Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ясунари Кавабата - Снежная страна [1937]
Язык оригинала: JAP
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary

Аннотация. Кавабата (1899-1972) прожил долгую жизнь. Им восхищались столь разные авторы, как «самурай от литературы» Юкико Мисима и американский авангардист Эдмунд Уайт. Писать он садился, всегда облачившись в кимоно и деревянные сандалии воина. Он стал первым японским прозаиком, получившим Нобелевскую премию. На церемонии он сказал: «Самоубийство не может быть формой протеста. Тому, кто кончает с собой, далеко до святости». Спустя несколько лет Кавабата с передозировкой наркотиков попадает в лечебницу, а выйдя оттуда вскоре кончает с собой.

Аннотация. КАВАБАТА Ясунари (1899-1972), японский писатель. Своеобразие художественного стиля восходит к эстетике дзэн. Повести «Снежная страна» (1937), «Тысячекрылый журавль» (1951), романы «Стон горы» (1953), «Старая столица» (1961) отличаются психологизмом и лиризмом. Нобелевская премия (1968)

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 

Ясунари Кавабата Снежная страна Поезд проехал длинный туннель на границе двух провинций и остановился на сигнальной станции. Отсюда начиналась снежная страна. Ночь посветлела. Девушка, сидевшая по другую сторону прохода, поднялась, подошла и опустила окно рядом с Симамурой. В вагон ворвался холодный, пахнувший снегом воздух. Девушка далеко высунулась в окно и крикнула в пустоту: — Господин начальник станции!.. Господин начальник станции!.. Неторопливо ступая по снегу, подошел человек с фонарем. На нем была меховая шапка, закрывавшая уши, и шарф до самого носа. Неужели действительно так холодно, подумал Симамура и посмотрел в окно. Пустынное место. Лишь вдалеке, у подножия горы, где темнота поглощала снежную белизну, виднелось несколько унылых строений барачного типа, очевидно казенные дома для железнодорожников. — Это я, господин начальник! Как поживаете? — А-а, это ты, Йоко!.. Домой, значит, едешь… А у нас опять холода. — Я слышала, младший брат теперь здесь, у вас, служит. Спасибо, что о нем позаботились. — Служит, служит, да боюсь, зачахнет он здесь с тоски. Такое это уж место. Жаль, совсем ведь еще молодой парнишка. — Совсем молодой, маленький даже. Вы уж, господин начальник, присмотрите за ним, поучите его, прошу вас! — Ладно, присмотрю. Да он пока ничего, здоров, с работой справляется… А у нас тут скоро самая горячая пора наступит. В прошлом году такие снега были, жуть! И без конца снежные обвалы. Все поезда тут застревали. Так и стояли на путях. Жителям ближних деревень работы подвалило — они день и ночь варили рис для пострадавших. — Господин начальник, кажется, вы очень тепло одеты? А брат писал, что до сих пор даже без жилетки ходит. — Я-то? Тепло — на мне целых четыре кимоно. А молодым что? Как наступят холода, они, знай, сакэ тянут. А потом простужаются, валяются там… — Он махнул фонарем в сторону казенных домов. — Как, неужели и мой брат пить начал? — Да нет… — Господин начальник, вы уже уходите? — Да, к врачу мне надо. Ранен я. — Ой, вот несчастье-то!.. Начальник станции — хоть на нем поверх кимоно было еще пальто — должно быть, не хотел задерживаться и болтать на холоде. Уже повернувшись спиной, он сказал: — Ну, счастливо тебе доехать! — Господин начальник, скажите, а сейчас брат не на дежурстве? — Взгляд Йоко скользнул по снегу. — Господин начальник, вы уж присмотрите за ним, умоляю вас! Ее голос был до боли прекрасен. Казалось, он рассыпается эхом по снежной простыне ночи, но не теряет своего высокого звучания. Поезд тронулся, а девушка не отходила от окна. Когда их вагон поравнялся с шагавшим вдоль путей начальником станции, она снова крикнула: — Господин начальник, передайте, пожалуйста, брату, пусть в следующий выходной домой приедет… — Хо-ро-шо!.. — во весь голос закричал начальник станции. Йоко закрыла окно и прижала ладони к раскрасневшимся щекам. Здесь, в горном районе, на границе двух провинций, ждали снега. Три снегоочистителя стояли наготове. В туннеле с юга на север тянулась линия аварийной сигнализации на случай снежных обвалов. Для расчистки снега были мобилизованы пять тысяч рабочих и добровольная молодежная пожарная команда в составе двух тысяч человек. Узнав, что младший брат Йоко служит на сигнальной станции, находящейся под угрозой обвала, Симамура почувствовал к незнакомке еще больший интерес. Он мысленно называл ее «девушка». Он не знал, кем приходится ей мужчина, с которым она ехала, но держались они как муж и жена. Впрочем, мужчина был больной, и в таких случаях женщина обычно начинает ухаживать за своим спутником, и оба уже ведут себя без свойственной неблизким людям сдержанности, и, чем больше женщина ухаживает, тем больше походят они для постороннего глаза на супружескую пару. Но Симамура мысленно отделил ее от спутника и называл «девушка» — такое она производила впечатление. А кроме того, он смотрел на нее по-особому, наблюдал за ней всю дорогу, и в его душе появились какие-то намеки на нежность, оттого ему и хотелось так о ней думать — «девушка». Часа три назад Симамура, разглядывая свою левую руку, с удивлением отметил, что не он сам, а лишь рука со всей свежестью хранит воспоминание о женщине, к которой он сейчас ехал. Он, Симамура, словно бы забыл ее, она стала расплывчатой, неопределенной, и все усилия вызвать в память ее образ были тщетны. Очевидно, у рук есть своя память, и не Симамура, а только эта рука, не забывшая женского тепла, прикосновения, тянется к женщине. В изумлении Симамура даже поднес к глазам руку, а потом просто так провел ею по оконному стеклу и чуть не вскрикнул от изумления: на стекле возник женский глаз. Ничего особенного в этом не было, просто стекло отражало сидевшую по ту сторону прохода девушку. Но Симамура думал о другом, потому так и удивился. Раньше отражения не было — стекло запотело от парового отопления, но, когда Симамура провел по стеклу рукой, оно сразу превратилось в зеркало, потому что за окнами уже сгустились сумерки, а в вагоне горел свет. Отразился только один глаз девушки, но и один ее глаз казался необычайно красивым. Симамура, всем своим видом изобразив дорожную тоску, протер ладонью все стекло. Девушка сидела чуть склонившись вперед и сосредоточенно, почти не мигая, смотрела на лежавшего перед ней мужчину. Ее взгляд, ее напряженные плечи, казалось, свидетельствовали, насколько она серьезно ко всему относится. Мужчина лежал головой к окну с согнутыми в коленях ногами, приходившимися на уровне груди девушки. Их места в вагоне третьего класса были не прямо напротив Симамуры, а наискось, за другими местами, и в стекле мужчина отражался не весь. Со своего места Симамура отлично видел сидевшую наискосок девушку, но старался не смотреть в ее сторону, ему было неловко. Когда он садился в поезд, красота девушки, какая-то прохладная и пронзительная, поразила его, но в тот же миг он увидел бледную, желтую мужскую руку, сжимавшую ее руку, и решил, что смотреть неудобно. Отраженное в стекле лицо мужчины производило впечатление спокойствия и умиротворенности, может быть, только потому, что он смотрел на грудь девушки. Да и вообще, казалось, весь он, сломленный болезнью, источал какую-то едва заметную, но сладостную гармонию. Ему под голову был подложен шарф, свободный конец которого прикрывал его рот и щеки, а как только он наползал на нос, девушка, не дожидаясь просящего взгляда мужчины, мягким движением его поправляла. Она делала это бесконечно часто и совершенно естественно, и наблюдавший на ними Симамура почему-то приходил от этого в раздражение. А еще она все время поправляла подол пальто, укутывавшего ноги мужчины. И тоже естественно, без всякой нарочитости. Очевидно, она утратила представление обо всем окружающем и вся была устремлена в никому неведомую, свою даль. У Симамуры создалось впечатление, будто не чужое горе он видит, а бесконечные фокусы какого-то странного сна. Может быть, потому что он видел это отраженным в зеркальном стекле. В глубине зеркала струился вечерний пейзаж, то есть не сам пейзаж, а тоже его отражение, и обе отраженные картины наплывали двойным кадром, как в кинофильме. Между фоном и действующими лицами отсутствовала какая бы то ни было связь, призрачная иллюзорность действующих лиц и зыбкий бег пейзажа растворялись друг в друге и создавали мистический мир символики. Это ощущение было настолько сильным, что Симамура застыл от восторга, когда на лице девушки вдруг вспыхнул огонек, засветившийся где-то в поле. После захода солнца небо над далекими горами еще сохраняло бледную розоватость и пейзаж за оконными стеклами еще не полностью расплылся во мгле. Но у пейзажа остались только контуры, краски исчезли, и все вокруг: горы, поля — казалось очень унылым, обыденным, лишенным каких-либо примечательных черт. И все же была в этом пейзаже некая страстная напряженность, как в неуловимом потоке чувств. Из-за лица девушки, конечно. Отраженное в стекле лицо закрывало часть пейзажа за окном, но вокруг постоянно мелькали образы вечера, и поэтому лицо казалось прозрачным. И все же невозможно было из-за непрерывного мелькания убедиться, действительно ли прозрачно это лицо. Создавалась иллюзия, что вечерний пейзаж бежит не на заднем плане, а прямо по лицу девушки. В вагоне было не очень светло и зеркало было ненастоящим, оно не отбрасывало света, не давало отчетливого изображения. И Симамура, смотревший в зеркало, постепенно забыл о нем, он видел только девушку, плывущую в потоке вечернего пейзажа. Именно в этот момент на лице девушки и вспыхнул огонек. Отраженный огонек был слабым и не погасил настоящего огонька за окном, но и тот, настоящий, не погасил своего отражения. Огонек проплыл сквозь ее лицо, однако не осветил его — это был холодный, далекий свет. И все же зрачок вдруг вспыхнул в тот момент, когда огонек наплыл на отраженный в стекле глаз, и это был уже не глаз, а прекрасный, загадочный, фосфоресцирующий светлячок, плывущий в волнах вечерних сумерек. Йоко не замечала, что за ней наблюдают, все ее внимание было поглощено больным. Но если бы даже она обернулась в сторону Симамуры, она бы увидела не свое отражение в стекле, а смотрящего в окно мужчину и все равно бы ничего не заметила Наблюдая украдкой за девушкой, Симамура совершенно забыл, что ведет себя по отношению к ней не очень-то красиво. Его увлекла ирреальность зеркала, отражавшего вечерний пейзаж. Возможно, из-за этой же ирреальности он вдруг почувствовал себя персонажем какой-то повести и проникся еще большим интересом к девушке в тот момент, когда она — тоже чрезвычайно серьезно — заговорила с начальником станции. Когда поезд отошел от станции, темнота за окнами стала непроницаемой. Зеркало, как только исчез поток пейзажа, утратило свою магическую силу. Правда, красивое лицо девушки все равно в нем отражалось, но в этой красоте была прозрачная холодная ясность, несмотря на нежную заботу, проявляемую девушкой к своему спутнику, и Симамура не стал больше протирать запотевшее стекло. Но любопытству Симамуры было суждено вспыхнуть еще раз: девушка и ее спутник сошли на той же станции, что и он. Симамура даже обернулся к ним, словно они имели к нему какое-то отношение, и его взгляд спрашивал: что же дальше? Но он тут же устыдился своего поведения, совсем уж неприличного, да и холодный воздух, обдавший его на платформе, подействовал отрезвляюще. Не глядя больше в их сторону, Симамура перешел путь перед паровозом. Когда мужчина, держась за плечо девушки, хотел тоже перейти путь, станционный служащий взмахом руки остановил их. Из мрака возник длинный товарный состав и скрыл их от Симамуры. Агент гостиницы был закутан, как пожарный на пожаре: уши спрятаны, на ногах резиновые сапоги. Женщина в зале ожидания, смотревшая в сторону путей, тоже была одета тепло — синяя накидка, капюшон. Симамура, еще не успевший остыть от тепла вагона, не сразу ощутил холод. Но его испугал даже не сам холод, а основательная одежда жителей этого снежного края, где зимой он был впервые. — Неужели здесь такие холода? Очень уж вы все закутаны… — Да, господин. Мы все уже в зимнем. Особенно морозно по вечерам, когда после снегопада наступает ясная погода. Сейчас, должно быть, ниже нуля. — Уже ниже нуля? Садясь вместе с агентом в машину, Симамура окинул взглядом дома, утопавшие в снегу. С крыш свисали маленькие изящные сосульки, а дома, и без того низкие, из-за снега казались еще более приземистыми и неуклюжими. Деревня была погружена в тишину. — Н-да, холодно. До чего ни дотронешься, все холодное. — В прошлом году тоже стояли большие холода. До двадцати с чем-то градусов ниже нуля доходило. — А снегу много? — В среднем снежный покров — семь-восемь сяку[1], а при сильных снегопадах более одного дзе[2]. — Теперь, наверно, начнет сыпать… — Да, сейчас самое время для снегопадов, ждем. Вообще-то снег выпал недавно, покрыл землю, а потом подтаял, опустился чуть ли не на сяку. — Разве сейчас тает? — Да, но теперь только и жди снегопадов… Было начало декабря. Симамура громко прочистил свой нос, уже давно забитый простудой, у него снова начинался насморк. — Не знаете, девушка, что жила в доме учительницы, все еще здесь? — Да, все там же живет. Она была на станции, не заметили? В синей накидке. — Это она была? Ее можно пригласить? — Сегодня? — Да. — Не знаю. Она говорила, на последнем поезде должен приехать сын госпожи учительницы. Его она и ходила встречать. Интересно… Значит, в зеркале, на фоне вечернего пейзажа, он видел Йоко, ухаживавшую за больным сыном хозяйки дома, где живет женщина, ради которой он сюда приехал… Узнав об этом, Симамура почувствовал, как что-то сжалось у него в груди, но не очень удивился такому странному совпадению. Скорее он удивился самому себе, почему это он не удивляется. В глубине души возникло вдруг ощущение какого-то понимания, словно он увидел, что произойдет между женщиной, оставившей воспоминание в его руке, и девушкой, зажигавшей в своих глазах огоньки. Должно быть, отраженный в стекле вечерний пейзаж все еще держал его в плену. Он подумал, быть может, поток вечернего пейзажа символизирует поток времени… Когда Симамура вышел из бани, гостиница была погружена в сон и тишину. Понятно, лыжный сезон еще не начался, постояльцев совсем мало. Ветхий коридор при каждом шаге звенел застекленными дверями. В дальнем его конце, там, где он поворачивал к конторке, вырисовывалась женская фигура. Женщина стояла неподвижно, подол ее одежды стелился по черному блестящему полу. Этот льнувший к полу подол навел его на мысль, не стала ли она гейшей. Он даже вздрогнул. Но очень уж серьезной она была: серьезно шагнула ему навстречу, серьезно приветствовала его скупым жестом и застыла. Симамура заспешил к ней, но, поравнявшись, ничего не сказал. Молчал. Женщина сделала попытку улыбнуться, и от этого ее густо напудренное лицо стало вдруг плачущим. Она тоже не произнесла ни слова и направилась в его номер. Он не приезжал к ней, не писал, даже не выслал обещанное руководство по японским танцам. Как она могла расценить его поведение после всего, что между ними было? Развлекся, провел время, а потом уехал и забыл. Обидно, горько. Она вправе молчать и ждать, чтобы он заговорил первым, произнес слова извинения. Но шедший рядом с ней Симамура, даже не поднимая глаз, чувствовал, что она не только не обвиняет его, а испытывает нежность, тянется к нему всем существом. Что же он может сказать? Любое оправдание прозвучало бы несерьезно. И Симамура, чувствуя ее превосходство, молчал, но постепенно его наполняла радость. Лишь когда они дошли до лестницы, Симамура вдруг протянул вперед сжатую в кулак левую руку. — Вот кто тебя запомнил! — Да?.. Женщина схватила Симамуру за руку и пошла по лестнице, увлекая его за собой У котацу[3]она выпустила его руку и вдруг вся — до корней волос — залилась краской. Чтобы скрыть смущение, она снова взяла его за руку. — Это она меня помнила? — Да нет, не правая, а левая… — Симамура высвободил правую руку, спрятал под одеяло котацу и вытянул перед ней сжатую в кулак левую. — Знаю! — произнесла она с невозмутимым видом, усмехнувшись, раскрыла его ладонь и прижалась к ней лицом. — Она помнила меня? — Ого, какие у тебя холодные волосы! Я и не знал, что такие бывают… — А в Токио еще нет снега? — Помнишь, что ты тогда говорила?.. И оказалась не права. Иначе разве бы я приехал сюда в такие холода, да еще в конце года. Тогда было самое начало альпинистского сезона. Опасность снежных обвалов миновала, и любители спорта потянулись в покрывавшиеся юной листвой горы. Время, когда с обеденного стола исчезают молодые побеги акебия. Симамура вел праздный образ жизни и постепенно утрачивал интерес и к природе, и к самому себе. Но все же его тяготила собственная несерьезность, и, пытаясь обрести утраченную свежесть чувств, он частенько отправлялся в горы. В тот вечер, после семидневного похода, он спустился к горячим источникам и попросил пригласить гейшу. Но ему объяснили, что вряд ли это удастся: в тот день в деревне был всеобщий праздник по случаю окончания строительства дороги. Под банкет сняли помещение, которое обычно использовалось либо для театральных представлений, либо для откорма шелковичных червей. Все гейши там, их всего-то двенадцать или тринадцать, а при таком многолюдье это капля в море. Есть, правда, одна девушка, она живет в доме госпожи учительницы, может быть, она согласиться прийти. Вообще-то она тоже на банкете, помогает, но долго там не задержится — покажет несколько танцев и уйдет. На вопрос Симамуры, что за девушка, ему объяснили: она живет в доме учительницы игры на сямисэне[4]и национальных японских танцев. Девушка не то чтобы настоящая гейша, но, когда бывают большие банкеты, ее охотно приглашают — гейши тут в основном уже не молодые, танцуют неохотно, а она танцует, и ее здесь очень ценят. Она почти никогда не приходит одна в номер к постояльцам, но кто знает. Короче говоря, неплохая девушка, кое-какой опыт имеет… Примерно так ему тогда объяснили. Симамура не очень-то надеялся, решив, что дело тут сомнительное — может прийти, а может и не прийти, и был очень удивлен, даже привстал от удивления, когда горничная привела к нему девушку. Она не отпустила горничную, собравшуюся было уйти, и, потянув ее за рукав, усадила рядом с собой. Девушка была удивительно чистой. Все в ней так и сияло. Казалось, даже малейшие линии на подошве ног искрятся ослепительной белизной. Симамура снова удивился: наверно, обман зрения, просто начинавшаяся в горах весна так на него подействовала. Одета она была почти как гейша, но не совсем. Подол ее кимоно, подчеркнуто строгого, без подкладки, не касался пола. А вот оби, кажется, было очень дорогое и контрастировало со всей прочей одеждой. Почему-то это вызывало чувство жалости. Разговор зашел о горах, и горничная, улучив момент, ушла. Но девушка плохо знала горы, толком не могла назвать ни одну вершину, видневшуюся отсюда, из деревни. Симамура заскучал, ему даже сакэ пить расхотелось. И вдруг она разговорилась, с неожиданной прямотой рассказала о себе. Родилась она здесь в краю снега, одно время работала подавальщицей в Токио, но потом ее выкупил покровитель, он хотел, чтобы в дальнейшем она занялась преподаванием японских национальных танцев и обрела самостоятельность. Однако не прошло и полутора лет, как покровитель умер… Очевидно, лишь после смерти этого покровителя она зажила настоящей жизнью и живет так — по-настоящему, по-своему — по сей день. Но какая женщина станет откровенничать о своей жизни?.. Она сказала, что ей девятнадцать, а на вид Симамура дал бы ей двадцать один — двадцать два. Почему-то это вдруг придало поведению Симамуры свободу, он заговорил о кабуки[5], и оказалось, что она прекрасно осведомлена о манере игры и жизни актеров кабуки. Симамура, истосковавшийся по собеседнику, увлеченно говорил, а она постепенно становилась все более кокетливой, как это свойственно женщинам, работающим в увеселительных кварталах. Казалось, она неплохо разбирается в настроении мужчины. Симамура, с самого начала не воспринимавший ее как настоящую профессионалку, отнесся к ней как-то по-особому. Может быть, он просто жаждал выговориться, устав за неделю от одиночества и молчания, а может быть, горы, пробудившие в нем нежность, еще и сейчас действовали на его воображение и эта нежность распространилась теперь на женщину. Как бы то ни было, он начал испытывать к ней нечто похожее на дружеское участие. На следующий день она зашла к нему в номер — в гости. Купальные принадлежности оставила в коридоре. Едва она успела сесть, как Симамура попросил ее порекомендовать ему гейшу. — То есть как это порекомендовать? — Будто не понимаешь как! — Как противно! Мне бы и не приснилось, что вы о таком попросите. Знала бы, не пришла. Женщина резко поднялась, подошла к окну, некоторое время смотрела на окружающие горы. Ее щеки постепенно заливала краска. — Таких женщин здесь нет. — Не сочиняй! — Правда, нет! — Она повернулась к нему, села на подоконник. — У нас никого не принуждают. Гейши вольны поступать, как им хочется. И в гостиницах никто никогда никого не станет рекомендовать. Это чистая правда. Пригласите кого-нибудь к себе и договаривайтесь сами. — А ты не договоришься за меня? — С какой стати я буду заниматься такими делами! — А с такой, что я считаю тебя другом. Я не пытаюсь уговаривать тебя, потому что мне бы хотелось, чтобы мы остались друзьями. — Друзьями? — по-детски повторила она за ним, но ее тон тут же снова стал резким. — Нет, вы просто неподражаемы! Да как у вас язык повернулся просить меня об этом! — А что тут такого? Окреп в горах и все. В голове одно и то же… Вот даже с тобой не могу разговаривать без задней мысли. Женщина молчала, прикрыв глаза веками. В Симамуре сквозила откровенная мужская наглость. В таких случаях женщины обычно понимающе кивают, и это у них получается естественно. Ее опущенные веки, обрамленные густыми ресницами, притягивали — очень уж хороши были ресницы. Ее лицо, едва заметно наклонившись справа налево, опять слегка покраснело. — Ну и пригласите кого угодно. — Я тебя об этом и спрашиваю — кого? Я ведь здесь новичок, не знаю, какая у вас тут самая красивая. — Что значит красивая? — Хорошо бы молодую. Чем моложе, тем лучше. Во всех отношениях. Тут уж, надо думать, не произойдет осечки. И чтобы не болтала без умолку. Хорошо бы рассеянную и чистенькую. А когда мне захочется поболтать, я с тобой поболтаю. — А я больше к вам не приду! — Не говори глупостей. — Что? И не надейтесь, не приду. С какой стати я буду к вам ходить? — Так ведь я тебя не уговариваю, как обычно уговаривают женщин. Хочу, чтобы у нас с тобой все было чисто, без всяких таких вещей. — Наглость какая! — Да ты пойми, случись между нами что-нибудь такое, кто знает, как я буду себя чувствовать завтра. Может, и смотреть на тебя не захочу, не то что разговаривать. А я ведь истосковался по человеку, по дружеской беседе, после гор-то. Потому и не прошу тебя об этом. Не забывай — я приезжий. — Вообще-то верно… — В том-то и дело, что верно. Небось самой тебе противно станет, если между нами что-нибудь такое произойдет… А с какой стати быть мне с любой… Вдруг она мне не понравится? Нет, уж лучше ты выбери, все же как-то приятнее. — И не подумаю! — резко бросила она и отвернулась, но тут же кивнула: — Впрочем, наверно, и правда приятнее. — А то, знаешь, у нас сразу может все кончится. Раз-два — и конец. Одна тягость останется. — Так оно обычно и бывает, почти у всех. Я ведь в порту родилась. А тут — горячие источники… — неожиданно прямодушно заговорила она. — Клиенты почти все курортники. Я-то сама в этом слабо разбираюсь, молода еще, а другие говорят — тоскуют по тому, кто при встрече понравился. Понравился, а не объяснился… Не забывают таких. Расстанутся, а все помнят. И письма присылают именно такие, почти всегда так бывает. Женщина уселась на татами[6]у окна. А лицо у нее было странное, словно, сидя рядом с Симамурой, она оглядывалась на свое прошлое. Тон женщины был таким искренним, что Симамура даже смутился — очень уж легко ее провести. Но разве он лгал ей? Ему нужна женщина, он жаждет женщину, и удовлетворить эту жажду пара пустяков, но со своей гостьей он не станет заниматься этим. Что бы ни было в ее жизни, она не профессионалка. Очень уж чиста. Стоит один раз взглянуть на нее, и сразу понятно, что не из таких она. А кроме того, Симамура думал о предстоящем летнем отдыхе. Хорошо бы приехать сюда, в деревню, на горячие источники, с семьей. Эта женщина — она, к счастью, не профессионалка — составила бы компанию его жене, может быть, даже обучила бы ее нескольким танцам. Симамура всерьез думал об этом. Он не учитывал только одно: стараясь завязать с этой женщиной дружбу или нечто на это похожее, он действовал вслепую, словно шел вброд по мелководью… Сейчас Симамура все еще был во власти отраженного в зеркальном стекле вечернего пейзажа, который невольно связывал его с этой женщиной. Не хотел он случайных связей со случайными женщинами, и дело было не только в могущих возникнуть неожиданных последствиях, но и в том, что эта женщина, кажется, представлялась ему не совсем реальной, как и лицо той, в поезде, плывшее в вечерних сумерках в вагонном стекле. Нечто подобное происходило с ним, когда он увлекся европейским балетом. Симамура, выросший в торговых районах Токио, с детства знал и любил кабуки, а в студенческие годы начал тяготеть к японскому национальному танцу и танцевальной пантомиме. В этом, как, впрочем, и во всем, он хотел дойти до самой сути, такой уж у него был характер. Он стал рыться в старинных рукописях, посещал различные школы, познакомился с реформаторами национальных танцев и в конце концов начал писать нечто вроде эссе и критических исследований в этой области. Естественным следствием такого увлечения было возмущение, с одной стороны, сонным застоем традиций японского национального танца, с другой — грубыми попытками привнести нечто новое в старинное искусство. Вывод напрашивался сам собой: он, Симамура, просто обязан от теории перейти к практике. Но когда исполнители из молодых стали приглашать его в свои ряды, он вдруг переключился на европейский балет. К японскому национальному танцу он теперь совершенно охладел, погруженный в новые исследования. У него появились книги о европейском балете, фотографии, даже афиши и программы, полученные с большими трудностями из-за границы. Недоставало только одного — самого балета в исполнении европейцев. Но он отнюдь не печалился! В этом-то и заключалась соль его нового увлечения. Доказательством тому служило полное равнодушие Симамуры к европейскому балету в исполнении японцев. Зато с какой легкостью он писал о европейском балете, опираясь только на печатные издания! В разговорах о никогда не виданном зрелище было нечто неземное. Очень приятно сидеть в кабинете и рассуждать о прекрасном искусстве — гимны во славу неведомого божества рождались сами собой. Хотя Симамура и называл свои работы исследованиями, это была не более чем игра его воображения: ведь оценке подвергалось не мастерство живых, из плоти и крови, исполнителей, а танец призраков, порожденных его собственной фантазией, подогретой европейскими книгами и фотографиями. Нечто вроде томления по никогда не виданной возлюбленной. И все же Симамура порой пописывал популярные статьи о европейском балете и вроде бы даже считался знатоком в этой области. Ему, не занятому никакой работой, это приносило удовлетворение, хотя он и посмеивался над самим собой. Сейчас его знания впервые дали практический результат: разговорами о танцах он привлек к себе женщину. Однако подсознательно он относился к ней так же, как и к европейскому балету. Поэтому-то ему вдруг и стало неловко, когда он, во власти дорожных настроений — легкой тоски путника, нечаянно коснулся больного места в жизни этой женщины. Словно он готовился ее обмануть. — Понимаешь, если все останется так, как сейчас, нам с тобой и потом будет легко, когда я приеду сюда с семьей. — Да-а… Я это уже прекрасно поняла… — Ее голос упал, потом она улыбнулась кокетливо, улыбкой гейши: — Я тоже очень люблю такие отношения, чем они проще, тем дольше длятся. — Правильно! Так приведешь?.. — Сейчас? — Ага… — Нет, вы меня поражаете! Да разве могу я договариваться об этом среди бела дня? — Будешь тянуть — одно старье останется. — Да как вы можете говорить такое! Что в вашей голове творится? Думаете, раз горячие источники, так уж тут и промышляют без зазрения совести. По-моему, одного взгляда на нашу деревню достаточно, чтобы понять, что это совсем не так. Она очень серьезно и с видимым раздражением вновь стала доказывать, что здесь нет таких женщин. А когда Симамура опять позволил себе усомниться, она рассердилась уже по-настоящему, но потом все же объяснила в чем дело: здешние гейши могут вести себя совершенно свободно, но если они остаются у клиента без ведома хозяина, он ни за что не отвечает. Если с его ведома, тогда другое дело — хозяин несет ответственность за все последствия, что бы с гейшей в дальнейшем ни случилось. — Какие еще последствия? — А такие, что женщина может забеременеть или заболеть. Симамура, усмехнувшись своему дурацкому вопросу, подумал, что в этой деревне, в горной глуши, такая беззаботность со стороны женщин вполне объяснима. Возможно, из природной склонности к мимикрии, свойственной праздному человеку, Симамура всегда проявлял инстинктивную чуткость к нравам и обычаям жителей тех мест, где ему случалось останавливаться. В этой деревне, такой скромной и даже скуповатой на первый взгляд, он сразу усмотрел некую беззаботность. И действительно, как он потом узнал, это была одна из самых благополучных деревень в снежной стране. Железную дорогу провели всего несколько лет назад, а до этих пор горячие источники служили исключительно для местных нужд — здесь лечились окрестные крестьяне. Вряд ли кто посещал заведения с надписями на занавесках «Ресторан», «Закусочная»[7], где держали гейш, — весь вид этих домиков, их старинные закопченные седзи[8]словно бы свидетельствовали о противоположном. Были здесь разные мелочные и кондитерские лавки, где держали по одной гейше, но владелец вроде бы и не являлся настоящим содержателем веселого заведения — он, как и прочие крестьяне, работал в поле. А гейши, очевидно, тоже не очень-то дорожили своим положением, они не возмущались, когда непрофессионалка помогала им на банкетах. Впрочем, может быть, здесь учитывалось, что она из дома учительницы. — А сколько их тут у вас? — Гейш? Да человек двенадцать, кажется, или тринадцать. — Ну, говори, какую позвать? Как ее зовут? — спросил Симамура, поднимаясь и нажимая кнопку звонка. — Я уйду, ладно? — Как же я без тебя буду… — А мне неприятно! — сказала женщина, словно отмахиваясь от оскорбления. — Пойду я. Да вы не беспокойтесь, это не насовсем. Я буду к вам заходить. Но, увидев горничную, она опять как ни в чем не бывало уселась. Сколько горничная ни спрашивала, кого пригласить, она так никого и не назвала. Вскоре пришла гейша. Молодая, лет семнадцати-восемнадцати. Симамура лишь взглянул на нее — и жажда, мучившая его с того момента, как он спустился с гор, сразу улетучилась. Стало тоскливо. Стараясь не показать своего испорченного настроения, он сделал вид, что смотрит на эту добродушную и какую-то совсем невинную девушку со смуглыми, не утратившими угловатости руками, а на самом деле смотрел на горы, зеленевшие в окне за ее спиной. Ему даже разговаривать расхотелось. Типичная гейша из захолустья. Симамура совсем приуныл, когда женщина, считая, очевидно, что она здесь лишняя, ушла. Он только и думал, как бы выпроводить гейшу, она сидела уже около часа. К счастью, Симамура вспомнил о почтовом переводе и, сославшись на его срочность, вышел вместе с гейшей из номера. Но, выйдя из гостиницы, он обернулся и окинул взглядом возвышавшуюся позади дома гору, зеленую, дышавшую молодой листвой. Гора притягивала, и он, не разбирая дороги, направился вверх по склону. Симамуру разбирал смех, хотя вроде бы смеяться было не над чем. Почувствовав приятную усталость, он повернул обратно и, заткнув подол кимоно за оби, бегом спустился вниз. Из-под его ног выпорхнули две желтые бабочки. Бабочки, сплетаясь, поднимались все выше и выше. А когда они улетели совсем далеко и запорхали где-то в вышине, их желтая окраска стала казаться совсем белой. — Что с вами? — Женщина стояла в тени криптомериевой рощи. — Вы так весело смеетесь… — Передумал! — Симамура опять рассмеялся безо всякой причины. — Передумал!.. — Да? Женщина вдруг повернулась к нему спиной и медленно пошла в глубь криптомериевой рощи. Симамура молча последовал за ней. Это был храм, синтоистский. Женщина села на плоский камень возле замшелого каменного изваяния пса. — Здесь самое прохладное место. Даже в разгар лета дует холодный ветер… — Что, все здешние гейши такие, как эта? — Кажется, все. Что одна, что другая. Правда, среди немолодых есть красивые. Голос ее звучал сухо. Она опустила голову. На ее шее заиграло отражение сумрачной зелени криптомерий. Симамура посмотрел вверх, на ветви. Криптомерии возносили свои стволы совершенно вертикально и очень высоко, настолько высоко, что невозможно было увидеть вершину, даже если смотреть, откинувшись назад всем телом и опираясь руками о скалу за спиной. Их темная листва закрывало небо, и от этого тонко позванивала тишина. У того дерева, самого старого из всех, к которому Симамура привалился спиной, все ветви, обращенные к северу, почему-то засохли. Сучья торчали, словно вбитые в ствол колья, и казались грозным оружием небес. — Понимаешь, я заблуждался, — засмеявшись, сказал Симамура. — Думал, что все гейши здесь красивые. А почему? Да потому, что, спустившись с гор, первой встретил тебя… Он только теперь догадался в чем дело. Бодрость, обретенная за семь дней в горах, искала выхода. Но он бы не загорелся желанием отделаться от собственной бодрости, если бы не увидел именно эту женщину. Женщина пристально смотрела на далекую реку, сверкавшую в лучах закатного солнца. Обоим стало неловко. — Ой, вы, наверное, курить хотите! — сказала она, стараясь вести себя как можно непринужденнее. — Я ведь тогда вернулась к вам в номер, но вас уже не было. Куда же, думаю, вы ушли… И вдруг вижу в окно, как вы стремглав поднимаетесь в гору. Один. Так смешно! А потом увидела, что вы сигареты забыли. Ну, я их и захватила. Вытащив из рукава кимоно сигареты, она подала их ему и зажгла спичку. — Нехорошо получилось с этой девочкой… — Подумаешь… Это уж дело клиента, когда отпустить. Доносился шум реки, мягко плескавшейся на каменистом ложе. Сквозь стволы криптомерий виднелись горы со сгущавшимися на склонах тенями. — Ведь потом, при встрече с тобой, досадно мне станет, если я проведу время с другой женщиной, не такой красивой, как ты. — Не хочу я об этом слышать!.. Какой вы, однако, упрямый человек! — зло и насмешливо сказала она. Но что-то в их отношениях изменилось. Все было уже по-другому, чем тогда, до прихода гейши. Как только Симамуре стало ясно, что он с самого начала хотел именно эту женщину и лишь по своей всегдашней привычке ходил вокруг да около, он показался себе отвратительным. Зато женщина стала еще более привлекательной. Она сделалась какой-то ускользающей, невесомой, прозрачной с того момента, как окликнула его из рощи. Ее тонкий прямой нос, пожалуй, был каким-то неживым, но губы, прекрасные, удивительно подвижные, подрагивающие, даже когда она молчала, цвели как бутон. Впрочем, ему показалось, что они скорее походили на свернувшуюся колечком изящную пиявку. Эти прекрасные губы, будь они в морщинках или имей бледный оттенок, могли бы показаться даже неприятными, но они так заманчиво, влажно блестели! Глаза у нее были прочерчены удивительно прямо, даже на уголках не опускались и не поднимались. Даже было странно. Брови не очень высокие, но правильные, дугообразные, в меру густые. Овал лица самый заурядный, круглый, с едва заметно выступающими скулами, но зато кожа фарфоровой белизны с легчайшим розоватым оттенком. Шея у основания еще по-детски тонкая. Может быть, именно поэтому женщина поражала скорее не красотой, а чистотой. Вот только грудь у нее, пожалуй, была несколько высока для тех, кто прислуживает за столом. — Смотрите, сколько мошкары вокруг нас появилось, — сказала она, поднимаясь и отряхивая подол кимоно. Нельзя было тут дольше оставаться, в этой тишине. Смущение бы все увеличивалось, ложась тенью на их лица. А потом — часов в десять вечера, кажется, — она, громко окликнув Симамуру из коридора, как сомнамбула вошла в его номер, бессильно, словно падая, опустилась у стола — вещи, на нем лежавшие, полетели в разные стороны — и, шумно глотая, выпила воды. Сегодня вечером, рассказала женщина, она встретилась с людьми, с которыми познакомилась зимой на лыжной станции. Сейчас они перешли перевал и спустились в деревню. Она приняла их приглашение, пошла в гостиницу. А потом появились гейши и пошло сумасшедшее веселье. Ее напоили. Она говорила без умолку. Ее голова качалась из стороны в сторону. — Я схожу к ним, а то нехорошо получается. Ищут небось, куда это я пропала. Потом я приду, ладно?.. Пошатываясь, женщина ушла. Примерно через час в коридоре послышались шаги, неверные, заплетающиеся. По-видимому, она шла, стукаясь о стены. А может быть, и падала. — Симамура-сан! Симамура-сан! — громко позвала она. — Симамура-сан, я ничего не вижу. Это был обнаженный крик души, крик женщины, призывавшей мужчину. Симамура не ожидал ничего подобного. Однако она звала слишком громко, на всю гостиницу, и он в растерянности поднялся. Тут она ухватилась за седзи, прорвала бумагу и упала прямо на Симамуру. — А-а, вот вы где… Она обхватила Симамуру и, опустившись вместе с ним на татами, привалилась к нему. — Я совсем не пьяная… Нет, нет, правда!.. Мне плохо, просто плохо и все… А голова ясная… О-ох, воды хочу! И зачем я пила виски… В голову ударяет, и как голова болит!.. Они там дешевые сорта заказывали… А я не знала, ну вот и… Она говорила и все время потирала рукой голову. Шум дождя за окнами внезапно усилился. Когда Симамура чуть-чуть ослабил руку, она мгновенно обмякла, однако не выпустила его из своих объятий, прижалась еще крепче. Тугие пряди прически до боли давили на его щеку. Рука Симамуры очутилась за воротом ее кимоно. Он зашептал ей на ухо… Словно бы не реагируя на его просьбу, она скрестила руки и загородилась ими — кажется, он хочет овладеть ею. Но руки от опьянения бессильно опустились. — У-у, дрянь!.. Дрянь паршивая, и сил-то нет… Кому такая нужна… Кому? — пробормотала она и вдруг впилась зубами в свою руку. Симамура, пораженный, поспешил разжать ей рот. На руке у нее остался глубокий след. Женщина уже не обращала внимания на руки Симамуры — они могли теперь делать все, что угодно. Она сказала, что будет сейчас что-то писать. И начала писать имена тех, кто ей нравился. Написала двадцать или тридцать имен актеров театра и кино, а потом бесконечно имя Симамуры. Ее груди под ладонями Симамуры постепенно начали наливаться теплом. — Ну и слава богу, слава богу… — умиротворенно сказал Симамура. У него возникло к ней какое-то нежное чувство, словно к ребенку. Но ей опять вдруг стало плохо. Она вскочила и, скорчившись, опустилась на пол в углу номера. — Не могу, не могу… Я домой пойду, домой… — Ты же на ногах не стоишь, а тут еще ливень. — Босиком пойду, поплыву… — Не выдумывай! А уж если пойдешь, я тебя провожу. Гостиница стояла на холме, и спуск был очень крутой. — Расстегни оби. А еще лучше полежи, чтобы прийти в себя. — Да не поможет это. Надо что-то делать. Знаю, не впервые ведь… Она села, распрямилась, выпятила грудь, но ей становилось все труднее дышать. Ничего не получилось и тогда, когда, открыв окно, она попыталась вызвать рвоту. Она сжимала зубы, изо всех сил противясь желанию кататься по полу, и время от времени, словно подстегивая свою волю, восклицала: — Домой, домой пойду!.. — Был уже третий час ночи. — А вы ложитесь спать, говорят вам, ложитесь! — А ты что будешь делать? — Буду так вот сидеть. Отпустит немного, пойду домой. Доберусь еще до рассвета. Не вставая, женщина придвинулась к Симамуре, потянула его. — Я же сказала, что вы можете лечь! Ложитесь, спите, не обращайте на меня внимания. Когда Симамура улегся в постель, она, навалившись грудью на край стола, выпила воды. — Встаньте! Слышите, вставайте! — Да чего ты от меня в конце концов хочешь?! — Впрочем, лежите… — Ну, хватит болтать! Симамура встал с постели и привлек женщину к себе. Она отвернулась, пряча лицо, но вдруг с внезапной силой потянулась к нему губами. И сразу после этого забормотала, словно каясь, словно жалуясь на боль: — Нельзя, нельзя!.. Вы же сами говорили, что мы должны остаться друзьями… Симамуру тронула серьезность, с которой она это произнесла. У него вроде бы и желание пропало, пока он глядел, как она, напрягая волю, боролась с собой. Ее лицо мучительно искривилось, на лбу обозначились морщины. Он даже подумывал, не сдержать ли данное ей обещание. — Я бы ни о чем не пожалела. Ни о чем. Но я не такая… Не такая я женщина… Вы же сами говорили, что все у нас быстро кончится… Она была наполовину бесчувственной от опьянения. — Я не виновата… Это вы виноваты… Вы проиграли… Вы оказались слабым, а не я… — приговаривала она. Потом закусила рукав, словно желая оказать последнее сопротивление радости… Некоторое время она была тихой, но потом, будто вспомнив что-то, колюче произнесла: — А вы смеетесь! Надо мной смеетесь! — И не думал смеяться. — Про себя смеетесь. А если сейчас не смеетесь, то потом обязательно будете смеяться. — Она уткнулась лицом в подушку и захлебнулась слезами. Вдруг перестала плакать так же внезапно, как начала. Стала нежной, приветливой, заговорила о своей жизни с подробностями, словно вручая себя Симамуре. О том, что только что произошло, не заикнулась ни словом. — Ой, совсем заболталась, обо всем забыла… Она рассеянно улыбнулась, сказала, что должна вернуться домой до рассвета. — Совсем еще темно, но у нас все в такую рань встают. Она несколько раз вставала и смотрела в окно. — Темно, лица еще не различишь. А сегодня к тому же дождь. Никто не пойдет в поле работать. Постепенно сквозь мрак и завесу дождя обрисовался контур горы напротив гостиницы, на ее склонах проступили крыши домов. А женщина все не уходила. Наконец, перед тем как должна была встать гостиничная прислуга, она поправила волосы и направилась к двери. Боясь посторонних глаз, не разрешила Симамуре проводить себя даже до выхода из гостиницы. Выскользнула поспешно, словно убегая. Симамура в тот же день уехал в Токио. — Все это неправда, то, что ты тогда сказала. Не то стал бы я сюда приезжать в такой холод… И знаешь, я потом над тобой не смеялся. Женщина вскинула голову. Ее лицо, только что прижимавшееся к ладони Симамуры, покраснело. Даже сквозь густой слой пудры были видны вдруг заалевшие щеки и веки. Это напоминало о холоде ночей снежной страны и в то же время производило впечатление тепла. Особенно веяло теплом от густой черноты ее волос. Ее лицо даже чуточку сморщилось, словно она, ослепленная ярким светом, изо всех сил сдерживала улыбку. Слова Симамуры, должно быть, напомнили ей, что было тогда, и она вся начала заливаться краской. Женщина вдруг сердито потупилась, опустила голову, воротник ее кимоно отошел, и было видно, как краска ползет вниз, на спину. Казалось, она стоит перед ним во всей увлажненной желанием наготе. Это впечатление усиливалось от цвета ее волос. Густо-черные волосы женщины не были тонкими — толстые, как у мужчины, волосинки лежали одна к одной, и все это блестело тяжелым сверкающим блеском, как какой-нибудь черный минерал. Симамура совсем недавно удивлялся холоду, исходившему от ее волос, а теперь подумал, что погода здесь ни при чем, просто у нее такие волосы. Пока он разглядывал ее волосы, женщина опустила руку на лежавшую на котацу доску и стала что-то подсчитывать, сгибая и разгибая пальцы. — Что ты считаешь? — спросил Симамура. Она не ответила, продолжая считать на пальцах. — Двадцать третьего мая это было… — Вот в чем дело! Считаешь, значит, сколько дней прошло. Не забудь, что в июле и в августе по тридцать одному дню, хоть эти месяцы и идут один за другим. — Сто девяносто девятый день. Как раз сто девяносто девятый день! — И как только ты запомнила, что именно двадцать третьего мая! — А очень просто. Стоит лишь заглянуть в дневник. — Дневник? Ты что, дневник ведешь? — Ага… Приятно просматривать старые дневники. Только иногда стыдно делается, я ведь обо всем пишу, без утайки. — И давно ты пишешь? — Начала писать незадолго до того, как пошла работать подавальщицей в Токио. Тогда денег своих у меня не было, бумагу не могла покупать. Но зато в дешевой общей тетради за два-три сэна[9], которая у меня была, все так аккуратно разлиновано и написано. Строчки узенькие-узенькие, линии тонкие, расстояние между строками одинаковое. Я по линейке линовала страницы. И почерк у меня мелкий. Все сплошь исписано. А потом, когда сама уж смогла покупать бумагу, все стало выглядеть иначе, плохо, неаккуратно. Раньше упражнялась в каллиграфии на старых газетах, а теперь прямо на чистой бумаге. Когда есть деньги, перестаешь это помнить, не дорожишь вещами… — И ты все время, без перерыва, ведешь дневник? — Да. Самые интересные записи сделала, когда мне было шестнадцать лет и в этом году. Я всегда пишу, когда возвращаюсь с какого-нибудь банкета. Переодеваюсь в ночное кимоно и пишу. Перечитаешь потом и видишь — вот на этом месте я заснула. Я ведь поздно домой возвращаюсь. — Интересно… — Но пишу-то я, конечно, не каждый день, бывает, и пропускаю. Здесь ведь такая глушь, а ужины — все одни и те же. В этом году мне не повезло, купила тетрадь, а там на каждой странице дата. А иногда распишешься, так и страницы не хватает. Рассказ женщины удивил Симамуру, но еще больше он поразился, узнав, что она уже с пятнадцати лет конспектирует все прочитанные рассказы и романы. Сейчас у нее накопилось около десятка общих тетрадей с такими конспектами. — Свои впечатления записываешь? — Впечатления не умею писать. Просто записываю фамилию автора, название книги, имена героев и их отношения. Только и всего. — Так ведь нет никакого смысла все это записывать. — Возможно… — Напрасный труд… — Да, пожалуй! — Она согласилась, весело кивнув, но внимательно посмотрела на Симамуру. И в то самое мгновение, когда Симамура почему-то хотел еще раз громко повторить «напрасный труд», в него вдруг вошла тишина, такая тихая, как снежный звон. Это было влечение к ней. Отлично зная, что для нее это не напрасный труд, он все же хотел бросить ей эти слова, которые, как почему-то ему казалось, очищали ее от всего ненужного и делали еще чище. Она произносила «рассказ», «роман», но в ее устах это не имело ничего общего с тем, что называют литературой. Здесь, в глуши, если женщины что-либо и читали, то разве лишь женские журналы. На большее деревенские жительницы не были способны. Она читала другое и читала в полном одиночестве. Наверно, без разбору и без особого понимания. Все, что попадалось под руку. Увидит в гостинице какую-нибудь книгу или журнал и попросит почитать. Однако среди авторов, названных ею, были и неизвестные Симамуре. Но когда она говорила о прочитанных книгах, в ее тоне появлялась какая-то жалкая нотка — так бескорыстный нищий рассказывает о нежданно-негаданно полученном подаянии. Для нее все прочитанное было чем-то далеким, чем-то странным и чужеземным. Не то же ли самое испытывал Симамура, разглагольствуя о европейском балете, знакомом ему по зарубежным изданиям?.. Она с неменьшим удовольствием говорила о пьесах и фильмах, которые никогда не видела. Наверно, изголодалась по собеседнику. Может быть, она уже забыла, что сто девяносто девять дней назад увлекательные разговоры на сходные темы заставили ее добровольно броситься в объятия Симамуры?.. Во всяком случае, сейчас она опять все больше и больше загоралась от собственных слов, от возникающих образов. Она тосковала по городским развлечением, но как-то абстрактно, погружаясь в мечту, наивную и абсолютно неосуществимую. В этом была простая безнадежность, а не высокомерное недовольство человека, после столицы вынужденного прозябать в провинции. Впрочем, сама она, кажется, нисколько не тяготилась своей теперешней жизнью. Но в Симамуре все это отдавалось странной грустью. Если бы он позволил себе погрузиться в подобные мысли, пожалуй, он сам бы впал в несвойственную ему чувствительность и пришел бы к выводу, что его жизнь тоже бессмысленна. Но сидевшая перед ним женщина была полна жизнерадостности и свежести, словно ее всю пропитал горный воздух. Как бы то ни было, мнение Симамуры о ней изменилось к лучшему, но почему-то теперь, когда она сделалась гейшей, ему было труднее заговорить о том, зачем он приехал. Тогда она, совершенно пьяная, разозлившись на свои не хотевшие слушаться руки, даже укусила себя за руку. «Дрянь паршивая, и сил-то нет… Кому такая нужна… Кому?..» Ноги ее совсем не держали. Вспомнились ему и слова, которые она тогда произносила, бунтуя в постели: «Я бы ни о чем не пожалела… Но я не такая… Не такая я женщина…» Симамура заколебался, и женщина моментально вскочила и как сумасшедшая бросилась к окну, заслышав раздавшийся вдали гудок поезда. Она отвергала его. — Ноль часов, пассажирский в столицу, — сказала она, резко раздвинув седзи и стеклянные створки окна и, привалившись всем телом к поручням, уселась на подоконнике. В комнату сразу хлынул холод. Гудок поезда, удаляясь, начал казаться свистом ночного ветра. — Дурочка, холодно ведь! Симамура тоже встал и подошел к окну. Ветра не было. Ночной пейзаж был суровым. Казалось, земля, покрытая холодным снегом, промерзает до самых глубин и с треском раскалывается. Луны не было. Зато небо пестрело мириадами звезд, таких ясных, таких близких, словно они все неудержимо мчались к земле. Чем больше приближались звезды, тем дальше ввысь уходило небо, тем гуще становилась ночь. Очертания пограничных гор, их выступы и складки растворились во мраке, лишь какая-то черная, закопченная масса смутно маячила на подоле звездного неба. Поняв, что Симамура подходит к ней, женщина высунулась в окно и всей грудью навалилась на поручни. В этой позе была не робость, а непримиримая твердость. Он подумал: опять! Горы, несмотря на свою черноту, в какое-то мгновение вдруг делались беловатыми от снега. И тогда они казались чем-то призрачным и грустным. Между горами и небом не было никакой гармонии! Симамура положил руку женщине на спину, где-то возле шеи. — Простудишься. Смотри, какая ты холодная. Он попытался оторвать ее от поручней, но она еще крепче в них вцепилась и захрипела: — Я пойду домой! — Ну и убирайся! — Вот посижу еще немножко так… — Тогда я схожу в баню, окунусь в горячую воду. — Не надо. Побудьте тут. — Закрой, пожалуйста, окно. — Давайте посидим немного так… Где-то за криптомериевой рощей лежала деревня. На станции — до нее от гостиницы десять минут езды на машине — горели фонари, но мигали так отчаянно, что, казалось, они вот-вот со звоном лопнут от мороза. Симамура никогда не испытывал такого холода. Все, к чему прикасались его руки, — и щека женщины, и оконные стекла, и рукава его ватного халата — было совершенно ледяным. Татами начало холодить даже ноги, и ему снова захотелось в баню, он решил пойти один. — Погодите, и я с вами! — сказала женщина и на этот раз послушно пошла за ним. Когда она складывала в корзину одежду, которую снял Симамура, в предбанник вошел мужчина, один из постояльцев. Увидев застывшую перед Симамурой прятавшую лицо женщину, он сказал: — Ах, простите, пожалуйста! — Да нет, проходите, пожалуйста! Я пойду в соседнее отделение, — вдруг ответил Симамура и, схватив корзину с одеждой, голый, направился в женское отделение. Женщина последовала за ним — откуда этот человек знает, может быть, она жена Симамуры… Симамура молча, не оборачиваясь, бросился в теплый бассейн. Он чуть не рассмеялся от мгновенно наступившей легкости. Поспешил прополоскать горло, набрал воды в рот прямо их крана… Когда они вернулись в номер, женщина, чуть склонив набок голову, поправила мизинцем прядь волос и произнесла одно только слово: — Грустно! Ее глаза как-то странно чернели. Может быть, они только наполовину открыты? Симамура, приблизившись к ней вплотную, заглянул ей в глаза. Оказывается, это чернели ресницы. У нее были взвинчены нервы, и она совсем не спала, ни одной минуты. Симамуру разбудил шелест завязываемого жесткого оби. — Прости, разбудила тебя в такую рань. — Ведь темно еще… Посмотри, прошу тебя… — И она выключила свет. — Ну как, можно разобрать мое лицо? — Нет, не разберешь. Ведь еще не рассвело. — Да нет же, ты посмотри хорошенько, как следует, а не мельком. Ну как? — Она открыла окно. — Все видно. Как плохо-то… Ну, я пошла… Передернувшись от предрассветного холода, Симамура поднял голову с подушки. Небо было еще темным, ночным, но в горах уже наступило утро. — Впрочем, ничего. Никто в такую рань не выйдет. Крестьянам сейчас в поле делать нечего. Разве только в горы кто-нибудь собрался… — рассуждала она вслух, прохаживаясь по номеру. Конец незавязанного оби волочился за ней. — Пятичасовой поезд из Токио уже был, никто в гостинице не остановился с этого поезда… Значит, прислуга долго еще не поднимется. Завязав оби, она продолжала расхаживать по комнате. Садилась, вставала и снова ходила их угла в угол. Поглядывала на окно. Словно дикое ночное животное, напуганное, раздраженное близящимся рассветом. Животное, которое никак не может успокоиться и мечется, мечется… Будто в ней пробудились какие-то загадочные древние инстинкты. Вскоре рассвело и стало видно, какие у нее румяные щеки. Необыкновенно яркие. Симамура даже удивился. — У тебя щеки совсем красные от холода. — Это не от холода. Пудру смыла, оттого они и красные. А мне тепло, в постели я сразу согреваюсь вся, до кончиков ног. Она села к трюмо у изголовья постели. — Дождалась, совсем светло стало… Ну, я пойду… Симамура посмотрел в ее сторону и втянул голову в плечи. Глубина зеркала была совершенно белой — отражала снег, а на этом белоснежном фоне алело, пылало лицо женщины. Удивительная, невыразимо чистая красота. Должно быть, солнце уже начало подниматься из-за горизонта — снег в зеркале вдруг засверкал, загорелся холодным пламенем. И в этом холодном снежном пламени густо чернели волосы женщины, приобретая все более яркий фиолетовый оттенок. Горячая вода, переливаясь через край бассейнов, стекала в канавку, вырытую вокруг гостиницы на скорую руку, вероятно, на случай снежных завалов. У парадной двери вода из канавки почему-то разлилась, и тут образовалось нечто вроде маленького прудика. Огромный черный пес акитской породы, взобравшись на камень садовой дорожки, лакал воду прямо из прудика. Вдоль стен гостиницы стояли вынутые из чулана лыжи, которыми обычно пользовались постояльцы. От них исходил едва уловимый запах, сладковатый от паров горячей воды. С ветвей криптомерии срывались снежные комья, падали на крышу общей купальни и расплывались бесформенной массой. Комья казались теплыми. …Скоро, ближе к новому году, начнутся метели, эту дорогу засыплет… В гости придется ходить в горных хакама[10], в резиновых сапогах, закутавшись в накидку и платок. Снега к тому времени выпадет на один дзе… Так говорила женщина перед рассветом, глядя в окно. Сейчас Симамура шел вниз по этой дороге. Вдоль обочины сушились высоко подвешенные пеленки. В просвете между пеленками и землей виднелись горы, сиявшие мирной снежной белизной. Зеленый латук еще не засыпало снегом. На рисовых полях деревенские ребятишки катались на лыжах. Когда Симамура свернул в деревню, раскинувшуюся у самого тракта, послышался шум, похожий на шум дождя. С карнизов свисали ласково поблескивавшие сосульки. Шедшая из купальни женщина посмотрела вверх, на мужчину, сбрасывавшего снег с крыши и сказала: — Послушай, может, заодно и у нас сбросишь? Щурясь от яркого солнца, она отерла лоб мокрым полотенцем. Наверно, кельнерша, приехавшая сюда подзаработать во время лыжного сезона. Неподалеку было кафе с намалеванными на стеклах масляной краской, уже выцветшими картинками. Крыша у кафе покосилась. Большинство крыш было крыто мелкой дранкой, в нескольких местах придавленной камнями. На солнечной стороне снег подтаивал и камни казались совсем черными. Впрочем, черными они были скорее всего не от влаги, а от продолжительного выветривания на морозе. Дома чем-то походили на эти камни — приземистые, с низкими крышами. Так обычно строят на севере. Ватага ребят играла на дороге. Дети вытаскивали из канавы лед и швыряли его на дорогу. Лед звонко, с хрустом разбивался и мелкими осколками разлетался в разные стороны. Должно быть, детям нравились эти искристые, блестящие брызги. Симамуру, стоявшего на солнцегреве, поразила неправдоподобная толщина льда. Некоторое время он наблюдал за игрой. Девочка лет тринадцати-четырнадцати, прислонившись спиной к каменной ограде, что-то вязала из шерсти. Она была в горных хакама и высоких гэта[11]на босу ногу. На подошвах ее покрасневших от холода ног виднелись трещины. Другая девочка, маленькая, лет трех, сидела рядом на охапке хвороста и с серьезной сосредоточенностью держала клубок шерсти. Казалось, даже истертая шерстяная нить, протянувшаяся от маленькой девочки к большой, излучает тепло. Из лыжной мастерской за семь-восемь домов впереди доносился шум рубанка. Напротив, в тени карниза одного из домов, стояла группа гейш. Человек пять-шесть. Женщины переговаривались. Не успел Симамура подумать, что, может быть, и Комако там — он узнал сегодня в гостинице, что та женщина среди гейш известна под именем Комако, — как увидел ее. Она тоже его заметила и сразу застыла, посерьезнела. Хоть бы держалась попроще, как ни в чем не бывало, подумал Симамура, а то ведь, наверно, вспыхнет, покраснеет. И действительно, Комако до самой шеи залилась краской. И не отвернулась, а, неловко потупившись, медленно поворачивала голову вслед за идущим по дороге Симамурой. Ему показалось, что у него тоже вот-вот запылают щеки, и он поспешно прошел мимо. Но Комако бросилась его догонять. — И чего вы тут ходите! Мне же неудобно… — Тебе? Это мне неудобно. Ишь, высыпали на улицу толпой, даже пройти страшно. Что, всегда вы так? — Да, обычно всегда после обеда. — А краснеть, да еще со всех ног вовсе неудобно. — Подумаешь! — резко сказала Комако и, снова краснея, остановилась и схватилась за персимон, росший у обочины. — Я догнала, думаю, может, домой ко мне заглянете. — Ты недалеко живешь? — Да. — Загляну, пожалуй, если свои дневники покажешь. — Я их сожгу!.. Когда сожгу, тогда и умереть спокойно можно. — У вас дома ведь больной? — Подумать только, какая осведомленность! — Да ты же сама его вчера вечером встречала! Была на станции, в темно-синей накидке. А я с этим больным в одном вагоне ехал, чуть ли не рядом. Его девушка сопровождала, ухаживала за ним, и так нежно, так заботливо. Жена, что ли? Она отсюда за ним ездила или из Токио вместе приехали? Я смотрел и восхищался, как она с ним держится, совсем по-матерински. — Почему ты не сказал мне об этом вчера вечером? Почему молчал? — с раздражением сказала Комако. — Так это его жена? Она не ответила на его вопрос. — Почему вечером не сказал? Ужасный ты человек!.. Симамуре не понравилась ее резкость. Чего это она, ведь никаких причин для раздражения нет, ни он, ни она сама вроде бы не давали для этого повода. Очевидно, такой уж у нее характер. Но когда Комако начала его донимать, Симамура почувствовал, что ее вопрос — почему молчал — задел его за живое. Да, сегодня утром, увидев в зеркале отражение снегов и на их фоне Комако, он вспомнил другое отражение — девушка и вечерние сумерки в зеркальном стекле вагона… Но почему он должен был рассказывать об этом Комако?.. — Ну и что, что больной… В его комнату никто и не пойдет… — Комако миновала низкую каменную ограду. Справа лежал засыпанный снегом огород. Слева, вдоль стены соседнего дома, росли, выстроившись в одну линию, персимоны. Перед самым домом, очевидно, были клумбы. Между ними, в маленьком прудике для выращивания лотосов, по краям которого лежал вынутый из него лед, плавали красные карпы. Дом был обшарпанный, старый, как и стволы персимонов. На крыше, крытой дранкой, тоже старой, прогнившей, местами лежал снег, волнами спускавшийся к карнизу. В передней с земляным полом Симамуру охватил промозглый холод. Он еще ничего не различал в темноте, а его уже потащили вверх по лесенке. Стародавняя лестница — не со ступенями, а с перекладинами. Комната наверху представляла собой не что иное, как самый обыкновенный чердак. — В этой комнате раньше шелковичных червей разводили. — И как ты только не свалишься с лестницы, когда приходишь домой пьяная! — Иногда падаю. В таких случаях я обычно уже не лезу вверх. Пригреюсь внизу у котацу, там и засну. Комако сунула руку под одеяло, пощупала котацу и вышла за горячими углями. Симамура окинул взглядом комнату. Она показалась ему не совсем обычной. Одно-единственное окошко выходило на юг. Седзи, свежеоклеенные, в мелкую клеточку, были светлыми, яркими. Стены, оклеенные рисовой писчей бумагой, выглядели очень аккуратно, хотя и создавали впечатление, будто ты попал в бумажную коробку. Но понижавшийся к окну потолок — простая изнанка крыши — подавлял своей темной тоскливостью. «А что за стеной?» — подумал вдруг Симамура, и ему начало казаться, что комната висит в воздухе. Возникло ощущение неустойчивости. И все-таки комната была очень чистенькой — и стены, и старые татами сияли чистотой. Комако живет в помещении, где раньше разводили шелковичных червей, и тело у нее такое же шелковистое, как у шелкопряда… Котацу было покрыто ватным одеялом из такой же полосатой бумажной материи, что и горные хакама. Комод, ветхий, но роскошный, из павлонии, с тонким рисунком древесины — возможно, память о Токио — совершенно не гармонировал с простым трюмо. Зато красная лакированная шкатулка была по-настоящему роскошной. У одной стены были прибиты доски, задернутые муслиновой занавеской. Должно быть, книжная полка. На стене висело кимоно, в котором Комако была вчера вечером. В его распахнувшихся полах виднелась красная подкладка нижнего кимоно. Комако снова поднялась по лестнице, держа в одной руке совок с горячими углями. — В комнате больного взяла, но, говорят, огонь всегда чистый… Комако, склонив голову с тщательно уложенными волосами, разгребла пепел в котацу. Она рассказала, что у больного туберкулез кишечника и он вернулся на родину умирать — Родина — это только так говорится, а вообще-то он родился не здесь. Здесь родная деревня его матери. Она была гейшей в портовом городе и, отслужив свой срок, осталась там, стала преподавать танцы. А потом ее разбил паралич, ей тогда и пятидесяти не было, и она вернулась домой, на горячие источники, чтоб уж заодно и полечиться. Ее сын с детства увлекался техникой и как раз в это время устроился работать к часовщику, очень хорошая попалась ему работа, ну он и остался в портовом городе. Но вскоре уехал в Токио, там работал и ходил в вечернюю школу. Напряжение-то какое! Вот, видно, организм и не выдержал. А ему ведь только двадцать шесть лет, в нынешнем году исполнилось… Все это Комако выпалила одним духом, но ни словом не упомянула о девушке, ехавшей с сыном хозяйки. Не сказала также, почему она сама живет в этом доме. Но и этих слов было достаточно, чтобы Симамура уже не мог спокойно усидеть в комнате, словно бы парившей в воздухе, в комнате, откуда голос Комако, казалось, свободно летел на все четыре стороны. Когда Симамура, уже собираясь выйти из дома, хотел перешагнуть порог, его внимание привлек какой-то предмет, белевший в темноте. Это был павлониевый футляр для сямисэна. Он показался ему длиннее и больше, чем был на самом деле, и Симамура подумал, как же она ходит к гостям с такой громоздкой вещью?.. В этот момент раздвинулись закопченные фусума, и голос, звеняще-чистый, до боли прекрасный, готовый вот-вот рассыпаться эхом, произнес: — Кома-тян, можно через него перешагнуть? Симамура запомнил этот голос. Голос, позвавший начальника станции из окна ночного поезда, голос Йоко. — Можно! — ответила Комако. И Йоко в горных хакама легко перешагнула через футляр с сямисэном. В одной руке она держала стеклянную утку. Судя по вчерашнему разговору с начальником станции и по горным хакама, Йоко была уроженкой здешних мест. Но было в ней какое-то особое очарование. Возможно, из-за своеобразия ее наряда: из-за пояса бумажных горных хакама в бледно-коричневую и черную широкую полоску наполовину выглядывало яркое оби, и все это в сочетании с длинными рукавами муслинового кимоно переливалось и играло. По бокам хакама, от колен до пояса, были прорези, поэтому они округло и изящно вздувались на бедрах, хотя в жесткой бумажной ткани чувствовалась неподатливость. Почему-то от всего ее костюма веяло покоем и тишиной. Но Йоко ни на секунду не задержалась, быстро прошла через переднюю, бросив на Симамуру один-единственный пронзительный взгляд. Выйдя наружу, Симамура никак не мог отделаться от ощущения, что взгляд Йоко, холодный, как далекий свет, все еще мерцает на его лице. И он вспомнил свой восторг тогда, в поезде, когда отраженный в стекле глаз Йоко совместился с дальним огоньком в поле и ее зрачок вспыхнул и стал невыразимо прекрасным. Должно быть, увидев сейчас Йоко, он вспомнил свое тогдашнее впечатление, а оно в свою очередь вызвало в памяти яркие щеки Комако, пылавшие в зеркале на фоне снега. Симамура ускорил шаг. Несмотря на свои полноватые ноги, Симамура любил лазить по горам и всегда незаметно ускорял шаг, если на горизонте маячили горы. Ему, легко впадавшему в блаженное состояние, сейчас не верилось, что оба зеркала — и отражавшее вечерний пейзаж, и зеркало в то снежное утро — были обычными стеклами, созданными рукой человека. Для него они были частью природы и в то же время каким-то далеким миром. Даже комната Комако, откуда он только что вышел, начала ему казаться такой же далекой. Это удивило Симамуру. Он поднялся на вершину холма. Здесь ему встретилась массажистка. Он бросился к ней, словно в этой женщине было его единственное спасение. — Нельзя ли вас попросить сделать мне массаж? — Даже и не знаю… Который теперь час?.. Массажистка, взяв палку под мышку, вытащила из-за оби карманные часы с крышкой и кончиками пальцев ощупала циферблат. — Два часа тридцать пять минут. В половине четвертого мне надо быть довольно далеко отсюда, за станцией. Впрочем, ничего не случится, если опоздаю немного. — Удивительно, как вы узнаете время по часам! — А они у меня без стекла. — И вы на ощупь разбираете цифры? — Нет, цифр разобрать не могу… Она опять вытащила часы, открыла крышку и показала Симамуре основные цифры циферблата, нажимая кончиком пальца на нужные места: вот тут двенадцать, тут шесть, между ними — три… — Я потом уже высчитываю. Минута в минуту не получается, конечно, но больше чем на две минуты еще ни разу не ошибалась. — Интересно… А по крутым дорогам как же вы ходите? Ноги не скользят? — Если дождь, дочь за мной приходит. А вечером я сюда не взбираюсь, только в деревне работаю. И надо же, горничные в гостинице болтают, что будто муж меня не пускает! — А дети у вас уже большие? — Да, старшей девочке тринадцать исполнилось. Разговаривая, они пришли в номер Симамуры. Некоторое время она массировала молча. Потом, задумчиво повернув голову в сторону далеких звуков сямисэна, сказала: — Кто же это играет… — Неужели по одному звучанию сямисэна вы можете угадать, кто из гейш играет? — Бывает, и узнаю, бывает, и нет, смотря кто играет… А вы, господин, в завидном достатке живете, тело у вас мягкое, нежное. — Нет, значит, жира? — Есть кое-где. На шее вот… Вы как раз в меру полный, но сакэ, вижу, не употребляете. — Удивительно, как вы все угадываете! — А у меня трое клиентов с точно такой же фигурой, как у вас. — Ну, фигура у меня довольно-таки заурядная. — Не знаю уж почему, только если человек совсем не употребляет сакэ, не бывает он по-настоящему веселый, и в памяти ничего хорошего не остается… — Должно быть, муж у вас любит выпить? — И не говорите! Много пьет, не знаю, что и делать. — Кто же играет-то? Неважно звучит сямисэн. — Верно… — А вы сами играете? — Играю. С девяти лет обучалась. А теперь, лет пятнадцать уже, как обзавелась мужем, и в руки не беру. Должно быть, слепые выглядят моложе своего возраста, подумал Симамура. — Когда с детства обучаются, хорошо играют. — Да… Но руки у меня сейчас уже не те — только для массажа и хороши. А вот слух… Открыт он у меня к музыке. Иногда, как сейчас, слушаю я сямисэн и злиться начинаю. Верно, себя вспоминаю, какой я когда-то была… — Она опять склонила голову набок. — Фуми-тян, что ли играет? Фуми-тян из «Идзуцуя»… Лучше всего угадываешь самых хороших и самых плохих. — А есть здесь такие, которые хорошо играют? — Есть. Вот одна девочка, Кома-тян ее зовут, годами еще молодая, а уже играет как настоящий музыкант. — Гм… — Вы не знакомы с ней?.. Играет хорошо, только вот попала в эту горную глушь… — Нет, я с ней не знаком. Но вчера ночью я приехал в одном поезде с сыном учительницы танцев и… — Ну как, поправился он, здоровым вернулся? — Не похоже что-то. — Да? Говорят, эта самая Комако нынешним летом из-за него в гейши пошла, чтобы посылать ему в больницу деньги на лечение. Что же это он приехал? — А кто она, эта… Комако? — Она-то… Помолвлены они, потому все для него и делает, что в ее силах. И правильно, ей же на пользу пойдет. — Помолвлены? Нет, на самом деле? — Да, да. Говорят, помолвлены. Сама-то я не знаю, но говорят. Это было полной неожиданностью для Симамуры. Правда, и разговоры массажистки о судьбе Комако, да и сама судьба Комако, ставшей гейшей ради спасения жениха, были настолько банальны, что Симамура даже не мог все это с легкостью принять на веру. Очевидно, этому мешал какой-то нравственный барьер в его мышлении. Однако он не прочь был узнать побольше подробностей и хотел продолжить разговор, но массажистка замолчала. Значит, Комако помолвлена с сыном учительницы танцев, а Йоко, как видно, его новая возлюбленная, а сам он на грани смерти… От этих мыслей Симамуре вновь пришли на ум слова «напрасный труд» и «тщета». И действительно, разве не напрасный труд, если Комако, даже запродавшись в гейши, держит свое слово и лечит умирающего? Вот увижу Комако и скажу ей, так прямо и скажу — все это напрасный труд, подумал Симамура. Но, подумав так, словно увидел Комако в новом свете, она показалась ему еще более чистой, кристально чистой. Когда массажистка ушла, Симамура продолжал лежать и самозабвенно смаковать свою показную бесчувственность. В ней было что-то опасное, привкус какого-то риска. И от этого у него появилось ощущение, что все его существо — до самого донышка — покрывается ледяной коркой. Но тут он заметил, что окно осталось открытым настежь. Склоны ближних гор уже покрылись тенью, на них опускались холодные краски сумерек. В сумрачном полумраке снег на дальних горах, еще освещенных садившимся солнцем, ослепительно сиял, и из-за этого горы казались совсем близкими. Вскоре, однако, тени на склонах совсем сгустились, но чернота была различных оттенков в зависимости от высоты, очертания и удаленности гор. Наступило время, когда легкие блики солнца остались лишь на самых высоких, покрытых снегом пиках. И над ними небо запылало вечерней зарей. Криптомериевые рощи, разбросанные в нескольких местах — на берегу реки у деревни, у лыжной станции, в окрестностях храма, — сейчас особенно отчетливо выделялись своей чернотой. Симамура совсем было погрузился в опустошающую душу печаль, но тут, как теплый луч, появилась Комако. Она сказала, что в гостиницу есть подготовительный комитет для встречи приезжающих на лыжный сезон туристов. Сегодня после заседания комитета начался банкет. Ее пригласили. Она подсела к котацу, сунула ноги под одеяло и вдруг погладила Симамуру по щекам. — Что это ты такой бледный? Чудно… — Она потерла ладонями его мягкие щеки. — Дурак ты… Кажется, она уже немного выпила. А позже, вернувшись к нему с банкета, Комако повалилась на пол перед трюмо. — Не знаю, не знаю… Ничего не хочу… Голова болит! Голова болит!.. О-о, тяжко мне, тяжко… Она пьянела прямо на глазах, с непостижимой быстротой. — Пить хочу, дай воды! Не обращая внимания, что портит прическу, она лежала, уткнувшись головой в татами и сжимала ладонями лицо. Потом вдруг села, протерла лицо кремом. Щеки без пудры запылали настолько ярко, что ей вдруг стало смешно и она долго хохотала. Опьянение стало проходить с такой же быстротой, как и началось. Она зябко повела плечами. Потом начала рассказывать, что весь август ужасно маялась от сильнейшего нервного истощения. — Боялась, с ума сойду. Все время о чем-то думала, изо всех сил, а о чем и понять не могла. Правда страшно. И не спала совсем, а сны всякие видела. И есть толком не ела. Только когда встречалась с клиентами, брала себя в руки, держалась нормально. А то, бывало, сижу целый день и втыкаю иголку в татами, втыкаю и вытаскиваю. И это ведь среди белого дня, в самую жару. — А в каком месяце ты пошла в гейши? — В июне… А вообще могло случиться, что я сейчас жила бы в Хамамацу. — С мужем? Комако кивнула. — Да, преследовал меня один мужчина из Хамамацу, проходу не давал, требовал, чтобы я вышла за него замуж. А я колебалась, не знала, как быть. — А чего колебаться-то, если он тебе не нравился? — Да нет, не так это все просто… — Неужели замужество так соблазнительно? — У-у, какой ты противный! Не в этом дело. Но не могла я выйти замуж, если не все у меня было в порядке. — Гм… — А ты, оказывается, ужасно несерьезный человек. — Но у тебя было что-нибудь с этим мужчиной из Хамамацу? — Стала бы я колебаться, если б было! — выпалила Комако. — А он грозил мне, говорил, не даст мне выйти замуж за другого, если такой случай вдруг представится, обязательно помешает. — Как же он помешает, живя в Хамамацу? Даль-то какая! И тебя беспокоят такие пустяки? Некоторое время Комако лежала совершенно неподвижно, словно наслаждаясь теплом собственного тела, и вдруг, как бы между прочим, сказала: — Я думала тогда, что я беременна. Ой, не могу, сейчас, как вспомню об этом, такой меня смех разбирает!.. Давясь от еле сдерживаемого смеха, корчась и ежась, как ребенок, она схватилась обеими руками за воротник кимоно Симамуры. Густые ее ресницы на плотно сомкнутых веках опять казались чернотой полузакрытых глаз. На следующее утро, когда Симамура проснулся, Комако, упершись одним локтем в хибати[12], что-то писала на задней стороне обложки старого журнала. — Слушай, я не могу идти домой. Знаешь, когда я проснулась? Когда горничная принесла горячих углей для хибати. Я так и подскочила от ужаса. Стыд-то какой! На седзи уже солнце. Пьяная вчера была, вот и заспалась. — А сколько сейчас времени? — Уже восемь. — Пойдем в бассейн, что ли, искупаемся. — Симамура поднялся с постели. — Да ты что?! Еще увидит кто-нибудь в коридоре. Комако была сейчас сама скромность. Когда Симамура вернулся из бассейна, она старательно убирала номер. Голова у нее была закутана полотенцем. Тщательно протерев даже ножки стола и хибати, она привычным жестом разровняла в жаровне золу. Симамура разлегся на татами, сунул ноги под одеяло и закурил. Пепел сигареты упал на пол. Комако тут же вытерла пол носовым платком и подала Симамуре пепельницу. Он беззаботно рассмеялся. Рассмеялась и Комако. — Вот обзаведешься семьей, так небось только и будешь делать, что пилить мужа. — Разве я тебя пилю? Такая уж я уродилась. Надо мной все смеются, что я даже белье, приготовленное для стирки, аккуратно складываю. — Говорят, характер женщины можно узнать, заглянув в ее комод. Когда они завтракали, весь номер буквально утопал в ярком утреннем солнце. Пригревшись, Комако подняла глаза на ясное, прозрачное, бездонное небо. — Погода-то какая! Надо мне было пораньше пойти домой и позаниматься на сямисэне. В такой день получается совсем особый звук. Далекие горы мерцали нежно-молочным сиянием, словно окутанные снежной дымкой. Вспомнив слова массажистки, Симамура предложил ей поиграть здесь. Комако тут же вышла позвонить домой, чтобы ей принесли во что переодеться и ноты нагаута[13]. Неужели в том доме, где он был вчера днем, есть телефон, подумал Симамура. В его памяти опять всплыли глаза Йоко. — Та самая девушка принесет? — Может, и она. — Я слышал, ты помолвлена с сыном учительницы? — Господи, когда это ты услышал? — Вчера. — Ты все же чудной какой-то. Если вчера услышал, отчего же сразу не сказал? На этот раз Комако ясно улыбалась, не то что вчера днем. — Трудно говорить об этом, если относишься к тебе так, как я отношусь, небезразлично. — Болтаешь ты все, а сам ничего такого и не думаешь. Терпеть не могу токийцев! Все они врут. — Видишь, ты сама, как только я заговорил об этом, переводишь разговор на другую тему. — Вовсе не перевожу! И что ж, ты поверил? — Поверил. — Опять врешь! Не поверил ведь! — Как сказать… Мне это показалось немного странным. Но ведь говорят, что ради жениха ты и в гейши пошла, хотела заработать на его лечение. — Противно, как в мелодраме… Нет, мы с ним не помолвлены, хотя многие думали, что это так. А что я в гейши пошла, тут уж он вовсе ни при чем. Просто надо выполнить свой долг. — Все загадками говоришь. — Хорошо, скажу яснее. Наверно, было такое время, когда учительница мечтала женить сына на мне. Но она ни слова об этом не сказала, про себя мечтала, а мы с ним лишь догадывались о ее желании. Но между нами никогда ничего не было. Вот и все. — Друзья детства. — Да. Но мы не все время росли вместе. Когда меня продали в Токио, он один меня провожал. Об этом у меня написано в самом первом дневнике. — Остались бы жить в портовом городе, теперь бы уже были мужем и женой. — Не думаю. — Да? — А чего ты, собственно, беспокоишься? И вообще он скоро умрет. — Пожалуй, нехорошо, что ты дома не ночуешь. — А по-моему, нехорошо, что ты об этом говоришь. Я поступаю так, как хочу, и даже умирающий не может мне запретить. Симамуре нечего было возразить. Однако Комако по-прежнему ни слова не сказала об Йоко. Почему? Да и с какой стати Йоко, так самозабвенно, так по-матерински ухаживавшая в поезде за мужчиной, будет приносить Комако во что переодеться. Йоко привезла умирающего в тот дом, где живет Комако… Симамура, как обычно, витал где-то далеко, погруженный в свои причудливые предположения. — Кома-тян, Кома-тян! — позвал тихий прозрачный голос, тот, прекрасный… Это был голос Йоко. — Спасибо, иду! — С этими словами Комако вышла в соседнюю комнату, вторую комнату в номере Симамуры. — Йоко-сан, ты одна? И как только дотащила, тяжело ведь! Йоко, кажется, ничего не ответив, ушла… Комако попробовала третью струну, подтянула ее заново, настроила сямисэн. И этого было достаточно, чтобы Симамура понял, как прозрачно будет у нее звучать инструмент. А вот около двадцати сочинений для сямисэна музыканта Кинэя Ясити эпохи Бунка[14]оказались для него совершенной неожиданностью. Он обнаружил их в свертке нотных упражнений, положенном Комако на котацу. Симамура взял их, развернул. — Ты упражняешься по этим сочинениям? — Да, здесь ведь нет учительницы. Ничего не поделаешь. — Учительница у тебя дома. — Она же парализована. — Пусть парализована, но на словах-то она объяснить может! — Вот именно, что не может, язык у нее парализован. Танцами она еще кое-как руководит, левой, действующей рукой показывает. А от сямисэна только глохнет. — А ты разбираешься в диактрических знаках? — Отлично разбираюсь. — Небось, торговцы нотами страшно довольны, что в такой глуши не какая-нибудь там дилетантка, а профессиональная гейша занимается с таким усердием. — В Токио, когда я была подавальщицей, я только танцевала. Там и обучилась танцам. А играть на сямисэне никто меня не обучал, это я сама, на слух. Забуду что-нибудь, а показать некому. Одна надежда на ноты. — А как насчет пения? — С пением плохо. Песни, которыми сопровождаются танцы, ничего, пою. Ну и новые тоже , услышу по радио или еще где-нибудь, запомню. А вот как я пою — хорошо или плохо, понять не могу. Наверно, смешно у меня получается. По-своему, оттого и смешно. Перед пожилыми клиентами никак не могу — сразу голос пропадает. Зато перед молодыми распеваю вовсю. Комако, кажется, немного смутилась. Она выпрямилась и взглянула на Симамуру, словно приглашая его спеть или ожидая, что он запоет сам. А его вдруг охватил страх. Выросший в торговых кварталах, Симамура с детства полюбил кабуки, японские национальные танцы, хорошо знал текст сказов нагаута, но сам не обучался петь. При упоминании о нагаута, перед его глазами возникала театральная сцена, где исполняют танец. В ужины с гейшами вроде бы с этим не вязались. — Ох, и противный же ты! Самый трудный клиент. С тобой все время чувствую себя неловко. Она на секунду закусила нижнюю губу, но тут же взяла в руки сямисэн и с милой естественностью раскрыла нотную тетрадь. — Этой осенью разучила по нотам. Это было «Кандзинте». И щеки Симамуры вдруг сразу похолодели, казалось, вот-вот покроются гусиной кожей. И сердце у него замерло. В голове стало пусто и ясно, она вся наполнилась звуками. Нет, он был не поражен, он был уничтожен. На него снисходило благоговение, его душу омывало раскаяние. Он лишился собственной воли, и ему осталось только подчиниться воле Комако и с радостью нестись в мелодичном потоке. Подумаешь, пытался внушить себе Симамура, игра молоденькой провинциальной гейши!.. Играет в обычной комнате, а держится так, будто она на сцене… А Комако иногда нарочно читала текст скороговоркой, иногда пропускала некоторые фразы, говоря, что тут, мол, ритм замедленный, но постепенно она становилась словно одержимой, голос ее звучал все звонче, и звуки сямисэна начали обретать такую мелодичность, что Симамуре даже страшно стало. До чего же это дойдет?.. С показным равнодушием он повалился на бок и подпер рукой голову. Когда «Кандзинте» кончилось, Симамура с облегчением вздохнул. А ведь, увы и ах, девчонка в него влюблена… Но от этого ему вдруг стало печально и стыдно. — В такой день звук особенный, — сказала Комако. И она была права. Воздух здесь был тоже совершенно особенный. Вокруг — ни театральных стен, ни зрителей, ни городской пыли. И звук — ясный в чистоте зимнего утра — звенел и беспрепятственно летел все дальше, к далеким снежным вершинам. Сила ее игры — это сама ее душа, которую Комако вкладывала в удары плектра. Комако привыкла заниматься на сямисэне в одиночестве. Совершенно не сознавая этого, она общалась лишь с величавой природой гор и долин, и от этого, должно быть, удар ее плектра налился такой силой. Ее одиночество, разорвав и растоптав свою печаль, порождало в ней необычайную силу воли. Может быть, у нее и были некоторые навыки игры на сямисэне, но для того, чтобы совершенно самостоятельно, только по нотам, разучить сложное музыкальное произведение, усвоить его и сыграть совершенно свободно, для этого требовались необычайное усердие и незаурядная воля. И все равно это казалось Симамура «напрасным трудом», «тщетой». Это вызывало в нем жалость, как бесконечное стремление к недостижимому. Но в звуках, которые Комако извлекала из сямисэна, проявлялась самостоятельная ценность ее собственной жизни. Симамура, не разбиравший на слух тончайших оттенков игры на сямисэне, а воспринимавший лишь общее впечатление от музыки, вероятно, был самым подходящим слушателем для Комако. Когда Комако заиграла третью вещь, «Миякодори», Симамуре уже не казалось, что он покрывается мурашками, возможно, из-за кокетливой нежности этой пьесы, и он умиротворенно, не отрывая глаз, смотрел на Комако. И он проникся к ней благодарным ощущением близости. Ее возбужденное лицо сияло таким оживлением, словно она шептала: «Я здесь». По ее губам, влажным и изящным, как свернувшаяся колечком пиявка, казалось, скользил отраженный свет даже тогда, когда они смыкались, и было в этом, как и в ее теле, что-то зовущее и соблазнительное. Ее удивительные глаза, прочерченные прямо, как по линейке, под невысокими дугами бровей сейчас блестели и смотрели совсем по-детски. Ее кожа, без пудры, словно бы обретшая прозрачность еще там, в увеселительных кварталах столицы, а здесь подцвеченная горным воздухом, была свежа, как только что очищенная луковица, и прежде всего удивляла своей чистотой. Комако сидела выпрямившись, в строгой позе, и более чем когда-либо выглядела по-девичьи. Она сыграла по нотам еще одну пьесу — «Урасима», сказав, что эту вещь она сейчас как раз разучивает. Кончив игру, молча засунула плектр под струны и, переменив позу, расслабилась. И внезапно повеяло от нее вожделением. У Симамуры не было слов, но Комако, кажется, нисколько не интересовалась его мнением, она просто откровенно радовалась. — Ты можешь узнать на слух, кто из гейш играет? — Конечно, могу. Ведь их здесь не так много, что-то около двадцати. Легче всего узнать, когда играют «Додоицу». В этой пьесе отчетливее, чем в других, проявляется манера исполнения. Комако вновь взяла сямисэн и положила его на икру чуть согнутой в колене и отставленной в сторону ноги. Ее бедра чуть-чуть сдвинулись влево, а корпус изогнулся вправо. — Вот так я училась, когда была маленькая… Комако неподвижным взглядом уставилась на гриф, а потом под одиночные звуки аккомпанемента запела совсем по-детски: — Ку-ро-каа-мии-но… — «Куроками» — первое, что ты выучила? — Ага… — кивнула Комако. Вот так, наверно, она отвечала в детстве. После этого, оставаясь ночевать, Комако уже не старалась обязательно вернуться домой до рассвета. Иногда появлялась трехлетняя дочка хозяина гостиницы. Комако, услышав, как она ее окликает, повышая тон в конце — «Кома-тян», брала девочку на руки, залезала с ней под одеяло, и обе затевали веселую возню. Около двенадцати часов Комако шла с девочкой в бассейн. После купания, расчесывая мокрые волосы девочки, Комако говорила: — Эта девчушка, как только увидит какую-нибудь гейшу, сразу кричит: «Кома-тян!» И всегда тон в конце повышает. И все фотографии, все картинки, где женщины с японскими прическами, у нее называются «Кома-тян». Я люблю детей, и она это сразу почувствовала. Кими-тян, пойдем играть домой к Кома-тян? Комако было поднялась, но снова спокойно уселась в плетеное кресло на галерее. — Вон они, токийские непоседы! Уже на лыжах ходят. Номер Симамуры был высоко. Из окна отлично был виден южный склон горы, где обычно катались лыжники. Симамура, сидевший у котацу, обернулся и тоже посмотрел туда. Склон был едва-едва покрыт снегом, несколько лыжников в черных костюмах скользили по огородам, расположенным ступенями у подножия горы. Снегу вообще было мало, он еще не засыпал огородные межи, и лыжники передвигались неуклюже, с трудом. — Это, наверно, студенты. Сегодня, кажется, воскресенье. Неужели они получают удовольствие? — Во всяком случае, они в прекрасной спортивной форме, — как бы про себя сказала Комако. — Говорят, когда клиенты ходят на лыжах и вдруг встречают гейш, тоже на лыжах, они удивляются, не узнают их. Гейши здороваются, а они: «О, здравствуйте! Это ты, оказывается!» Оно и понятно: гейши-то черные от загара. А вечером — пудра… — Гейши катаются тоже в лыжных костюмах? — В горных хакама. Клиенты за ужином частенько назначают им свидания — не встретиться ли, мол, завтра на лыжах?.. Ужасно противно! Пожалуй, не буду я в этом году ходить на лыжах… Ну ладно, до свидания! Кими-тян, пошли!.. Сегодня ночью снег пойдет. А вечером, перед тем как выпадет снег, холодно бывает. Симамура уселся в плетеное кресло, где раньше сидела Комако. На крутой тропинке, вившейся по краю лыжного поля, он увидел возвращавшуюся домой Комако. Она вела за руку Кимико. Появились тучи. Кое-где горы затянуло тенью, кое-где было еще солнце. Свет и тени ежесекундно перемещались, в этой игре было что-то унылое и холодное. Вскоре и поле погрузилось в тень. Симамура взглянул, что делается вблизи, под окном, и увидел бамбуковые подпорки у хризантем, покрытые изморозью. И все же с крыши падала капель. Снег подтаивал и, стекая каплями, непрерывно позванивал. Снега ночью не было. Сначала посыпал град, потом — дождь. Накануне отъезда, в ясный лунный вечер, Симамура еще раз пригласил Комако к себе. Она вдруг заявила, что хочет прогуляться, хотя было уже одиннадцать часов. Грубо растолкав Симамуру, она оттащила его от котацу и чуть ли не силком повела на улицу. Дорога подмерзла. Деревня спала, погрузившись в холод. Комако завернула подол кимоно и заткнула его за оби. Луна сверкала, как стальной диск на голубом льду. — Давай дойдем до станции. — С ума сошла! Туда и обратно целое ри[15]. — Ты скоро ведь уедешь. Давай пойдем, посмотрим на станцию. Симамура совершенно окоченел, холод сковал его с головы до ног. Когда они вернулись в номер, Комако вдруг сникла. Низко опустила голову, подсела к котацу, засунула руки под одеяло. Даже купаться не пошла, хотя обычно всегда ходила. Была приготовлена только одна постель. Один конец тюфяка упирался в котацу, а край одеяла на тюфяке лежал на краю одеяла, покрывавшего котацу. Комако, понурившись, сидела по другую сторону. — Что с тобой? — Домой пойду. — Не валяй дурака! — Ладно, ложись. Я хочу так посидеть. — Что это ты вдруг решила уйти? — Да нет, не уйду. Посижу тут до утра. — Что за бред! Перестань дурачиться! — Я не дурачусь. Даже и не думаю. — Ну тогда ложись. — Мне нельзя. — Ерунда какая. Давай ложись! — Симамура засмеялся. — Я тебя не трону. — Нет. — А ты глупая. И зачем же ты так бегала? — Пойду я… — Ну, будет тебе! Не уходи. — Горько мне, понимаешь? Ты ведь уезжаешь. Домой, в Токио. Горько… — Комако уронила лицо на постель. Горько… От собственной беспомощности — ничего ведь не можешь сделать, если полюбился тебе приезжий. От безысходности таких вот минут?.. Сердце женщины сгорает, и кто знает, до какой степени оно обуглится, подумал Симамура и надолго замолчал. — Уезжайте! Уезжайте скорее! — А я и на самом деле собирался завтра уехать. — Как? Почему ты уезжаешь? — Комако подняла голову, словно проснулась. — А что мне делать? Я же ничем не могу тебе помочь, сколько бы тут ни прожил. Она уставилась на Симамуру непонимающим взглядом. И вдруг резко сказала: — Вот это и плохо… Ты… Это и плохо… Потом порывисто вскочила и бросилась Симамуре на шею. — Ужас, что ты говоришь! Встань, встань, слышишь?! — В неистовстве, забывая обо всем, Комако упала на постель рядом с Симамурой… Потом она открыла глаза. Они влажно светились. — Нет, правда, уезжай завтра домой! Хорошо? — сказала она и откинула со лба волосы. На следующий день, когда Симамура, решивший уехать трехчасовым поездом, переодевался в европейский костюм, гостиничный служащий потихоньку вызвал Комако в коридор. Симамура слышал, как Комако сказала, чтобы посчитали за одиннадцать часов. Очевидно, клерк решил, что счет на шестнадцать или семнадцать часов — это слишком много. Когда Симамура просмотрел счет, он увидел, что все точно подсчитано — когда Комако уходила в пять, когда до пяти, когда в двенадцать на следующий день, когда до двенадцати. Надев пальто и белый шарф, Комако пошла его провожать на станцию. Симамура, чтобы убить время, купил кое-что для своих домашних — соленые плоды лианы, консервы из улиток. Но все равно до отхода поезда оставалось еще минут двенадцать, и он прошелся по привокзальной площади. Подивился, как тут мало свободного пространства — все зажато горами. Слишком черные волосы Комако на фоне унылых пасмурных гор почему-то производили жалкое впечатление. Только в одном месте — на склоне горы в низовьях реки — почему-то светлело солнечное пятно. — А снегу прибавилось с тех пор, как я приехал… — Когда снег идет два дня подряд, его выпадает на шесть сяку. А если и дольше идет, то… Видишь, вон там электрический фонарь? Весь окажется тогда под снегом. Вот буду ходить в рассеянности, думать о тебе, наткнусь на провода и пораню себя… — Неужели действительно бывает так много снегу? — Говорят, в соседнем городке, когда там много снегу, гимназисты из общежития со второго этажа прыгают в снег голыми. Тело проваливается в снег. Говорят, они там купаются, словно в воде… Смотрите, снегоочиститель! — Хорошо бы приехать полюбоваться вашими снегами… Но на Новый год гостиница небось битком набита?.. А поезда не заваливает снегом, когда обвалы? — Видно, на широкую ногу вы живете… — сказала Комако, разглядывая лицо Симамуры. — А почему вы не отпускаете усы? — Н-да, усы… Я как раз собираюсь отпустить… Симамура погладил синеватые после бритья щеки и подумал, что вокруг рта у него эффектные складки, придающие мужественность его лицу с мягкой кожей. Может быть, из-за этих складок Комако его и переоценивает. — А у тебя, знаешь, как только ты снимаешь пудру, лицо делается таким, словно ты только что побрилась. — «Каркает противный ворон… Чего он каркает?..» — прочитала Комако стихи и тут же: — Ой, как замерзла! — Она взглянула на небо и плотно прижала к телу локти. — Пойдем погреемся у печки в зале ожидания? И тут они увидели Йоко. Одетая в горные хакама, она совершенно вне себя бежала по улице к станции. — Ой, Кома-тян!.. Кома-тян!.. С Юкио-сан что-то творится… — Задыхаясь, она ухватилась за плечо Комако, как ребенок, убежавший от чего-то страшного и в последней надежде цепляющийся за мать. — Идите скорее, с ним что-то странное! Пожалуйста, скорее! Комако прикрыла глаза, словно лишь для того, чтобы выдержать боль в плече. Ее лицо побледнело. Но она неожиданно упрямо покачала головой. — Я не могу пойти сейчас домой. Я провожаю клиента. Симамура был поражен. — Иди, иди! Какие уж тут проводы! — Нет, не могу! Ведь я не знаю, приедете вы еще раз или нет. Йоко ничего не слышала. Захлебываясь, она говорила: — Я сейчас звонила в гостиницу. Сказали, ты на станции. Я и примчалась. Иди, тебя Юкио-сан зовет! Йоко тянула Комако за руку, Комако упиралась, не говоря ни слова. Потом вдруг вырвала руку. — Отстань! Она сделала несколько шагов и вдруг пошатнулась. В горле у нее начались спазмы, как при позывах к рвоте. Глаза заслезились, и щеки покрылись гусиной кожей. Йоко, растерявшись, застыла и уставилась на Комако. Ее лицо, очень серьезное, но абсолютно ничего не выражавшее — ни удивления, ни гнева, ни горя, — походило на примитивную маску. Не меняя выражения лица, она вдруг повернулась и вцепилась в руку Симамуры. — Простите, пожалуйста! Отпустите ее, прошу вас! Отпустите! — требовала она с настойчивостью отчаяния. — Ну конечно, отпущу! — Симамура повысил голос. — Иди скорее домой, глупая! — А вам-то какое дело! — отрезала Комако, пытаясь оттолкнуть от него Йоко. Симамура хотел показать на автомобиль, стоявший у станции, и почувствовал, что его рука, которую Йоко сжимала изо всех сил, совершенно онемела. Тогда он сказал: — Я немедленно отправлю ее домой на той вот машине. А вы идите. Нельзя же так, люди ведь смотрят! Йоко кивнула. — Только побыстрее! — Она повернулась и побежала. Все у нее получилось неправдоподобно просто, и Симамура, глядя ей вслед, подумал совершенно не к месту, почему эта девушка всегда такая серьезная? У него в ушах все еще звучал голос Йоко, до боли прекрасный, который, казалось, вот-вот отдастся эхом где-нибудь в заснеженных горах. — Куда вы! — Комако остановила Симамуру, собравшегося идти искать шофера. — Я не поеду домой, не поеду! Симамура вдруг почувствовал к ней чисто физическую ненависть. — Я не знаю, какие отношения существуют между вами троими, но сын учительницы, наверно, умирает. Потому и захотел тебя видеть, потому и послал за тобой. Так иди же к нему, иди с открытым сердцем. Подумай, что с тобой будет, если он сейчас умрет, сейчас, пока мы тут пререкаемся? Ты же будешь раскаиваться всю жизнь! Не упрямься, прости ему все! — Нет, нет, вы заблуждаетесь! — Но, пойми, он же один, только он провожал тебя тогда в Токио, когда тебя продали. И ты об этом написала на самой первой странице своего первого дневника. Как же ты можешь не попрощаться с ним теперь, когда он уходит из жизни?! Иди, и пусть он впишет тебя в последнюю страницу своей жизни. — Нет! Я не могу смотреть на умирающего! Это прозвучало одновременно и как самая холодная бессердечность, и как самая горячая любовь. Симамура, растерявшись, заколебался. — Теперь я уже не смогу вести дневник. Сожгу, все сожгу… — бормотала Комако, заливаясь краской. — Послушай… ты, наверно, искренний человек. А раз искренний, то не станешь надо мной смеяться. Я пошлю тебе мои дневники, все, целиком. Ведь ты же искренний. Симамура был растроган. Его охватило непонятное волнение, ему начало казаться, что он действительно самый искренний на свете человек. И он не стал больше настаивать, чтобы Комако шла домой. Она тоже молчала. Появился гостиничный служащий и сообщил, что уже пускают на перрон. Сошли с поезда и сели в него лишь местные жители, всего несколько человек, мрачных, одетых по-зимнему. — Я не пойду на платформу. До свидания! Комако стояла у окна в зале ожидания. Стеклянные створки окна были закрыты. Из вагона казалось, будто в грязном стеклянном ящике жалкой деревенской фруктовой лавки забыли один-единственный невиданный плод. Как только поезд тронулся, за стеклами зала ожидания загорелся свет. Симамура подумал — сейчас ее лицо вспыхнет в потоке электричества… Но оно тут же исчезло, полыхнув лишь на мгновение удивительно яркими щеками, такими же, как тогда, в снежном зеркале. И снова для Симамуры это цвет был той гранью, за которой исчезает реальность. Поезд поднялся на северный склон пограничной горы и вошел в длинный туннель. Мрак земли, казалось, поглотил бледные лучи предвечернего солнца, а дряхлый поезд сбросил в туннеле своей светлый панцирь. По выходе из туннеля поезд начал спускаться вниз между громоздившимися друг на друга горами, залитыми вечерними сумерками. По эту сторону пограничных гор снега еще не было. Дорога тянулась вдоль реки и выбегала на равнину. Над краем горы с причудливо изломанной вершиной и гармоничными пологими линиями склона висела луна, освещая всю гору до самого подножия. Гора была единственной достопримечательностью унылого пейзажа. Ее контур, подсвеченный гаснущим вечерним заревом, рельефно вырисовывался на фоне темно-голубого неба. Луна, уже не белая, а бледно-желтая, еще не обрела холодной ясности, как в зимние ночи. В небе не было ни одной птицы. Там, где широко раскинувшиеся вправо и влево склоны горы сбегали к реке, стояло снежной белизны здание, похожее на гидроэлектростанцию. Только его и можно было еще различить в сумерках зимнего увядания за окном вагона. Стекла начали запотевать от парового отопления. Плывшая за ними равнина темнела, и с наступающей темнотой стекла начали все отчетливее отражать полупрозрачных пассажиров. Это была та же самая игра зеркала и вечернего пейзажа. Поезд сильно отличался от поездов Токайдоской магистрали — допотопные, обшарпанные вагоны старого образца, свет тусклый. Да и вагонов-то всего три или четыре. Симамура отрешился от всего окружающего. Представление о времени и пространстве исчезло. Его тело бесцельно парило в чем-то ирреальном, и постепенно монотонный стук колес начал ему казаться голосом женщины. Женщина говорила, ее слова были короткими и отрывистыми, свидетельствовавшими о полноте ее жизни, такой полноте, что Симамура слушал их с тяжелым сердцем. Он уносился все дальше и дальше, и звучание далекого голоса аккомпанировало дорожной тоске. Может быть, Юкио уже испустил последний вздох? Успела ли Комако к его смертному одру?.. Почему она так упорно не хотела идти домой?.. Пассажиров было мало. Всего двое — мужчина лет пятидесяти и девушка с румяным лицом. Они сидели друг против друга и говорили без умолку. Девушка, в черном шарфе на полных плечах, обращала на себя внимание великолепным ярким цветом лица. Чуть подавшись вперед, она сосредоточенно слушала собеседника и очень оживленно ему отвечала. Они казались близкими людьми, отправившимися вдвоем в долгое путешествие. Однако, когда поезд остановился на станции, где позади вокзальчика возвышалась труба прядильной фабрики, мужчина торопливо снял с полки ивовую корзину и спустил ее через окно на платформу. — Ну, будьте здоровы! Может, еще когда и встретимся, если выпадет случай, — сказал он и сошел с поезда. Симамура чуть не прослезился и сам поразился своей чувствительности. Он подумал, что мужчина возвращается домой после свидания с женщиной. Ему и в голову не пришло, что они случайные спутники. Мужчина, очевидно, был разъездным торговцем или кем-нибудь в этом роде. Когда Симамура уезжал, жена говорила, чтобы он аккуратнее обращался с одеждой — не складывал в корзину, не вешал на стену, потому что как раз в это время года моль откладывает яички. И действительно, в гостиничном номере мотыльки липли к лампе, свисавшей с карниза галереи. Во второй комнате тоже летал какой-то мотылек, кукурузно-желтого цвета, маленький, но с толстым брюшком. Он сел на плетеную корзину. На окнах еще оставались сетчатые рамы от насекомых. На сетке, с наружной стороны, тоже сидел мотылек с бледно-зелеными, почти прозрачными крылышками и тонкими, как пух, усиками цвета кипарисовой коры. Горы, видневшиеся вдали, за оконной сеткой, были залиты вечерним солнцем, но их уже окрасила в свои цвета осень, и зеленоватое пятнышко мотылька казалось на этом фоне мертвым. Только там, где его крылья находили друг на друга, зеленый цвет был сильнее. Налетел осенний ветерок, крылышки мотылька заколебались, как тонкие листки бумаги. Живой он или нет, подумал Симамура и щелкнул пальцем по сетке. Мотылек не шелохнулся. Тогда Симамура ударил по сетке кулаком. Мотылек упал, как лист с дерева, но тут же легко запорхал в воздухе. Внимательно присмотревшись, Симамура заметил: вдали, на фоне криптомериевой рощи, непрерывным потоком проносились стрекозы. Словно пух с одуванчиков. Как же их много — стрекоз. Река у подножия горы, казалось, вытекала прямо из ветвей криптомерии. Симамуру очаровал серебристый блеск буйно цветущей леспадезы, покрывавшей склоны невысокой горки. Выйдя из гостиничной купальни, Симамура увидел у парадной двери русскую торговку, торгующую вразнос. Чудеса, в этакую глушь забралась, подумал Симамура. Он подошел поближе — посмотреть, чем она торгует. Ничего особенного — обычная японская косметика и украшения для волос. Лицо этой женщины, лет сорока или больше, было покрыто густой сетью мелких морщин. Кожа потемнела, но на полной шее, в разрезе блузки, была ослепительно белой и гладкой. — Вы откуда приехали? — спросил Симамура. — Откуда? Это я-то?.. — переспросила она и задумалась, словно не зная, что ответить. Потом она начала складывать свой товар. Ее юбка, уже превратившаяся в тряпку, кажется, была европейского покроя. Она взвалила на спину — совсем по-японски — огромный сверток в фуросики и ушла. На ногах у нее были туфли. Хозяйка, вместе с Симамурой смотревшая, как уходит торговка, пригласила его в контору. Там у очага спиной к ним сидела крупная женщина. Когда они вошли, она поднялась, поправив подол нарядного черного кимоно с фамильными гербами. Симамура узнал эту гейшу. Он видел ее на рекламной фотографии лыжной станции. Она была сфотографирована вместе с Комако. Обе были на лыжах, в горных хакама и в вечерних кимоно. Женщина не очень молодая, красивая, с барственной осанкой. Хозяин гостиницы поджаривал булочки овальной формы со сладкой начинкой. Булочки лежали на железных щипцах, перекинутых через хибати. — Не угодно ли попробовать? Подарок по случаю радостного события. Отведайте кусочек, хотя бы так, для развлечения. — Что, эта женщина, которая сейчас здесь была, уже оставила свою профессию? — Да, оставила. — Видная гейша. — Отработала свой срок и сейчас по этому случаю обходит с визитами своих знакомых. Она большим успехом пользовалась. Подув на горячую булочку, Симамура откусил кусочек и почувствовал кисловатый привкус не очень свежей корки. Под окном в лучах вечернего солнца ярко алели спелые персимоны. Отраженный от них свет, казалось, окрашивал бамбуковую палку с крючком на конце, укрепленную над очагом. — Что это?.. Такая огромная леспадеза? Симамура с изумлением смотрел на женщину, идущую по дороге по склону горы. Женщина тащила на спине вязанку каких-то растений с удивительно длинными, в два раза больше ее самой, стеблями и длинными метелками. — Простите, что вы сказали? А-а, это мискант. — Мискант, говорите?.. Значит, мискант… На выставке, рекламирующей горячие источники, устроенной министерством железных дорог, есть один павильон — то ли чайный, то ли для отдыха, так вот его на крышу покрыли этим самым мискантом. Говорят, какой-то человек из Токио купил этот павильон целиком. — Мискант, значит… — еще раз, как бы про себя, повторил Симамура. — Выходит, на горе растет мискант, а я думал, это леспадеза. Когда Симамура сошел с поезда, белые цветы на горе сразу бросились ему в глаза. Серебристое цветение затопило весь склон, особенно верхнюю его часть. Казалось, это были не растения, а лучи самого солнца, осеннего, но удивительно щедрого, Симамура задохнулся от восхищения. Но с близкого расстояния огромный мискант выглядел совсем по-другому, чем тот, покрывавший далекий горный склон. Огромные вязанки совершенно скрывали фигуру тащивших их на спине женщин. Вязанки то и дело задевали за каменные ограды, тянущиеся по обеим сторонам крутой дороги. Метелки были воистину могучие. Симамура вернулся к себе в номер. Во второй комнате с десятисвечовой лампой тот самый толстобрюхий мотылек, ползая по черной лакированной корзинке, откладывал, видно, яички. Мотыльки под карнизом бились о декоративный фонарь. Сверчки и кузнечики начали петь еще днем. Комако пришла немного позже, чем он ждал. Остановившись в коридоре у дверей, она взглянула на Симамуру в упор. — Зачем ты приехал? Ну зачем? — Зачем? С тобой повидаться. — Говоришь, а сам этого не думаешь. Терпеть не могу токийцев, вруны вы все. — Она уселась, мягко понизила голос. — Ни за что больше не стану тебя провожать. Ужасное какое-то состояние. — Ладно, на этот раз я тайком от тебя уеду. — Нет, что ты! Я просто хотела сказать, что на станцию провожать не пойду. — А что с тем человеком? — Умер, что же еще… — Пока ты была со мной на станции? — Одно к другому не имеет никакого отношения. Но я никогда не думала, что провожать так тяжело. — Гм… — А где ты был четырнадцатого февраля? Опять наврал. А я-то ждала, так ждала! Нет, уже больше никогда тебе не поверю! Четырнадцатого февраля — «Ториой» — «Изгнание птиц с полей», ежегодный детский праздник в этом снежном краю. За десять дней до него собираются все деревенские дети, обутые в сапожки из рисовой соломы, и утаптывают снег в поле. Потом вырезают из него большие кирпичи, примерно в два сяку шириной и высотой. Из них строят снежный храм. Каждая сторона храма — около трех кэн[16], высота — больше одного дзе. Четырнадцатого февраля вечером перед храмом зажигают костер, сложенный из собранных со всей деревни симэ[17]. В этой деревне Новый год празднуют первого февраля, так что до четырнадцатого украшения еще сохраняются. Затем дети поднимаются на крышу храма и, толкаясь и озорничая, поют песню «Ториой». Потом все идут в храм, зажигают свечи и проводят там всю ночь. А пятнадцатого, ранним утром, еще раз исполняют на крыше храма песню «Ториой». В это время тут снега особенно много. Симамура обещал Комако приехать на этот праздник. — Я ведь бросила свою работу. В феврале к родителям уехала. А четырнадцатого вернулась, думала, ты обязательно приедешь. Знала бы, так не приезжала, пожила бы там, поухаживала… — А что, кто-нибудь болел? — Да, учительница моя поехала в портовый город и схватила там воспаление легких. Я от нее телеграмму получила как раз тогда, когда у родителей была, ну и поехала за ней ухаживать. — Выздоровела она? — Нет… — Да, действительно очень нехорошо получилось, — сказал Симамура, как бы извиняясь за то, что не сдержал слова, и одновременно выражая соболезнование по поводу смерти учительницы. — Да ничего, — вдруг совершенно спокойно произнесла Комако и обмахнула носовым платком стол. — Ужас, сколько их налетело! И по обеденному столику, и по татами ползали мелкие крылатые насекомые. Вокруг абажура кружили мотыльки. Оконная сетка снаружи тоже вся была облеплена мотыльками разных видов. Насекомые отчетливо выделялись в лунном свете. — Желудок у меня болит, — сказала Комако, засовывая руки за оби и кладя голову на колени Симамуры. Ворот кимоно у нее немного отстал, и на густо напудренную шею дождем посыпались малюсенькие насекомые. Некоторые тут же неподвижно застывали. Шея у нее стала полнее и глаже, чем в прошлом году. Ей уже двадцать один, подумал Симамура. Он почувствовал, что его колени теплеют. — Здесь в конторе надо мной все подсмеиваются — пойди, мол, Кома-тян, загляни в номер «Камелия»… Противные такие! А я подружку одну, гейшу, провожала, в поезде с ней немного проехала. Устала. Только вернулась домой, спокойно полежать хотела, а мне говорят: отсюда звонили. Совсем было решила не ходить, устала ведь страшно, перепила вчера на вечере, когда подружке проводы устраивали, решила, а все же пришла. А в конторе смеются. Но я же тебя целый год не видела. Ты ведь человек, являющийся раз в году? — А я попробовал булочку этой вашей подружки. — Да? Комако выпрямилась. Ее лицо, покрасневшее в тех местах, которые были прижаты к коленям Симамуры, внезапно стало каким-то детским. Комако сказала, что провожала эту самую гейшу, проехала с ней до третьей станции. — Плохо у нас тут стало. Раньше, бывало, со всеми всегда договоришься. А теперь не то, все такие эгоистки, каждая сама по себе. Да, многое изменилось. И гейши, как нарочно, такие подобрались, характером между собой не сходятся. Без нее, без Кикую, грустно мне будет. Она ведь всегда во всем зачинщицей была. А как ее любили клиенты, самая популярная гейша была. И приглашали ее больше всех, и зарабатывала она больше всех. У нее в месяц выходило шестьсот курительных палочек. Понятно, что хозяева ее на руках носили. Симамура спросил, что теперь собирается делать Кикую — замуж выйдет или свой ресторан откроет? Он слышал, что, отработав свой срок по контракту, она уезжает на родину. — Ой, знаешь, какая она несчастная! Она ведь к нам после неудачного замужества приехала, — сказала Комако и, на секунду запнувшись, словно сомневаясь, стоит ли говорить дальше или нет, взглянула на освещенные луной ступенчатые огороды на горном склоне. — Видишь вон тот дом, совсем новый? На склоне… — Маленький ресторанчик «Кикумура»? — Да, он самый. Этот ресторан мог бы теперь принадлежать Кикую-сан. Но из-за своего характера она все упустила. Скандал был страшный. Она заставила покровителя выстроить ей дом, а как дело дошло до переезда, заупрямилась. Из-за нового любовника. Он обещал на ней жениться, да обманул. А она из-за него совсем голову потеряла. В конце концов сбежал он, любовник-то, а к прежнему покровителю Кикую не захотела вернуться и ресторан не взяла, может, и хотела, но не вернулась, не могла так поступить… И остаться тут не могла, позор ведь. Вот теперь и уезжает, решила где-нибудь в другом месте все начинать сначала. В общем, несчастная она, невезучая. Оказывается, — мы-то, правда, не знали об этом, — мужчин у нее много было. — Уж не полк ли? — Кто его знает… — Комако, подавив смех, вдруг отвернулась от Симамуры. — Кикую-сан слабохарактерная, слабая… — А что она могла поделать? — Как что?! Мало ли сколько мужчин может влюбиться в женщину, нельзя же… — Комако подняла голову, почесала в голове шпилькой. — Грустно было ее провожать! — А с рестораном что сделали? — Да жена этого самого покровителя, что ресторан построил, переехала сюда, теперь сама хозяйничает. — Жена? Интересно! — Понимаешь, дом-то уже готов был — вступай во владение и начинай дело. Ничего другого и не придумаешь. Ну, жена и переехала со всеми детьми. — А со своим прежним домом что они сделали? — Бабушку там оставили, одна теперь живет. Сами-то они крестьяне. Но муж — широкий человек, любит погулять. Забавный он. — Прожигатель жизни. В годах уже, наверно? — Нет, молодой, лет тридцати двух-трех, не старше. — И что ж, Кикую была старше его жены? — Нет, жене столько же, сколько Кикую, — обеим по двадцать семь. — А ресторан-то «Кикумура» назвали в честь Кикую, наверно? И жена оставила это название? — Что же делать, не менять же готовую вывеску. Симамура запахнул кимоно поглубже, и Комако, поднявшись, закрыла окно. — Кикую-сан про тебя все знала. И сегодня мне сказала — приехал. — Я видел, как она приходила прощаться в контору. — Она тебе что-нибудь сказала? — Ничего не говорила. — А ты понимаешь, что со мной творится? Комако раздвинула только что закрытые седзи и опустилась на подоконник. Через некоторое время Симамура сказал: — Здесь совсем другие звезды, чем в Токио. Здесь они именно висят в пустоте. И сияют по-другому. — Не так уж сильно сияют, вечер ведь лунный… А в нынешнем году тоже было очень много снега. — Кажется, на железной дороге несколько раз прекращалось движение. — Да, даже жутко становилось. На машинах начали ездить на месяц позже обычного. Знаешь магазин у лыжной станции? Так вот там обвал крышу пробил. Дом двухэтажный, на первом этаже вроде бы сразу и не заметили. Только на шум обратили внимание, подумали, что на кухне возятся крысы. Пошли посмотреть — никаких крыс, а на втором этаже ни окон, ни ставен — все снегом снесло. Вообще-то обваливались только верхние слои снега, но все равно по радио вовсю об этом трубили. Лыжники перепугались, перестали приезжать. А я в этом сезоне не собиралась ходить на лыжах, и лыжи свои в конце прошлого года продала. Но все же несколько раз покаталась… Я изменилась? — Где ты была, когда умерла учительница? — А ты о других не беспокойся! Во всяком случае, в феврале, когда тебя ждала, я была здесь. — Что ж ты мне не написала, когда в портовый город поехала? — Это еще зачем?! Писать жалкие письма, такие, которые ты даже своей жене можешь показать? Нет уж, врать не могу. А стесняться мне нечего. Комако говорила быстро, резко, бросая слова в лицо Симамуре. — Погасил бы свет, а то вон сколько мошек налетело… Луна светила так ярко, что были видны все линии уха женщины. В глубоком лунном свете татами стали совсем бледными, словно похолодели. Губы Комако были гладкими и влажными. — Не надо, пусти! Я домой пойду. — Все такая же. Ничуть не изменилась. — Симамура, откинув голову, вгляделся в близко придвинувшееся лицо с чуть заметными скулами. — Все говорят, что я совсем не изменилась с тех пор, как приехала сюда семнадцатилетней. А чего меняться-то? Ведь я живу все время одинаково. У нее еще сохранился румянец, свойственный девушкам севера. Но кожа стала тонкой и блестела сейчас, словно перламутровая раковина. — Ты знаешь, что я живу теперь в другом доме? — После смерти учительницы? С комнатой, где разводили шелковичных червей, покончено? Живешь в настоящем «домике для гейш»? — Что ты подразумеваешь под «домиком»? Я живу не в особом домике, а в лавке, где торгуют дешевыми сладостями и табаком. Из гейш там одна я. Теперь-то я в настоящем услужении, у меня контракт… Когда прихожу поздно, читаю при свече. Симамура рассмеялся, обнял ее за плечи. — Не могу же я зря расходовать электричество! Ведь у них счетчик. — Вон оно что! — Но хозяева у меня хорошие, так заботливо ко мне относятся. Я иногда даже думаю, неужели это называется быть в услужении?.. Заплачет ребенок, хозяйка сразу тащит его на улицу, чтобы мне, значит, не мешал. Все бы хорошо, ни в чем не терплю недостатка, одно только меня расстраивает — постель они криво стелют, неприятно. Когда поздно прихожу, постель уже постелена. Но матрац обычно косо лежит, да и простыня тоже. А перестилать не могу — стыдно, люди ведь для меня старались. — Обзаведешься семьей, тяжело тебе будет. — Все так говорят. Такой уж у меня характер. В том доме, где я живу, четверо детей. Беспорядок, конечно, страшный. Я только и делаю, что хожу за ними и убираю. Только уберу, а они опять все разбросают. Бесполезное это занятие, а я не могу, все равно стараюсь навести порядок. Я хочу жить аккуратно, по мере возможности, насколько мне это удается в моем положении. — Ну конечно. — А ты меня понимаешь? — Понимаю. — А раз понимаешь, так скажи! Ну говори же! — вдруг напала на него Комако. Голос у нее стал напряженным. — Ничего ты не понимаешь, врешь ты все. Где уж тебе понять, ты человек легкомысленный, живешь в роскоши… Потом она понизила голос. — Грустно… Сама я дура… А ты завтра уезжай. — Да что ты от меня хочешь? Ну как я могу тебе что-либо объяснить вот так, сразу? Не так все просто. — А что тут сложного? Ты сам трудный, это вот плохо. У Комако вновь стал прерываться голос — от горькой безысходности, что ли. Но потом она повела себя по-другому, так словно уверилась, что Симамура все же по-своему ее понимает. — Пусть раз в год, но приезжай. Обязательно приезжай ко мне раз в год, пока я буду здесь. Служить ей в гейшах теперь четыре года, сказала она. — Когда я к родителям уехала, мне и присниться не могло, что я снова пойду в гейши. Я и лыжи продала, уезжая. А дома курить бросила, все ж, думаю, какое-то достижение. — Да, раньше ты ведь страшно много курила. — Ага. Когда клиенты за столом угощали сигаретами, я их потихоньку опускала в рукав. Приду, бывало, домой и вытряхну из рукава целую кучу сигарет. — Четыре года, говоришь, еще. Долго все же… — Что ты, пролетят незаметно. — Какая теплая… — Симамура посадил Комако к себе на колени. — Такой уж теплой уродилась. — Кажется, по утрам и вечерам у вас тут уже холодно? — Я ведь здесь уже пять лет. Сначала такая тоска была… Неужели, думаю, придется мне тут жить… Правда, до того, как провели железную дорогу, очень уныло у нас было… А ведь уже три года, как ты приезжаешь… За три года Симамура приезжал сюда три раза. Он подумал, что каждый раз, как он приезжает, в жизни Комако происходят какие-то изменения. Вдруг застрекотали кузнечики. — Фу ты, гадость! Терпеть их не могу. Комако встала с колен Симамуры. Подул северный ветер, и все мотыльки, сидевшие на оконных сетках, разом вспорхнули. Уже зная, что опущенные черные ресницы Комако производят впечатление полуоткрытых глаз, Симамура все же посмотрел на них, почти вплотную приблизив свое лицо к ее лицу. — Пополнела я, как бросила курить. Ее живот действительно стал глаже, мягче. И все воскресло сейчас. Все будто бы позабытое, недоступное в разлуке. Вся их близость воскресла, когда они были вместе, как сейчас. И долгая разлука уже не имела значения. Комако тихо коснулась своей груди. — Она стала больше. — Глупости какие… Впрочем, может, у него такая привычка — только одну… — Ну что ты говоришь! Неправда! Противный ты все же… — Комако вдруг резко изменилась. И Симамура вдруг вновь ощутил это — ее перемену. — А ты скажи, чтобы обе… обеим поровну… Всегда так говори… — Чтобы поровну? Так и сказать — обеим… поровну?.. — Комако мягко приблизила к нему лицо. Номер был на втором этаже, но снизу отчетливо доносилось кваканье. Почему-то расквакались лягушки. Кваканье долго не умолкало. Когда они после купанья вернулись в номер, Комако, успокоившись, снова как ни в чем не бывало начала говорить о своей жизни. Она даже рассказала, что на первом врачебном осмотре всех рассмешила, раздевшись только до пояса. Она думала, что это такой же осмотр, как для гейш-учениц. Отвечая на вопрос Симамуры, сказала: — У меня очень регулярно, каждый раз на два дня раньше, чем в прошлом месяце. — Очевидно, это не мешает тебе принимать приглашения? — Да. А как ты догадался? У Комако, каждый день купавшейся в водах горячего источника, знаменитого своими целебными свойствами, ходившей пешком от старого источника к новому, то есть на расстояние одного ри, жившей в этой горной глуши, где обычно не засиживаются до полуночи, было здоровое, упругое, сильное тело, но с узкими бедрами, обычно характерными для гейш. Вообще она была узкокостной, но достаточно полной. И все же она влекла Симамуру настолько, что он приезжал к ней в такую даль каждый год. Почему-то ему было до глубины души ее жаль. — Интересно, у такой, как я, могут быть дети? — совершенно серьезно спросила Комако. И тут же добавила, если она постоянно общается только с одним, то получается, что они как бы муж и жена. Когда умер первый покровитель Комако, выкупивший ее из гейш-учениц, она уехала из Токио и вернулась на родину, в свой портовый город. Там ей сразу же предложили другого покровителя. Он поначалу не понравился ей, может быть из-за всех ее переживаний. Впрочем, и сейчас он не очень-то ей нравится, во всяком случае, она никогда не чувствует себя с ним свободно. — Но это же хорошо, если у вас с ним целых пять лет продолжается. — А ведь я дважды уже могла с ним расстаться. Когда здесь пошла в гейши и когда перебралась из дома учительницы в мой теперешний дом. Но я слабовольная. Совсем у меня никакой воли нет. Человек этот живет в портовом городе. Он поручил ее учительнице, когда та переезжала сюда, потому что содержать женщину там, где он живет, ему неловко. Человек он добрый, и ей грустно, что она ни разу не допустила его к себе. Он в летах и поэтому приезжает к ней редко. — Я бы порвала с ним, да не знаю как. Иногда думаю — в беспутство, что ли, кинуться… И ведь искренне думаю… — Ну, это уж совсем ни к чему! — Да и не могу я. Не тот характер. Мне нравится мое свежее тело. Если начать гулять со всеми, без разбора, четырехлетний срок за два года отработать можно. Но зачем себя насиловать? Я берегу себя. Конечно, если пойти по этому пути, то наверняка заработаешь кучу денег. Но здоровье мне дороже. У меня срок работы такой, что лишь бы хозяину убытка не было. Вся сумма, за которую меня наняли, разделена на месяцы. Значит, надо лишь учитывать процент на основную сумму, налоги да деньги мне на прокорм — ну, ты сам знаешь, — из этого расчета и надо исходить. А перерабатывать сверх этого мне не нужно. И вообще, если где-нибудь мне не нравится, я быстренько ухожу. В гостиницу поздно вечером не вызывают, разве уж только знакомый клиент приглашает именно меня. Конечно, если быть транжиркой, никаких денег не хватит и тогда надо работать больше, чем самой хочется… Но я-то уже больше половины всей суммы, за которую меня наняли, погасила. А ведь еще и года не прошло. И все же, как ни крути, иен тридцать в месяц у меня уходит на всякие мелочи. Комако сказала, что ей надо зарабатывать сто иен в месяц, этого ей достаточно. Сказала, что в прошлом месяце у гейши с самым маленьким заработком получилось шестьдесят иен. Сказала, что ее, Комако, чаще других приглашают клиенты, больше девяноста приглашений за месяц в среднем, основной заработок она получает с каждого приглашения, ей приходится за один вечер обходить разные застолья, хоть это и не очень выгодно ее хозяину. Сказала, что на этих горячих источниках нет ни одной гейши, которая задолжала бы хозяину и ей бы увеличили срок службы. Утром Комако, как всегда, поднялась рано. — Мне приснилось, что я вместе с учительницей икэбана[18]убираю этот номер, вот я и проснулась… В трюмо, которое она придвинула к окну, отражались горы в багровой листве. Свет осеннего солнца был ярким в зеркале. Девочка из лавки, где торговали сладостями, принесла Комако переодеться. Нет, это была не Йоко, чей кристально чистый, до боли прекрасный голос прозвучал в тот раз из-за фусума. — А что стало с Йоко? Комако бросила быстрый взгляд на Симамуру. — Все на могилу ходит. Вон, видишь, там, слева, ниже лыжной станции, возле гречишного поля, белого, в цветах, видишь, там кладбище. Когда Комако ушла, Симамура пошел в деревню прогуляться. На фоне белой стены что-то алело — девочка в новеньких горных хакама из алой фланели играла в мяч. Наступила настоящая осень Многие дома, построенные на старинный манер, казалось, стоят тут с тех пор, когда по этой дороге еще ездили феодалы со своей свитой. Дома с далеко выступающими крышами, с оконными седзи, сильно вытянутыми в ширину и очень низкими, высотой всего в один сяку. С мискантовыми шторами, свисающими с карнизов. Симамура поравнялся с глинобитной оградой, поверх которой был высажен невысокий кустарник. Тонкие листики каждого кустика раскидывались фонтанчиками. Буйно цветущие цветы сусуки[19]по окраски походили на тутовые. У обочины дороги, на расстеленной рогоже, девушка лущила фасоль. Это была Йоко. Маленькие фасолинки выскакивали из сухих стручков, как лучики. Йоко сидела на корточках, расставив колени. Голова у нее была обмотана полотенцем. Она лущила фасоль и пела кристально чистым, до боли прекрасным голосом: Бабочки, стрекозы и кузнечики Стрекочут и шуршат в горах, Сверчки мраморные, сверчки-колокольчики… Есть стихи, в которых говориться о вороне, взлетевшей вдруг с ветви криптомерии и ставшей огромной в потоке вечернего ветра… А Симамура смотрел в окно на криптомериевую рощу и видел — как и вчера — непрерывное движение стрекоз. Казалось, с приближением вечера они носятся все нетерпеливее, со все увеличивающейся скоростью. Уезжая из Токио, Симамура купил в привокзальном киоске последнее издание путеводителя по здешним горам. Рассеянно перелистывая его, Симамура прочитал, что недалеко от вершины одной из гор на границе провинций — на эти горы как раз открывался вид из его окна, — у тропинки, огибающей красивое горное озеро, на влажной приозерной почве буйно растут всевозможные высокогорные растения и что в этом особом мирке царят красные стрекозы, очень доверчивые, садящиеся туристам на шляпы, на руки и даже на оправу очков, эти стрекозы, как небо от земли, отличаются от своих жалких, истерзанных городских сестер. Симамура смотрел на стрекоз. Казалось, некоторых из них кто-то или что-то преследует. А может быть, они просто носились изо всех сил, чтобы силуэты не растаяли на фоне постепенно темневшей перед наступлением сумерек криптомериевой рощи?.. Когда закатное солнце осветило далекие горы, стало видно, что склоны их покрываются багряной листвой постепенно, начиная с вершины. …Человек, оказывается, страшно хрупкое создание. Говорят, один упал со скалы, так и череп проломил, и все кости переломал. А вот если медведь сорвется даже с высоченного обрыва, говорят, на нем и царапины не будет… Об этом, вспомнил Симамура, Комако говорила сегодня утром, показывая на гору, где опять произошел несчастный случай. Если бы у человека была такая же жесткая и толстая шкура, как у медведя, наверно, и чувствительность у него была бы иной… А люди любуются своей гладкой и тонкой кожей… Размышляя об этом, Симамура смотрел на залитые вечерним солнцем горы и вдруг затосковал по женскому телу. «…Бабочки, стрекозы и кузнечики…» — где-то пела в это время — во время раннего ужина — гейша под расстроенный сямисэн. Путеводитель давал краткое описание маршрутов, размеченных по дням, гостиниц, мест для ночлега и связанных с путешествием расходов. Все это давало волю фантазии, и Симамура вспомнил, что узнал Комако после того, как, полазав по горам, спустился в это деревню, и на горах в то время сквозь еще не сошедший снег пробивалась молодая зелень, а сейчас эти самые горы, где остались следы его ног, опять манили его, тем более что осенний альпинистский сезон был в разгаре. Хотя ему, жившему в праздности, хождение по горам безо всякой нужды, преодоление дорожных трудностей и казалось образчиком «напрасного труда», но все же этот «напрасный труд» обладал для него особой притягательной силой именно из-за отсутствия реальной ценности. Симамура не мог понять, успокаивается он в присутствии Комако или же ее тело, ставшее совсем близким, волнует его. Как бы то ни было, когда она уходила, его мысли бывали заняты только ею. Он вдруг начинал тосковать по женскому телу, и в то же время его начинали манить горы. Но и то и другое влечение наплывало как смутный мимолетный сон. Сегодня Комако ночевала у него и ушла только утром, может быть, поэтому тоска по ней и была сейчас мимолетной. Но Симамура сидел один в тишине, и ему не оставалось ничего другого, как нетерпеливо ждать, что Комако придет сама, без его зова. Он решил скоротать время и лечь в постель засветло, пока еще не умолкли веселые звонкие голоса гимназисток, совершавших туристический поход по окрестностям. Кажется, пошел моросящий дождик. Утром, когда Симамура проснулся, Комако читала книгу, чинно сидя за столом. И кимоно, и хаори[20]были на ней будничные. — Ты проснулся? — тихо сказала она, посмотрев в его сторону. — А что? — Ты проснулся? Заподозрив, что Комако ночевала у него, а он и не заметил этого, Симамура оглядел постель и потянулся к часам, лежавшим у изголовья. Было еще только половина седьмого… — Как рано-то… — Да, но горничная уже принесла горячие угли для хибати. Над чугунным чайником поднимался пар. — Вставай, — сказала Комако, поднимаясь и пересаживаясь к его изголовью. Держалась она точь-в-точь как замужняя женщина. Даже удивительно. Симамура сладко потянулся и заодно схватил руку Комако, лежавшую у нее на коленях. Забавляясь мозолями, натертыми плектром, он сказал: — Спать хочется. Ведь еще только-только рассвело. — Хорошо спалось одному? — Ага… — А ты так и не отпустил усов. — Ах да, ведь когда мы в последний раз прощались, ты говорила — отпусти усы. — Забыл, ну и ладно. Зато ты всегда очень чисто, до синевы выбрит. — А у тебя, когда ты стираешь пудру, лицо тоже как после бритья. — Щеки у тебя, что ли, пополнели… А во сне у тебя до того белое и круглое лицо, что так и хочется приставить к нему усы. — Разве не приятно, что лицо гладкое? — Оно у тебя какое-то не внушающее доверия. — Разглядывала меня, значит? Как нехорошо. — Да, — кивнула Комако и вдруг громко расхохоталась, ее руки, державшие пальцы Симамуры, невольно сжались. — Я спряталась в стенной шкаф, горничная даже и не заметила. — Когда?.. И долго ты там пряталась? — Да нет, только когда горничная угли приносила. Она никак не могла успокоиться и все смеялась, вспоминая, должно быть, эту свою проделку, но вдруг покраснела до мочек ушей и, желая скрыть смущение, начала тянуть одеяло, взявшись за его край. — Вставай! Ну встань, пожалуйста! — Холодно! — Симамура вцепился в одеяло. — А в гостинице уже поднялись? — Не знаю, я задами шла. — Задами? — Ага, от криптомериевой рощи прямо сюда вскарабкалась. — Разве там есть дорога? — Дороги нет, но зато близко. Симамура удивленно взглянул на нее. — В гостинице никто и не знает, что я здесь. Разве что на кухне слышали, как я проходила. Парадная дверь-то, наверно, еще закрыта. — Ты так рано встаешь? — Сегодня долго уснуть не могла. — А ночью дождь был… — Да? То-то листья камыша совсем мокрые. Ладно, пойду домой, а ты спи. — Нет, нет, я уже встаю! — Не выпуская руку Комако, Симамура быстро вскочил. Он тут же подошел к окну и глянул вниз, туда, где, по ее словам, она шла сюда. Холм от криптомериевой рощи и до середины склона утопал в густых зарослях кустарника. Прямо под окном в огороде росли овощи, самые обыкновенные — редька, батат, лук. Освещенные утренним солнцем, они удивили Симамуру разнообразием оттенков своей зелени. Раньше он этого не замечал. На галерее, идущей в баню, стоял служащий и кидал в пруд красным карпам корм. — Плохо они стали есть, наверно от того, что похолодало, — сказал служащий Симамуре и немного постоял еще, наблюдая, как корм — растертые в порошок сушеные личинки — плавает на поверхности воды. Когда Симамура вернулся после купания, Комако сидела в строгой позе. — В такой тишине шитьем хорошо заниматься. Комната была только что прибрана. Осеннее солнце насквозь пропитало немного потертые татами. — А ты умеешь шить? — Как тебе не стыдно спрашивать! Мне больше всех доставалось в семье, больше, чем всем сестрам и братьям. Когда я подрастала, наша семья, должно быть, переживала самую трудную пору, — словно про себя сказала она и вдруг оживилась. — Знаешь, какое лицо было у горничной, когда она меня увидела? Уж так она удивилась! Когда же, говорит, ты, Ко-тян, пришла?.. А я молчу, не знаю, что сказать. Но не могла же я снова прятаться в стенной шкаф… Не спалось мне сегодня, думала, встану пораньше и сразу вымою голову. Просохнут волосы, пойду причесываться. Меня ведь сегодня на дневной банкет пригласили, боюсь, теперь не успею. У вас в гостинице вечером тоже банкет будет. Меня сюда и вчера приглашали, да слишком поздно — я уже дала согласие быть на том банкете. Так что в гостиницу я не смогу прийти. Суббота сегодня, я буду очень занята и, наверно, уже не выберусь к тебе. Однако Комако, кажется, вовсе не собиралась уходить. Она сказала, что не будет мыть голову, и повела Симамуру на задний двор. У галереи, там, откуда Комако пробралась в гостиницу, стояли ее мокрые гэта с положенными на них таби[21]. Симамуре показалось, что ему не пройти через заросли кустарника, где карабкалась Комако, и он пошел вниз вдоль огородов. Внизу шумела река. Берег здесь кончался крутым обрывом. В густой кроне каштана раздавались детские голоса. В траве под ногами валялись неочищенные колючие плоды. Комако наступала на шершавую скорлупу, она лопалась, и каштаны вылезали наружу. Они были еще мелкие. На противоположном берегу крутой склон горы весь зарос мискантом. Мискант, волнуясь, ослепительно сиял серебром, и это слепившее глаза сияние казалось чем-то эфемерным, какой-то прозрачной пустотой, парившей в воздухе. — Пойдем вон туда? Там, кажется, могила твоего жениха… Комако выпрямилась, посмотрела прямо в глаза Симамуре и вдруг швырнула ему в лицо горсть каштанов. — Ты что, издеваешься надо мной?! Симамура не успел отклониться. Каштаны попали ему в лицо. Было больно. — С какой это стати ты пойдешь на его могилу? — Ну что ты так злишься? — Все это было для меня очень серьезно. Не то, что ты. Ты ведь живешь в беспечной праздности! — Ничего подобного, я вовсе не живу в беспечной праздности чувств… — бессильно проговорил Симамура. — Тогда почему говоришь — жених? Разве я не объясняла тебе, что он не был моим женихом? Позабыл небось. Нет, Симамура не забыл. Симамура помнил, как она сказала: — Хорошо, скажу яснее. Наверно, было такое время, когда учительница мечтала женить сына на мне. Но она ни слова об этом не сказала, про себя мечтала, а мы с ним лишь догадывались об ее желании. Но между нами никогда ничего не было. Вот и все. И когда жизнь этого человека была в опасности, Комако осталась у Симамуры ночевать и сказала: — Я поступаю так, как хочу, и умирающий не может мне запретить. Еще бы ему не помнить! Этот Юкио умирал в тот самый момент, когда Комако провожала Симамуру на станцию. И тогда примчалась Йоко и сказала, что больному плохо, но Комако не пошла и, кажется, так и не попрощалась с умирающим. Комако упорно избегала разговоров о Юкио. Пусть он и не был ее женихом, но если она, как говорят, пошла в гейши только ради того, чтобы заработать денег на его лечение, значит, отношения их были серьезными. Комако на какое-то мгновение оставалась в полном недоумении, почему Симамура не рассердился, потом, как надломленная, бросилась ему на шею. — О, какой ты все же искренний! Тебе очень горько, да? — Дети на нас смотрят, с каштана… — Не понимаю я тебя… Вы, токийцы, все ужасно сложные. У вас суета кругом, потому вы и разбрасываетесь. — Да, верно, я весь какой-то разбросанный… — Смотри, жизнь свою разбросаешь! Ну что, пойдем на могилу взглянуть? — Даже и не знаю. — Вот видишь! Тебе вовсе и не хотелось посмотреть на эту могилу. — Да ты же сама колеблешься. — Ну и что из того! Я ведь ни разу еще там не была. Правда, ни разу. Нехорошо перед учительницей, они ведь теперь рядом лежат. И теперь это уже будет чистым притворством. — Ты сама сложная, куда сложнее меня. — Почему? С живыми не могла разобраться, но уж с мертвыми-то разберусь. Сквозь криптомериевую рощу, где тишина, казалось, вот-вот закапает ледяными каплями, они вышли к подножию лыжного склона и пошли вдоль железнодорожных путей. Кладбище находилось в уголочке возвышенности, разделявшей поля. Здесь, на этой меже, было всего несколько каменных могильных плит и стояла фигура Бодисатвы — покровителя детей и путников. Вокруг — пусто, голо. Ни одного цветочка. И вдруг в тени деревьев за статуей Бодисатвы мелькнула фигура Йоко. Лицо у нее было, как всегда, застывшее, серьезное, похожее на маску. Но глаза горели, и она пронзила их этими горящими глазами. Неловко поклонившись, Симамура замер на месте. А Комако сказала: — В какую рань ты, Йоко-сан! А я к парикмахерше… И тут же и она, и Симамура съежились, как от внезапно налетевшего свистящего, беспросветно-черного урагана. Совсем рядом с ними оглушительно прогрохотал товарный состав. И вдруг сквозь тяжелый скрежещущий грохот прорвался крик: «Сестра-а!» Юноша в дверях черного товарного вагона размахивал фуражкой. — Саитиро!.. Саитиро!.. — крикнула Йоко. Ее голос… Тот самый, который окликнул начальника на заснеженной сигнальной станции. До боли прекрасный голос, который, казалось, взывал к человеку, не способному его услышать. Когда товарный состав прошел, они с поразительной отчетливостью увидели цветущее гречишное поле по ту сторону путей. Словно с их глаз спала пелена. Цветы, сплошь цветы над красноватыми стеблями. Встреча с Йоко была для них настолько неожиданной, что они даже не заметили приближающего поезда, но товарный состав будто стер то, что, казалось, вот-вот должно было возникнуть между ними тремя. И сейчас, казалось, остался не стук колес, а отзвук голоса Йоко, который все не замирал и возвращался откуда-то, как эхо кристально чистой любви. Йоко провожала глазами поезд. — Может, мне пойти на станцию? Ведь в поезде мой младший брат… — Но поезд не станет ждать тебя на станции. — Пожалуй… — Ты ведь знаешь, я не хожу на могилу Юкио-сан. Йоко кивнула и, чуть поколебавшись, присела на корточки перед могилой. Молитвенно сложила ладони. Комако продолжала стоять. Симамура отвел глаза, посмотрел на Бодисатву. Трехликий — все лики у него были длинные, вытянутые — держал у груди молитвенно сложенные руки. Но кроме одной пары рук у него с боков было еще по паре. — Я иду прическу делать, — бросила Комако и пошла в сторону деревни по тропинке, тянувшейся на меже. У обочины тропинки, по которой они шли, крестьяне вязали хаттэ. Так на местном диалекте называют рисовые снопы. Их вешают для просушки на деревянные и бамбуковые жерди, перекинутые с одного дерева на другое. Несколько рядов таких подвешенных к жердям снопов походят на ширму. Девушка в горных хакама, изогнув бедра, бросала сноп вверх, мужчина, высоко на дереве, ловко подхватывал его, разрыхлял, как бы расчесывая, и насаживал на жердь. Привычные, ловкие, ритмичные движения повторялись с автоматической монотонностью. Комако покачала на ладони свисавшие с хаттэ колосья, словно взвешивая нечто драгоценное. — Урожай-то какой! Прикоснуться к таким колосьям — и то приятно. Глаза у нее чуть-чуть сузились, должно быть, прикосновение к колосьям действительно доставляло ей удовольствие. Низко над ее головой пролетела стайка воробьев. На стене висело объявление: «Соглашение по поденной оплате рабочих на посадке риса — девяносто сэн в день с питанием. Женщины-работницы получают шестьдесят процентов указанной суммы». В доме Йоко, стоявшем в глубине огорода, чуть в стороне от тракта, тоже висели хаттэ. Они висели на жердях в левом углу двора, между деревьями персимона, росшими вдоль белой стены соседнего дома. Между двором и огородом, под прямым углом к деревьям персимона, тоже стояли хаттэ. С одного края в снопах был сделан проход. Все вместе производило впечатление шалаша, только не из рогожи, а из рисовых снопов. В огороде на фоне увядших георгинов и роз раскинуло свои могучие листья таро. Хаттэ скрывали небольшой пруд для выращивания лотоса и плававших в нем красных карпов. Они скрывали и окошко той комнатки, где некогда выращивали шелковичных червей и где в прошлом году жила Комако. Йоко, простившись с ними не очень-то приветливо, направилась к дому через проход в рисовых снопах. — Она тут одна живет? — спросил Симамура, провожая глазами чуть согнутую спину Йоко. — Может, и не совсем одна! — огрызнулась Комако. — До чего же неприятно. Не пойду я причесываться… Помешали человеку побыть на могиле. А все из-за тебя! Вечно ты предлагаешь, чего не надо. — Из-за меня? Из-за твоего упрямства, это ты не захотела побыть с ней вместе у могилы. — Ты просто меня не понимаешь… Я все же приведу голову в порядок… попозже, если найду время… А к тебе я приду, может быть, запоздаю, но обязательно приду. Было уже три часа ночи. Симамура проснулся от резкого стука седзи, и тут же ему на грудь упала Комако. — Сказала приду и пришла… Сказала приду и, видишь, пришла. Она тяжело дышала. — Какая ты пьяная! — Не видишь, что ли, сказала приду и пришла… — Да, да! Пришла!

The script ran 0.019 seconds.