Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Георгий Владимов - Три минуты молчания
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_maritime, prose_contemporary, prose_rus_classic

Аннотация. Роман Георгия Владимова "Три минуты молчания" был написан еще в 1969 году, но, по разного рода причинам, в те времена без купюр не издавался. Спустя тридцать пять лет выходит его полное издание - очень откровенное и непримиримое. Язык романа - сочный, густо насыщенный морским сленгом - делает чтение весьма увлекательным и достоверным. Прежде чем написать роман, Владимов нанялся в Мурманске матросом на рыболовецкий сейнер и несколько месяцев плавал в северных морях.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

Владимов Георгий Николаевич Три минуты молчания К русскому зарубежному изданию Эта книга возникла из опыта моего плавания на рыболовном траулере 849 «Всадник» по трем морям Северной Атлантики. Я был на борту не сторонним наблюдателем, но как палубный матрос участвовал в работе и в жизни экипажа это обстоятельство, возможно пошедшее на пользу книге, предопределило в немалой степени ее судьбу в СССР. Должно быть, доверчивый автор слишком буквально воспринял призывы руководящих товарищей насчет досконального и всестороннего изучения жизни. К тому же, "Три Минуты Молчания" оказались последним крупноформатным произведением, напечатанным в "Новом мире" Александром Твардовским; для тех, кто хотел его свержения, нашлась удобная полноразмерная мишень. Обширная наша пресса, от столицы до окраин, немедля запестрела традиционными заголовками: "В кривом зеркале", "Ложным курсом", "Сквозь темные очки", "Мели и рифы мысли", "Разве они такие, мурманские рыбаки?", "Такая книга не нужна!", "Кого спасаете, Владимов?" и т. п. Как ни смешны эти благоглупости, а они свое дело делают. При всем интересе советского читателя к этому роману, книжного издания в родном отечестве не было семь лет. Лишь когда появился на Западе "Верный Руслан", именно благодаря его появлению! — сочли разумным пригласить автора "вернуться в советскую литературу", приотворив ему двери московского «Современника». Однако за семь этих лет у автора накопились свои претензии к роману, а сверх того были надежды восстановить, хотя бы отчасти, выгрызенное цензурой и, напротив, опустить места, служившие вынужденно связками разорванному тексту. В издании «Современника» это не сбылось — тому самому автору, от кого только и требовали "коренной переработки", теперь и на шаг не дали отступить от журнальной версии, с которой новый цензор сверялся по каждому слову. Версия, в полной мере авторская, предстает русскому читателю лишь здесь, под этой обложкой. Прежде она публиковалась во Франции издательством «Галлимар» в переводе г-жи Лили Дени — пользуюсь случаем печатно принести искусной переводчице мою глубокую благодарность за ее немалый добросовестный труд. Г. Владимов Москва, 30 июля 1981 года Ты не Дух, — он сказал, — и ты не Гном. Ты не Книга и ты не Зверь. Не позорь же доброй славы людей, воплотись еще раз теперь. Живи на Земле и уст не смыкай, не закрывай очей и отнеси сынам Земли мудрость моих речей: что каждый грех, совершенный двумя, и тому, и другому вменен. И… Бог, что ты вычитал из книг, да будет с тобой, Томлинсон! Р.Киплинг Глава первая. Лиля 1 Сначала я был один на пирсе. И туман был на самом деле, а не у меня в голове. Я смотрел на черную воду в гавани — как она дымится, а швартовые белеют от инея. Понизу еще была видимость, а выше — как в молоке: шагов с десяти у какого-нибудь буксирчика только рубку и различишь, а мачт совсем нету. Но я-то, когда еще спускался в порт, видел — небо над сопками зеленое, чистое, и звезды как надраенные, — так что это ненадолго: к ночи еще приморозит, и Гольфстрим остудится. Туман повисит над гаванью и сойдет в воду. И траулеры завтра спокойненько выйдут в Атлантику. А я вот уже не выйду. Я свое отплавал. И дел у меня никаких в Рыбном порту не было; просто завернул попрощаться. Посмотрю в последний раз на всю эту живопись, а после — смотаю удочки да и подамся куда-нибудь в Россию. В смысле — на юг. Тут они являются, два деятеля. Вынырнули из тумана. — Кореш, — кричат, — салют! Оба расхристанные, шапки на затылке, телогрейки настежь, и пар от них, как от загнанных. — Салют, — говорю, — кореши. Очень рад видеть. А на самом деле — никакие они мне не кореши. Ну, с одним-то, с Вовчиком, я корешил недолго, рейса два сплавали вместе под тралом, даже наколками обменялись. У него на пальцах «Сеня» выколото, а у меня — «Вова». Ну, выколото, и ладно. А второго-то, пучеглазого, я вообще в первый раз видел. А он-то громче всего и орал. И с ходу лапаться полез мослами своими загребущими. — Гляди, кого обнаружили! Нос к носу вышли — при такой видимости. Как это понимать, Вовчик? "А так и понимать, — думаю. — Ты носом своим лиловым всегда кого надо обнаружишь. А раньше всего — денежного человека". Видно же, с кем имеешь дело — с бичами[1] непромысловыми. Которые в море не ходят, только лишь девкам травят про всякие там «штормяги» и «переплеты». Не портовым девкам, а городским. А все-то ихние «переплеты» сползать раз в день отметиться в кадрах, лучше всего — под вечер, когда уже вся роль на отходящее судно заполнена. Ну, и дважды в месяц потолкаться возле кассы, получить свои законные, семьдесят пять процентов. Чем не жизнь? И вечно они кантуются на причалах, когда траулеры швартуются и ребята на берег сходят с авансом. Тут они тебя прижмут — гранатами не отобьешься. "Салют, Сеня! Какие новости? Говорят, в Атлантике водички поубавилось, пароходы килем по грунту чешут, эахмелиться бы надо по этому поводу. Моряки мы или не моряки?" И знаешь ты их, как родных, а все равно — и поишь, и кормишь, потому что любому рылу береговому рад, и душа твоя просится на все четыре стороны. — Что, — спрашиваю, — бичи? На промысел топаете? — Какой теперь, к шутам, промысел? — пучеглазый орет. — Не ловится в этот год рыбешка. Научилась мимо сетки ходить! — А ты почему знаешь? — Осподи! Сами ж неделю, как с моря. А море он в позапрошлом году видел. В кино. Потому что у нас не море, а залив. Узкий, его между сопками и не видно. А неделю назад я сам вернулся из-под селедки, и тот же Вовчик меня на этом самом причале встретил. Смутился Вовчик. — Ну где ж неделя, Аскольд? Больше месяца. — Да где ж месяц? — А где же неделя? Уйти бы мне от греха подальше, но, сами понимаете, интересно же — кто сегодня пришел, кого в последний мой день принимают в порту, а верней всего у бичей узнаешь, можно к диспетчеру не ходить. — Ладно, — говорю, — считаем: неделя без году. Кого встречаете, Вовчик? — Своих трехручьевских, — отвечает мне Вовчик. А он, и правда, к женщине одной, инкассаторше, на Три Ручья[2] ездил. Трехручьевские ему, конечно, свои. — Триста девятый пришел, «Медуза». Ну, и пошел, конечно, обыкновенный рыбацкий треп: — А куда ходили? — К Жорж-Банке.[3] — А что брали? — Окуня брали, хека серебристого. — И хорошо брали? — Не сильно. — Штормоваться пришлось? — Что ты! Штиль всю дорогу, хоть брейся. Гляди в воду и брейся. Хотя, окунь-то, он в штиль не любит ловиться. — Значит, и плана не набрали? — Да почти что в пролове. Премия-то, ясно, накрылась. Ну, гарантийные получат, и коэффициенту набежит; под Канадой — там вроде ноль-восемь. Все знают бичи: и кто куда ходил, и как рыбу брали, и кто сколько получит. Зато сами в пролове не бывают. — Дак вот, плешь какая, — Аскольд опечалился. — Пришли ребята с Жорж-Банки, четыре месяца берега не нюхали, а их в порт не пускают. Локатор из строя вышел. Со вчерашнего дня и стоят на рейде, видимости ждут. — Что ж, — говорю, — целее будут. Но это они умеют мимо ушей пропустить. Помолчали для вежливости. Вовчик спрашивает: — А у тебя отход на сегодня назначен? — Нет, — говорю, — кончилась для меня эта музыка. — Списали, значит? — Зачем? Сам решил уйти. — Что ж так? — А так. Надоело. — И документы забрал? — За этим, что ли, дело — с тюлькиной конторой расчихаться? — Н-да, — говорит Вовчик. — Куда ж ты теперь пойдешь? — Не пойду, — говорю, — а поеду. — На другое море? — Люди, Вовчик, не только ж по морю ходят. И на сухом месте объякориться можно. — Можно. Да смотря как. — Ну, по крайней мере, не как у тебя, по-глупому: ни в море, ни на земле. Аскольд стоял и помалкивал, губы развесив, как будто его не касалось. А Вовчика я все же смутил. Да ведь он уже долго бичевал, пообвыкся в бичах, плюнешь в него — утрется. — Что ж, — говорит Вовчик, — тут грех отговаривать. Если человек решился. Может, эахмелимся по этому поводу? — Да захмелиться-то недолго… — А что мешает? Монеты кончились? Вон, Аскольд пиджак может заложить, ты расчет получишь — выкупишь. — Монеты не кончились, Вова. Дураки, — говорю, — кончились. За такие речи любой моряк дал бы мне по глазам. Но эти уже и забыли, когда и звались по-честному моряками, они только переглянулись, когда я сказал про монеты; Аскольд даже губу лизнул. А все деньги у меня при себе были, в пиджаке, в нагрудном кармане, заколотые булавкой, — тысяча двести новыми. Все, что осталось с последней экспедиции. Мы ходили под селедку в Северное, к Шетландским островам, и рыба хорошо заловилась — иной раз по триста, по четыреста бочек в день брали — поуродовались, как карлы,[4] зато и премию взяли, и прогрессивку. И тридцать процентов начислили мне полярки.[5] А истратил я — на папиросы в лавочке, на лезвия, ну и долги по мелочам роздал, и матери по аттестату. Приход свой, конечно, отметил — рублей на полcта. Но уж в кредит на плавбазах не взял ни на рубль, и на берегу ни одной стерве не перепало. Кончился для некоторых Сенька Шалай, списывается по чистой и аванса не просит! Так вот, я и говорю им: — Монеты не кончились, Вова. Дураки кончились. — Как это понимать, Вовчик? — Аскольд понемногу обидеться решил, багровый сделался, глазища только на шапку не вылезли. — Это он, выходит, с матросами не желает знаться! А Вовчик, друг мой, кореш, засмеялся и говорит: — Он же шпак теперь без пяти минут, разве не слышал? Он теперь в Крым поедет, будет там на пляже придуркам травить, какая в Атлантике сильная погода. Хотелось мне врезать ему, но ведь кореш все-таки, да и я ему тоже не комплименты говорил, — раздумал и пошел от них подальше. У меня в этот день была мечта — обойти все причалы, пароходы поглядеть, судоверфь, сходить на катере в доки на Абрам-мыс, везде побывать, где я бывал, откуда уходил в море или в ремонте стоял, нес береговую вахту, — а теперь вот сразу и расхотелось. Потому что еще кого-нибудь встретишь и не отвяжешься, такие пойдут беседы. — Обожди-ка! — Вовчик мне крикнул. Так они и стояли на пирсе, но уже лица не увидишь, одни ноги свисали из тумана. — Значит, не повстречаемся больше? Так, что ли, кореш? А мне и подарить тебе на прощание нечего. — Подари, когда будет, Аскольду. — Он и сам тоже предлагает: подарить бы чего дураку. Чтоб хоть память осталась. А хочешь — мы тебе курточку сосватаем? — Какую еще курточку? — Лопух, в чем же ты уедешь? Подошли, и Вовчик меня взял за пальто, раздраил на груди. — Срам! Девки на первом броде[6] засмеют. Ну, флотский! — Ну, северный! Бостоном не мог обшиться, макен[7] позаграничнее нацепить. Жмешься вот, а себе же и прогадываешь. Где он, этот-то, с курточкой? — Здесь он, — Аскольд куда-то рукой махнул. — Между пакгаузов ходит. — Понимаешь, механичек тут один, с торгового, такого курта загоняет: ты во сне увидишь, проснешься и опять скорей заснешь! — Норвежеская! — пучеглазый орет. Чем другим, а глоткой Бог не обидел малого. — С мехом, понял, на подстежке. Цветом не то вроде серенькая, а не то, понял, темненькая такая, в дымчик. Что ты! У спекулей разве такую достанешь? — А он что, не спекуль? Торгаш[8] этот. — Ну где ж спекуль? — Вовчик мне доказывает. — Сотнягу просит. Можно считать — даром отдает. Ну, бывает несчастье у человека — купил, а не в размер. А на тебя, мы так прикинули, в сам раз. А я, в том-то и дело, насчет такой курточки давно мечтал. Сраму-то на мне не было, — вот уж на них срам, это точно! — а у меня пальто было велюровое, с мерлушкой, костюм коверкотовый, шапка тоже в порядке. Но все мое — что на мне надето. Так и затаскать недолго, следить же за мной некому. А главное, во внешнем облике, как говорится, ничего у меня морского-то не было, один тельник полосатый под рубашкой. А все-таки море меня видело, память должна же остаться! — Чего раздумываешь? — спросил Вовчик. — Так он тебя и ждал, торгаш, с этой курточкой! Ну-к, стой тут на пирсе, никуда не беги… Прихлопнули меня по плечам, и нет их, растаяли. А я стою и жду. А потом думаю: лопух я, вот уж действительно! Доверился бичам, чтоб они мне барахло сватали. Ведь они четвертак еще за комиссию попросят, у них такой прейскурант, за прекрасные глаза ничего не делается. А нужна мне ихняя комиссия! Что я, сам бы не мог торгаша этого повстречать? К тому же, на моих золотых, смотрю, уже два пробило, вот-вот стемнеет. И снялся я с места, пошел по причалам, под кранами, вдоль пакгаузов. Потом увидел — ни к чему все это. Да и туман. Хороший я себе денек выбрал для прощания! Но ведь его не выбираешь, проснешься как-нибудь утром — или сегодня, или никогда! А почему именно сегодня, не надо и спрашивать. Как спросишь — так и раздумаешь. И все-то я знал в Рыбном порту, любую дорогу отыскал бы с завязанными глазами — только по запаху, по звуку. Вот я слышу: соленой рыбой уже не пахнет, а пахнет мороженым свежьём, аммиаком, — это я на десятом причале, возле рефрижератора. Дальше — мочеными досками запахло, ручники стучат по железу, шофера матерятся, — тарные склады, двенадцатый причал, здесь контейнеры набивают порожними бочками. Еще дальше — нефтяной дурман, и насосы почмокивают, — там уже тринадцатый, там топливо берут и воду. Если бы я еще лет пять проплавал, я бы и не это знал — чьи там гудки перекликаются, чья сирена попискивает — водолазов зовет или сварщика, и как этого диспетчера зовут, который в динамик хрипит на всю гавань: — "Чеканщик"! Включите радио, "Чеканщик"!.. Буксир «Настойчивый»! Переведите плавбазу "Сорок Октябрей" на двадцать шестой причал… Но я, пожалуй, и так слишком долго плавал. Хватило бы мне и года. И ничего бы я такого не переживал. Уехал бы и как-нибудь прожил без моря. А может быть, и не прожил бы, — человек же про себя ничего не знает. У Центральной проходной я оглянулся напоследок и ничего не увидел. Туман загустел — кажется, руку протянешь и пальцев своих не разглядишь. Однако бичи меня разглядели. Совсем, бедняги, задохлись, но догнали у проходной. И с ними торгаш, с чемоданчиком. А я и забыл про них. — Что же ты подводишь? — Аскольд кричит. — Мы к тебе со всем доверием, а ты и закосил. Как это понять, Сеня? Торгаш меня сразу глазами смерил. — Этот, что ли? Напялим. Он в порядке был морячок — ладненький, резвый, шуба-канадка на нем с шалевым воротником, мичманка на месте, козырек на два пальца от брови. Это мы, сельдяные, все больше в пальтишках, в телогрейках. А торгаши себя уважают. Мы отошли шага на два, за щиты с газетами, и тут он вытащил свою курточку. Какая это была курточка! Просто явление природы, и более того. Поперек груди — белые швы зигзагами, подкладка — сиреневая, скрипучая, карманы внутри на «молниях», и по бокам еще два косых, белым мехом отороченных, и капюшон на меху, а от него до пояса «молния», а в плечах погончики вшитые с «крабом», без всяких там якорей, якоря — это старо, и рукава тоже мехом оторочены. А насчет цвета и говорить не будем — как штормовая волна баллах при восьми и когда еще солнце светит сквозь тучи… — Сдохнуть можно, — пучеглазый чуть не навзрыд. — Эх, ты, мой куртярик! — Ладно, ты, — Вовчик ему сурово. — Не куртярик, а прямо-таки куртенчик. Ты только руками не лапай, твоим он не родился. — Ну как? — торгаш говорит. — Тот самый случай? Мне бы спросить, почем твое сокровище, но так же не делается, так только вахлаки на базаре торгуются, надо сперва намерить. Я скинул пальто, дал его Аскольду подержать, а пиджак взял Вовчик. Курточка мне и вправду оказалась "в самый раз", ну чуть свободна в плечах. Но это ведь не на год покупается, я же еще раздамся. Они меня застегнули, прихлопали, поворотили на все стороны света, торгаш с меня шапку снял и свою мичманку мне надел, как полагается. Потом открыл чемоданчик — там у него в крышку вделано зеркальце. — Не торопись, — говорит, — посмотрись подольше. Надо же знать, какое действие производишь. Акула увидит — в обморок упадет. Вид был действительно — как у норвежского шкипера. Только скулы бы чуть покосее. Рот бы чуть пошире. Глаза бы — не зеленые, а серые. И волосы без этой дурацкой рыжины. Но ничего не поделаешь. — Сколько? — спрашиваю. — Ну, если нравится, то полторы. — Как «полторы»? Ты же сотню просил. — За такую курточку, родной, не просят. За нее сами дают и говорят спасибо. Кто тебе сказал — сотню? Бичи, конечно, уже по сторонам загляделись. — А больше, — говорю, — она не стоит. Торгаш моментально мичманку с меня стащил и куртку расстегивает. — Будь здоров, — говорит. — Привет капитану! — Постой. — Я уже понял, что так просто мне с нею не расстаться. Сколько, если для конца? — Вот для конца как раз полторы. Для начала две хотел, но засовестился. Вижу — идет тебе. Я потянулся было за пиджаком, а Вовчик уже, смотрю, вынул всю пачку, развернул платок и сам отмусоливает пятнадцать красненьких. Торгаш их перещупал, сложил картинка к картинке, последнюю — поперек, как в сберкассе, и нету их, сунул за пазуху. Аскольд тем временем надрал газет со щита, завернул мне пиджак. — Ну, сделались? — торгаш говорит. — Носи на здоровье. — Что ты! — Аскольд ему улыбается и берет под локоть. — Не-ет, говорит, — это мы еще не сделались. Не знаешь ты нашего Сеню. А он у нас добрый человек. Правда же, Сеня? Откуда ему, пучеглазому, знать, добрый я или злой? Первый раз человека видит. Добрый — значит, всю капеллу теперь захмели. А торгаш и так на мне руки нагрел, с ихней же помощью. — Конечно, — говорю, — добрей меня нету. — А замечаешь, Сеня? — все пучеглазый не унимается. — Мы с тебя за комиссию ничего не берем. А вообще — берут. Замечаешь? Да, думаю, тяжелый случай. Ну, что поделаешь, раз уж я в эту авантюру влез. — Гроши-то спрячь, — Вовчик напомнил. — Раскидаешься. Я взял у него пачку, уже завернутую, и булавкой заколотую, и так это небрежно затиснул в курточку, в потайной карман. Как она, эта пачка, не задымилась от ихних глаз? Любим же мы на чужие деньги смотреть! 2 И мы, значит, с ходу взошли в столовую — тут же, у Центральной проходной, и сели в хорошем уголке, возле фикуса. А над нами как раз это самое: "Приносить — распивать запрещается". — Это ничего, — говорит Вовчик. — Это для неграмотных. Одолжил у торгаша самописку и приделал два «не». Получилось здорово: "Не приносить и не распивать запрещается". — Вот теперь, — говорит, — для грамотных. Но мы все сидели, грамотные, а никто к нам не подходил. Официантки, поди-ка, все ушли на собрание — по повышению культуры обслуживания. — Бичи, — говорю, — не отложим ли встречу на высшем уровне? — Что ты! — Аскольд вскочил. — С такими финансами мы нигде не засидимся. Сейчас пойду Клавку поищу, Клавка нам все устроит, на самом высшем. Пошел, значит, за Клавкой. А торгаш поглядывал на нас с Вовчиком и посмеивался. У них в торговом порту все это почище делается, и никто этих дурацких плакатов не пишет. Все равно же приносят и распивают, только не честь по чести, а вытащат из-под полы и разливают втихаря под столиком, как будто контрабанду пьют или краденое. Пришла наконец Клавка, стрельнула глазами и сразу, конечно, поняла, кто тут главный, кто будет платить. Передо мной и с чистой скатерки смела. — Мальчики, — говорит, — я вам все сделаю живенько, только чтоб по-тихому, меня не выдавайте, ладно? — Сколько берем? — Аскольд захрипел. По-тихому он не умеет. — Ну, сколько, — говорю, — четыре и берем, раз уж мы сидя, а не в стоячку. Пора уже вам жизнь-то понимать! — Вот это Сеня! Добрый человек! А ты думаешь, Клавдия, почему он такой добрый? А он с морем прощается нежно, посуху жить решил. Очень это понравилось Клавке. — Вот, слава Богу! Хоть один-то в море ума набрался. Ну, поздравляю. — А ты думаешь, Клавдия, мы не добрые? Видишь, как мы его прибарахлили? — Вижу. Хорошо, если эту курточку и его самого до вечера не пропьете. Клавка мне улыбнулась персонально. — Ты к ним не очень швартуйся, они пропащие, бичи. А ты еще такой молоденький, ты еще человеком можешь cтать. Вся она была холеная, крепкая. Красуля, можно сказать. А лицо этакое ленивое и глаза чуть подпухшие, будто со сна. Но я таких — знаю. Когда надо, так они не ленивые. И не сонные. — Кому от этого радость, — спрашиваю, — если я человеком стану? Тебе, что ли? Опять она мне улыбается персонально, а губы у нее обкусанные и яркие, как маков цвет. Наверно, никогда она их не красила. — Папочке с мамочкой, — говорит. — Есть они у тебя? — Папочки нету, зато мамочка ремнем не стегает. Неси, чего там у тебя есть получше. — Не торопись, все будет. Дай хоть наглядеться на тебя, залетного… Торгаш посмотрел ей вслед, как она плывет лодочкой, не спеша, чтобы на нее подольше глядели, и даже присвистнул. — Хорошая, — говорит, — лошадка. И ты уже определенно действие производишь. Я бы уж не пропустил, ухлестнул бы на твоем месте. — Что же не ухлестнешь? — Своя имеется. Пока хватает. — Тоже и у меня своя. — Это другое дело. Правду сказать, насчет «своей» это я так брякнул. Были у меня «свои», только они такие же мои, как и дяди Васины, — но вот за такими Клавками, крепенькими, гладкими, на портовых щедрых харчах вскормленными, я еще салагой гонялся. И с ними-то я быстрее всего состарился. Принесла она «рижского» на всех и закусь, какой и в меню не было, прямо, как для ревизии, — жаркое «домашнее» и крабов, даже копченого палтуса. Поставила передо мною поднос и так это скромненько: — Угодила? Я и не посмотрел на нее. — Ух ты, рыженький, какой сердитый! А говорил — что жизнь понимаешь. Как же ты ее понимаешь, скажи хоть? Ни больше, ни меньше захотела знать! Да еще я почему-то рыженький для нее. Ну, есть малость, но никто меня так не называл. — Сколько надо, — говорю, — столько понимаю. На все другое боцман команду даст. Что касается тебя — не глядя вижу. — Ах, — говорит, — какой залетный!.. Опять они с Аскольдом ушли, потом он приносит, озираясь, четыре поллитры в телогрейке, и мы с них зубами содрали шапочки, налили по полному и закрасили пивом. Они-то по половинке решили начать — для долгой беседы, а мне — о чем с ними особенно беседовать, хлопнул его весь, ну и другие за мной, ободренные примером. — А ты здорово! — торгаш говорит. Он и то заслезился, а уж, наверно, отведал там, в загранке, и ромов, и джинов. Стали закусывать быстренько, как будто нас кто-то гнал. — Вот, Сеня, — Вовчик ко мне придвинулся и начал проповедовать. Он как выпьет, всегда чего-нибудь проповедует. Тем он мне и надоел. — Видишь, как все красиво, по-мирному получилось, а ты уже и знаться с нами не хотел. А я тебе так скажу, Сеня: не отрывайся ты от бичей, они тебе родная почва. Настоящих бичей, как мы с Аскольдом, мало осталось, все — шушера, никто тебе не поможет. Вот ты с флота уходишь, а никого вокруг тебя нету, один ты по причалам шляешься. Почему бы это, Сеня? А мы тебя и проводим, и на поезд посадим, рукой хоть помашем тебе. Торгаш мне подмигнул. — Пропаганда. Но мне вдруг так жалко стало Вовчика. Ведь спивается мужик, и ничего я тут не поделаю. Я его бить хотел — ну куда его бить! Руки у него трясутся, капли по бороде текут, глаза мутны, в них жилки краснеют. И Аскольда пучеглазого мне тоже стало жалко. Орет, дурень такой, рот у него не закрывается, губы никак не сложит, ну жалко же человека, разве нет! И так мне захотелось утешить Вовчика, и Аскольда утешить, и торгаша заодно — наверно, не от хорошей жизни такую куртку толкнул… — О чем говорить, бичи! — это я, наверное, во всю глотку рявкнул, потому что набилось тут много портового народа, и все на меня глядели. Вечером сегодня отвальную даю — в «Арктике»! Всех приглашаю! Бичи мои взвеселились, Аскольд ко мне обниматься полез, чуть глаз мне не выколол щетиной. — Нет, — говорит, — ты мне скажи: за что я тебя сразу полюбил? Вот веришь — не знаю. Но я всем скажу: "Он такой человек! Таких теперь нету. Все умерли!" А Вовчик справился с нервами и говорит: — Отвальная — это здорово! Святой закон. А сколько ж ты на нее отвалишь? — О чем ты говоришь, волосан! — Аскольд ему рот ладошкой прикрыл. Мелко плаваешь, понял. Не хватит у него, так я пиджак заложу. Сейчас вот Клавку позову и заложу! — Не надо, — говорю, — поноси еще. Будь другом, поноси. — Так, — кореш мой, Вовчик, соображает. — А ежели мы с собой кого приведем? — Валяй, приводи свою трехручьевскую. И я свою приведу. — Ясное дело, — Аскольд кивнул. — Какая же отвальная без баб? А кто она у тебя? Может, она какая-нибудь тонкая, не захочет с бичами в ресторане сидеть. Не все же такие, как ты, Сеня! — Как так не захочет? Раз вы со мной — захочет. Вовчик совсем растрогался — опять всем налил по полному, и мы опрокинули, а пивом уже не закрашивали, не до того было, и тут я почувствовал, что не худо бы и кончить. Я закусил наспех, а потом встал и качнулся, голова пошла кругом, но все же выстоял. — Салют вам, бичи! До вечера. — Да посиди ты, — Аскольд меня не пускал. — И не побеседовали, душой не раскрылись. А ведь интересный же ты человек, содержательный!.. — В «Арктике» побеседуем. Все в «Арктике» будет. Тут Клавка подошла, не понравилось ей, что мы так расшумелись, а я ее взял за плечи и поцеловал за ухом, в пушистые завитки. — И тебя, дуреха, тоже приглашаю. Она и не спросила — куда, только кивнула и засмеялась. — Значит, так, — стал Вовчик черту подводить. — Столик на восемь персон. Это двадцатку кладем на первый заказ, ну и официанту на лапу. Аскольд авторитетно бровями подтвердил. Черт знает, что у них там за арифметика. В жизни, наверно, за порядочным столиком не сидели, с таких всегда деньги вперед просят. Да мне перед Клавкой не хотелось торговаться. И неудобно было, что деньги у меня в платке, как у какого-нибудь сезонника. Но Клавка не стала смотреть, собрала посуду и ушла, а я развернул всю пачку и отсчитал — и на заказ, и на лапу, и за все, что мы тут имели. Торгаш заторопился, надел свою мичманку и снова сделался ладненький, ни в одном глазу. — Погоди, — Аскольд мне сказал, — Клавка тебе сдачу сосчитает. — Сами сосчитаете. Все равно у вас, — думаю, — с Клавкой одна коалиция. Ну, и черт с вами, а я буду — добрый. Помирать мне придется с голоду — вы мне копья не подкинете, знаю. И все равно я буду добрый. Вот я такой. Я добрый, и все тут. Торгаш вышел со мною. — Ты, — спрашивает, — серьезно это — насчет приглашения? — Что за вопрос? — А то, что девка правду сказала, ты к ним не больно жмись. — Такая же она, эта девка! — А не важно, кто учит. Ко всем прислушивайся. Гроши попридержи, не носи с собой. Уродовался, наверно, в море за эти гроши? — А для чего ж уродовался? Чтоб скрипеть над ними? Пусть знают мою добрость. — Это они знают, родной. А поэтому семь шкур сдерут — и мало покажется. Ну, что вы скажете — профессор! Но, между прочим, сам только что полторы шкуры содрал, — от стыда не помер. — Будь здоров, — говорю. — Придешь в «Арктику»? — Точно не обещаю. А в смысле курточки — вспомнишь меня не раз. Ей сносу не будет. Заляпаешь — потри ацетончиком и опять она новая. — Вспомню, — говорю, — потру ацетончиком. Салют! 3 Я вышел из порта веселый, и мороз мне был нипочем, вот только пиджак и пальто неудобно было тащить — все, кто ни шел навстречу, ухмылялись: ну и фофан, обарахлился, до дому не утерпел. И я подумал — сколько ни живи с людьми, а что они про тебя запомнят? Как ты глупый и пьяненький по набережной шел. И ладно, какая мне от этого печаль, не вернусь я в эти места никогда. Сверху уже не видно было — ни воды, ни причалов, сплошное облако плыло между сопками. Небо загустело к ночи, стало ветреней, и пока я шлепал к общежитию — мимо вокзала, по-над верфью, — понемногу голова засвежела. И тут я вспомнил про бичей. И чуть не завыл — Господи, а зачем я этот цирк затеял! "Всех приглашаю!" Видали лопуха? А ведь эти деньги, если на то пошло, уже и не мои были. Вот я им брякнул насчет "своей", — а ведь я правду сказал. Была девочка. И это я из-за нее решил уехать. С нею вместе уехать. Куда — не знаю, это мы еще решим, но кто же нам на первое время поможет? Вся надежда была на эту пачку. А она уже вон как потоньшала — я прямо душой почувствовал, сквозь рубашку. Я шел как раз мимо Милицейской, где Полярный институт, и хотел уже дойти до общаги закинуть шмотки, но посмотрел на часы — около четырех, а в пять она кончает работу. Потом ее кто-нибудь провожать пришьется или в кино позовет, в наших местах девочку скучать не заставят. Старуха-вахтерша кинулась на меня, но я сказал ей: — Мамаша, метку несу. А это как пароль. Метят эти ученые деятели пойманную рыбу, цепляют на жабры такие бляшки и выпускают, а рыбаков просят эти бляшки приносить и рассказывать — где эту рыбу снова поймали. Который год они ее метят, а рыба все та же в Атлантике и на палубу сама не лезет. Однако рубль за такую метку дают. Так что старуха меня пропустила, только велела вещички на вешалку сдать. А спросила бы — покажи метку, я бы еще чего-нибудь придумал, на то я и матрос. На втором этаже ходил по площадке очкарик, что-то в кулак себе шептал. Такой чудак с приветом — отрастил бородку по-северному, как у норвега, а теперь щиплет и морщится. Житья человеку нет. — А нельзя ли, — говорю, — вызвать товарища Щетинину? — Лилию Александровну? — Ага, — говорю, — Александровну. Оживился очкарик. Вот такие, наверное, и пришиваются. Черт-те чего он ей нашепчет, а девка и уши развесила. — К вам, — спрашивает, — вызвать? — Ага, к нам. Уставился на меня с подозрением. Но я прилично держался, в сторонку дышал. — Нельзя, — говорит, — она в лаборатории. Простите, рабочее время. — Ну, это детали. А главное — к ней брат приехал из Волоколамска. Сегодня же и уезжает. И откуда у меня в башке Волоколамск взялся? Старпом у нас был из Волоколамска. — Это вы — брат? — Нет, что вы? Он там внизу дожидается. — Почему же вошли вы, а не он? — Знаете, глухая провинция. Стесняется. Пошел все-таки звать. Вот тебе и очкарик. С бородой, а не сообразит, что может парню девка просто так понадобиться вдруг до зарезу. Хотя бы и в рабочее время. Наконец она вышла, Лиля. И он за ней выглянул. — Лиличка, я понимаю, брат, но мы и так не укладываемся… Такой он был вежливый, никак не мог уйти, стучал дверьми в коридоре, а мы стояли, как дураки, молча. Потом я спросил у нее: — Сразу догадалась? — Нет. Подумала — кто-нибудь из моих. Мы стали у перил. Тишина тут, как в церкви, по всей лестнице малиновые ковры, и всюду, куда ни посмотришь, картинки: какая на белом свете водится рыба и как ее ловят — кошельком, тралом, дрифтерными сетями, на приманку, на свет. Почему-то ни разу я к ней сюда не приходил. А вот «мои» — наверное, побывали. — Кто же они, «твои»? Что-то не рассказывала. — Два моих сверстника тут приехали. Из Ленинграда. Тени забытого прошлого. Завтра уходят в плавание. — На «Персее»? Есть у них при институте такое научно-исследовательское корыто, больше чем на две недели не ходит. — Нет, они не из Рыбного, это еще школьное знакомство. Хотят на сейнере пойти, простыми матросами. — Романтики захотелось? — Не знаю. Может быть, просто заработать. — Тогда б они на СРТ шли. А то все чего-то на сейнера лoмятся.[9] — Это я им объясняла. Но им больше нравится говорить «сейнер». — Ладно, — говорю. — Покурим? Никогда мне не нравилось, если девка курит, но у нее хорошо это выходило, сигарету она разминала, как парень, и когда затягивалась, голову склоняла набок, смотрела мимо меня. А я на нее поглядывал сбоку и думал чем она может взять? Она ведь и угловатая, и ростом чуть не с меня, и жесткая какая-то — руку пожмет, так почувствуешь, — и бледная чересчур, по морозу пройдет и не закраснеется, — и волосы у нее копной, как будто даже и не причесанные. Но вот глаза хорошие, это правда, у нее первой я это заметил, а насчет других и не помню — какие у них глаза. Вот у нее — серые. И не в том даже дело, что серые, а какие-то всегда спокойные. Вот я и думал: это она с другими — и угловатая, и жесткая, а со мною — самая мягкая будет, всегда меня поймет, и я ее только один пойму. — Вот так, Лиля… — Да, Сенечка? — Одни, видишь, в плавание идут. А другие… некоторые — с флота уходят. — Совсем уходят некоторые? — поглядела искоса и улыбнулась чуть-чуть. Много мы сегодня выпили? — Ну, выпили. Разве плохо? — Почему же? Для храбрости, наверное, не мешает. Курточка тоже по этому поводу? Я к ней стоял плечом, облокотясь так небрежно на перила, как будто эта курточка была на мне год. Но перед нею-то ни к чему было выставляться. И я как-то почувствовал, не выйдет у меня сказать ей, что хотел. — Я тебе что-нибудь должна посоветовать? — Не должна. — Ты ведь и раньше говорил, что уйдешь. — Раньше говорил, а теперь — ухожу. — Наверное, тебе так будет лучше? Вот бы и спросить: "А тебе?" Но какая-то немота дурацкая на меня нападала, когда я с ней говорил. — Учиться мне, что ли, пойти? Тоже дело. — А я еще и за минуту про это дело не думал, — Только вот куда? — А тут я тебе и вовсе не советчица. Если даже про себя не могла решить. В свое время я это предоставила решать маме. Наши мамы не всегда же говорят глупости. Вот я никак не могла выбрать после школы — в медицинский или на журналистику. Почему-то все мои подружки шли или туда, или туда. А мама сказала: "В Рыбный". Почему в Рыбный? "Там нет конкурса". Я бесилась, ревела в подушку, хоронила себя по первой категории. А потом — ничего, успокоилась. — И теперь не жалеешь? — А что я, собственно, потеряла? Талантов же никаких. Самая обыкновенная. Как все. Только это я от нее и слышал. "Ничего мне не надо, Сенечка. Я — как все". Да всем-то как раз и хочется: одному денег побольше и чтоб работа не пыльная, другому — чтоб ходили под ним и отдавали честь, третьему только семейное счастье подай, дальше трава не расти. А ее — ну никак я не мог зацепить, ну всем довольна. Но я-то видел, как ей жилось — в чужом краю, без жилья своего, без грошей особенных, без папы с мамой, — она без них не привыкла, письма писала им чуть не каждый день. — Что ты вдруг загрустил? — положила мне руку на руку. — Ну, не со мною тебе советоваться, что я в твоей жизни понимаю? Бог ты мой, если б она знала — все она мне уже посоветовала. Еще когда я ее увидел. Не она бы, так я бы все жил, как живу, и ни о чем не думал, кидал бы гроши направо-налево, путался с кем ни придется. — И ты ведь главное уже все решил. Завидую тебе, честное слово. Чувствую твое блаженное состояние. Может быть, самое лучшее — когда ничего не знаешь, что у тебя впереди. В окнах почернело, вахтерша зажгла люстру и пригляделась: чего это мы примолкли на лестнице? А я и не сказал еще — ради чего пришел, не мог даже подступиться. Но впереди была «Арктика», там-то хорошо языки развязываются. Там я скажу ей — или потом, когда пойду провожать: "Уедем отсюда вместе!" Вот так и брякну. "Куда?" — она спросит. "А куда глаза глядят". Лишь бы она не спросила: "Почему вместе?" Но, наверно, что-нибудь же придет мне в голову. Я спросил: — В «Арктику» не пойдешь сегодня? — Знаешь, мои хотят какой-то сабантуй устраивать, прощальный. У меня в комнате. Им же больше негде. Я их в наше общежитие устроила, но там такие строгости, Боже мой… И ты приходи, если хочешь. — Спасибо… — А почему именно сегодня в «Арктику»? — Можно и завтра. Только я уже договорился, компания будет. — Просто так или — мероприятие? — Отвальную даю. — Так полагается по вашим морским законам? Тогда я, пожалуй, приду. Ну, я постараюсь. А что за компания? — Обыкновенная. Бичи. — Господи, всюду только и слышишь: «бичи», "бичи", а я ни одного живого бича в глаза не видела. Ты знаешь, я, кажется, все-таки приду. А если я своих сагитирую? — Как хочешь… Ты ведь их для себя приведешь… — Нет, если так, то не нужно. Ладно, я что-нибудь придумаю. Фактически им же только хата нужна. — А ты? — Ну, и я — до определенного градуса. Но вообще-то они вроде грозились каких-то дам привести. Долго я с ними не высижу. Ты лучше не заходи за мной, я как-нибудь сама… Как раз он и высунулся, очкарик. И мы притушили свои окурки. — Лиличка, я же просил… — Да-да, Евгений Серафимович, куда же вы делись? Он на меня сверкнул стеклышками, я ему сделал ручкой и скинулся по лестнице. Снизу мне слышно было, как он ее допрашивал: — Где же, простите, брат? Это он и есть? И быстренько она ему заворковала. Это она умела — чтоб на нее не обижались. Вахтерша на меня заворчала — где же, мол, метка, шашни тут развели, обманывают старого человека, — а мне ее жалко стало: платят с гулькин нос и всякая шантрапа вокруг пальца обводит. Я ее погладил по голове, а она зашипела и вытолкала меня на улицу. 4 Из комнаты все разбрелись куда-то. Я повалился на койку вниз лицом, но и минуты не пролежал, как стало укачивать, и пошел в умывалку смочить голову под краном. Тут-то меня и развезло: будто бы с лица не вода текла, а слезы, и вправду мне захотелось плакать, бежать к ней обратно на Милицейскую, умолять, чтоб она непременно пришла, а то я напьюсь в усмерть с бичами, и кончится это скверно, даже и представить боюсь. А с ней мне никто не страшен, мы посидим и уйдем от них, а завтра возьмем билеты. Колеса будут стучать, деревья полетят за окном, все в снегу… Много я еще городил глупостей, но вот когда она мне начала отвечать, тут я и понял: все это бред собачий, не больше. Я с нею часто так разговаривал, и немота проходила, и оказывалось — она меня с полуслова понимала, отвечала мне, как я и ждал. Я пошел обратно в комнату, лежал там без света. А когда перевернулся на спину, луна светила в окно, а на полу снег серебрился и чернели переплеты от рамы. Соседи как будто вернулись, посапывают на койках, это значит — за полночь, в «Арктику» я опоздал, проспал все на свете! Но кто-то, я слышу, идет — по длинному-длинному коридору, и отчего-то мне известно: это она ко мне идет. Мне страшно делается — нельзя же ей сюда. Они же проснутся, шуток потом таких не оберешься… И вдруг слышу — шарк, шарк, — громадный кто-то, пятиметровый, волочит свои подошвы. И ржет по-страшному. Она от него кинулась по коридору, а за нею — с топотом, ржанием, с жуткой матерщиной, кошмарные какие-то нелюди, жеребцы, их убивать надо! Она закричала, побежала быстрее, но от них не убежишь, догнали, топчут сапожищами. И я хочу крикнуть ребят на помощь, один же я не спасу ее, и — не могу крикнуть, меня самого завалили чем-то душным. А там ее добивают, затаптывают, и регот несется конский, и вопли, как будто динамик хрипит на всю гавань: "Ее больше нету!.. Есть еще!.. А вот теперь нету!.." Я забился, отодрал голову от подушки… Господи, это старуха-уборщица шастала метлой под тумбочками, табуретки ставила на койки ножками кверху. Она мне и удружила, простыню завернула на лицо. — Нету! — кричит. — Нету меня тут больше — жеребцов обихаживать! — Чего шумишь, нянечка? Подскочила ко мне с метлой наперевес. — Проснулся, сынок! А банки с-под сайры — это дело под тумбочки шибать! Окурки, обгрызки… Плевательницы нету? Коменданту сказала! Пускай, скажу, вас всех в умывалку переселяют. Там себе живите, там себе гадьте, а меня нету! — Это ты неплохо придумала. Все равно, мы тут временные. — А! Временные! Ну, так и я тоже временная… Закурить не найдется? Я ей дал «беломорину». — Все! — говорит. — Ушла я на фиг! И вправду ушла. А я полежал еще, сердце у меня жутко как колотилось. Совсем я стал никуда, а ведь двадцати шести еще не стукнуло парню. Но и то спасибо, разбудила к полвосьмому. Автобуса я не стал дожидаться — сомлеешь в толчее, и завезут к чертям на рога, куда-нибудь в Росту,[10] — пошел своим ходом, чтоб совсем развеяло. А возле «Арктики» уже полно было страждущих, и табличка висела: "Мест свободных нет". Но меня-то гардеробщик углядел сразу: — Проходи, вот этот, в курточке. У него столик заказан. Большой он был спец, даром что однорукий. Кого не надо — не пустит, нюхом определит — при деньгах ты сегодня или же на арапа рассчитываешь. И вот тоже талант у человека — никаких вам номерочков, всех так помнил — кто в чем пришел. Выходишь — пожалте вам пальтишко, и не чье-нибудь, а ваше. — Ко мне, — говорю ему, — особа должна подойти. Вы меня с нею видели. Каштановая. Любит зеленую покраску. Вспомнил, кивнул. Я ему подал трешку, он ее смахнул в кармашек, снял с меня шапку, отстегнул капюшон. — С обновочкой вас! — вот и насчет курточки усек, а спроси его, как меня зовут, ушами захлопает. В зале уже надышано было, накурено, хоть топор вешай. На эстраде четыре чудака старались: скрипка, два саксофона и баян, — снабжали музыкой. Но не качественной, а так себе, "Во поле березынька стояла". Бичи мои сидели в углу, держали сдвоенный столик, как долговременную огневую точку, — хоть потертые, но прикостюмленные, Вовчик даже галстук надел. С ними — Вовчикова Лидка трехручьевская и Клавка. Ну, Лидка, скажу вам, очень была не подарок жилистая и злющая, видать, или просто нервная: все щипала свой перманент и глазки на лоб заводила. А Клавка — та королевой сидела, кофта на ней широкая, голубая, с перламутровыми пуговками, в ушах золотые сережки покачивались, и вся-то она розовая была, вся лоснилась и платочком обмахивалась сложенным, вместо веера. Бичи мне замахали, и я уже было двинулся к ним, когда вдруг увидел "деда".[11] "Дед" сидел один за столиком, и, верно, давно уже сидел, китель был расстегнут на три пуговки. Рядом еще стоял стул, но прислоненный, — «дед», верно, ждал кого или не хотел, чтоб подсаживались. Заметно он сдал за то время, что мы не виделись, морщины глубже прорезались и мешочки обозначились под глазами. Но плечи еще были прежние, в порядке плечики, только обвисли немного. "Дед" меня тоже увидел и не сказал мне ни «здравствуй», ни «салют», а выволок стул и улыбнулся. — Присаживайся, Алексеич. Откуда такой красивый? Так он меня звал — Алексеичем, как будто я был старпом или хотя бы третий штурман. Тут же и официантка подскочила, как по вызову для начальства. — Маленькая, — сказал ей "дед", — нам повторить бы — грамм триста. А чтоб совсем хорошо — четыреста. И один прибор Алексеичу. А заказывать он еще не научился, я сам закажу, мне же и запишешь. Меню он поднес почти к глазам и стал шарить пальцем. — "Дед"… Понимаешь, я тут с компанией. Я ему показал на бичей, «Дед» на них поглядел сурово и покривился. — Это они тебе компания? Официантка тоже покривилась. Я засмеялся — отчего-то всегда бичей узнают, хотя и прикостюмленных. — Затралил ненароком, пришлось пригласить. — Выхода, значит, нет никакого? Ну, закажи им там, только не очень, не очень шикуй, и приходи сюда. Мы ведь с тобой полгода не виделись. — Больше, «дед». Восемь месяцев. Я сходил к бичам — сказать, чтоб заказывали себе чего хотят, а счет бы прислали. И чтоб держали два места, как договаривались. Клавке это не понравилось, но плевать мне было, она с Аскольдом пришла, вот пусть и будет весь вечер Аскольдова. Когда я вернулся к «деду», официантка ему принесла коньяк в графинчике, и «дед» его сразу разлил по фужерам. — Начнем — за твой приход, Алексеич. Ты когда пришел? — Восьмого дня. Я тут же язык прикусил: как же так вышло, что я с ним не повидался? — А я вот завтра отчаливаю. Ну, ты не красней, меня обнаружить трудненько было. Полмесяца, с утра до ночи, на Абрам-мысу пропадал. В плавдоке стояли. — Почему в доке, «дед»? — Заплату пришивали на корпусе. Вот за нее тоже. Он первый отпил, понюхал ладонь и зарычал. А мне протянул на вилке лимончик. — Ты на каком теперь, «дед»? — Восемьсот пятнадцатый, «Скакун». Когда-то мы вместе плавали на «Орфее», потом «дед» прихворнул, а я с кепом поругался, — не помню уже, на какую тему, — и разошлись мы на разные пароходы.[12] — Что ж это делается? — сказал я «деду». — Нам же твой «Скакун» сети передавал в Северном, когда вы с промысла уходили. А я и не знал, что ты на нем. — Помнится, передавали кому-то сети… Ну, где же знать? Я даже на палубу не вышел. Так бы хоть перекрикнулись. — А заплата — какая? Есть о чем говорить? — Да повыше ватерлинии. Но длинная, на две шпации. Все — ржавчина съела. — Но хоть заварили как следует? Принял Регистр? "Дед" усмехнулся. — Тебя что больше интересует — как заварили или как приняли? Свидетельство — имеем. Прикроемся, когда потечет, больше-то на что надеяться? Там уж — ни ангел не явится, ни чайка не прилетит. Мне неприятно было, что он так шутит. Знал я, как это делается. Являются три субъекта на судно, щупают заплату пальчиками и морщатся, и все их стараются побыстрее в каюту проводить, выставить им спирту или трехзвездного. Но только у «деда» это было не в обычае. Все-таки здорово он сдал, наверно. Раньше он капитанам головы отвинчивал, а судно у него из порта выходило, как со стапеля. — "Дед", давай — за твою заплату. — Давай, — он потрепал меня по волосам и успокоил: — Да там хоть всю обшивку меняй, один результат… Нет, он еще в силе был. Ведь хорошо уже нагрузился — и ни в одном глазу, другой бы уже Васю под столом вспоминал. Я смотрел на «деда» — он оживился, вроде бы помолодел, оттого что встретил меня; я ведь знал, что он меня любит, и я его тоже любил, — и вот я думал: как же я скажу ему про свое решение? А «деду» я должен был cказать. — Ну, а ты как, Алексеич? Месячишко погуляешь? — Может, и больше. — Больше-то смысла нет. Если бы летом… — Нет уж, до лета я не дотяну. "Дед" поглядел подозрительно. — Ты что-то виляешь. Никогда ты со мной не вилял. — И теперь нет. Просто я на берег списываюсь. — Надолго? — Не знаю. Пока — насовсем. "Дед" ничего не сказал. Разглядывал свой фужер. — Сказать по совести, хватит мне. Я в армии наплавался,[13] три года протрубил, и тут столько же. Посуху и ходить разучусь, все палуба да палуба. А жизнь — она тоже проходит. — Н-да, — «дед» вздохнул. Потом улыбнулся, как будто чего-то вспомнил. — А что, Алексеич, может, вместе еще поплаваем? — С тобой-то — отчего ж нет? — А вот завтра и поплывем. Я замотал головой. Ничего он не понял. — В другой раз, «дед». — Другого раза не будет. На пенсию меня уведут, под белы руки. — Тебя на пенсию? Ты шутишь! — Почему же не пошутить? Раз ты тоже шутишь. А если по правде, то мне ведь уже нормальную комиссию-то не пройти. — Ну, знаешь, «дед»… Наверное, мы все, сельдяные, на пенсию уйдем, а ты останешься. — Так вот, Алексеич. Команда, я слышал, недобрана, вожакового не хватает в роли. Я почему знаю — дрифмейстер с помощником сами вожак сегодня укладывали в трюме. Вот ты и пойдешь вожаковым. Это я с капитаном обговорю. Я подумал — наверное, не сахар ему на этом чертовом «Скакуне». Когда уже вся команда знает, что ты последнюю экспедицию плаваешь. — "Дед", мы ведь не навек расстаемся. Ты иди и возвращайся. И чтобы с тобой ничего такого не приключилось. "Дед" вдруг насупился, опустил взгляд. Я-то не заметил, как они подошли, эти двое. А они у меня за плечом стояли: один — Граков, персона, всей добычи начальник, "сельдяной бог", а второй — бывший мой кеп; ну, скажем, один из бывших, у меня их там штук семь было; тоже личность знаменитая в свое время, а теперь — из его прилипал. Они к своему столику проходили забронированному, и как бы призадержались невзначай. — Что же это с Сергей Андреичем-то может приключиться? — Голос у Гракова был веселый, но как бы и озабоченный. — Привет тебе, Сергей Андреич. "Дед" чего-то буркнул в ответ, я и то не расслышал. — А кстати, как у тебя с восемьсот пятнадцатым? Отчалите завтра? Ты извини, я, может, не к месту… — Да уж такие мы люди, — сказал "дед", — на службе про футбол говорим, на футболе — службу вспоминаем. — Чего, чего? Это ты интересно!.. Граков на шажок поближе к нам пододвинулся. А прилипала-то его просто заклокотал от восторга, даже залысинки у него посветлели. — Надо бы наоборот, — сказал "дед", — но не можем. — Не можем, это точно! — Тут же опять он сделался озабоченный, Граков. — Но мне докладывали: там вроде бы все зализано. — Ну, раз докладывали… — Да я ведь и тебя немножко знаю, за тобой проверять не нужно. Ну, одну экспедицию еще попрыгает «Скакунишко» твой, а там и на слом, а?.. — На слом, — сказал «дед». Больше им, вроде, и говорить было не о чем. Но Граков вокруг себя пошарил глазками, и прилипала мигом куда-то шастнул — не иначе, за стульями. А мы их и не приглашали, прошу заметить. — И нас самих, наверное, на слом? Как думаешь? «Дед» насчет этого ничего не думал. — Значит, последний вечерок сидишь? — Значит, так. А точно — прилипала уже стулья тащил. А за ним официантка — с бутылкой «Арарата». Для Гракова тут специально держали, другого он не пил. Она было начала распечатывать, но прилипала у ней перехватил бутылку. — Нет-нет, дайте, дайте. Вышиб пробку ладонью. У него это красочно получилось — покрутил, покрутил и вышиб. Подал бутылку Гракову. А тот уселся — но не прямо к столику, а чуть боком, — и помахал бутылкой: кому бы налить первому. «Дед» свой фужер прикрыл ладонью: у него, мол, налито до половины. — Марочный! — Граков удивился. — Тем более, мешать не стоит. — Тогда, с твоего разрешения, бича захмелим. И долил мне. Быстренько, я и не успел свой фужер прикрыть. Ну, и духу не хватило, если по правде. Он-то все-таки бог. Я ему только сказал: — Промыслового, прошу не путать. — Кто же в этом сомневается? — засмеялся мой бог, даже руку мне на плечо положил. Даже прилипала, который как раз себе наливал, поглядел на меня ласково. Забыл уж, поди, как в свое время орал на меня в рубке. — А дерзкая молодежь, языкастая!.. Прилипала уже не ласково на меня смотрел, а недовольно. — Чем же дерзкая? — сказал «дед». — Просто, достоинство имеет. — Ну да, ну да. Достоинство в первую очередь. Потом уже к старшим уважение. Официантка стояла, не уходила, Граков поворотился к ней и пальцем показал на столик. Колечко описал. Мол, это все на меня запиши. Но тут случился один момент. «Дед» покряхтел и сказал: — Ну… Мы-то уж тут давно сидим. Это надо вам объяснить, все эти тонкости. В «Арктике» за себя одного не платят. Если моряцкая компания сидит, то каждый спешит первым за всех выложить. Ну, если уж все разом выложили, то официантка решает, с кого брать. Но когда уже вместе посидели, а платят врозь — это враги, это обида. А мы как-никак, но посидели. Граков чуть не испариной покрылся. Но недаром же он прилипалу при себе держал. Прилипала-то и спас положение: — Димитрий Родионович имел в виду нам двоим чего-нибудь под коньячок. Салатик там фирменный. А горячее — на наш столик подадите, мы потом туда перейдем. Она записала и отошла. — Ну, а… выпить за тебя — разрешишь? — спросил Граков. Я поглядел на «деда». Он на меня. Он взял свой фужер. Я тоже свой взял. Прилипала, тот просто ел своего Родионыча — глазки его медвежьи, носик кнопкой, губки, всегда поджатые. Но весь вид такой, как будто он сейчас самое важное скажет. Ну такое, до чего тебе в жизни не додуматься, и от отца с матерью не услышать, и в книжках не прочесть. — Сергей Андреич… Во-первых, сто футов тебе под килем. Это — прими, пожалуйста. Это искренне. "Дед" кивнул. У прилипалы сразу лоб посветлел. — А во-вторых… Ну, не в каменном же веке мы живем! Про что я — ты знаешь. Пойми, все мы люди, все можем ошибиться, не казнить же нас за это по двадцать лет. Ах, кержак ты эдакий, ископаемый человек! Ведь пора уже кое-что и пересмотреть. Время-то, время какое было. Вот молодость сидит, разве она себе может представить, какое было время?.. Прилипала то на «деда» смотрел, то на Гракова. И такая у него на лице печаль была — ну действительно не казнить же, ну бросьте вы ваши счеты, ну хоть обнялись бы, что ли. А «дед» молчал и супился. Граков ему руку на руку положил, «дед», я видел, страдал от этого, но руку не убирал. Я поглядел по сторонам — никто на нас не смотрел, — и «дед» поглядел на меня, понял, что никто не смотрит, и ему легче стало. — Слушай-ка, Родионыч, — сказал «дед». — Для чего ты это начал? Я ведь тебе никаких обид не высказываю. Ну, было, ну, прошло. Только вот пить за что, все я в толк не возьму. Граков опять вокруг себя пошарил глазками. — Что ж она нам не несет? Хоть минеральненькой — запить… Прилипала вскочил, шастнул между столиками. — А это мы сейчас сформулируем. — Граков золотой улыбкой заблестел. Как я понимаю, ты последний год плаваешь. А ведь грустно это. Разве нет? — Кому грустно? Тебе? — Флоту, Сергей Андреич. Флот без тебя осиротеет. — Так уж прямо осиротеет. — Сергей Андреич, цену себе надо знать. Ты еще много можешь флоту дать, молодым. Такой механик! Могут с тобой нынешние «деды» равняться? Нынешние-то, двадцатипятилетние? Вот и не хочется мне тебя с флота отпускать на пенсию. Ой, как не хочется! Прилипала тем временем воду принес, вскрыл ее вилкой, забулькал по всем фужерам. — Как, Игнатьич, не отпустим мы Бабилова с флота? — Нельзя, Димитрий Родионович, нельзя-а! — Вот и я думаю. — Граков уж всю ладонь «дедову» в обеих руках держал. — Ты, верно, по зрению на траулерах не можешь находиться? — Ну, — сказал «дед». — Ты уж, поди, в курсе. — А если — групповым механиком? Как? Правая моя рука будешь, по технической части. Целый отряд у тебя под началом, двенадцать, пятнадцать судов. Нахождение — на плавбазе, каюта-люкс. Трудненько ведь в твои годы на СРТ, покоя хочется, комфорта. Власти, если на то пошло. Как, сформулировали тостик? За группового механика Бабилова, Сергей Андреича! — Да, — сказал "дед", — соблазнительно. Но ты погоди. — Ну-ну, что тебя волнует? — А вот, если я твоя правая рука буду, ты меня за минеральненькой тоже пошлешь? Мне на прилипалу не хотелось глядеть, на бывшего моего кепа. И все ж я видел, как он вспотел даже, а улыбаться не перестал. А мужик — вида наигвардейского, такому б как раз на параде полковое знамя нести, рапорт почетного караула отдавать. Ужас, что можно с человеком сделать! — При чем тут это? — Граков нахмурился.. — Я серьезно с тобой. — Хочется мне наперед свои обязанности знать. Свое место. Может, и прогадаю по глупости. — «Дед» убрал свою руку, поглядел на прилипалу в упор. — Скажи-ка мне, Игнатьич, ты по мостику не скучаешь? Представьте себе, он смотрел на «деда» и улыбался. — Ну, а я, — сказал "дед", — без своей вонючей шахты помру, наверное. Так меня из люкса ногами вперед и вынесут, в один прекрасный день. Что же ты, Родионыч, смерти моей захотел? Граков улыбнулся через силу. — Не вышел тостик? — Этот нет, — сказал "дед", — ты что-нибудь другое придумай. Тогда и приходи. Граков отставил свой коньяк, поднялся. Прилипала тоже вскочил. Он теперь не знал, улыбаться ему или хмуриться. «Дед» напомнил: — Марочный не забудьте. — Жаль, — сказал Граков. — Не понял ты меня, Сергей Андреевич. Я к тебе с чистыми намерениями. А ты все же камень за пазухой таишь. Что и доказал наглядно. И вдруг он, знаете, чего сделал? Наклонился к «деду» — низко-низко, обнял за плечи и сказал, так задушевно: — Ну ладно, еще потолкуем. Сейчас ты, конечно, не в том состоянии… Я поглядел, как они уходят. Коньяк свой они, конечно, нам оставили. Не такие дураки, с бутылкой через всю залу переть. Но я ошибся, что никто на нас не смотрит. Вся «Арктика» теперь глядела им вслед. И вся «Арктика» видела, как Граков обнимался с «дедом»… Мне странно вдруг показалось — а было это все на самом деле? Ведь не могло же быть! Но тут у меня в башке, наверно, стало туманиться. Я повернулся к «деду» — он себе отрезал мяса и прожевывал медленно, зубы у него были плохие, у всех у нас такие из-за нашей воды, и мне отчего-то жалко было на него смотреть. — "Дед", а ведь он своего добился. Как же ты позволил? Он взглянул хмуро и пододвинул мне фужер. — Вот это допей и, пожалуй, хватит тебе сегодня. — Скажи, а почему ты один сидишь в «Арктике»? К тебе ведь при нем не всякий подсядет. — Я с тобой сижу, Алексеич. А глупости будешь пороть — ссядемся. Уяснил? — Ладно, — я кивнул. — Ты посидишь еще? — Минут десять, не больше. — Почему так спешишь? — А как раз Марья Васильевна моя вещички собрала, сидит теперь скучает. Надо же и с ней напоследок посидеть. — Понимаешь, ко мне одна девка придет. Просила, чтоб я с тобой познакомил. "Дед" улыбнулся. — Что-то давно они насчет этого не просят. — Ну, не просила, я сам хочу. Подождешь? Я пошел в вестибюль. Гардеробщик уже и двери заложил жердиной, а сам в окошко смотрел на улицу. — Не подошли. Напрасно беспокоитесь, я не ошибусь. Я ему хотел дать трешку. — Вот это лишнее. Я ту еще не отработал. Пожалте в залу. Те чудаки на эстраде уже качались в тумане, а все старались — как будто их кто-то слушал. Гомон стоял, как на базаре. «Дед» уже расплачивался с официанткой, вручил ей «Арарат» и туда показал, на граковский столик. Она покивала, однако не понесла, спрятала в шкафчик. — Опаздывает? спросил «дед». — Марафет наводит. У них это долго. — Нет, я повалился на стул. — Вообще не придет. — Почему знаешь? — Потому что… сука. — Ну, ты совсем хорош! Может, ей со мной знакомиться расхотелось. «Дед» поглядел на часы. — На воздух со мной не выйдешь? — Посижу еще. — Жутко мне стыдно было перед «дедом»: зачем я ее так назвал? — Дождусь все-таки. Ничего, я в порядке. Правду говорю, в порядке. — Да не ругайся с ней, обещаешь?

The script ran 0.017 seconds.