзья попросту высмеяли бы его тем презрительным, уничтожающим смехом, которого уж, верно, не приходилось на своем веку слышать Альфреду Теннисону. Итак, можно было думать, что подобных анекдотов не окажется на первых страницах его будущей биографии, хотя почему бы Фроулишу и не придумать несколько подходящих историй — времени хватит. В университете, например, все пошло гораздо удачней. Тут легче было пускать в ход механику саморекламы: через три недели после его прибытия о нем уже говорили, а во втором семестре он закрепил за собой репутацию признанного чудака. И достигнуть этого было так легко: всего несколько шальных трюков, то с серым попугаем, которого он таскал повсюду в клетке, то с котелком, который он не снимал и в помещениях, или же бесконечные выстаивания в самом центре холла. Однокурсники, с типичной для студентов непоследовательностью и податливостью поначалу высмеяв Фроулиша, потом привыкли к нему и стали принимать за чистую монету и выслушивали его доклады на темы вроде «Мнимая извращенность сюрреалистской психологии» с чем-то похожим на почтение. Короче говоря, он стал заметной фигурой. Глядя теперь на отечное, землистое лицо Фроулиша и его дрожащие руки, Чарлз впервые осознал, насколько сам обманывался на его счет. Не раздумывая, он годами принимал легенду о гениальности Фроулиша, и сейчас поздно было переоценивать ценности. Из разрубленного клубка его прежней жизни тянулись нити. Одной из них было привычное отношение к товарищу, на которого трудно было сейчас взглянуть как на человека, увиденного впервые. И, обращаясь к нему, он невольно воскликнул тоном полунасмешливого восхищения, который сложился за годы его знакомства с Эдвином Фроулишем: — Хелло, дружище! Вот уж кого не ожидал встретить! Очередные поиски местного колорита? — Не здесь, не здесь, Ламли… — таинственно забормотал Фроулиш, не отвечая на его вопрос. — Давайте, — лицо у него исказилось судорогой, и он шепнул Чарлзу на ухо: — пойдем и выпьем. Там, где нам не будут мешать. Очутившись в портерной, Фроулиш сейчас же забрался в самый темный угол и засел там, предоставив Чарлзу добывать пиво. Не выказывая изумления — да и не испытывая его, — Чарлз принес и поставил на стол две пинты жидкого эля. Теперь можно было приступить к разговору. — Вы меня спрашивали, что я здесь делаю, — бормотал Фроулиш между глотками, которые он отхлебывал с характерной для него жадностью и одновременно отвращением. — Нет, я не ищу здесь местный колорит: я романист не этого рода, я не стремлюсь к реакционной фотографичности. — Только, пожалуйста, без деклараций: сейчас вы объявите себя антинатуралистом или еще кем-нибудь в этом роде, — с усмешкой остановил его Чарлз. Он был мойщиком окон и стоял выше всей этой интеллигентской дребедени. — Вы скажите мне прямо, если это не секрет, что вы тут делаете? — Ну, как вам сказать, — ответил Фроулиш, ломая и судорожно крутя свои короткие пальцы. — Бетти отыскала здесь для нас пристанище, а, что касается меня, мне все равно, где находиться, раз я пишу роман. Тут довольно тихое место. — Бетти? — спросил Чарлз, роясь в обрывках воспоминаний, которые еще ютились на задворках его мозга в ожидании окончательной прочистки. — Ну разве вы не помните Бетти? Она бывала на вечеринках у Алана. Чарлз только раз был на вечеринке у этого неприятного для него молодого человека и постарался ускользнуть еще до начала пьяных объятий, но что-то зашевелилось в ворохе памяти и смутно вспомнилась главная приманка того вечера — высокая, гибкая девушка в пижамных брюках и с распущенными по плечам волосами. — Вот не знал, что вы… — тут он приостановился, отыскивая слово, — что вы ухаживали за ней. Фроулиш захохотал, сотрясаясь всем своим пухлым телом. — Ухаживал! Да я жил с ней весь третий курс. — Вот как? Этим, должно быть, и объясняется, что вы так и не получили диплома. Сказав это, Чарлз поразился — как прямолинейно, как грубо и откровенно может он теперь говорить. В прежнее время он ни за что не решился бы затрагивать личные темы, да еще так вызывающе, хотя бы и по отношению к заведомому эготисту Фроулишу, которого он, конечно, ни капельки не смутил. — О, диплом! — хрипло простонал тот, помаргивая за космами рассыпавшихся волос. — А на что мне, спрашивается, диплом? Я романист. Все, что мне нужно, — это стол, стул, перо и бумага, женщина, еда и… — тут он поглядел на свой пустой стакан — …и питье. Прежний Чарлз при таком прозрачном намеке тотчас вскочил бы и побежал к стойке; новый Чарлз преспокойно сидел на месте, раскуривая сигарету. — Подождите, вот я сейчас допью свой. А где же вы теперь живете вместе с вашей Бетти? Отдельный домик? — Нет, нет, — признался Фроулиш. — Не все сразу. Собственно, это вроде строительного склада. Нижний этаж не разгорожен, там выдерживали лес. Верхний, туда попадаешь по приставной лестнице, был приспособлен под контору. Бетти удалось снять наверху помещение. Но, послушайте, если вы при деньгах, закажите же, черт подери, еще по стакану. Чарлз притушил сигарету и отправился за пивом. Может быть, это как раз то, что ему надо: будет где хранить оборудование, и обойдется, должно быть, недорого. И — что важнее — никакой среды, никаких столкновений общественных противоречий. Он, отвергнувший и отвергнутый, равно чуждый как своему классу, так и теперешней своей «трудовой» жизни, может быть, именно здесь найдет бесклассовое пристанище под одной крышей с этим невротическим псевдописателем и его обрюченной гетерой. Когда Фроулиш был ублаготворен новой порцией эля и сигаретой, он пригнулся к Чарлзу и продолжал поверять свои тайны: — Помещение это, по-видимому, пустует уже много лет. Строительная фирма перебралась в город покрупнее, а тут оставалась только всякая складская заваль. Потом старый владелец умер, вдова продала основную контору, а на это помещение никто не зарился, потому что его давно не ремонтировали. Ну и пришлось старой карге отдавать его под жилье. — Да это настоящая благодетельница! И сколько она с вас берет? Тут Фроулиш застонал, и его лицо исказила страдальческая гримаса. — По гинее в неделю! Подумать только: каждые семь дней двадцать один чертов шиллинг, и за такую трущобу! Конечно, вдвоем дешевле, пожалуй, не устроишься, и старая ведьма содрала бы с нас больше, много больше, но только она делает это тайком, и надо нам всем держать ухо востро, иначе, чего доброго, санитарная инспекция засадит всех нас в тюрьму. — А что, разве так плохо? Нет воды? — Нет, колодец рядом, и, насколько мне известно, никто не объявлял его непригодным для питья. Ну и, конечно, нужник во дворе, еще с тех пор, как здесь было полно рабочих. Пивная постепенно наполнялась. Какой-то рабочий поставил на стол свою пинтовую кружку и сел рядом с Фроулишем. Вытащив пакет прессованного табака, он ножом стал крошить его и собирать себе в ладонь. — Так, так, — возбужденно сказал Чарлз. — А кто платит эту гинею? То есть, конечно, вы… Среди неслыханных преступлений, на которые только вскользь намекали в газетных отчетах или в его детстве перешептывались шокированные взрослые, было и такое — жить на средства женщины. Эта формула обнимала всю шкалу возможностей: от организованного сутенерства до ценных подарков от богатых старух. «К какому разряду относится Фроулиш?» — спрашивал себя Чарлз, глядя на корчившуюся белесую маску с глубоко сидящими красными глазками. Но, куда бы его ни отнести, то, что Фроулиш жил на счет женщины, было несомненно. — Ну да, конечно, это шокирует ваши буржуазные чувства, — горестно усмехнулся Фроулиш. — Я знаю, о чем вы думаете. Да, Бетти платит эту гинею в неделю. А еще около двух фунтов, которые уходят на питание и топливо. Но и этого мало. Нам нужно больше уже теперь, и один бог знает, сколько понадобится зимой. Она за все платит. И полагаю, что вы со своими проклятыми условностями… Тут его тирада была прервана приступом отчаянного кашля, потому что рабочий, кончив строгать табак, набил им глиняную трубку и принялся ее раскуривать. Вокруг Фроулиша образовалось густое сизое облако и стало щипать ему глаза, нос, гортань и легкие. Чарлз успел отстраниться, прежде чем это облако окутало его. Быстро поднявшись, он подхватил стакан и удалился на почтительное расстояние от удушливого вулкана. — Вы, конечно, думаете, — донесся до него сдавленный голос Фроулиша, — что только беспринципный мерзавец может быть на содержании у женщины! Почему он не работает, чтобы прокормиться, как это делаю я? — Снова приступ неудержимого кашля. Рабочий мирно попыхивал трубкой. — Но вы и все вам подобные чистюли не заботитесь о… ох, этот чертов дым… Вам дела нет до того, выживет ли Искусство. Мне надо только закончить свой роман и тогда — слава! Я верну ей все с процентами. И вообще… боже мой, я задыхаюсь! Вы тут, Ламли?.. И вообще что значит материальная сторона? Бетти рада помочь Искусству! Она по-настоящему заинтересована… воздуху мне, умираю!., в судьбе моего романа, в том, быть или не быть Литературе… Да перестаньте вы дымить!.. Ламли! Где вы? Ничего не вижу! Фроулиш поднялся наконец на ноги; очертания его смутно вырисовывались сквозь дым. — Сюда! — крикнул Чарлз. Они напоминали киногероев, спасающихся от пожара в джунглях, или каторжников, скрывающихся в Дартмурском тумане. Судорожно простирая руки к просвету, весь зеленый, обливающийся потом, Фроулиш наконец вынырнул из дымного облака. Чарлз быстро подхватил его под руку и выволок на свежий воздух. Хотя Фроулиш и не заикнулся об этом, но как-то естественно получилось, что Чарлз пошел проводить его до дому. Оправившись от удушья, романист быстро заковылял по переулку, принимая как должное помощь Чарлза. Молча они кружили по лабиринту окраинных улочек, и однообразие скученных домов с их тесными дворами уже нарушалось кое-где признаками деревни: то травой, проросшей между булыжниками, то зарослями крапивы, то живой изгородью или раскидистым деревом. Наконец они очутились перед длинным деревянным сараем, отделенным от улицы большим пустым двором. Зайдя во двор, они услышали резкие женские голоса. Кричали сразу двое, и трудно было понять слова, но затем можно было разобрать, что более пронзительный голос настойчиво повторял: — Сию минуту! Сию же минуту! — Ах она, ведьма! — воскликнул Фроулиш и остановился как вкопанный. — Это она! Нам лучше не показываться. Очевидно, бремя, которое Бетти взвалила на свои плечи в интересах Литературы, включало и обязанность единолично выдерживать натиск разъяренной хозяйки. Чарлз не сомневался в том, что это хозяйка, а ожесточение в ее голосе свидетельствовало, что спор идет о деньгах. Фроулиш повернул и собирался было ускользнуть на улицу, как вдруг над их головами распахнулось окно и высунулось злобное морщинистое лицо колдуньи с пучком закрученных на темени редких седых волос. — Мистер Фроулиш! — завизжала вдова. — Вы что, думаете улизнуть? Не надейтесь. Я вас видела, пожалуйте-ка сюда! Судорожно дергаясь, романист остановился в нерешимости. Бегство казалось так заманчиво, сдача так тягостна. — Для вас это последняя возможность, — торжествующе возопила ведьма. — Или вы вернетесь и расплатитесь со мной, или вам вообще некуда будет возвращаться, вам и вашей супруге, — издевательски протянула она последнее слово, вложив в него всю скопившуюся ненависть, недоверие и зависть. Тут над старухиным пучком в окне появилась еще одна голова. Продолговатое изможденное лицо с обтянутыми скулами, накрашенным ртом и всего одним глазом, выглядывавшим из-под рассыпавшихся волос. Существо это сказало голосом низким и скрипучим: — Ничего не поделаешь, придется подняться, Эд. На этот раз не вывернешься. А кого это ты там с собой привел? Не говоря ни слова, Фроулиш шмыгнул в сарай и стал подниматься по приставной лестнице. В предвидении новых неожиданностей Чарлз последовал за ним. Еще не добравшись и до половины лестницы, он понял, как правильно поступил, пропустив Фроулиша вперед, потому что, как только тот просунул голову, на него обрушился такой поток брани, что, на мгновение ошалев, Фроулиш чуть было не выпустил лестницу и едва не соскользнул вниз. Но после короткой и рискованной заминки он все-таки преодолел оставшиеся ступеньки и благополучно взобрался наверх. Чарлз готовился последовать за ним, но то, что он увидел, просунув голову в люк, словно пригвоздило его к лестнице. Перед ним была большая комната, занимавшая почти половину чердака. В одной стене было три окна, освещавшие, а через разбитые стекла и освежавшие комнату. В углу помещалась старомодная двуспальная кровать, по-видимому приобретенная у старьевщика, на ней — скомканное белье и почему-то кипы газет. В другом углу — керосиновая печь и рядом — грубо сколоченная полка, а на ней несколько кастрюль, тарелок, чашек и консервных банок. Между двумя окнами побольше, как видно в особо почетном месте, стояла единственная основательная вещь из всей обстановки — солидный дубовый письменный стол с выдвижными ящиками. На столе — пишущая машинка, еле видная из-под вороха бумаг. Рухлядь, загромождавшая углы комнаты, была почтительно отодвинута от этого жертвенника. Чарлз почти с благоговением взирал на него. Это было обиталище посвященного. Но в это самое мгновение посвященный, прижатый к столу, еле отбивался от наскоков старой мегеры, владелицы этих хором. Она ухватила его за оба лацкана и, придвинув свое иссохшее лицо к его одутловатой, потной физиономии, выкрикивала как припев: — Сию же минуту! Сию же м и н у т у убирайтесь, — она не решалась сказать «из дома», — отсюда, если сейчас же не уплатите за квартиру. Две недели просрочено! У вас голова полна всякими идеями, так вы можете питаться воздухом и разглагольствованиями, но мы, простые смертные, мы должны за все платить — платить д е н ь г а м и! Она перевела дыхание, готовясь к следующему залпу, но тут почувствовала, что ее хлопнули по плечу. Возле нее стоял Чарлз, держа в руках раскрытый бумажник. Весь тот страх, который когда-то внушала бы ему эта беззубая карга, теперь окончательно покинул его. Он не принадлежал больше к классу, который афишировал свою почтительность к женщине, он был сильнее ее физически, и он был в состоянии уплатить, что ей следовало. — Просрочено две недели, — коротко сказал он. — И следует по гинее в неделю, не так ли? — А вам-то какое дело? Это они… — начала было вдова, но он сунул бумажник в карман и так грубо повернулся к ней спиной, что она поняла: нашла коса на камень, этот слов попусту не тратит. И она тоже без лишних слов ответила: —Да. Чарлз, все еще стоя к ней спиной, снова раскрыл бумажник и достал три фунтовых купюры. Потом порылся в кармане, добавил монету в полкроны и шестипенсовик и, повернувшись, протянул ей. — Вот за три. За одну вперед. И проваливайте! Она вытаращилась на него и теперь, получив долг, казалось, готова была позволить себе роскошь и отвести душу как следует. Но Чарлз угрожающе надвинулся на нее и, указывая на лестницу, рявкнул: — Проваливайте туда, откуда пожаловали! Вдова тихонько ретировалась. Водворился покой, он просачивался вместе с летним воздухом сквозь разбитые окна, излучался из молчавшей машинки на письменном столе Фроулиша. Косые лучи августовского заката скользили по спутанным космам Фроулиша, склонившегося над клавишами. На керосинке булькало какое-то варево. А Бетти, словно нахохлившаяся птица, сторожила кастрюлю. Чарлз, удобно примостившись и прихлебывая пиво из стоявшей под рукой кружки, наблюдал за ними с чувством полного удовлетворения. Он испытывал то, что столько раз радовало его вот уже месяц и что складывалось в его мозгу в одни и те же слова: «Вот все и наладилось! Наладилось лучше, чем я мог ожидать!» Ничто не оправдывало в такой степени его решения принимать жизнь, как она есть, чем эта чудесная находка, этот уже сложившийся уклад. Он в точности отвечал его несложным запросам: не было комфорта, чистоты, но было где хранить свой рабочий инвентарь, принимать пищу и спать по ночам. Кумир почитаемого домашнего очага, ради которого надо было идти на любые жертвы, не смущал его больше: он отбросил его, как и другие реликвии своего прошлого. — Можно ужинать, если вы поможете мне собрать на стол, Чарлз, — низким голосом пророкотала Бетти. Он послушно встал, расстелил газету на перевернутом ящике, поставил три тарелки и разномастные столовые приборы и при этом отметил, что это первые слова, прозвучавшие с тех пор, как он час назад вернулся с работы. Все трое с первых же дней словно лишились дара речи, и по разным причинам ни один из них не чувствовал потребности разговаривать. Фроулиш был поглощен своими идеями и угрюмо молчал, пока не пробуждалась какая-нибудь из его давних обид, о которой он распространялся горячо и многословно. Бетти была слишком неумна, чтобы поддерживать разговор, и слишком сжилась со своей ролью «роковой женщины», чтобы позволять себе обычную болтовню пустенькой кумушки. Чарлз, возвращаясь после рабочего дня, был слишком утомлен физически и удовлетворен морально, и ни один из его компаньонов не мог понять волновавшие его мысли, а тем более разделить их. Они придвинулись к ящику, а Фроулиш просто повернулся от письменного стола в своем вращающемся кресле, и Бетти подала кастрюлю. Стряпня ее была незатейлива: намешать в единственной большой кастрюле все имеющиеся под рукой продукты и разогреть на керосинке. Обычно ее варево все же было съедобно, но если и случалась осечка, то Фроулиш этого не замечал, а Чарлз всегда бывал слишком голоден. Теснясь вокруг ящика, они обращали очень мало внимания друг на друга. Чарлз впервые отдал себе отчет в том, как это странно. Напротив него, горбясь, сидела на низеньком ящике Бетти в своих мешковатых брюках и засаленной цветастой кофте и рассеянно вглядывалась сквозь нависшие лохмы в газету, заменявшую скатерть: она старалась прочесть перевернутый текст, Фроулиш, грузно осев в единственном удобном кресле, хмуро уставился в тарелку, дергаясь и роняя куски то на колени, то на пол. Между ними, казалось, не было ничего общего; Бетти никогда не спрашивала его о работе, а он если и заговаривал, то лишь об этом. Но Чарлз знал, что они оба довольны. Ни один из них, видимо, не способен был полюбить в том смысле, как это понимает большая часть человечества. Они по своей натуре были не способны на это: он слишком эгоистичен, она слишком тупа. Но для обоих была бы невероятна жизнь, не вращающаяся вокруг какой-нибудь любовной связи. Слишком сильны были богемные традиции артистического круга, так сказать Латинского квартала одного из промышленных городов Англии. Ясно было, что ни он, ни она не потрудились выбирать себе партнера, а просто встретились случайно и сошлись. В первое время Чарлз ожидал много осложнений от «жизни втроем». Свое ложе он устроил в дальнем углу чердака и установил вторую лестницу прямо со двора, чтобы, возвращаясь поздно вечером, не проходить по той части, где спали Фроулиш и Бетти. И вообще в первые дни его беспокоило присутствие Бетти. Ему не приходилось иметь дела с такого рода девицами, и он боялся, что при малейшем попустительстве с его стороны она будет навязываться со своими милостями, чего он ни в коем случае не желал ни сейчас, ни в будущем. Но опасения его были напрасны. Бетти, казалось, была всецело поглощена Фроулишем. Правда, она по нескольку дней подряд не проявляла по отношению к нему никаких признаков внешней заботы, но она в то же время была так безучастна и ко всему остальному, что Ламли в конце концов уверился в ее преданности Фроулишу. Она не знала никаких развлечений и, кроме утренней получасовой отлучки для покупки продуктов, почти не выходила из дому. Исключением была суббота, когда она отправлялась навещать какую-то родственницу, жившую по соседству с городом. Что же касается его усиленных стараний не нарушать их интимной жизни, то они были встречены насмешливым изумлением пополам с полным безразличием. Фроулиш дошел даже до того, что принялся разъяснять ему, что заботы его излишни и что, если даже случится ему попасть домой ночью, он найдет их мирно почивающими, потому что «позабавиться» — так он это назвал — можно и в дневное время, когда Чарлз отсутствует. Как бы то ни было, рубрика «пол», которая стояла первой в его студенческом списке вопросов, подлежащих обдумыванию и коренному решению, еще могла быть им хладнокровно рассмотрена. Он не собирался очертя голову принимать поспешное решение. А в данный момент, морально удовлетворенной и физически утомленный работой, он не чувствовал потребности предпринимать что-либо в этом направлении. Больше всего заботил его денежный вопрос. После его триумфального начала, когда выручка в несколько шиллингов казалась ему неслыханным чудом, он скоро обнаружил, что город и до него прекрасно обслуживали мойщики окон, которые были постоянными клиентами выгодных заказчиков — больших магазинов, гостиниц и тому подобного. Оставались жилые кварталы. Но оказалось, что тут большинство домовладельцев предпочитало обходиться собственными силами. Сколько раз хрустел он гравием дорожек, направляясь к какому-нибудь респектабельному дому с двумя машинами в гараже, лишь для того, чтобы на его звонок отзывалась сама хозяйка — прислуги, должно быть, не держали — и заявляла, что у них уже есть постоянный мойщик. А он знал, кто этот постоянный мойщик — это сам отец семейства в часы, свободные от банка, где он был одним из директоров. Еще хуже, чем нехватка работы, было для него постоянно ощущать себя отщепенцем, которому надо остерегаться невидимой, но могущественной организации, стремившейся сокрушить его. Он ровно ничего не знал о своих сотоварищах — мойщиках окон, ему никогда не приходилось вплотную знакомиться с работниками физического труда, но ему всегда внушали, что они принадлежат к каким-то зловещим обществам, называемым «союзами», и что каждый, кто попытался бы жить своим трудом без благословения такого «союза», оказался бы в весьма трудном положении. Всякий раз, заметив в отдалении тележку с лестницей и ведрами, он в панике сворачивал в ближайший переулок, считая самоочевидным, что каждый мойщик окон может питать к нему лишь ненависть и отвращение. Несмотря на это, ему никогда и в голову не приходило сделать попытку вступить в союз и вообще как-то оформить свое положение: это означало бы официально войти в состав рабочего класса, а его целью было держаться вне всякой классовой структуры. Бывали у него и совсем неурожайные недели, когда он радовался деньгам Бетти. Ее «пай» равнялся двум фунтам десяти шиллингам в неделю и был неиссякаем. По ее словам, получала она эти деньги от тетушки, старой девы, жившей милях в двенадцати от города. Старая леди была, по-видимому, весьма эксцентричная особа, потому что, хотя рука ее никогда не оскудевала, она настаивала на еженедельном посещении Бетти и сама вручала ей деньги наличными. В этот день Чарлз и Фроулиш наскребали все остатки от недельного бюджета и тратили их на хорошую выпивку, так что Бетти возвращалась к полуночи или позже к пустой кассе. Ее ничтожный пай не давал им возможности откладывать на случай одного из тех кризисов, в котором застал их Чарлз, но позволял кое-как перебиваться в те трудные недели, когда его заработок падал и, случалось, не достигал и одного фунта. Странное дело, но, не встреть Чарлз этих полунищих, он сам не в состоянии был бы продолжать свою новую жизнь. А он желал продолжать ее, потому что всей душой оценил ее, искренне считая, что никакое унижение не страшно ему теперь, когда он честно зарабатывает себе на хлеб полезным ремеслом, которому научился без всякой посторонней помощи; теперь, когда знает только свое дело, глядит миру прямо в глаза. И откуда только могла прийти ему в голову эта идея? III Фроулиш редко покидал чердак; иногда неделями он не ходил никуда дальше импровизированной умывальной внизу во дворе. Но по временам он предпринимал долгие одинокие прогулки, и в одну из суббот Чарлз, устроившись в самом теплом уголке, чтобы вздремнуть после обеда, не удивился, когда романист стал облачаться в свое обтрепанное пальто. — Что, отправляетесь на охоту за идеями? — сказал он. — Какие там идеи, — ухмыльнулся Фроулиш. — Все вы помешались на идеях. И в голову вам не приходит, что при работе, протекающей в хроматической гамме (хроматической, соматической, динамической — эпитет по вашему усмотрению), для художника необходимы различные физические состояния. — То есть, по-вашему, отдельные куски можно написать только будучи утомленным, голодным или простуженным? — Да, примерно так, — серьезно ответил Фроулиш. — Мне предстоит написать шесть страниц о состоянии крайнего утомления. Вот я и хочу испытать физическую усталость. Не умственную, там должно быть душевное равновесие: мышечная усталость — вот что мне нужно. Проделаю миль десять, а вечером буду писать. — А, когда ты сляжешь, мне придется ходить за тобой, — сказала Бетти. Она угрюмо посмотрела на него. — Ну и дурачина же ты, Эд, глупый недотепина, — продолжала она голосом, которого Чарлз у нее еще не слыхал. Он звучал грубой лаской, как ее любовный призыв. Вдруг Чарлз понял, что и в груди этой нескладной дурехи возможно какое-то искреннее чувство. — А почему бы вам не попробовать помыть окна вместе со мной? Что устанете, за это я ручаюсь, — сказал он Фроулишу. — Если это шутка, то довольно неуклюжая, — огрызнулся писатель, с трудом слезая вниз по лестнице. Пальто его свисало почти до пят. Должно быть, он позаимствовал его у огородного пугала. Когда он ушел, Чарлз растянулся, куря и подремывая. Бетти сидела напротив него молчаливая и вялая, всецело поглощенная какой-то непонятной работой. Ковыряя иглой, она сшивала куски чего-то вроде мешковины. По-видимому, Фроулиш нуждался в шарфе. В четыре часа она поставила чайник на керосиновую печь, и Чарлз встрепенулся, с удовольствием предвкушая чаепитие. Вот это комфорт, вот это благополучие! На дворе послышались шаги. Не шаркающие шаги Фроулиша, а резкий стук каблуков. Что-то пробормотал мужской голос. Женский зазвучал звонко, как колокольчик. — Нет, а я думаю, что именно здесь. Наверно там, на чердаке. Давайте поднимаемся. Чарлз тревожно уставился на Бетти. А с ней произошла какая-то перемена. Она выпрямилась, вся напряглась и дрожала, как собака на стойке. Но это было не радостное возбуждение, а знак тревоги и ненависти. — Что с вами, детка? — спросил он, из сочувствия к ней позволяя себе неожиданную фамильярность. — Шлюха, — медленно произнесла она. В проеме показалась голова и плечи молодой женщины. Шапка завитых подстриженных белокурых волос, квадратное решительное лицо с большими спокойными глазами. — Здесь живет мистер Фроулиш? — четко выговорила голова. Какое-то спокойное бесстыдство ее голоса задело и потрясло Чарлза. Бетти не отвечала. Наконец за нее ответил Чарлз: — Да, но его сейчас нет дома. Может быть, вы зайдете и скажете, что ему передать? Молодая женщина одолела последние ступеньки лестницы и очутилась лицом к лицу с хозяевами. — Да, конечно, — сказала она, рассматривая Бетти как почечный камень на рентгеновском снимке. — Мы, кажется, встречались? — Однажды, — сухо отрезала Бетти. — И жалею, что это повторилось. По лестнице вслед за девушкой вскарабкался молодой человек и стал возле нее с видом, одновременно почтительным и вызывающим. Это был Джордж Хатчинс. Чарлз поглядел на него сочувственно. Тот был явно растерян. Ни один из уроков его жизненного опыта не подходил к данной ситуации — менее всего его осторожная любовь к порядку и вкрадчивый карьеризм. Чарлз почувствовал себя в положении бывшего заключенного, посетившего тюрьму и при виде своих прежних сотоварищей презирающего себя за то удовольствие, которое он испытывает, сравнивая свою свободу с их заключением. Он смотрел на Хатчинса, как сквозь решетку: не выберешься, пожизненное заключение. А как там на воле, дома? Нечего думать об этом. Твой дом теперь здесь. — Хелло, Джордж, — сказал он. — А как насчет того, чтобы представить? Дамы, должно быть, не знают друг друга по имени. — Прекрасно знаю, — сказала Бетти. — Просто я не хочу пачкаться непристойным словом. Хатчинс слегка перекачнулся с пятки на носок. Ом был широкоплечий и плотный, так что пол дрогнул, как под упавшим кулем муки. Его красное лицо залоснилось. — Это Чарлз Ламли, Джун, — сказал он молодой женщине. Чарлз ожидал, что он закончит церемонию представления, назвав ее, но какой-то внутренний тормоз помешал сделать это Хатчинсу, который, казалось, не в состоянии был выговорить ее имя. Может быть, Джордж был в нее влюблен. — Меня зовут Джун Вибер, — сказала девушка Чарлзу. Она посмотрела на него серьезно и бесстыдно. Ему было так хорошо, а теперь колени вдруг ослабели, и он рад был, что сидит. Став мойщиком окон, он не считал себя обязанным вставать, когда его представляют женщине. Он был малопривлекателен для женщин, но все-таки иногда ему перепадали знойные взгляды и прочие призывные сигналы. Вероятно, это делалось просто для практики. Вероятно, по той же причине сделала это сейчас мисс Вибер, во всяком случае, он предположил, что это автоматический и невольный рефлекс. Влажными ладонями Чарлз цеплялся за протертые ручки кресла. — Здравствуйте, — пробормотал он. Она осмотрела его с ног до головы. Казалось, что позвоночник его обратился в цепочку из ватных колец, нанизанных на проволоку. Потом проволока раскалилась докрасна и расплавилась, а ватные позвонки рассыпались по полу. — Так-таки и незнакомы? — сказала Бетти, словно сплюнула. — Незнаком, — сказал он, запинаясь и переводя глаза на ее вспыхнувшее от гнева пористое лицо. Оно стало кирпично-красным, и наконец-то поверхность ее кожи оказалась в полной гармонии с ее цветом. — Никогда не поверю. А что же вы делали в свободное время у себя в университете? — Занимался спортом, — с идиотским видом пробормотал Чарлз. — Ну, значит, был один вид спорта, которым вы не занимались, иначе вы занимались бы с нею вместе. Как и все прочие. Хатчинс беспокойно поежился. Джун Вибер сказала ледяным тоном: — Я пришла сюда по делу. — А куда вы ходили просто так? — сказала Бетти. — Сколько я вас помню, вы всегда занимались «делами». — Я попросил бы вас быть повежливее, — обратился к ней Джордж Хатчинс. Это должно было означать: как хорошо, что есть кому заступиться за Джун Вибер. Чарлз чуть было не расхохотался. — Я попросила бы вас без предисловий, — сказала Бетти. — Если вы действительно пришли по делу, так говорите, по какому, и проваливайте. — Может быть, мне лучше оставить записку, — четко выговорила Джун Вибер. — Сомневаюсь, чтобы вам можно было доверить что-нибудь на словах. — Конечно, если это будут ваши обычные слова. Мне не хватит моего запаса непристойных слов. Тут Чарлз не выдержал и встал. — Послушайте, — сказал он. — Мне это надоело, Я не могу предложить вам чашку чая, мисс Вибер, потому что я не у себя дома. Я здесь только жилец. Но, если вы поручите мне что-либо передать Эдвину Фролишу, я позабочусь, чтобы это до него дошло. «И перестаньте вы так на меня глядеть», — чуть было не добавил он. — Я пришла по поручению стотуэллского Литертурного общества, — сказала она. — Председателем которого она является, — напыщенно заявил Хатчинс, снова почувствовав себя на твердой почве. — Я была немного знакома с мистером Фроулишем по университету, — продолжала она. — Уже тогда было известно, что он работает над замечательным романом. Когда я узнала, что он живет здесь, — она поглядела на Бетти, — и в уединении заканчивает рукопись, я подумала, что хорошо бы ему прочитать отрывки на нашем вечере. Следующее наше собрание через пять дней, в ближайший четверг. Подтверждения не надо, но, пожалуйста, передайте ему, чтобы он позвонил, если не сможет прийти. — Она сказала ему свой номер. — Собираемся мы в женской школе в восемь часов. Прежде чем Чарлз собрался ответить, зарокотала Бетти: — Ладно. Слышали. Теперь убирайтесь и вы и вы, дружок. Хорош гусь! — ехидно добавила она, испепеляя Хатчинса взглядом. — Мне кажется, она предлагает вам уйти, — извиняющимся тоном сказал Чарлз. Хатчинс повернулся и стал спускаться по лестнице. Джун Вибер еще с минуту стояла, переводя глаза с Бетти на Чарлза. Потом сказала, обращаясь к Бетти: — Можете не беспокоиться, милочка. Я вовсе него не зарюсь. — А почему бы и нет? — огрызнулась Бетти. — Он носит штаны, этого достаточно. Они смотрели друг на друга в упор. Разительный контраст: одна в брюках, тощая, неряшливая, готовая по малейшему поводу царапаться и кусаться, и другая — стройная, женственная, насыщенная энергией, как динамо, грозящее смертельными разрядами. Чарлзу стало жаль Хатчинса, жаль Фроулиша и как-то смутно жаль самого себя. Сам-то он, в такой ли уж он безопасности? Устоит ли он там, где они пали? Джун Вибер поставила ногу на верхнюю ступеньку и начала спускаться. Когда она скрылась до пояса, грудь ее вызывающе выгнулась почти на уровне пола. Бетти наклонилась так, что лица их сблизились. — На этот раз не хотелось о вас руки марать, — сказала она. — Но не вздумайте прийти еще раз и мутить воду. Это вам даром не пройдет. Не отвечая, посетительница скрылась из виду. Стоял октябрь. Осенние ветры заполнили канавы желтыми листьями, и уже темнело, когда Чарлз возвращался домой со своей тележкой. Он был еще под впечатлением недавней выходки Бетти и раздумывал, пронесло ли уже бурю или атмосфера на чердаке все еще насыщена. Он устал и решил подкрепиться чашкой чая. Закусочная Гарри Снэка была открыта. Он поставил тележку так, чтобы ее было видно из окна, и вошел. Получив у прилавка щербатую кружку темно-бурого пойла, он присел за ближайшим столом. Усталый, отяжелевший и обмякший, он не обращал внимания на окружающее. В закусочной было почти пусто. — Это что, ваша тележка там, за дверью? Чарлза резанул однотонный северный говор. Он оглянулся, рядом с ним сидел коренастый, невысокий мужчина в кепке и намотанном вокруг шеи теплом шарфе. Запавшие щеки указывали на отсутствие зубов. — Да, это моя тележка, — ответил он равнодушным тоном, выдерживая характер самостоятельного человека, не назойливого и не болтливого. Но уже то, что он ответил, вызвало новую фамильярность говорившего. — От себя работаете, да? — От себя. — Что, так лучше? — Гораздо. — Доходнее, да? Чарлз встал и направился к двери. — Мне так нравится. Вот и все. Но коренастый был уже на ногах и, понизив голос настойчиво проговорил: — Ну, ну, не ершитесь. Я спрашиваю неспроста. Садитесь-ка. Выпьем еще по чашке. — А я больше не хочу. — А я ставлю, — сказал коренастый так, как будто этим все улаживалось: в самом деле, кто, находясь в здравом уме, откажется от даровой чашки чая, даже после обильного чаепития. И вот Чарлз оказался снова за столом перед дымящейся кружкой. В той прежней своей жизни он чувствовал бы себя обязанным медленно отхлебывать, чтобы из вежливости отплатить за чай приятным разговором. Теперь он, не задумываясь, проглотил бы кружку и покинул бы непрошенного собеседника. Но чай был слишком горяч. А даже по новым своим воззрениям он не мог уйти, не притронувшись к кружке. Попался. — Я без дальних слов, — начал коренастый, молчаливо принимая сигарету из протянутой Чарлзом жестяной коробочки. — Я видел, как вы тут расхаживаете с вашей повозкой и снаряжением. И пришло мне в голову: «Вот работает парень сам от себя. И хорошо работает. И все же, — говорю я себе, — никак ему не развернуться». — А если я вовсе и не хочу разворачиваться? Тот беззубо осклабился на эту шутку. Ну что на это отвечать? Конечно, шутит. — И знаете, что я тут подумал? — Понятия не имею. — А тут я и сказал себе, — коренастый качал головой в такт словам: — «Парню нужен компаньон. Компаньон помог бы ему развернуться как следует». Чарлз откинулся и недовольно посмотрел на говорившего. Он не отвечал по многим причинам. Хотя в душе он и страшился впустить постороннего в твердыню своей независимости, но нельзя было отрицать, что сама мысль об этом с некоторых пор не раз возникала в его сознании. Клиентура его была по-прежнему ограниченной, новой работы почти не подвертывалось, и вожделенные контракты оставались в мечтах. Компаньон, который подыскивал бы работу и помогал бы справиться с ней, — это, конечно, могло быть лучшим решением вопроса. — Развернуться как следует, — повторил беззубый даже с некоторым самодовольством. Дым от затяжки валил у него изо рта и из носа. — Теперь взгляните на это с другой стороны, — сказал искуситель, пригибаясь плотную к все еще молчащему Чарлзу. — Вы молоды. Вам не хватает опыта. Пока дело ограничивается тем, что разъезжаешь с тележкой и моешь окно здесь, окно там — тут вы можете управиться один. Но ведь нельзя же вам застревать на этом навсегда! Навсегда! Сама идея делать что-то всегда, мыслить в терминах всегда — это все было принадлежностью той, прежней его жизни. Этот манчестерец говорил явно не то. — А я, например, мог бы стать вам полезным. Я не здешний, — этого можно было не говорить, однако, как многие, он забывал о своем акценте. — Но в Стотуэлле я уже завязал много знакомств. Я живу здесь больше года. — Короче говоря, — медленно сказал Чарлз, — вы хотите войти со мной в компанию, потому что считаете, что мое дело можно развернуть? — Вот именно. В точку. И что вы об этом думаете? — Ни черта не понимаю, вот что я думаю. — Неутихающий внутренний протест заставил Чарлза говорить вызывающе. — А чего не понимаете? Чего? — Да мне непонятно. Оставшись по каким-то причинам без работы, вы решаете заняться мойкой окон, и вот, вместо того чтобы попытаться действовать самостоятельно, вы хотите войти со мной в компанию. Но почему? Мне ведь нечего вам предложить: ни денег, ни добавочного оборудования, ни клиентуры. На что вы рассчитываете? — Ни на что я не рассчитываю. А вместе мы можем кoe на что рассчитывать, — сказал коренастый и энергичным жестом смял сигарету. — В душе я делец. Мы все такие в Манчестере. А суть всякого дела, — он с глубоким убеждением повторил, — суть каждого дела это комбинировать. Предположим, я начал бы все сначала в одиночку. Прибавился бы еще один конкурент, и мы вцепились бы друг другу в глотку без всякой надежды помочь этим своему делу. А, кроме того, вы меня неправильно поняли. Вовсе я не сидел и не решал заранее: «Буду мойщиком окон», а потом не искал вас по всему городу. Нет, я шел другим путем. Кончилась у меня работа, и вот я стал прикидывать, к чему приложить свою инициативу и организаторские способности. Последние слова были настолько явно навеяны чтением рекламных брошюр «Как добиться успеха», что недоверие Чарлза только усилилось. Странный, однако, тип, с такими ему не приходилось еще сталкиваться. Его ланкаширский говор вызывал в памяти мюзик-холльные пародии. Но их юмор был особого рода, за обыденностью которого всегда чувствовалась неприязнь ко всему претенциозному и возвышенному. Это был юмор дельцов. И обывателей. Ну и что же? Он действительно нуждался в помощи, и вот помощь ему предлагают. Молодому человеку, занятому в одиночку мытьем окон, не приходилось рассчитывать на большой выбор в поисках компаньона. — Идет! — сказал он серьезно. По лицу коренастого побежали морщинки, и оно собралось в довольно приятную улыбку, которую не могли испортить даже желтоватые прокуренные корешки. (Почему это клыки сохраняются лучше коренных и резцов? Уже и раньше вопрос этот часто занимал Чарлза.) Коренастый протянул короткопалую руку. Ногти у него были черные, обкусанные. — Эрн Оллершоу, — сказал он. Чарлз пожал руку и торжественно произнес свое имя. Они стали компаньонами. Решили пойти к Эрну и обо всем договориться. Эрн прошел за буфетную стойку то ли в уборную, то ли попрощаться с хозяином или с кем-нибудь из его семьи, и Чарлз, не желая дольше дышать чадным воздухом закусочной, вышел на улицу. Тележка стояла у обочины, и он направился к ней. Вдруг сильный толчок едва не свалил его с ног. Пошатнувшись, он отступил в темную подворотню рядом с входом в закусочную Снэка. Чья-то огромная лапища ухватила его за ворот. Тяжелое тело навалилось на него и мешало дышать. При свете фонаря блеснула чья-то лысина. — Минутку, сынок. Как, цела шейка-то? Ни слова! — Так как же, цела? Где же этот Эрн? — Цела. — Тогда молчок, слышишь? Твоя тележка? Опять этот вопрос! Но теперь не приходилось раздумывать — отвечать или нет. — Моя. — Ах, так! Значит, завел собственное дело, занимаешься мойкой окон? Ну так слушай. Видишь это? Свободная рука говорившего была сжата в кулак. И что-то тускло поблескивало на пальцах. Хотя Чарлз до этого никогда не видел кастета, но догадался. Лысый для большей убедительности повертел кулаком и так и эдак. Медные шипы отражали желтоватые лучи фонаря. «Пахнет убийством», — подумал Чарлз. — Не вздумай дальше отнимать хлеб у здешних. На первый раз с тебя хватит этого. Увижу еще — сверну шею и баста! Шаги. Кто-то подходит по тротуару. — Тише! Кастет уперся Чарлзу в кадык. В подворотне темно. Прохожий ничего не заметил. Или заметил двух обнимавшихся пьянчужек. Где же Эрн? Чарлз не считал себя трусом. Выйдя из мальчишеского возраста, он ни разу не дрался, но полагал, что при случае может постоять за себя. Но тогда все представлялось ему совсем иначе. Непременно на просторе, чтобы было где сойтись и размахнуться, и, конечно, при свете дня. Но так вот, в темной подворотне, с притиснутыми руками, чувствуя чье-то зловонное дыхание, и с глоткой, зажатой кастетом… — И проваливай туда, откуда явился, — убедительно посоветовал лысый. — Недели не протянешь, если не смотаешь удочки. Открылась дверь закусочной. — Тише. — И кастет опять сдавил глотку. Это был Эрн. Не глядя ни направо, ни налево, он с секунду постоял на пороге, потом ровным шагом направился мимо подворотни. От досады и страха у Чарлза замерло сердце. Потом, уже, казалось, миновав их, Эрн, так же не глядя, захватил согнутой рукой лицо лысого и резко дернул его. Тому оставалось либо выпустить Чарлза, либо в свою очередь оказаться с переломанной шеей. Он выпустил воротник Чарлза. Эрн все еще не глядел на него. Лысый внезапно извернулся и взмахнул рукой. Он старался ударить Эрна в затылок кастетом. Но Эрн быстро согнулся и двинул лысого плечом в живот. Встречное движение и объединенный вес придали такую силу этому удару, что лысый словно переломился, корчась от боли. Мускулы на его животе затвердели, как чугун, и не давали ему облегчиться рвотой. Тут кулак Эрна угодил ему прямо в лицо. Лысый упал. Чарлз, весь дрожа, выскочил из подворотни. Ему хотелось поскорее уйти, где-то отсидеться, успокоиться. Эрн уже собрался следовать за ним, но счеты с лысым еще не были покончены. Шагнув туда, где в откинутой руке тускло поблескивал кастет, Эрн тяжело припечатал кулак своим грубым башмаком. Уже отойдя немного, Эрн спокойно сказал: — Теперь пусть поторопится снять свои кольца, не то будет красоваться в кастете недельку-другую. Рука-то у него теперь вздуется что надо! Чарлз промолчал. — Открывая наше первое собрание зимнего сезона, — сказала Джун Вибер, и ее звонкий голос чеканил слова, как колокольный призыв к какой-то оргии, — мы приветствуем мистера Фроулиша. Он прочтет нам отрывки из романа, над которым сейчас работает. Она села. Джордж Хатчинс вплотную придвинул свой стул и украдкой взял ее за руку, прикрываясь газетой. Фроулиш согнулся над столом, лицо его казалось бледной перекошенной маской. Он дернул рукой и опрокинул стакан жестом настолько неестественным, что он казался нарочитым. Но именно поэтому Чарлз приписал этот жест естественной нервозности. Все ждали, когда же он начнет. Он глядел на собравшихся, постукивая пальцем по лежавшей перед ним рукописи, судорожно подергивая левой ногой. Кто-то откашлялся, гулко, словно выстрелил в железнодорожном туннеле. Это был известный нуда и придира, мистер Ганнинг-Форбс, старший учитель местной средней школы. Однажды Чарлз мыл у него окна. — Леди и джентльмены, — хрипло прошептал Фроулиш. В том месте ковра, куда он уронил зажженную сигарету, начал куриться дымок. Хатчинс услужливо приподнялся и затоптал тлеющий окурок. — Я без всякого вступления прочту вам первые абзацы романа. — А как озаглавлена книга? — недоверчиво спросил Ганнинг-Форбс и пристроил обе руки на залоснившихся коленях своих фланелевых брюк. — Заглавия нет, — нетерпеливо ответил Фроулиш. — Темно-синий переплет. Никаких надписей, никаких титульных листов. — А какой в этом смысл? — с возрастающей неприязнью проворчал учитель. — Мышление невозможно, если вещи не обозначены своими именами. Ведь мышление состоит… — Я считал это самоочевидным, — страстно воскликнул Фроулиш. — Я считал это аксиоматичным. Нет заглавия, потому что невозможно несколькими словами выразить идею романа. Это идея, которую не сведешь к формуле. О человеческой жизни. Просто книга. Хотите знать, о чем она, — прочтите и узнаете. Не признаю самой мысли о том, что сколько-нибудь значительные явления могут быть снабжены ярлыками и разложены по полочкам. Ганнинг-Форбс вскочил, но Джун Вибер наклонилась и положила руку на его рукав. Он обернулся и поглядел на нее, потом медленно сел; стекла его очков в стальной оправе мрачно поблескивали. — Итак, несколько вступительных абзацев, — сказал Фроулиш, срывая с себя воротничок и галстук и кидая их в пламя камина (подготовленный трюк, который, однако, можно было тоже считать непроизвольным). — Никакой связи с основным стержнем книги. Просто мелодический и облический блик или семантическое введение. — Как, как? — прокаркал Ганнинг-Форбс. — Мелодический и облический блик или семантическое введение, — повторил Фроулиш. Все недоуменно молчали. — Ко-роль гнал голь, — начал Фроулиш. — В нем стыл без крыл его пыл. Враг, кинь стяг! Кровь ран клюнь, вран, сквозь мрак их зрак. Кол-дун, в дым дунь! Стынь, мымр злой пых, вей ввысь слов пух. Хатчинс беспокойно заерзал на своем стуле. — Вей вверх! Вей вниз! Свей в ком всех визг. Слов ком — ни о ком. А дым — черт с ним! Злой пес врос в лёсс. Очки Ганнинг-Форбса искрились яростью. Школьные учителя и банковские клерки сидели в оцепенении. Хатчинс поймал взгляд Джун Вибер и похотливо осклабился. Чарлз глубоко затянулся сигаретой. Фроулиш продолжал гудеть: — Средь трав стремглав. Все в пляс, грянь, бас, пей эль, друг эльф. Бро-дяг взвей стяг! Здесь конец части, — заключил Фроулиш. Слушатели очнулись. Поникшие было головы снова воззрились на него. — Хорошо, но если это введение, то каков же основной сюжет? Почему вы не расскажете нам вкратце сюжет? — вопрошал Ганнинг-Форбс. — А если у меня его нет? — ухмыльнулся Фроулиш. Ему, видимо, нетерпелось сцепиться со стариком. — Но как же без сюжета? Сюжет и несколько отрывков, чтобы видно было, как развиваются характеры. — Не смешите. У меня на губе трещинка, — презрительно отозвался Фроулиш. Он весь кипел протестом, это его взбадривало, делало энергичным, счастливым, даже веселым. Куда девались обычные неврастенические беспокойство и угрюмость. Он мог служить живым доказательством того, что в каждом человеке заложен от природы огромный резерв возможностей, которые обнаруживаются, когда ему приходится защищать то, во что он действительно верит. Чарлз, наблюдая из своего уголка за его чудесным превращением, со стыдом вспоминал, как воспринял он яростное выступление Бетти в защиту своего сожителя. Эд этого стоил, хотя кто бы мог догадаться! — И все-таки, мистер Фроулиш, — прервал дальнейшее развитие ссоры ледяной голос Джун Вибер, — прочтите нам что-нибудь еще. Может быть, какую-нибудь сцену, раскрывающую основную тему или тенденцию книги. — Ну, это другое дело, — кротко отозвался Фроулиш, который сразу присмирел, не слыша больше слова «сюжет». — Я попросту расскажу центральную ситуацию. Между двумя этажами небоскреба застряли в кабине лифта шесть человек: музыкант, врач, уборщица, фокусник со своей помощницей и горбун с небольшим чемоданом. — Надеюсь, он положил туда десяток сэндвичей, — хихикнул местный священник. — Бедняжки, они скоро проголодаются там взаперти. — Детали каждый может представлять себе по-своему, — отрезал Фроулиш, даже не допуская мысли, что тот пытается шутить. — Так о чем, бишь, я? Да, шестеро в лифте. Часть книги состоит из ряда отступлений, каждое размером с обычный роман. Это предыстории всех шестерых. Не фактические биографии, а просто поток их сознания. Причем выражено это преимущественно нанизыванием образов. — Господи помилуй! — громко сказал Ганнинг-Форбс. — Время от времени, — продолжал Фроулиш, — они пытаются связаться с диспетчером, который помещается в подвальном этаже и мог бы исправить лифт. По крайней мере там есть дверь с надписью: «Главный электрик», но дверь заперта, и никто не видел, чтобы кто-нибудь входил туда или выходил оттуда. Самые вызовы должны быть написаны определенным образом и подсунуты под дверь. Это, казалось, заинтересовало наконец Ганнинг-Форбса. — Неплохо придумано, — заметил он. — Хороший пример того, как зазнались рабочие после войны. К счастью, Фроулиш перестал обращать на него внимание. — Так что им не удается вызвать его. Первое время они бодрятся. Фокусник достает биллиардные шары из уха музыканта, врач ставит диагнозы и определяет, какие кому нужны операции. Уборщица поет старые кафешантанные песенки. Единственный, кто не принимает во всем этом участия, — это горбун. Он все время молчит. — Не вижу смысла его пребывания в лифте, — ввернул-таки Ганнинг-Форбс. — Так проходит дня два, и они постепенно начинают сходить с ума от голода и жажды. Наконец, когда остальные уже на грани отчаяния, горбун предлагает им избавить их от мучений. Из своего чемоданчика он достает ручную гранату. Ее вполне достаточно, чтобы разнести всех в куски. Следует длительный спор, кому из них дернуть кольцо и взорвать всех. Это ко всему прочему и теологическая проблема. Тот, кто на это решится, будет виновен и в самоубийстве и в убийстве. Фроулиш сделал паузу. Слушатели взирали на него равнодушно. Бетти не спускала глаз с лица Джун Вибер. — Наконец, на помощь приходит фокусник. Он каким-то загадочным способом заставляет соскочить кольцо, не прикасаясь к нему. И, прежде чем обвинить его в самоубийстве, надо еще доказать, что он касался кольца, а это невозможно. — Полно вам! — донесся из задних рядов голос священника. Но Фроулиш уже так увлекся, что не обратил на него внимания. — И вот все они мертвы. Взрыв подбросил кабину, и она упала вниз. Вытаскивают трупы и, конечно, для опознания просматривают все найденные при них документы. И при этом обнаруживается, — он сделал драматическую паузу, — что горбун и являлся главным электриком. Снова последовало молчание. — Ну что ж, продолжайте, — ободряюще заметил Ганнинг-Форбс. — Все. — При этом Фроулиш нахмурился. Послышалось скрипение стульев. — Так вот каков сюжет, — поразмыслив, произнес Ганнинг-Форбс. — Хотите выслушать мое мнение? — Нет, но вы, очевидно, хотите высказать его. — Я считаю, что в том, что вы рассказали, есть материал для занятной книги, при условии, конечно, что вы уберете вначале словесную абракадабру и все как следует причешете. Но есть один прискорбный промах. Он приостановился, давая Фроулишу возможность задать вопрос, но романист скручивал себе сигарету и делал вид, что не слушает, так что Форбс продолжал: — Не могло быть у этого человека гранаты в чемодане. Так не бывает. Это неправдоподобно. — Может быть, он был агентом какой-нибудь фирмы ручных гранат? — спросил священник. Чарлз не мог определить, с ума он спятил или просто пьян. — Невозможно! — Ганнинг-Форбс замотал головой. — Ведь он же монтер-электрик. Он не мог бы соединять обе эти профессии. Ни один хороший романист не допустил бы такой натяжки. Изучайте Теккерея — таков мой рецепт! И гарантирую вам устранение этих небольших дефектов. Вот тогда для вас откроется широкая дорога к успеху. Высказавшись, он благодушно уселся. Фроулиш весь побагровел. Он стал раскачиваться взад и вперед в своем кресле, лихорадочно постукивая по столу короткими пальцами: у него это был обычный признак крайнего возбуждения. Чарлз, затаив дыхание, ждал взрыва. Но взрыв был предотвращен. Хатчинс до сей поры милостиво отмалчивался, деля свое внимание между лицезрением пышнотелой сирены на председательском месте, которую он пожирал глазами новоявленного фавна, и высокомерным обозрением собравшихся. Но теперь он, очевидно, решил, что пришло его время вмешаться и потрясти аудиторию. Он вытащил трубку и набил ее. По светлым тонким волокнам табака Чарлз определил, что это самая легкая смесь, и это его не изумило, потому что Хатчинс, нуждаясь в трубке, как необходимом аксессуаре, в то же время должен был считаться со слабостью своего желудка. И теперь он не раскурил трубку, а просто сунул ее в рот, вынул, повертел в пальцах и наконец, зажав между передними зубами, заговорил высоким, нарочито четким голосом: — Мне кажется, Фроулиш, то, что вы пишете, может быть сформулировано простым смертным, каким являюсь я, — он задорно улыбнулся, как бы призывая не верить ему, — как возврат к аллегории. Признаете ли вы себя прямым последователем Кафки? Он замолчал, ожидая ответа Фроулиша со снисходительно-спокойным видом человека, привыкшего только разбираться в идеях и приводить их в систему, но и способного запастись терпением и выслушать тех, кто не может выпутаться из своей обычной неразберихи. Так сказать, молодой ученый, снисходящий до посещения богемных трущоб. — Нет, — отрезал Фроулиш. — Мои учителя это Данте, Спиноза, Рембо, Бёме и Григ. Хатчинс возбужденно зажевал мундштук своей трубки. Лицо его несколько омрачилось: он не был уверен, нет ли тут подвоха, и для него, вступившего в турнир перед очами своей дамы, важно было не ударить лицом в грязь. — Григ? Это очень интересно, — сказал он, тыкая трубкой в сторону Фроулиша. — Что побудило вас включить музыканта в число названных вами писателей? Вы можете счесть вопрос маловажным… («Вовсе неважным», — ввернул Ганнинг-Форбс)… но для всех присутствующих интересно, как протекает творческий процесс у такого писателя, как вы. Наше ординарное сознание, — тут он снова улыбнулся, как бы указывая, что он вовсе не считает себя причисленным к этому разряду, — подчинено обычным законам, плывет, я бы сказал, по обычным каналам. Но люди, подобные вам, словно открывают новые… гм… — ему не хотелось сказать «пути», это звучало слишком банально, и он закончил: — …короткие замыкания. «Черт, не то. Короткие замыкания — это не то». Фроулиш говорил потом Чарлзу, что он собирался ответить: «Я имел в виду, разумеется, Алоизия Григо, бывшего в семнадцатом веке викарием Гельсингфорским, автора «Tractatus Virorum et Angelorum»,[5] и, в частно сти, апокрифическую третью книгу этой работы», но на самом деле он сухо сказал: — Конечно, я не ожидал, что по этому пункту я буду всеми понят, хотя уверен, что в конце концов все меня поймут. Я разумею, конечно, цветовые тона Грига, особенно то, как он использует духовые инструменты. Я рассматриваю гласные «и» и «ю» как духовые словесного оркестра, и вы, без сомнения, отметите, что они преобладают в том, что я назвал бы медленными темпами моей книги. Хатчинс мобилизовал все свои слабеющие ресурсы. Джун Вибер смотрела на него взглядом, который не обещал ничего хорошего. — Ну, признаюсь, что этого я не заметил, — сказал он с наигранной веселостью (так говорят обычно преподаватели, когда чего-нибудь не знают, выставляя дураком всякого, кто осмелился бы утверждать, что знает больше их). — Вы, авторы, всегда считаете, что мы, читатели, должны заметить в ваших книгах больше, чем это нам доступно. — Он оглядел присутствующих, ожидая найти поддержку, но все смотрели на него рыбьими глазами: дискуссия слишком затянулась. — Скажем, например, тот отрывок, который вы нам только что прочитали. Что это, тоже медленный темп? — Нет, — спокойно ответил Фроулиш. — Это каденция. Встретив растерянный взгляд Хатчинса, он торжествующе поглядел на него, достал расческу и провел ею по волосам. Хлопья перхоти замелькали в луче электрического света. Тут встала Джун Вибер. Она явно хотела закончить прения прежде, чем они нанесут непоправимый ущерб Литературному обществу Стотуэлла. Кроме того, ей нетерпелось поскорее остаться наедине с Джорджем Хатчинсом и сообщить ему некоторые свои наблюдения по поводу того, как он выставляет себя на всеобщее посмешище. Кавалеры Джун всегда должны быть на высоте. — Сейчас подадут кофе. Мисс Уотерспун, не будете ли вы так любезны распорядиться, как обычно. Сделайте одолжение. «Обычно» роль мисс Уотерспун сводилась к тому, что она плелась вниз в школьную кухню, варила там кофе и приносила его наверх. — А тем временем, я думаю, нам надо выразить огромную благодарность мистеру Фроулишу за такой восхитительный вечер и заверить его, что все мы с нетерпением будем ждать опубликования его книги. — Ну, в таком случае вы заглядываете далеко вперед, — резко буркнул Фроулиш. — Это только черновой набросок. Работа едва ли будет закончена и в пятнадцать лет. Я не пеку романов. Не проституирую. Я не Троллоп.[6] Он произнес это имя с таким подчеркнутым презрением и так поглядел на Джун Вибер, что Чарлз понял: это рассчитанное оскорбление. И он был не одинок в своей догадке. Пораженный каким-то неожиданным низким ржанием, он оглянулся. Это смеялась Бетти. IV

The script ran 0.025 seconds.