Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

И. Грекова - На испытаниях [1967]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_rus_classic, prose_su_classics

Аннотация. Они уезжали, а он оставался. Потом они улетят в Москву, всякие там свои диссертации писать, а он опять останется. В степи, в жаре, в мошке. Жара не жара – вкалывай. И всегда так. Приедут, поглядят, покритикуют – и снова к себе, на север. Дождь у них идет. Мостовые блестят, девушки в разноцветных плащах, как розы. Москвичи, сукины дети.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

И. Грекова На испытаниях Памяти Ф.В. Полетный лист: 1.07.1952 г. Бортовой N 18942 Командир корабля л-т Ночкин А.В. Список пассажиров N в/звание........... Ф.И.О... Примечание 1 генерал-майор ИТС Сиверс А.Е. 2 инж. – подполковник Чехардин Д.Г. 3 инж. – майор...... Скворцов П.С. ответств. 4 гражд.......... Теткин Н.Т. 5 гражд.......... Ромнич Л.К. 6 гражд.......... Джапаридзе М.Г. 7 гражд.......... Манин И.Ф. Начальник О.П.Луговой (подпись) 1 Летнее подмосковное утро только еще начинало просыпаться, потягивалось. Полегшая за ночь, седая от росы трава потихоньку выпрямлялась, скатывая по усам тяжелые ртутные капли. Деревенскими голосами перекликались петухи. На летном поле неподвижно застыли самолеты, похожие на больших, чем-то озабоченных рыб. Раннее солнце ярко отсвечивало на скошенных крыльях. Тугой прохладный ветер надувал над метеобудкой длинный шахматно-клетчатый «чулок». Ветер был с северо-запада, благоприятный. У служебного здания на низких скамейках, поставленных буквой "П", расположились люди с чемоданами в ожидании вылета. Опрятный желтый песок площадки, надпись на фанерном щитке "Курить только здесь", урны, сделанные из корпусов авиационных бомб, – все это придавало обстановке деловой, аэродромный характер. Ответственный за предстоящий полет майор Скворцов, высокий загорелый офицер в полевой форме, узко перехваченный в поясе ремнем, быстрым, озабоченным шагом переходил с места на место и казался поэтому находящимся сразу везде. Стальной нержавеющий зуб сверкал у него во рту. На большом ящике с черной надписью "Не кантовать!" сидел немолодой худощавый генерал, зябко засунув руки в рукава серого плаща с голубыми петлицами. Он как будто спал. По крайней мере, глаза его за стеклами очков были покойно закрыты. Несколько человек хлопотали у багажа. Высокая женщина в брюках, циркулем расставив длинные ноги, осторожно передвигала ящики с приборами. Ей помогал среднего роста, плотный человек в гражданском, с блестящей коричневой лысиной. Он для чего-то поднимал каждый ящик и, покачивая, подносил к уху. С одним ящиком он замешкался и поднял палец. – Теткин, в чем дело? – спросила женщина. – Перекат содержимого, – с видимым удовольствием ответил Теткин. Недопустимый перекат содержимого. – Фу-ты, как пышно, – сказал, прислушавшись, артиллерийский офицер с изможденным лицом и блестящими, неистово-светлыми глазами. – "Перекат содержимого"! Замечали, как любит казенщина обрастать цветами красноречия? Современный церковнославянский язык! На днях еду по улице и читаю – что бы вы думали? – надпись: "Объезд разрытии"! Каково громыхание? Истинный перл канцелярской поэзии. Слог, достойный Тредьяковского! Худощавый генерал приоткрыл один глаз и спросил: – Кто здесь поминает Тредьяковского? – Я, товарищ генерал. – А, подполковник Чехардин! Рад вас видеть. Я тут приспнул немного и слышу: голос как будто знакомый и, как всегда, разводит демагогию. Насчет Тредьяковского вы зря. Читали вы его? Или так, понаслышке, судите? – Должен признаться – понаслышке, – ответил Чехардин, скомкал папиросу и сразу же зажег другую. – Не успеваешь как-то следить за современной литературой. – А напрасно. Надо бы прочесть. А ну-ка, кто из присутствующих читал Тредьяковского? Теткин с готовностью открыл рот и сказал: – Екатерина, о! поехала в Царское Село... Генерал сморщился, как от боли. – Ну, вот. Снова я слышу про эту несчастную "Екатерину, о!". Это апокриф. – Что, товарищ генерал? – Апокриф, – повторил генерал. – К вашему сведению, апокрифом называется произведение на библейскую тему, признаваемое недостоверным и церковью отвергаемое. Убежден, что никакой "Екатерины, о!" Тредьяковский не писал. Это был один из величайших поэтов России! Вот, например... Генерал нахмурился и, понизив голос, торжественно произнес: Вонми, о небо, я реку! Земля да слышит уст глаголы. Как дождь я словом протеку, И снидут, как роса к цветку, Мои вещания на долы... – Айв самом деле неплохо, – заметил Чехардин. – "Неплохо"? Замечательно! Какое величие, какая сила! "Вонми, о небо, я реку!" Ну, кто еще из российских поэтов решился бы так, запросто, разговаривать с небом? – Маяковский, – сказал Чехардин. – "Эй вы, небо!"... – А? Правда, я и забыл. – Генерал снова закрыл глаза. Прерванный спор Теткина с длинноногой женщиной возобновился. – Так вы же сами паковали, – досадливо сказала она, – а придираетесь. – Самокритика – движущая сила, – ответил Теткин и засмеялся. Засмеявшись, ой сразу похорошел. Зубы у него оказались крепкие, крупные, выпуклые, как отборные ореховые ядра. Блестящая приветливая лысина его не старила. Майор Скворцов подозвал к себе Теткина. – Кто такая? – спросил он вполголоса, указав подбородком на женщину. – Это? Лидка Ромнич, наш конструктор. Мировая баба, даром что тощая. А ты разве ее не знаешь? – Что-то слышал. Из группы Волкорезова, по боевым частям? – Ага. – Я думал, Ромнич – мужчина. – Многие так думают. А как она тебе? – Больно уж некрасивая. – А по-моему, ничего. Впрочем, я уже привык. Из служебного здания вышел высокий вялый летчик в обвисшем комбинезоне. Скворцов подошел к нему. – Послушайте, где тут все ваше начальство? – А что? – Мы с группой сотрудников и багажом прибыли для специального рейса в Лихаревку. Полетный лист у меня. Вылет назначен на шесть сорок. Почему не дают вылета? Скворцов говорил с военным щегольством, подчеркивая официальность и беглость речи. Летчик, не отвечая, уминал табак в трубке. – Кто командир корабля? – спросил Скворцов. – Ну, я, – неохотно ответил летчик. – Я вас спрашиваю, когда вылет? – Когда полетим, тогда и полетим. Скворцов обозлился: – Потрудитесь отвечать, как полагается, и назвать себя. Летчик неохотно вытянулся: – Командир корабля лейтенант Ночкин. – Так вот, товарищ лейтенант, я вас спрашиваю: почему задерживаете рейс? Летчик снова обмяк в своем комбинезоне и задумчиво сказал: – Погоды не дают. – Ерунда! Я справлялся на метео: погода есть. В чем дело? Лейтенант Ночкин указал трубкой на Лиду Ромнич: – Членов семейства на борт не беру. Не имею права. – Что за бред! Это не член семейства, а конструктор боевых частей. Конструктор Ромнич. Неужели не знаете? Эту женщину во всем Союзе знают. – Не знаю, – сказал Ночкин. – Все равно – женщина. С женщиной на борту не полечу. Пока не будет специального распоряжения. – Так она же внесена в полетный лист! Смотрите, под номером пять Ромнич Л.К. – Мало ли что внесена. В полетный лист и кошку внести можно. Ночкин стукнул трубкой по колену, отвернулся и пошел к небольшой двустворчатой будке, ярко сверкавшей на солнце свежими буквами "М" и "Ж". Не туда же за ним идти? Скворцов вернулся к ожидающим. – Что там за задержка? – спросил генерал. – Командир корабля лейтенант Ночкин отказывается брать женщину на борт. – А разве с нами женщина? – В некотором роде. Ромнич, конструктор боевых частей. – Вот уж истинно сказано, – съязвил Чехардин, – "где кончается порядок, начинается авиация". На вашем месте поставил бы я этого Ночкина по стойке "смирно", по уставу, как положено стоять перед старшим по званию... – Нет, – возразил Скворцов, – это, знаете, не в духе наших авиационных традиций. Устав уставом, а командир корабля при всех обстоятельствах персона грата. На него словно бы устав не распространяется... Впрочем... Поговорили бы вы с ним, товарищ генерал! – А я чем могу помочь? – Все-таки генеральские погоны... – Ну, ладно уж. Иверскую подняли, – сказал генерал, вставая, и двинулся в сторону будки. – Эх, авиация! – опять желчно поддразнил Чехардин. – Это даже у Теркина отмечено: "Лишь в согласье все подряд авиацию бранят..." – К сожалению, на пушке не полетишь. – Что верно, то верно. – Вот увидите, генерал Сиверс его уговорит. Тем временем лейтенант Ночкин уже возвращался из будки. Генерал Сиверс подошел к нему. Ночкин вытянулся, держа трубку у колена. – Здравия желаю, товарищ генерал. – Здравствуйте. Если не ошибаюсь, лейтенант Ночкин? – Так точно, товарищ генерал. – А это что у вас, лейтенант Ночкин? – спросил генерал Сиверс, указывая тонким, ехидно искривленным пальцем на самолет. – Самолет, товарищ генерал. – А, самолет? А я думал – летучий мужской нужник. – Какой нужник, товарищ генерал? – Мужской. Знаете? "М" и "Ж". Напрасно вы на дверце своего самолета не изобразили "М". Было бы куда проще. – Я вас не понимаю, товарищ генерал, – мучаясь, сказал Ночкин. – Это самолет, а не нужник. – Нет, видимо, зрение вас обманывает, и это именно нужник. Ночкин стоял, мрачно уставившись в землю. – Вы шутите, товарищ генерал? – Что вы, это не я шучу. Это шутка великого математика Давида Гильберта. Слыхали про такого? – Никак нет, товарищ генерал! – Ну, вот, – горестно вздохнул Сиверс. – Придется мне заняться вашим образованием. Слушайте. В прошлом столетии знаменитая женщина-математик Эмми Нетер, ранга нашей Софьи Ковалевской... тоже не слыхали? – Никак нет, товарищ генерал. – Эх вы! Так вот, когда Эмми Нетер баллотировалась в профессора Геттингенского университета, ученые мужи вашего типа отклонили ее кандидатуру: она-де женщина, а членом университетского сената женщина быть не может. Узнаете аргументацию, а? – Так точно, товарищ генерал. – И тогда великий математик Давид Гильберт, о котором вы никогда не слыхали, что не мешает ему быть великим, задал вопрос председательствующему. – Тут генерал быстро и отчетливо произнес несколько слов по-немецки. – Вы меня поняли, лейтенант Ночкин? – Никак нет, товарищ генерал. Английский с школы не повторял, подзабыл. – К вашему сведению, это был не английский, а немецкий, и означало это следующее: "А что, сенат разве баня, что в него нет хода женщинам?" Не правда ли, остроумно? – Так точно, товарищ генерал. – Ну, а теперь, вооруженный передовой теорией, я полагаю, вы полетите с женщиной на борту? – Полечу. Извиняюсь, товарищ генерал. – Кстати, усвойте, лейтенант Ночкин, поборник патриархата: говорить "извиняюсь" невежливо. Это значит: "извиняю себя", "снимаю с себя вину". Люди воспитанные говорят: "Извините" или "Извините, пожалуйста", а по уставу: "Виноват". Поняли? – Понял. Извиняюсь, товарищ генерал. Разрешите идти? – Что ж делать с вами. Идите. Ночкин лихо повернулся через левое плечо и направился к самолету. Генерал Сиверс вернулся на площадку для курения. – Ну как, товарищ генерал? – Все в порядке – полетит. В таких случаях лучше всего поразить воображение. – Спасибо, выручили, товарищ генерал. – Не стоит благодарности. Началась погрузка в самолет. Ящики осторожно вносили по трапу. – Не кантуй! – орал Теткин. – Я тебе покантую! Лида Ромнич стояла рядом и с величайшим страданием глядела на ящики. Тут только Сиверс заметил, какие у нее большие серые, какие печальные глаза. И не так уж она дурна, как показалась ему с первого взгляда. Только очень уж худа – до болезненности. На запястье левой руки так и ерзал тонкий ремешок мужских часов. Брюки на ней были смяты под коленками, но и в этих мятых брюках было что-то изящное. Главное, как-то просто стояла она на земле – просто и твердо. "Какая самодовлеющая женщина", – подумал Скворцов. Пока шла погрузка, летчик Ночкин в рулевой рубке тихо разговаривал со вторым пилотом, младшим лейтенантом Кудрявцевым. – А генерал-то Сиверс меня как песочил... И по-английски и по-всякому. Гильберта какого-то приводил, Давида. Ты не знаешь, что за Гильберт? – Понятия не имею. Давид... Сиверс вообще всякие имена любит. Тяжелый человек. Знаешь, мне что про него Санька Кривцов рассказывал? – Этот техник с усиками? Фасонщик? – Ага. Так вот, идет Санька по улице, зимой было дело, на нем, естественно, шапка, и уши от шапки распущены, а не завязаны. Усек? Так вот, идет Санька, а навстречу ему генерал Сиверс. Плясливой такой походкой, даром что генерал. Увидал Саньку и зовет: "Лейтенант! Сюда!" Санька к нему на полусогнутых – подбежал, вытянулся. А генерал обмахнул его легонечко так перчаткой по ушам и спрашивает: "Кто вы? Лейтенант или Спаниель?" Санька отупел, говорит: "Я лейтенант, товарищ генерал". А генерал ему: "Вот как? А я думал: Спаниель". И пошел себе. Санька стоит как мешком ударенный. Долго переживал. Второй пилот стоял задумавшись. Потом спросил: – А кто такой "спаниель"? – Какой-то иностранный ученый. – А я думал – собака. – Я тоже сперва так подумал. Потом соображаю – нет. Намек какой-то в этом слове был. Ночкин почесал за ухом и сказал: – Мало еще у нас с этим низкопоклонством борются, Мало. Я бы еще боролся. Кудрявцев издал согласное ворчание. 2 Самолет, оторвавшись от земли, с натугой набирал высоту. Одна ребристая плоскость круто уходила вверх, другая – вниз. Люди скользили по металлическим сиденьям откидных скамеек. В круглых окошках-иллюминаторах быстро мельчала удаляющаяся земля. Все на ней становилось маленьким, игрушечным, необыкновенно чистым. По сверкающей нитке шоссе божьей коровкой полз красный автобус. Быстро закладывало уши. Плохо закрепленные ящики, вздрагивая, сползали вбок. От громкого рева двигателей все тряслось, вибрировало. – Экая консервная банка, – заметил Теткин. – Так и дребезжит: дзы, дзы. – Это же не пассажирская машина, – возразил ему длинношеий, длинноногий молодой человек с темными преданными глазами, похожий на мальчика-переростка. – Машина строгая, военная, один металл. – Эх, Ваня-Маня, а я и не знал! Спасибо надоумил! – засмеялся Теткин. Ваня Манин работал в седьмом институте и был известен тем, что всегда все всем объяснял. Называли его обычно Ваня-Маня. – Да, комфортабельной эту машину не назовешь, – солидно сказал пухлый блондин в светло-серой рубашке, похожий на зрелый гриб-дождевик. – А вы откуда? – дружелюбно спросил Теткин. – Тоже из семерки? – Нет, я из двадцатого ящика. Инженер Джапаридзе. – Будем знакомы: Теткин, из КБ Перехватова. А почему вы Джапаридзе? – Вы имеете в виду мою белокурую внешность? Чисто случайно. Меня отчим усыновил, природный грузин. От рождения я, в сущности, Лютиков, а не Джапаридзе. А как там с условиями? – Где? – В этой вашей Лихаревке. – Ничего. Жить можно. – Я колбасы твердого копчения захватил. – Правильно захватили. Самолет пробил слой облачности и пошел горизонтально. Моторы ревели теперь ровнее, и ящики успокоились. – Ну как, кончились ваши фокусы с набором высоты? – спросил в пространство генерал Сиверс. – Так точно, товарищ генерал, – ответил Скворцов. – Отлично. Теперь можно и соснуть. Спишь – меньше грешишь. – А мы вам не будем мешать разговорами? – вежливо осведомился Ваня Манин. – Сделайте одолжение, не стесняйтесь. Все-таки разговор оборвался. – Был у меня приятель, Коля Нефедьев, – сказал вдруг генерал Сиверс, не открывая глаз. – Хороший человек, царство небесное, ровно десять лет тому назад погиб – в июле сорок второго. Так вот, Коля очень любил спать и относился к этому делу, можно сказать, профессионально. Называл он это занятие "сидеть на спине" и особенно любил спать под разговоры... Даже стрельба ему не мешала... Генерал умолк. – А дальше? – спросил Теткин. – Дальше ничего. Это я так рассказал. Просто захотелось вспомнить хорошего человека. Все замолчали. Самолет теперь шел спокойно, как утюг, время от времени плавно подныривая и опять выравниваясь. Становилось заметно свежо, металлические сиденья холодили. За бортом – минус тридцать пять. – Один человек эквивалентен ноль целых три десятых секции отопления, сказал Теткин. – Прошу товарищей дышать. Майор Скворцов смотрел в окошко. Небесный пейзаж в круглой раме. Ведь сколько он летал, всю жизнь, можно сказать, был при авиации, а все не мог привыкнуть к этой картине, когда самолет летит над облаками, а они освещены солнцем. Край ледяной, фантастический, клубящийся. На горизонте дыбом встают снежные горы. А внизу, под самолетом, облака плавают, как льдины, как шуга на замерзающей воде. Между ними – голубые просветы. А если вглядеться – таинственно в этих просветах становятся видны затянутые дымкой земные подробности: дороги, овраги, леса, поселки. Словно все это утонуло и лежит на дне озера. – Невидимый град Китеж, – сказал над ухом Скворцова подполковник Чехардин. – Представьте, я сейчас об этом же думал, только не теми словами. – Что слова? – сказал Чехардин, своими чрезмерно светлыми глазами глядя на облака. – Что можно ими передать, кроме самой элементарной информации? "Идет дождь, человек умер, самолет летит на высоте десять тысяч метров" такие вещи с грехом пополам словами передаются. А попробуй объясни: что здесь красиво? Почему красиво? Кроме "Ах, как!", ничего не скажешь... – Я рад, что вам понравилось, – сказал Скворцов, польщенный, словно бы был хозяин всем этим облакам. – А вот когда будем к Лихаревке подлетать, вы не пропустите. Такая там красота, что... словом: "Ах, как!" Воды километров на сорок – пятьдесят, и это все изрезано, с рукавами, островами, протоками... Пойма реки Машуган, знаете? – А я видел, – сказал Чехардин. – Я уже не первый раз. – Ну и как там в Лихаревке – ничего? – спросил Джапаридзе. – Вполне ничего, – ответил Скворцов. – Впрочем, вру. Летом ничего, а зимой трудновато. Мороз градусов тридцать, ветер пятнадцать – восемнадцать метров в секунду. Один раз у нас ветром гальюн снесло, так называемый туалет. Прихожу утром – будки нет, одни кучи. Ветер такой, что сквозь кирпичную стену продувает, честное слово. Приходишь домой после пурги, а в углах – сугробики. – Плохое качество строительства, – пояснил Манин. – А что там есть замечательного? – спросил Джапаридзе. – Свиньи, – засмеялся Теткин. – Да, – поддержал его Чехардин. – Пожалуй, самое замечательное в Лихаревке – это местная порода свиней. Высокие, поджарые, на длинных ногах... Сразу не поймешь, свинья или борзая. Воинственные, боевые свиньи... Дерутся на помойках, визжат, кусаются... Какой-то свиной цирк. – А их хозяева не кормят, – сказал Теткин. – Там считается, что свинья сама себе найдет пропитание. Вот они и трудоустраиваются – на помойках. – А съедобные они? – поинтересовался Джапаридзе. – Относительно, – ответил Скворцов. – Мясо рыбой воняет. Я-то неприхотлив, для меня любое органическое вещество съедобно, а другие обижаются. – Братцы, что я вам расскажу по случаю этих свиней, – вмешался Теткин. – Купил я однажды такой свиньи окорок и сильно на нем проиграл. Я тогда ухаживал за одной местной, ничего была женщина, как же ее звали?.. Кажется, Настя. – Нина, – подсказал Скворцов. – Не путай, Нина – это в другой раз. А на этот раз была Настя, я теперь твердо вспомнил. Позвала она меня в гости. Я, конечно, волнуюсь. Купил плодоягодного, того-сего, мелкого частника в банке... – Частика, – поправил Манин. – Ну, все равно – частика. И, как последний аккорд, решил ее поразить взял на рынке целый свиной окорок. Иду к ней нагруженный. Вручаю окорок: "Зажарь, Настенька". От великодушия еле жив. А она даже не поразилась. Понюхала. "Так и есть – рыбой воняет". Представляете? Я до того разочаровался, что взял плодоягодное и ушел. Так ничего у нас и не вышло. – А отчего они рыбой пахнут? – спросил Манин. – А черт их знает. Может, они сами рыбу в реке ловят. С них станется. Такие свиньи на все способны. Джапаридзе слегка порозовел и, стесняясь, спросил: – А как там в области напитков? – В этой области как раз неважно, – ответил Скворцов. – В городке, сами понимаете, продажа запрещена, а в самой Лихаревке – одно плодоягодное, вино в высшей степени не вдохновляющее. Кстати, неудачи Теткина в любви надо на восемьдесят процентов отнести за счет плодоягодного. Выпив такого вина, женщина... – Оставь свои пошлые намеки, – сказал Теткин. – Для тебя нет ничего святого. Скворцов не слушал: – А вам, товарищ Джапаридзе, раз уж вы едете в Лихаревку и интересуетесь напитками, вам надо знать, что такое Ноев ковчег. – А что это? – Ноевым ковчегом там называют забегаловку, которой заведует некий Ной Шошиа, личность в своем роде замечательная. У Ноя всегда можно достать и водку, и коньяк, и пиво, если только он вас полюбит. Я думаю, что за одну фамилию он всегда обеспечит напитками вас – и нас заодно. – Моя фамилия только номинально грузинская... – Ну, тогда вам придется победить Ноя с помощью личного обаяния. Джапаридзе задумался, словно усомнившись в своем личном обаянии. В самолете становилось все холоднее. Пар дыхания облачком окружал каждый говорящий рот. То один, то другой из пассажиров вставал и, пытаясь согреться, топал ногами и бил в ладоши. Джапаридзе открыл чемодан и застенчиво облачился в мохнатый свитер. – В предусмотрительности нет ничего плохого, – пояснил Манин. У него самого отчетливо посинел нос и темные влажные глаза смотрели очень уж по-собачьи. – А как же наш генерал спит в такой холодине? – вполголоса спросил Теткин. – Я спал, – "сказал Сиверс, – но теперь, по милости вашей, проснулся. – Вам же холодно, товарищ генерал. – Мне не холодно. Мне никогда не бывает холодно. Как, впрочем, и жарко. Ваше замечание напоминает мне, как однажды моя маменька – шнырливая старушка, даром что ей восемьдесят годов – разбудила меня и спросила: "Саша, как ты можешь спать, ведь тебе мухи мешают?" Кругом засмеялись. Подошла Лида Ромнич, растирая замерзшие руки. Она была правильного синего цвета и узко вжалась в свою короткую курточку. – Однако холодно. – Хотите, я вас согрею? – спросил Скворцов. Она подняла на него медленные серые глаза. Теткин захохотал. – Нет, я без пошлости. Я вас заверну в чехол от мотора. Хотите? В углу лежали большие замасленные чехлы, похожие на ватники великанов. Скворцов взял один, встряхнул и галантно завернул в него Лиду Ромнич. – И черным соболем одел ее блистающие плечи, – сказал Чехардин. Она засмеялась. Посиневшие губы, плотно прилипшие к деснам, раздвинулись неохотно, в подобии гримасы. "Как она нехороша все-таки", подумал Скворцов. Лида уселась на пол, плотно завернувшись в чехол. – Небось тепло? – завистливо спросил Теткин. – Нет еще, но будет. Теткин поднял второй чехол: – Чего добру пропадать? Кому отепление? Скорей признавайтесь, а то сам возьму. – Ну, да бери уж. – Не в порядке эгоизма... – бормотал Теткин, заворачиваясь в чехол. – А токмо волею пославшей тя жены. Знаем, – отвечал Скворцов. Теткин, окуклившийся, опустился на пол рядом с Лидой. Они молча сидели бок о бок, притихшие, словно потерпевшие бедствие. Самолет, монотонно рыча, всверливался глубже в мороз. Среди оледеневшего металла двое в чехлах казались единственными островками тепла. Манин не выдержал: – Теткин, пусти погреться. – А я что? Я не протестую. Полезай. Ишь, орясина, как тебя вымахало! Мослов одних, мослов сколько. Повозились, укутались, затихли. – А что ж у меня второе место пропадает? – спросила Лида и вопросительно взглянула на Чехардина. – Хотите? – Нет, спасибо, я почти не чувствую холода. – А вы? – обернулась она к Скворцову, подняв на него свои серые скорбные глаза. Черт, что за глаза! Опять она показалась ему не так уж дурна. – Ну как я могу отказаться? – фатовски ответил Скворцов. – Желание дамы – закон. Она даже внимания не обратила, спокойно потеснилась, давая ему место, и сцепила края чехла перед грудью узкой, побелевшей на сгибах рукой. – Ребята, я жрать хочу, – заявил Теткин. – Такая закономерность, что в воздухе я всегда жрать хочу. – Если бы только в воздухе, – сказал Скворцов. – Нет, серьезно. Только взлетишь – так и разбирает. Надо было в дорогу жратвы купить. – Что же не купил? Тут вот запасливые люди со своей колбасой летят. – Психологически не могу. Когда плотно наемся, не могу жратву покупать. А вчера как раз зашел в сашисечную... – Куда? – спросила Лида Ромнич. – В сашисечную, – невинно повторил Теткин. – А ну-ка по буквам, – предложил Скворцов. – Сергей, Александр, Шура... Все засмеялись. – Вы напрасно смеетесь, – подал голос генерал Сиверс, – это особое заболевание: органическая безграмотность. У меня двоюродный брат тем же хворал. Цивилизованный человек, инженер-путеец, а до самой смерти писал "парабула". – Теткин, а как пишется "парабола"? – бессердечно спросил Скворцов. – А ну вас к черту. Не обязан я вам тут кандидатский минимум сдавать. Солнце постепенно переместилось и било теперь в правые окошки вместо левых. Чехардин курил, глядя на облака. Генерал Сиверс по-прежнему четко спал, прислонясь к стене. Скворцов начинал согреваться и размышлял о тысяче дел, ожидающих его в Лихаревке. Справа от себя он слегка чувствовал худое, со слабой косточкой, плечо Лиды Ромнич, но не думал ни об этом плече, ни о ней самой. Он представлял себе Лихаревку, обжитую за эти годы, как второй дом, деловую свободу командировки, каменную офицерскую гостиницу (прошлый раз не было мест, пришлось жить в деревянной)... "А как прилетим, – думал он, – сегодня же непременно купаться". И он представил себе, как спустился по пыльной крутой тропинке вниз, к реке, в благословенную зеленую пойму, как разделся, затянул плавки, прыгнул... И сразу же обступила его в мыслях теплая блистающая вода, и он резал ее, отталкивая от себя ногами, чувствуя, как он споро плывет, как он бесконечно, ликующе, по-дурацки здоров, каждым мускулом, каждым пальцем, каждым ногтем здоров... А вечером – пульку. Ребята, кажется, подобрались ничего, и Теткин – для смеху, и вообще хорошо – в Лихаревку. Самолет поревывает, поныривает, а он. Скворцов, летит туда, в Лихаревку, – легкий, бодрый, ничего лишнего; в чемоданчике – эспандер, трусы и бритва, а главное, здоров. Это хорошо: потребует жизнь, любые обстоятельства – пожалуйста, я тут, здоров. А еще он думал, что многие будут ему там рады, и среди многих – Сонечка Красникова... 3 Последний раз, как он был в Лихаревке, месяца полтора назад, стояла жестокая ранняя жара. Майор Красников праздновал присвоение очередного звания. Гости собрались в небольшой квартирке Красниковых – уютно, зажиточно, на диване подушки – болгарский крест. Жесткие тюлевые занавески не колыхались. Гости сидели за столом мокрые, разварные и даже водку, с трудом добытую у Ноя (Скворцов пустил в ход личное обаяние), глотали неохотно. Водка была теплая и желтая, как спитой чай. На тарелке, выпучив мертвые глаза, лежала селедка, лилово окольцованная луком. Напротив Скворцова сидел совсем разомлевший капитан Курганов, а рядом с ним – его жена, смуглая, недоброглазая женщина с большим вырезом, косо спустившимся на одно плечо. Курганов, передернув шеей, выпил водки и только что занес вилку, чтобы закусить селедочкой с луком, как жена отчетливой и Злой скороговоркой сказала: – Будешь есть лук – разверну к стене. Рука с вилкой повисла в воздухе и послушно опустилась. "Экая стерва", подумал Скворцов. Слева от него сидела жена начальника отдела, Люда Шумаева, худая высокая блондинка с длинной шеей и озабоченными глазами. – Людочка, отчего не пьешь? – спросил ее Скворцов. – Жарко, душно. До чего мне здесь надоело, знал бы ты. Кажется, все бы отдала – уехать. Город, шум города я люблю... Театр, оперетку. Оперетку особенно. Я все арии из опереток прямо наизусть знаю. "Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось?" – пропела она ему на ухо. – Помню, – сказал Скворцов. – Ты все смеешься, а мне не до смеху. Ну, посуди сам, что я здесь вижу? Рынок, магазин, кухня, дети... Я как заводная кукла – прикована к керосинке... – А ты бы работать пошла. – Куда? Здесь на каждое место по десять жен. Нет, уехать, только уехать. – Ну что ж. Уехать тоже можно. Уговори Сергея... – Он! Да разве он отсюда уедет? Это такой эгоист, до того в свою работу влюблен, просто ужас. Нет, послушай, почему это так выходит: ему все удовольствия – и днем и ночью... Скворцов засмеялся и спросил: – А тебе ночью разве нет удовольствия? – Очень редко, – печально и просто ответила Люда. Он поцеловал ей руку. С другого конца стола подполковник Шумаев, маленький человек с черными горячими глазами и бритым, слоновой кости черепом, крикнул ему: – Что тебе, Пашка, жизнь надоела? – Вот видишь, какой собственник, – вздохнула Люда. Капитан Курганов опять робко потянулся к селедке: в эту минуту жена разговаривала с соседом. Скворцов услышал ее слова: – От этой жары я становлюсь злая, как Муфистофель. – Муфистофель, – повторил Скворцов. – Это правда, – печально сказала Люда. – Сколько ему достается – это нельзя передать. Он и дочку в садик, он и на рынок, и все он. Я и сама хозяйка неважная, ничего не скажешь, но сготовлю и на стол подам безропотно. А она ему швырком: ешь! Прошлый раз Сергей у них в карты играл, так она им тарелку с помидорами прямо по столу так и двинула кошмар! Нарезаны помидоры как ногой, ни маслом не заправлены, ни что. А она... – Не надо о ней, Людочка, – попросил Скворцов. – Ну ее к бесу. Заиграла радиола. Столы сдвинули, начались танцы. Две-три пары вяло задвигались по крашеному, до блеска натертому полу. Подполковник Шумаев подошел к жене и вежливо поклонился. Люда встала и положила ему на плечо руку, желтоватую и тонкую, как церковная свечка. Она была на полголовы выше мужа. Скворцов заметил, что она босиком. Узкие босые ступни – про них хотелось думать: не ступни, а ладони. На этих ступнях-ладонях она двигалась легко, проворно, чуть изгибаясь, как очень худая молодая кошка ходит вокруг ног своей хозяйки. – И все-таки она бисиком, – сказала Муфистофель. – И как только муж терпит. – Жарко, – ответил сосед. – Всем жарко, но никто, кроме нее, не позволяет. Все в каблуках. Не деревня. Скворцову сделалось душно, он встал из-за стола и пошел проветриться. По дороге его кто-то перехватил за руку. Это был сам хозяин, герой торжества, новоиспеченный майор Красников. Большая звезда празднично поблескивала на его новеньком двухпросветном погоне. Красников был счастлив и пьян. – Посиди со мной, Паша! Я тебя во как люблю. Все собирался тебе сказать, да случая не было. Я тебя люблю. Не веришь? – Отчего же? Верю. – Ну, садись, друг мой закадычный. Скворцов сел. – Выпьем, Паша, за... В общем, за наши достижения. Вот я, майор... Выпили. Водка была еще теплее, чем вначале. Просто горячая водка. Скворцова чуть не стошнило. – Ну, люблю я тебя, как сукиного сына, честное слово, – говорил Красников в судорогах пьяной любви к ближнему. Он стиснул Скворцова поперек шеи и стал целовать. – Пусти, брат, душно, – сказал Скворцов. – Брезгаешь? Ну, ладно, брезгай. Все равно я тебя люблю. – За что же ты меня так особенно полюбил? – Ты – человек политически подкованный. – Вот как? – удивился Скворцов. – Честное слово. И я тоже политически подкованный. Я все перевожу на уровень теории. Вот недавно приходит ко мне моя Соня – хорошая женщина, но развитие еще не на высоте – и жалуется на трудности в домашнем хозяйстве. Я сказал: "Соня, во всем нужно базироваться на теорию". И с трудом достал книгу "Мужчина и женщина", том второй. Очень глубокая книга. Прочитала. И как ты думаешь? Помогло. Ей-богу, помогло! Вот она сама тебе подтвердит. Соня! Подошла, улыбаясь, невысокая крепенькая женщина с гладко натянутыми на круглой головке черными волосами. Красников, не вставая, притянул ее к себе. – Хочу тебя познакомить. Это – Паша Скворцов, любимый человек моего сердца. А это – Соня, законная жена. – А мы уже знакомы, – сказал Скворцов. – Ничего, я вас еще раз познакомлю, крепче будет. Дай ему руку, Соня. – Красникова Соня, – сказала она, подавая руку дощечкой. Черные глаза у нее были выпуклые и чистые до сияния. – Я тут. Соня, рассказывал майору, как я тебе по хозяйству помог. Было дело? – Было-было, – сказала Соня, чуть-чуть подмигнув Скворцову. – А теперь тебе пора баиньки, ты уже набрался достаточно. – Я-то? Я еще как штык. – Слушайся маму. Красников покорно встал и сделал ручкой: – Гуд-бай. Сонечка вывела мужа в соседнюю комнату и довольно быстро вернулась. – Готов, спит. Он у меня, когда выпьет, такой послушный, такой сознательный, ну прямо прелесть. Другие мужья издеваются, посуду бьют, а он все культурно. Сам ботинки снимет, на цыпочках идет – детей не разбудить. Нет, ничего не скажешь, я сравнительно с другими счастливая. – Приятно видеть счастливую женщину, – сказал Скворцов. Кто-то принес гармошку. "Русского, русского!" – закричали гости. Гармонист развернул мехи, и родные, поскрипывающие, заикающиеся звуки так и поплыли, подмывая, по доскам пола. Соня Красникова пошла плясать. Этаким кубариком она плясала – плавно и складно. Казалось, именно так должны были плясать наши бабушки, целые поколения наших бабушек – и пра, и пра... Скворцов смотрел на нее, очарованный каким-то сложным чувством, очень ощущая себя русским. Когда снова завели радиолу, он пригласил Сонечку танцевать. У нее оказалась очень тонкая, прямо-таки муравьиная талия, резко делившая ее пополам, и за эту талию он ее поворачивал, и она слушалась, снизу глядя ему в глаза. Маленькое золотое сердце на тонкой цепочке подрагивало в вырезе ее голубого платья, на самой границе загара. Скворцов танцевал с наслаждением и неохотно остановился, когда кончилась музыка. – Постойте, у меня, наверно, чайник вскипел, – сказала Сонечка. Пойду, посмотрю. Он пошел за ней. В кухне горела керосинка. Теплый свет падал сквозь слоистое, слюдяное окошко. Чайник молчал. – И не шумит... – сказала Сонечка. На столе, под полотенцами, отдыхало что-то печеное, должно быть пироги. Рядом стояли чашки – ручками все в одну сторону. Сонечка тихо дышала. В оранжевом свете, поблескивая, поднималось и опускалось золотое сердечко. Стоя рядом, он обнял ее, и она опять послушалась, как в танце. Вокруг ее рта стоял островок чистого дыхания. Он поцеловал источник этого дыхания и обомлел: он провалился во что-то свежее и душистое, как только что скошенное сено... Но тут зашумел чайник... – Братцы, пойму видать! – закричал кто-то. Все бросились к иллюминаторам. Внизу лежала широкая, в полземли, зеленая полоса, вся изрезанная темноватыми водяными жилами. Могучая река, разветвленная на множество рукавов, показывала сразу все свои извилистые изгибы. Время от времени солнечный луч, отраженный от водной поверхности, ударял в глаза, и какой-нибудь участок реки на миг становился пролитой ртутью. Даже отсюда, далеко сверху, было видно, как все это огромно. – Да, неплохая речка, – сказал генерал Сиверс. – А вот и наша Лихаревка! – закричал Скворцов. – Где, где? На резко очерченном, как ножом срезанном, берегу виднелась одна длинная улица с домами-бусинками по краям. Немного поодаль белели домики побольше. – Жилой городок – видите? – По местам! Идем на посадку! – крикнул второй пилот. Все расселись по скамьям. Самолет, круто кренясь и поворачивая, начал снижаться. Из круговращения внизу постепенно выплыли аэродромные постройки, взлетно-посадочная полоса, метеобудка, длинный, натянутый ветром шахматно-клетчатый чулок. Самолет с жужжанием выпустил шасси, ощутимым толчком коснулся земли и побежал, подпрыгивая, по грунтовой дорожке. Кругом лежала совершенно плоская, совершенно пустая степь. Ветер пригибал к земле иссушенные до невесомости остовы мертвых трав. Самолет остановился. В последний раз взревели моторы и замолчали. – Прибыли, – сказал лейтенант Ночкин. Прибывшие, толкаясь чемоданами, начали пробираться к выходу. Снаружи солдат прислонил к борту самолета жидкую металлическую лесенку. Люди спустились на сухую, горячую землю. Жара сразу же навалилась на них, тяжелая, как кирпич. Из голубого павильона вышел офицер и направился к самолету. Майор Скворцов, держа руку у козырька, сказал: – Товарищ дежурный, прибыла специальная группа из Москвы для выполнения работ в войсковой части. На борту спецгруз весом четыреста килограммов. Старший группы майор Скворцов. – Здравия желаю, – ответил дежурный, подавая руку. – С приездом вас. 4 Жилой городок, расположенный невдалеке от райцентра Лихаревка, еще не имел своего названия. Он состоял из двух-трех совершенно одинаковых каменных домов в два этажа, с ампирными веночками по фасадам, нескольких деревянных бараков и множества сараев с толевыми крышами. Еще была здесь кирпичная красно-белая школа, совершенно такая же, как во всех других городах, и недостроенный Дом офицеров с двенадцатью пузатыми колоннами, грубо облицованными цементом. В городке было три гостиницы: деревянная, каменная и "люкс". Деревянная – для тех, кто попроще, гражданских и вообще всякой мелочи. Строение было барачного типа, хотя и большое; так называемые "удобства" – на улице. Каменная гостиница считалась рангом повыше, селили там главным образом офицеров. Стояла она на круглой площади, задуманной строителями как центр городка. В каменной гостинице был предусмотрен водопровод и удобства внутри. Последней ступенью роскоши был "люкс", где размещали генералов и вообще большое начальство. Здесь были фикусы, по верхней кромке стен золотой багет, и при каждом номере ванна. Впрочем, в летние месяцы вода шла редко, а когда шла, то со свистом и совершенно ржавая, так что разница между деревянной, каменной и "люксом" сказывалась больше не в быте, а в почете. Строено было это все плохо, хромо, щелясто. С повышением ранга увеличивалось, главным образом, количество картин на стенах, стекляшек на люстрах и золоченных цацек "под бронзу". Конструктора Ромнич разместили, конечно, в деревянной. Заполнив анкету у дежурной, она заплатила за неделю вперед и взяла квитанцию. – Одно женское место, третий номер, вторая дверь направо, – нелюбезно сказала дежурная. Лида Ромнич вошла в небольшую комнату, оклеенную пестрыми, в букетиках, обоями. Окно было завешено мокрой простыней, пахло предбанником. По стенам стояли три железные койки; две были заняты, одна свободна. На занятых спали две фигуры, с головой укрытые простынями; по простыням путешествовали мухи. Свободная койка была застлана темно-синим грубошерстным одеялом с надписью "Ноги". В изголовье торчком стояла взбитая подушка с заправленными внутрь уголками, а над надписью "Ноги" висело чистое вафельное полотенце. Стульев не было. Лида осторожно, чтобы не стукнуть, поставила чемодан на пол и села на кровать. Кровать под ней задвигалась и жестоко заскрипела. Толстая женщина напротив проснулась и высунула из-под простыни помятое сном, пятнами покрасневшее лицо. Увидев Лиду, она улыбнулась, и стало видно, что она молода, добра и хорошо выспалась. Лида улыбнулась ей в ответ. Женщина протянула ей маленькую влажную руку с рыжими на концах пальцами фотографа: – Лора Сундукова. – Лида Ромнич. – Ой, я про вас знаю! Вы – конструктор, правда? – Правда. – Очень уважаю женщину, если она конструктор. Мне про вас Теткин рассказывал. Вы ведь тоже у Перехватова? – Да. Кстати, Теткин с нами прилетел. Только что. – Да неужели? – просияла Лора. – Радость какая! Где ж его разместили? В каменной? – Нет, как будто здесь. – Здесь! Если здесь, это хорошо, – откровенно светясь, сказала Лора. Подумать, как мило! Томка, Теткин приехал! Надо одеваться. Она откинула простыню и села, беззастенчиво показывая милое белое тело, обволоченное солнцем по выпуклостям. Напряженно нагнув голову, она стала застегивать сзади обширный голубой бюстгальтер. На второй кровати зашевелилась простыня, из-под нее высунулась темная мелкокудрявая голова со смуглым смешным личиком. – Лора, страдалица, опять Теткин приехал, снова переживать! – А я не против переживать, я за. Накинув сарафан, Лора взяла полотенце и вышла. Из-под простыни вылезла черненькая девушка, вертлявая и кудрявая, как пуделек. Темные красивые глаза смотрели скорее печально, в противоречии со смеющимся ротиком, полным неправильных, сдвинутых зубов. – Я Тамара, зовут Томка. А та, полная, это Лора. Она в Теткина влюбилась, прямо смех. Я ей говорю: брось, а она продолжает, прямо как психованная. Теткин и Теткин, и никого другого, это надо же! Я лично в нем ничего не вижу особенного, мужчина как мужчина, лысый и довольно пожилой, хотя и молодой годами, но интересным его не назовешь, правда? Томка не говорила, а словно журчала, слитно, без передышек, только иногда наклоняла голову, спрашивала: "Правда?" – и смотрела вбок. Она начала одеваться, проворно шевеля локтями. – Вы не смотрите, я такая худая, прямо стыдно! Лора, она даже чересчур полная, а я худая, кому что, но Лорка, она по-своему очень даже интересная. Хотя у нас в КБ ее интересной не считают, слишком полна. А по-моему, полнота, если не слишком, даже украшает женщину, правда? Лорке полнота идет, она все-таки мать, девочка и мальчик, Маша и Миша. Лорка она до ужаса рукодельница, французской гладью умеет, для меня это недоступно, я только русской, по сеточке, без набивки, но я рукоделием не увлекаюсь, это слишком несовременно, правда? Лида сначала хотела отвечать, но быстро убедилась, что "правда?" вопрос риторический. – Подумать только, мы с Лорой тут скоро месяц, время бежит, условий никаких, жара, мухи, койки жесткие, на пленке эмульсия так и ползет, дешифрируй, как хочешь, в столовой суп "бе эм" и котлеты "бе гэ"; "бе эм" – значит без мяса, а "бе гэ" – без гарнира. Дома я большая любительница изящно покушать, я салат "оливье" сделаю – как художественная картина, я создана для хозяйства, так муж говорит. Он у меня мужчина интересный, хотя росту мало и лысина пробивается. Меня он называет "макака", но это так, а в душе он меня до ужаса любит. Получку принесет – и все мне, из рук в руки. Я бы не работала, но хочу на телевизор скопить, чтобы дома была культура, а то, говорят, муж будет куда-то стремиться, правда? – У меня тоже нет телевизора. – Ну, вам, с вашей зарплатой на телевизор скопить – раз плюнуть, не то что мне. Я техник-лаборант, шестьсот получаю, да муж тысячу [в тогдашнем масштабе цен], от таких денег не каждый месяц отложишь, все на еду уходит, прямо смешно, никаких последствий. Все мои подруги сбережения имеют, а я нет. Я только так говорю – хозяйственная, но нет, это я постряпать хозяйственная, а экономить я не умею, для этого не создана, я люблю, чтобы деньги не считать, чтобы по ветру летели деньги. Я ресторан люблю посещать. Для чего и жить, если себе отказывать, детей нет, скоро конец молодости, правда? Лорка, она здорово экономная, ну да ей и надо, все-таки одинокая, муж у нее ушел, слышали? Ушел к какой-то зануде, оставил двух детей, Маша и Миша, – ужас какая трагедия, я даже плакала, честное слово, ведь это... Она не договорила, потому что пришел удар – глубокий, красивый, бархатный. Стекла лениво отозвались. – Звуковой барьер, – сказала Томка. – Нет, тол, килограммов двести, – поправила Лида. – Ну так вот, я и говорю: ведь это очень трагично, когда муж уходит от жены! Прорабатывали его, но без результата. Я своего вот так держу: он только одним глазом посмотрит на женщину, я и то не пропускаю, говорю: не смотри. Он смеется: никто мне не нужен, кроме тебя, макака. Любит. Я его тоже люблю, только я не такая уж темпераментная, я и в девушках целоваться не любила, особенно когда страстно целуются, я этого не выношу, наверно, оттого, что очень худая, как вы думаете? Вы вот тоже худая, наверно, тоже не особенно страстная? Лида не успела ответить: в дверь постучали. – Кто там? – спросила Тамара. – Можно войти? – О боже, мужчина! – засуетилась Томка, засовывая под матрас какой-то предмет туалета. – Входите! Вошел майор Скворцов – весь подобранный, сапоги блестят, ремень с портупеей затянут до предела. – Лидия Кондратьевна, я за вами. – Почему за мной? – Если я правильно понял обстановку, вы еще не обедали. В здешней столовой время обедов кончилось, а время ужинов еще не началось. Но я, вступив в переговоры с персоналом, решил эту проблему. Приглашаю вас к столу. – Ладно, сейчас иду. Только мне надо умыться и переодеться. – Сколько времени вам на это понадобится? – Минут десять. – Отменно. Ровно через десять минут жду вас в вестибюле. Скворцов откозырял и вышел. – Какой интересный! – воскликнула Томка. – Это ваш поклонник? – Что вы! Мы с ним сегодня только познакомились. – Тем лучше. Я таких мужчин очень люблю: в точности мой вкус! Дома я себе не позволяю, соблюдаю семейный очаг, а здесь – отчего нет? На серьезное нарушение не пойду, а так – потанцевать, посмеяться – не вижу ничего дурного. Мужчина интересный, рост высокий, я это люблю, хотя сама вышла за низенького, и лицо интеллигентное, хотя прелести особой нет, но зато сразу виден ум, правда? – Пожалуй, да. Я как-то не обратила внимания. – Зато он на вас очень даже обратил, поверьте моему опыту. Я всегда вижу, кто на кого обращает, это у меня как ясновидение, даже муж говорит. Он только еще успеет подумать в направлении, а я уже ревновать начинаю. Все чтобы было мое, каждая мысль и каждое дыхание: вот как я понимаю семейную жизнь! – Где здесь можно умыться? – Во дворе налево, корыта такие стоят с умывальниками. Я вас провожу, хотите? – Нет, спасибо, найду. Пока Лида умывалась, прошло еще два удара. Вообще воздух в Лихаревке был насыщен ударами, и пора было уже не обращать на них внимания. 5 – Пока не достроен Дом офицеров – а судя по замыслу, это будет дворец, – я вынужден кормить вас в предприятии общественного питания, которое лучше всего характеризуется русским термином «живопырка». Майор Скворцов говорил очень по-своему: бегло, складно, щеголевато, голосом, натянутым, как струна, с каким-то даже легким дребезгом на гласных. Как будто звон невидимых шпор молодцевато сопровождал каждое слово. Наверно, из-за контраста манеры говорить и содержания все вместе выходило почему-то очень смешно. "А он ничего, – подумала Лида Ромнич. Хорошо, что он за мной зашел". Столовая помещалась в нескладном одноэтажном здании с грибообразной пристройкой. У входа росло деревце на подпорке с тремя жалобно растопыренными ветками. Пыльные серо-зеленые листья, скрученные от жары полутрубочками, словно просили пить. На дереве висел плакатик: "Старший техник-лейтенант Неустроев". – Почему старший техник-лейтенант? – Гримасы быта, – отвечал Скворцов. – Заместитель по тылу, генерал Гиндин, после неудачных опытов по озеленению городка распорядился прикрепить к каждому офицеру персональное дерево, за которое означенный офицер отвечает головой. Судя по состоянию данного конкретного дерева, голова старшего техника-лейтенанта Неустроева находится в угрожаемом положении. – Ну-ну, – сказала Лида. – А проще говорить вы не можете? – Если надо, могу, – смеясь, ответил Скворцов. Они вошли в дверь с надписью "Общий зал". В довольно обширном помещении толпились столы, покрытые сивой клеенкой. На столах ножками вверх стояли стулья. Уборщица мела пол, сердито шаркая веником. – Здесь, кажется, уборка... – нерешительно сказала Лида. Ее робкий тон воодушевил Скворцова: – Ничего, ничего, проходите. Он провел ее между столиками, под раскаленным взглядом уборщицы, к дальней двери с табличкой: "Зал N_2. Пользование, кроме старших офицеров, воспрещается". Лида опять замялась. – Будьте спокойны, – сказал Скворцов. – Вы имеете дело со мной. Пока я здесь, вам обеспечен офицерский харч. В маленьком "зале N_2" было светло и даже довольно игриво: белые занавески, веселенькие, трафаретиком, стены, голубые клеенки. Между окнами висел плакат с лозунгом: "Предотвратим залет мухи!" – а сами окна были забраны частой проволочной сеткой. Несмотря на это, мух в зале было порядочно. С потолка свисали безопасные для них, высохшие от жары липучки. Горячий солнечный свет крутыми, твердыми какими-то столбами входил в окна. За столами уже сидели сегодняшние попутчики. Лида кивнула им и села, осматриваясь. На степс напротив висела большая, масляными красками, картина, по-видимому, копия с васнецовского "Ивана-царевича на сером волке", но копия вольная, фантастическая. Писанная явно неумелой рукой, она дышала какой-то дикой искренностью. Сказочные, аляповатые цветы розово светились в лесной черноте. Царевич, глупый и пучеглазый до одури, крепко держал поперек туловища поникшую в обмороке девицу. Ее рыжие волосы летели вбок, как пламя горящего самолета. Волк, насмешливо улыбаясь, вывалив язык, скакал прямо вон из картины, грудью на зрителя... – Вас, кажется, заинтересовало данное произведение изобразительного искусства? – спросил Скворцов. – Даю пояснения. Всегда мечтал работать гидом. Это грандиозное полотно писал местный самодеятельный художник майор Тысячный. Страдает безответной любовью к живописи. – Почему безответной? – А неужели вам нравится? – Чем-то – да. – Пронзительная картина, – подтвердил генерал Сиверс. – Я бы ее купил. А он не продает своих работ, этот Тысячный? – Кажется, нет. – Жаль, я бы купил. Чехардин, прищурившись, взглянул на картину: – Народный примитив... Впрочем, не без чего-то. – Вы это серьезно? – по-детски спросил Ваня Манин, перебегая глазами от лица к лицу. – Ну, значит, я дурак. – Я тогда тоже дурак, – сказал Скворцов. – Никакой художественной ценности в этой картине я не вижу, хоть убейте. – Правильно! – поддержал его Теткин. – Я тоже не вижу. Говорят, в капиталистических странах ослу кисть к хвосту привязывают, он и рисует, а потом эти картины продают за большие деньги... – Молчите, Теткин, – отмахнулась Лида и повернула к Скворцову страдающие глаза. – Вы ничего не видите в этой картине? Нет, ничего вы не видите! Какие же вам картины нравятся? – Какие? Ну, многие... – неопределенно отвечал Скворцов. К этому вопросу он был не подготовлен. В живописи он был слаб. Он вообще во многих вещах был слаб и отлично это сознавал, но до того был восприимчив и чуток и к тому же так хорошо владел речью, что зачастую с полуслова понимал что к чему и умел казаться неопытному глазу чуть ли не знатоком. Сейчас он тянул время, чтобы поймать намек, хоть маленький... Тут бы он развернулся. – Какие же именно? Фу-ты черт, как на грех, он не мог вспомнить ни одной картины: ни названия, ни художника. Одна, впрочем, сейчас представилась ему очень отчетливо: тюремная камера, вода, крысы на кровати, бледная женщина с открытыми плечами, откинувшая голову в страшном отчаянии... Красивая картина! Как же ее? – "Не ждали", – подсказал Джапаридзе. – Да, "Не ждали", конечно, неплохая картина, – мгновенно подхватил Скворцов и только что собрался по поводу этой совершенно неизвестной ему картины сказать что-нибудь этакое общее, ни к чему не обязывающее, как ему стало стыдно халтурить при этих простых и печальных серых глазах. Неожиданно для себя он признался: – По правде говоря, я ничего не понимаю в живописи. – Я так и думала. Разговор об искусстве на этом кончился, потому что вошла официантка в белом передничке – толстенькая, румяная, лакированная, до того похожая на кустарную "матрешку", что хотелось разнять ее и вынуть другую. – Симочка! – закричал Скворцов. – Здравствуйте, деточка, вы цветете, как роза, рад вас видеть! Посмотрим, чем вы нас накормите, не знаю, как другие, а лично я уже почти умер от голода. Симочка лупнула на пего круглым синим глазом и сказала: – Блюдов нет, супа не в чего дожить. – Ай-яй-яй, как же так? – Да ничего, мы зараз намоем, давайте заказы приму. – А что у вас есть? – Борщ, котлеты. – Борщ "бэ эс"? – Сметану всю покушали, осталось только для генеральского. – А вы, Симочка, как-нибудь, а? – подмигнул ей Скворцов. Симочка, не отвечая, записала: "Семь борщей, семь котлет" – и вышла. – Делать нечего, – сказал Скворцов. – Придется ждать, пока будут намыты эти блюда – так здесь называют глубокие тарелки. – Черт, я здесь почему-то всегда жрать хочу, – пожаловался Теткин. Пока ожидать, можно и загнуться. – Теткин, тебе необходимо усвоить лучшие черты русского народа: ясный ум и терпение, – сказал Скворцов. – Вот, например, в нашей тяжелой ситуации что может сделать терпеливый человек? Отвлечь себя от пошлой мысли о еде чтением художественной литературы. Он снял с углового столика серую тетрадь с карандашом на веревке. – Перед вами, как следует из надписи на обложке, "Книга жалоб и предложений". Предложения, как обычно, отсутствуют или интереса не представляют, зато жалобы... Сам Чехов мог бы позавидовать. – Ему все еще было неловко, что он осрамился с живописью, и он особенно напирал на Чехова: – Проезжая мимо станции, у меня слетела шляпа. – Читай-читай, – сказал Теткин. – Знаем, что грамотный. – Внимание! – начал Скворцов. – Пример номер один. Скромная, сдержанная, немногословная жалоба, полная, несмотря на это, подлинной душевной боли: "Прошу обратить самое серьезное внимание на обслуживание посетителей столовой, которое происходит крайне медленно и грубо. Подполковник Ляхов". Погодите смеяться, главное здесь не жалоба, а ответ на нее: "Товарищ подполковник, рассмотрев вашу жалобу, факты не подтвердились, ибо ваша грубость отвечалась взаимностью. Зав. столовой Щукина". Засмеялись все, кроме Лиды Ромнич. Нет у нее чувства юмора, что ли? – Зав. столовой Щукина – талант! – сказал генерал Сиверс. – А вот, – читал дальше Скворцов, – жалоба номер два: крик души, оставшийся без ответа. Слушайте, это почти стихи: "Возмущен приготовлением гуся. Сырой совершенно, да к тому же, вероятно, старый гусь. Снимает ли кто-нибудь пробу с подобного деликатеса, как гусь? Подержал в зубах и положил обратно в тарелку. Уплатил три пятнадцать. За что?" Засмеялись все, даже Лида. Она смеялась словно с неохотой, нагнув голову и отвернувшись, по-детски вытирая слезы ладошкой, и Скворцов рад был, что она смеется, ужасно рад! Хорошо смеялся и Чехардин. Он все повторял: "Гусь! Гусь! Гусь!" – и опять начинал хохотать. Смеясь, он казался куда добрее и проще. – А вот еще... – начал Скворцов, но не закончил. Появилась Симочка с подносом, на котором в два этажа громоздились тарелки. Борщ был коричневый, пожилой, очевидно не раз разогретый, но зато в каждой тарелке плавал кружочек сметаны. – Ай да Симочка! – завопил Скворцов. – За сметану вас расцеловать надо! – Я – мужняя жена, – рассудительно ответила Симочка. Принялись за борщ. Тут отворилась дверь и, неся перед собой живот, вошел огромного роста, толстоплечий, львино-седой генерал. Бодро подрагивая плечами и грудью, он направился прямо к столу, за которым сидел Сиверс. – Здравия желаю, товарищ генерал. Меня зовут Гиндин, Семен Миронович. Вы меня еще не знаете, зато я вас знаю. Ничего, теперь вы меня узнаете; раз уже приехали в мое хозяйство, вам придется меня узнать. Прошу свободно обращаться по любому вопросу. А сейчас – я за вами. Мне только что донесли, что вы собираетесь обедать здесь, во втором зале. Зачем же? Для таких гостей, как вы, у нас есть другой зал, специальный. Напрасно вас сюда даже пустили, надо было направить прямо туда! Но, знаете, пока дисциплинируешь этих людей... Пройдемте со мной, товарищ генерал! – Вольно, – сказал генерал Сиверс. – Садитесь. Это Гиндину не понравилось, но он придвинул стул и сел. – Так как же, пойдем? – Да нет уж, лучше я здесь останусь, со споим народом. – Сиверс обвел рукой присутствующих. – Я, знаете, из тех руководителей, которые неразлучны с народом. – Вольному воля, – сказал генерал Гиндин, начиная сердиться, но сохраняя светский тон. – Все-таки я еще раз советую пойти. Угощу жареной уткой. – Уткой, говорите? – Сиверс как бы задумался. – Нет, покорнейше благодарю, не надо. Огорчен, но вынужден отказаться. Кстати, пользуюсь случаем выразить вам свое восхищение. – По какому поводу? – Изумлен тонкостью обращения, достигнутой во вверенной вам части. – В каком смысле? – щекотливо спросил Гиндин. – В гоголевском. Помните: "У нас на Руси если не угнались еще кой в чем другом за иностранцами (прошу прощения, не я, не я, Гоголь!), то далеко перегнали их в умении обращаться... У нас есть такие мудрецы, которые с помещиком, имеющим двести душ, будут говорить совсем иначе, как с тем, у кого их триста..." – Поражен вашей прекрасной памятью, – прервал его генерал Гиндин. – В других условиях я душевно рад был бы вас выслушать, но теперь меня призывают дела. Служба, знаете ли, долг службы... – Скажите! А вот у меня времени как раз сколько угодно. Тем более что во вверенной вам столовой не очень-то торопятся со сменой блюд. Прошу вас, прослушайте еще один – только один! – поучительный отрывок... – Мне, право же, некогда. – Генерал Гиндин стал вставать. – Одну минуточку, – засуетился генерал Сиверс, удерживая его за руку. В качестве личного одолжения. "Чичиков заглянул в городской сад, который состоял из тоненьких дерев, дурно принявшихся..." – Не понимаю, какое это имеет... – Сейчас поймете. Помните, как о них было сказано в газетке: "Город наш украсился, благодаря попечению гражданского правителя, садом, состоящим из тенистых дерев..." – Мне, право... – "...и было умилительно глядеть, как сердца граждан трепетали и струили потоки слез в знак признательности к господину градоначальнику..." У Гиндина покраснел лоб. Он встал. – Я вас понял, товарищ генерал. К вашему счастью, я долго служил на Кавказе и усвоил заповедь: гость – лицо священное. Выше всего – долг гостеприимства. Несмотря на это, я все же сообщу вам свое мнение по затронутому вопросу: легче выучить наизусть Гоголя, чем вырастить хотя бы одно дерево. Будьте здоровы. Он поклонился и вышел. Дверь с ветром захлопнулась. – Забавное кино! – захохотал Теткин. Генерал Сиверс невозмутимо принялся за свой остывший борщ. Лида Ромнич спросила: – Это тот самый генерал Гиндин, который к каждому дереву прикрепил офицера? – Тот самый, – ответил Скворцов. – Любопытный человек, кстати говоря. – Матерый бюрократ? – полуутвердительно спросил Ваня Манин. Он очень ценил формулировки и каждое явление сразу старался увязать с терминологией. – Ну, нет, – ответил Скворцов. – Что хотите: властолюбец, деспот, хам, но не бюрократ. – Власть любит, что верно, то верно! – поддержал Теткин. – Он тут таких строгостей понавел! Этой зимой – знаете, как здесь бывает холодно? вызвал он одного капитана, стружку снять, а тот – в шинели. Гиндин на него: "Почему в шинели?" – "Холодно, товарищ генерал". – "Ничего, снимите, сейчас вам будет жарко". Теткин захохотал. – Самодур? – с надеждой спросил Манин. – Пожалуй, и самодур, – ответил Скворцов, – но только его это не исчерпывает. Гиндин – сложное явление. Энергичен, умен, талантлив, дело у него горит... Знаете, что здесь до него было? Пустыня, глушь, дичь, одни землянки да помойные ямы. За водой на реку с коромыслом ходили. Весь наш городок – это же Гиндин построил! И в каких условиях! Жара, воды нет, люди от болезней так и валятся... Скворцов говорил горячо и почему-то даже без юмора. Его поддержал Чехардин: – Согласен с вами. Генерал Гиндин – любопытнейший тип. Это хозяйственник особого рода, хозяйственник-гений, такие могут вырастать только у нас, выковываются в процессе преодоления трудностей... Вы подумайте только, каково хозяйственнику в наших условиях: направо пойдешь – коня потеряешь, налево – сам погибнешь... А этот Гиндин ни черта не боится. У него к законам отношение конструктивное. Если надо – заплатит сверхурочные, проведет расходы по другой рубрике, из-под земли достанет лимитные фонды, бездельника уволит, хорошего работника переманит... Вместе с тем, без сомнения, субъективно честен. Никогда ничего не сделал для себя лично. Здесь ему предлагали отдельный коттедж – отказался. Так и живет в гостинице. – А семья? – спросил Манин. – В Москве, – ответил Теткин. – Жена пожилая, дети взрослые – чего они сюда поедут? Он к себе выписал папу – занятный, между прочим, старик! так и живет вдвоем с папочкой. Очень любящий сын. – Так долго жить в разлуке с семьей – это может привести к моральному разложению, – заметил Манин. – Не беспокойся, уже привело, – засмеялся Теткин. Генерал Сиверс положил ложку и сказал: – Достойный человек. Зря я его обидел. Попутал бес. Симочка внесла вторые. 6 Испытания затянулись. Генерал Сиверс вернулся в свою гостиницу поздно вечером. Он довольно долго звонил у подъезда. Заспанная дежурная в наскоро наброшенном халате, с волосами, накрученными на бигуди, отворила ему дверь и конфузливо скрылась. Он поднялся к себе на второй этаж. В двухкомнатном номере было душно. Очень хотелось вымыться. Он прошел в ванную, отвернул кран – воды не было. Ну-ну. Кое-как, черпая кружкой из ведра, он вымыл над раковиной лицо и руки, вернулся в номер и распахнул окно. На улице было так же душно. Удручающе теплый ночной воздух не шевелился. Вдали, чуть смягченные дрожащей дымкой, мигали и роились огни Лихаревки. Где-то завыла сирена и замолчала; потом послышался отдаленный гул, похожий на рыкание множества львов; яркий огненный след стремительной дорожкой пересек небо, посветил и погас... Как всегда, в ночное время на объектах шли работы. Генерал Сиверс отошел от окна. Нет, нельзя сказать, решительного успеха сегодня не было. Но и отрицательного результата – тоже. А это важно отсутствие отрицательного результата. Посмотрим, посмотрим. Тишина в номере была настороженной, полной мелких разнообразных звуков. В водопроводных трубах не прекращалась чмокающая, булькающая суетня. У потолка, в матовом плафоне, с легким постукиванием возились лесные клопы особой местной породы – крупные, жесткие, панцирные – клопы-рыцари. К этим обитателям номера он уже привык; они жили своей странной, сосредоточенной жизнью, особенно оживляясь по ночам, когда они собирались в ламповом колпаке на какие-то свои клопиные турниры... Под лампой, на круглом столе, покрытом зеленой бархатной скатертью, белел прямоугольник – письмо. Сиверс его распечатал. "Дорогой Саша, – писала жена, – как ты там поживаешь? Ради бога, будь осторожен, я всегда за тебя волнуюсь. Я без тебя скучаю, мальчики – тоже. У нас пока все благополучно, главное – здоровы. Володя ходит весь счастливый и гордый: его корреспонденцию напечатали в "Комсомольской правде". Юра получил премию на конкурсе авиамоделистов. А Коля вчера опять упал в грязь и штаны порвал..." Генерал Сиверс усмехнулся и пробормотал: – От каждого – по способностям, каждому – по потребностям. Коля, младшенький, был его любимец: красив, строптив, черноглаз картина! "Постарайся не слишком задерживаться, – писала дальше жена, – мне что-то страшно без тебя и очень тоскливо. Приходят разные мысли. Вчера был Борис Николаевич, рассказывал: Доллер заболел. Ситников тоже. Относительно Доллера еще можно было ожидать, но Ситников всех удивил. Борис Николаевич беспокоится о твоем здоровье. Здесь все время идут дожди, так и лето пройдет, а тепла мы еще не видели. Ну, будь здоров. Целую тебя, мой дорогой, и жду. Твоя Лиля"..."Заболел"... Так давно уже называют арест... Тоже секретность! Что ж, болей не болей... Письмо было без даты – глупейшая женская манера! Сиверс исследовал конверт – отправлено авиапочтой, четыре дня назад. Он еще раз перечитал письмо – выражение какой-то досадливой нежности прошло по его лицу. "Глупая ты моя, глупая", – сказал он куда-то в себя. Потом разорвал письмо на мелкие квадратики, поискал под столом корзину – ее не оказалось – и бросил обрывки в пепельницу. В дверь постучали. – Avanti! – крикнул Сиверс. Никто не входил. – Войдите! Avanti по-итальянски "войдите"! Дверь открылась. На пороге, занимая чуть ли не весь дверной проем, стоял генерал Гиндин. В руках у него была бутылка коньяка. – Разрешите войти? – Конечно, конечно! Милости просим! Садитесь, гостем будете. Генерал Гиндин сел и поставил бутылку на стол. – Пришел поинтересоваться, как вы тут устроились? Долг хозяина. Нет ли у вас в чем-нибудь недостатка? Только откровенно! – Нет, благодарю вас, недостатка ни в чем не замечается. Напротив, все превосходно. – Как вас устраивает номер? – Благодарю вас, номер замечательный. – Обслуживание? – Отличнейшее. – Летом у нас, – сказал Гиндин, – нередко бывают перебои с водой... Знаете, трудности роста... Вам приходится в связи с этим испытывать неудобства... – Помилуйте, какие неудобства? Я даже не заметил, что воды нет. Генерал Гиндин засмеялся: – Ну, ладно, довольно церемоний. Я долго работал на Дальнем Востоке и слышал там одну китайскую формулу вежливости; на русском языке она звучит примерно так: "Шарик моей благодарности катится по коридору вашей любезности, и пусть коридор вашей любезности будет бесконечным для шарика моей благодарности". Хватит катать шарик по коридорам. Говорю просто и ясно: зашел я к вам потому, что хотел с вами поближе познакомиться, провести время в приятной беседе, выпить бутылочку коньяка... Кстати, коньяк французский, настоящий "мартель". Здесь, в нашей деревне, такой коньяк оценить некому. Я в вас подозреваю знатока. – Помилуйте, какой же я знаток? Впрочем, в свое время я этим вопросом отчасти интересовался. Знаете, в чем главное преимущество знаменитых французских коньяков? Отнюдь не в качествах самой лозы, а в качествах дуба, из которого делаются бочки. Сама по себе французская лоза, так называемая folle blanche, из которой выделываются коньячные спирты, не так уж превосходит наши кавказские, особенно армянские, сорта. Но дуб... Второй раз убеждаюсь в вашей обширной эрудиции и блестящей памяти. Тем более приятно угостить вас коньяком, который выдерживался, несомненно, в самой высококачественной дубовой таре. Попробуем? – Давайте. Сиверс взял со стола один стакан и пошел было в ванную за вторым, но генерал Гиндин его остановил: – О нет, не беспокойтесь. В нашем "люксе" все есть – и рюмки, и бокалы, и фарфор, и столовая посуда. Он нажал кнопку звонка. Явилась все та же заспанная дежурная. Увидев Гиндина, она спешно стала раскручивать бигуди. – Зина, вам известны обязанности дежурной? – спросил Гиндин. – Известны, товарищ генерал. Вы уж меня простите, я на одну минуточку только заснула, честное слово. – Еще раз напоминаю: в круг ваших обязанностей входит не спать в часы дежурства и сразу являться по вызову. И являться прилично одетой и причесанной, а не в виде распатланной марсианки. Если вас эти условия не устраивают, скажите только два слова, и я вас немедленно освобожу. – Товарищ генерал... – Хватит. Об этом мы поговорим в другой обстановке. А теперь разбудите, пожалуйста, Аду Трофимовну и скажите, что я прошу ее принести сюда коньячные бокалы и закуску. Заметьте – коньячные, а не просто фужеры. – Слушаю, товарищ генерал. Дежурная ушла. – Видали? – спросил Гиндин. – С такими людьми приходится работать! Плохо, что их уровень жизни почти не зависит от качества их работы. А самое главное – внутреннее сопротивление. У нас вообще до того отвыкли от так называемого "сервиса" – да, строго говоря, у нас никогда его и не было... у нас до того незнакомы с идеей сервиса, что каждое начинание в этой области встречается в штыки, причем и с той и с другой стороны, вот что интересно. Протестуют и те, которые должны обслуживать, и те, которых должны обслуживать. В вашем выступлении – помните, тогда, в столовой? прозвучал, по-моему, протест второго рода. – Ах, бросьте, – чистосердечно сказал Сиверс, – какой протест? Просто я тогда не подумавши наговорил лишнего. Простите великодушно. – Не стоит, не стоит извиняться, – перебил его Гиндин, видимо, впрочем, обрадованный, – что старое поминать? Я только хотел отметить, что у нас из-за такого ложно понятого демократизма люди легко мирятся с любыми условиями жизни. Спросишь у такого демократа: "Ну, как условия? Хорошо ли вас обслуживают?" А у него уже на языке готовый ответ: "Спасибо, обслуживают превосходно!" А на деле обслуживают паршиво, так и надо сказать: паршиво обслуживают! – Мне много не нужно. – Дело не в вас, а в принципе. Чтобы приучить народ к идее сервиса кстати, идея благородная, ничуть не холуйская! – надо не благословлять распущенность, а наоборот – требовать и требовать! – Гиндин опустил на стол большой, красный, жестко сжатый кулак: – Требовать! И никаких поблажек! Неужели же я не знаю, что легче спускать, чем требовать? Что проще всего быть этаким всепрощающим христосиком в мундире? Требовательность – она требует всей жизни! Я себе на этой требовательности заработал инфаркт миокарда и еще не то заработаю. Пускай я умру, но умру, требуя! – Что вы, Семен Миронович! Мы еще с вами поживем. – Позвольте рассказать вам один эпизод, – не слушая, говорил Гиндин. Сразу после войны я по некоторым причинам попал в немилость, меня отстранили от больших дел и послали командиром дивизии на Сахалин. Что же, я солдат. Пусть будет Сахалин. А знаете, что такое Южный Сахалин? Нет, вы не знаете, откуда вам знать? Условия – хуже некуда, жилья нет. Домишки какие-то бамбуковые, с бумажными стенами – ветер так и гуляет. Размещались мы там попросту: где работаем, там и живем. Прибыл я к новому месту службы, принял дела, а вечером понадобилось мне посетить, извините за подробность, туалет. Вышел на улицу, походил – ничего не нашел. Вызываю начальника тыла: "Простите, товарищ полковник, что обеспокоил в ночное время, но где у вас туалет?" Смутился: "Туалета не предусмотрено. Часть только разворачивается, а раньше здесь японцы жили, у них вообще туалетов не было". – "Их дело, – говорю, – может быть, японцы и могут так жить, а евреи не могут. Поэтому, будьте любезны, распорядитесь, чтобы к завтрашнему утру, ровно к восьми ноль-ноль, у меня был туалет. Не будет взыщу с вас". – "Есть, товарищ генерал!" Утром встаю: "Ну как?" – "Всю ночь строили, товарищ генерал. Только разрешите доложить, к восьми ноль-ноль готов не будет". – "А когда будет?" – "В восемь двадцать". "Ничего, двадцать минут я еще могу потерпеть". И что же? Ровно в восемь двадцать... В дверь постучали, и вошла с подносом в руках красивая, стройная женщина, безукоризненно одетая и причесанная, с огромными диковатыми глазами. Она спокойно поздоровалась и поставила поднос. На нем были высокие, тонкого стекла, бокалы, печенье, сыр, тонко нарезанный лимон. – Спасибо, дорогая, – светским голосом сказал Гиндин. – Познакомьтесь: генерал Сиверс, Александр Евгеньевич; Ада Трофимовна – хозяйка нашей гостиницы "люкс". – Очень приятно, – сказала Ада Трофимовна. Генерал Сиверс встал и поклонился. – Присядьте, Ада, – сказал Гиндин. Ада Трофимовна села, сложив на коленях сухие, продолговатые руки. – Генерал – наш уважаемый гость, и я вас прошу отнестись к нему с особым вниманием. Вы меня поняли? Ада Трофимовна кивнула. – Завтрак в номер? – Ради бога, не надо, – поспешно возразил Сиверс. – Это бы меня только стеснило, к тому же я не имею привычки завтракать. – Может быть, обед, ужин? – спросил Гиндин. – Покорно благодарю, ничего. – Видите, Ада, наш гость ничего не хочет. Тем более интересная задача угодить ему. Я вас прошу. Ада, иметь это в виду. А теперь я вас больше не задерживаю... Ада Трофимовна встала, улыбнулась, поклонилась и вышла. – Какова? – спросил Гиндин. – Герцогиня! Прямо Элиза Дулитл из пьесы "Пигмалион". – Красивая женщина, – ответил Сиверс. – Главное, манеры. За манеры я ее и держу. На начальство она действует без промаха. Приедет какой-нибудь такой, начнет метать громы и молнии, а я на него – Аду. Смотришь, через небольшое время этот громовержец из рук ест. Да, в этом смысле Ада незаменима... Одна беда – глупа как гусыня. – Чему это мешает? – сказал Сиверс. – Женщина – как поэзия. Знаете, у Пушкина: "Поэзия, прости господи, должна быть глуповатой". – Действительно, некоторые любят женственность в чистом виде, так сказать, о натюрель. Но о вкусах не спорят. Я лично предпочитаю женщин, с которыми в промежутках можно еще и разговаривать. Разрешите вам налить? – Пожалуйста. Гиндин налил понемногу коньяку в оба бокала. – Коньяк, я слышал, требует больших бокалов, не так ли? – Совершенно верно, только нужно перед тем, как пить, слегка его взболтать круговым движением: вот так, ополоснуть им стенки, чтобы лучше чувствовался букет. Генералы взболтнули свой коньяк круговыми движениями, принюхались и выпили. – Ну как? – Первоклассно, – сказал Сиверс, закрывая глаза. – Я рад вашей высокой оценке. Повторим? – Можно. – За наше знакомство. Чокнулись, выпили. – Вы сыром закусывайте, Александр Евгеньевич. – Нет, я лучше лимончиком. – Кстати, – сказал Гиндин, разглядывая коньяк на свет, – прошлый раз с вами в столовой, если не ошибаюсь, была женщина. Кто она такая? – Да, как будто была, – равнодушно ответил Сиверс. – Ромнич Лидия Кондратьевна, конструктор, кажется, по боевым частям. А что? – Она показалась мне интересной. Запоминающееся лицо. Я и потом встречал ее раза два-три – в столовой, на улице... Какие глаза, вы заметили? Торжество скорби. Глаза великомученицы, святой! Откуда такие глаза у советского инженера-конструктора, да еще по боевым частям? Загадка! А главное, эта правдивость, обжигающая правдивость на лице... – Однако вы хорошо описываете, со знанием дела. Даже меня проняло. – А что, она вам не нравится? – Как вам сказать... Слишком худа. – Женщина не может быть слишком худой. – Ну это на вкус. О вкусах, как вы правильно заметили, не спорят. – Вы, конечно, женаты? – спросил Гиндин. – Женат, – ответил Сиверс, отсекая голосом продолжение разговора. – И дети есть? – Трое мальцов. – В каком возрасте, позвольте узнать? – Старший школу кончает, а младшему двенадцать стукнуло. Колей зовут. Красавец. – Это хорошо, – сказал Гиндин. – У меня две дочери. Замужем, внуков народили. Жена там, с внуками, а я здесь один с папой. Вроде холостяка на старости лет. – Это хорошо, – сказал Сиверс. Коньяку убавилось уже порядочно. Генералы беседовали в обстановке полного, немного размягченного дружелюбия. – Знаете, – говорил Гиндин, – если вы хотите что-нибудь на этом свете делать, а не сидеть, как Будда, глядя на свой пуп, то на вас будут клеветать – это как дважды два четыре. Возьмем меня. Чего только про меня не говорят! Я и деспот, я и вор, я и развратник. Вором, я клянусь вам, никогда не был, копейкой не воспользовался для себя лично, наоборот, сам с ворами воевал, и очень успешно; это факт, мои подчиненные не воруют! Пункт два: развратник. Развратником рад бы быть, да годы не позволяют, а после двух инфарктов особенно. Здесь на меня стали всех собак вешать за то, что я будто с Адой живу. Это почти клевета, я с ней очень мало живу, и нужна она мне совсем для другого. Я люблю, чтобы вокруг меня были мои люди, мой стиль. Принять, угодить, блеснуть. Это в ней есть. Мне советуют уволить ее, чтобы не было разговоров! Пха. Разговоры все равно будут. Пока жив Гиндин, о нем будут разговаривать, такова моя судьба. – Habent sua fata libelli. – Как вы сказали? – Это по-латыни: книги имеют свою судьбу. Люди тоже. – Мне, к сожалению, не удалось получить классического образования: процентная норма. Кончал реальное. В сущности, даже не кончил: началась гражданская война, граната у пояса, знаете: "Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем..." Вы тоже недоучились? – Нет, я гимназию кончил в восемнадцатом. На гражданскую попал уже потом. – А вы знаете, Александр Евгеньевич, что это классическое образование может сыграть с вами злую шутку? Сейчас не очень любят людей, которые злоупотребляют иностранными языками, живыми и мертвыми. Я бы на вашем месте поостерегся. Особенно с вашей, прямо сказать, нерусской фамилией. – Я – российский дворянин, – надменно отвечал Сиверс, – предки мои проливали кровь за Российскую империю, а я – за Российскую Федеративную. Как-нибудь мы с Россией разберемся, русский я или нет. – Я только предупредил, – мягко сказал Гиндин. – За ваше здоровье! – С месяц назад, – перебил его Сиверс с некоторым воодушевлением, вызвал меня начальник штаба отдела кадров, некто Мищенко. Надо вам сказать, что на этом месте прежде сидел другой деятель по фамилии Тищенко – вот ведь как бывает. Тищенку сняли (посадили), водрузили Мищенку. Вызывает меня Мищенко и начинает разговор о том о сем, а карт не открывает. Я тоже перед ним Швейком прикинулся. Водим этак друг друга за нос – кому скорей надоест? В конце концов оказалось, что его интересует моя фамилия. Откуда, мол, у меня такая фамилия? Читай: не агент ли я иностранной разведки? Я говорю ему: "Это дело серьезное, позвольте, я к вам завтра зайду". Назавтра являюсь, захватив необходимые документы, в том числе фамильную реликвию: жалованную грамоту за собственноручной подписью императрицы Елисавет, где удостоверено, что прапрапрапрадед мой, Карл Иоахим Флориан Сиверс, за верную службу в российских войсках пожалован потомственным дворянином. Показал я Мищенко эту грамоту, даже печать сургучную предложил обследовать, он обследовал и, знаете, весьма даже доволен остался. Ушел я от него и думаю: воистину чудны дела твои, господи! Я ли это, тот самый, которого в двадцать первом году из университета выперли за дворянское происхождение? Видали? – Да, наша жизнь часто совершает крутые повороты, – сказал Гиндин. Когда становится плохо, я всегда на это надеюсь. Я оптимист. – А знаете, – снова заговорил Сиверс, – я по этому поводу вспомнил одну историю про Дмитрия Дмитрича Мордухай-Болтовского, был такой профессор, математик. Случилась эта история то ли в двадцать втором, то ли в двадцать третьем году. В университете, где Дмитрий Дмитрич имел кафедру, проходила очередная кампания по выявлению классово чуждых элементов. Роздали анкеты. Дмитрий Дмитрич возьми да и напиши в графе "сословная принадлежность до революции": дворянин, мол, но это неправильно, потому что по справедливости род Мордухай-Болтовских княжеский; что интригами царского правительства княжеский титул был у рода отнят и что он просит советскую власть его восстановить: "Бывший князь, – пишет, – это все равно как бывший пудель". Что тут началось – вы себе представляете. Старика отовсюду поперли в три шеи. Он и сам понял, что сглупил, но было уже поздно. Совсем бы ему плохо пришлось, если бы не одно обстоятельство. Дело в том, что семья Болтовских не раз прятала Михаила Ивановича Калинина от полиции. Так вот, когда вся эта история разразилась, поехал Дмитрий Дмитрич в Москву к Михаилу Ивановичу на прием: "Так и так, мол, заступись, гонят меня отовсюду". Михаил Иванович, конечно, его принял, выслушал, обещал помочь. Сидят они друг против друга – старое вспоминают. И говорит Михаил Иванович Калинин: "Дмитрий Дмитрич! А помните, как вы мне тогда говорили: "Брось, Миша! Лбом стену не прошибешь!" – "Помню". – "А ведь прошибли-таки, Дмитрий Дмитрич". Генерал Сиверс умолк. – Я не совсем понял, к чему вы это рассказывали? – любезно осведомился Гиндин. – К тому, что лбом стенку как раз и прошибешь, если только бить систематически. – Золотые слова, – сказал Гиндин и поднял бокал. – Итак, за лоб? – За лоб, Семен Миронович. А еще лучше, за лбы. ...Внезапно раздалось какое-то утробное гоготание, всхлипы и свисты, а затем из ванны донесся плещущий шум: пошла вода. 7 На другой день генерал Сиверс встал рано, чтобы ехать на опыты. Голова у него болела, во рту был железный вкус. «Старею, – подумал он, – и выпили-то всего ничего». Он пошел мыться – кран защебетал, выронил ржавую каплю и иссяк. Сиверс неохотно умылся теплой водой из ведра; на дне отстоялся за ночь бархатистый слой ржавчины. Опять: «Старею, начинаю чувствовать неудобства». Он прошел обратно в номер, взял с подноса зачерствевший, обмаслившийся вчерашний ломтик сыра и с отвращением съел. Через пять минут должна была прийти машина. Он спустился вниз. У лестницы стоял низенький старичок, серый, как мышь, с бритой головой и небритым лицом. – Здравствуйте, – сказал Сиверс. – Здравствуйте, – ответил старичок трагическим шепотом, – я вас специально здесь дожидаюсь. Я Гиндин, Мирон Ильич, папа генерала. Сиверс подал ему руку: – Очень рад познакомиться. – Я ждал вас, потому что имею твердое намерение с вами поговорить. Я вас ждал как спасителя! – Пожалуйста. Чем могу служить? – Пройдемте к нам, – сказал старичок, робко оглядываясь, – только прошу тет-а-тет, строго между нами. – Будьте благонадежны. Они вошли в комнату, пустоватую, точно такую, как номер "люкс" наверху, только похуже и попроще: без зеленой скатерти, без зеркала, без филодендрона в углу. Комната казалась нежилой, только на стуле, растопырив золотые плечи, отдыхал огромный генеральский китель да из-под кровати показывала стоптанные задники пара разболтанных шлепанцев. – Вы простите, здесь не совсем порядок, не успеваю убирать. Знаете, семьдесят пять лет – это семьдесят пять лет, а жара есть жара. Руки у старика дрожали, и он все топтался. – Вы бы присели, – сказал Сиверс. – Вы садитесь, вы! – воскликнул папа Гиндин. – Вот на это кресло, а я на стуле, я так, я на стуле посижу, что вы. После короткой борьбы Сиверсу пришлось-таки сесть в огромное кресло, хранившее, казалось, отпечаток мощных плеч генерала Гиндина, а старик примостился напротив на стуле, робко поджав ноги. – Ваше имя-отчество, позвольте узнать? – Александр Евгеньевич. – Я в энциклопедии читал про одного Сиверса, так это не вы? – Нет, это мой дядя. – Очень плохо у нас еще работают энциклопедии. Такого человека, как вы, – и не поместить. – Мирон Ильич, – сказал Сиверс, – я надеюсь, речь идет не о том, чтобы устроить меня в энциклопедию? Если у вас есть такая возможность, я об этом охотно поговорю в другой раз, а теперь я должен ехать... – Что вы, простите, я сейчас, – заволновался старик. – Мое дело совсем не в этом. Я к вам обращаюсь потому, что вы имеете влияние на моего сына. Пожалуйста, запретите ему пить. – Помилуйте, как я могу ему запретить? Мы с ним едва знакомы. – Нет, не говорите, я видел, в каком состоянии он вчера от вас пришел. Ему нельзя пить ни капли, это для него яд, смерть. У него очень больное сердце! – Охотно верю, но я тут ни при чем. Я его не совращал. Он сам ко мне пришел с бутылкой "мартеля". Ей-богу. – Знаю, знаю, – горестно поднял ручки Мирон Ильич. – Но если бы вы его не поддержали в этой идее... Он не стал бы пить один. – Ваш сын, кажется, не совсем мальчик. Старик заплакал. – Вы не знаете моего Сему. Это же такая душа! Нежный, чувствительный... Вы видите только оболочку, грубую оболочку солдафона. Я, только я один, знаю, какая это душа! Это цветок, а не человек. Сиверс невольно улыбнулся. – Не смейтесь, ради бога, не смейтесь, – взмолился папа Гиндин, сложив ладошками мохнатенькие руки, – не знаю, как передать вам, чтобы вы поняли! Никто не понимает. Его собственная жена не понимает! Не поехала с ним сюда... Я не осуждаю, но, если бы я был его женой, неужели бы я с ним не поехал? Куда угодно поехал бы, на край света... А как он переживает, Сема, это страшно смотреть. "Папа, – говорит он мне, – никто меня не любит, ты один меня любишь, папа". Так и говорит! И это правда, святая правда. Я у него один, и он у меня один. Не пей, говорю, Сема. Пьет... Старик вынул из кармана заношенный серый платочек, сложил плотным квадратиком и вытер слезы. Сиверс болезненно сморщился. Не слезы пронзили его, а этот платочек. – Ну-ну, – сказал он, – пожалуйста, Мирон Ильич, не плачьте, а то я сам зареву, я человек нервный. Скажите, чем я могу помочь, ну право же, я постараюсь. – Чем помочь? Будьте ему другом. У него же нет друзей, ни одной души. Гордый, одинокий. Здесь на него смотрят косо, не прощают ему принципиальности. Он же честный, как брильянт, а люди этого не любят. Он говорит "плевать", а разве ему плевать? Все эти сплетни, разговоры – они ему ложатся прямо на сердце. А самое главное, ему нельзя пить, ни грамма. После второго инфаркта профессор так и сказал: "Будет пить – покупайте сразу место на кладбище". Хорошо? А он пьет. – Успокойтесь, Мирон Ильич, я больше с ним пить не буду и его удержу при случае... – А разве в этом все? – вскричал Мирон Ильич. – Эта Ада рядом с ним, видели? Страшная женщина! Разве она его любит? Она любит только свою красоту, и больше ничего! Это сердце, неспособное к любви. Мрачная пустыня, а не сердце! На меня она смотрит, как... Клянусь вам, я на паршивую собаку смотрел бы добрее, чем она смотрит на меня! Нет, ничего, я терплю, я все стерплю ради бедного Семы... – Послушайте, Мирон Ильич, зря вы отпеваете своего сына. Ваш Сема мужик могучий. Деятелен, энергичен, сам черт ему не брат. Вчера мы с ним ноздря в ноздрю пили, даже я маленько покосился, а ему хоть бы что. Его надолго хватит, честное слово. Он еще вас похоронит. – Вы это серьезно? – робко обрадовался старик. – У вас такое впечатление? – Совершенно серьезно. – Может быть, вы и правы, может быть... Я тут все один да один, не с кем посоветоваться, поневоле начинают появляться мысли... Может быть, может быть... – Не может быть, а именно так, – авторитетно заявил Сиверс. – А что касается вина, так я вам напомню прекрасное четверостишие Омара Хайяма: Я пил всю жизнь, умру без страха И хмельный лягу под землей. И аромат вина из праха Взойдет и встанет надо мной! Папа Гиндин вдруг чрезвычайно оживился: – Омар Хайям! Вы любите Омара Хайяма? Не может быть! – А вы тоже любите? – Обожаю! – Прекрасно! А помните... ...Шофер за рулем машины, ожидавшей генерала Сиверса у подъезда гостиницы "люкс", несколько раз уже давал нетерпеливые сигналы, но Сиверс и Мирон Ильич его не слушали. "А помните вот это?" – спрашивал Сиверс. "Да-да, прекрасно, возвышенно, – отвечал Мирон Ильич, – а помните вот это?" И они все читали и читали стихи, и старик хлюпал от радости, да и Сиверс был растроган. Они не заметили, как подъехала машина, как поднялся по ступеням вышедший из нее большой человек, как приоткрылась дверь. Посредине комнаты на цыпочках стоял Мирон Ильич и, размахивая руками, декламировал: Когда я трезв, нет радости ни в чем, Когда я пьян, мутится ум вином. Но между трезвостью и хмелем есть мгновенье, Которое люблю за то, что жизнь – лишь в нем. – Да-да, – отвечал Сиверс из кресла, – именно так! – Здравствуйте, Александр Евгеньевич, – сказал, входя, генерал Гиндин. – Я вижу, что вы с моим папой уже нашли общий язык. 8 Дни в Лихаревке шли горячие и тяжелые, они начинали задыхаться уже с утра. По мере того как крепчала жара, командование переносило начало рабочего дня все раньше и раньше. Теперь он начинался уже в пять часов, и все равно спасения не было. В служебных помещениях люди сидели измученные, потные, злые, прилипшие к своим стульям. Иногда даже напиться было нечем, и служащие бегали из отдела в отдел в поисках воды. Об испытательных площадках и говорить нечего – там был сущий ад, и все-таки изнуренно и упрямо работали черные, на себя непохожие офицеры и солдаты. И среди этого раскаленного окаянства особым миром приволья была пойма. Наверху – плоская степь, мертвое однообразие, карающий зной. Внизу – пойма. Пойма была бесконечно разнообразна. Она менялась от моста к месту и от дня ко дню. Река здесь распадалась на сотни рукавов, намывала и снова разрушала песчаные острова, затопляла ивняковые заросли, выворачивала вверх корни – разнузданная смесь воды, песка и растительности. Кусты и деревья в пойме росли где попало; где только удавалось зацепиться корнями: на берегу так на берегу, в воде так в воде. Все это пускало листья, произрастало, буйствовало. В узких протоках, где вода бежала особенно быстро – на веслах не выгребешь, – ветки затопленных кустов напряженно дрожали, согнутые течением, и все-таки зеленели, зеленели изо всех сил. Были в широкие рукава, где все более или менее приходило в порядок: посредине – вода, по краям – зелень. Один из таких рукавов, рукав-богатырь шириной полкилометра, а то и больше, облюбовали приезжие – командировочные – для купанья. Местные жители купаться почему-то не ходили, отсиживались после работы в домах. – Черт их знает, – сказал Теткин, – окопались у себя в квартирах, окна завесили, детей воспитывают, а здесь – такая красотища! Силой бы притащил. На песчаном берегу большого рукава расположилась группа купальщиков: Скворцов, Манин, Теткин, Джапаридзе, а из женщин – Лора, Томка и Лида Ромнич. Они пришли с площадки; рядом с Теткиным лежал мегафон, который он "для форсу" таскал с собой на испытания, любил при случае ругнуться в трубу, но в присутствии женщин удерживался. Сейчас женщины отдельной кучкой жались поближе к кустарнику с его мелкой, коротенькой тенцой; мужчины добросовестно загорали. Один Джапаридзе солнца избегал, потому что по неосторожности уже обгорел. Он сделал себе небольшой шалашик из простыни, подпертой мерной линейкой, и лежал под ним на одеяле, спрятав от солнца упитанный малиновый торс, но выставив наружу ноги. В руках у него был "Огонек", он решал кроссворд. – Гляди-ка, наш нежный Лютиков на одеяле устроился, – сказал Теткин. Под собой – индивидуальное одеяло, над собой – индивидуальная крыша. Непримиримый борец за собственное благополучие. – Он же обгорел, – вступился Манин. – Обгорением можно оправдать шалаш, но не одеяло. Мишка, откуда одеяло? Для гостиничного – слишком красивое. – Одна знакомая дала. – Друзья, – сказал Скворцов, – вы недооцениваете человека. Перед вами Казанова лихаревского масштаба. Каждый вечер он бреется с риском для здоровья, надевает галстук-бабочкой системы "смерть девкам" и уходит на поиски любовных утех... – Вы преувеличиваете, – польщенный, сказал Джапаридзе. – Не скромничайте, мне все известно. У меня своя агентура по всей Лихаревке работает. Знаю, например, что вы предпочитаете брюнеток средней упитанности, в отличие от Теткина, который более разнообразен в своих вкусах... Теткин, подобно трудолюбивой пчеле, снимает мед с любого цветка... – Ты циник, – сказал Теткин. – Я должен бороться с твоим влиянием на массы. Ты опустошаешь нас своим цинизмом. – Тебя опустошишь, как же, – сказал Скворцов. – Ну, не знаю, как массы, а я в воду. Кто со мной? Поплыли на ту сторону, а? Он встал и расправил плечи, противоестественно втянув загорелый живот чуть не до позвоночника. – Вы по системе йогов работаете? – спросил Джапаридзе. – Нет, по своей собственной. – И чего хвастаешься? – сказал Теткин. – Ничего красивого в тебе нет! И за что только тебя женщины любят? – Тебя они, кажется, тоже не обижают. Лида Ромнич в каких-то выцветших трусиках, с узкими лямками лифчика на худой разноцветной спине молча встала и пошла в воду. Войдя по пояс, она бросилась и поплыла. "Да она – разрядный пловец", – сразу отметил Скворцов. Лида шла кролем с той непостижимой мягкостью слитных движений, которая делает человека в воде похожим на рыбу, на выдру, на дельфина. Скворцов тоже кинулся в воду и, подстроившись, поплыл рядом с ней. Лида высунула голову, гладко облипшую мокрыми волосами. Чужое, озорное лицо казалось лилово-коричневым. – Давайте на ту сторону, – предложил Скворцов. – Не боитесь? Вместо ответа она нырнула, он – за ней, не успев толком набрать воздуха. Под водой было светло и слабо солнечно. В метре-полутора от себя сквозь пронизанную солнцем воду он увидел длинные, мягко колеблющиеся ноги и плоско очерченный живот; плывущая фигура уходила вглубь, в полупрозрачную зеленоватую муть. Небольшая рыбка, юрко махнув хвостом, сиганула мимо его лица; от нее бисером бежали вверх блестящие пузырьки. Скворцову не хватило дыхания, он вынырнул. Огляделся – Лиды не было видно. Только он начал беспокоиться и собрался опять нырнуть, как небольшая темная голова появилась поодаль, ниже по течению, обернулась, открыла рот с целым парадом белых зубов, крикнула: "Догоняйте!" – и бросилась поперек реки. Снова мягкой мельничкой завращались согнутые руки. "Отлично плывет, – подумал Скворцов, – а все равно мне ничего не стоит ее догнать, ведь я мужчина, царь природы". Он поднажал, с наслаждением вложил силу и пошел быстро, резво, с хорошим наплывом. Догнал, конечно, и перегнал, потом сбавил скорость и поравнялся. Он перешел с кроля на брасс – и она тоже, легко, естественно, словно перетекла из стиля в стиль. Теперь они шли рядом, не торопясь, отчетливо выделывая каждое движение. – Отлично плывете. – Спасибо. – Второй разряд? – Когда-то был первый. – А теперь? – Некогда. Сын. – А жаль. – Не только этого жаль. Они говорили урывками, в те короткие секунды, когда поднимали голову, чтобы забрать воду. Толчок, скольжение, руки в стороны, рот на поверхность, слово. И опять: толчок, скольжение... Разговор в ритме брасса: – Как сносит. – Надо брать выше. – Куда? – На ту иву. – Ладно. "Вот как говорим, вот как плывем, – думал Скворцов. – Толчок, скольжение, слово. С этой женщиной можно плыть. Она молодец". Он плыл и наслаждался. Кругом был солнечный свет, прямой и отраженный, не поймешь, где небо и где вода. С берега было видно, как две головы, согласованно поднимаясь и опускаясь, шли наперерез реки. Каждую голову сопровождал стройный треугольник. – Вот пловцы! – сказал Манин. – Что значит тренировка. – А то! – отозвался Теткин. – Пашка Скворцов у нас первый чемпион, да и она ему под пару. – Смотрите, ребята, кто сюда идет! – крикнула Томка. По тропинке к берегу шел генерал Сиверс в сугубо гражданском виде: затрапезные брючки, резиновые тапочки, серая рубашка с закатанными рукавами. Теткин вскочил, вытянулся по-военному: – Здравия желаем, товарищ генерал. За ним поднялся Манин. Генерал Сиверс снисходительно махнул рукой: – О, прошу вас, не надо почестей. Он сел на песок, снял тапки, вытряхнул их и, не торопясь, надел снова. – Сегодня очень жарко, – завел разговор Ваня Манин. – Хорошо, тепло, – сказал Сиверс. – Нечего сказать, тепло! – захохотал Теткин. – Сорок два градуса, тепло! Он один чувствовал себя с генералом непринужденно. Остальные поеживались. Сиверс уютно устроился на песке, скрестив ноги по-восточному. На груди у него ярко малиновел обожженный треугольник; голые худые руки тоже были розовые. Он с видимым наслаждением подставил лицо солнцу. – Хорошо, тепло. – Сгорите, товарищ генерал, – не унимался Теткин. – Будьте покойны. Мой девиз, как у страхового общества "Саламандра". – Какая саламандра? – Теткин, вы еще молоды и вам простительно этого не знать. При проклятом царском режиме страхованием от огня занималось общество "Саламандра". На дверях у застрахованных прибивались бляхи с изображением саламандры и девизом: "Горю и не сгораю". Одно из моих самых ярких детских воспоминаний. Кто знает? Может быть, если бы не эти бляхи, вся моя судьба была бы иной. – А именно? – спросил Теткин. – Горел бы и сгорел в конце концов. – Саламандры, это у Чапека, я читала, – попробовала вмешаться Томка. – Не перебивай, – остановила ее Лора. – Да я уже кончил, – сказал Сиверс. Разговор как-то не налаживался. – Искупались бы, товарищ генерал, – посоветовал Теткин, потирая свой темно-коричневый кудрявый живот. – Право, не пожалеете. – А что, теплая вода? – Прямо горячая. В нашей столовой щи холоднее бывают. – Сам не знаю, – задумчиво сказал Сиверс. – Нешто и в самом деле выкупаться?.. Нет, не буду. – Жарко ведь, товарищ генерал. – Пар костей не ломит. – Искупайтесь, Александр Евгеньевич, – сердечно посоветовала Лора. После купания такое блаженство наступает, просто не передать. Она лежала вальяжно, пышным задом кверху, вся в песке, как обсыпная булка. Генерал не без одобрения на нее взглянул: – А может, и в самом деле?.. – Конечно, искупайтесь. Сиверс нерешительно потоптался с ноги на ногу. Видно было, что человек мучается. – Раздевайтесь, Александр Евгеньевич, а мы отвернемся, правда? – с приглушенной бойкостью прожурчала Томка. – Лора, отворачивайся, я локтем прикроюсь. Генерал Сиверс тяжко вздохнул и начал вылезать из брюк. Медленно стянул через голову рубашку. Алый треугольник на белой безволосой груди обозначился ярко, как вымпел. Вынув из кармана плавки, он долго завязывал их под трусами, потом снял трусы. Раздетый, он оказался белым и тонким, как макаронина. – Что, можно уже смотреть? – спросила Томка, выглядывая из-под локтя. – Сколько угодно, – сказал Сиверс. – Сказано: и кошка может смотреть на короля. – Как, как? – пискнула Томка. – Не слушайте, это я так, для моциона языка. – А наши-то – смотрите где! – сказал Ваня Манин. Две головы – два черных пятнышка, – все так же мерно поднимаясь и опускаясь, резали воду далеко, у того берега. Генерал Сиверс подошел к кромке песка, осторожно пощупал воду породистой тонкой ногой и громко взвизгнул. – Что такое, товарищ генерал? – испугался Теткин. – И эту воду вы называли теплой! – Теплая, ей-богу, теплая, как парное молоко! – Молодой человек, питаясь в столовых, вы забыли, что такое парное молоко. Нет уж, увольте, не буду купаться. – Да ну бросьте, Александр Евгеньевич! Я с вами, а? – предложила Томка. – И не просите. Генерал Сиверс отошел от воды и стал одеваться так же медленно и методично, как раздевался. В последнюю очередь он надел очки, сказал: "Честь имею кланяться" – и удалился, не оборачиваясь. Сначала все молчали, глядя ему вслед, потом стали обсуждать. – Странный человек! Воды боится, – оказал Джапаридзе. – Не воды он боится, а холода, – возразила Лора. – Какой же холод? Жарко, – заметил Манин. – А ему холодно, – настаивала Лора. – Такой особенный человек. Я читала один роман про человека с Венеры. Он прилетел на нашу Землю, и ему все холодно, холодно... Никак не мог согреться, так и умер. Мне понравилось. – Венера – планета любви, – мечтательно сказала Томка. Сегодня она была не по обычаю молчалива. – Бросьте вы со своей Венерой, – перебил Теткин, – ничего ему не холодно, он в самолете без отопления летел и то не замерз. Нет, у него какая-то другая цель, но какая? – Кстати, – крикнул из-под своего индивидуального шалаша Джапаридзе, кто знает: спутник Марса, шесть буки, на конце "с"? – Энгельс! – ответил Теткин. – Балда! Не Маркса, а Марса. – Тогда не знаю. – Жаль, Сиверс ушел, – сказал Мании. – Он все знает. Исключительно образованный человек. Восемь языков изучил, если не больше. – И откуда у него объем головы берется? – захохотал Теткин. – Я бы двух языков и то не выдержал. Да что языки? Мне в главке совершенно ответственно утверждали, что генерал Сиверс помнит наизусть всю таблицу логарифмов. Я не поверил, конечно, и к нему: "Правду ли, Александр Евгеньевич, про вас говорят, что вы таблицу логарифмов на память знаете?" А он так странно на меня поглядел: "Вам это говорили? Ну что ж, распространяйте дальше". И пошел. – В цирке один такой выступал, – вставил Джапаридзе. – В уме корни извлекал. Прямо ненормальный. – Насчет таблиц сведения, конечно, не до конца проверены, – продолжал Теткин, – а насчет "пи" я своими глазами видел. Знает число "пи" наизусть до шестидесяти знаков. По этому "пи" он даже измеряет состояние опьянения. Напишет "пи" и считает знаки. Как дойдет до сорока – все. Ни капли больше не выпьет. – Нам бы такое "пи", – сказал Манин. – Тебе! Ты и без "пи" трезвенник. Одну рюмку полчаса сосешь, смотреть тошно. – Однако не пора ли купаться? – спросил Джапаридзе из-под сени своего шалаша. – Пора, пора, – закричал Теткин, вскакивая на ноги, – самая пора купаться, купаться! Он подскочил к шалашу, ухватился за одеяло, на котором лежал Джапаридзе, поволок к берегу, приподнял за край и скатил лежащего в воду вместе с журналом "Огонек". – Не понимаю таких шуток, – кричал Джапаридзе. – Куча мала! – завопил Теткин, ухватился за шею Манина и, ловко дав ему подножку, свалил в воду прямо на Джапаридзе, а сверху упал сам. Замелькали спины, ноги, руки. Теткин отфыркивался, как тюлень. Лора глядела на возню с умилением: – Какой веселый. Какой общительный! Это надо же! – Ничего, – согласилась Томка. – Только мне майор Скворцов неизмеримо больше нравится. Ты не обижайся, даже сравнения нет по культуре. – Девушки, в воду! – крикнул Теткин. Лора и Томка, чуть жеманясь и поджимая пальцы, вошли в реку, выбрав мелкое место. Течение перекатывалось через отмель, сильное, как струя из шланга. Пузырьки, деревяшки, веточки – все это, повертываясь и покачиваясь, летело мимо. – Ух, и несет же, – сказала Томка. – Прямо с ног сбивает, жутко, правда? – Ужас! – ответила Лора. – Нет, лично я такое купанье не люблю: того и гляди утонешь. – А где наши-то? Лида с майором? Были две головы – и нет. – А вон погляди, на том берегу. Да нет, правей смотри. Видишь? Вон куда их снесло. Как же они возвращаться-то будут, бедные? Далеко, на противоположном берегу, в мелком ракитнике, виднелись две тощие знакообразные фигуры: мужская и женская. Лиц отсюда разглядеть было нельзя, но, судя по всему, они разговаривали, и довольно оживленно. Он, жестикулируя, что-то рассказывал, а она слушала, теребя одной рукой ветку, а другой опираясь на бедро. Издали это похоже было на разговор двух паяцев-дергунчиков. – Как это люди в такую даль не боятся плавать? – сказала Лора. – Я бы умерла со страху. Ну, пускай он, мужчина все-таки, а она? Не понимаю таких отчаянных женщин. – А я понимаю, я сама отчаянная, я только плавать не умею, а то бы поплыла. Я ничего не боюсь, в жизни все надо испытать, правда? Две фигуры на далеком берегу изменили позы: теперь говорила она, а он слушал. – Знаешь что, Лора, – сказала Томка, – а ведь между ними что-то намечается. – Глупости! Тоже выдумала! Ничего не намечается. У нее муж и сын, и у него тоже жена и сын. – Как будто это может помешать, – хихикнула Томка. – Вот у вас с Алексеем тоже двое детей, а он разве на это посмотрел? Наплевал и пошел по линии любви. В наше время на это не смотрят: дети. Понравились, погуляли, раз-два-три – и семья разрушена. Правда? Вот так и у них будет. – Какая ты, Томка, мещанская, прямо ужас. Ты всех, наверно, на свой аршин меришь. – Это я-то? Ну, нет, – засмеялась Томка. – Я-то как раз к мужчинам равнодушна. У меня семья крепкая. – И про Лиду не говори. Лида не такая, чтобы позволить. Лида глубокая. – Ну, ладно, давай сплаваем. Надув щеки и выпучив глаза, Лора и Томка кинулись в воду и поплыли по-собачьи, сильно брызгая ногами. Течение подхватило их и понесло. – Ой, боюсь, вода так и тянет! – кричала Лора. – Постой, коса упала. Она остановилась по пояс в воде, выжимая воду из тяжелой своей косы. Томка тоже встала на дно, мелко и часто дыша, лопатки так и ходили. – А Лидка-то с майором все беседуют, обсуждают. Я тебе говорила: что-то у них есть. Слишком уж долго беседуют. Лора, не отвечая, глядела на тот берег, где все еще разговаривали две фигуры-закорючки – мужская и женская. Мужчина теперь почему-то сидел на корточках. – Объясняется, – сказала Томка. – Глупости, кто ж это на корточках объясняется? – Верь моему слову, у меня на эту любовь нюх, как у милицейской собаки. Тем временем Теткин, Мании в Джапаридзе, искупавшись, выходили из воды. – Одна полна, другая худа, – говорил Джапаридзе, – нет золотой середины. – Разве в этом дело? – отвечал Мании. – Важно, может ли женщина быть настоящим другом человеку. – Правильно! – согласился Теткин. – Как вы думаете, братцы, жениться мне или еще погодить? – А кандидатура есть? – спросил Мании. – За этим дело не станет. Кандидатур у меня – вся Лихаревка да еще пол-Москвы. – Нет, лучше не женись, – сказал Джапаридзе. – Распишешься – сразу свободу потеряешь, зарплату отдавай, пить не смей. – Смотря какая жена, – заметил Манин. – Бывают очень чуткие. – Ну, ладно, братцы, пора закруглять купанье, – сказал Теткин. – Солнце опускается, скоро комары нападут, наплачемся, да и ужин пропустим. А наши-то два чемпиона все на том берегу консультируются. – Не ждать же нам их, – сказал Джапаридзе. Теткин взял мегафон и крикнул в трубу: – Пашка! Лида! Скворцов! Ромнич! Голос утробно загрохотал над рекой. Две фигуры, два значка – мужской, и женский – на том берегу замахали руками. – Чемпионы! Черт вас деря! – басовито раскатывался мегафон. – Чего вы там развели конференцию? Сейчас давайте обратно! Без вас уйдем! – Дем... – ответило эхо. От того берега отделились два быстрых треугольника; у вершины каждого из них периодически появлялась и пропадала черная точка. – Теткин опустил трубу и сказал: – Хорошо плывут... собаки! 9 Генерал Сиверс шел домой один. В душе у него что-то сосало. Эх, напрасно не выкупался... Может быть, все-таки надо было выкупаться? Он шел, и вспоминался ему один день в детстве, очень похожий по ощущению. Было ему тогда лет семь или восемь. Домашние собрались в гости, звали его с собой. А он все не мог решиться: идти или нет? – Ну, хватит полоскаться, – сказала мама, – решай. А он все полоскался. Потом будто бы решил, сказал: но пойду. Но это он так сказал, ему очень хотелось, чтобы его уговорили. Но никто его уговаривать не стал, просто ушли, а он остался один. Ужасно один, и так хотелось в гости. Как сейчас помнит: голубые обои, один, и солнце, один прямой луч, и в нем пылинки звездочками. Сейчас он шел по горбатой, изъезженной дороге с глубокими колеями. Окаменевшая грязь. Сколько предметов намертво в нее всохло: истлевший валенок с половиной галоши, моток ржавой проволоки, колесо... Какие здесь, должно быть, разыгрывались бои в героическую грязевую пору. Как завывали машины, как бились возле них люди, подсовывая под скаты брусья и колья, а то и ватники. Как дул холодный ветер, а люди закуривали, заслонив ладонями огонь, и между пальцами у них светилось красным... А сейчас по обе стороны дороги зеленели странные деревья – как их там зовут, ивы или ветлы? – бородатые, сказочные, сплошь оплетенные тускло-зелеными тяжами водорослей. Это весной поднималась вода, высоко, до самых верхушек, стояла вода, а потом ушла, оставив на деревьях водоросли. Как уходила вода – это и сейчас было видно по листьям: на самых верхних ветвях они были здоровые, блестящие, темно-зеленые; пониже – узкие, светлые, молодые; а совсем внизу только еще распускались почки. Генерал Сиверс вспомнил, как однажды, несколько лет назад – еще и городка не было, – в самое половодье лодочник Степан Мартемьянович – совершенно библейский старик, матерщинник и пьяница – привез его в лодке, кажется, сюда, на это самое место. Да, точно. Кругом была вода – на десятки километров одна вода, гладкая, без морщинки, розовая вечером вода, и из нее – верхушки деревьев черноватыми шапками. И, кажется, чайка была, старик держал весло, и с него капало, от каждой капли по воде бежал круг... Дорога вышла к берегу реки. В тихой предвечерней воде по колено стояла лошадь, запряженная в водовозную бочку. Рядом расхаживал почернелый сухопарый возница в подвернутых штанах. Он черпал ведром воду и поливал лошади раздутые, дышащие бока. Генерал Сиверс с какой-то грустью и напряженным вниманием глядел на все это. Ощущение значительности происходящего еще усилилось необычайно глубоким, обширным и долгим ударом, который пришел издалека и огромным вздохом потряс окрестность. И вдруг он увидел в воде двух совсем маленьких беленьких мальчиков года по три, по четыре, не больше. Мальчики хлопотали то по пояс, то по плечи, то по самую шею в воде, присаживались на корточки, подныривали, шлепали ладошками, что-то кричали. Почему-то они купались одетые. Под солнцем мокро и ярко сверкала красная с синим, пестрая кофточка одного. Другой был одет скромнее – в голубой маечке. За плечами у первого висело ружье. Так и купался с ружьем. Генерал Сиверс обратился к вознице: – Послушайте, это ваши дети? – Наши, наши, – с удовольствием ответил возница. Он выпрямился, рукавом обтер коричневое лицо. С усов у него капало. – А зачем же они купаются вот так, в одежде? Да еще с ружьем? – Айв самом деле, зачем? – Так это я вас спрашиваю. – А я вас. "Хорошо все-таки без формы, – подумал Сиверс, – разве он так бы со мной разговаривал, будь я в форме?" – Послушайте, – сказал он, – это все-таки не дело – таких маленьких ребят пускать одних в воду. Хорошо здесь, у берега, мелко. Зайдут дальше утонут. – И очень просто – утонут, – радостно согласился возница, глядя на детей из-под широкой черной ладони. – Три шага – и по шейки, а там с ручками, ей-богу. Только пузыри буль-буль – и все. – Тьфу, черт, – рассердился Сиверс, – что же вы за ними не смотрите? – А чего смотреть? Не моя забота. Чужая-то спина не чешется. – Так вы же мне только что сказали, что это ваши дети? – А то не наши? Самые наши дети... Тут только Сиверс заметил, что возница пьян, и порядочно. Придется самому заняться детьми. – А ну-ка, орлы, – крикнул он, – вылезайте на берег, живо! Две белобрысые головенки – чуть повыше и чуть пониже – повернулись к нему. У той, что пониже, были ярко-голубые глаза и брильянтовая капля на кончике носа. – Не, не пойдем, – сказал маленький. – Мы тута играем. – Во неслухи, – сказал возница, забираясь на облучок. – Я уж звал нейдут. Таким одна дорога – тюрьма. – Сейчас же на берег, кому говорю! – крикнул Сиверс. Головы снова повернулись, как винтики. – Но, паразитка! – крикнул возница, хлобыстнул лошадь кнутом и стал выезжать на дорогу. Бочка подрагивала, роняя воду. – Чего ты с ними начинаешься? – спросил возница. – Брось их к лешему, айда со мной, к Ною. – К какому Ною? К праотцу? – Ты что. Ноя не знаешь? – Не знаю. – Пустой человек. Ноя не знает, – махнул рукой возница и отъехал. Генерал Сиверс остался на берегу. Что поделаешь? Придется вытаскивать этих огольцов. Смерть не хочется лезть в воду. Может, словами их приманить? – Эй ты, в красной кофточке! Как тебя зовут? – Сережа, – ответил маленький. – Ты что же, один сюда пришел? – Не, я с Сережей. – Ничего не понимаю! Кто из вас Сережа? Ты или он? – Я Сережа. И он Сережа. – Так вот. Сережа с Сережей, сейчас же вон из воды, а то силой вытащу. – А я тебя застрелю, – сказал Сережа поменьше. – Ну вот, и сразу застрелишь, – грустно сказал генерал Сиверс. – Это же превышение предела необходимой обороны. – Какой обороны? – Не слушай, это я так, для моциона языка. Да ты, наверно, из ружья и стрелять-то не умеешь. – Фиг, врешь, умею. – И со звуком? – Пу! – крикнул Сережа. – Ну, это что за звук. Скучно мне даже слушать тебя, братец ты мой. – А ты с большим звуком стрелять умеешь? – заинтересовался Сережа. – И с каким еще! Слышал, недавно ударило? Это мой был звук. Я умею стрелять из самой большой пушки, какая есть. – Ты что же, солдат? – Нет, генерал. – Врешь. Генерал – он большой такой, золотой, красный, а ты серый. Сиверс вздохнул и согласился: – Я серый. Тут неожиданно раскрыл рот Сережа побольше и спросил басом: – А из пакеты ты умеешь? – Это он говорит "пакета" вместо "ракета". Смешно? – сказал Сережа поменьше. – Не смешно, – строго ответил Сиверс. – И вообще довольно демагогии. Живо из воды, поняли? – Все равно я тебя не боюсь, – храбро заявил Сережа-маленький. – Господи, согрешишь тут с вами. Генерал Сиверс разулся и полез в воду. Было мелко, до колен, брюки он подвернул и почти не замочил. Мальчики довольно послушно дали ему руки и вышли на берег. С обоих обильно текла вода. Сиверс снял с них одежонку и неумело, по-мужски, выжал. Как их вести, голыми, что ли? Он подумал и надел на мальчиков трусы, а майку и кофточку дал им в руки – нести. Какие разные ребята! Сережа побольше – крепенький, укладистый, как туго набитый тючок. Сережа-маленький – розовый, голубоглазый, похожий на новенькую перламутровую пуговицу. – А ружье? – спросил маленький. Сиверс надел ему ружье на прохладное молочное плечико. – За мной, орлы! Мальчики доверчиво подали ему маленькие холодные руки. – Фу, до чего перекупались! Пошли домой. Где вы живете? – На белом свете, – ответил Сережа-маленький. – Остроумно, но неопределенно. Покажи пальцем, где ты живешь. – Там, – махнул Сережа маленький по горизонту. – Где кустья. "Кустьев" нигде не было видно. Генерал Сиверс подумал, вздохнул и двинулся по дорожке направо. Маленькие холодные руки лежали у него в руках, как влажные камешки. – Знаешь, – говорил Сережа поменьше, – я тоже умею из ракеты. Я все умею. Когда буду большой, я всех постреляю. – Ну уж и всех. Это ты брось. – Вот увидишь, постреляю. – Остается надеяться, что я до этого не доживу. Слушай, ты, будущий мировой убийца, как твоя фамилия? Сережа подумал, огорчился и сказал: – Забыл. – Зайцев его фамилие, – вдруг сказал Сережа побольше. – А мое – Иванов. – Ай да Сережа, – похвалил его Сиверс. – Умница! – А он совсем не умный, – ревниво сказал маленький. – Он букву "рэ" не говорит. Знаешь, как он говорит? "Волона кличит кал!" Смешно? – Я уже тебе сказал: не смешно. Не следует смеяться над недостатками своих ближних. Внезапно Сережа-маленький остановился и протянул Сиверсу свою мокрую кофточку. – Ты чего? – Не могу больше нести кофту. Она тяжелая. – Что же с тобой делать, братец? Давай понесу. Навстречу шел офицер. – Сережа, это не твой папа? – Дай посмотрю. Нет, не мой. – Послушайте, майор, – крикнул Сиверс, – вы не знаете, чьи это дети? Майор остановился, несколько задетый бесцеремонностью обращения, и равнодушно оглядел ребят. – Этого не знаю, а тот, поменьше, как будто полковника Нечаева внук, начальника штаба. А откуда вы их взяли? – В воде нашел. Майор засмеялся: – Ведите скорей домой, их, верно, ищут. – А где он живет, наш Нечаев? – Вон там, в домах начсостава. Сиверс поблагодарил и повел мальчиков в указанном направлении. – У меня нет папы, только мама, – рассказывал Сережа-маленький. – У меня был папа, даже два, а теперь ни одного не осталось. – А мама здесь? – Не, уехала в Москву. На самолете. – Ты что же, с дедушкой живешь? – Больше с бабушкой. Бабушка мне эту кофту пошила, которую ты несешь. Мокрая кофта прохладно висела на согнутом пальце генерала. – Тебе не холодно? – спросил он. – Не, тепло. Ведь мы идем на юг. – Откуда ты знаешь? – Я все знаю. Есть юг и север. На юге жарко, на севере холодно. А еще есть восток и запад, там средне, не жарко, не холодно, просто тепло. – Да ты, брат, образованный! – Я все знаю. Вот мама у меня глупая. Не очень, а так, немножко глупая. Я ей говорю, а она не слушает. Я спрашиваю: "А машины кверх ногами ходят?" А она говорит: "Ходят". А сама плачет. Смешно? – Я уже говорил: не смешно. Сережа примолк, а потом сказал: – У меня жена и пять детей. Я их не бросил. Вокруг дома начсостава, как грибы на опушке, разрослись деревянные бараки, покосившиеся, сумрачные, с антеннами на крышах. Из одного барака выбежала женщина лет тридцати, растрепанная, в пестрой юбке. Она метнулась к ним, как птица, упала в пыль и крепко обхватила Сережу побольше: – Сереженька, куколка моя, ягодка ненаглядная, нашелся, родной. Она плакала, резко мотая сухими мятыми волосами. – Вы за ним лучше смотрите, – сказал Сиверс. – Ой, гражданин хороший, вас-то я и не заметила! Это вы их привели? Где ж вы их разыскали? – В реке. Женщина побледнела и встала, отряхивая юбку. – В реке? Надо же! Это все Зайцев, его так к воде и тянет! Говорила я тебе, – накинулась она на своего Сережу, – не ходи с этим бандитом! Он тебя хорошему не научит. Это есть бандит. "Бандит" скромно стоял, глядя на свои маленькие ноги. – В реке! Это подумать! Другой раз насовсем утонут! Нет, я его под замок, запру начисто, пусть дома посидит, уголовник! А вас-то чем благодарить? Разве что пол-литра есть... Интересуетесь? – Непьющий. – А зовут-то вас как, вы меня простите? – Александр Евгеньевич. – Век буду вас помнить, Александр Евгеньевич! А может, зайдете? Не водочки, так чайку? Не прибрано только у нас, вы уж извините... – Нет, спасибо. Мне еще надо этого вот архаровца довести. Где он живет? – А вот, аккурат где агитпункт. Лучше давайте я вас провожу. – Не беспокойтесь. – Какое беспокойство? Вы их из воды... Да я век должна... – Вот мой дом, – сказал Сережа-маленький. Сережа побольше шел, крепко вцепившись в руку матери. Лицо у него было напряженное и гневное. Они вошли во двор, где агитпункт. Навстречу им что-то яркое, топая, бежало по асфальту. Это была толстая женщина в пестром, большими цветами, халате. Она бежала, переваливаясь на очень высоких каблуках, и крупная грудь моталась туда-сюда. – Вы еще за это ответите, Иванова! – крикнула она. – Я этой дружбы никогда не одобряла, и вот доплясались! Давайте мальчика! – Она резко дернула к себе Сережу-маленького и строго спросила: – Где его кофта? – Вот, – сказал Сиверс. – А почему мокрая? Безобразие! Я вашего сына теперь на порог не пущу, больше того, во двор не пущу! Это квинтэссенция хулиганства! Я обращусь в милицию! Она повернулась и пошла прочь, таща за руку Сережу-маленького и размахивая мокрой кофтой. Коричневая дверь подъезда захлопнулась за ней с пушечным звуком. Сережа-большой заплакал. – Не плачь, моя ягодка, не дам я тебя в обиду. – Ну, ладно, – сказал Сиверс, – я пойду. – А к нам? Чайку? – В другой раз, спасибо. Сиверс пожал ей руку и пошел в сторону своей гостиницы. – Хороший человек, – вздохнула женщина. – Он из пакеты умеет, – сказал Сережа. – Пакета, пакета. Горе ты мое, а не пакета. 10 На пятницу испытаний не было назначено, и Скворцов с удовольствием проспал лишних два часа. Он, когда удавалось, любил поспать, особенно проснуться и опять заснуть, зная, что торопиться некуда. Он даже просил товарищей, чтобы его будили и говорили: «Вставать еще рано». Черт его знает, что ему в этом нравилось. Должно быть, ощущение неисчерпанного счастья. Сегодня его никто не будил. Он проснулся сам, оделся, умылся (вода была) и вышел в вестибюль. Дверь в дежурку стояла приоткрытая; там разговаривали две женщины. – Не живет гриб, – говорила одна. – Сморщился, весь повял. Воздух, что ли, для него плохой? Нет, плохо здесь все-таки для русского человека. – Чего хорошего. – Ну, пойду. Спасибо на ласке. Гриба попила... – Заходи еще когда, попьешь. Зайду когда. А тебя, я гляжу, все разносит. Чисто нервное. От нервов полнею. Скворцов засмеялся, распахнул дверь, повесил ключ и сказал: Здравствуйте, девушки. Все щебечете? "Девушкам" было лет по пятьдесят, но они смутились и захихикали. – Товарищ майор? – сказала толстая заведующая. – А я-то смотрю, не захворали ли? Десятый час, а ключ в двери. – Спал и видел вас во сне, Марья Евстафьевна. – Все небось выдумываете. – Честное слово. Люблю роскошных женщин. Заведующая покраснела до самых плеч и прикрыла рукой вырез сарафана.

The script ran 0.013 seconds.