1 2 3
Грэм Грин
Тихий американец
Я не люблю тревог: тогда проснется воля, А действовать опаснее всего; я трепещу при мысли Стать фальшивым, сердечную обиду нанести иль беззаконье совершить — Все наши представления о долге так ужасны и нас толкают на поступки эти.
Артур Клаф note 1.
К спасенью душ и умервщленью плоти,
Благую цель преследуя притом,
В наш век — вы сотни способов найдете.
Байрон
Дорогие Ренэ и Фуонг!
Я просил разрешения посвятить эту книгу вам не только в память о счастливых вечерах, проведенных с вами в Сайгоне за последние пять лет, но и потому, что я бессовестно воспользовался адресом вашей квартиры для того, чтобы поселить там одного из моих героев, и вашим именем, Фуонг, для удобства читателей, потому что это — простое, красивое и легко произносимое имя, чего нельзя сказать об именах всех ваших соотечественниц. Как вы увидите, я не присвоил себе больше ничего и уж, во всяком случае, не позаимствовал характеров своих вьетнамских героев — Пайла, Гренджера, Фаулера, Виго и Джо — у всех у них нет живых прототипов ни в Сайгоне, ни в Ханое, а генерал Тхе умер, — говорят, его убили выстрелом в спину. Даже исторические события, и те были мной смещены. Например, большая бомба взорвалась возле «Континенталя» раньше, а не вслед за велосипедными бомбами. Я допускаю такие отклонения без всяких угрызений совести, потому что я написал роман, а не исторический очерк, и надеюсь, что эта повесть о нескольких вымышленных героях поможет вам скоротать один из жарких сайгонских вечеров.
Любящий вас Грэм Грин.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
После ужина я сидел у себя в комнате на улице Катина и дожидался Пайла. Он сказал: «Я буду у вас не позже десяти», — но когда настала полночь, я не смог больше ждать и вышел из дома. У входа, на площадке, сидели на корточках старухи в черных штанах: стоял февраль, и в постели им, наверно, было слишком жарко. Лениво нажимая на педали, велорикша проехал к реке; там разгружались новые американские самолеты и ярко горели фонари. Длинная улица была пуста, на ней не было и следа Пайла.
«Конечно, — сказал я себе, — его могли задержать в американской миссии, но тогда он непременно позвонил бы в ресторан: он ведь дотошно соблюдает приличия». Я повернул было назад к двери, но заметил, что в соседнем подъезде стоит девушка. Я сразу ее узнал, хоть и не мог разглядеть лица, а видел только белые шелковые штаны и длинную цветастую кофту. Она так часто ждала моего возвращения в этот самый час и на этом самом месте.
— Фуонг, — окликнул я ее. Это значило Феникс, хотя ничто в наши дни не похоже на сказку и не возрождается из пепла. Она мне ничего не сказала, но я знал, что она ждет Пайла. — Его нет.
— Je sais. Je t'ai vu seui a la fenetre note 2.
— Ты можешь подождать наверху, — сказал я. — Теперь уж он скоро придет.
— Я подожду здесь.
— Лучше не надо. Тебя могут забрать в полицию.
Она пошла за мной наверх. Молча я перебрал в уме несколько насмешливых и колких замечаний, но не произнес их: она недостаточно знала и английский и французский, чтобы до нее дошла ирония; как ни странно, мне не хотелось причинять боль ни ей, ни самому себе. Когда мы поднялись на площадку лестницы, старухи повернули в нашу сторону головы, а как только мы прошли
— их голоса зазвучали то выше, то ниже, словно они пели.
— О чем они говорят?
— Думают, что я вернулась домой.
С дерева, которое я поставил у себя в комнате несколько недель назад по случаю китайского Нового года, облетели почти все желтые цветы. Они набились между клавишами моей пишущей машинки, и я стал их оттуда вытаскивать.
— Tu es trouble note 3, — сказала Фуонг.
— Это на него не похоже. Он такой аккуратный.
Я снял галстук, ботинки и лег на кровать. Фуонг зажгла газовую плитку и поставила кипятить воду для чая. Совсем как полгода назад.
— Он говорит, что теперь ты скоро уедешь, — сказала она.
— Возможно.
— Он тебя очень любит.
— И на том спасибо.
Я заметил, что она стала причесываться по-другому, и ее гладкие черные волосы теперь падали прямо на плечи. Я вспомнил, что Пайл как-то выразил неодобрение той сложной прическе, которая, по мнению Фуонг, подобала ей как дочери мандарина.
Я закрыл глаза, и она снова была тем, что прежде: шипением пара, звяканьем чашки, особенным часом ночи; она снова сулила покой.
— Теперь он скоро придет, — сказала она, будто я нуждался в утешении.
Интересно, о чем они говорят друг с другом? Пайл — человек серьезный и немало-меня помучил своими лекциями о Дальнем Востоке, где он прожил столько месяцев, сколько я — лет. Другой его излюбленной темой была демократия, и он высказывал непоколебимые взгляды, основательно бесившие меня, на ту высокую миссию, которую Соединенные Штаты выполняют по отношению ко всему человечеству. Фуонг же была поразительно невежественна: если бы разговор зашел о Гитлере, она бы прервала вас, чтобы спросить, кто он такой. И объяснить ей это было бы очень трудно: ведь она никогда не встречала ни немцев, ни поляков, имела самое туманное представление о географии Европы, хотя ее познания о личной жизни английской принцессы Маргариты были куда обширнее моих. Я услышал, как она ставит поднос на край кровати.
— Он все еще влюблен в тебя, Фуонг?
Любить аннамитку — это все равно, что любить птицу: они чирикают и поют у вас на подушке. Было время, когда мне казалось, что ни одна птица на свете не поет так, как Фуонг. Я протянул руку и дотронулся до ее запястья,
— и кости у них такие же хрупкие, как у птицы.
— Он все еще влюблен?
Она засмеялась, и я услышал, как чиркнула спичка.
— Влюблен? — Наверно, это было одно из тех выражений, которых она не понимала.
— Приготовить тебе трубку? — спросила она.
Когда я открыл глаза, лампа была зажжена. Сдвинув брови, она склонилась над огнем, вертя в пальцах иглу, чтобы подогреть шарик опиума; свет лампы превращал ее кожу в темный янтарь.
— Пайл все еще не курит? — спросил я ее.
— Нет.
— Ты его заставь, а то он к тебе не вернется.
У них была примета, что любовник, который курит, непременно вернется, даже из Франции. Курение опиума истощало мужскую силу, но они предпочитали верного любовника страстному. Фуонг разминала шарик горячей мастики на выпуклом краю чашечки, и я почувствовал запах опиума. Нет на свете другого такого запаха. На будильнике возле кровати стрелки показывали двадцать минут первого, но тревога моя уже улеглась. Образ Пайла уходил все дальше. Лампа освещала лицо Фуонг, когда она готовила мне длинную трубку, склонившись над ней заботливо, как над ребенком.
Я люблю свою трубку — более двух футов прямого бамбука, оправленного по концам слоновой костью. На расстоянии одной трети от края в трубку вделана чашечка, формой похожая на перевернутый колокольчик; ее выпуклая поверхность отполирована частым разминанием опиума и потемнела. Легко изогнув кисть, Фуонг погрузила иглу в крошечное отверстие, оставила там шарик опиума и поднесла чашечку к огню, держа неподвижно трубку. Бусинка опиума тихонько пузырилась, когда я втягивал дым из трубки. Опытный курильщик может выкурить целую трубку разом, но мне приходилось затягиваться несколько раз. Я откинулся назад, подложив под шею кожаную подушку, пока Фуонг готовила мне вторую трубку.
— Все ясно, как день. Пайл знает, что перед сном я выкуриваю несколько трубок, и не хочет меня беспокоить. Он придет утром.
Игла снова погрузилась в отверстие, и я взял у Фуонг вторую трубку. Выкурив ее, я сказал:
— Нечего волноваться. Не о чем беспокоиться. — Я отхлебнул чаю и положил руку на сгиб ее руки. — Хорошо, что у меня оставалось хоть это, когда ты от меня ушла. На улице д'Ормэ хорошая курильня. Сколько шуму поднимаем мы, европейцы, из-за всякой ерунды. Зря ты живешь с человеком, который не курит, Фуонг.
— Но он на мне женится. Теперь уже скоро.
— Тогда, конечно, другое дело.
— Приготовить тебе еще одну трубку?
— Да.
Интересно, останется она со мной, если Пайл так и не придет? Но я знал, что, когда я выкурю четыре трубки, Фуонг мне больше не будет нужна. Конечно, приятно чувствовать ее бедро рядом со своим, — она всегда спит на спине, — и, проснувшись утром, встретить новый день с трубкой, а не с самим собой.
— Пайл сегодня уже не придет, — сказал я. — Оставайся здесь, Фуонг.
Она протянула мне трубку и покачала головой. Когда я вдохнул опиум, мне стало безразлично, останется она или уйдет.
— Почему Пайла нет? — спросила Фуонг.
— Откуда я знаю?
— Он пошел к генералу Тхе?
— Понятия не имею.
— Он сказал, что если не сможет с тобой поужинать, то придет сюда.
— Не беспокойся. Он придет. Приготовь мне еще одну трубку.
Когда она склонилась над огнем, я вспомнил стихи Бодлера: «Мое дитя, сестра моя…» Как там дальше?
Aimer a loisir Aimer et mourir Au payx qui te ressembler.
[Любить в тиши.
Любить и умереть В стране, похожей на тебя (фр.)]
Там, у набережной, спали корабли, «dont l'humeur est vagabonde» note 4. Я подумал, что если вдохнуть запах ее кожи, то к нему будет примешиваться легкий аромат опиума, а ее золотистый оттенок похож на огонек светильника. Лотосы на ее одежде цветут вдоль каналов на Севере, и сама Фуонг здешняя, как травы, которые здесь растут, а я никогда не стремился к себе на родину.
— Хотел бы я быть Пайлом, — произнес я вслух, но боль уже притупилась и стала терпимой; опиум сделал свое дело. Кто-то постучал в дверь.
— Вот и Пайл! — воскликнула она.
— Нет. Это не его стук.
Кто-то снова постучал, уже с нетерпением. Она быстро встала, задев желтое дерево, и оно снова осыпало своими лепестками мою машинку. Дверь отворилась.
— Мсье Фулэр, — резко позвал чей-то голос.
— Да, я Фаулер, — отозвался я, и не подумав встать из-за какого-то полицейского: даже не поднимая головы, я мог видеть его короткие штаны защитного цвета.
Он объяснил на почти непонятном французском наречии, на котором говорят во Вьетнаме, что меня ждут в охранке — немедленно, тотчас же, сию минуту.
— Во французской охранке или вашей?
— Во французской. — В его устах это прозвучало «Франсунг».
— Зачем?
Он не знал: ему приказали меня доставить, вот и все.
— Toi aussi note 5, — сказал он Фуонг.
— Говорите «вы», когда разговариваете с дамой, — сказал я ему. — Откуда известно, что она здесь?
Он только повторил, что таков приказ.
— Я приду утром.
— Sur le chung note 6, — произнес этот подтянутый, упрямый человечек.
Спорить было бесполезно — поэтому я встал, надел ботинки и галстук. В здешних краях последнее слово всегда остается за полицией: она может аннулировать ваш пропуск, запретить посещение пресс-конференций и, наконец, если захочет, отказать вам в разрешении на выезд. Все это были законные меры, но законность не так уж соблюдалась в стране, где идет война. Я знал человека, у которого внезапно самым непонятным образом пропал повар, — следы его вели в местную охранку, однако полицейские заверили моего знакомого, будто повар был допрошен и отпущен на все четыре стороны. Семья так больше никогда его и не видела. Может, он ушел к коммунистам или завербовался в одну из наемных армий, которые расплодились вокруг Сайгона — армию хоа-хао, каодаистов или генерала Тхе. Может, он и сейчас сидит во французской тюрьме; может, ведет беспечальную жизнь в китайском предместье — Шолоне, торгуя девочками. А может, он умер от разрыва сердца во время допроса.
— Пешком я не пойду, — сказал я. — Вам придется нанять рикшу. — Человек обязан сохранять достоинство.
Поэтому я отказался от сигареты, предложенной мне офицером французской охранки. После трех трубок рассудок у меня был ясный, — я без труда мог принимать такого рода решения, не теряя из виду главного: чего они от меня хотят? Я встречался с Виго несколько раз на приемах; он запомнился мне тем, что был, казалось, несуразно влюблен в свою жену, вульгарную, лживую блондинку, которая не обращала на него никакого внимания, Теперь, в два часа ночи, он сидел в духоте и папиросном дыму, усталый, мрачный, с зеленым козырьком над глазами и томиком Паскаля на столе, чтобы скоротать время. Когда я запретил ему допрашивать Фуонг без меня, он сразу же уступил со вздохом, в котором чувствовалось, как он устал от Сайгона, от жары, а может, и от жизни.
Он сказал по-английски:
— Мне очень жаль, что я был вынужден просить вас прийти.
— Меня не просили, мне приказали.
— Ах, уж эти мне туземные полицейские, ничего они не понимают. — Глаза его были прикованы к раскрытому томику «Мыслей» Паскаля, будто он и в самом деле был погружен в эти печальные размышления. — Я хочу задать вам несколько вопросов. Относительно Пайла.
— Лучше бы вы задали эти вопросы ему самому.
Он обернулся к Фуонг и резко спросил ее по-французски:
— Сколько времени вы жили с мсье Пайлом?
— Месяц… Не знаю… — ответила она.
— Сколько он вам платил?
— Вы не имеете права задавать ей такие вопросы, — сказал я. — Она не продается.
— Она ведь жила и с вами? — спросил он внезапно. — Два года.
— Я — корреспондент, которому положено сообщать о вашей войне, когда вы даете нам эту возможность. Не требуйте, чтобы я поставлял материалы и для вашей скандальной хроники.
— Что вы знаете о Пайле? Пожалуйста, отвечайте на вопросы, мсье Фаулер. Поверьте, мне не хочется их задавать. Но дело нешуточное. Совсем нешуточное.
— Я не доносчик. Вы сами знаете все, что я могу рассказать вам о Пайле. Лет ему от роду — тридцать два; он работает в миссии экономической помощи, по национальности — американец.
— Вы, кажется, его друг? — спросил Виго, глядя мимо меня, на Фуонг. Туземный полицейский внес три чашки черного кофе. — А может, вы хотите чаю? — спросил Виго.
— Я и в самом деле его друг, — сказал я. — Почему бы и нет? Рано или поздно мне все равно придется уехать домой. А ее взять с собой я не могу. С ним ей будет хорошо. Это — самый разумный выход из положения. И он говорит, что на ней женится. С него это станет. Ведь по-своему он парень хороший. Серьезный. Не то, что эти горластые ублюдки из «Континенталя». Тихий американец, — определил я его, как сказал бы; «зеленая ящерица» или «белый слон».
Виго подтвердил:
— Да. — Казалось, он отыскивает на столе такое же меткое слово, какое нашел я. — Очень тихий американец.
Сидя в своем маленьком душном кабинете, Виго ждал, чтобы кто-нибудь из нас заговорил. Где-то воинственно гудел москит, а я глядел на Фуонг. Опиум делает вас очень сообразительным, — наверно, потому что успокаивает нервы и гасит желания. Ничто, даже смерть не кажется такой уж важной. Фуонг, подумал я, не поняла его тона — грустного и безнадежного, а ее познания в английском языке невелики. Сидя на жестком конторском стуле, она все еще терпеливо ждала Пайла. Я в этот миг уже перестал его ждать и видел: Виго понимает, что на душе у нас обоих.
— Как вы с ним познакомились? — спросил меня Виго.
Стоит ли объяснять, что это Пайл со мной познакомился, а не я с ним? Я увидел его в сентябре прошлого года, когда он пересекал сквер возле отеля «Континенталь»; этот молодой человек, еще не тронутый жизнью, был кинут в нас, как дротик. Весь он — долговязый, коротко подстриженный, еще по-студенчески наивный, — казалось, не мог причинить никому никакого вреда. Большинство столиков на улице было занято.
— Вы не возражаете? — обратился он ко мне с проникновенной вежливостью.
— Моя фамилия Пайл. Я здесь еще новичок. — Он ловко разместил свое долговязое тело на стуле, обняв его спинку, и заказал пиво. Потом взволнованно прислушался, вглядываясь в слепящее сияние полудня.
— Это граната? — спросил он с надеждой.
— Скорее всего выхлоп автомобиля, — сказал я я вдруг пожалел, что разочаровал его. Так быстро забываешь свою молодость; когда-то и меня волновало то, что за неимением лучшего слова принято называть «новостями». Однако гранаты мне уже приелись; о них теперь мельком упоминали на последней полосе местной газеты: столько-то взорвалось прошлой ночью в Сайгоне, столько-то в Шолоне, — они больше не попадали в европейскую прессу. Улицу пересекли красивые тоненькие фигурки в белых шелковых штанах, длинных, туго облегающих, разрезанных до бедер кофтах с розовыми и лиловыми разводами; я смотрел на них, заранее испытывая ту тоску по этим краям, которую я непременно почувствую, как только покину их навсегда.
— Красивы, правда? — сказал я, потягивая пиво, и Пайл рассеянно поглядел, как они идут вверх по улице Катина.
— Да, ничего, — сказал он равнодушно: ведь он был человек серьезный. — Посланник крайне встревожен этими гранатами. Было бы весьма нежелательно, говорит он, если бы произошел несчастный случай — с кем-нибудь из нас, конечно.
— С кем-нибудь из вас? Да, это было бы неприятно. Конгресс выразил бы неудовольствие.
Почему мы так любим дразнить простодушных? Ведь всего десять дней назад он, наверно, гулял по городскому парку Бостона с охапкой книг по Китаю и Дальнему Востоку, которые изучал для будущей поездки. Он даже не слышал того, что я говорю, — так он был поглощен насущными проблемами демократии и ответственностью Запада за устройство мира; он твердо решил — я узнал об этом довольно скоро — делать добро, и не какому-нибудь отдельному лицу, а целой стране, части света, всему миру. Что ж, тут он был в своей стихии: у его ног лежала вселенная, в которой требовалось навести порядок.
— Его отправили в морг? — спросил я у Виго.
— Откуда вы знаете, что он умер? — Это был глупый, типичный для полиции вопрос, недостойный человека, читавшего Паскаля и так нелепо любившего свою жену. Нельзя любить, если у тебя нет интуиции.
— Нет, я не виновен, — сказал я, уверяя себя, что это правда. Разве Пайл не поступал всегда по-своему? Я хотел понять, чувствую ли я хоть что-нибудь, но не испытывал даже досады на то, что меня подозревает полиция. Во всем виноват был сам Пайл. «Да и не лучше ли умереть нам всем?» — рассуждал во мне опиум. Однако я искоса поглядел на Фуонг: для нее это будет ударом. По-своему она его любила, — разве она не была привязана ко мне и не бросила меня ради Пайла? Она связала свою судьбу с молодостью, надеждой на будущее, устойчивостью во взглядах, но они подвели ее куда больше, чем старость и отчаяние. Фуонг сидела, поглядывая на нас обоих, и мне казалось, что она еще ничего не понимает. Пожалуй, стоило бы увести ее домой прежде, чем до нее дойдет то, что случилось. Я готов отвечать на любые вопросы, чтобы поскорее покончить с этим розыском, кончить его вничью, а потом рассказать ей все наедине, вдали от бдительного полицейского ока, от жестких казенных стульев и голой электрической лампочки, вокруг которой вьются мошки.
Я спросил Виго:
— Какое время вас интересует?
— Что вы делали между шестью и десятью вечера?
— В шесть часов я пил пиво в «Континентале». Официанты, наверно, вам это подтвердят. В шесть сорок пять я спустился к набережной, чтобы посмотреть, как разгружают американские самолеты. У дверей «Мажестика» встретил Уилкинса из «Ассошиэйтед Ньюс». Потом зашел в кино в соседнем доме. Там меня, вероятно, вспомнят, — им пришлось менять мне деньги. Потом я взял велорикшу, поехал во «Вье мулен», думаю, что приехал туда около восьми тридцати, — и пообедал в одиночестве. В ресторане был Гренджер, — вы можете его спросить. Потом я снова нанял рикшу и вернулся домой; было без четверти десять. Вам нетрудно будет это проверить. Я ждал, что Пайл придет к десяти, но он так и не появился.
— Почему вы его ждали?
— Он по телефону сказал, что должен видеть меня по важному делу.
— Вы не знаете, по какому?
— Нет. Пайлу все казалось важным.
— А его девушка? Вам известно, где она была в это время?
— В полночь она ждала его на улице, возле моего дома. Она была встревожена. И ничего не знает. Разве вы не видите, что она все еще его ждет?
— Вижу, — сказал он.
— Не думаете же вы, что я убил его из ревности? Или что убила его она?. Из-за чего?. Ведь он собирался на ней жениться.
— Понятно.
— Где вы его нашли?
— В воде, под мостом в Дакоу.
«Вье мулен» стоит возле этого моста. Мост охраняют вооруженные полицейские, а ресторан защищен от гранат железной сеткой. Ночью ходить по мосту небезопасно, потому что с наступлением темноты та сторона реки находится в руках вьетминцев note 7. Значит, я обедал метрах в пятидесяти от его трупа.
— Беда в том, — сказал я, — что он вмешивался не в свое дело.
— Говоря начистоту, — сказал Виго, — я не очень-то огорчен. Он натворил немало бед.
— Спаси нас боже от праведных и не ведающих, что творят.
— Праведных?
— Да. В своем роде. Вы ведь католик. Его праведность до вас не доходит. К тому же он был одним из этих чертовых янки.
— Вы не откажетесь его опознать? Простите, это не слишком приятно, но такой уж у нас порядок.
Я не стал его спрашивать, почему бы ему не попросить об этом кого-нибудь из американской миссии, потому что понимал, в чем дело. В наш холодный деловой век французские методы кажутся слегка старомодными: а там еще верят в совесть, в сознание вины, в то, что преступника надо свести с жертвой, — он может дрогнуть и себя выдать. Я снова уверял себя, что ни в чем не виноват, пока мы спускались по каменным ступеням в подвал, где жужжала холодильная установка.
Они вытащили его оттуда, словно поднос с кубиками льда, и я взглянул на него. Раны подмерзли и не очень выделялись. Я сказал:
— Видите, они и не думают отверзаться в моем присутствии.
— Comment? note 8
— Разве вы не задавались такой целью? Испытать меня. Но вы его слишком заморозили. В средние века у них не было таких мощных холодильников.
— Вы его узнаете?
— О, да.
Здесь он казался совсем уж не на своем месте, еще больше, чем живой; лучше бы он сидел дома. Я видел его на снимках в семейном альбоме: верхом, на ранчо для туристов; на пляже Лонг-Айленда; у одного из своих товарищей в квартире на двадцать третьем этаже. Он был как рыба в воде среди небоскребов, скоростных лифтов, мороженого и сухих коктейлей, молока за обедом и бутербродов с курятиной.
— Он умер не от этого, — сказал Виго, показывая рану на груди. — Его утопили в тине. В легких у него нашли тину.
— Вы работаете очень оперативно.
— В этом климате иначе нельзя.
Они втолкнули носилки обратно и захлопнули дверцу. Резиновая прокладка амортизировала удар.
— Вы ничем не можете нам помочь? — спросил Виго.
— Ничем.
Мы пошли домой пешком, — мне не к чему было больше заботиться о моем достоинстве. Смерть убивает тщеславие, она лишает тщеславия даже рогоносца, который боится показать, как ему больно. Фуонг все еще ничего не понимала, а у меня не хватало умения объяснить ей исподволь и деликатно. Я ведь корреспондент и привык мыслить газетными заголовками: «Убийство американского агента в Сайгоне». Газетчиков не учат, как смягчать дурные вести, а мне и сейчас приходилось думать о моей газете. Я попросил Фуонг:
— Зайдем на минутку на телеграф, ты не возражаешь?
Я заставил ее подождать на улице, отправил телеграмму и вернулся к ней. Посылка телеграммы была пустым жестом: я отлично знал, что французские корреспонденты уже обо всем оповещены, и даже если Виго вел честную игру (что тоже было возможно), цензура все равно задержит мою телеграмму, пока французы не пошлют своих. Моя газета узнает эту новость из парижских источников. Правда, Пайл не был такой уж крупной фигурой. Не мог же я написать правду о его пребывании здесь или хотя бы о том, что, прежде чем умереть, он стал виновником не менее пятидесяти смертей. Ведь это нанесло бы вред англо-американским отношениям и расстроило бы посланника. Тот очень высоко ценил Пайла, недаром Пайл получил отличный аттестат по одному из тех невероятных предметов, которые почему-то изучают американцы: искусство информации, театроведение, а может, даже дальневосточный вопрос (ведь Пайл прочел такую уйму книг).
— Где Пайл? — спросила Фуонг. — Него они хотели?
— Пойдем домой.
— А Пайл придет?
— Он так же может прийти туда, как и в любое другое место.
Старухи все еще сплетничали в холодке на площадке. Когда я открыл дверь в свою комнату, я сразу же заметил, что в ней был обыск: она была прибрана куда более тщательно, чем обычно.
— Хочешь еще одну трубку? — спросила Фуонг.
— Да.
Я снял галстук и ботинки; антракт окончился: ночь шла своим чередом. Фуонг, прикорнув на краю постели, зажгла лампу. «Мое дитя, сестра моя» с кожей янтарного цвета. Sa douce langue natale note 9.
— Фуонг, — окликнул я ее. Она разминала шарик опиума. — Il est mort note 10, Фуонг.
Держа иглу, она поглядела на меня нахмурившись, как ребенок, который хочет понять, что ему сказали.
— Tu dis? note 11
— Pyle est mort. Assassine note 12.
Она положила иглу, откинулась назад на корточках и поглядела на меня. Не было ни слез, ни сцен, она просто задумалась, — это были глубокие и очень личные мысли человека, которому придется изменить всю свою жизнь.
— Тебе, пожалуй, сегодня лучше остаться здесь, — сказал я.
Она кивнула и, взяв иглу, снова стала подогревать мастику. В эту ночь я проснулся от короткого глубокого сна, который дает опиум, — спишь десять минут, а кажется, будто отдыхал всю ночь, — и заметил, что рука моя лежит там, где она всегда лежала ночью: на ее бедре. Она спала, и я едва различал ее дыхание. Снова, после долгих месяцев, я не был один. Но вдруг я вспомнил полицию, Виго в зеленом козырьке, тихие пустынные коридоры миссии, мягкую, гладкую кожу у себя под рукой и рассердился: неужели один только я жалею о Пайле?
2
В то утро, когда Пайл впервые появился возле «Континенталя», я был по горло сыт своими американскими коллегами: рослыми, шумными, хоть и пожилыми, но так и не ставшими взрослыми, вечно отпускавшими злобные шуточки по адресу французов, которые, что там ни говори, все-таки проливали кровь в этой войне. Время от времени, когда следы какой-нибудь стычки были аккуратно подчищены, а жертвы ее убраны с поля боя, корреспонденты садились в самолет и через четыре часа приземлялись в Ханое, где главнокомандующий произносил им речь, после чего, переночевав в Доме прессы, который, по их словам, мог похвастаться лучшим барменом во всем Индокитае, они вылетали на «место сражения», осматривали его с высоты трех тысяч футов (куда не достигали пули даже тяжелых пулеметов), а потом с шумом, но в полной безопасности, возвращались, как со школьного пикника, назад, в отель «Континенталь» в Сайгоне.
Пайл же был тихий и с виду такой скромный; в тот первый день нашего знакомства мне порою приходилось пододвигаться поближе, чтобы его расслышать. И он был очень, очень серьезный. Его зачастую передергивало от шума, который производила американская пресса на террасе над нами, — на верхней террасе, по общему мнению, были куда менее опасны ручные гранаты. Но он никого не осуждал.
— Вы читали Йорка Гардинга? — спросил он меня.
— Нет. Насколько помнится, нет. А что он написал?
Он посмотрел на кафе-молочную напротив и сказал мечтательно:
— Там, кажется, можно выпить настоящей содовой воды.
Меня поразило, какая острая тоска по родине заставила его подумать именно об этом, несмотря на всю непривычность обстановки. Но ведь я и сам, когда впервые шел по улице Катина, прежде всего обратил внимание на витрину с духами Герлена и утешал себя мыслью, что до Европы в конце концов всего тридцать часов пути. Пайл с неохотой отвел глаза от молочной.
— Йорк написал книгу под названием «Наступление красного Китая». Значительное произведение.
— Не читал. А вы с ним знакомы лично?
Он с важностью кивнул и погрузился в молчание. Но сам же нарушил его, чтобы смягчить впечатление от своих слов.
— Я знал его не очень близко, — сказал он. — Встречался всего раза два.
Мне понравилось, что он боится прослыть хвастуном, претендуя на знакомство с этим — как бишь его? — Йорком Гардингом. Потом я узнал, что Пайл питал глубочайшее почтение к так называемым «серьезным писателям». В эту категорию не входили ни романисты, ни поэты, ни драматурги, разве что они отражали «современную тему», но даже и тогда Пайл предпочитал, чтобы описывали факты без затей, как пишет Йорк Гардинг. Я сказал:
— Знаете, если где-нибудь долго живешь, пропадает охота читать про это место.
— Конечно, интересно послушать мнение очевидца, — сказал он уклончиво.
— Чтобы потом сверить его с тем, что пишет ваш Йорк?
— Да. — Должно быть, он заметил в моих словах иронию и добавил с обычной вежливостью: — Я сочту большим одолжением, если вы найдете время проинструктировать меня по основным вопросам. Видите ли, Йорк был здесь больше двух лет назад.
Мне понравилась его вера в Гардинга, кем бы этот Гардинг ни был. Особенно после злословия корреспондентов, их незрелого цинизма. Я предложил:
— Выпейте еще бутылку пива, а я постараюсь рассказать вам о положении дел.
Я начал говорить, он слушал меня внимательно, как примерный ученик. Я объяснил ему, что происходит на Севере, в Тонкине, где французы в те дни судорожно цеплялись за дельту реки Красной, — там лежат Ханой я единственный порт на Севере — Хайфон и выращивается большая часть риса. А когда наступает пора уборки, начинается ежегодная битва за урожай.
— Так обстоят дела на Севере, — сказал я. — Эти несчастные французы смогут там удержаться, если на помощь вьетминцам не придут китайцы. Ведь война идет в джунглях, в горах и в болотах, на затопленных полях, где вы бредете по шею в воде, а противник вдруг улетучивается, закопав оружие и переодевшись в крестьянское платье… У вас есть возможность комфортабельно плесневеть в Ханое. Там не бросают бомб. Бог его знает, почему. Там война идет по всем правилам.
— А здесь, на Юге?
— Французы контролируют основные дороги до семи часов вечера; после семи часов у них остаются сторожевые вышки и кое-какие города. Это не значит, что вы и тут в безопасности: в противном случае не надо было бы огораживать рестораны железными решетками.
Сколько раз я уже все это объяснял. Я был похож на пластинку, которую заводят для просвещения новичков — заезжего члена парламента или нового английского посланника. Иногда я просыпался ночью со словами: «Возьмите, например, каодаистов, солдат хоа-хао, Бин-Ксюена…» Это были наемные армии, которые продавали свои услуги за деньги или из чувства мести. Чужеземцы находили их очень живописными, но я не вижу ничего живописного в предательстве или двуличии.
— А теперь, — сказал я, — появился еще и некий генерал Тхе. Он был начальником штаба у каодаистов, но сбежал в горы, чтобы драться с обоими противниками — и с французами, и с коммунистами…
— Йорк, — сказал Пайл, — писал, что Востоку нужна третья сила.
По-видимому, я должен был тогда же заметить фанатический блеск в его глазах, преклонение перед фразой, перед магией числа: «пятая колонна», «третья сила», «день седьмой»… Пойми я сразу, на что было устремлено это неутомимое, нетронутое сознание, я мог бы уберечь всех нас и даже самого Пайла от многих неприятностей. Но я оставил его во власти абстрактных представлений о здешней действительности и пошел совершать свою каждодневную прогулку по улице Катина. Ему придется самому познакомиться с тем, что его окружает; оно овладевало вами, как навязчивый запах: рисовые поля, позолоченные пологими лучами вечернего солнца; тонкие росчерки удочек, снующих над каналами, как москиты; чашечки с чаем на террасе у старого священника, и тут же — его кровать, рекламные календари, ведра и битые черепки — намытый временем мусор всей его жизни; похожие на ракушки шляпы девушек, чинивших взорванную миной дорогу; золото, молодая зелень и яркие одежды Юга, а на Севере — темно-коричневые и черные тона тканей, кольцо враждебных гор и стрекот самолетов, Когда я сюда приехал, я отсчитывал дни моего пребывания, как школьник, ожидающий каникул; мне казалось, что я неразрывно связан с тем, что уцелело от сквера в Блумсбери, с 73-м автобусом, проходящим под аркой Юстон-сквера, и с весной на Торрингтон-плейс. Теперь в сквере уже расцвели тюльпаны, а мне это безразлично. Мне нужен день, размеченный короткими взрывами — не то автомобильных выхлопов, не то гранат; мне хочется смотреть, с какой грацией движутся фигурки в шелковых штанах в этот пропитанный влагой полдень; мне нужна Фуонг, и дом мой передвинулся на тринадцать тысяч километров.
Я повернул тогда назад у резиденции верховного комиссара, где на страже стоят солдаты Иностранного легиона в белых кепи и малиновых эполетах, пересек улицу у собора и пошел назад вдоль угрюмой стены местной охранки; казалось, она насквозь пропахла мочой и несправедливостью. Однако и эта стена тоже была частью моего дома, как те темные коридоры и чердаки, которых так боишься в детстве. На набережной в киосках продавали последние выпуски порнографических журналов «Табу» и «Иллюзия», а матросы тут же на тротуаре пили пиво — отличная мишень для самодельной бомбы. Я подумал о Фуонг, которая, наверно, торгуется с продавцом рыбы в трех кварталах отсюда, прежде чем пойти к одиннадцати часам в кафе-молочную (в те дни я всегда знал, где она бывает), и Пайл незаметно улетучился у меня из памяти. Я даже не сказал о нем Фуонг, когда мы сели обедать в нашей комнате по улице Катина и она надела свое самое красивое шелковое платье в цветах, — ведь в тот день исполнилось ровно два года с тех пор, как мы встретились в «Гран монд» в Шолоне.
Никто из нас не помянул о нем, когда мы проснулись наутро после его смерти. Фуонг встала раньше меня и приготовила чай. Нельзя ревновать к покойнику, и в то утро мне казалось, что прежнюю жизнь легко начать сначала.
— Ты будешь ночевать сегодня здесь? — спросил я Фуонг небрежным тоном, жуя рогульку.
— Мне придется сходить за вещами.
— Там, наверно, полиция, — сказал я. — Пожалуй, лучше мне пойти с тобой.
Ближе в тот день мы не коснулись темы о Пайле.
Пайл занимал квартиру в новой вилле, недалеко от улицы Дюрантон — одной из тех магистралей города, которые французы постоянно делили на части в память о своих генералах; таким образом улица де Голля, после троекратного деления, стала и улицей Леклерка, а та в свою очередь рано или поздно вдруг станет и улицей де Латтра. Сегодня должна была прилететь из Европы какая-то важная персона: вдоль всего пути к резиденции верховного комиссара через каждые двадцать шагов лицом к тротуару выстроились полицейские.
У дома Пайла, на дорожке, посыпанной гравием, стояло несколько мотоциклов. Вьетнамец-полицейский проверил мое удостоверение. Он не пустил Фуонг в дом, и я пошел разыскивать французского офицера. В ванной Виго мыл руки мылом Пайла и вытирал их полотенцем Пайла. На рукаве его костюма было жирное пятно, — машинное масло, вероятно, тоже было Пайла.
— Что нового? — спросил я.
— Машину его мы нашли в гараже. Бензина в ней нет. Вчера ночью он взял, по-видимому, велорикшу. Или чью-нибудь машину. А может, бензин вылили.
— Он мог пойти и пешком, — сказал я. — Разве вы не знаете американцев?
— Ведь ваша машина сгорела? — задумчиво продолжал Виго. — У вас есть новая?
— Нет.
— В общем, это неважно.
— Да.
— У вас есть какие-нибудь предположения? — спросил он.
— Сколько угодно.
— Расскажите.
— Видите ли, его могли убить вьетминцы. Они ведь убили в Сайгоне немало народу. Тело его было найдено возле моста в Дакоу, — это вьетминская территория, когда ваша полиция уходит оттуда на ночь. Он мог быть убит и агентами местной охранки, — такие случаи тоже известны. Может, им не нравилось, с кем он дружит. Может, его убили каодаисты за то, что он был знаком с генералом Тхе.
— А он был с ним знаком?
— Говорят. Может, его убил генерал Тхе за то, что он был знаком с каодаистами. Может, его убили приверженцы хоа-хао за то, что он заигрывал с генеральскими наложницами. Может, его убили просто с целью грабежа.
— Или просто из ревности, — сказал Виго.
— Или агенты французской охранки, — продолжал я, — которым не нравились его связи. А вы на самом деле хотите знать, кто его убил?
— Нет, — сказал Виго. — Я должен отчитаться, вот и все. Идет война, разве каждый год не убивают тысячи людей?
— Меня вы можете исключить из списка, — сказал я. — Я в этом деле не замешан. Не замешан, — повторил я, словно заповедь. — Меня оно не касается.
Если жизнь так устроена, пусть дерутся, пусть любят, пусть убивают, — меня это не касается. Моим собратьям по перу нравится называть себя корреспондентами, — слово, которое может означать «соответчик», — я же предпочитаю титул репортера. Я описываю то, что вижу, и ни в чем не принимаю участия. Даже своя точка зрения — это тоже своего рода соучастие.
— Что вы здесь делаете?
— Я пришел за вещами Фуонг. Ваши полицейские ее не пускают.
— Ладно, пойдемте вместе.
— Это очень любезно с вашей стороны, Виго.
Пайл занимал две комнаты, кухню и ванную. Мы прошли в спальню. Я знал, где Фуонг могла держать свою корзинку — под кроватью. Мы вытащили ее оттуда вдвоем с Виго; там лежали книжки с картинками. Я вынул из гардероба ее одежду: два праздничных платья и штаны. Казалось, им здесь не место и они пробыли тут совсем недолго, всего несколько часов, словно бабочка, которая ненароком залетела в комнату. В ящике я нашел ее маленькие треугольные трусики и коллекцию шарфов. Так мало вещей надо было уложить в корзинку, — куда меньше, чем берет с собой гость, уезжая за город на воскресенье.
В гостиной висела фотография ее с Пайлом. Они снялись в ботаническом саду, рядом с большим каменным драконом. Она держала собаку Пайла на поводке — черного чау с черной пастью. Собака была слишком черная. Я положил фотографию в корзинку.
— А что стало с собакой? — спросил я.
— Ее нет. Может, он взял ее с собой.
— Если она вернется, дайте на исследование землю с ее лап.
— Я не Лекок и даже не Мегрэ, а тут идет война.
Я подошел к книжной полке и стал разглядывать книги, стоявшие на ней в два ряда, — библиотеку Пайла. «Наступление красного Китая», «Угроза демократии», «Миссия Запада», — тут, по-видимому, было полное собрание сочинений Йорка Гардинга, а также множество отчетов конгресса, вьетнамский разговорник, история войны на Филиппинах, томик Шекспира. А что он читал для развлечения? Я нашел более легкую литературу на другой полке; карманное издание Томаса Вульфа, странную мистическую антологию под названием «Триумф жизни» и американский чтец-декламатор. Был там и сборник шахматных задач. Все эти книги вряд ли могли украсить жизнь после рабочего дня, но, в конце концов, для этого у него была Фуонг. В глубине полки, засунутая за антологию, лежала книжка без переплета — «Физиология брака». Видно, и половую жизнь он изучал так же, как изучал Восток: по книгам. И паролем к этой жизни было слово «брак». Пайл считал, что человек непременно должен быть с кем-то неразрывно связан.
Письменный стол его был совершенно пуст. Я сказал:
— Ну и здорово же вы здесь почистили!
— А-а… Мне пришлось это сделать по поручению американской миссии. Вы ведь знаете, как бежит молва. Квартиру могли ограбить. Все его бумаги опечатаны. — Он говорил серьезно, без улыбки.
— Нашли что-нибудь компрометирующее?
— Мы не можем позволить себе найти что-нибудь, компрометирующее нашего союзника, — сказал Виго.
— Вы не будете возражать, если я возьму одну из этих книг? На память.
— Я отвернусь.
Мой выбор пал на «Миссию Запада» Йорка Гардинга, и я положил ее в корзинку между платьями Фуонг.
— Неужели вы мне ничего не можете рассказать по-дружески? — спросил Виго. — Строго между нами. Мой доклад готов: его убили коммунисты. Можно предполагать, что это начало кампании против американской помощи. Но если говорить начистоту… Послушайте, от этой сухой материи у меня пересохло горло, не выпить ли нам здесь за углом стаканчик вермута?
— Еще рано.
— Он вам ни в чем не исповедовался, когда вы его видели в последний раз?
— Нет.
— А когда это было?
— Вчера утром. После большого взрыва.
Он подождал, чтобы я мог обдумать ответ. Допрос велся благородно.
— Вас не было дома, когда он зашел к вам вечером?
— Вечером? Нет, я был дома. Я не знал…
— Вам может понадобиться выездная виза. А ведь мы вправе ее задержать на самый неопределенный срок.
— Неужели вы думаете, — сказал я, — что я хочу вернуться на родину?
Виго посмотрел на яркий, безоблачный день за окном. Он заметил с грустью:
— Большинству людей хочется домой.
— Мне здесь нравится. Дома — уйма трудностей.
— Merde! note 13 — воскликнул Виго. — Сюда пожаловал сам американский атташе по экономическим вопросам. — Он повторил с издевкой: — Атташе по экономическим вопросам!
— Мне лучше уйти. Не то он захочет опечатать и меня тоже.
Виго сказал устало:
— Желаю удачи. Ну и наговорит же он мне неприятностей!
Когда я вышел, атташе стоял возле своего паккарда, пытаясь что-то втолковать шоферу. Атташе был пожилой тучный господин с раздавшимся задом и лицом, которое, казалось, не нуждается в бритве. Он окликнул меня:
— Фаулер, можете вы объяснить этому проклятому шоферу…
Я объяснил.
— Но я ведь говорил ему то же самое… Почему он всегда делает вид, что не понимает по-французски?.
— По-видимому, все дело в произношении.
— Я прожил три года в Париже. Мое произношение сойдет и для этой вьетнамской образины.
— Глас демократии, — сказал я.
— Что?
— Так, по-моему, называется книжка Йорка Гардинга.
— Не понимаю. — Он подозрительно взглянул на корзинку, которую я нес. — Что тут у вас?
— Две пары белых шелковых штанов, две шелковые кофты, несколько пар женских трусиков, — если говорить точнее: ровно три. Все вещи — сугубо местного происхождения. Без американской помощи.
— Вы были у Пайла? — спросил он.
— Да.
— Слышали, что произошло?
— Да.
— Ужасная история, — сказал он. — Просто ужасная.
— Посланник, должно быть, очень расстроен?
— Еще бы. Он сейчас у верховного комиссара и потребовал свидания с президентом. — Взяв под руку, он отвел меня подальше от машины. — Вы ведь хорошо знали молодого Пайла? Не могу примириться с тем, что произошло. А я знал его отца, профессора Гарольда Ч.Пайла, — вы наверняка о нем слышали?
— Нет.
— Крупнейший в мире специалист по подводной эрозии. Неужели вы не обратили внимания на его портрет на обложке «Тайма», с месяц назад?
— Кажется, обратил. На заднем плане полуразрушенный утес, а на переднем
— очки в золотой оправе.
— Это он. Мне пришлось сочинить телеграмму родным. Просто ужас! Я любил мальчика, как родного сына.
— Тем роднее вам будет его отец.
Он устремил на меня свои влажные карие глаза.
— Какая муха вас укусила? Разве можно так говорить? Прекрасный молодой человек…
— Простите, — сказал я. — Смерть действует на людей по-разному. — Может, он и в самом деле любил Пайла. — Что вы сообщили в телеграмме?
Он процитировал дословно, без улыбки:
— «С искренним соболезнованием сообщаю, что ваш сын пал смертью храбрых за дело демократии». Телеграмму подписал сам посланник.
— Смертью храбрых? — переспросил я. — А это их не введет в заблуждение? Я имею в виду его родных. Ведь миссия экономической помощи с виду не похожа на армию. Разве вам дают ордена «Пурпурного сердца»?
Он произнес негромко, но многозначительно:
— Пайл выполнял особые задания.
— Ну, об этом-то мы все догадывались.
— Но он сам, надеюсь, не болтал?
— Нет, что вы! — И мне сразу вспомнились слова Виго: «Очень тихий американец».
— У вас есть какие-нибудь подозрения? — спросил атташе. — Почему они его убили? И кто это сделал?
И вдруг я разозлился: как они мне надоели, вся эта свора, со своими личными запасами кока-колы, с портативными госпиталями, джипами и орудиями отнюдь не последнего образца! Я сказал:
— Они убили его потому, что он был слишком наивен, чтобы жить. Он был молод, глуп, невежда и впутался не в свое дело. Он не имел представления о том, что здесь происходит, так же как и вы все, а вы его снабжали деньгами и пичкали сочинениями Йорка Гардинга, приговаривая: «Вперед! Вперед! Завоюй Восток для демократии!» Он видел только то, о чем ему прожужжали уши на лекциях, а наставники его одурачили. Даже видя мертвеца, он не замечал его ран и бубнил: «Красная опасность» или «Воин демократии»…
— А я-то думал, что вы — его друг, — сказал он с укором.
— Я и был его другом. Мне так хотелось, чтобы он сидел дома, читал воскресные приложения к газетам и болел за бейсбол. Мне так хотелось, чтобы он мирно жил с какой-нибудь американочкой, которая читает книжки только по выбору своего клуба.
Он смущенно откашлялся.
— Ну да, конечно. Совсем забыл. Поверьте, Фаулер, все мои симпатии были на вашей стороне. Он поступил очень дурно. Не скрою, у нас с ним был длинный разговор по поводу этой девушки. Видите ли, я имел удовольствие знать профессора Пайла и его супругу…
— Виго вас ждет, — сказал я и пошел от него прочь. Тут он впервые заметил Фуонг, и когда я оглянулся, он смотрел нам вслед с мучительным недоумением: извечный старший брат, который ничего не понимает в делах младшего.
3
Пайл впервые встретил Фуонг в том же «Континентале» месяца через два после своего приезда. Наступал вечер, а с ним и та мгновенная прохлада, которую приносит заход солнца; в переулках зажигали свечи. На столиках, где французы играли в «восемьдесят одно», стучали кости, а девушки в белых шелковых штанах возвращались на велосипедах домой по улице Катина. Фуонг пила оранжад, я — пиво, и мы сидели молча, довольные тем, что мы вместе. Но вот Пайл нерешительно подошел к нашему столику, и я их познакомил. У него была манера в упор глазеть на девушек, словно он их никогда не видел, а потом краснеть от смущения.
— Я вот все хотел спросить, не согласитесь ли вы с вашей дамой, — сказал Пайл, — пересесть к моему столику. Один из наших атташе…
Это был атташе по экономическим вопросам. Он так и сиял улыбкой с террасы над нами, — широкой, приветливой, сердечной улыбкой уверенного в себе человека, который «не теряет своих друзей, потому что употребляет самые лучшие средства от пота». Я не раз слышал, как его звали «Джо», но так и не узнал его фамилии. Он поднял страшную суету, шумно отодвигая стулья и вызывая официанта, хотя в «Континентале» вам все равно могли подать только пиво, коньяк с содой или вермут-касси.
— Вот не надеялся вас здесь встретить, Фаулер, — сказал Джо. — А мы ожидаем наших ребят из Ханоя. Там, говорят, было настоящее сражение. Почему вы не с ними?
— Мне надоело летать по четыре часа, чтобы попасть на пресс-конференцию, — сказал я.
Он неодобрительно поглядел на меня.
— Наши ребята прямо горят на работе. Подумать только, они ведь могли бы зарабатывать вдвое больше и без всякого риска, если бы занялись торговыми делами или писали для радио.
— Но тогда им пришлось бы работать, — сказал я.
— Они, как боевые кони, чуют запах битвы, — продолжал он ликующим тоном, не слушая того, что ему не хотелось слышать. — Билл Гренджер — его хоть привязывай, когда где-нибудь пахнет дракой.
— Вот тут вы правы. На днях я видел, как он дрался в баре «Спортинг».
— Вы понимаете, что я говорю совсем не об этом.
Два велорикши, бешено вертя педали, пронеслись по улице Катина и картинно замерли у дверей «Континенталя». В первой коляске сидел Гренджер. Во второй лежала серая, бессловесная груда, которую Гренджер стал выволакивать на тротуар.
— Давай, Мик, — приговаривал он. — Ну, идем. — Потом он стал препираться с рикшей. — На, — сказал он. — Хочешь бери, хочешь нет, — и бросил на землю в пять раз больше денег, чем полагалось.
Атташе по экономическим вопросам сказал нервно:
— Наши ребята тоже хотят немножко отдохнуть.
Гренджер кинул свою ношу на стул. Потом он заметил Фуонг.
— Ишь, старый черт, — заорал он. — Где ты ее подцепил, Джо? Вот не думал, что ты еще на это способен… Простите, мне надо в клозет. Присмотрите за Миком.
— Здоровая солдатская прямота, — заметил я.
Пайл сказал серьезно, снова покраснев:
— Я ни за что бы вас не пригласил, если бы знал…
Серая куча на стуле зашевелилась, и голова упала на стол, будто жила отдельно от всего остального. Она испустила вздох, длинный свистящий вздох, полный беспредельной скуки, а потом замерла снова.
— Вы его знаете? — спросил я у Пайла.
— Нет. Он газетчик?
— Я слышал, что Билл называл его Миком, — напомнил атташе по экономическим вопросам.
— Кажется, у «Юнайтед Пресс» теперь новый корреспондент?
— Того я знаю. А он не из вашей миссии по экономическим вопросам? Но вы, конечно, не можете знать всех ваших сотрудников, — их тут у вас сотни.
— Кажется, он — не наш, — сказал атташе по экономическим вопросам. — Я такого не помню.
— Можно поискать у него удостоверение, — предложил Пайл.
— Бога ради, не будите его. Хватит с нас одного пьяного. Гренджер-то уж во всяком случае знает, кто он такой.
Но и Гренджер этого не знал. Он вернулся из уборной мрачный.
— Кто эта дамочка? — спросил он угрюмо.
— Мисс Фуонг — приятельница Фаулера, — чопорно объяснил ему Пайл. — Мы хотели бы выяснить, кто…
— Где он ее подцепил? В этом городе надо быть поосторожнее. — И он прибавил угрюмо: — Слава богу, у нас по крайней мере есть пенициллин.
— Билл, — сказал атташе по экономическим вопросам, — мы хотели спросить вас, кто такой Мик.
— Хоть убейте, не знаю.
— Но ведь вы его сюда привезли.
— Эти лягушатники не умеют пить виски. Парень совсем окосел.
— Он француз? А мне казалось, что вы звали его Миком.
— Надо же его как-нибудь звать, — возразил Гренджер. Он нагнулся к Фуонг. — Эй, ты! Хочешь еще стакан оранжада? Ты сегодня уже занята?
— Она всегда занята, — сказал я.
Атташе по экономическим вопросам поспешил вмешаться:
— Как идет война, Билл?
— Большая победа к северо-западу от Ханоя. Французы отбили две деревни, хоть они и не сообщали, когда эти деревни были отданы. Большие потери у вьетминцев. Свои потери французы еще не смогли подсчитать. Сообщат через недельку-другую.
— Ходят слухи, — сказал атташе по экономическим вопросам, — что вьетминцы прорвались в Фат-Дьем, сожгли храм и выгнали епископа.
— В Ханое о таких вещах не рассказывают. Это ведь не победа.
— Один из наших санитарных отрядов не смог пробраться за Нам-Динь, — сказал Пайл.
— Неужели вы так далеко летали, Билл? — спросил атташе.
— За кого вы меня принимаете? Я корреспондент, у меня пропуск, он не позволяет преступать положенные Границы. Я лечу на аэродром в Ханое. Мне дают машину до Дома прессы. Французы организуют полет над двумя городками, которые они взяли обратно, и показывают нам, что над этими городками развевается трехцветное знамя. Правда, с такой высоты трудно определить, какое это знамя. Потом они созывают пресс-конференцию, и полковник объясняет на-м, что мы видели. Потом мы сдаем наши телеграммы в цензуру. Потом мы пьем. Там лучший бармен во всем Индокитае. Потом летим обратно.
Пайл, хмурясь, пил пиво.
— Не скромничайте, Билл, — сказал атташе по экономическим вопросам. — Вы помните ваш отчет о дороге 66? Как вы тогда ее назвали? «Дорога в ад». За такую корреспонденцию нужно было дать Пулитцеровскую премию note 14. Помните ваш рассказ о человеке с оторванной головой, который стоял на коленях в канаве? И о другом человеке, который шел как во сне…
— Вы думаете, я и в самом деле был где-нибудь поблизости от их вонючей дороги? Стивен Крейн note 15 умел писать о войне, никогда ее не видев. А чем я хуже. Да и что это за война? Дерьмовая война в колониях. Дайте-ка мне лучше чего-нибудь выпить. А потом раздобудем девочек. У вас вот есть за что подержаться. И я хочу подержаться тоже.
Я спросил Пайла:
— Как вы думаете, правду говорят насчет Фат-Дьема?
— Не знаю. А это важно? Если важно, — сказал он, — мне хотелось бы съездить туда и поглядеть своими глазами.
— Для кого важно? Для экономической миссии?
— Да как вам сказать… Трудно провести границу. Медицина ведь тоже оружие, не так ли? А эти католики, они здорово настроены против коммунистов, а?
— Они торгуют с коммунистами. Епископ получает от коммунистов коров и бамбук для своих построек. На думаю, что католики — это та самая «третья сила», о которой мечтает Йорк Гардинг, — поддразнил я его.
— Сматывайтесь, — кричал Гренджер. — Нельзя же здесь киснуть всю ночь. Я еду во Дворец пятисот девушек.
— Если вы и мисс Фуонг не откажетесь со мной поужинать… — предложил Пайл.
— Вы можете поесть в «Шале», — прервал его Гренджер. — А я побалуюсь с девочками по соседству. Идем, Джо. Ты-то, надеюсь, мужчина?
Кажется, именно в ту минуту, когда я раздумывал, что такое мужчина, я впервые почувствовал нежность к Пайлу. Он сидел, чуть-чуть отвернувшись от Гренджера, и вертел пивную кружку с выражением полной отчужденности. Он сказал Фуонг:
— Вам, наверно, здорово надоели наши деловые разговоры, — я хочу сказать, разговоры о вашей родине?
— Comment? note 16
— Что вы собираетесь делать с Миком? — спросил атташе.
— Бросить его здесь, — сказал Гренджер.
— Разве можно! Вы ведь даже не знаете, как его зовут.
— Давайте возьмем его с собой. Пусть им займутся девочки.
Атташе по экономическим вопросам затрясся от смеха. Его лоснящееся лицо расплылось, как на экране телевизора.
— Вы, молодые люди, — сказал он, — можете поступать как угодно, а я слишком стар для таких забав. Я увезу его к себе домой. Вы уверены, что он француз?
— Он говорил по-французски.
— Если вы дотащите его до моей машины…
Когда он отбыл, Пайл сел в коляску с Гренджером, а мы с Фуонг последовали за ними по дороге в Шолон. Гренджер попытался было подсесть к Фуонг, но Пайл оттащил его. Мы ехали по длинной пригородной дороге к китайскому кварталу, а мимо нас, под мягкой черной впадиной звездного неба, неслась темная вереница французских броневиков, с устремленным вперед орудийным дулом и безмолвной, как изваяние, фигурой офицера: видно, опять какие-нибудь беспорядки в наемной армии секты Бинь-Ксюен — владелицы «Гран монд» и игорных домов в Шолоне. Ведь это был край непокорных феодалов. Совсем как в средние века в Европе. Но что здесь было нужно американцам? Колумб еще и не помышлял открывать их страну. Я сказал Фуонг:
— Этот Пайл мне нравится.
— Он тихий, — сказала Фуонг, и эпитет, который она употребила впервые, прижился, как школьная кличка! Даже Виго с зеленым козырьком на лбу и тот воспользовался им, рассказывая мне о смерти Пайла.
Я остановил рикшу у «Шале» и приказал Фуонг:
— Ступай займи нам столик. Я позабочусь о Пайле.
Во мне родилась потребность оберегать его. Мне и в голову не приходило, что я сам куда больше нуждаюсь в защите. Глупость молчаливо требует от вас покровительства, а между тем куда важнее защитить себя от глупости, — ведь она, словно немой прокаженный, потерявший свой колокольчик, бродит по свету, не ведая, что творит.
Когда я дошел до Дворца пятисот девушек, Пайл и Гренджер были уже там. Я спросил стоявшего в воротах постового военной полиции.
— Deux Americains? note 17 Молодой капрал Иностранного легиона бросил чистить револьвер и молча ткнул большим пальцем в дверь за собой, приправив жест шуткой по-немецки. Я ее не понял.
На огромном дворе, раскинутом под открытым небом, был час отдыха. На траве лежали или сидели на корточках сотни девушек и болтали с подругами. В маленьких каморках вокруг двора были отдернуты занавески; в одной из них усталая девушка лежала одна на постели, скрестив ступни ног. В Шолоне были беспорядки, солдат заперли в казармы, поэтому работы было мало: для тела настал отдых. Только кучка дерущихся, царапающихся и визжащих девушек говорила о том, что промысел еще жив. Штатские тут были беззащитны. Если штатский решал поохотиться на военной территории, — пускай сам заботится о себе и сам ищет спасения.
Я обучился тактике: разделяй я властвуй. Выбрав в окружившей меня толпе девушку, я тихонько подтолкнул ее к тому месту, где оборонялись Гренджер с Пайлом.
— Je suis un vieux, — сказал я. — Trop fatigue. — Она захихикала и прижалась ко мне. — Mon ami, il est tres riche, tres vigoureux note 18.
— Tu es sale note 19, — возразила она.
Я заметил Гренджера. Его лицо было красно и светилось торжеством: поведение девушек казалось ему очень лестным.
Одна из девушек держала Пайла под руку и старалась тихонько вывести его из круга. Я толкнул свою девушку в толпу и окликнул Пайла:
— Идите сюда.
Он поглядел на меня поверх толпы и сказал:
— Это ужасно. Просто ужасно!
Может, это была игра света, но лицо его в эту минуту казалось осунувшимся. Мне пришло в голову, что он, вероятно, еще девственник.
— Пойдемте, — сказал я ему. — Предоставьте их Гренджеру. — Я увидел, как он нащупывает задний карман. Он, видно, и в самом деле хотел освободить его от пиастров и долларов. — Не будьте идиотом, — прикрикнул я. — Сейчас будет драка. — Моя девушка снова обернулась ко мне, и я опять толкнул ее в толпу, окружавшую Гренджера. — Non, non, — сказал я, — je suis un Anglais, pauvre, ties pauvre note 20. — Я схватил Пайла за рукав и вытащил его из толпы; на левой его руке, словно рыба, попавшая на крючок, висела девушка. Две или три другие пытались нас перехватить, прежде чем мы доберемся до ворот, откуда за нами наблюдал капрал, но, видимо, им было лень, и они не очень старались.
— А что мне делать с этой? — спросил Пайл.
— Она не доставит нам никаких хлопот, — ответил я, и в этот миг девушка бросила его руку и нырнула в толпу, окружавшую Гренджера.
— С ним ничего не случится? — спросил Пайл с беспокойством.
— Он получил то, что хотел: у него теперь есть за что подержаться.
Ночь казалась такой тихой, — только новый отряд броневиков проехал мимо, словно у этих людей и в самом деле была какая-то цель.
— Ужасно, — сказал Пайл. — Я никогда бы не поверил… — И он добавил с грустным недоумением: — А они такие хорошенькие. — Он не завидовал Гренджеру, он жаловался на то, что добро — а изящество и красота ведь тоже своего рода добро — было вываляно в грязи и унижено. Пайл замечал страдание, когда оно мозолило ему глаза. (Я пишу об этом без издевки: на свете немало людей, которые и вовсе его не замечают.) Я сказал:
— Пойдем в «Шале». Фуонг нас ждет.
— Простите, — спохватился он. — Я совсем забыл. Вы не должны были оставлять ее одну.
— Ей ничего не грозит.
— Я хотел помочь Гренджеру… — Пайл снова погрузился в свои мысли, но когда мы входили в «Шале», он произнес с непонятным огорчением: — Я совсем забыл, что на свете много мужчин, которые…
Фуонг заняла нам столик у края площадки, отведенной для танцев; оркестр играл мелодию, модную в Париже лет пять назад. Танцевали две пары вьетнамцев, — маленьких, изящных, замкнутых; их облик говорил об утонченной цивилизации, с которой мы не могли тягаться. (Я узнал двоих: это был бухгалтер Индокитайского банка, танцевавший со своей женой.) Чувствовалось, что они никогда не одевались небрежно, не говорили неуместных слов, не были жертвой грязных страстей. Если война здесь выглядела средневековой, то эти фигурки, казалось, принадлежали уже к восемнадцатому веку. Можно было предположить, что мсье Фам Ван Ту сочиняет в свободное время строгие, классические стихи, но случайно я знал, что он поклонник Вордсворта и пишет поэмы о природе. Свой отпуск он проводил в Далате note 21, — английские озера были ему недоступны, но ему казалось, что там он к ним ближе всего. Он слегка поклонился, когда проходил мимо. Я подумал о том, что сейчас выделывает Гренджер в пятидесяти метрах отсюда.
Пайл извинялся перед Фуонг на скверном французском языке за то, что мы заставили ее ждать.
— C'est impardonnable note 22, — сказал он.
— Где вы были? — спросила она его.
— Я провожал Гренджера домой, — ответил он.
— Домой? — сказал я и рассмеялся, а Пайл посмотрел на меня так, словно я был ничем не лучше Гренджера. Я вдруг увидел себя со стороны — таким, каким он видел меня: мужчиной средних лет со слегка воспаленными глазами и склонностью к полноте, неловким в любви, быть может, не таким горластым, как Гренджер, но зато более циничным, менее простодушным; и я на какое-то мгновение увидел Фуонг такой, какой она была тогда, в первый раз, когда промелькнула мимо моего столика в «Гран монд»: ей было восемнадцать лет, она танцевала в белом бальном платье под надзором старшей сестры, полной решимости устроить ей хорошую партию с европейцем. Какой-то американец купил талон, чтобы с ней потанцевать; он был пьян, хоть и не слишком, но, будучи новичком в стране, наверно, считал, что все дамы в «Гран монд» — проститутки. Когда они закружились по залу, он чересчур крепко прижал ее к себе, и вдруг неожиданно я увидел ее одну: она возвратилась на свое место рядом с сестрой, а он стоял среди танцующих одиноко, как потерянный, не понимая, что произошло. Девушка, имени которой я тогда не знал, сидела спокойно, с полным самообладанием, потягивая оранжад.
— Pent-on avoir l'honneur? note 23 — произнес Пайл с чудовищным акцентом; мгновение спустя я увидел, как они молча танцуют в другом конце зала и Пайл держит ее так далеко от себя, что рискует потерять совсем. Он танцевал очень плохо, а она лучше всех в те дни, когда я ее знал в «Гран монд».
То было долгое и безнадежное ухаживание. Если бы я мог предложить ей замужество и брачный контракт, все было бы просто, и старшая сестра тихонько и тактично исчезала бы всякий раз, когда нам хотелось остаться вдвоем. Но прошло три месяца, прежде чем мне удалось побыть с ней наедине на балконе отеля «Мажестик», причем ее сестра то и дело допрашивала нас из соседней комнаты: когда же, наконец, мы вернемся в зал. На реке Сайгон при свете факелов разгружали торговое судно из Франции, колокольчики велорикш звенели, как телефонные звонки, а я себя чувствовал совсем как молодой и неопытный дурак, которому не хватает слов. Я в отчаянии вернулся к себе на улицу Катина, улегся в постель, даже не мечтая о том, что четыре месяца спустя Фуонг будет лежать рядом со мной, чуть-чуть задыхаясь и смеясь — ведь все случилось совсем не так, как она ожидала.
— Мсье Фулэр!
Я смотрел, как они танцевали, и не заметил, что ее сестра подавала мне знаки из-за другого столика. Теперь она подошла, и я нехотя пригласил ее присесть. Мы недолюбливали друг друга с той самой ночи в «Гран монд», когда она почувствовала себя дурно и я проводил Фуонг домой.
— Я не видела вас целый год, — сказала она.
— Я так часто уезжаю в Ханой.
— Кто ваш друг? — спросила она.
— Некий Пайл.
— Чем он занимается?
— Числится в американской экономической миссии. Знаете, поставляет электрические швейные машинки для голодающих.
— А есть такие машинки?
— Не знаю.
— Но голодающие вообще не пользуются швейными машинками. И там, где они живут, нет электричества.
Она всегда понимала все совершенно буквально.
— Ну, об этом вам придется спросить Пайла, — сказал я.
— Он женат?
Я поглядел туда, где они танцевали.
— По-моему, он никогда не сходился с женщиной ближе, чем сейчас.
— Танцует он очень плохо, — заметила она.
— Да.
— Но с виду он славный и такой положительный.
— Да.
— Можно мне посидеть с вами минутку? Мой друзья — такие скучные люди.
Музыка смолкла, и Пайл чопорно поклонился Фуонг, потом проводил ее на место и подвинул стул. Я видел» что такая подчеркнутая вежливость Фуонг нравится. И я подумал о том, чего она лишена, живя со мной.
— Это сестра Фуонг, — сказал я Пайлу. — Мисс Хей.
— Очень рад с вами познакомиться, — сказал он, покраснев.
— Вы из Нью-Йорка? — спросила она.
— Нет. Из Бостона.
— Это тоже в Соединенных Штатах?
— Ну да; Конечно.
— У вашего отца свое дело?
— В сущности говоря, нет. Он профессор.
— Учитель? — спросила она с легким разочарованием.
— Видите ли, он известный специалист. К нему обращаются за консультациями.
— Насчет болезней? Он доктор?
— Не такой, как вы думаете. Он доктор технических наук. И знает все на свете о подводной эрозии. Вы слыхали, что это такое?
— Нет.
Пайл сделал слабую попытку сострить:
— Придется папе вам это объяснить.
— А он здесь?
— О, нет.
— Но он приедет?
— Нет, я просто пошутил, — сказал Пайл виноватым тоном.
— Разве у вас есть еще одна сестра? — спросил я мисс Хей.
— Нет. А что?
— Похоже на то, что вы допытываетесь, годится ли мистер Пайл ей в женихи.
— У меня только одна сестра, — сказала мисс Хей, тяжело опустив руку на колено Фуонг, как председатель, утверждающий ударом молотка повестку дня.
— У вас очень хорошенькая сестра, — сказал Пайл.
— Самая красивая девушка в Сайгоне, — поправила его мисс Хей.
— Не сомневаюсь.
— Пора заказывать ужин, — сказал я. — Даже самая красивая девушка в Сайгоне тоже должна есть.
— Мне не хочется есть, — заявила Фуонг.
— Она такая слабенькая, — решительно продолжала мисс Хей. В голосе ее прозвучала нотка угрозы. — За ней нужен уход. Она этого заслуживает. У нее ведь такая преданная натура.
— Моему другу повезло, — с глубокой серьезностью отозвался Пайл.
— Она любит детей, — сказала мисс Хей.
Я рассмеялся, а потом поймал взгляд Пайла: он глядел на меня с неподдельным возмущением, и мне вдруг стало ясно, что ему по-настоящему интересно то, что говорит мисс Хей. Я стал заказывать ужин (хотя Фуонг сказала, что ей не хочется есть, я знал, что она легко может одолеть бифштекс с кровью, двумя сырыми яйцами и гарниром); краем уха я прислушивался к тому, как он всерьез рассуждает о детях.
— Мне всегда хотелось иметь кучу детей, — говорил он. — Что может быть лучше большой семьи? Большая семья укрепляет брак. Да и для детей это полезно. Я рос единственным ребенком. Это большой минус — быть единственным ребенком.
Я еще никогда не видел его таким разговорчивым.
— Сколько лет вашему папе? — алчно спросила мисс Хей.
— Шестьдесят девять.
— Старики так любят внуков. Очень жаль, что у моей сестры нет родителей, которые порадовались бы на ее детей, — если на ее долю все-таки выпадет такое счастье… — И она посмотрела на меня искоса и со злобой.
— Но у вас ведь тоже нет родителей, — вставил Пайл, по-моему, немножко некстати.
— Наш отец был из очень хорошей семьи. Он был мандарином в Гуэ.
— Я заказал ужин на всех, — сообщил я.
— Не рассчитывайте на меня, — возразила мисс Хей. — Мне надо вернуться к друзьям. Я хотела бы снова встретиться с мсье Пайлом. Может быть, вы это устроите?
— Когда вернусь с Севера, — пообещал я.
— А вы едете на Север?
— Мне, пожалуй, пора поглядеть на войну.
— Но ведь все журналисты оттуда вернулись, — заметил Пайл.
— Самое подходящее для меня время. Не нужно будет встречаться с Гренджером.
— Если мсье Фулэр уедет, надеюсь, вы не откажетесь пообедать со мной и с сестрой. — Она добавила с мрачноватой вежливостью: — Чтобы она не скучала.
Когда мисс Хей ушла, Пайл сказал:
— Какая милая, культурная женщина. И так хорошо говорит по-английски.
— Объясни ему, что сестра служила в конторе в Сингапуре, — с гордостью сказала Фуонг.
— Вот оно что! В какой конторе?
— Импорт, экспорт, — перевел я слова Фуонг. — Она умеет стенографировать.
— Жаль, что у нас в экономической миссии мало таких, как она.
— Я с ней поговорю, — сказала Фуонг. — Она, наверно, захочет работать у американцев.
После ужина они снова пошли танцевать. Я тоже танцевал плохо, но Пайл этого не стеснялся, — а может, и я перестал стесняться, влюбившись в Фуонг. Ведь и до того памятного вечера, когда мисс Хей дурно себя почувствовала, я не раз танцевал с Фуонг в «Гран монд», хотя бы для того, чтобы с ней поговорить. Пайл не пользовался этой возможностью; с каждым новым кругом он только вел себя чуть менее церемонно и держал Фуонг не так далеко, как прежде; однако оба они молчали. Глядя на ее ноги, такие легкие и точные, на то, с каким умением она управляла его неуклюжими па, я вдруг снова почувствовал, что в нее влюблен. Мне трудно было поверить, что через час-другой она вернется в мою неприглядную комнату с общей уборной и старухами, вечно сидящими на площадке.
Лучше бы я никогда не слышал о Фат-Дьеме, о том единственном месте на Севере, куда моя дружба с одним из французских морских офицеров позволяла мне проникнуть безнаказанно и без спроса. Зачем мне было туда стремиться — за газетной сенсацией? Во всяком случае, не в эти дни, когда весь мир хотел читать только о войне в Корее. Затем, чтобы умереть? Но зачем мне было умирать, если каждую ночь рядом со мной спала Фуонг? Однако я знал, что меня туда влечет. С самого детства я не верил в незыблемость этого мира, хоть и жаждал ее всей душой. Я боялся потерять счастье. Через месяц, через год Фуонг меня оставит. Если не через год, то через три. Только смерть не сулила никаких перемен. Потеряв жизнь, я никогда уже больше ничего не потеряю. Я завидовал тем, кто верит в бога, но не доверял им. Я знал, что они поддерживают свой дух басней о неизменном и вечном. Смерть куда надежнее бога, и с ее приходом уйдет повседневная угроза, что умрет любовь. Надо мной больше не будет висеть кошмар грядущей скуки и безразличия. Я никогда не смог бы стать миротворцем. Порой убить человека
— значит оказать ему услугу. Вы спросите — как же можно, ведь в писанин сказано: возлюбите врага своего? Значит, мы бережем друзей своих для страданий и одиночества.
— Простите, что я увел от вас мисс Фуонг, — услышал я голос Пайла.
— Я ведь плохо танцую, но люблю смотреть, как танцует она.
О ней всегда говорили в третьем лице, будто ее при этом не было. Порой она казалась незримой, как душевный покой.
Начался эстрадный концерт. Выступали певец, жонглер и комик — он говорил непристойности. Посмотрев на Пайла, я заметил, что он не понимает жаргона, на котором тот говорит. Пайл улыбался, когда улыбалась Фуонг, и смущенно смеялся, когда смеялся я.
— Любопытно, где сейчас Гренджер, — сказал я, и Пайл посмотрел на меня с укором.
Потом показали гвоздь программы: труппу переодетых женщинами комедиантов. Многих из них я встречал днем на улице Катина — они прогуливались в старых штанах и свитерах, с небритыми подбородками, покачивая бедрами. Сейчас в открытых вечерних туалетах, с фальшивыми драгоценностями, накладной грудью и хрипловатыми голосами они казались нисколько не более отталкивающими, чем большинство европейских женщин в Сайгоне. Компания молодых летчиков громко выражала им свое одобрение, а те отвечали им обольстительными улыбками. Я был поражен неожиданной яростью Пайла.
— Фаулер, — сказал он, — пойдемте отсюда. С нас хватит. Это неприличное зрелище совсем не для нее.
4
С колокольни собора сражение выглядело даже живописным; оно будто застыло, как панорама англо-бурской войны в старом номере «Лондонских иллюстрированных новостей». Самолет сбрасывал на парашюте припасы сторожевому посту в странных, изъеденных непогодой известковых горах на границе Аннама, сверху похожих на груды пемзы; планируя, самолет всегда возвращался на то же самое место и поэтому с виду был неподвижен, а парашют словно висел в воздухе на полпути к земле. В долине то и дело поднимались плотные, точно окаменевшие дымки минных разрывов, а на залитой солнцем базарной площади пламя пожара казалось очень бледным. Маленькие фигурки парашютистов продвигались гуськом вдоль каналов, но с высоты они тоже казались неподвижными. Не шевелился и священник, читавший требник в углу колокольни. На таком расстоянии война выглядела прилизанной и аккуратной.
Я прибыл сюда на рассвете из Нам-Диня на десантном судне. Мы не смогли войти в порт потому, что он был отрезан противником, окружавшим город кольцом; нам пришлось пристать возле горевшего рынка. При свете пожара мы были удобной мишенью, но почему-то никто не стрелял. Кругом было тихо, если не считать шипения и треска объятых пламенем ларьков. Было слышно, как переминается с ноги на ногу сенегальский часовой на берегу реки.
Я хорошо знал Фат-Дьем в былые дни — до того, как он подвергся нападению, — его единственную длинную и узкую улицу, застроенную деревянными ларьками; через каждые сто метров на ней либо стояла церковь, либо ее пересекал канал или мост. Ночью улица освещалась свечами или тусклыми керосиновыми фонарями (в Фат-Дьеме электричество горело только в квартирах французских офицеров); днем и ночью она была людной и шумной. Этот странный средневековый город, которым правил и владел феодал-епископ, был прежде самым оживленным во всем крае, а теперь, когда я высадился и зашагал к офицерским квартирам, он показался мне самым мертвым из всех городов. Обломки и битое стекло, запах горелой краски и штукатурки, пустота длинной улицы, насколько хватал глаз, — все напоминало мне одну из магистралей Лондона рано утром после отбоя воздушной тревоги; казалось, вот-вот увидишь плакат «Осторожно: неразорвавшаяся бомба».
Фасад офицерского собрания словно ветром снесло, а дома напротив лежали в развалинах. Спускаясь вниз по реке от Нам-Диня, я узнал от лейтенанта Перо о том, что произошло. Он был серьезный молодой человек, масон, и все это, на его взгляд, было карой за суеверие его собратьев. Когда-то епископ Фат-Дьема побывал в Европе и вывез оттуда культ богоматери из Фатимы — явление девы Марии кучке португальских детей. Вернувшись домой, он соорудил в ее честь грот возле собора и каждый год устраивал крестный ход. Его отношения с полковником, командовавшим французскими войсками, были натянутыми с тех пор, как власти распустили наемную армию епископа. Полковник — в душе он сочувствовал епископу, ведь для каждого из них родина была важнее католичества — решился в этом году на дружеский жест и возглавил со своими старшими офицерами крестный ход. Никогда еще такая большая толпа не собиралась в Фат-Дьеме в честь богоматери из Фатимы. Даже многие буддисты, составлявшие около половины окрестного населения, не в силах были отказаться от такого развлечения, а тот, кто не верил ни в какого бога, питал смутную надежду, что все эти хоругви, кадила и золотые дары уберегут его жилище от войны. Духовой оркестр — все, что осталось от армии епископа, — шествовал впереди процессии, за ним следовали, как мальчики из церковного хора, французские офицеры, ставшие набожными по приказу своего полковника; они вошли в ворота соборной ограды, миновали белую статую Спасителя на островке посреди небольшого озерка перед собором, прошли под колокольней с пристройками в восточном стиле и вступили в украшенный резьбой деревянный храм с его гигантскими колоннами из цельных стволов и скорее буддийским, чем христианским алтарем, покрытым ярко-красным лаком. Люди стекались сюда изо всех деревень, разбросанных среди каналов, со всей округи, напоминавшей голландский ландшафт, хотя вместо тюльпанов здесь были молодые зеленые побеги или золотые стебли зрелого риса, а вместо ветряных мельниц — церкви.
Никто не заметил, как к процессии присоединились сторонники Вьетмина; в ту же ночь, пока главные силы коммунистов продвигались в Тонкинскую долину через ущелья в известковых горах и на них беспомощно взирали французские посты, передовой отряд нанес удар по Фат-Дьему.
Сейчас, четыре дня спустя, с помощью парашютистов противник был оттеснен почти на километр от города. Но это все же было поражением французов; журналистов сюда не пускали, и телеграммы не принимались — ведь газеты должны сообщать только о победах. Власти задержали бы меня в Ханое, если бы знали о цели моего путешествия, но чем больше удаляешься от главного штаба, тем слабее становится контроль, а когда попадешь в полосу неприятельского огня, ты делаешься желанным гостем; то, что представлялось угрозой для главного штаба в Ханое, неприятностью для полковника в Нам-Дине, было для лейтенанта на переднем крае развлечением, знаком внимания со стороны внешнего мира, — ведь несколько блаженных часов он мог порисоваться и увидеть в романтическом свете даже собственных убитых и раненых.
Священник захлопнул требник и сказал:
— Ну, вот и кончено. — Он был европеец, но не француз: епископ не потерпел бы французского священника в своей епархии. Он произнес извиняющимся тоном:
— Понимаете, мне приходится подниматься сюда, чтобы отдохнуть от этих несчастных.
Грохот минометного огня надвигался со всех сторон, — может быть, противник начал наконец отстреливаться. Странно, но неприятеля трудно было обнаружить: сражение шло не на одном узком фронте, а на десяти, зажатых каналами, крестьянскими усадьбами и затопленными рисовыми полями, где повсюду можно ожидать засады.
Тут же под нами стояло, сидело и лежало все население Фат-Дьема. Католики, буддисты, язычники — все забрали самые ценные свои пожитки: жаровни, лампы, зеркала, шкафы, циновки, иконы — и перебрались на территорию собора. Здесь, на Севере, с наступлением темноты становилось очень холодно, и собор был переполнен; другого убежища не было; даже на лестнице, которая вела на колокольню, заняли каждую ступеньку, а в ворота все время продолжали протискиваться новые люди, неся на руках детей и домашний скарб. Какова бы ни была их религия, они надеялись, что тут им удастся спастись. Мы увидели, как сквозь толпу к собору проталкивается молодой вьетнамец с ружьем, в солдатской форме; священник остановил его и взял у него винтовку. Патер, который был со мной на колокольне, объяснил:
— Мы здесь нейтральны. Это — владения господа бога.
«Какие странные, нищие люди населяют царство божие, — подумал я, — напуганные, замерзшие, голодные („Не знаю, как накормить их“, — посетовал священник); любой царь, кажется, подобрал бы себе подданных получше». Но потом я сказал себе: а разве всюду не одно и то же — самые могущественные цари далеко не всегда имеют самых счастливых подданных.
Внизу уже появились маленькие лавчонки.
— Неправда ли, это похоже на громадную ярмарку, — обратился я к священнику, — но почему-то здесь никто не улыбается.
— Они ужасно замерзли ночью, — ответил тот. — Нам приходится запирать двери монастыря, не то они бы его совсем заполонили.
— А у вас тепло?
— Не очень. Там бы не уместилась даже десятая часть всех этих людей. Я знаю, о чем вы думаете, — продолжал он. — Но важно, чтобы хоть не все мы заболели. У нас единственная больница в Фат-Дьеме, и наши медицинские сестры — это монахини.
— А хирург у вас есть?
— Я делаю, что могу. — Тут я заметил, что его сутана забрызгана кровью. Он спросил: — Вы поднялись сюда за мной?
— Нет. Мне хотелось поглядеть вокруг.
— Я потому вам задал этот вопрос, что вчера ночью сюда ко мне приходил один человек исповедоваться. Он был немножко напуган тем, что видел там, у канала. Его можно понять.
— А там очень скверно?
— Парашютисты накрыли их перекрестным огнем. Вот бедняги. Я подумал, что, может, и у вас нехорошо на душе.
— Я не католик. И, пожалуй, даже не христианин.
— Удивительно, что делает с человеком страх.
— Со мной он ничего не сделает. Если бы я даже верил в бога вообще, мысль об исповеди мне все равно была бы противна. Стоять на коленях в одной из ваших будок! Открывать, душу постороннему человеку! Простите, отец, но я вижу в этом что-то нездоровое… недостойное мужчины.
— Вот как, — заметил он. — Вы, наверно, хороший человек. Видно, вам ни в чем не приходилось раскаиваться.
Я взглянул на церкви, они вереницей тянулись между каналами к морю. На второй по счету колокольне блеснул орудийный огонь. Я сказал:
— Не все ваши церкви сохраняют нейтралитет.
— Это невозможно, — ответил он. — Французы согласились оставить в покое территорию собора. О большем мы и не мечтаем. Там, куда вы смотрите, пост Иностранного легиона.
— Я пойду. Прощайте.
— Прощайте и счастливого пути. Берегитесь снайперов.
Чтобы попасть на главную улицу, мне пришлось локтями прокладывать себе путь сквозь толпу и миновать озеро и белую, как сахар, статую с распростертыми руками. Улицу можно было окинуть взглядом больше чем на километр в обе стороны, и на всем ее протяжении, помимо меня, было всего два живых существа: двое солдат в маскировочных касках; они медленно удалялись с автоматами наготове. Я говорю — живых, потому что на пороге одного из домов головой наружу лежал труп. Было слышно только, как жужжат мухи и замирает вдали скрип солдатских сапог. Я поспешил пройти мимо трупа, отвернувшись. Когда я оглянулся несколько минут спустя, я оказался наедине со своей тенью и не слышал больше ничего, кроме своих шагов. У меня было такое чувство, будто я стал мишенью в тире. Мне пришло в голову, что если на этой улице со мной случится недоброе, пройдет много часов, прежде чем меня подберут: мухи успеют слететься отовсюду.
Миновав два канала, я свернул на боковую дорогу, которая вела к одной из церквей. Человек двенадцать парашютистов в маскировочном обмундировании сидели на земле, а два офицера разглядывали карту. Когда я подошел, никто не обратил на меня никакого внимания. Один из солдат с высокой антенной походного радиоаппарата сообщил: «Можно двигаться», — и все встали.
Я спросил на плохом французском языке, могу ли я пойти с ними. Одним из преимуществ этой войны было то, что лицо европейца само по себе служило пропуском на передовых позициях: европейца нельзя было заподозрить в том, что он вражеский лазутчик.
— Кто вы такой? — спросил лейтенант.
— Я пишу о войне, — ответил я.
— Американец?
— Нет, англичанин.
— У нас пустяковая операция, — сказал он, — но если вы хотите с нами пойти… — Он принялся снимать стальной шлем.
— Что вы? Не надо, — сказал я, — это для тех, кто воюет.
— Как хотите.
Мы вышли из-за церкви гуськом, — лейтенант шагал впереди, — и задержались на берегу канала, ожидая, пока солдат с радиоаппаратом установит связь с патрулями на обоих флангах. Мины пролетали над нами и разрывались где-то невдалеке. По другую сторону церкви к нам присоединились еще солдаты, и теперь нас было человек тридцать. Лейтенант объяснил мне вполголоса, ткнув пальцем в карту:
— По донесениям, в этой деревне их человек триста. Может быть, накапливают силы к ночи. Не знаем. Никто их еще не обнаружил.
— Это далеко?
— Триста метров.
По радио пришел приказ, и мы молча тронулись; справа был прямой, как стрела, канал, слева — низкий кустарник, поля и опять низкий кустарник. — Все в порядке, — шепнул, успокаивая меня, лейтенант. Впереди, в сорока метрах от нас, оказался другой канал с остатками моста, с одной доской, без перил. Лейтенант подал знак рассыпаться, и мы уселись на корточки лицом к неразведанной земле, которая начиналась по ту сторону доски. Солдаты поглядели на воду, а потом, как по команде, отвернулись. Я не сразу разглядел то, что увидели они, а когда разглядел, мне почему-то вспомнился ресторан «Шале», комедианты в женском платье, восторженно свиставшие летчики и слова Пайла: «неприличное зрелище!»
Канал был полон трупов; он напоминал мне похлебку, в которой чересчур много мяса. Трупы налезали один на другой; чья-то голова, серая, как у тюленя, и безликая, как у каторжника, с бритым черепом, торчала из воды, точно буек. Крови не было: вероятно, ее давно уже смыло водой.
Сколько же тут мертвецов, — их, верно, накрыло перекрестным огнем, когда они отступали; каждый из нас на берегу, должно быть, подумал: то же самое может случиться и со мной. Я тоже отвел глаза; мне не хотелось напоминания о том, как мало мы значим, как быстро и неразборчиво настигает нас смерть. Хотя рассудок и примирял меня с мыслью о ней, меня пугали ее объятия, как девственницу пугают объятия любви. Хорошо, если бы смерть предупредила меня о своем приходе, дала мне время подготовиться. Подготовиться к чему? Не знаю; не знаю к чему и как, — разве снова взглянуть на то, что я здесь оставлю.
Лейтенант уселся рядом с радистом и уставился вниз, себе под ноги. Аппарат стал потрескивать, передавая приказания, и со вздохом, словно его разбудили, лейтенант встал. Во всем, что парашютисты делали, было какое-то удивительное чувство товарищества, словно все они были равными и вместе заняты делом, которое выполняли уже несчетное число раз. Никто не ждал приказов. Двое солдат направились к доске и попробовали пройти по ней, но тяжесть оружия нарушала равновесие; им пришлось усесться верхом и сидя продвигаться вперед. Третий солдат нашел в кустах у канала плоскодонку и пригнал ее туда, где стоял лейтенант. Шестеро из нас сели в нее и поплыли к другому берегу, но наткнулись на груду трупов и застряли. Солдат отталкивал лодку шестом, погружая его в человеческое месиво; один из трупов высвободился и поплыл на спине рядом с лодкой, как пловец, отдыхающий на солнце. Пристав к другому берегу, мы вылезли, не бросив взгляда назад. Никто не стрелял; мы были живы; смерть отступила — быть может, до следующего канала. Я слышал, как кто-то позади меня очень серьезно сказал: «Gott sei dank» note 24. — Кроме лейтенанта, почти все это были немцы.
Неподалеку виднелись деревенские строения; лейтенант пошел вперед, прижимаясь к стене, а мы следовали за ним гуськом с интервалами в три метра. Потом люди, все так же не ожидая приказа, рассыпались по усадьбе. Жизнь покинула ее — даже курицы и той не осталось; но на стене того, что прежде было жилой комнатой, висели две уродливые олеографии Христа и богородицы с младенцем, придававшие лачуге европейский вид. Эти люди во что-то верили; ты это понимал, даже не разделяя их веры, они были живыми существами, а не серыми обескровленными трупами.
Война так часто состоит в том, что ты сидишь и, ничего не делая, чего-то ждешь. Не зная точно, сколько у тебя еще есть времени, не хочется ни о чем думать.
Делая привычное дело, дозорные заняли свои посты. Все, что шевельнется теперь впереди, будет враг. Лейтенант сделал отметку на карте и доложил по радио нашу позицию. Наступила полуденная тишина; даже минометы замолкли, и в небе не слышалось моторов. Один из солдат забавлялся, ковыряя прутиком в жидкой грязи. Немного погодя стало казаться, что война нас позабыла. Надеюсь, Фуонг отправила мои костюмы в чистку. Холодный ветер ворошил солому во дворе, и один из солдат из скромности зашел за сарай, чтобы облегчиться. Я старался вспомнить, заплатил ли я английскому консулу в Ханое за бутылку виски, которую он мне уступил.
Впереди раздались два выстрела, и я сказал себе: «Вот оно. Началось». Мне не нужно было другого предупреждения. С волнением я ожидал, что передо мной откроется вечность.
Но ничего не случилось. Я снова предвосхитил события. Прошло несколько долгих минут, наконец вернулся один из дозорных и что-то доложил лейтенанту. Я расслышал:
— Deux civils note 25.
Лейтенант сказал мне: «Пойдем посмотрим», — и, следуя за дозорным, мы двинулись по вязкой тропинке между двумя рисовыми полями. Метрах в двадцати от усадьбы мы нашли в узкой канаве то, что искали: женщину и маленького мальчика. Оба были безусловно мертвы: на лбу женщины был маленький опрятный сгусток крови, а ребенок казался спящим. Ему было лет шесть, и он лежал, подтянув костлявые коленки к подбородку, как зародыш в чреве матери.
— Malchance! note 26 — воскликнул лейтенант. Он нагнулся и перевернул ребенка.
У него был образок на шее, и я сказал себе: «Амулет не помог!» Под трупом ребенка валялся недоеденный ломоть хлеба. «Ненавижу войну», — подумал я.
— Ну как — налюбовались? — спросил лейтенант.
В голосе его звучала такая ярость, словно я был виноват в смерти этих людей; видно, для солдата всякий штатский — это тот, кто нанимает его, чтобы он убивал, засчитывает в его жалованье плату за убийство, а сам увиливает от ответственности. Мы снова тронулись в усадьбу и молча присели на солому, укрывшись от ветра, который, как зверь, словно чуял приближение ночи. Тот солдат, что забавлялся с прутиком, пошел облегчиться, а тот, что облегчился, теперь забавлялся с прутиком. Я подумал: те двое в канаве, по-видимому, решились выйти из своего убежища в минуту затишья, после того как были выставлены часовые. А может, они лежат там давно — ведь хлеб совсем уже зачерствел. В этом доме они, видно, жили.
Снова заработало радио. Лейтенант устало произнес:
— Они будут бомбить деревню. На ночь патрули отзываются.
Мы поднялись и пустились в обратный путь, снова расталкивая шестом груду трупов, снова проходя гуськом мимо церкви. Мы зашли не очень далеко, а путешествие показалось нам длинным, и убийство тех двоих было его единственным результатом. Самолеты поднялись в воздух, и позади нас началась бомбежка.
Когда я добрался до офицерского собрания, где должен был переночевать, уже спустились сумерки. Температура упала до одного градуса выше нуля, и тепло было только на догоравшем рынке. Одна из стен дома была разрушена противотанковым ружьем, двери были разбиты, и брезент не защищал от сквозняков. Движок, дававший свет, не действовал, и нам пришлось построить целые баррикады из ящиков и книг, чтобы свечи не задувало. Я играл в «восемьдесят одно» на вьетминские деньги с неким капитаном Сорелем: нельзя было играть на выпивку, поскольку я был гостем здешних офицеров. Счастье переходило из рук в руки. Я раскупорил свою бутылку виски, чтобы согреться, и все уселись в кружок.
— Вот первый стакан виски, — заявил полковник, — который я пью с тех пор, как покинул Париж.
Один из лейтенантов вернулся с обхода пестов.
— Надеюсь, нам удастся спокойно поспать, — сказал он.
— Они не полезут в атаку раньше четырех, — заметил полковник. — У вас есть оружие? — спросил он меня.
— Нет.
— Я вам раздобуду. Лучше всего положить револьвер под подушку. — Он любезно добавил: — Боюсь, что ложе покажется вам жестким. А в три тридцать начнется минометный обстрел. Мы стараемся помешать всякому скоплению противника.
— И долго, по-вашему, все это будет продолжаться?
— Кто знает… Нельзя больше ослаблять гарнизон Нам-Диня. Здесь это просто отвлекающий маневр. Если мы сумеем продержаться без подкреплений, не считая тех, которые мы получили два дня назад, это, пожалуй, даже можно будет назвать победой.
Ветер снова поднялся, пытаясь пробраться в дом. Брезент вздулся (мне вспомнился заколотый за гобеленом Полоний), и пламя свечи заколебалось. Тени плясали, как в балагане. Нас можно было принять за труппу странствующих актеров.
— Ваши посты уцелели?
— Кажется, да. — В голосе его звучала безмерная усталость. — Поймите, это ведь ерунда, безделица по сравнению с тем, что происходит в ста километрах отсюда, в Хоа-Бине. Вот там настоящий бой.
— Еще стаканчик?
— Нет, спасибо. Ваше английское виски превосходно, но лучше оставить немного на ночь, оно может пригодиться. А теперь извините меня: я, пожалуй, посплю. Когда начнут бить минометы, спать уже не придется. Капитан Сорель, позаботьтесь о том, чтобы у мсье Фулэра было все, что нужно: свеча, спички, револьвер.
Полковник ушел в свою комнату. Это было сигналом для всех нас. Мне положили матрац на пол в маленькой кладовой, и я очутился в окружении деревянных ящиков. Ложе было жесткое, но сулило отдых. «Дома ли сейчас Фуонг?» — подумал я, как ни странно, без всякой ревности. Сегодня ночью обладание ее телом казалось совсем несущественным, — может быть, потому, что в этот день я видел слишком много тел, которые не принадлежали никому, даже самим себе. Всех нас ждал один конец. Я быстро заснул и увидел во сне Пайла. Он танцевал один на эстраде, чопорно протянув руки к невидимой партнерше; сидя на чем-то вроде вертящегося табурета от рояля, я смотрел на него, а в руке держал револьвер, чтобы никто не помешал ему танцевать. Возле эстрады на доске, вроде тех, на которых объявляются номера в английских мюзик-холлах, было написано: «Танец любви. Высший класс». Кто-то зашевелился в глубине театра, и я крепче сжал револьвер. Тут я проснулся.
Рука моя сжимала чужой револьвер, а в дверях стоял человек со свечой. На нем была стальная каска, затенявшая глаза, и только когда он заговорил, я узнал Пайла. Он произнес смущенно:
— Извините меня, бога ради, я вас разбудил. Мне сказали, что я могу здесь переночевать.
Видно, я не совсем еще проснулся.
— Где вы взяли этот шлем? — спросил я.
— Мне его одолжили, — ответил Пайл неопределенно. Он втащил за собой походный рюкзак и извлек оттуда спальный мешок на шерстяной подкладке.
— Вы здорово экипировались, — сказал я, стараясь сообразить, как мы оба сюда попали.
— Это стандартное снаряжение нашего медицинского персонала. Мне его дали в Ханое. — Он вынул термос, маленькую спиртовку, головную щетку, бритвенный прибор и жестянку с продуктами. Я поглядел на часы. Было около трех часов утра.
Пайл продолжал распаковывать вещи. Из ящиков он соорудил небольшую подставку для зеркала и бритвенных принадлежностей. Я сказал:
— Сомневаюсь, достанете ли вы здесь теплую воду.
— Ничего, — возразил он, — у меня в термосе хватит воды и на утро.
Он уселся на спальный мешок и стал снимать ботинки.
— Объясните, как вы сюда попали? — спросил я.
— Меня пропустили до самого Нам-Диня для обследования нашего отряда по борьбе с трахомой, а потом я нанял лодку.
— Лодку?
— Что-то вроде плоскодонки… не знаю, как это здесь называется. По правде сказать, пришлось ее купить. Но стоила она недорого.
— И вы спустились по реке один?
— Это было вовсе не трудно. Я плыл по течению.
— Вы сошли с ума.
— Почему? Конечно, я мог сесть на мель.
— Вас мог пристрелить французский речной патруль, вас мог потопить самолет. Вас могли прикончить вьетминцы.
Он смущенно хихикнул.
— А я все же здесь, — сказал он.
— Зачем?
— По двум причинам. Но я не хочу мешать вам спать.
— Я и не думаю больше спать. Скоро стрелять начнут.
— Можно мне отодвинуть свечу? Свет слишком яркий. — Он явно был не в своей тарелке.
— Итак, первая причина?
— Помните, на днях вы сказали, что здесь может быть интересно. В тот раз, когда мы были с Гренджером… и с Фуонг.
— Ну?
— Я и решил, что стоит мне сюда заехать. По правде сказать, мне было немножко совестно за Гренджера.
— Понятно. Только и всего?
— Оказалось, что все так просто. — Он стал играть шнурками от ботинок; последовала долгая пауза. — Я вам сказал не всю правду, — проговорил он наконец.
— Да ну?
— На самом деле я приехал сюда, чтобы повидаться с вами.
— Вы приехали, чтобы повидаться со мной?
— Да.
— Зачем?
Горя от смущения, он отвел взгляд от своих шнурков.
— Я должен был вам сообщить… что я влюблен в Фуонг.
Я не мог удержаться от смеха. Он говорил так серьезно, что это было просто неправдоподобно.
— Разве вы не могли дождаться моего возвращения? Я собираюсь вернуться в Сайгон на будущей неделе.
— Но вас могут убить, — возразил он. — И тогда я оказался бы человеком бесчестным. А потом я не знаю, смогу ли так долго воздерживаться от встреч с Фуонг.
— Неужели вы до сих пор воздерживались?
— Конечно. Надеюсь, вы не думаете, что я мог объясниться с ней, не предупредив вас?
— Бывает и так, — заметил я. — А когда с вами это произошло?
— Кажется, в тот вечер, в «Шале», когда я с ней танцевал.
— Вот не думал, что между вами сразу возникнет такая близость.
Он поглядел на меня с озадаченным видом. Если мне казалось, что он ведет себя как сумасшедший, то мое поведение для него совершенно необъяснимо. Он сказал:
— Знаете, это, наверно, потому, что в том доме я насмотрелся тогда на всех этих девушек. Они были такие хорошенькие. Подумать только, — и она могла стать одной из них. Мне захотелось ее уберечь.
— Вряд ли она нуждается в вашей защите. Мисс Хей вас приглашала к себе?
— Да, но я не пошел. Я воздержался. Это было ужасно, — добавил он уныло. — Я чувствовал себя таким негодяем… Но вы ведь верите мне, правда?.. Если бы вы были женаты… словом, я бы ни за что не разлучил мужа с женой.
— Вы, кажется, не сомневаетесь, что можете нас разлучить, — сказал я. Впервые я понял, как он меня раздражает.
— Фаулер, — сказал он, — я не знаю, как ваше имя…
— Томас. А что?
— Можно мне звать вас Томом, ладно? У меня такое чувство, что все это нас как-то сблизило. Мы любим одну и ту же женщину.
— Что вы собираетесь делать дальше?
Он облокотился на ящик.
— Теперь, когда вы знаете, все пойдет по-другому, — воскликнул он. — Том, я попрошу ее выйти за меня замуж.
— Уж лучше зовите меня Томас.
— Ей придется сделать между нами выбор, Томас. Это будет только справедливо.
Справедливо? В первый раз я похолодел от предчувствия одиночества. Все это так нелепо, а все же… Может, он и никудышный любовник, зато я — нищий. Он обладает несметным богатством: он может предложить ей солидное положение в обществе.
Пайл стал раздеваться, а я думал: «К тому же у него есть еще и молодость». Как горько было завидовать Пайлу.
— Я не могу на ней жениться, — признался я. — У меня дома жена. Она никогда не даст мне развода. Она очень набожна.
— Мне вас так жаль, Томас. Кстати, если хотите знать, меня зовут Олден…
— Нет, я все-таки буду звать вас Пайлом. Для меня вы только Пайл.
Он залез в свой спальный мешок и протянул руку к свече.
— Ух, — сказал он, — и рад же я, что все теперь позади. Я так ужасно переживал. — Было совершенно ясно, что он больше не переживает.
Свеча погасла, но я различал очертания его коротко остриженной головы в отсветах пожара.
— Доброй ночи, Томас. Спите спокойно.
И сразу же, как ответная реплика в плохой комедии, завыли минометы; мины зашипели, завизжали, стали рваться.
— Господи боже мой, — сказал Пайл, — это что, атака?
— Они стараются сорвать атаку противника.
— Что ж, теперь нам, пожалуй, спать не придется?
— Наверняка.
— Томас, я хочу вам сказать, что я думаю о вас и о том, как вы все это восприняли. Вы восприняли это шикарно… шикарно, другого слова и не подберешь.
— Благодарю вас.
— Вы ведь пожили на свете куда больше моего. Знаете, в каком-то смысле жизнь в Бостоне сужает ваши горизонты. Даже если вы не принадлежите к самым знатным семьям, вроде Лоуэллов или Кэботов. Дайте мне совет, Томас.
— Насчет чего?
— Насчет Фуонг.
— На вашем месте я бы не доверял моим советам. Все-таки я лицо заинтересованное. Я хочу, чтобы она осталась со мной.
— Ах, что вы, разве я не знаю, какой вы порядочный человек! Ведь для нас обоих ее интересы выше всего.
И вдруг его ребячество меня взбесило.
— Да наплевать мне на ее интересы! — взорвался я. — Возьмите их себе на здоровье. А мне нужна она сама. Я хочу, чтобы она жила со мной. Пусть ей будет плохо, но пусть она живет со мной… Плевать мне на ее интересы.
— Ах, что вы… — протянул он в темноте слабым голосом.
— Если вас заботят только ее интересы, — продолжал я, — оставьте Фуонг, ради бога, в покое. Как и всякая женщина, она предпочитает… — Грохот миномета уберег бостонские уши от крепкого англосаксонского выражения.
Но в Пайле было что-то несокрушимое. Он решил, что я веду себя шикарно, значит, я и должен был вести себя шикарно.
— Я ведь понимаю, Томас, как вы страдаете.
— А я и не думаю страдать.
— Не скрывайте, вы страдаете. Я-то знаю, как бы я страдал, если бы мне пришлось отказаться от Фуонг.
— А я и не думаю от нее отказываться.
— Ведь я тоже мужчина, Томас, но готов отказаться от всего на свете, только бы Фуонг была счастлива.
— Да она и так счастлива.
— Она не может быть счастлива… в ее положении. Ей нужны дети.
— Неужели вы верите во всю эту чушь, которую ее сестра…
— Сестре иногда виднее…
— Она думает, что у вас больше денег, Пайл, потому и старается втереть вам очки. Ей это удалось, честное слово.
— Я располагаю только своим жалованьем.
— Но вы получаете это жалованье долларами, а их можно выгодно обменять.
— Не стоит хандрить, Томас. В жизни всякое бывает. Я бы, кажется, все отдал, чтобы такая история случилась с кем-нибудь другим, а не с вами. Это наши минометы?
— Да, «наши». Вы говорите так, словно она от меня уже уходит.
— Конечно, — сказал он без всякой уверенности, — она может решить остаться с вами.
— И что вы тогда будете делать?
— Попрошу перевода в другое место.
— Взяли бы да уехали, Пайл, не причиняя никому неприятностей.
— Это было бы несправедливо по отношению к ней, Томас, — сказал он совершенно серьезно. Я никогда не встречал человека, который мог бы лучше обосновать, почему он причиняет другим неприятности. Он добавил: — Мне кажется, вы не совсем понимаете Фуонг.
И, проснувшись много месяцев спустя, в это утро, рядом с Фуонг, я подумал: «А ты ее понимал? Разве ты предвидел то, что случится? Вот она спит рядом со мной, а ты уже мертв». Время порою мстит, но месть эта бывает запоздалой. И зачем только мы стараемся понять друг друга? Не лучше ли признаться, что это невозможно; нельзя до конца одному человеку понять другого: жене — мужа, любовнику — любовницу, а родителям — ребенка. Может быть, потому люди и выдумали бога — существо, способное понять все на свете. Может, если бы я хотел, чтобы меня понимали и чтобы я понимал, я бы тоже дал околпачить себя и поверил в бога, но я репортер, а бог существует только для авторов передовиц.
— А вы уверены, что в Фуонг есть, что понимать? — спросил я Пайла. — Ради бога, давайте пить виски. Здесь слишком шумно, чтобы спорить.
— Не рановато ли для выпивки? — сказал Пайл.
— А по-моему, слишком поздно.
Я налил два стакана; Пайл поднял свой и стал глядеть сквозь него на пламя свечи. Рука его вздрагивала всякий раз, когда рвалась мина, но как-никак он совершил свое бессмысленное путешествие из Нам-Диня.
— Странно, что ни я, ни вы не можем сказать друг другу: «За вашу удачу!» — произнес Пайл.
Так мы и выпили без тоста.
5
Я думал, что меня не будет в Сайгоне всего неделю, но прошло почти три, прежде чем я вернулся. Выбраться из района Фат-Дьема оказалось еще труднее, чем туда попасть. Дорога между Нам-Динем и Ханоем была перерезана, авиации же было не до репортера, которому к тому же вовсе и не следовало ездить в Фат-Дьем. Потом я добрался до Ханоя, туда как раз привезли корреспондентов для того, чтобы объяснить им, какая была одержана победа, и когда та увозили обратно, для меня не нашлось места в самолете. Пайл исчез из Фат-Дьема в то же утро, что приехал: он выполнил свою миссию
— поговорил со мной о Фуонг, — и ничто его там больше не удерживало. В пять тридцать, когда прекратился минометный огонь, он еще спал и я пошел в офицерскую столовую выпить чашку кофе с бисквитами. Вернувшись, я его уже не застал. Я решил, что он пошел прогуляться, — после того как он проделал весь путь по реке от Нам-Диня, снайперы были ему нипочем; он так же не способен был представить себе, что может испытать боль или подвергнуться опасности, как и понять, какую боль он причиняет другим. Однажды — это было несколько месяцев спустя — я вышел из себя и толкнул его в лужу той крови, которую он пролил. Я помню, как он отвернулся, поглядел на свои запачканные ботинки и сказал: «Придется почистить ботинки, прежде чем идти к посланнику». Я знал, что он уже готовит речь словами, взятыми у Йорка Гардинга. И все же он был по-своему человек прямодушный, и не странно ли, что жертвой его прямодушия всегда бывал не он сам, а другие, впрочем, лишь до поры до времени — до той самой ночи под мостом в Дакоу.
Только вернувшись в Сайгон, я узнал, что, пока я пил свой кофе, Пайл уговорил молодого флотского офицера захватить его на десантное судно; после очередного рейса оно высадило его тайком в Нам-Дине. Пайлу повезло, и он вернулся в Ханой со своим отрядом по борьбе с трахомой, за двадцать четыре часа до того, как власти объявили, что дорога перерезана. Когда я добрался, наконец, до Ханоя, он уже уехал на Юг, оставив мне записку у бармена в Доме прессы.
«Дорогой Томас, — писал он, — я даже выразить не могу, как шикарно Вы вели себя а ту ночь. Поверьте, душа у меня ушла в пятки, когда я Вас увидел. (А где же была его душа во время путешествия вниз по реке?) На свете мало людей, которые приняли бы удар так мужественно. Вы вели себя просто великолепно, и теперь, когда я вам все сказал, я совсем не чувствую себя так гадко, как прежде. (Неужели ему нет дела ни до кого, кроме себя?
— подумал я со злостью, сознавая в то же время, что он этого не хотел. Главное для него было в том, чтобы не чувствовать себя подлецом, — тогда вся эта история станет куда приятнее, — и мне будет лучше жить, и Фуонг будет лучше жить, и всему миру будет лучше жить, даже атташе по экономическим вопросам и посланнику и тем будет лучше жить. Весна пришла в Индокитай с тех пор, как Пайл перестал быть подлецом.) Я прождал Вас здесь 24 часа, но если не уеду сегодня, то не попаду в Сайгон еще целую неделю, а настоящая моя работа — на Юге. Ребятам из отряда по борьбе с трахомой я сказал, чтобы они к Вам заглянули, — они Вам понравятся. Отличные ребята и настоящие работяги. Пожалуйста, не волнуйтесь, что я возвращаюсь в Сайгон раньше Вас. Обещаю Вам не видеть Фуонг до Вашего приезда. Я не хочу, чтобы Вы потом думали, что я хоть в чем-то вел себя непорядочно.
С сердечным приветом Ваш Олден».
Снова эта невозмутимая уверенность, что «потом» потеряю Фуонг именно я. Откуда такая вера в себя? Неужели из-за высокого курса доллара? Когда-то мы, в Англии, называли хорошего человека «надежным, как фунт стерлингов». Не настало ли время говорить о любви, надежной, как доллар? Разумеется, долларовая любовь подразумевает и законный брак, и законного сына — наследника капиталов, и «день американской матери», хотя в конце концов она может увенчаться разводом в городе Рино или на Виргинских островах, — не знаю, куда они теперь ездят для своих скоропалительных разводов. Долларовая любовь — это благие намерения, спокойная совесть и пусть пропадает пропадом все на свете. У моей любви не было никаких намерений: она знала, какое ее ожидает будущее. Все, что было в моей власти, — сделать будущее не таким тяжким, подготовиться к нему исподволь, — а для этого даже опиум имел свой смысл. Но я никогда не предполагал, что будущее, к которому мне придется подготовить Фуонг, — это смерть Пайла.
Мне нечего было делать, и я отправился на пресс-конференцию. Там, конечно, был Гренджер. Председательствовал молодой и слишком красивый французский полковник. Он говорил по-французски, а переводил офицер рангом пониже. Французские корреспонденты держались все вместе, как футбольная команда. Мне трудно было сосредоточиться на том, что говорит полковник; я думал о Фуонг: а что, если Пайл прав и я ее потеряю?. Как тогда жить дальше?
Переводчик сказал:
— Полковник сообщает, что неприятель потерпел серьезное поражение и понес тяжелые потери — в размере целого батальона. Последние отряды противника переправляются теперь обратно через реку Красную на самодельных плотах. Их беспрерывно бомбит наша авиация.
Полковник провел рукой по своим элегантно причесанным соломенным волосам и, играя указкой, прошелся вдоль огромных карт на стене.
Один из американских корреспондентов спросил:
— А какие потери у французов?
Полковник отлично понял вопрос — обычно его задавали именно на этой стадии пресс-конференции, — но он сделал паузу в ожидании перевода, подняв указку и ласково улыбаясь, как любимый учитель в школе. Потом он ответил терпеливо и уклончиво.
— Полковник говорит, что наши потери невелики. Точная цифра еще не известна.
Это всегда было сигналом к атаке. Рано или поздно полковнику придется найти формулировку, которая позволит ему справиться с непокорными учениками, не то директор школы назначит более умелого преподавателя, который наведет порядок в классе.
— Неужели полковник всерьез хочет уверить нас, — заявил Гренджер, — что у него было время подсчитать убитых солдат противника и не было времени подсчитать своих собственных?
Полковник терпеливо плел паутину лжи, отлично зная, что ее сметет следующий же вопрос. Французские корреспонденты хранили угрюмое молчание. Если бы американцы вырвали у полковника признание, те не замедлили бы его подхватить, но они не хотели участвовать в облаве на своего соотечественника.
— Полковник говорит, что противник отброшен. Можно сосчитать убитых за линией фронта, но пока сражение продолжается, вы не должны ожидать сведений от наступающих французских частей.
— Дело вовсе не в том, что ожидаем мы, — сказал Гренджер, — дело в том, что знает штаб и чего он не знает. Неужели вы всерьез утверждаете, что каждый взвод не сообщает по радио о своих потерях?
Терпение полковника истощилось. «Если бы только, — подумал я, — он не дал себя запутать с самого начала и твердо заявил, что он знает цифры, но не хочет их назвать. В конце концов, это была их война, а не наша. Даже сам господь бог не давал нам права требовать у него сведений. Не нам приходилось отбрехиваться от левых депутатов в Париже и отбиваться от войск Хо Ши Мина между Красной и Черной реками. Не нам приходилось умирать».
И вдруг полковник выкрикнул, что французские потери исчисляются как один к трем; затем он повернулся к нам спиной и в ярости уставился на карту. Убитые были его солдатами, его товарищами по оружию, офицерами, которые учились вместе с ним в Сен-Сире note 27, — для него это были не пустые цифры, как для Гренджера.
— Вот теперь мы, наконец, кое-чего добились, — сказал Гренджер и с глупым торжеством оглядел своих коллег; французы, опустив головы, мрачно что-то строчили.
— Это куда больше того, что могут сказать ваши войска в Корее, — сказал я, сделав вид, что не понимаю его. Гренджер, ничуть не смутившись, перешел к другой теме.
— Спросите полковника, — сказал он, — что французы собираются делать дальше? Он говорит, что противник отходит через Черную реку…
— Красную реку, — поправил его переводчик.
— А мне все равно, какого цвета у вас тут реки. Мы хотим знать, что французы собираются делать дальше.
— Противник отступает.
— А что произойдет, когда он переберется на другой берег? Что вы будете делать тогда? Усядетесь на своем берегу и скажете: дело в шляпе?
С угрюмым терпением французские офицеры прислушивались к наглому голосу Гренджера. В наши дни от солдата требуется даже смирение.
— Может, ваши самолеты будут им сбрасывать новогодние открытки?
Капитан перевел добросовестно, вплоть до слов «новогодние открытки». Полковник подарил нас ледяной улыбкой.
— Отнюдь не новогодние открытки, — сказал он.
Мне кажется, Гренджера особенно бесила красота полковника. Он не был — по крайней мере в представлении Гренджера — настоящим мужчиной. Гренджер изрек:
— Ничего другого вы и не сбрасываете.
И вдруг полковник свободно заговорил по-английски: он отлично знал язык.
— Если бы мы получили снаряжение, обещанное американцами, — сказал он,
— у нас было бы что сбрасывать.
Несмотря на свои утонченные манеры, полковник, право же, был простодушным человеком. Он верил, что газетчику честь его страны дороже, чем сенсация. Гренджер спросил в упор (он был человек дельный, и факты отлично укладывались у него в голове):
— Вы хотите сказать, что снаряжение, обещанное к началу сентября, до сих пор не получено?
— Да.
Наконец-то Гренджер получил свою сенсацию; он начал строчить.
— Простите, — сказал полковник, — это не для печати, а для ориентации.
— Но позвольте, — запротестовал Гренджер, — это же сенсация. Тут мы сможем вам помочь.
— Нет, предоставьте это дипломатам.
— А разве мы чем-нибудь можем повредить?
Французские корреспонденты растерялись: они почти не понимали по-английски. Полковник нарушил правила игры. Среди них поднялся ропот.
— Тут я не судья, — сказал полковник. — А вдруг американские газеты напишут: «Ох уж эти французы, вечно жалуются, вечно клянчат». А коммунисты в Париже будут нас обвинять: «Видите, французы проливают кровь за Америку, а Америке жаль для них даже подержанного вертолета». Ничего хорошего из этого не выйдет. В конце концов мы так и останемся без вертолетов, а противник так и останется на своем месте, в пятидесяти километрах от Ханоя.
— Я по крайней мере могу сообщить, что вам позарез нужны вертолеты?
— Вы можете сообщить, — сказал полковник, — что шесть месяцев назад у нас было три вертолета, а сейчас у нас один. Один, — повторил он с оттенком горестного недоумения. — Можете сообщить: если кого-нибудь ранят в бою, пусть даже легко, раненый знает, что он человек конченый. Двенадцать часов, а то и целые сутки на носилках до госпиталя, плохие дороги, авария, возможно, засада — вот вам и гангрена. Лучше уж, чтобы тебя убило сразу.
Французские корреспонденты подались вперед, стараясь хоть что-нибудь понять.
— Так и напишите, — сказал полковник; от того, что он был красив, его злость была еще заметнее. — Interpretez! note 28 — приказал он и вышел из комнаты, дав капитану непривычное задание: переводить с английского на французский.
— Ну и задал же я ему жару, — сказал с удовлетворением Гренджер и отправился в бар сочинять телеграмму.
Свою телеграмму я писал недолго: мне нечего было сообщить о Фат-Дьеме такого, что пропустил бы цензор. Если бы корреспонденция того стоила, я мог бы слетать в Гонконг и отослать ее оттуда, но была ли на свете такая сенсация, из-за которой стоило рисковать, чтобы тебя отсюда выслали? Сомневаюсь. Высылка означала конец жизни: она означала победу Пайла; и вот, когда я вернулся в гостиницу, его победа, мой конец подстерегали меня в почтовом ящике. Это была телеграмма: меня поздравляли с повышением по службе. Данте не смог выдумать подобной пытки для осужденных любовников. Паоло никогда не повышали в ранге, переводя из ада в чистилище.
Я поднялся к себе, в пустую комнату, где из крана капала холодная вода (горячей воды в Ханое не было), и сел на кровать, а собранная в узел сетка от москитов висела у меня над головой, как грозовая туча. Мне предстояло в Лондоне стать заведующим иностранным отделом газеты и каждый день в половине четвертого приезжать на остановку Блекфрайэрс, в мрачное здание викторианской эпохи с медным барельефом лорда Солсбери у лифта. Эту добрую весть мне переслали из Сайгона; интересно, дошла ли она до ушей Фуонг? Я больше не мог оставаться только репортером: мне нужно было обзавестись своей точкой зрения, и в обмен на такую сомнительную привилегию меня лишали последней надежды в соперничестве с Пайлом. Я мог противопоставить свой опыт его девственной простоте, а опыт был такой же хорошей картой в любовной игре, как и молодость, но теперь я уже не мог предложить Фуонг никакого будущего, ни единого года, а будущее было главным козырем. Я позавидовал самому последнему офицеру, которого снедала тоска по родине и подстерегала случайная смерть. Мне хотелось заплакать, но глаза мои были сухи, как водопроводная труба, подававшая горячую воду. Пусть другие едут домой, — мне нужна только моя комната на улице ватина.
После наступления темноты в Ханое становится холодно, а свет здесь горит не так ярко, как в Сайгоне, что куда более пристало темным платьям женщин и военной обстановке. Я поднялся по улице Гамбетты к бару «Пакс», — мне не хотелось пить в «Метрополе» с французскими офицерами, их женами и девушками; когда я дошел до бара, я услышал далекий гул орудий со стороны Хоа-Биня. Днем он тонул в уличном шуме, но теперь в городе было тихо, только слышалось, как звенели велосипедные звоночки на стоянках велорикш. Пьетри восседал на обычном месте. У него был странный продолговатый череп: голова торчала у него прямо на плечах, как груша на блюде; Пьетри служил в охранке и был женат на хорошенькой уроженке Тонкина, которой и принадлежал бар «Пакс». Его тоже не очень-то тянуло домой. Он был корсиканец, но любил Марсель, а Марселю предпочитал свой стул на тротуаре у входа в бар на улице Гамбетты. Я подумал, знает ли он уже, что написано в присланной мне телеграмме.
— Сыграем в «восемьдесят одно»? — спросил он.
— Ладно.
Мы стали кидать кости, и мне показалось немыслимым, что я когда-нибудь смогу жить вдали от улицы Гамбетты и от улицы Катина, без вяжущего привкуса вермута-касси, привычного стука костей и орудийного гула, передвигавшегося вдоль линии горизонта, словно по часовой стрелке.
— Я уезжаю, — сказал я.
— Домой? — спросил Пьетри, бросая на стол четыре, два и один.
— Нет. В Англию.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Пайл напросился зайти ко мне выпить, но я отлично знал, что он не пьет. Прошло несколько недель, и наша фантастическая встреча в Фат-Дьеме казалась теперь совсем неправдоподобной, — даже то, что тогда говорилось, изгладилось из моей памяти. Наш разговор стал похож на полустертые надписи на римской гробнице, а я — на археолога, который бьется над тем, чтобы их прочесть.
Мне вдруг пришло в голову, что он меня разыгрывал и что разговор наш был лишь замысловатой, хоть и нелепой ширмой для того, что его на самом деле интересовало: в Сайгоне поговаривали, что он — агент той службы, которую почему-то зовут «секретной». Не поставлял ли он американское оружие «третьей силе» — трубачам епископа (ведь это было все, что осталось от его молоденьких и насмерть перепуганных наемников, которым никто и не думал платить жалованье)? Телеграмму, которая так долго ждала меня в Ханое, я спрятал в карман. Незачем было рассказывать о ней Фуонг: стоило ли отравлять плачем и ссорами те несколько месяцев, которые нам осталось с ней провести? Я не собирался просить о разрешении на выезд до последней минуты, — вдруг у Фуонг в иммиграционном бюро окажется родственник?
— В шесть часов придет Пайл, — сказал я ей.
— Я схожу к сестре, — заявила она.
— Ему, вероятно, хочется тебя повидать.
— Он не любит ни меня, ни моих родных. Он ни разу не зашел к сестре, пока тебя не было, хотя она его и приглашала. Сестра очень обижена.
— Тебе незачем уходить.
— Если бы Пайл хотел меня видеть, он пригласил бы нас в «Мажестик». Он хочет поговорить с тобой с глазу на глаз — по делу.
— Какое у него может быть дело?
— Говорят, он ввозит сюда всякие вещи.
— Какие вещи?
— Лекарства, медикаменты…
— Это для отрядов по борьбе с трахомой.
— Ты думаешь? На таможне их запрещено вскрывать. Они идут как дипломатическая почта. Но как-то раз, по ошибке, один пакет вскрыли. Первый секретарь пригрозил, что американцы больше ничего сюда не будут ввозить. Служащий был уволен.
— А что было в пакете?
— Пластмасса.
Я спросил рассеянно:
— Зачем им пластмасса?
Когда Фуонг ушла, я написал в Англию. Через несколько дней сотрудник агентства Рейтер собирался в Гонконг и мог отправить мое письмо оттуда. Я знал, что попытка моя безнадежна, но хотел сделать все, что от меня зависело, чтобы потом себя не попрекать. Сейчас совсем не время менять корреспондента, писал я главному редактору. Генерал де Латтр умирает в Париже, французы собираются оставить Хоа-Бинь. Север никогда еще не был в такой опасности. А я не гожусь на роль заведующего иностранным отделом: я
— репортер, у меня ни о чем не бывает своего мнения. В заключение я даже подкрепил свои доводы личными мотивами, хотя и не рассчитывал, что человечность обитает под лучами электрической лампочки без абажура, среди зеленых козырьков и стандартных фраз: «в интересах газеты», «обстановка требует…» и т.д.
«Личные мотивы, — писал я, — вынуждают меня глубоко сожалеть о моем переводе из Вьетнама. Не думаю, чтобы я смог плодотворно работать в Англии, где у меня будут затруднения не только материального, но и семейного характера. Поверьте, если бы я мог, я совсем бросил бы службу, только бы не возвращаться в Англию. Я пишу об этом, чтобы Вы поняли, как мне не хочется отсюда уезжать. Вы, видимо, не считаете меня плохим корреспондентом, а я впервые обращаюсь к Вам с просьбой».
Я перечел свою статью о сражении в Фат-Дьеме, которую я тоже отправлял через Гонконг. Французы теперь не будут в обиде, — осада снята и поражение можно изобразить как победу. Потом я разорвал последнюю страницу письма к редактору: все равно «личные мотивы» послужат лишь поводом для насмешек. Все и так знали, что у каждого корреспондента есть своя «туземная» возлюбленная. Главный редактор посмеется по этому поводу в беседе с дежурным редактором, а тот, раздумывая об этой пикантной ситуации, вернется в свой домик в Стритхеме и уляжется в кровать рядом с верной женой, которую он много лет назад вывез из Глазго. Я мысленно видел этот дом, в котором нечего рассчитывать на сострадание: поломанный трехколесный велосипед в прихожей, разбитую кем-то из домашних любимую трубку, а в гостиной — детскую рубашонку, к которой еще не пришили пуговку… «Личные мотивы». Выпивая в пресс-клубе, мне не хотелось бы выслушивать шуточки, вспоминая о Фуонг.
В дверь постучали. Я отворил Пайлу, и его черный пес прошел в комнату первым. Пайл оглядел комнату через мое плечо и убедился, что она пуста.
— Я один, — сказал я. — Фуонг ушла к сестре.
Пайл покраснел. Я заметил, что он был в гавайской рубашке, хотя и довольно скромной по рисунку и расцветке. Меня удивило, что он так вырядился: неужели его обвинили в антиамериканской деятельности?
— Надеюсь, не помешал… — сказал он.
— Конечно, нет. Хотите чего-нибудь выпить?
— Спасибо. У вас есть пиво?
— Увы! У нас нет холодильника, приходится посылать за льдом. Стаканчик виски?
— Если можно, самую малость. Я не поклонник крепких напитков.
— Без примеси?
— Побольше содовой, если у вас ее вдоволь.
— Я не видел вас с Фат-Дьема.
— Вы получили мою записку, Томас?
Назвав меня по имени, он словно заявлял этим, что тогда и не думал шутить: он не прячется и открыто пришел сюда, чтобы отнять у меня Фуонг. Я заметил, что его короткие волосы были аккуратно подстрижены; видно, и гавайская рубашка тоже должна была изображать брачное оперение самца.
— Я получил вашу записку. Хорошо бы дать вам по уху.
— Конечно, — сказал он. — И вы были бы правы, Томас. Но в колледже мы занимались боксом, и я намного вас моложе.
— Верно. Пожалуй, не стоит.
— Знаете, Томас (я убежден, что и вы смотрите на это так же), мне неприятно говорить с вами о Фуонг за ее спиной. Я надеялся, что она будет дома.
— О чем же нам тогда говорить: о пластмассе? — Я не хотел нападать на него врасплох.
— Вы знаете? — удивился он.
— Мне рассказала Фуонг.
— Как она могла…
— Не беспокойтесь, об этом знает весь город. А разве это так важно? Вы собираетесь делать игрушки?
— Мы не любим, когда о нашей помощи другим странам осведомлены во всех подробностях. Вы ведь слышали, что такое конгресс, да и наши странствующие сенаторы тоже. У нас в отрядах были крупные неприятности из-за того, что мы применяли не те лекарства, которые предусмотрены.
— А я все-таки не понимаю, зачем вам пластмасса.
Его черный пес сидел посреди комнаты, тяжело дыша от жары, занимая слишком много места; язык у собаки был похож на обугленный сухарь. Пайл ответил как-то неопределенно:
— Да знаете, мы собирались наладить кое-какие местные промыслы, но приходится остерегаться французов. Они хотят, чтобы все товары покупались во Франции.
— Понятно. Война стоит денег.
— Вы любите собак?
— Нет.
— А мне казалось, что англичане — большие любители собак.
— Нам кажется, что американцы — большие любители долларов, но, должно быть, и среди вас есть исключения.
— Не знаю, как бы я жил без Герцога. Верите, иногда я чувствую себя таким одиноким…
— Вас тут столько понаехало.
— Мою первую собаку звали Принц. Я назвал ее в честь Черного принца. Знаете, того самого парня, который…
— Вырезал всех женщин и детей в Лиможе?
— Этого я не помню.
— История обычно умалчивает о его подвиге.
Мне еще не раз предстояло видеть по его лицу, какую боль он испытывает всякий раз, когда действительность не отвечает его романтическим представлениям или когда кто-нибудь, кого он любит и почитает, падает с высоченного пьедестала, который он ему воздвиг. Однажды, помнится, я уличил Йорка Гардинга в грубейшей ошибке и мне же пришлось долго утешать Пайла.
— Людям свойственно ошибаться, — сказал я.
Пайл как-то неестественно хихикнул:
— Назовите меня болваном, но мне казалось, что он… непогрешим. Отец был так им очарован в тот раз, когда они встретились, а моему отцу совсем не легко угодить.
Большая черная собака, по кличке Герцог, попыхтев вволю и по-хозяйски освоившись в комнате, стала обнюхивать ее углы.
— Нельзя ли попросить вашу собаку посидеть спокойно?
— Ах, простите, пожалуйста. Герцог! Сидеть, Герцог. — Герцог уселся и стал шумно вылизывать половые органы. Я встал, чтобы налить виски, и мимоходом ухитрился прервать его туалет. Тишина воцарилась ненадолго: Герцог принялся чесаться.
— Герцог такой умный, — сказал Пайл.
— А какая судьба постигла Принца?
— Мы жили на ферме в Коннектикуте, и его задавило машиной.
— Вас это очень расстроило?
— О да, я страдал! Он ведь так много значил в моей жизни. Но ничего не поделаешь, пришлось примириться. Все равно его не вернешь.
— А если вы потеряете Фуонг, с этим тоже сумеете примириться?
— О да, надеюсь. А вы?
— Сомневаюсь. Я могу даже взбеситься. Вы этого не боитесь, Пайл?
— Мне так хочется, чтобы вы звали меня Олденом, Томас.
— Лучше не надо. К Пайлу я уже привык. Так вы меня не боитесь?
— Конечно, нет. Вы, пожалуй, самый честный парень из всех, кого я знаю. Вспомните, как вы себя вели, когда я к вам ввалился.
— Помню. Перед тем как заснуть, я подумал: «Вот было бы славно, если бы началась атака и его убили». Вы пали бы смертью героя, Пайл. За Демократию.
— Не смейтесь надо мной, Томас. — Он смущенно вытянул свои длинные ноги. — Хоть вы и считаете меня олухом, я понимаю, когда вы меня дразните…
— Я и не думал вас дразнить.
— Если говорить начистоту, вам ведь тоже хочется, чтобы ей было хорошо.
В этот миг послышались шаги Фуонг. У меня еще теплилась надежда, что он уйдет прежде, чем Фуонг вернется. Но и Пайл услышал ее шаги; он их узнал. Он сразу сказал: «А вот и она!», хотя и слышал ее шаги один-единственный раз, в тот первый вечер. Даже пес подошел к двери, которую я оставил открытой, чтобы было прохладнее, словно признал Фуонг членом семьи Пайла. Я один был здесь чужой.
— Сестры нет дома, — сказала Фуонг, исподтишка поглядывая на Пайла.
Я не знал, говорит она правду или, может быть, сестра сама отослала ее домой.
— Ты ведь помнишь мистера Пайла? — спросил я.
— Enchantee note 29. — Нельзя было вести себя более чинно.
— Я счастлив, что вижу вас снова, — сказал он, краснея.
— Comment? note 30
— Она не очень хорошо понимает по-английски, — заметил я.
— Увы, а я прескверно говорю по-французски. Правда, я беру уроки. И уже немножко понимаю, когда мисс Фуонг говорит помедленнее.
— Я буду вашим переводчиком, — заявил я. — К здешнему произношению не сразу привыкнешь. Ну, что бы вы хотели ей сказать? Садись, Фуонг. Мистер Пайл пришел специально затем, чтобы тебя повидать. Вы уверены, — спросил я Пайла, — что мне не следует оставить вас наедине?
— Я хочу, чтобы вы слышали все, что я намерен сказать. Так будет куда честнее.
— Валяйте.
Он объявил торжественно — таким тоном, словно давно все это выучил наизусть, — что питает к Фуонг глубочайшую любовь и уважение. Он почувствовал их с той самой ночи, когда с ней танцевал. Мне он почему-то напомнил дворецкого, который водит туристов по особняку родовитой семьи. Сердце Пайла было парадными покоями, а в жилые комнаты он давал заглянуть лишь через щелочку, украдкой. Я переводил его речь с предельной добросовестностью, — в переводе она звучала еще хуже, — в Фуонг сидела молча, сложив на коленях руки, словно смотрела кинофильм.
— Поняла она? — спросил Пайл.
— По-видимому, да. Не хотите ли, чтобы я от себя добавил немножко пыла?
— Нет, что вы! — сказал он. — Переводите точно. Я не хочу, чтобы вы влияли на ее чувства.
— Понятно.
— Передайте, что я хочу на ней жениться.
Я передал.
— Что она ответила?
— Она спрашивает, говорите ли вы серьезно. Я заверил ее, что вы относитесь к породе серьезных людей.
— Вам не странно, что я прошу вас переводить?
— Да, пожалуй, это не очень-то принято.
— А с другой стороны, так естественно! Ведь вы — мой лучший друг.
— Спасибо.
— Вы первый, к кому я приду, если со мной стрясется беда.
— А влюбиться в мою девушку — для вас тоже беда?
— Несомненно. Я бы предпочел, Томас, чтобы на вашем месте был кто-нибудь другой.
— Ладно. Что мне еще ей передать? Что вы не можете без нее жить?
— Нет, это слишком. И не совсем точно. Мне, конечно, пришлось бы отсюда уехать. Но человек может все пережить.
— Пока вы обдумываете свою речь, могу я замолвить словечко и за себя?
— Конечно, Томас. Это только справедливо.
— Ну как, Фуонг? — спросил я. — Хочешь меня бросить ради него? Он на тебе женится. А я не могу. Сама знаешь почему.
— Ты уедешь? — спросила она, и я вспомнил о письме редактора у себя в кармане.
— Нет.
— Никогда?
— Разве можно дать зарок? И он тебе не может этого пообещать. Браки расстраиваются. Часто они расстраиваются куда скорее, чем такие отношения, как наши.
— Я не хочу уходить, — сказала она, но ее слова меня не утешили, в них слышалось невысказанное «но».
— По-моему, мне лучше выложить свои карты на стол, — заявил Пайл. — Я не богат. Но когда отец умрет, у меня будет около пятидесяти тысяч долларов. Здоровье у меня отличное: могу представить медицинское свидетельство — меня осматривали всего два месяца назад — и сообщить, какая у меня группа крови.
— Не знаю, как это перевести. Зачем ей ваша группа крови?
— Чтобы она была уверена в том, что у нас с ней могут быть дети.
— Так вот что в Америке нужно для любви: цифра дохода и группа крови?
— Не знаю, мне раньше не проходилось иметь с этим дело. Дома моя мама поговорила бы с ее матерью…
— Относительно группы крови?
— Не смейтесь, Томас. Я, вероятно, кажусь вам человеком старомодным. Поймите, я немножко растерялся…
— И я тоже. А вам не кажется, что нам лучше кончить этот разговор и решить дело жребием?
— Не надо притворяться таким черствым, Томас. Я знаю, вы ее по-своему любите не меньше моего.
— Ладно, валяйте дальше, Пайл.
— Скажите ей: я и не рассчитываю на то, что она меня сразу полюбит. Это придет потом. Но я ей предлагаю прочное и почетное положение в обществе. Романтики тут мало, но, пожалуй, это куда лучше страсти.
— За страстью дело не станет, — сказал я. — На худой конец пригодится и ваш шофер, когда вы будете в отлучке.
Пайл покраснел. Он неловко поднялся на ноги.
— Это гнусная шутка. Я не позволю, чтобы вы ее оскорбляли. Вы не имеете права…
— Она еще не ваша жена.
— А что можете предложить ей вы? — спросил он уже со злостью. — Сотни две долларов, когда вы соберетесь уезжать в Англию? Или же вы передадите ее своему преемнику вместе с мебелью?
— Мебель не моя.
— И она не ваша. Фуонг, вы выйдете за меня замуж?
— А как насчет группы крови? — спросил я. — И справки о здоровье? Вам ведь понадобится такая справка и от нее. Может, и от меня? А ее гороскоп вам не нужен?.. Хотя нет, это обычай не ваш, а других племен.
— Вы выйдете за меня замуж?
— Спросите ее сами по-французски, — сказал я. — Будь я проклят, если стану вам переводить.
Я отодвинул стул; собака зарычала. Это привело меня в бешенство.
— Скажите вашему проклятому псу, чтобы он помолчал. Это мой дом, а не его.
— Вы выйдете за меня замуж? — повторил он.
Я сделал шаг к Фуонг, и собака зарычала снова. Я попросил Фуонг:
— Скажи ему, чтобы он убирался вместе со своим псом.
— Пойдемте со мной, — молил Пайл. — Avec moi note 31.
— Нет, — сказала Фуонг, — нет.
И вдруг вся злость у нас обоих пропала: вопрос оказался так прост — его можно было решить одним словом из трех букв. Я почувствовал огромное облегчение. Пайл стоял как вкопанный, слегка разинув рот. Он с удивлением произнес:
— Она сказала «нет»?..
— Настолько она умеет говорить по-английски. — Теперь мне уже хотелось смеяться: какого дурака валяли мы оба! — Садитесь и выпейте еще виски.
— Мне лучше уйти.
— Последнюю, разгонную…
— Нехорошо, если я все у вас выпью, — пробормотал он себе под нос.
— Я могу достать сколько угодно виски через миссию, — сказал я, направляясь к столу, и пес оскалил зубы.
Пайл крикнул на него с яростью:
— Лежать, Герцог! Уймись… — Он отер пот со лба. — Мне от души жаль, Томас, если я сказал то, чего не следовало говорить. Не знаю, что на меня нашло. — Взяв стакан, он сказал жалобно: — Побеждает более достойный. Только прошу вас, Томас, не бросайте ее.
— Я и не думаю ее бросать.
— Может, он хочет выкурить трубку? — спросила меня Фуонг.
— Не хотите ли выкурить трубку, Пайл?
— Нет, спасибо. Я не притрагиваюсь к опиуму; у нас в миссии на этот счет очень строго. Допью и пойду домой. Меня огорчает Герцог. Всегда такой спокойный пес.
— Оставайтесь ужинать.
— Если вы не возражаете, мне лучше побыть одному. — Он как-то неуверенно улыбнулся. — Люди скажут, что мы ведем себя чудно. Ах, Томас, как бы я хотел, чтобы вы могли на ней жениться!
— Вы шутите!
— Нисколько. С тех самых пор, как я побывал там, — помните, в доме рядом с «Шале», — мне стало так страшно…
Не глядя на Фуонг, он залпом выпил непривычное для него виски, а прощаясь, не дотронулся до ее руки и только мотнул головой, отвесив неуклюжий короткий поклон. Я заметил, как она проводила его взглядом, и, проходя мимо зеркала, увидел в нем себя: верхняя пуговица на брюках была расстегнута — признак того, что брюшко начало округляться. Выйдя за дверь, Пайл сказал:
— Обещаю, Томас, с ней не встречаться. Но вы не захотите, чтобы это вырыло между нами пропасть? Я добьюсь перевода отсюда, как только кончу свои дела.
— А когда это будет?
— Года через два.
Я вернулся в комнату, думая: «Чего я достиг? С тем же успехом я мог им сказать, что уезжаю». Ему придется покрасоваться своим истекающим кровью сердцем всего несколько недель… Моя ложь только облегчит его совесть.
— Приготовить трубку? — спросила Фуонг.
— Подожди минутку. Мне надо написать письмо.
В тот день я писал уже второе письмо, но на этот раз не порвал его, хотя так же мало надеялся на благоприятный ответ. Оно гласило:
«Дорогая Элен!
В апреле я вернусь в Англию, чтобы занять место редактора иностранного отдела. Как ты сама понимаешь, большой радости я не испытываю. Англия для меня — то место, где я стал неудачником. Я ведь так же, как и ты, хотел, чтобы наш брак длился как можно дольше, хотя и не разделял твоей веры в бога. По сей день не пойму, на чем мы потерпели крушение (ведь мы оба его не хотели), но подозреваю, что виной всему мой характер. Я знаю, как зло и жестоко я порой поступал. Теперь, кажется, я стал чуть-чуть получше — не добрее, но хотя бы спокойнее, — Восток мне в этом помог. А может, я просто стал на пять лет старше, да еще в ту пору, когда пять лет — это большой срок по сравнению с тем, что осталось прожить. Ты была ко мне очень великодушна и ни разу не попрекнула меня с тех пор, как мы расстались. Можешь ли ты проявить еще большее великодушие? Помню, перед тем как мы поженились, ты предупреждала, что развод для тебя вещь немыслимая. Я пошел на этот риск, и мне как будто не на что жаловаться. И все же я прошу у тебя развода».
Фуонг окликнула меня с кровати, сказав, что трубка готова.
— Минуточку, — попросил я.
«Если бы я хотел лицемерить, — продолжал я, — то мог бы встать в благородную позу, изобразить, что все это мне нужно ради кого-то другого. Но это неправда, а мы привыкли говорить друг другу только правду. Я прошу ради себя, ради себя одного. Я люблю одну женщину, люблю очень сильно, мы прожили с ней больше двух лет. Она была мне предана, но может, я знаю, без меня обойтись. Если я с ней расстанусь, она некоторое время, вероятно, слегка погорюет, но трагедии для нее не будет. Она выйдет за кого-нибудь замуж, обзаведется семьей. Глупо, что я все это тебе пишу: сам подсказываю тебе ответ. Но именно потому, что я говорю правду, ты можешь поверить, что потерять ее — для меня смерти подобно. Я не прошу тебя „рассудить здраво“ (ведь здравый смысл и так есть только у тебя) или „быть милосердной“ (милосердие — непомерно большое слово для того, о чем я прошу, да и не так уж я заслуживаю милосердия). Наоборот, я прошу у тебя безрассудства — поступка, несвойственного твоему характеру. Я хочу, чтобы ты (тут а задумался, какое бы выбрать слово, и так его и не нашел) чутко ко мне отнеслась и, не рассуждая, сделала бы то, о чем я прошу. Знаю, что тебе было бы легче дать опрометчивый ответ по телефону, чем посылать его на расстояние в тринадцать тысяч километров. Если бы ты протелеграфировала мне одно слово: „Согласна“!
Когда я кончил письмо, мне показалось, что я долго бежал и у меня с непривычки болят все мускулы. Пока Фуонг готовила трубку, я прилег на кровать. Я сказал:
— Он молод.
— Кто?
— Пайл.
— Разве это так важно?
— Я бы женился на тебе, Фуонг, если бы мог.
— Верю, но сестра почему-то сомневается.
— Я написал жене и попросил дать мне развод. Раньше я не делал такой попытки. А вдруг что-нибудь выйдет?
— Ты всерьез думаешь, что выйдет?
— Нет, но все может быть.
— Не волнуйся. Возьми трубку, покури.
Я затянулся, а она стала готовить вторую трубку. Я спросил ее:
— Твоей сестры на самом деле не было дома?
— Я ведь тебе сказала, что не было.
Глупо делать ее жертвой правдоискательства, — этой страсти людей Запада, к которой они привержены не меньше, чем к алкоголю. Из-за виски, выпитого с Пайлом, опиум подействовал слабее обычного.
— Я солгал тебе, Фуонг, — сказал я. — Меня отзывают на родину.
Она положила трубку.
— Но ты не поедешь?
— Если я откажусь, на что мы будем жить?
— Я поеду с тобой. Мне хочется повидать Лондон.
— Ты будешь чувствовать себя там скверно, если мы не поженимся.
— Ну, а вдруг твоя жена даст тебе развод?
— Может быть.
— Я все равно поеду с тобой, — сказала Фуонг. Она верила в то, что говорит, но когда она снова взяла трубку и принялась разогревать шарик опиума, я увидел, как в ее глазах промелькнул целый хоровод мыслей.
— А в Лондоне есть небоскребы? — спросила она. Как я любил Фуонг за ее простодушие! Она могла солгать из вежливости, со страха и даже ради выгоды, но у нее никогда не хватило бы коварства скрыть свою ложь.
— Нет, — сказал я, — чтобы увидеть небоскребы, тебе придется поехать в Америку.
Она бросила на меня быстрый взгляд, заметив свою ошибку. Разминая опиум, она стала беззаботно болтать: о том, какие платья станет носить в Лондоне, где мы там поселимся, какое там метро (она читала о нем в романах), о двухэтажных автобусах; полетим мы на самолете или поедем морем…
— А статуя Свободы… — начала было она.
— Нет, Фуонг, статуя Свободы тоже в Америке.
2
Не реже чем раз в год каодаисты устраивали празднество у Священного озера в Тайнине, в восьмидесяти километрах к северо-западу от Сайгона, чтобы отметить очередную годовщину Освобождения или Завоевания, а То и какой-нибудь буддийский, конфуцианский или христианский праздник. Каодаизм
— изобретение местного чиновника, синтез трех религий и излюбленная тема моих рассказов новичкам. В Тайнине было Священное озеро, папа и женщины-кардиналы, механический оракул и святой Виктор Гюго. Христос и Будда глядели вниз с крыши собора на восточную фантасмагорию в стиле Уолта Диснея, на пестрые изображения драконов и змей. Новички всегда приходили в восторг от моих описаний. Но как показать им убогую изнанку всей этой затеи: наемную армию в двадцать пять тысяч человек, вооруженную минометами, сделанными из выхлопных труб негодных автомобилей, армию — союзницу французов, которая при малейшей опасности заявляла о своем нейтралитете. На празднества, которые устраивались, чтобы утихомирить крестьян, папа приглашал членов правительства (они приезжали, если каодаисты в то время стояли у власти), дипломатический корпус (он присылал кое-кого из вторых секретарей с женами или любовницами) и французского главнокомандующего, которого представлял генерал с двумя звездочками из какой-нибудь канцелярии.
По дороге в Тайнинь несся стремительный поток штабных и дипломатических машин, а на самых опасных участках пути Иностранный легион выставлял в рисовых полях охрану. День этот всегда был тревожным для французского командования и внушал некоторые надежды каодаистам: что могло лучше всего подчеркнуть их лояльность, как не убийство нескольких именитых гостей за пределами их территории?
Через каждый километр над плоскими полями стояла, как восклицательный знак, глиняная сторожевая вышка, а через каждые десять километров — форт покрупнее, который охранялся взводом легионеров, марокканцев или сенегальцев. Как при въезде в Нью-Йорк, машины шли гуськом, не перегоняя друг друга, и, как при въезде в Нью-Йорк, вы со сдержанным раздражением посматривали на машину впереди, а в зеркало — на машину сзади. Каждому не терпелось добраться до Тайниня, поглазеть на процессию и как можно скорее вернуться домой: комендантский час наступал в семь вечера.
С рисовых полей, занятых французами, вы попадали на рисовые поля секты хоа-хао, а оттуда — на рисовые поля каодаистов, которые постоянно воевали с хоа-хао; но одни только флаги сменялись на сторожевых вышках. Голые малыши сидели на буйволах, бродивших по брюхо в воде на залитых полях; там, где созрел золотой урожай, крестьяне в шляпах, похожих на перевернутые блюдца, веяли зерно у небольших шалашей из плетеного бамбука. Машины проносились мимо, словно посланцы из другого мира.
В каждой деревушке внимание приезжих привлекали церкви каодаистов с огромным божьим оком над входом; их оштукатуренные стены были выкрашены в голубой или розовый цвет. Флагов становилось все больше; вдоль дороги кучками шли крестьяне; мы приближались к Священному озеру. Издали казалось, что на Тайнинь надет зеленый котелок: это возвышалась Святая гора, где окопался генерал Тхе — мятежный начальник штаба, объявивший недавно войну и французам, и Вьетмину. Каодаисты и не пытались его захватить, хотя он похитил их кардинальшу; впрочем, по слухам, он это сделал не без ведома папы.
В Тайнине всегда казалось жарче, чем во всей Южной дельте; может быть, из-за отсутствия воды, а может, из-за нескончаемых церемоний, когда вы потели до одури и за себя и за других: потели за солдат, стоявших на карауле, пока произносились длинные речи на языке, которого они не понимали, потели за папу, облаченного в тяжелые одежды с китайскими украшениями. Только женщинам-кардиналам в белых шелковых штанах, болтавшим со священниками в пробковых шлемах, казалось, было прохладно в этом пекле; трудно было поверить, что когда-нибудь наступит семь часов — время коктейлей на крыше «Мажестик» — и с реки Сайгон подует ветерок.
После парада я взял интервью у представителя папы. Я не надеялся услышать от него что-нибудь интересное и не ошибся: обе стороны действовали по молчаливому уговору. Я спросил его о генерале Тхе.
— Горячий человек, — сказал он и перевел разговор на другую тему.
Он начал заученную речь, позабыв, что я ее слышал два года назад; мне это напоминало мои собственные тирады, которые я без конца повторял новичкам: каодаизм как религиозный синтез… лучшая из всех религий… миссионеры посланы в Лос-Анджелес… тайны Большой пирамиды… Он носил длинную белую сутану и курил одну сигарету за другой. В нем было что-то скользкое и продажное; в его речи часто слышалось слово «любовь». Он, несомненно, знал, что все мы собрались сюда, чтобы посмеяться над их движением; наш почтительный вид был так же лжив, как и его фальшивый сан, но мы были не так коварны. Наше лицемерие не давало нам ничего, даже надежного союзника, а их лицемерие добывало им оружие, снаряжение и даже деньги.
— Спасибо, ваше преосвященство. — Я поднялся, чтобы уйти. Он проводил меня до двери, роняя пепел от сигареты.
|
The script ran 0.019 seconds.