Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Н. А. Островский - Как закалялась сталь [1934]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_su_classics, Автобиография, История, О войне, Роман

Аннотация. В первый том Собрания сочинений вошел роман «Как закалялась сталь». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ         Глава первая   – Кто из вас перед праздником приходил ко мне домой отвечать урок – встаньте! Обрюзглый человек в рясе, с тяжелым крестом на шее угрожающе посмотрел на учеников. Маленькие злые глазки точно прокалывали всех шестерых, поднявшихся со скамеек, – четырех мальчиков, и двух девочек. Дети боязливо посматривали на человека в рясе. – Вы садитесь, – махнул поп в сторону девочек. Те быстро сели, облегченно вздохнув. Глазки отца Василия сосредоточились на четырех фигурках. – Идите-ка сюда, голубчики! Отец Василий поднялся, отодвинул стул и подошел вплотную к сбившимся в кучу ребятам: – Кто из вас, подлецов, курит? Все четверо тихо ответили: – Мы не курим, батюшка. Лицо попа побагровело. – Не курите, мерзавцы, а, махорку кто в тесто насыпал? Не курите? А вот мы сейчас посмотрим! Выверните карманы! Ну, живо! Что я вам говорю? Выворачивайте! Трое начали вынимать содержимое своих карманов на стол. Поп внимательно просматривал швы, ища следы табака, но не нашел ничего и принялся за четвертого – черноглазого, в серенькой рубашке и синих штанах с заплатами на коленях: – А ты что, как истукан, стоишь? Черноглазый, глядя с затаенной ненавистью, глухо ответил: – У меня нет карманов, – и провел руками по зашитым швам. – А-а-а, нет карманов! Так ты думаешь, я не знаю, кто мог сделать такую подлость – испортить тесто! Ты думаешь, что и теперь останешься в школе? Нет, голубчик, это тебе даром не пройдет. В прошлый раз только твоя мать упросила оставить тебя, ну а теперь уж конец. Марш из класса! – Он больно схватил за ухо и вышвырнул мальчишку в коридор, закрыв за ним дверь. Класс затих, съежился. Никто не понимал, почему Павку Корчагина выгнали из школы. Только Сережка Брузжак, друг и приятель Павки, видел, как Павка насыпал попу в пасхальное тесто горсть махры там, на кухне, где ожидали попа шестеро неуспевающих учеников. Им пришлось отвечать уроки уже на квартире у попа. Выгнанный Павка присел на последней ступеньке крыльца. Он думал о том, как ему явиться домой и что сказать матери, такой заботливой, работающей с утра до поздней ночи кухаркой у акцизного инспектора. Павку душили слезы. «Ну что мне теперь делать? И все из-за этого проклятого попа. И на черта я ему махры насыпал? Сережка подбил. «Давай, говорит, насыплем гадюке вредному». Вот и всыпали. Сережке ничего, а меня, наверное, выгонят». Уже давно началась эта вражда с отцом Василием. Как-то подрался Павка с Левчуковым Мишкой, и его оставили «без обеда». Чтобы не шалил в пустом классе, учитель привел шалуна к старшим, во второй класс. Павка уселся на заднюю скамью. Учитель, сухонький, в черном пиджаке, рассказывал про землю, светила. Павка слушал, разинув рот от удивления, что земля уже существует много миллионов лет и что звезды тоже вроде земли. До того был удивлен услышанным, что даже пожелал встать и сказать учителю: «В законе божием не так написано», но побоялся, как бы не влетело. По закону божию поп всегда ставил Павке пять. Все тропари, Новый и Ветхий завет знал он назубок: твердо знал, в какой день что произведено богом. Павка решил расспросить отца Василия. На первом же уроке закона, едва поп уселся в кресло, Павка поднял руку и, получив разрешение говорить, встал: – Батюшка, а почему учитель в старшем классе говорит, что земля миллион лет стоит, а не как в законе божием – пять тыс… – и сразу осел от визгливого крика отца Василия: – Что ты сказал, мерзавец? Вот ты как учишь слово божие! Не успел Павка и пикнуть, как поп схватил его за оба уха и начал долбить головой об стенку. Через минуту, избитого и перепуганного, его выбросили в коридор. Здорово попало Павке и от матери. На другой день пошла она в школу и упросила отца Василия принять сына обратно. Возненавидел с тех пор попа Павка всем своим существом. Ненавидел и боялся. Никому не прощал он своих маленьких обид: не забывал и попу незаслуженную порку, озлобился, затаился. Много еще мелких обид перенес мальчик от отца Василия: гонял его поп за дверь, целыми неделями в угол ставил за пустяки и не спрашивал у него ни разу уроков, а перед пасхой из-за этого пришлось ему с неуспевающими к попу на дом идти сдавать. Там, на кухне, и всыпал Павка махры в пасхальное тесто. Никто не видел, а все же поп сразу узнал, чья это работа. …Урок окончился, детвора высыпала во двор и обступила Павку. Он хмуро отмалчивался. Сережка Брузжак из класса не выходил, чувствовал, что и он виноват, но помочь товарищу ничем не мог. В открытое окно учительской высунулась голова заведующего школой Ефрема Васильевича, и густой бас его заставил Павку вздрогнуть. – Пошлите сейчас же ко мне Корчагина! – крикнул он. И Павка с заколотившимся сердцем пошел в учительскую.   Хозяин станционного буфета, пожилой, бледный, с бесцветными, вылинявшими глазами, мельком взглянул на стоявшего в стороне Павку: – Сколько ему лет? – Двенадцать, – ответила мать. – Что же, пусть останется. Условие такое: восемь рублей в месяц и стол в дни работы, сутки работать, сутки дома – и чтоб не воровать. – Что вы, что вы! Воровать он не будет, я ручаюсь, – испуганно сказала мать. – Ну, пусть начинает сегодня же работать, – приказал хозяин и, обернувшись к стоящей рядом с ним за стойкой продавщице, попросил: – Зина, отведи мальчика в судомойню, скажи Фросеньке, чтобы дала ему работу вместо Гришки.     Продавщица бросила нож, которым резала ветчину, и, кивнув Павке головой, пошла через зал, пробираясь к боковой двери, ведущей в судомойню. Павка последовал за ней. Мать торопливо шла вместе с ним, шепча ему наспех: – Ты уж, Павлушка, постарайся, не срамись. И, проводив сына грустным взглядом, пошла к выходу. В судомойне шла работа вовсю: гора тарелок, вилок, ножей высилась на столе, и несколько женщин перетирали их перекинутыми через плечо полотенцами. Рыженький мальчик с всклокоченными, нечесаными волосами, чуть старше Павки, возился с двумя огромными самоварами. Судомойня была наполнена паром из большой лохани с кипятком, где мылась посуда, и Павка первое время не мог разобрать лиц работавших женщин. Он стоял, не зная, что ему делать и куда приткнуться. Продавщица Зина подошла к одной из моющих посуду женщин и, взяв ее за плечо, сказала: – Вот, Фросенька, новый мальчик вам сюда вместо Гришки. Ты ему растолкуй, что надо делать. Обращаясь к Павке и указав на женщину, которую только что назвала Фросенькой, Зина проговорила: – Она здесь старшая. Что она тебе скажет, то и делай. – Повернулась и пошла в буфет. – Хорошо, – тихо ответил Павка и вопросительно взглянул на стоявшую перед ним Фросю. Та, вытирая пот со лба, глядела на него сверху вниз, как бы оценивая его достоинства, и, подвертывая сползавший с локтя рукав, сказала удивительно приятным, грудным голосом: – Дело твое, милай, маленькое: вот этот куб нагреешь, значит, утречком, и чтоб в нем у тебя всегда кипяток был, дрова, конечно, чтобы наколол, потом вот эти самовары тоже твоя работа. Потом, когда нужно, ножики и вилочки чистить будешь и помои таскать. Работки хватит, милай, упаришься, – говорила она костромским говорком с ударением на «а», и от этого ее говорка и залитого краской лица с курносым носиком Павке стало как-то веселее. «Тетка эта, видно, ничего», – решил он про себя и, осмелев, обратился к Фросе: – А что мне сейчас делать, тетя? Сказал и запнулся. Громкий хохот работавших в судомойне женщин покрыл его последние слова: – Ха-ха-ха!.. У Фросеньки уж и племянник завелся… – Ха-ха!.. – смеялась больше всех сама Фрося. Павка из-за пара не разглядел ее лица, а Фросе всего было восемнадцать лет. Уже совсем смущенный, он повернулся к мальчику и спросил: – Что мне делать надо сейчас? Но мальчик на вопрос только хихикнул: – Ты у тети спроси, она тебе все пропечатает, а я здесь временно. – И, повернувшись, выскочил в дверь, ведущую на кухню. – Иди сюда, помогай вытирать вилки, – услышал Павка голос одной из работающих, уже немолодой судомойки. – Чего ржете-то? Что тут такого мальчонка сказал? Вот бери-ка, – подала она Павке полотенце, – бери один конец в зубы, а другой натяни ребром. Вот вилочку и чисть туда-сюда зубчиками, только чтоб ни соринки не оставалось. У нас за это строго. Господа вилки просматривают, и если заметят грязь – беда: хозяйка в три счета прогонит. – Как хозяйка? – не понял Павел. – Ведь у вас хозяин тот, что меня принимал. Судомойка засмеялась: – Хозяин у нас, сынок, вроде мебели, тюфяк он. Всему голова здесь хозяйка. Ее сегодня нет. Вот поработаешь – увидишь. Дверь в судомойню открылась, и в нее вошли трое официантов, неся груды грязной посуды. Один из них, широкоплечий, косоглазый, с крупным четырехугольным лицом, сказал: – Пошевеливайтесь живее. Сейчас придет двенадцатичасовой, а вы копаетесь. Глядя на Павку, он спросил: – А это кто? – Это новенький, – ответила Фрося. – А, новенький, – проговорил он, – Ну, так вот, – тяжелая рука его опустилась на плечо Павки и толкнула к самоварам, – они у тебя всегда должны быть готовы, а они видишь, – один затух, а другой еле дышит. Сегодня это тебе так пройдет, а завтра если повторится, то получишь по морде. Понял? Павка, не говоря ни слова, принялся за самовары. Так началась его трудовая жизнь. Никогда Павка не старался так, как в свой первый рабочий день. Понял он: тут не дома, где можно мать не послушать. Косоглазый ясно сказал, что если не послушаешь – в морду. Разлетались искры из толстопузых четырехведерных самоваров, когда Павка раздувал их, натянув снятый сапог на трубу. Хватаясь за ведра с помоями, летел к сливной яме, подкладывал под куб с водой дрова, сушил на кипящих самоварах мокрые полотенца, делал все, что ему говорили. Поздно вечером уставший Павка отправился вниз, на кухню. Пожилая судомойка Анисья, посмотрев на дверь, скрывшую Павку, сказала: – Ишь мальчонка-то какой-то ненормальный, мотается, как сумасшедший. Не с добра, видно, послали работать-то. – Да, парень справный, – сказала Фрося, – такого подгонять не надо. – Убегается скоро, – возразила Луша, – все сначала стараются… В семь часов утра, измученный бессонной ночью и бесконечной беготней, Павка передал кипящие самовары своей смене – толстоморденькому мальчишке с нахальными глазками. Удостоверившись, что все в порядке и самовары кипят, мальчишка, засунув руки в карманы, цыкнув сквозь сжатые зубы слюной и с видом презрительного превосходства взглянув на Павку слегка белесоватыми глазами, сказал тоном, не допускающим возражения: – Эй ты, шляпа! Завтра приходи, в шесть часов на смену. – Почему в шесть? – спросил Павка. – Ведь сменяются в семь. – Кто сменяется, пусть сменяется, а ты приходи в шесть. А будешь много гавкать, то сразу поставлю тебе блямбу на фотографию. Подумаешь, пешка, только что поступил и уже форс давит. Судомойки, сдавшие свое дежурство вновь прибывшим, с интересом наблюдали за разговором двух мальчиков. Нахальный тон и вызывающее поведение мальчишки разозлили Павку. Он подвинулся на шаг к своей смене, приготовясь влепить мальчишке хорошего леща, но боязнь быть прогнанным в первый же день работы остановила его. Весь потемнев, он сказал: – Ты потише, не налетай, а то обожжешься. Завтра приду в семь, а драться я умею не хуже тебя; если захочешь попробовать – пожалуйста. Противник отодвинулся на шаг к кубу и с удивлением смотрел на взъерошенного Павку. Такого категорического отпора он не ожидал и немного опешил. – Ну, ладно, посмотрим, – пробормотал он. Первый день прошел благополучно, и Павка шагал домой с чувством человека, честно заработавшего свой отдых. Теперь он тоже трудится, и никто теперь не скажет ему, что он дармоед. Утреннее солнце лениво подымалось из-за громады лесопильного завода. Скоро и Павкин домишко покажется. Вот здесь, сейчас же за усадьбой Лещинского. «Мать, наверное, не спит, а я с работы возвращаюсь, – думал Павка и пошел быстрее, посвистывая. – Получилось не так уж скверно, что меня из школы выперли. Все равно проклятый поп не дал бы житья, а теперь я на него плевать хотел, – рассуждал Павка, подходя к дому, и, открывая калитку, вспомнил: – А тому, белобрысому, обязательно набью морду, обязательно». Мать возилась во дворе с самоваром. Увидев сына, спросила тревожно: – Ну, как? – Хорошо, – ответил Павка. Мать хотела о чем-то предупредить. Он понял – в раскрытое окно комнаты виднелась широкая спина брата Артема. – Что, Артем приехал? – спросил он, смутившись. – Вчера приехал и останется здесь. Служить будет в депо. Павка не совсем уверенно открыл дверь в комнату. Громадная фигура, сидевшая за столом спиной к нему, повернулась, и на Павку глянули из-под густых черных бровей суровые глаза брата. – А, пришел, махорочник? Ну, ну, здорово! Не предвещала Павке ничего приятного беседа с приехавшим братом. «Артем уже все знает, – подумал Павка. – Артем может и отругать и поколотить». Побаивался Павлик Артема. Но Артем, видно, драться не собирался; он сидел на табурете, опершись локтями о стол, и смотрел на Павку неотрывающимся взглядом – не то насмешливо, не то презрительно. – Так ты, говоришь, университет уже закончил, все науки прошел, теперь за помои принялся? – сказал Артем. Павка уставился глазами в потрескавшуюся половицу, внимательно изучая высунувшуюся шляпку гвоздика. Но Артем поднялся из-за стола и пошел в кухню. «Обойдется, видно, без припарки», – облегченно вздохнул Павка. Во время чаепития Артем спокойно расспрашивал Павку о происшедшем в классе. Павка рассказал все. – И что с тобой будет дальше, когда ты таким хулиганом растешь? – с грустью проговорила мать. – Ну, что нам с ним делать? И в кого он такой уродился? Господи боже мой, сколько я мучений с этим мальчишкой перенесла, – жаловалась она. Артем, отодвинув от себя пустую чашку, сказал, обращаясь к Павке: – Ну, так вот, браток. Раз уж так случилось, держись теперь настороже, на работе фокусов не выкидывай, а выполняй все что надо; ежели и оттуда тебя выставят, то я тебя так разрисую, что дальше некуда. Запомни это. Довольно мать дергать. Куда, черт, ни ткнется – везде недоразумение, везде чего-нибудь отчебучит. Но теперь уж шабаш. Отработаешь годок – буду просить взять учеником в депо, потому в тех помоях человека из тебя не будет. Надо учиться ремеслу. Сейчас еще мал, но через год попрошу – может, примут. Я сюда перевожусь и здесь работать буду. Мамка служить больше не будет. Хватит ей горб гнуть перед всякой сволочью, но ты смотри, Павка, будь человеком. Он поднялся во весь свой громадный рост, надел висевший на спинке стула пиджак и бросил матери: – Я пойду по делу на часок. – И, согнувшись у притолоки двери, вышел. Уже во дворе, проходя мимо окна, сказал: – Там тебе привез сапоги и ножик, мамка даст.   Буфет вокзала торговал беспрерывно целые сутки. Железнодорожный узел соединял пять линий. Вокзал плотно был набит людьми и только на два-три часа ночью, в перерыв между двумя поездами, затихал. Здесь, на вокзале, сходились и разбегались в разные стороны сотни эшелонов. С фронта на фронт. Оттуда с искалеченными, с искромсанными людьми, а туда с потоком новых людей в серых однообразных шинелях. Два года провертелся Павка на этой работе. Кухня и судомойня – вот все, что он видел за эти два года. В громадной подвальной кухне – лихорадочная работа. Работало двадцать с лишним человек. Десять официантов сновали из буфета в кухню. Получал уже Павка не восемь, а десять рублей. Вырос за два года, окреп. Много мытарств прошел он за это время. Коптился в кухне полгода поваренком, вылетел опять в судомойню – выбросил всесильный шеф: не понравился несговорчивый мальчонка, того и жди, что пырнет ножом за зуботычину. Давно бы уже прогнали за это с работы, но спасала его неиссякаемая трудоспособность. Работать мог Павка больше всех, не уставая. В горячие для буфета часы носился как угорелый с подносами, прыгая через четыре-пять ступенек вниз, в кухню, и обратно. Ночами, когда прекращалась толкотня в обоих залах буфета, внизу, в кладовушках кухни, собирались официанты. Начиналась бесшабашная азартная игра: в «очко», в «девятку». Видел Павка не раз кредитки, лежавшие на столах. Не удивлялся Павка такому количеству денег, знал, что каждый из них за сутки своего дежурства чаевыми получал по тридцать – сорок рублей. По полтинничку, по рублику собирали. А потом напивались и резались в карты. Злобился на них Павка. «Сволочь проклятая! – думал он. – Вот Артем – слесарь первой руки, а получает сорок восемь рублей, а я десять; они гребут в сутки столько и за что? Поднесет – унесет. Пропивают и проигрывают». Считал их Павка, так же как хозяев, чужими, враждебными. «Они здесь, подлюги, лакеями ходят, а жены да сыночки по городам живут, как богатые». Приводили они своих сынков в гимназических мундирчиках, приводили и расплывшихся от довольства жен. «А денег у них, пожалуй, больше, чем у тех господ, которым прислуживают», – думал Павка. Не удивлялся он и тому, что происходило ночами в закоулках кухни да на складах буфетных; знал Павка хорошо, что всякая посудница и продавщица недолго наработает в буфете, если не продаст себя за несколько рублей каждому, кто имел здесь власть и силу. Заглянул Павка в самую глубину жизни, на ее дно, в колодезь, – и затхлой плесенью, болотной сыростью пахнуло на него, жадного ко всему новому, неизведанному. Не удалось Артему устроить брата учеником в депо: моложе пятнадцати лет не брали. Ожидал Павка дня, когда выйдет отсюда, тянуло к огромному каменному закопченному зданию. Частенько бывал он там у Артема, ходил с ним осматривать вагоны и старался чем-нибудь помочь. Особенно скучно стало, когда ушла с работы Фрося. Не было уже смеющейся, веселой девушки, и Павка острее почувствовал, как крепко он сдружился с ней. Приходя утром в судомойню, слушая сварливые крики беженок, ощущал какую-то пустоту и одиночество. В ночной перерыв, подкладывая в топку куба дрова, Павка присел на корточках перед открытой дверцей; прищурившись, смотрел на огонь – хорошо было от теплоты печки. В судомойне никого не было. Не заметил, как мысли вернулись к тому, что было недавно, к Фросе, и отчетливо всплыла картина. …В субботу, в ночной перерыв, спускался Павка вниз по лестнице, в кухню. На повороте из любопытства влез на дрова, чтобы заглянуть в кладовушку, где обычно собирались игроки. А игра там была в полном разгаре. Побуревший от волнения Заливанов держал банк. На лестнице послышались шаги. Обернулся: сверху спускался Прохошка. Павка залез под лестницу, пережидая, когда тот пройдет в кухню. Под лестницей было темно, и Прохошка видеть его не мог. Прохошка повернул вниз, и Павке было видно его широкую спину и большую голову. Сверху по лестнице еще кто-то сбегал поспешными легкими шагами, и Павка услыхал знакомый голос: – Прохошка, подожди. Прохошка остановился и, обернувшись, посмотрел вверх. – Тебе чего? – буркнул он. Шаги на лестнице застучали вниз, и Павка узнал Фросю. Она взяла официанта за рукав и прерывающимся, сдавленным голосом сказала: – Прохошка, где же те деньги, которые тебе дал поручик? Прохор резко отдернул руку. – Что? Деньги? А разве я тебе не дал? – говорил он озлобленно-резко. – Но ведь он дал тебе триста рублей. – И в голосе Фроси слышались приглушенные рыдания. – Триста рублей, говоришь? – ехидно проговорил Прохошка. – Что же, ты хочешь их получить? Не больно ли дорого, сударыня, для судомойки? Я думаю, хватит и тех пятидесяти, что я дал. Подумаешь, какое счастье! Почище барыньки, с образованием – и то таких денег не берут. Скажи спасибо за это – ночку поспать и пятьдесят целковых схватить. Нет дураков. Десятку-две я тебе еще дам, и кончено, а не будешь дурой – еще подработаешь, я тебе протекцию составлю. – И, бросив последние слова, Прохошка повернулся и пошел в кухню. – Подлюга, гад! – крикнула ему вдогонку Фрося и, прислонясь к дровам, глухо зарыдала. Не передать, не рассказать чувств, которые охватили Павку, когда он слушал этот разговор и, стоя в темноте под лестницей, видел вздрагивающую и бьющуюся о поленья головой Фросю. Не сказался Павка, молчал, судорожно ухватившись за чугунные подставки лестницы, а в голове пронеслось и застряло отчетливо, ясно: «И эту продали, проклятые. Эх, Фрося, Фрося…» Еще глубже и сильнее затаилась ненависть к Прохошке, и все окружающее опостылело и стало ненавистным. «Эх, была бы сила, избил бы этого подлеца до смерти! Почему я не большой и сильный, как Артем?» Огоньки в печке вспыхивали и гасли, дрожали их красные языки, сплетаясь в длинный голубоватый виток; казалось Павке, что кто-то насмешливый, издевающийся показывает ему свой язык. Тихо было в комнате, лишь потрескивало в топке, и у крана слышался стук равномерно падающих капель. Климка, поставив на полку последнюю ярко начищенную кастрюлю, вытирал руки. На кухне никого не было. Дежурный повар и кухонщицы спали в раздевалке. На три ночных часа затихала кухня, и эти часы Климка всегда проводил наверху у Павки. По-хорошему сдружился поваренок с черноглазым кубовщиком. Поднявшись наверх, Климка увидел Павку сидящим на корточках перед раскрытой топкой. Павка заметил на стене тень от знакомой взлохмаченной фигуры и проговорил, не оборачиваясь: – Садись, Климка. Поваренок забрался на сложенные поленья и, улегшись на них, посмотрел на сидевшего молча Павку и проговорил, улыбаясь: – Ты что, на огонь колдуешь? Павка с трудом оторвал глаза от огненных языков. На Климку смотрели два огромных блестящих глаза. В них Климка увидел невысказанную грусть. Первый раз увидел Климка эту грусть в глазах товарища. – Чудной ты, Павка, сегодня какой-то. – И, помолчав, затем спросил: – Случилось у тебя что-нибудь? Павка поднялся и сел рядом с Климкой. – Ничего не случилось, – ответил он глуховато. – Тяжело мне здесь, Климка. – И руки его, лежавшие на коленях, сжались в кулаки. – Что это на тебя сегодня нашло? – продолжал приподнявшийся на локтях Климка. – Сегодня нашло, говоришь? Всегда находило, как только попал сюда работать. Ты погляди, что здесь делается! Работаем как верблюды, а в благодарность тебя по зубам бьет кто только вздумает, и ни от кого защиты нет. Нас с тобой хозяева нанимали им служить, а бить всякий право имеет, у кого только сила есть. Ведь хоть разорвись, всем сразу не угодишь, а кому не угодишь, от того и получай. Уж так стараешься, чтобы делать как следует, чтобы никто придраться не мог, кидаешься во все концы, но все равно кому-нибудь не донесли вовремя – и по шее… Климка испуганно перебил его: – Ты не кричи так, а то зайдет кто – услышит. Павка вскочил: – Ну и пусть слышит, все равно уйду отсюда. Пути очищать от снега и то лучше, а здесь… могила, жулик на жулике сидит. Денег у них сколько у всех! А нас за тварей считают, с дивчатами что хотят, то и делают; а которая хорошая, не поддается, выгоняют в два счета. Тем куда деваться? Набирают беженок, бесприютных, голодающих. Те за хлеб держатся, тут хоть поесть смогут, и на все идут из-за голода. Он говорил это с такой злобой, что Климка, опасаясь, что кто-нибудь услышит их разговор, вскочил и закрыл дверь, ведущую в кухню, а Павка все говорил о накипевшем у него на душе. – Вот ты, Климка, молчишь, когда тебя бьют. Почему молчишь? Павка сел на табуретку у стола и устало склонил голову на ладонь. Климка наложил в топку дров и тоже сел у стола. – Читать не будем сегодня? – спросил он Павку. – Книжки нет, – ответил Павка, – киоск закрыт. – Что, разве он не торгует сегодня? – удивился Климка. – Забрали продавца жандармы. Нашли у него что-то, – ответил Павка. – За что? – За политику, говорят. Климка недоуменно посмотрел на Павку: – А что эта политика означает? Павка пожал плечами: – Черт его знает. Говорят, ежели кто против царя идет, так политикой зовется. Климка испуганно дернулся: – А разве есть такие? – Не знаю, – ответил Павка. Дверь открылась, и в судомойню вошла заспанная Глаша: – Вы это чего не спите, ребятки? На час задремать можно, пока поезда нет. Иди, Павка, я за кубом погляжу.   Кончилась Павкина служба раньше, чем он ожидал, и так кончилась, как он и не предвидел. В один из морозных январских дней дорабатывал Павка свою смену и собирался уходить домой, но сменявшего его парня не было. Пошел Павка к хозяйке и заявил, что уходит домой, но та не отпускала. Пришлось усталому Павке отстукивать вторые сутки, и к ночи он совсем выбился из сил. В перерыв надо было наливать кубы и кипятить их к трехчасовому поезду. Отвернул кран Павка – вода не шла. Водокачка, видно, не подала. Оставил кран открытым, улегся на дрова и уснул: усталость одолела. Через несколько минут забулькал, заурчал кран, и вода полилась в бак, наполнила его до краев и потекла по кафельным плитам на пол судомойни, в которой, как обычно, никого не было. Воды наливалось все больше и больше. Она залила пол и просочилась под дверь в зал. Ручейки подбирались под вещи и чемоданы спящих пассажиров. Никто этого не замечал, и только когда вода залила лежавшего на полу пассажира и тот, вскочив на ноги, закричал, все бросились к вещам. Поднялась суматоха. А вода все прибывала и прибывала. Убиравший со стола во втором зале Прохошка кинулся на крик пассажиров и, прыгая через лужи, подбежал к двери и с силой распахнул ее. Вода, сдерживаемая дверью, потоком хлынула в зал. Крики усилились. В судомойню вбежали дежурные официанты. Прохошка бросился к спящему Павке. Удары один за другим сыпались на голову совершенно одуревшего от боли мальчика. Он со сна ничего не понимал. В глазах вспыхивали яркие молнии, и жгучая боль пронизывала все тело. Избитый, едва доплелся домой. Утром Артем, угрюмый, насупившийся, расспрашивал Павку обо всем случившемся. Павка рассказал все, как было. – Кто тебя бил? – глухо спросил Артем. – Прохошка. – Ладно, лежи. Артем надел кожух и, не говоря ни слова, вышел.   – Могу я видеть официанта Прохора? – спросил у Глаши незнакомый рабочий. – Он сейчас зайдет, подождите, – ответила она. Громадная фигура прислонилась к притолоке. – Ладно, подожду. Прохор, тащивший на подносе целый ворох посуды, толкнув ногой дверь, вошел в судомойню. – Вот этот самый, – сказала Глаша, указывая на Прохора. Артем шагнул вперед и, тяжело опустив руку на плечо официанта, спросил, глядя в упор: – За что Павку, брата моего, бил? Прохор хотел освободить плечо, но страшный удар кулака свалил его на пол; он пытался подняться, но второй удар, страшнее первого, пригвоздил его к полу. Испуганные посудницы шарахнулись в сторону. Артем повернулся и пошел к выходу. Прохошка с разбитым в кровь лицом ворочался на полу. Артем из депо вечером не вернулся. Мать узнала: сидит Артем в жандармском отделении. Через шесть суток вернулся Артем вечером, когда мать спала. Подошел к сидевшему на кровати Павке и спросил ласково: – Что, поправился, браток? – Присел рядом. – Бывает и хуже. – И, помолчав, добавил: – Ничего, пойдешь на электростанцию, я уже о тебе говорил. Там делу научишься. Павка крепко сжал обеими руками громадную руку Артема.  Глава вторая   В маленький городок вихрем ворвалась ошеломляющая весть: «Царя скинули!» В городке не хотели верить. С приползшего в пургу поезда на перрон выкатились два студента с винтовками поверх шинели и отряд революционных солдат с красными повязками на рукавах. Они арестовали станционных жандармов, старого полковника и начальника гарнизона. И в городке поверили. По снежным улицам к площади потянулись тысячи людей. Жадно слушали новые слова: «свобода, равенство, братство». Прошли дни, шумливые, наполненные возбуждением и радостью. Наступило затишье, и только красный флаг над зданием городской управы, где хозяевами укрепились меньшевики и бундовцы, говорил о происшедшей перемене. Все остальное осталось по-прежнему. К концу зимы в городке разместился гвардейский кавалергардский полк. По утрам ездили эскадронами на станцию ловить дезертиров, бежавших с Юго-Западного фронта. У кавалергардов лица сытые, народ рослый, здоровенный. Офицеры все больше графы да князья, погоны золотые, на рейтузах канты серебряные, все, как при царе, – словно и не было революции. Прошагал мимо семнадцатый год. Для Павки, Климки и Сережки Брузжака ничего не изменилось. Хозяева остались старые. Только в дождливый ноябрь стало твориться что-то неладное. Зашевелились на вокзале новые люди, все больше из окопных солдат с чудным прозвищем «большевики». Откуда такое название, твердое, увесистое, – никому невдомек. Трудновато гвардейцам дезертиров с фронта сдерживать. Все чаще лопались вокзальные стекла от ружейной трескотни. С фронта срывались целыми группами и при задержке отбивались штыками. В начале декабря хлынули целыми эшелонами. Гвардейцы вокзал запрудили, удержать думали, но их пулеметными трещотками ошарашили. К смерти привычные люди из вагонов высыпали. В город гвардейцев загнали серые фронтовики. Загнали и на вокзал воротились, и дальше двинулись эшелон за эшелоном.   Весной тысяча девятьсот восемнадцатого года трое друзей шли от Сережки Брузжака, где резались в «шестьдесят шесть». По дороге завернули в садик Корчагина. Прилегли на траву. Было скучно. Все привычные занятия надоели. Начали думать, как бы лучше денек провести. За спиной зацокали копыта лошади, и на дорогу вынесся всадник. Конь одним рывком перепрыгнул канаву, отделявшую шоссе от низенького забора садика. Конник махнул нагайкой лежавшим Павке и Климке: – Эй, хлопцы мои, сюда! Павка и Климка вскочили на ноги и подбежали к забору. Всадник был весь в пыли, толстым слоем серой дорожной пыли были покрыты сбитая на затылок фуражка, защитная гимнастерка и защитные штаны. На крепком солдатском ремне висел наган и две немецкие бомбы. – Тащите воды попить, ребятки! – попросил всадник и, когда Павка побежал в дом за водой, обратился к глазевшему на него Сережке: – Скажи, паренек, какая власть в городе?     Сережка, торопясь, стал рассказывать приезжему все городские новости: – Никакой власти у нас нет уже две недели. Самооборона у нас власть. Все жители по очереди ходят ночью город охранять. А вы кто такие будете? – в свою очередь задал он вопрос. – Ну, много будешь знать – скоро состаришься, – с улыбкой ответил всадник. Из дому бежал Павка, держа в руках кружку с водой. Всадник жадно, залпом, выпил ее до дна, передал кружку Павке, рванул поводья и, взяв с места в карьер, помчался к сосновой опушке. – Кто это был? – недоуменно спросил Павка Климку. – Откуда я знаю? – ответил тот, пожав плечами. – Наверно, смена власти опять будет. Потому и Лещинские вчера выехали. А раз богатые утекают – значит, придут партизаны, – окончательно и твердо разрешил этот политический вопрос Сережка. Доводы его были настолько убедительны, что с ним сразу согласились и Павка и Климка. Не успели ребята как следует поговорить об этом, как по шоссе зацокали копыта. Все трое бросились к забору. Из лесу, из-за дома лесничего, чуть видного ребятам, двигались люди, повозки, а совсем недалеко по шоссе – человек пятнадцать конных с винтовками поперек седла. Впереди конных двое: один – пожилой, в защитном френче, перепоясанном офицерскими ремнями, с биноклем на груди, а рядом с ним – только что виденный ребятами всадник. На френче у пожилого – красный бант. – А я что говорил? – толкнул Павку локтем в бок Сережка. – Видишь, красный бант. Партизаны. Лопни мои глаза – партизаны… – И, гикнув от радости, птицей переметнулся через забор на улицу. Оба приятеля последовали за ним. Все трое стояли теперь на краю шоссе и смотрели на подъезжающих. Всадники подъехали совсем близко. Знакомый ребятам кивнул им и, указав нагайкой на дом Лещинских, спросил: – Кто в этом доме живет? Павка, стараясь не отстать от лошади всадника» рассказывал: – Здесь адвокат Лещинский живет. Вчера сбежал. Вас, видно, испугался… – Ты откуда знаешь, кто мы такие? – спросил, улыбаясь, пожилой. Павка, указывая на бант, ответил: – А это что? Сразу видать… На улицу высыпали жители, с любопытством рассматривая входивший в город отряд. Наши приятели стояли у шоссе и тоже смотрели на запыленных, усталых красногвардейцев. Когда прогромыхало по камням единственное в отряде орудие и проехали повозки с пулеметами, ребята двинулись за партизанами и разошлись по домам лишь после того, как отряд остановился в центре города и стал размещаться по квартирам. Вечером в большой гостиной дома Лещинских, где остановился штаб отряда, за большим с резными ножками столом сидело четверо: трое из комсостава и командир отряда товарищ Булгаков – пожилой, с проседью в волосах. Булгаков, развернув на столе карту губернии, водил по ней ногтем, оттискивая линии, и говорил, обращаясь к сидевшему напротив скуластому, с крепкими зубами: – Ты говоришь, товарищ Ермаченко, что здесь надо будет драться, а я думаю – надо утром отходить. Хорошо бы даже ночью, да люди устали. Наша задача – успеть отойти к Казатину, пока немцы не добрались туда раньше нас. Оказывать сопротивление с нашими силами – это же смешно… Одно орудие и тридцать снарядов, двести штыков и шестьдесят сабель – грозная сила… Немцы идут железной лавиной. Драться мы сможем, только соединившись с другими отходящими красными частями. Ведь мы должны иметь в виду, товарищ, что, кроме немцев, мы имеем по пути много разных контрреволюционных банд. Мое мнение – завтра же утром отходить, взорвав мостик за станцией. Пока немцы будут его налаживать, пройдет два-три дня. По железной дороге их продвижение будет задержано. Вы как думаете, товарищи? Давайте решим, – обратился он к сидящим за столом. Сидевший наискосок от Булгакова Стружков пожевал Губами, посмотрел на карту, потом на Булгакова и наконец с трудом выдавил застрявшие в горле слова: – Я… под… держиваю Булгакова. Самый молодой, в рабочей блузе, согласился: – Булгаков говорит дело. И только Ермаченко, тот, что днем говорил с ребятами, отрицательно мотнул головой: – На черта же мы тогда отряд собирали? Чтобы отходить перед немцами без драки? По-моему, нам надо здесь с ними стукнуться. Надоело драпака задавать… Ежели бы на меня, то я дрался бы здесь обязательно. – Он резко отодвинул стул, поднялся и зашагал по комнате. Булгаков неодобрительно посмотрел на него: – Драться надо с толком, Ермаченко. А бросать людей на верный разгром и уничтожение – этого мы не можем делать. Да это и смешно. За нами движется целая дивизия с тяжелой артиллерией, бронемашинами… Не надо ребячиться, товарищ Ермаченко… – И, уже обращаясь к остальным, закончил: – Итак, решено – завтра утром отходим. Следующий вопрос – о связи, – продолжал совещание Булгаков. – Поскольку мы отходим последними, на нас ложится задача по организации работы в тылу у немцев. Здесь – крупный железнодорожный узел, городишко имеет два вокзала. Мы должны позаботиться о том, чтобы на станции работал надежный товарищ, сейчас мы решим, кого из своих оставить здесь для налаживания работы. Намечайте кандидатуры. – Я думаю, что здесь должен остаться матрос Жухрай, – сказал Ермаченко, подходя к столу. – Во-первых, Жухрай из здешних мест. Во-вторых, он слесарь и монтер – сможет устроиться работать на станции. С нашим отрядом Федора никто не видел – он приедет лишь ночью. Парень он мозговитый и здесь дело наладит. По-моему, это самый подходящий человек. Булгаков кивнул головой: – Правильно, я с тобой согласен, Ермаченко. Вы, товарищи, не возражаете? – обратился он к остальным. – Нет. Значит, вопрос исчерпан. Мы оставляем Жухраю денег и мандат на работу. – Теперь третий, последний вопрос, товарищи, – произнес Булгаков. – Это вопрос об оружии, находящемся в городе. Здесь имеется целый склад винтовок – двадцать тысяч штук, оставшихся еще от царской войны. Сложены они в крестьянском сарае и лежат там, забытые всеми. Мне сообщил об этом крестьянин – хозяин сарая. Хочет избавиться от них… Оставлять немцам этот склад, конечно, нельзя… Я считаю, нужно его сжечь. И сейчас же, чтобы к утру все было готово. Только поджигать-то опасно: сарай стоит на краю города, среди бедняцких дворов. Могут загореться крестьянские постройки. Крепко сбитый, со щетиной давно не бритой бороды, Стружков шевельнулся: – За… за… чем… поджигать? Я д… думаю раз… раздать оружие на… населению. Булгаков быстро повернулся к нему: – Раздать, говоришь? – Правильно. Вот это правильно! – восхищенно воскликнул Ермаченко. – Раздать его рабочим и остальному населению, кто захочет. Будет по крайней мере чем почесать бока немцам, когда прижмут до края. Зажимать ведь, как полагается, крепко будут. А когда станет невмоготу, возьмутся ребята за оружие. Стружков правильно сказал: раздать. Хорошо бы даже в деревеньку завести. Мужички припрячут поглубже, а как немцы станут реквизировать подчистую, эти винтовочки-то ой как нужны будут! Булгаков засмеялся: – Да, но ведь немцы прикажут сдать оружие и все его снесут. Ермаченко запротестовал: – Ну, не все снесут. Кто снесет, а кто и оставит. Булгаков вопросительно обвел глазами сидящих. – Раздадим, раздадим винтовки, – поддержал Ермаченко и Стружкова молодой рабочий. – Ну что же, значит, раздадим, – согласился Булгаков. – Вот и все вопросы, – сказал он, вставая из-за стола. – Теперь мы сможем до утра отдохнуть. Когда приедет Жухрай, пусть зайдет ко мне. Я побеседую с ним. А ты, Ермаченко, пойди проверь посты. Оставшись один, Булгаков прошел в соседнюю с гостиной спальню хозяев и, разостлав на матраце шинель, лег. Утром Павка возвращался с электростанции. Уже целый год работал он подручным кочегара. В городке царило необычайное оживление. Это оживление сразу бросилось ему в глаза. По дороге все чаще и чаще встречались жители, несущие по одной, по две и по три винтовки. Павка заспешил домой, не понимая, в чем дело. Возле усадьбы Лещинского садились на лошадей вчерашние его знакомые. Вбежав в дом, наскоро помывшись и узнав от матери, что Артема еще нет, Павка выскочил и помчался к Сережке Брузжаку, жившему на другом конце города. Сережка был сыном помощника машиниста. Его отец имел собственный маленький домик и такое же маленькое хозяйство. Сережки дома не оказалось. Мать его, полная белолицая женщина, недовольно посмотрела на Павку: – А черт его знает, где он! Сорвался чуть свет, носит его нелегкая. Оружие, говорит, где-то раздают, так он, наверное, там и есть. Всыпать вам розог надо, сопливым воякам. Распустились уж чересчур. Сладу нет. Два вершка от горшка, а туды же, за оружие. Ты ему, подлецу, скажи: если хоть один патрон в дом принесет, голову оторву. Натащит всякой дряни, а потом отвечай за него. А ты что, тоже туда собрался? Но Павка уже не слушал сварливой Сережкиной мамаши и выкатился на улицу. По шоссе шел мужчина и нес на каждом плече по винтовке. – Дядя, скажи, где достал? – подлетел к нему Павка. – А там, на Верховине, раздают. Павка помчался что есть духу по указанному адресу. Пробежав две улицы, он наткнулся на мальчишку, тащившего тяжелую пехотную винтовку со штыком. – Где взял ружье? – остановил его Павка. – Напротив школы раздают отрядники, но уже ничего нет. Все разобрали. Целую ночь давали, одни ящики пустые лежат. А я вторую несу, – с гордостью закончил мальчишка. Сообщенная новость страшно огорчила Павку. «Эх, черт, надо было сразу бежать туда, а не идти домой! – с отчаянием думал он. – И как это я проморгал?» И вдруг, осененный мыслью, круто повернулся и, нагнав тремя прыжками уходившего мальчишку, с силой рванул винтовку у него из рук. – У тебя уже одно есть – хватит. А это мне, – тоном, не допускающим возражения, заявил Павка. Мальчишка, взбешенный грабежом среди белого дня, бросился на Павку, но тот отпрыгнул шаг назад и, выставив вперед штык, крикнул: – Отскочь, а то наколешься! Мальчишка заплакал с досады и побежал обратно, ругаясь от бессильной злобы. А Павка, удовлетворенный, помчался домой. Перемахнул через забор, вбежал в сарайчик, примостил на балках под крышей добытую винтовку и, радостно посвистывая, вошел в дом.   Хороши вечера на Украине летом в таких маленьких городишках-местечках, как Шепетовка, где середина – городок, а окраины – крестьянские. В такие тихие летние вечера вся молодежь на улицах. Дивчата, парубки – все у своих крылечек, в садах, палисадниках, прямо на улице, на сваленных для застройки бревнах, группами, парочками. Смех, песни. Воздух дрожит от густоты и запаха цветов. Глубоко в небе чуть-чуть поблескивают светлячками звезды, и голос слышен далеко-далеко… Любит свою гармонь Павка. Любовно ставит на колено певучую двухрядку венскую. Пальцы ловкие – клавиши чуть тронут, пробегут, сверху вниз быстро, с перебором. Вздохнут басы, и засыплет гармоника лихую, заливистую… Извивается гармоника, и как тут в пляс не ударишься? Не утерпишь – ноги сами движутся. Жарко дышит гармоника, – хорошо жить на свете! Сегодня вечером было особенно весело. Собралась на бревнах, у дома, где жил Павка, молодежь смешливая, а звонче всех – Галочка, соседка Павкина. Любит дочь каменотеса потанцевать, попеть с ребятами. Голос у нее – альт, грудной, бархатистый. Побаивается ее Павка. Язычок у нее острый. Садится она рядом с Павкой на бревнах, обнимает его крепко и хохочет: – Эх ты, гармонист удалой! Жаль, не дорос маленько парень, а то бы хороший муженек для меня был. Люблю гармонистов, тает мое сердце перед ними. Краснеет Павка до корней волос, – хорошо, вечером не видно. Отодвигается от баловницы, а та его крепко держит, – не пускает. – Ну, куда ж ты, миленький, убегаешь? Ну и женишок, – шутит она. Чувствует Павка плечом ее упругую грудь, и от этого становится как-то тревожно, волнующе, а кругом смех будоражит обычно тихую улицу. Павка упирается рукой в плечо Галочки и говорит: – Ты мне мешаешь играть, отодвинься. И снова взрыв хохота, поддразнивания, шутки. Вмешивается Маруся: – Павка, сыграй что-нибудь грустное, чтобы за душу брало. Медленно растягиваются меха, пальцы тихо перебирают. Знакомая всем, родная мелодия. Галина первая подхватывает ее. За ней – Маруся и остальные:   3iбралися всi бурлаки до рiдноп хати, тут нам мило, тут нам любо, в журбi заспiвати…   И уносятся вдаль, к лесу, звонкие молодые голоса, поющие песню. – Павка! – это голос Артема. Павка сдвигает меха гармоники, застегивает ремни. – Зовут, я пошел. Маруся говорит упрашивающе: – Ну, посиди еще, поиграй немного. Успеешь домой. Но Павка спешит: – Нет. Завтра еще поиграем, а сейчас идти надо. Артем зовет, – и бежит через улицу к домику. Открыв дверь в комнатку, видит – за столом сидит Роман, товарищ Артема, и еще третий – незнакомый. – Ты меня звал? – спросил Павка. Артем кивнул на Павку головой и обратился к незнакомцу: – Вот он самый и есть, братишка мой. Тот протянул Павке узловатую руку. – Вот что, Павка, – обратился Артем к брату. – Ты говоришь, что у вас на электростанции монтер заболел. Завтра узнай, не примут ли они на его место знающего человека. Если нужно, то придешь и скажешь. Незнакомец вмешался: – Нет, я дойду с ним вместе. Сам с хозяином и поговорю. – Конечно, нужно. Ведь сегодня станция и не пошла, потому что Станкович заболел. Хозяин два раза прибегал – все искал кого-нибудь заменить, да не нашел. А пускать станцию с одним кочегаром не решился. А монтер тифом заболел. – Ну вот, дело и сделано, – сказал незнакомец. – Завтра я за тобой зайду, и пойдем вместе, – обратился он к Павке. – Хорошо. Павка встретился с серыми спокойными глазами незнакомца, внимательно изучавшими его. Твердый, немигающий взгляд несколько смутил Павку. Серый пиджак, застегнутый сверху донизу, на широкой, крепкой спине был сильно натянут – видно, хозяину он был тесен. Плечи с головой соединяла крепкая воловья шея, и весь он был налит силой, как старый коренастый дуб. Прощаясь, Артем проговорил: – Пока, всего хорошего, Жухрай. Завтра пойдешь с братишкой и уладишь все дело.   Немцы вошли в город через три дня после ухода отряда. Об их прибытии сообщил гудок паровоза на станции, осиротевшей за последние дни. По городу разнеслась весть: – Немцы идут. И город закопошился, как раздраженный муравейник, хотя давно все знали, что немцы должны прийти. Но в это как-то слабо верили. И вот эти страшные немцы не где-то идут, а уже здесь, в городе. Все жители прилипли к заборам, калиткам. На улицу выходить боялись. А немцы шли цепочкой по обеим сторонам, оставляя шоссе свободным, в темно-зеленых мундирах, с винтовками наперевес. На винтовках – широкие, как ножи, штыки. На головах – тяжелые стальные шлемы. За спинами – громадные ранцы. И шли они от станции к городу беспрерывной лентой, шли настороженно, готовые каждую минуту к отпору, хотя отпора давать им никто и не собирался. Впереди шагали два офицера с маузерами в руках. Посредине шоссе – гетманский старшина, переводчик, в синем украинском жупане и папахе. Собрались немцы в каре на площади в центре города. Забили в барабан. Собралась небольшая толпа осмелевших обывателей. Гетманец в жупане вылез на крыльцо аптеки и громко прочитал приказ коменданта майора Корфа. Приказ гласил:     § 1 «Приказываю: Всем гражданам города снести в течение 24 часов имеющееся у них огнестрельное и холодное оружие. За неисполнение настоящего приказа – расстрел.   § 2 В городе объявляется военное положение, и хождение после 8 часов вечера воспрещается. Комендант города майор Корф».   В доме, где раньше находилась городская управа, а после революции помещался Совет рабочих депутатов, разместилась немецкая комендатура. У крыльца дома стоял часовой, уже не в стальном шлеме, а в парадной каске, с огромным императорским орлом. Тут же, во дворе, было складочное место для сносимого оружия. Целый день напуганный угрозой расстрела обыватель сносил оружие. Взрослые не показывались. Оружие несли молодежь и мальчуганы. Немцы никого не задерживали. Те, кто не хотел нести, ночью выбрасывали оружие прямо на шоссе, и утром немецкий патруль собирал его, складывал на военную повозку и увозил в комендатуру. В первом часу дня, когда вышел срок сдачи оружия, немецкие солдаты подсчитывали свои трофеи. Всего сданных винтовок было четырнадцать тысяч штук. Итак, шесть тысяч винтовок немцы обратно не получили. Повальные обыски, произведенные ими, дали очень незначительные результаты. На рассвете следующего дня за городом, у старого еврейского кладбища, были расстреляны двое рабочих-железнодорожников, у которых при обыске были найдены спрятанные винтовки. Артем, выслушав приказ, поспешил домой. Во дворе он встретил Павку, взял его за плечи и тихо, но настойчиво спросил: – Ты что-нибудь принес домой со склада? Павка собирался умолчать о винтовке, но врать брату не хотелось, и все рассказал. Пошли к сараю вместе. Артем достал заложенную за балки винтовку, вынул из нее затвор, снял штык и, взяв винтовку за дуло, размахнулся и со всей силой ударил о столб забора. Приклад разлетелся. Остатки винтовки были выброшены далеко в пустырь за садиком. Штык и затвор Артем бросил в уборную. Проделав все это, Артем повернулся к брату: – Ты уже не маленький, Павка, понимаешь, что с оружием играть незачем. Я тебе всерьез говорю – ничего в дом не носи. Ты знаешь, за это жизнью можно теперь поплатиться. Смотри не обманывай меня, а то принесешь, найдут, меня же первого и расстреляют. Тебя-то, сморкача, трогать не будут. Времена теперь собачьи, понимаешь? Павка обещал ничего не носить. Когда шли оба через двор в дом, у ворот Лещинских остановилась коляска. Из нее выходили адвокат с женой и их дети – Нелли и Виктор. – Прилетели птички, – злобно проговорил Артем. – Эх, и кутерьма начнется, едят его мухи! – И вошел в дом. Весь день Павка грустил о винтовке. В это время его приятель Сережка трудился изо всех сил в старом заброшенном сарае, разгребая лопатой землю у стены. Наконец яма была готова. Сережка сложил в нее замотанные в тряпки три новенькие винтовки, добытые им при раздаче. Отдавать их немцам он не собирался – не для того мучился целую ночь, чтобы расстаться со своей добычей. Засыпав яму землей, он плотно утрамбовал ее, натащил на выровненное место кучу мусора и старого хлама. Критически осмотрев результаты своего труда и найдя их удовлетворительными, снял с головы фуражку и вытер со лба пот. «Ну, теперь пускай ищут. А если найдут, то чей сарай – неизвестно».   Павка незаметно сблизился с суровым монтером, который уже месяц как работал на электростанции. Жухрай показывал подручному кочегара устройство динамо и приучал его к работе. Смышленый мальчишка понравился матросу. Жухрай частенько приходил к Артему по свободным дням. Рассудительный и серьезный матрос терпеливо выслушивал все рассказы о житье-бытье, особенно когда мать жаловалась на проказы Павки. Он умел так успокаивающе подействовать на Марию Яковлевну, что та забывала свои невзгоды и становилась бодрее. Как-то раз Жухрай остановил Павку во дворе электростанции, среди сложенных штабелей дров, и, улыбнувшись, спросил: – Мать рассказывает, ты драться любишь. «Он у меня, говорит, драчливый, как петух». – Жухрай рассмеялся одобрительно. – Драться вообще не вредно, только надо знать, кого бить и за что бить. Павка, не зная, смеется над ним Жухрай или говорит серьезно, ответил: – Я зря не дерусь, всегда по справедливости. Жухрай неожиданно предложил: – Хочешь, научу тебя драться по-настоящему? Павка удивленно на него посмотрел: – Как так – по-настоящему? – А вот посмотришь. И Павка прослушал первую короткую лекцию по английскому боксу. Нелегко досталась Павке эта наука, но усвоил он ее прекрасно. Не раз летел он кубарем, сбитый с ног ударом кулака Жухрая, но учеником оказался прилежным и терпеливым. В один из жарких дней Павка, придя от Климки, послонявшись по комнате и не найдя себе работы, решил забраться на любимое местечко – на крышу сторожки, стоявшей в углу сада, за домом. Он прошел через двор, вошел в садик и, дойдя до дощатого сарая, по выступам забрался на крышу. Пробравшись сквозь густые ветви вишен, склонившихся над сараем, он выбрался на середину крыши и прилег на солнышке. Одной стороной сторожка выходила в сад Лещинских, и если добраться до края, виден весь сад и одна сторона дома. Павка высунул голову над выступом и увидел часть двора со стоявшей там коляской. Видно было, как денщик немецкого лейтенанта, поместившегося у Лещинских на квартире, чистил щеткой вещи своего начальника. Павка не раз видел лейтенанта у ворот усадьбы. Лейтенант был приземистый, краснощекий, с маленькими подстриженными усиками, в пенсне и фуражке с лакированным козырьком. Знал Павка, что лейтенант помещается в боковой комнате, окно которой выходило в сад и было видно с крыши. Сейчас лейтенант сидел за столом и что-то писал, потом взял написанное и вышел. Передав письмо денщику, он пошел по дорожке сада к калитке, выходящей на улицу. У витой беседки лейтенант остановился – видно, с кем-то говорил. Из беседки вышла Нелли Лещинская. Взяв ее под руку, лейтенант пошел с ней к калитке, и оба вышли на улицу. Все это наблюдал Павка. Он уже собирался заснуть, когда увидел, что в комнату лейтенанта вошел денщик, повесил на вешалку мундир, открыл окно в сад и, убрав комнату, вышел, прикрыв за собой дверь. Тотчас же Давка увидел его у конюшни, где стояли лошади. В открытое окно Павке была хорошо видна вся комната. На столе лежали какие-то ремни и еще что-то блестящее. Подталкиваемый нестерпимым зудом любопытства, Павка тихо перелез с крыши на ствол черешни и спустился в сад Лещинских. Согнувшись, в несколько скачков он добежал до раскрытого окна и заглянул в комнату. На столе лежали пояс с портупеей и кобура с прекрасным двенадцатизарядным «манлихером». У Павки захватило дух. Несколько секунд в нем происходила борьба, но, захлестнутый отчаянной дерзостью, он перегнулся, схватил кобуру и, вытащив из нее новый вороненый револьвер, спрыгнул в сад. Оглянувшись по сторонам, осторожно сунул револьвер в карман и бросился через сад к черешне. Вскарабкавшись быстро, по-обезьяньи, на крышу, Павка оглянулся назад. Денщик мирно разговаривал с конюхом. В саду было тихо… Он сполз с сарая и помчался домой. Мать возилась на кухне, приготовляя обед, и не обратила на Павку внимания. Схватив лежавшую за сундуком тряпку, Павка сунул ее в карман, незаметно выскользнул в дверь, пробежал через сад, перелез через забор и выбрался на дорогу, ведущую к лесу. Придерживая рукой тяжело бивший по ноге револьвер, что есть мочи помчался к старому, завалившемуся кирпичному заводу. Ноги едва касались земли, ветер свистел в ушах. У старого кирпичного завода было тихо. Кое-где провалившаяся деревянная крыша, горы разбитого кирпича и разрушающиеся обжигные печи наводили тоску. Все здесь поросло бурьяном. И только трое друзей иногда собирались сюда для своих игр. Павка знал много потаенных местечек, где можно спрятать украденное сокровище. Забравшись в пролом печи, он осторожно оглянулся, но дорога была пуста. Тихо шумели сосны, легкий ветерок крутил придорожную пыль. Крепко пахло смолой. На самом дне печи, в уголке, положил Павка завернутый в тряпку револьвер, закрыл его пирамидкой старых кирпичей. Выбравшись оттуда, завалил кирпичами вход в старую печь, заметил расположение кирпичей и, выйдя на дорогу, медленно пошел назад. Ноги в коленях чуть дрожали. «Чем все это кончится?» – думал он, и сердце сжималось как-то тягуче-тревожно. На электростанцию пошел раньше времени, чтобы только не быть дома. Взял у сторожа ключ и открыл широкую дверь, ведущую в помещение, где стояли двигатели. И, пока чистил поддувало, накачивал в котел воду и растапливал топку, думал: «Что теперь делается на даче Лещинских?» Уже поздно, часов в одиннадцать, к Павке зашел Жухрай, отозвал его во двор и тихо спросил: – Почему у вас обыск был сегодня? Павка испуганно вздрогнул: – Как обыск? Жухрай, помолчав, добавил: – Да, дело неважное. Ты не знаешь, что они искали? Павка хорошо знал, что искали, но рассказать о краже револьвера не решился. Весь вздрагивая от тревоги, он спросил: – Артема арестовали? – Никого не арестовали, но все в доме перерыли вверх дном. От этих слов стало немного легче, но тревога не проходила. Несколько минут каждый думал о своем. Один из них, зная причину обыска, тревожился о последствиях, другой не знал и от этого настораживался. «Черт их знает, может, пронюхали про меня что-нибудь! Артему обо мне ничего не известно, а почему у него обыск? Надо быть поосторожней», – думал Жухрай. Разошлись молча к своей работе. А в усадьбе был большой переполох. Лейтенант, обнаружив отсутствие револьвера, вызвал денщика; узнав, что револьвер пропал, он, обычно корректный, сдержанный, ударил денщика со всего размаха в ухо; тот, качнувшись от удара, стоял, вытянувшись в струнку, и, виновато мигая глазами, покорно ожидал дальнейшего. Вызванный для объяснения адвокат тоже возмущался и извинялся перед лейтенантом за то, что в его доме случилась такая неприятность. Присутствовавший при этом Виктор Лещинский высказал отцу предположение, что револьвер могли украсть соседи, в особенности хулиган Павел Корчагин. Отец поспешно стал объяснять лейтенанту мысль сына, и тот немедленно дал распоряжение вызвать наряд для обыска. Обыск не дал никаких результатов. Случай с пропажей револьвера убедил Павку в том, что даже и такие рискованные предприятия иногда оканчиваются благополучно.  Глава третья   Тоня стояла у раскрытого окна. Она скучающе смотрела на знакомый, родной ей сад, на окружающие его стройные тополя, чуть вздрагивающие от легкого ветерка. И не верилось, что целый год она не видела родной усадьбы. Казалось, что только вчера она оставила все эти с детства знакомые места и вернулась сегодня с утренним поездом. Ничего здесь не изменилось: такие же аккуратно подстриженные ряды малиновых кустов, все так же геометричны расчерченные дорожки, засаженные любимыми цветами мамы – анютиными глазками. Все в саду чистенько и прибрано. Всюду видна педантичная рука ученого лесовода. И Тоне скучно от этих расчищенных, расчерченных дорожек. Тоня взяла недочитанный роман, открыла дверь на веранду, спустилась по лестнице в сад, толкнула маленькую крашеную калиточку и медленно пошла к станционному пруду у водокачки. Миновав мостик, она вышла на дорогу. Дорога была как аллея. Справа пруд, окаймленный вербой и густым ивняком. Слева начинался лес. Она направилась было к прудам, на старую каменоломню, но остановилась, заметив внизу у пруда взметнувшуюся удочку.     Нагнувшись над кривой вербой, раздвинула рукой ветви ивняка и увидела загорелого парнишку, босого, с засученными выше колен штанами. Сбоку стояла ржавая жестяная банка с червями. Парень был увлечен своим занятием и не замечал пристального взгляда Тони. – Разве здесь рыба ловится? Павка сердито оглянулся. Держась за вербу, низко нагнувшись к воде, стояла незнакомая девушка. На ней была белая матроска с синим в полоску воротником и светло-серая короткая юбка. Носочки с каемочкой плотно обтягивали стройные загорелые ноги в коричневых туфельках. Каштановые волосы были собраны в тяжелый жгут. Рука с удочкой чуть вздрогнула, гусиный поплавок кивнул головкой, и от него разбежалась кругами всколыхнувшаяся ровная гладь воды. А голосок сзади взволнованно: – Клюет, видите, клюет… Павел совсем растерялся, дернул удочку. Вместе с брызгами воды вынырнул вертящийся на крючке червячок. «Ну, теперь половишь черта с два! Принес леший вот эту», – раздраженно думал Павка и, чтобы скрыть свою неловкость, закинул удочку подальше в воду – между двух лопухов, как раз туда, куда закидывать не следовало: крючок мог зацепиться за корягу. Сообразил и, не оборачиваясь, прошипел в сторону сидевшей наверху девушки: – Чего вы галдите? Так вся рыба разбежится. И услыхал сверху насмешливое, издевающееся: – Она давно уже разбежалась от одного вашего вида. Разве днем ловят? Эх вы, горе-рыбак! Это было уже слишком для старавшегося соблюсти приличие Павки. Он встал и, надвинув на лоб кепку, что всегда у него являлось признаком злости, проговорил, подбирая наиболее деликатные слова: – Вы бы, барышня, ушивались куда-нибудь, что ли. Глаза Тони чуть-чуть сузились, заискрились промелькнувшей улыбкой. – Разве я вам мешаю? В голосе ее уже не было насмешки, было в нем что-то дружеское, примиряющее, и Павка, собравшийся нагрубить этой невесть откуда взявшейся «барышне», был обезоружен. – Что же, смотрите, если охота. Мне места не жалко, – согласился он и, присев, опять глянул на поплавок. Тот приблизился к лопуху, и было ясно, что крючок зацепился за корень. Потянуть его Павка не решался. «Если зацепится, тогда не оторвешь. А эта, конечно, смеяться будет. Хоть бы ушла», – рассуждал он. Но Тоня, усевшись поудобнее на чуть покачивающуюся изогнутую вербу, положила на колени книгу и стала наблюдать за загорелым черноглазым грубияном, так нелюбезно встретившим ее и теперь нарочито не обращавшим на нее внимания. Павке хорошо видно в зеркальной воде отражение сидящей девушки. Она читает, а он потихоньку тянет зацепившуюся лесу. Поплавок ныряет; леса, упираясь, натягивается. «Зацепилась, проклятая!» – мелькает мысль, а косым взглядом видит в воде смеющуюся мордочку. Через, мостик у водокачки прошли двое молодых людей – гимназисты-семиклассники. Один – сын начальника депо, инженера Сухарько, белобрысый, веснушчатый семнадцатилетний балбес и повеса Рябой Шурка, как прозвали его в училище, с хорошей удочкой, с лихо закушенной папироской. Рядом – Виктор Лещинский, стройный, изнеженный юноша. Сухарько, подмигивая, нагнувшись к Виктору, говорил: – Девочка эта с изюмом, другой такой здесь нет. Уверяю, ро-ман-ти-че-ская особа. В Киеве учится в шестом классе, к отцу на лето приехала. Он здесь главный лесничий. Она знакома с моей сестрой Лизой. Я как-то письмецо ей подкатил в таком, знаешь, возвышенном духе. Влюблен, дескать, безумно и с трепетом ожидаю вашего ответа. И даже из Надсона выскреб стихотвореньице подходящее. – Ну и что же? – с любопытством спросил Виктор. Сухарько, немного смущенный, проговорил: – Да ломается, знаешь, задается. Не порть бумаги, говорит. Но это всегда так сначала бывает. Я в этих делах стреляная птица. Знаешь, неохота возиться – долго ухаживать да притоптывать. Куда лучше, пойдешь вечерком в ремонтные бараки и за трешку такую красавицу выберешь, что язычком оближешься. И безо всякого ломанья. Мы с Валькой Тихоновым ходили – ты дорожного мастера знаешь? Виктор презрительно сморщился: – Ты занимаешься такой гадостью, Шура? Шура пожевал папироску, сплюнул и бросил насмешливо: – Подумаешь, чистоплюй какой. Знаем, чем занимаетесь. Виктор, перебивая его, спросил: – Так ты меня с этой познакомишь? – Конечно, идем быстрее, пока она не ушла. Вчера она сама утром ловила. Приятели уже приближались к Тоне. Вынув папироску изо рта, Сухарько, франтовато изогнувшись, поклонился: – Здравствуйте, мадемуазель Туманова. Что, рыбу ловите? – Нет, наблюдаю, как ловят, – ответила Тоня. – А вы незнакомы? – заспешил Сухарько, беря Виктора за руку. – Мой приятель, Виктор Лещинский. Виктор смущенно подал Тоне руку. – А почему вы сегодня не ловите? – старался завязать разговор Сухарько.

The script ran 0.012 seconds.