Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Анна Гавальда - Утешительная партия игры в петанк [2008]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: love_contemporary, prose_contemporary, О любви, Роман, Современная проза

Аннотация. Анна Гавальда - одна из самых популярных писателей мира. Ее зовут «новой Франсуазой Саган», «звездой французской словесности», «нежным Уэльбеком», «главной французской сенсацией» и «литературным феноменом». Ее произведения, покорившие по всему миру миллионы читателей, переведены на десятки языков, по ним снимают фильмы и ставят спектакли, они отмечены целым созвездием наград. Шарль Баланда - сорока шестилетний успешный архитектор. Проживает с любимой женщиной в Париже - красавицей Лоранс и Матильдой - ее дочерью. Много работает, всего добился только своим трудом, редко появляется дома, рассудительный и спокойный, кирпичик за кирпичиком, строит и облагораживает свою жизнь. В принципе, все у него как надо, да и неожиданных сюрпризов в его возрасте ждать не принято. Но вдруг он получит письмо, которое застаёт его врасплох. Письмо из далекого прошлого, о котором он давно позабыл, и куда же в сторону оно уведет его с проторенного пути... Красивый, умный роман о людях, о любви, о жизни.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Анна Гавальда Утешительная партия игры в петанк АСТ, Астрель, 2010 ISBN 978-5-17-062337-2, 978-5-271-25386-7 Переводчики: Олег Сергеевич Воскобойников, Мария Наумовна Архангельская Оригинальное название: Anna Gavalda "La Consolante" Аннотация Анна Гавальда – одна из самых читаемых авторов мира. Ее называют «звездой французской словесности», «новой Франсуазой Саган», «нежным Уэльбеком», «литературным феноменом» и «главной французской сенсацией». Ее книги, покорившие миллионы читателей по всему миру, переводятся на десятки языков, отмечены целым созвездием премий, по ним ставят спектакли и снимают фильмы. Шарль Баланда – преуспевающий архитектор сорока шести лет. Живет в Париже с любимой женщиной-красавицей Лоранс и ее дочерью Матильдой. Много работает, редко бывает дома, всего добился собственным трудом, спокойный, рассудительный, кирпичик за кирпичиком, выстраивает и обустраивает свою жизнь. В общем-то, все у него как положено, да и сюрпризов в таком возрасте ждать не приходится. Но однажды он получит письмо, которое застигнет его врасплох. Письмо из прошлого, о котором он и думать забыл, и как же далеко оно уведет его с проторенного пути… Умный, красивый роман о людях, о жизни, о любви. Анна Гавальда Утешительная партия игры в петанк Пусть это эгоизм и иллюзия с моей стороны, но эта книга, Шарль, для вас. ~*~ Он всегда держался в стороне. Где-то там, за оградой школьного двора, подальше от нас. Лихорадочный взгляд и скрещенные на груди руки. Скорее даже сцепленные, судорожно сжатые. Словно ему холодно или у него болит живот. Словно он ухватился за самого себя, чтобы не упасть. Не обращал на нас никакого внимания, словно вообще не замечал. Высматривал одного единственного мальчика, крепко прижимая к груди бумажный пакетик. Я прекрасно знал, что в пакетике булочка с шоколадом, и всякий раз думал, не раздавил ли он ее, сжимая… Да, таким он мне и запомнился: бродяга – бродягой, косые взгляды прохожих, пакетик из булочной, да маленькие жирные пятнышки на лацканах пиджака блестят, словно нечаянные медали. Нечаянные… Но… Только вот как я мог об этом в то время знать? В то время я просто его боялся. У него были слишком остроносые ботинки, слишком длинные ногти, слишком желтый указательный палец. И слишком яркие губы. И слишком узкое и короткое пальто. И глазницы слишком черные. И голос слишком странный. Когда он, наконец, нас замечал, то улыбался и раскрывал объятья. Молча склонялся к Алексису, трепал его по волосам, по плечу, по щеке. И пока моя мама решительно тянула меня к себе, я заворожено пересчитывал кольца на руке, касавшейся лица моего приятеля. По кольцу на каждом пальце. Настоящие кольца, красивые, драгоценные, как у моих бабушек… Именно в этот момент мама в ужасе отворачивалась, а я отпускал ее руку. Алексис, нет, он не отстранялся. Никогда. Протягивал ему свой ранец и ел припасенную для него булочку, свою булочку, ел на ходу, удаляясь вместе с ним в сторону Рыночной площади. Алексис со своим инопланетянином на каблуках, балаганным чудищем, шутом гороховым, чувствовал себя в большей безопасности, чем я, и любили его тоже больше. Так мне казалось. И все-таки однажды я его спросил: – А, гм, это… это все же мужчина или женщина? – Ты о ком? – Ну о том… или… о той… что забирает тебя из школы. Он пожал плечами. Конечно, мужчина. Вот только называл он его своей нянькой. И, кстати, она, эта его нянька, обещала ему принести золотые кости, и он, так и быть, обменяет мне их на этот мой шарик, если я захочу, или… смотри-ка, что-то нянька сегодня опаздывает… Надеюсь, она не потеряла ключи… Потому что, ты знаешь, она вечно все теряет… Она часто говорит, что однажды забудет свою голову у парикмахера или в примерочной супермаркета, а потом смеется и добавляет, что, к счастью, у нее есть ноги! Ну конечно, мужчина, разве не видно. И что за вопрос… Никак не могу вспомнить его имя. А между тем, это было нечто… Имя, опереточное, мюзик-холльное, напоминающее потертый бархат и холодный табачный дым. Что-то вроде Жижи Ламур или Джино Керубини или Рубис Долороза или… Уже не помню и злюсь, что не помню. Я в самолете и лечу на край света, я должен заснуть, мне нужно хоть немного выспаться. Я принял снотворное. У меня нет выбора: если я не усну, то просто сдохну. Я так давно не смыкал глаз… и я… Я правда сдохну. Но ничего не помогает. Ни таблетки, ни грусть, ни бесконечная усталость. Более тридцати тысяч футов над землей, так высоко в пустоте, я все еще, как дурак, ворошу плохо прогоревшие угли, пытаясь оживить почти угасшие воспоминания. И чем сильнее я раздуваю костер, тем сильнее у меня щиплет глаза, и я уже ничего не вижу, и все ниже наклоняюсь, стоя на коленях. Соседка уже дважды просила меня погасить мою лампочку. Простите, не могу. Это было сорок лет назад, мадам… Сорок лет, понимаете? Мне нужен свет, чтобы вспомнить имя этого старого трансвестита. Это гениальное имя, которое я, естественно, забыл, потому что тоже звал его Нянькой, Нуну.[1] И тоже обожал. Потому что так уж у них повелось: там обожали. Нуну, появившийся в их нескладной жизни однажды вечером после дежурства. Нуну, который баловал нас, портил, кормил, хвалил, утешал, искал у нас вшей, проводил сеансы гипноза, заколдовывал и расколдовывал тысячу раз. Гадал нам по рукам, на картах, обещал, что мы будем жить, как султаны, короли, богачи, сулил нам жизни в бархате и шелках, в сапфировом блеске и ароматах амбры, в истоме и изысканной любви, и Нуну, однажды утром из их жизни ушедший. Трагически. Как положено. Как ему полагалось. У них все так воспринималось – как должное. Но я… нет, потом. Я расскажу об этом позднее. Сейчас у меня нет сил. И нет желания. Я не хочу сейчас снова их потерять. Мне хочется посидеть еще немного на спине моего пластмассового слоника, заткнув кухонный нож за набедренную повязку, и чтобы Нуну звенел своими цепочками, накрашенный и нарядный, как из кабаре «Альгамбра». Мне нужно поспать, и мне нужна моя лампочка. Мне нужно все, что я растерял по дороге. Все, что они дали мне и забрали обратно. Да еще испортили… Потому что именно так у них, безбожников, было заведено. Такое кредо, такой закон. Там обожали, ссорились, плакали, танцевали всю ночь, зажигая все вокруг. Все. Ничего не должно оставаться. Совсем ничего. Никогда. Горечь во рту, нахмуренные, надломленные, перекошенные лица, кровати, пепел, осунувшиеся люди, долгие слезы и бесконечные годы одиночества, но никаких воспоминаний. Никаких. Воспоминания – они для других. Для слабаков. И бухгалтеров. «Лучшие праздники, поверьте мне, зайчики мои, наутро забываются, – говорил он. – Лучшие праздники, они здесь и сейчас. А утром от них не остается и следа. Утро наступает, когда ты снова входишь в метро и получаешь по полной программе». И она. Она. Она все время говорила о смерти. Все время… Чтобы победить свой страх, чтобы уничтожить ее, эту мерзавку. Она-то как никто знала, что ждет нас всех, она не могла этого не знать, она этим жила, и потому надо было теребить друг друга, любить, пить, кусать, наслаждаться и все забывать. «Жгите, мальчишки. Жгите все подряд» Это ее голос и я… все еще его слышу. Вот дикари. *** Он не может погасить лампочку. Не может закрыть глаза. Он рехнется, нет, он уже рехнулся. Он знает это. Неожиданно видит свое отражение в темном иллюминаторе и… – Мсье… С вами все в порядке? Стюардесса трогает его за плечо. Почему вы меня бросили? – Вам плохо? Ему хочется сказать ей, что нет, он в порядке, не стоит, спасибо, все с ним хорошо, но он не может: он плачет. Наконец-то. – I - 1 Начало зимы. Субботнее утро. Аэропорт Шарль де Голль, терминал 2Е. Белесое солнце, запах керосина, страшная усталость. – Вы налегке, без чемодана? – спрашивает меня таксист, подходя к багажнику. – Почему? С чемоданом. – Видать, он хорошо спрятан! Он смеется, я озираюсь. – О нет!.. Я… видно… это… забыл его на транспортере… – Сходите, я подожду! – Ну его. Сил нет… я… да бог с ним… Он уже не смеется. – Хм! Но вы же не оставите его, а? – Потом заберу… Все равно послезавтра обратно… Я тут уже, можно сказать, поселился… Да нет… Поехали… Неважно. Сейчас не хочу возвращаться. «Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на коне! Оу-йе, да-да, на коне! Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на велосипеде! Оу-йе, да-да, на велосипеде!» – надрывается магнитола в Пежо-407 у Клоди А'Бгуахана номер 3786 (его лицензия приклеена скотчем к спинке переднего сиденья). «Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на воздушном шаре! Оу-йе, да-да, на воздушном шаре!» – Надеюсь, вас духовные песнопения не раздражают? – спрашивает он, глядя на меня в зеркальце заднего вида. Я улыбаюсь. «Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на реактивном самолете/» С подобными-то хоралами, не рановато ли мы утратили веру в Бога? Оу-йе! О нет… – Нет-нет, нормально. Спасибо. Все отлично. – Откуда прилетели? – Из России. – Ух ты! И холодно там? – Очень. Мне бы так хотелось быть дружелюбнее к себе подобным, но увы… Виноват, признаю, да, хоть на это я еще способен: не могу. Чувство вины гложет. Я слишком очерствел, измотан, изнурен и грязен: просто непригоден к общению. Чуть дальше, на съезде с магистрали: – Вот скажите мне: вы в Бога верите? Черт побери. Господи. Надо же было так влипнуть… – Нет. – Знаете, а я это сразу понял. Как увидел, что вы вот так бросаете свой чемодан, так и подумал: в Бога он не верит. – Не-ве-рит! – повторяет он, постукивая по рулю. – Не верю… – признаюсь я. – А Бог-то ведь есть! Он здесь! Он повсюду! Он указывает нам, куда… – Нет-нет, – прерываю я его, – там, откуда я вернулся… там Его нет. Точно. Уверяю вас. – Это почему же? – Там такая нищета… – Так ведь Бог среди нищих! Бог творит чудеса, вы знаете? Бросаю взгляд на спидометр: 90. Из машины не выскочить. – Взять хотя бы меня… кем я был раньше?.. да никем! – Он занервничал. – Пил! Играл! С женщинами спал! Да я уже на человека был не похож, понимаете?.. Полное ничтожество! Но Господь позвал меня. Поднял с земли, словно цветочек, и сказал: «Клоди, ты…» Я никогда не узнаю, что там наболтал ему Всевышний. Я заснул. Когда мы подъехали к дому, он тронул меня за колено. На оборотной стороне счета значился точный адрес рая: церковь Обервилье, улица Сен-Дени, 46-48. С 10.00 до 13.00. – И не откладывайте, в ближайшее же воскресенье приходите. Просто скажите себе: если я сел в эту машину, это не случайно, потому что случайностей… (он делает большие глаза) не бывает. Стекло справа от водителя опущено, и я наклонился, чтобы попрощаться с моим пастырем: – Так значит… эээ… Вы теперь… это… больше не спите… с женщинами вообще? Он широко улыбается: – Только с теми, которых посылает мне Господь… – И как вы их узнаете? Улыбка становится еще шире. – Они самые красивые… *** Всему-то нас учили наперекосяк, размышлял я, толкая дверь подъезда. Вот я, я только тогда был искренен, когда говорил себе: «Я не достоин принять Тебя». И в это я действительно верил. А ты, гоп-гоп, да-да, ты – поднимаясь на пятый этаж по лестнице, я с ужасом понимал, что эта чертова песня прилипла ко мне, – на такси, да-да, на такси. Оу-йе. Дверь закрыта на цепочку, и эти последние десять сантиметров, из-за которых я не мог попасть в квартиру, окончательно вывели меня из себя. Я приехал черт знает откуда, я столько всего натерпелся, самолет опоздал немилосердно, и все это при деликатном попустительстве Господа Бога. У меня сдали нервы. – Это я! Откройте! Я орал и дубасил в дверь: – Да откройте же, черт подери! Нос Снупи показался в дверном просвете. – Эй, ты чего? Успокойся, не надо так волноваться… Матильда сняла дверную цепочку, посторонилась и, когда я переступил порог, уже повернулась ко мне спиной. – Добрый день, – сказал я. Она ограничилась тем, что подняла руку, вяло пошевелив пальцами. Enjoy,[2] гласила спина ее майки. Как же! В это мгновение мне сильно захотелось схватить ее за волосы и врезать ей как следует, чтобы заставить повернуться и смотреть мне в глаза, когда я говорю ей эти два слова, которые для нее, видимо, давно потеряли всякий смысл: Добрый-день. Но потом, эх… Я плюнул. К тому же дверь в ее комнату уже захлопнулась. Меня неделю не было, послезавтра опять уеду, ну и… К чему все это?.. Какая разница? Ведь я тут проездом, разве не так? Я вошел в комнату Лоранс, которая вроде бы была и моей. Кровать застелена идеально, на одеяле ни складочки, подушки взбиты, пузаты, надменны. Грустны. Я прошел вдоль стены и присел на самый край кровати, чтобы ничего не помять. Я уставился на свои ботинки. Довольно долго на них смотрел. Потом взглянул в окно: кругом одни крыши, крыши да Валь-де-Грас вдалеке. Перевел взгляд на ее одежду на спинке кресла… Ее книги, бутылка воды, записная книжка, очки, сережки… Все это наверняка что-то значило, но я уже не очень понимал, что именно. Больше не понимал. Взял с ночного столика одну из упаковок с таблетками. Nux Vomica 9CH, проблемы со сном. А, вот оно что, проскрипел я, поднимаясь с кровати. Nux Vomica. Рвотный орех. Все было как всегда, но с каждым разом все хуже. Полное отчуждение. Уже и берегов-то не видно… Ну хватит, оборвал я себя. Ты устал и порешь чушь. Кончай. Вода обжигала. Открыв рот и зажмурившись, я ждал, когда она смоет налипшую на меня дурную чешую. Холод, снег, темень, автомобильные пробки, бесконечные споры с кретином Павловичем, заведомо проигранные сражения и все эти взгляды, которые я до сих пор чувствовал на себе. Этого типа, который вчера запустил мне в лицо каской. Слова, которые я не понимал, но смысл которых без труда угадывал. Стройку, с которой я явно не справлялся. По многим причинам… И зачем только я в это влез? И вот, пожалуйста! Теперь я не мог найти даже собственную бритву среди всей этой косметики! Апельсиновая кожа, болезненные регулы, блеск, плоский живот, жирная себорея, ломкие волосы. И к чему вся эта дрянь? Зачем? Кому все это нужно? Я порезался и отправил весь этот хлам в мусорное ведро. – Эй… Я вот думаю, может тебе кофе сварить? Матильда стояла на пороге ванной, скрестив руки и небрежно опираясь о дверной косяк. – Хорошая мысль. Она смотрела на пол. – Эээ… Да… Прости, я уронил тут кое-что… Я сейчас… не беспокойся… – Да нет. Я не беспокоюсь. Ты ведь все время нам что-нибудь такое устраиваешь. – Чего? Она помотала головой. – Как съездил? – спросила она. – … – Ладно! Твой кофе. Матильда… Девчонка, которую мне так трудно было приручить… Так трудно… Боже мой, как же она выросла! Хорошо, что у нас оставался этот Снупи… – Ну что, тебе лучше? – Да, – сказал я, дуя на кофе, – спасибо. Чувствую, наконец, приземлился… Ты сегодня не учишься? – Не-а… – Лоранс на работе? – Да. Она придет прямо к бабушке… Ну нееет… Только не говори мне, что ты забыл… Ты прекрасно знаешь, что сегодня у нас мамин день рождения. Конечно, я забыл. Нет, не про день рождения Лоранс, а о том, что мы собирались отметить его в кругу семьи. Обожаю семейные торжества: праздничный стол, все как положено. Все, чего мне так не хватало. – У меня нет подарка. – Знаю… Потому и не пошла ночевать к Леа. Знала, что ты без меня не обойдешься. Ох уж эти подростки… До чего неблагодарный возраст. – Знаешь, Матильда, меня всегда удивляла твоя манера общения… Я встал, чтобы подлить себе кофе. – Ну хоть кого-то я еще могу удивить… – Кокетничаешь? – мне хотелось сказать ей что-нибудь приятное. – Enjoy! Она слегка повела плечом. Едва заметно. Как ее мать. Мы решили пойти пешком. Миновали несколько улочек, Матильда молчала, я пытался завязать разговор, но мои вопросы ее явно раздражали, так что она вытащила свой iPod и надела наушники. Ладно, как знаешь… Наверно, мне нужно завести собаку. Чтобы хоть кто-то меня любил и радовался всякий раз, когда я возвращаюсь домой издалека… Может быть, игрушечную? С большими добрыми глазами и таким механизмом, чтобы она виляла хвостом, когда ее гладишь по голове. Кажется, я уже люблю этого пса… – Ты чего там, дуешься? Из-за своих наушников она спросила так громко, что шедшая рядом с нами по переходу дама обернулась. Матильда вздохнула, на секунду закрыла глаза, снова вздохнула, вынула левый наушник и засунула мне его в правое ухо: – Так и быть… Поставлю-ка тебе что-нибудь по возрасту, это тебя подбодрит… И вот, среди шума нескончаемого потока машин, на другом конце короткого проводочка, соединяющего меня с таким далеким детством – несколько гитарных аккордов. Несколько нот и безупречный, хрипловатый и слегка тягучий голос Леонарда Коэна. Suzanne takes you down To her place near the river. You can hear the boats go by, You can spend the night beside her And you know that she's half crazy…[3] – Ну как? But that's why you want to be there.[4] Я потряс головой, словно капризный мальчишка. – Супер. Она была довольна. До весны было еще далеко, но солнце уже понемногу пригревало, лениво потягиваясь и скользя по куполу Пантеона. Моя-дочь-которая-была-мне-не-дочь-но-все-же-и-дочь-тоже взяла меня за руку, чтобы было удобнее слушать вместе, и мы шагали с ней по Парижу, самому прекрасному городу в мире, в чем я окончательно убедился, когда покинул его. Мы шли по моему любимому кварталу, оставив за спиной Великих Людей,[5] – мы, двое простых, ничем не примечательных смертных, затерявшиеся в спокойной толпе парижского уикэнда. Умиротворенные, расслабленные, шагающие в одном ритме – ведь «он коснулся наших тел своей душой».[6] – С ума сойти, – тряхнул я головой, – неужели это кто-то еще слушает? – А как же… – Мне кажется, я напевал ее на этой же улице лет тридцать назад… Видишь, там магазинчик… Я кивнул головой в сторону «Дюбуа», художественного салона на улице Суффло. – Если б ты знала, сколько часов я провел у этой витрины, пуская слюни… Мне хотелось купить здесь все. Все. Бумагу, кисти, тюбики Rembrandt… Однажды я даже видел, как оттуда выходил Жан Пруве. Ты представляешь, Жан Пруве! Так вот, в то время я уже наверняка ходил вразвалочку и мурлыкал, что «Иисус был моряком» и тому подобное, это точно… Пруве… подумать только… – Кто это? – Пруве? Гений. Не просто гений, он… Провидец… Мастер… Фантастический человек… Я тебе покажу, о нем столько всего написано… Но это потом… А что до нашего с тобой приятеля… Больше всего мне нравился его Famous Blue Raincoat.[7] У тебя есть? – Нет. – Господи! И чему вас только в школе учат? Я ей бредил, этой песней! Бредил! Кажется, даже кассету испортил, из-за того что без конца перематывал… – И что же в ней было такого выдающегося? – Уф, даже и не знаю… Надо бы послушать ее сейчас, насколько помню, она была про парня, который пишет одному своему старому другу… Тот когда-то увел у него жену, и он говорит ему, что, кажется, простил… Что-то там еще было про прядь волос и мне… да ведь я же ни к одной девушке подойти не смел, я был такой увалень, неловкий, несуразный, к тому же угрюмый, ну просто до слез, так вот мне эта история казалась супер, гиперсексуальной… В общем, словно бы для меня написанной… Я смеялся. – Я тебе больше скажу… Я тогда выпросил у отца его старенький Burberry, хотел его перекрасить в синий, но из этого ни черта не вышло. Цвет получился гнуснейший: мутно-зеленый. Прямо срань гусиная! Ты даже не представляешь… Теперь смеялась она. – Ты думаешь, это меня остановило? Как бы не так. Я напяливал его, поднимал воротник, хлястик по ветру, руки в рваные карманы и вперед… Я изобразил ей шута горохового, которым был тогда. Питер Селлерс[8] в свои лучшие годы. – …таинственный, неуловимый, широким шагом рассекая толпу, а главное – в упор не замечая якобы косившихся на меня людей, которым, впрочем, не было до меня никакого дела. Ха! Думаю, папаша Коэн в своем дзен-буддийском ашраме на Лысой горе очень бы позабавился, увидь он меня, уж можешь мне поверить! – А что с ним стало? – Ну-у… Вроде он еще не умер… – Да нет – с плащом… – А, плащ-то! Канул в Лету… Как и все остальное… Спроси вечером у Клер, может быть, она помнит. – Ладно… Песню я тебе скачаю… Я нахмурился. – Эй, ты чего? Только, пожалуйста, не надо меня грузить! Твой Коэн не обеднеет. – Ты же прекрасно знаешь, что дело не в деньгах… Все гораздо серьезнее… – Стоп. Знаю. Все уши прожужжал. Если на свете не останется художников, не будет и нас и все такое. – Вот именно. То есть мы будем, но наши души умрут. О, смотри, как кстати! Мы оказались напротив «Жибера».[9] – Заходи, куплю тебе его, мой прекрасный мутно-зеленый плащ… Подойдя к кассе, я нахмурился. На стойке неизвестно откуда появилось еще три диска. – Видишь ли! – она бессильно развела руками, – эти я тоже собиралась скачать… Я заплатил, и она скользнула губами по моей щеке. По быстрому. Мы вновь влились в людской поток бульвара Сен-Мишель. – Матильда, – рискнул я. – Yes. – Можно один нескромный вопрос? – Нет. Мы прошли несколько метров, она натянула капюшон: – Я тебя слушаю. – Почему ты стала так ко мне относиться? Так… Молчание. – Как? – голос из-под капюшона. – Ну не знаю… как-то уж слишком банально… слишком меркантильно, что ли… Достаю кредитку и удостаиваюсь знака внимания – нежного поцелуя… Хотя нежного, конечно, громко сказано… скорее, небрежного… Да… Хм, и сколько же он стоит, твой поцелуй? Я открыл кошелек и проверил чек. – Пятьдесят пять евро шестьдесят сантимов. Отлично… Молчание. Вышвырнул чек в водосток. – И опять же дело не в деньгах, мне было приятно подарить тебе эти диски, но… как бы мне хотелось, чтобы ты просто поздоровалась со мной утром, когда я приехал, мне… мне бы так этого хотелось… – Я поздоровалась. Я дернул ее за рукав, чтобы она на меня посмотрела, поднял руку и вяло пошевелил пальцами, напомнив ей ее равнодушный жест. Вернее, ее равнодушие. Она резко отдернула руку. – Причем, это касается не только меня, – продолжал я, – с матерью ты ведешь себя также… Каждый раз, когда я звоню ей бог знает откуда и мне так важно, чтобы она… Но она говорит только о тебе. О твоем к ней отношении. О ваших ссорах. О том, что ты постоянно ее шантажируешь, одаривая вниманием только в обмен на наличные… Никак иначе… Я остановился и опять придержал ее. – Скажи мне. Что происходит? Что мы делаем не так? За что ты нас так? Я все понимаю… Переходный возраст, трудный период в жизни и все тому подобное, но это ведь ты… Ты, Матильда… Мне казалось, что ты умнее… Считал, что тебя это не коснется. Ты же у нас вроде смышленая девушка, а туда же, пополняешь статистику… – Ну так ты ошибся. – Вижу… «Которую мне так трудно было приручить…» Почему, сидя утром над чашкой кофе, я подумал об этом в прошедшем времени? Только потому, что она потрудилась засунуть капсулу в кофеварку и нажать на зеленую кнопку? Мда… Бред какой-то… И все же… Сколько ей тогда было? Лет семь, восемь от силы, она проиграла в финальном заезде… Как сейчас вижу: швыряет в канаву жокейскую шапочку, опускает голову и кидается ко мне. Уффф. С разбега прямо в живот. Да с такой силой! Мне пришлось даже за столб уцепиться, чтобы не упасть. Потрясенный, одуревший, задыхающийся от волнения, не зная куда девать руки, я только распахнул пальто и укрыл ее полами, а она заливала мне рубашку слезами и соплями, прижимаясь что было сил. Можно ли сказать, что я тогда впервые ее обнимал? Пожалуй, да. В первый раз в жизни… Когда я говорю, что ей было лет восемь, наверняка ошибаюсь: с датами я не в ладах. Возможно, это было и позднее… Боже мой, сколько лет прошло! Но тогда я все же держал ее в своих объятьях. Я закрыл ее всю целиком своим пальто и мы долго так простояли, хотя ноги у меня замерзли и ныли, а вскоре и вовсе оцепенели на этом чертовом нормандском ипподроме, но я защищал ее от всего мира и блаженно улыбался. Позже, в машине, когда она свернулась калачиком на заднем сиденье: – Слушай, а как его звали, этого твоего пони? Фисташкой? Молчание. – Шоколадка? Мимо. – А, вспомнил: Пончик! – … – Эй? И чего ты, скажи мне, ждала от паршивого глупого пони, которого к тому же зовут Пончиком?.. А? Ну правда?! Он же вообще в первый и последний раз в жизни дошел до финала, твой жирный Пончик, поверь мне! Я нес что попало. Лез из кожи вон и даже не был уверен в кличке. Кажется, того пони все-таки звали Арахисом. Неважно, она все равно отвернулась. Я поправил зеркальце, сжав зубы. Мы встали ни свет ни заря. Я устал, продрог, у меня было полно работы, вечером я должен был быть в офисе, чтобы провести там не знаю какую по счету бессонную ночь. И вообще я всегда боялся лошадей. Даже маленьких. Больше всего – маленьких. Аяяяй… А тут еще эти чертовы пробки. Я мрачно размышлял, нервный, взвинченный, готовый взорваться, как вдруг: – Иногда мне хотелось бы, чтобы моим отцом был ты… – вдруг обрушилось на меня. Я ничего не ответил, боясь все испортить. Я не отец тебе, или я как отец тебе, или я лучше отца, или нет, ну то есть, я… Уфф… Мне казалось, что своим молчанием я выражу все это гораздо лучше. Но сегодня… Когда наша жизнь так изменилась… так, что в стодесятиметровой квартире стало тяжело находиться, взрывоопасно. Сегодня, когда мы с Лоранс уже почти не занимаемся любовью, когда я теряю по иллюзии в день и по году жизни за день стройки, когда я говорю с малышкой Снупи, а она меня не слышит, и чтобы добиться ее внимания, я должен доставать свою кредитку, – сегодня я жалею, что не включил тогда «аварийки»… Я должен был сделать это, конечно, должен. Съехать на полосу для аварийной остановки – удачней не скажешь, – выскочить в ночь, распахнуть ее дверцу, вытащить из машины за ноги и крепко-накрепко сжать в объятьях. И ведь мне ничего не стоило это сделать! Ничего, ведь мне даже не нужно было бы ничего говорить… В общем именно так я представляю себе, как это могло бы произойти: без слов, но то, что надо. Потому что со словами, черт побери, со словами у меня всегда были проблемы. Никогда не отличался красноречием… Никогда. И вот теперь, когда мы вместе с ней идем мимо решеток Медицинского института, и я вижу, каким мрачным, напряженным и чуть ли не уродливым стало ее лицо из-за одного единственного вопроса, который я ей задал, чего обычно никогда не делаю, я думаю о том, что и теперь, судя по всему, мне лучше было бы промолчать. Она шла впереди широким шагом, с опущенной головой. – Авытаешлучшели? – донеслось до меня ее бормотание. – Не понял? Она развернулась. – А вы? Ты думаешь, лучше что ли? Она явно злилась. – Ты думаешь, вы лучше? Да? Думаешь, лучше? Думаешь, с вами все не так банально? – С кем это: с нами? – С кем, с кем? Да с вами! С вами! С тобой и с мамой! К какой категории вас отнести? Насквозь прогнивших паршивых парочек, которые… Молчание. – Которые? – как дурак, переспросил я. – Сам знаешь… – прошептала она. Да, я знал. Поэтому мы и промолчали весь остаток пути. Сейчас я завидовал ее наушникам, оставшись наедине со своим смятением. С невнятными отголосками прошлого и этим дурацким, давно уже съеденным молью, плащом. Наконец, мы дошли до улицы Севр, до громадного претенциозного магазина,[10] который одним своим видом действовал на меня угнетающе. – Мне нужно выпить чашечку кофе перед боем, – взмолился я, сворачивая в кафе, – ты не против? Досадливо поморщившись, она пошла за мной. Я пил обжигающий кофе, она возилась со своим девайсом. – Шарль. – Да. – Ты мне не скажешь, о чем он тут поет… Я кое-что понимаю, но не все… – Без проблем. Мы снова поделили между собой звук. Ей – долби, мне – стерео. Каждому по наушнику. Но первые же аккорды фортепьяно потонули в грохоте кофеварки. – Погоди… Она увела меня на другой конец стойки. – Готов? Я кивнул. Незнакомый мужской голос. Более мягкий. Я начал синхронно переводить: – Если бы ты была дорогой, я бы пошел… Подожди-ка… Это может быть дорога, а может, путь… В зависимости от контекста… Ты хочешь как, поэтично или дословно? – О… – застонала она, нажав на паузу, – так не пойдет… Мне не нужен урок английского, я хочу только, чтобы ты рассказал мне, о чем там речь! – Ладно, ладно, – заторопился я, – дай я разок сам послушаю, а потом все тебе расскажу, Я вставил второй наушник и закрыл уши руками, она следила за мной краешком глаза, дрожа от нетерпения. Я был в шоке. Такого я не ожидал. И в мыслях не было. Я… Я был в шоке. Эти чертовы любовные песни… Всегда исподволь и как же ловко… Добивают тебя за считанные минуты… Проклятые бандерильи, вонзаемые в наши столь предсказуемые сердца. Я со вздохом отдал ей ее наушник. – Ну как, понравилось? – Кто это поет? – Нил Хэннон. Ирландец… Ну что, теперь переведеш? – Да. – И без остановок, пожалуйста! – Don't worry sweetie, it's gonna be all right,[11] – залихватски, как настоящий ковбой, процедил я сквозь зубы. Она улыбнулась. Неплохо сыграно, Шарли, неплохо… Я вернулся к пути, с которого сошел, ибо речь шла именно о пути, теперь я точно это знал. – Будь ты путь, я бы прошел тебя до конца… Будь ты ночь, я бы спал целыми днями… Будь ты день, я бы плакал ночами… Теперь она приникла ко мне, чтобы ничего не пропустить… – Ибо ты путь, истина и свет. Будь ты деревом, я обнял бы тебя руками… и… и ты… ты бы не жаловалась. Будь ты деревом… я вырезал бы свои инициалы у тебя на боку и ты бы не застонала, потому что деревья – они не стонут… (тут я позволил себе некоторую вольность, «Cos trees don't cry», ладно, Нил, извини, у меня тут тинэйджер изнывает от нетерпения на другом конце провода). Будь ты мужчиной, я все равно бы тебя любил. Будь ты вином, я напился бы тобой допьяна… Будь ты в опасности, я за тебя убил бы любого… Будь ты Джеком, я стал бы Джилл. Будь ты лошадью, я убирал бы твой навоз из конюшни и н e жаловался… Будь ты лошадью, я бы скакал на тебе по полям на заре и… и весь день, пока он не кончится (эээ… шлифовать нет времени)… я воспел бы тебя в своих песнях (тоже не бог весть)… (Но ей на все это было наплевать, а ее волосы касаются моей щеки.) (Ее запах. Знакомый аромат «Драгоценной воды»[12] девчонки с разодранными локтями.) Будь ты моей внучкой, мне было бы трудно тебя отпустить… Будь ты моей сестрой, я… эээ… «find it doubly»… ну, как бы почувствовал себя двойным. Будь… будь ты моей собакой, я бы кормил тебя остатками пищи прямо со стола (sorry), как бы это ни злило мою жену… Будь ты моей собакой (тут он перешел на крещендо), уверен, тебе бы это понравилось, и ты стала бы моим верным четвероногим другом, и тебе (он уже почти кричал) больше не нужно было бы думать и… (он кричал во весь голос, но как-то грустно) мы были бы вместе навсегда. (До коооооооооооооооонннцццаааааа и впрямь, но чувствовалось, что у него так ничего и не вышло. У него тоже ничего не вышло…) Я молча вернул ей наушник и заказал вторую чашку кофе, хотя вовсе не собирался ее пить, просто мне хотелось дать ей время дослушать заключительные аккорды и вернуться с небес на землю, привыкнуть к дневному свету, прийти в себя. – Обожаю эту песню… – вздохнула она. – Почему? – Не знаю. Потому что… Потому что деревья, они не стонут. – Ты влюблена? – неуверенно предположил я. Недовольная гримаса. – Нет, – призналась она, – нет. Когда ты влюблен, такие песни тебе ни к чему, как мне кажется… Несколько минут я добросовестно изучал кофейную гущу на дне чашки. – А что касается твоего вопроса… Она посмотрела на меня в упор. Я и бровью не повел. – Ну там про переходный возраст и все такое… эээ… Я думаю… что лучше нам на этом и остановиться… Типа не слишком друг к другу придираться что ли, понимаешь? – Уфф, что-то не очень… – Эээ… ну смотри: ты можешь на меня рассчитывать, когда надо найти подарок для мамы, я – когда мне надо перевести песню, которая мне нравится… и… Ну вот. Вот и все. – И все? – ласково возмутился я. – И это все, что ты можешь мне предложить? Она снова натянула капюшон. – Да. Пока да… Но… эээ… на самом деле это много. Мда… много. Я внимательно на нее посмотрел. – Что ты улыбаешься, как кретин? – Потому что, – ответил я, пропуская ее в дверь, – будь ты моей собакой, я бы кормил тебя остатками пищи со стола и ты бы наконец стала моим верным френдом. – Ха, ха! Очень умно. Пока мы пережидали поток машин, стоя на краю тротуара, она задрала ногу, сделав вид, что писает мне на штаны. Она была со мной предельно честна, и в магазине, на эскалаторе, я решился ей ответить, откровенностью на откровенность: – Знаешь, Матильда… – Что? (прозвучавшее как «ну что еще?») – Все мы меркантильны… – Не сомневаюсь, – мгновенно отреагировала она. Она так уверенно меня осадила, что я призадумался. Пожалуй, во времена «Сьюзан» мы все же были бескорыстнее… Или простодушнее? Она поднялась на одну ступеньку. – Так, ладно, давай заканчивать этот гнилой базар, ок? – Ок. – Что маме будем покупать? – Что хочешь, – отвечал я. По ее лицу пробежала тень. – У меня-то подарок уже есть, – заметила она, поджав губы, я о твоем… – Понимаю, понимаю, – я напыжился, – дай мне подумать, сейчас что-нибудь найдем… Так вот что значит быть четырнадцатилетней сегодня? Ясно осознавать, что все продается и покупается в этом дольнем мире, и в то же время оставаться настолько наивной и нежной, и верить, что можно, взяв за руки двух взрослых одновременно, шагая посередине, между ними, и не вприпрыжку, как раньше, но крепко сжимая их руки, сковывая их собою, несмотря ни на что удержать их вместе. Немало, правда? Даже с хорошими песнями такое не каждому по плечу… Каким я был в ее возрасте? Думаю, инфантильным… Я вздрогнул, заметив, что мы добрались до последнего этажа. Да ладно… какая разница, каким я был. Кому какое дело. Совершенно не интересно. К тому же я уже и не помню ничего. Ладно, цыпочка, с меня хватит, сжав рукою перила, подумал я. Ищем, находим, заворачиваем и сваливаем. Сумочка. Еще одна… Пятнадцатая, надо полагать… – Если мадам эта сумочка не подойдет, она всегда может ее обменять, – выслуживалась продавщица. Знаю, знаю. Спасибо. Мадам часто меняет. Поэтому, знаете ли, я уже и не напрягаюсь… Впрочем, я промолчал и заплатил. Как полагается. Едва мы вышли из магазина, Матильда куда-то испарилась, и я остался стоять один, как идиот, перед газетным киоском, машинально читая набранные крупным шрифтом заголовки. Пойти что ли пообедать? Не голоден. Может, прогуляться? Не хочу. А не лучше ли будет просто отправиться спать? О да! И все же нет. Тогда я сегодня уже не встану. А что если… Какой-то тип полез за журналом, толкнул меня, я почему-то извинился. Один-одинешенек, с отупевшей головой, неприкаянный посреди кишащего вокруг муравейника, я поднял руку, остановил такси и назвал адрес офиса. Я поехал на работу, потому что это единственное, что на сегодняшний день я умел делать. Посмотреть, каких глупостей они натворили тут, пока я ездил проверять, какие глупости вершатся там… Последние несколько лет моя работа сводилась в основном к этому… Заделывание дыр, шпатель и тонны штукатурки. Многообещающий архитектор, дослужившийся до скромного каменщика. Теперь он бегло говорил по-английски, бросил рисовать, наматывал воздушные мили и засыпал, убаюкиваемый гулом войн по CNN, на гостиничных кроватях, которые ему были немилосердно велики… Небо заволокло тучами, я прильнул лбом к холодному стеклу и подумал о цвете Сены и Москва-реки, держа на коленях свой бессмысленный подарок. И где тут Бог? Трудно сказать. 2 Они пришли. Семья в сборе. Представлять присутствующих будем по мере их появления, так проще. Тот, кто открывает нам дверь и встречает Матильду, восклицая, о, как же она выросла, да она превратилась в настоящую женщину, это муж моей старшей сестры. У меня есть еще один деверь, но этого я просто обожаю. Ну и ну, волос у тебя стало еще меньше, добавляет он, стягивая с меня кепку, ты хоть водки в этот раз догадался привезти? Эй, и чем ты там у русаков занимаешься? Казачка что ли пляшешь? Ну что я вам говорил… Он мил, не правда ли? Просто великолепен. Ладно, отодвинем его немножко, прямо за ним, вон тот подтянутый господин, который принимает наши пальто, это мой папа, Анри Баланда. Его, напротив, болтливым не назовешь. Разговаривать он перестал давно. Вот и теперь сообщил только, что мне пришли письма, указав на консоль слева от меня. Я наскоро его целую. Адресованные мне письма, которые приходят к родителям, это всегда какая-нибудь ерунда из прошлой жизни: рекламные проспекты, предложения подписаться на газеты, которых я уже лет двадцать как не читаю, приглашения на конференции, на которые я никогда не езжу. Отлично, спасибо, отвечаю я и уже ищу глазами корзину для бумаг, но корзина оказывается вовсе не для бумаг, о чем, нахмурившись, не замедлит сообщить мне мама, а для зонтов, сколько раз тебе повторять! В общем, все как обычно… Маму мы видим со спины, в глубине коридора, на кухне, она в фартуке, шпигует мясо. Вот она оборачивается, целует Матильду, приговаривая, ну как же ты выросла, стала настоящей девушкой! Я жду своей очереди, здороваясь с одной из моих сестер, не с той, что замужем за нашим Серафеном Лампьоном,[13] а с другой, чей супруг, высокий худощавый мужчина, сидит неподалеку. Этот совсем из другого теста: директор провинциального «Чемпиона»,[14] кому как не ему судить о заботах и треволнениях Бернара Арно.[15] Да-да, Бернара Арно из группы LVMH. Они, мол, коллеги. Занимаются ведь практически одним и тем же, ну вы понимаете, и… Так, стоп, еще успеем насладиться его обществом. Эту мою сестру зовут Эдит, и ее мы тоже вскоре услышим. Она поведает нам о неподъемных портфелях, которые детям приходится носить в школу, о родительских собраниях, и на самом деле, добавит она, отказавшись от второй порции торта, просто уму непостижимо, как мало в наши дни родители занимаются своими детьми. Например, на школьном празднике в честь окончания учебного года, думаете, хоть кто-то пришел меня подменить на стенде рыбной ловли, а? Никто! Так если родители ничего не хотят делать, чего же нам требовать от детей, я вас спрашиваю? Ладно, не стоит на нее сердиться, у нее муж директор «Чемпиона», а ведь ему было по силам и гипер-маркетом управлять, это он нам уже доказал, и куча опилок на стенде рыбной ловли во дворе колледжа Сен-Жозеф это все, что есть у нее в жизни, так что не надо на нее сердиться. Просто она утомляет своей болтовней, и иногда ей следовало бы менять пластинку. А заодно и прическу… Проследуем за ней в гостиную, где нас ждет полная ее противоположность, моя сестра Франсуаза. Она у нас старшая и главная. Наша мадам Казачок, поясню для тех, кто за нами не последует, предпочтя остаться на кухне. Она-то часто меняет прическу, однако еще более предсказуема, чем младшая. О ней и рассказывать долго не стоит, Достаточно воспроизвести первую же ее реплику: «О, Шарль, ты ужасно выглядишь… И потом… Ты что, растолстел?» Ладно, процитируем и младшую, чтобы не обвинили в предвзятости: «Да точно! По сравнению с прошлым разом ты расплылся, уверяю тебя! И почему ты всегда так безвкусно одет?» Нет, жалеть меня не надо, через три часа они исчезнут из моей жизни. По крайней мере, до следующего Рождества, если повезет. Теперь они уже не входят в мою комнату без стука, а если и перемывают мне кости, меня им все равно не достать… Лучшую из сестер представлю вам последней. Мы ее пока не видим, но слышим, как она хохочет где-то на втором этаже в окружении младшего поколения. Идем на этот беззаботный смех, и бог с ним, с аперитивом… *** – Я просто ушам своим не верю! – бросает она мне, взлохмачивая шевелюру одного из моих племянников, – Ты знаешь, о чем разглагольствуют эти кретины? Мы целуемся. – Посмотри на них, Шарль. Как они молоды и красивы, все как один… Гляди, что за зубы! (оттопыривает верхнюю губу несчастного Юго), нет, ты только полюбуйся на этих очаровательных юнцов! Это же миллиарды гормонов, которые должны выплескиваться через край! И… И ты знаешь, о чем они говорят? – Нет, – ответил я, наконец расслабившись. – О своих девайсах, черт подери! Повытаскивали свои дурацкие гаджеты и меряются, у кого из них больше гигов… Ужасно, правда? Как подумаешь, что это им предстоит обеспечивать нашу спокойную старость! Вы еще обсудите, у кого какой контракт на сотовую связь! – Уже обсудили, – ухмыльнулась Матильда. – Нет, серьезно, друзья, вы меня огорчаете… Да в вашем возрасте вы должны умирать от любви! Писать стихи! Замышлять Революцию! Грабить богатых! Паковать рюкзаки и уезжать на край света! Пытаться переделать мир! Но гигабайты?! Фу… Даже не знаю… Чего уж тогда не кредиты на покупку жилья? – А ты? – с наивным видом спрашивает Марион, – о чем ты говорила с Шарлем, когда тебе было столько лет, как нам? Сестрица поворачивается ко мне. – Ну мы… – В такое время мы уже спали, – бормочу я, – или делали уроки, верно? – Точно. Или же ты помогал мне писать сочинение о Вольтере. Тоже возможно. – И даже очень. Или делали задания на следующую неделю… А потом еще, помнишь, как мы развлекались, рассказывая наизусть геометрические формулы… – Ага! – воскликнула их обожаемая тетя, – и еще уравне… Угодившая ей в лицо подушка помешала закончить фразу. Она взвизгнула и тут же нанесла ответный удар. Следующей в воздух взметнулась диванная подушка, за ней полетел кроссовок, свернутый клубком носок, раздались воинственные крики и пошло-поехало… Клер потянула меня за рукав. – Пошли. Здесь уже все в порядке, надо еще внизу навести шороху… – Это будет посложнее… – Да ладно… Вот увидишь, сейчас пристану к одному придурку, расхвалю ему товары «Казино»,[16] и дело в шляпе… На лестнице она оборачивается и со всей серьезностью добавляет: – Потому что в «Казино» тебе все еще дают бесплатные пакеты! А вот в «Чемпионе» – держи карман шире… И прыскает со смеху. Да, это она. Это Клер. Компенсация за двух других. По крайней мере, для меня… – И чем это вы там наверху занимались, – беспокоится мама, теребя свой фартук, – что там за вопли? Сестра оправдывается, поднимая руки вверх: – Это не я, это Пифагор. Тем временем появилась Лоранс. Она сидела на краю дивана, и любимый зять уже вовсю грузил ее своими крупномасштабными планами обновления отдела приправ. Ну хорошо, это был ее вечер, ее день рождения, она весь день работала, но… ну все же… Мы ведь почти неделю не виделись… Неужели у нее не возникло желания найти меня? Встать мне навстречу? Улыбнуться? Хотя бы взглянуть на меня? Я подошел, встал у нее за спиной, положил руку ей на плечо. – Нет-нет, ты прав, это хорошая мысль, ставить кетчупы вместе с другими томатными соусами… Это все, на что я сумел ее вдохновить. Enjoy. Пока мы шли в столовую, она наконец меня вычислила, как сказали бы этажом выше: – Как съездил? – Отлично, спасибо. – И что же ты мне привез в подарок? Ведь ты не забыл, что мне сегодня двадцать? – кокетливо спросила она, цепляясь за мою руку, – наверно, что-нибудь от Фаберже? Ну да, конечно. В духе семьи… – Матрешек я тебе привез, – проворчал я, – знаешь, такая красивая куколка: чем больше проявляешь к ней интерес, тем мельче она оказывается… – Это ты про меня? – пошутила она, удаляясь. Нет. Про себя. Она пошутила. Она пошутила, удаляясь. Именно эта ее манера общения и покорила меня когда-то, много лет назад: пока ее муж объяснял мне суть своего заказа, двигая взад-вперед по сигаре бумажное кольцо, ее ступня скользила по моей ноге. Его игра с этим невинным клочком бумаги, представлялось мне тогда… весьма опрометчивой… Да… Любая другая на ее месте отреагировала бы иначе: более предсказуемо, более агрессивно. «Это ты про меня?» – другая произнесла бы это издевательски, злобно, гневно, притворно, насмешливо, сверкнула бы глазами, устроила бы истерику или еще что-нибудь в том же роде, может, и не так сурово, – но не она. Только не она. Не бесподобная Лоранс Верн… Дело было зимой, я встретился с ними в шикарном ресторане в восьмом округе. Ее муж пригласил меня на чашечку кофе. Понятное дело… Я же наемный работник, а не клиент. В лучшем случае, шоколадку или печеньице к кофе подадут. И вот я предстал перед ними: запыхавшийся, растрепанный, нагруженный. С каской в руке и рулонами чертежей под мышкой. За мной по пятам шел официант, он был ошеломлен, но старался услужить, освобождая меня от моего барахла. Забрав у меня из рук мою замызганную куртку, он удалился, придирчиво вглядываясь в палевый ковролин. Видимо, выискивая следы смазки, грязи или еще какого-нибудь дерьма. Все это длилась несколько секунд, но я успел развеселиться. Я стоял у стола, ироничный, насмешливый, разматывал свой длинный шарф, понемножку начиная согреваться, и тут мы случайно встретились с ней глазами. Она подумала, или угадала, или ей захотелось верить, что моя улыбка адресована ей, тогда как меня рассмешила сама ситуация: она казалась мне столь же абсурдной, как и весь ее мир, эти люди, на которых я вынужден был работать (в то время я считал, что перестраивать новую двухэтажную квартиру, «только мрамор не трогайте», какому-то прохвосту, заработавшему на торговле кожей – это такая пошлость! Но куда деваться от налогов? Ох уж эти налоги! Ле Корбюзье бы такого не пережил!) (с тех пор я изменился: располнел на деловых обедах, запасся грамотными претензиями к налоговым службам. Смирился с потерей иллюзий. Да и с мрамором тоже…), – неприемлемое для меня общество, твердил я себе, где, на самом деле, и меня самого не то чтобы принимали, а так, разве что приглашали на кофе, присесть к столу, пока другой лакей с уже заляпанной скатерти сметает последние крошки. Свою враждебность я замаскировал улыбкой. Вышло недоразумение. Первое. Но забавное… Забавное, и в свою очередь обманчивое, ибо ее уверенность в себе, ее откровенные взгляды и столь приятное мне безрассудство – как выяснилось довольно быстро, всем этим я был обязан скорее достоинствам господина Тайттингера,[17] нежели собственному весьма сомнительному обаянию. Как бы то ни было… Я чувствовал большой палец ее ноги в ложбинке моего колена, и пытался сосредоточиться на пожеланиях ее мужа. Он спрашивал насчет плана их спальни. «Чтобы было просторно и, в то же время, интимно», – в который раз повторил он, пялясь в мои чертежи. – Не правда ли, дорогая? Ты со мной согласна? – Что, прости? – Я про спальню! – раздраженно выдохнул он вместе с клубом дыма. – Тебе что, совсем не интересно? Она была согласна. Вот только ее красивая ножка немножко заблудилась. Я полюбил ее именно такой, чего теперь жаловаться, когда она удаляется шутя… За ремонтом следила она. Наши встречи участились, по мере продвижения работ мои перспективы становились все менее отчетливыми, ее рукопожатия – не такими быстрыми, уже не так мешали несущие стены, зато все больше мешали рабочие. Наконец, однажды вечером, под предлогом то ли слишком темного, то ли слишком светлого паркета, она и сама не могла толком объяснить, она потребовала, чтобы я приехал сию же минуту. Так мы с ней первыми опробовали эту восхитительную спальню… На застеленном пленкой полу, просторно и интимно, посреди окурков и банок уайт-спирита… Оделась молча, прошлась, отворила какую-то дверь, захлопнула, вернулась ко мне, разглаживая юбку, и вдруг объявила: – Я никогда не буду здесь жить. Сказала без всякого вызова, горечи или агрессии в голосе. Не будет здесь жить, и все… Мы выключили свет, в темноте стали спускаться по лестнице. – Знаете, у меня маленькая дочка, – поведала она мне на лестничной площадке между этажами, а когда я стучал в окошко консьержки, чтобы отдать ключи, добавила совсем тихо, для самой себя: «Мне кажется, моя девочка заслуживает лучшего…» О! Ритуал рассаживания за столом. Лучший момент вечеринки… – Так… Лоранс… ты справа от меня, – командует наш патриарх, – потом вы, Ги (бедняжка… весь ужин слушать про скоропортящиеся продукты, воровство и дрязги персонала…), ты, Мадо, потом Клер, потом… – Да нет же! – раздражается мама, отбирая у него из рук листок бумаги. Мы же договорились, Шарль, потом Франсуаза… Ой, так не пойдет… Теперь нам не хватает одного мужчины… Ох уж эти рассаживания. Клер смотрела на меня. Она-то знала, кого не хватает… Я улыбнулся ей, она с невозмутимым видом пожала плечами, как всегда не принимая моего сочувствия. Когда мы вот так смотрели друг на друга, он уже был не в счет… Не медля ни минуты, она придвинула стоявший перед ней стул, развернула салфетку и позвала нашего любимого бака-лейшика: – Эй, Гиту, иди сюда! Садись рядом и объясни мне еще раз, на что я могу рассчитывать со своими тремя очками по вашей системе скидок. Мама вздохнула и сдалась: – Да ну вас… садитесь, как хотите… У нее талант, думал я. И какой… Да, моей замечательной сестренке все под силу. Она в два счета сорвет вам план рассадки и разрядит обстановку на семейном ужине, без обид расшевелит избалованных подростков, сможет завоевать любовь даже такой женщины, как Лоранс (разумеется, со старшими сестрами отношения у нее не сложились, что в глубине души меня только радовало), добиться уважения коллег («дело, за которое взялась Баланда, которое Баланда защищала в суде и выиграла, дело, считавшееся безнадежным» – прочел я о ней однажды в одном серьезном журнале по проблемам градостроительства), но при всем своем уме, тонкости и благоразумии, эта «малышка Вобан»,[18] как прозвали ее в авторитетных кругах, ничего не могла поделать со своим сердцем. Мужчина, которого не хватало сегодня вечером, не хватало уже многие годы, на самом деле существовал. Просто сейчас он, наверное, тоже был со своей семьей. При жене (или «с мамочкой», как смеясь говорила Клер, чрезмерным весельем выдавая свою неискренность). Герой в домашних тапочках… А ведь из-за этого жирного ублюдка мы с ней чуть было не поссорились… «Нет, Шарль, не говори так… Он не жирный…» Вот так, по-идиотски, защищала она его, когда я еще донкихотствовал и старался бороться против этого пустомели. Больше я этим не занимаюсь, даже не пытаюсь. Если мужчина, пусть и худой, способен в здравом уме и со всей серьезностью сказать такой женщине, как она: «Потерпи, я уйду к тебе, когда дочки подрастут», то не стоит он и пучка соломы из кормушки старика Росинанта. Чтоб он сдох. «Почему ты не бросишь его?» – донимал я ее. «Не знаю. Наверно, потому что я ему не нужна…» Это все, что она могла сказать в свою защиту. Это она-то… Наша… Наша путеводная звезда и гроза Дворца Правосудия… Безнадежный случай. Я перестал ее донимать… Устал, да и потом, если честно, я и в собственном доме был неспособен навести порядок… Какой из меня прокурор, руки коротки. К тому же, разрыв отношений излечивает не всегда, и что там творится, в темных закоулках ее, пусть и родственной мне, души, даже мне, ее брату, неведомо, слишком уж скользкая тема. Так что больше мы об этом не говорим. И она отключает сотовый. И пожимает плечами. И такова жизнь. И она смеется. И потешается над нашим подвернувшимся под руку «чемпионом», чтобы забыться. Что было дальше, представить не трудно. Плавали, знаем. Семейное застолье. Субботний ужин у благовоспитанных людей, где каждый играет отведенную ему роль. Подаренный еще к свадьбе столовый сервиз, ужасные подставки под ножи в виде такс, пролитое вино и килограмм соли на скатерти, дебаты о телевизионных дебатах, о тридцати пяти часовой рабочей неделе, о Франции, сдающей свои позиции, о налогах, как же без них, о не замеченном радаре и штрафе за превышение скорости, злой говорит, что арабы слишком быстро размножаются, добрая возражает, что не надо обобщать, хозяйка дома уверяет, что блюдо пережарено, ожидая приятных для нее уверений в обратном, а патриарх беспокоится о температуре вина. Так и быть… Избавлю вас от всего этого… Сами знаете, что значит проводить время в кругу семьи, в этой теплой, но всегда чуть гнетущей обстановке, в которой невольно понимаешь, как же недалеко ты ушел… Самое ценное здесь это детский смех наверху, и громче всех смеется Матильда. Ее гогот возвращает меня к окошку консьержки в доме на бульваре Босежур, к признаниям прекрасной жены моего заказчика, к тому моменту, когда она упаковала мое сердце и чувства в грязный полиэтилен на полу. Я никогда не узнаю, ни чего избежала эта девочка, ни чего она на самом деле заслуживала, но я знаю точно, что именно ей я обязан всем… После нашей последней «рабочей встречи» Лоранс исчезла. На стройку больше не приходила, на звонки не отвечала, я даже стал сомневаться, что она когда-либо существовала, мои конструктивные предложения более никого не волновали. И все же я продолжал думать о ней. Постоянно. И поскольку она была слишком хороша для меня, я пошел на хитрость. Над своим троянским конем, как полагается, деревянным, я проработал не одну неделю. Это был мой дипломный проект, оставшийся не завершенным. Мой ученический шедевр, мои мечты на клею, камушек, который я бросал в колодец, уповая на отзвук. Чем меньше оставалось у меня надежды увидеть ее вновь, тем усерднее я доводил до совершенства свою работу. Измучил своими заказами лучших мастеров Сент-Антуанского предместья, обошел все магазины готовых макетов, воспользовавшись поездкой в Лондон, навестил одну удивительную старушку, едва заметную среди ее многочисленных кошек, миссис Лили Лиллипут, которая была способна смастерить Букингемский дворец величиной с наперсток, и оставил в ее лавке целое состояние. Помнится, она загнала мне даже целую батарею медных формочек для запекания размерами с божью коровку. «An essential in the kitchen, indeed,[19] – уверяла она, выписывая счет… oversize[20]». И вот, наконец, настал тот день, когда пришлось взглянуть правде в глаза: я сделал все, что мог, и теперь должен увидеться с ней. Я знал, что она работает в бутике Chanel, и в переплетенных буквах «С» мне виделись Страсть и Совращение – какой бахвал! – скорее уж Страх и Соблазн, но так или иначе, набравшись храбрости, я отворил дверь особняка на улице Камбон. Слишком гладко, до порезов, выбритый, но с безупречным воротничком и новыми шнурками. Ее позвали, она изобразила удивление, поиграла жемчужинами своего колье, была мила, непринужденна и… Ох, как же это было жестоко… Но я не растерялся и попросил ее в следующую субботу зайти ко мне в агентство. Когда ее кроха распечатала мой, то есть ее, подарок и я показал ей, как зажечь свет в самом красивом в мире кукольном домике, я понял, что близок к успеху. После обычных по такому случаю восторженных возгласов она не вставала с колен немножко дольше, чем нужно… Вначале восхищенная, потом смущенная и молчаливая, уже раздумывая о том, как ей придется расплачиваться за эти мои труды и усердность упований. У меня оставался последний козырь: «Посмотрите, сказал я, склонившись над ее затылком, здесь даже мрамор есть…» Тогда она улыбнулась и позволила любить себя. «Она улыбнулась и полюбила меня» – звучало бы ярче, не правда ли? Более весомо, романтично. Но я не посмел бы так сказать… И никогда, мне кажется, не смел… Да и теперь, когда я смотрю на нее, сидящую по другую сторону стола, такую веселую, приветливую, снисходительную, такую великодушную к моим родным, такую по-прежнему обворожительную, такую… Нет, по-настоящему я так никогда и не знал… Вслед за ковролином в ресторане «Бристоль», вслед за господином Тайттингером, вероятно, Матильда, стала третьим недоразумением в нашей истории… Да что это на меня сегодня нашло? Раньше такого не случалось: копание в себе, бесплодные раздумья о наших отношениях. С чего бы это? Результат бесконечных командировок? Слишком много часовых поясов, гостиничных потолков и бессонных ночей? Или слишком много вранья… непонятных вздохов… Слишком часто она захлопывает мобильный, когда я появляюсь без предупреждения? А еще это ее позерство, перепады настроения… Слишком много ерунды. Лоранс не первый раз мне изменяла, и до сих пор я не слишком из-за этого переживал. В восторг меня это, конечно, не приводило, но, как я уже говорил, я ведь бросился в волчью пасть, сам же подольстившись к зверю. Я быстро понял, что сел не в свои сани. Выходить за меня замуж она отказалась, детей не захотела… И потом… Я столько работал, так часто отсутствовал… В общем, я хорохорился и тешил свое самолюбие всякими небылицами. У меня это, кстати, неплохо получалось. Я даже думаю, что ее… ее загулы часто оказывались хорошей подпиткой для нашей так называемой совместной жизни. Во всяком случае, на нашей постели это отражалось самым наилучшим образом. Она соблазняла, обладала, ей надоедало, и она возвращалась ко мне. Возвращалась и говорила со мной в темноте. Скидывала одеяло, приподнималась на локте, ласкала мне спину, плечи, лицо, долго, медленно, нежно, и под конец всякий раз принималась шептать: «Ты лучше всех», или «Мой единственный», или еще что-нибудь в том же духе. Я молчал, не шевелился, никогда не противясь желаниям ее рук. Зачастую, когда она гладила мое тело в эти ночи ее возвращений ко мне – ночи отступлений в тыл – мне казалось, что, на самом деле, лаская меня, она пыталась прощупать и залечить собственные раны. Но это все в прошлом… Сегодня свои расстройства сна она поверяет гомеопатии и даже в темноте мне больше недоступно то, что трепещет и разрывается под ее роскошной броней… Кто виноват? Матильда, повзрослевшая слишком быстро, словно Алиса из страны чудес, разрушив дом, где «больше некуда было расти»? Она уже не нуждается в том, чтобы я держал ей стремя, а по-английски скоро будет говорить лучше меня… Или ее отец? Чья «забывчивость» когда-то казалась нам чуть ли не преступлением, а теперь выглядела почти забавной? На смену горечи пришла ирония, тем лучше, вот только я уже не так хорошо выдерживаю сравнение с ним. Правда, все же не забываю, когда у нее начинаются школьные каникулы… А может, это время работает против меня? Ведь тогда я был молодым, моложе ее, она называла меня своим «юным другом». А теперь я ее догнал. И думаю, даже перегнал. Иногда я чувствую себя таким старым. Старым-престарым… Или же это все из-за моей проклятой работы, где постоянно приходится биться, сражаться в кровь, добиваться и биться снова? И каждый раз все начинать с нуля… Где в свои неполные пятьдесят я по-прежнему чувствую себя как ошалелый студент: сижу на кофеине, как заведенный, твержу всем подряд, что завален работой, путаюсь в собственных чертежах, в который раз представляя очередной проект очередному жюри, с той лишь разницей, что Дамоклов меч с годами заострился. Еще бы… Теперь на кону не оценки, не перевод на следующий курс, на кону – деньги. Много, много денег. Деньги, власть, ну и мания величия тоже. Не говоря уже о политике. Нет уж, не говоря о ней. А может быть, причина в самой любви? В ее… – А ты, Шарль? Что ты об этом думаешь? – О чем, прости? – О музее традиционного искусства?[21] – Оп-ля! Давненько я там не был… Пока он строился, посещал, а вот потом… – Во всяком случае, – продолжает моя сестра Франсуаза, – чтобы найти там туалет, это я вам скажу, не каждому дано… Не знаю, во что нам обошлась эта диковина, но на указателях сортиров они явно сэкономили, это я вам точно говорю! Представляю себе физиономии Нувеля и его команды, если бы они сейчас здесь были… – Так… это же специально! – подхватывает ее весельчак-муж, – думаешь, аборигенов заботил вопрос, где приспустить набедренную повязку? Шаг в кусты и, пожалуйста! О боже, нет! Все-таки хорошо, что их сейчас здесь не было. – В двести тридцать пять миллионов, – выпаливает другой, не весельчак, вцепившись в свою салфетку. И поскольку собрание не спешит реагировать, добавляет: – В евро, разумеется. Эта диковина, как ты правильно выразилась, моя дорогая Франсуаза, обошлась французским налогоплательщикам в сущую безделицу… (он достает очки, мобильный, подсчитывает на калькуляторе, закрывает глаза)… в один миллиард пятьсот сорок миллионов франков. – Старых?! – поперхнулась мать. – Да нет… – отвечает тот, расплывшись от удовольствия, – новых! Он ликует. Сработало. Он их поразил. Все в шоке. Я смотрю на Лоранс, она отвечает мне огорченной улыбкой. К подобным вопросам, касающимся моей профессии, она все же относится с уважением. Я возвращаюсь к своей тарелке. Разговор возобновляется, мешая здравомыслие с откровенной чепухой. Несколько лет назад только и говорили что об Опера-Бастий и новом здании Национальной библиотеки,[22] и вот, пожалуйста, все снова-здорово. Клер, сидящая рядом, наклоняется ко мне: – Как Россия? – Настоящая Березина, – сознаюсь я с улыбкой. – Кончай… – Да точно тебе говорю… Жду оттепели, чтобы подсчитывать павших… – Вот дерьмо! – Да, тшорт, как они говорят. – Серьезные проблемы? – Пфф… для фирмы – нет, для меня… – Что для тебя? – Не знаю… Плохой из меня Наполеон… Не хватает мне… его широты взгляда, что ли… – Или его безумия? – О, до этого уже недалеко! – Ты ведь шутишь? – она забеспокоилась. – Da! – утешаю я ее, в наполеоновской манере заложив руку за пазуху. – С высоты этого безобразия сорок веков зодчества еще не презирают меня! – Когда ты туда возвращаешься? – В понедельник… – Да ты что!? – Да-да. – Почему так скоро? – Потому что… хочешь, последнюю новость? Держись крепче: дело в том, что там исчезают подъемные краны… По ночам улетают, словно перелетные птицы. – Не может быть… – Ты права… Чтобы расправить могучие крылья, времени им требуется побольше… Тем более, что они забирают с собой и прочую технику… Экскаваторы, бетономешалки, буры… Всё. – Врешь… – Вовсе нет. – И что же ты будешь делать? – Что буду делать? Хороший вопрос… Для начала, заплачу очередной службе безопасности, чтобы она контролировала нашу службу безопасности, потом, когда подкупят и эту… – Что? – Не знаю… Пойду за казаками! – Какой кошмар… – Вот-вот! – И как же ты управляешь всем этим бардаком? – Да никак. Это не поддается управлению. Рассказать тебе, чем я там занимаюсь? – Пьешь? – Не только. Еще перечитываю «Войну и мир». Снова, как тридцать лет назад, влюблен в Наташу… Вот чем я занимаюсь. – Да, невесело… И тебе не присылают сногсшибательных красавиц, чтобы ты мог хоть чуточку расслабиться? – Пока нет… – Врешь… – Сама-то как? Что новенького? – Да я… – вздыхает она, берясь за рюмку, – я выбирала профессию, мечтая спасать планету, а занимаюсь тем, что всякое дерьмо прикрываю генетически модифицированным газоном. В остальном, все в порядке. Она смеется. – А дело с плотиной? – поинтересовался я. – Закончила. Они остались с носом. – Ну вот видишь… – Пфф… – Что «пфф»? Это же хорошо. Enjoy! – Шарль. – Ммм… – Знаешь, нам надо объединиться… – Зачем? – Чтобы создать идеальный город… – Мы и так живем с тобой в идеальном городе, красавица моя… – Ну, не знаю, наш все-таки не идеален… – и с важным видом добавляет, – по-моему, у нас не хватает магазинов «Чемпион», ты не согласен? Тут же, как по команде, чемпионов директор включается в наш разговор: – Что, простите? – Ничего, ничего… Мы говорили о твоей последней рекламе черной икры… – О чем? Клер улыбается ему. Он пожимает плечами и возвращается к любимой теме: на что уходят наши налоги? Ох… Как же я устал… Устал, устал, устал, передаю сырную тарелку, не притронувшись, чтобы выиграть немного времени. Смотрю на своего отца, всегда такого тактичного, любезного, элегантного… Смотрю на Лоранс и Эдит, которые обсуждают психопатов-учителей и растяп-домработниц, или наоборот, смотрю на убранство столовой, которое не менялось последние полвека, смотрю на… – Когда будем дарить подарки? Детвора скатывается вниз по лестнице. Слава Богу. Значит, недалек тот час, когда я, наконец, лягу спать. – Поменяйте тарелки и идите за мной на кухню, – командует бабушка. Сестры встали и пошли за подарками. Матильда подмигивает мне, указывая взглядом на сумку с подарочной сумкой внутри, а наш Оттост-Рокфеллер-Фошон, вытирая рот, закрывает дебаты: – Как бы там ни было, мы катимся в пропасть! Вот так. Подвел итог. Обычно он это делает после кофе, но тут, очевидно, проблемы с простатой – решил не дожидаться. Ну и ладно… Заткнись, наконец. Извините, уже говорил, устал. Франсуаза возвращается с фотоаппаратом, выключает свет, Лоранс незаметно поправляет прическу, дети чиркают спичками. – В коридоре забыли погасить! – кричит кто-то. Я самоотверженно отправляюсь в прихожую. Но пока ищу выключатель, на глаза мне попадается конверт, лежащий сверху в стопке моей корреспонденции. Длинный белый конверт, черными чернилами написан адрес, почерк узнаю с первого взгляда. Почтовый штемпель ничего не говорит. Название города, индекс – нет, адрес мне незнаком, даже не представляю, где это, зато почерк, почерк… – Шарль! Ну в чем дело? Что ты там застрял? – доносится из столовой, и огоньки уже зажженных на торте свечей дрожат, отражаясь в окнах. Я выключаю свет и возвращаюсь к ним. На самом деле меня здесь больше нет. Я не вижу лица Лоранс в мерцании свечей именинного торта. Я не подпеваю «С днем рожденья тебя». Даже не пытаюсь аплодировать. Я… Я чувствую себя, как тот шизик, куснувший свою «мадленку», только – наоборот. Сжимаюсь в комок. Не хочу ничего вспоминать. Чувствую, как прошлое, о котором и думать забыл, разверзается у меня под ногами, что за краем ковра – пропасть, замираю на месте, инстинктивно оглядываюсь в поисках опоры – дверной косяк, спинка стула, что-нибудь. Да, я прекрасно знаю этот почерк, и это значит, что-то случилось. Я не могу, не хочу это признать, но… мне страшно. Сам не знаю, чего боюсь. В голове гудит так, что внешние шумы туда просто не долетают. Я не слышу криков, не слышу, что меня просят снова зажечь свет. – Шар-лё! Извините. Лоранс разворачивает свои подарки. Клер протягивает мне лопаточку для торта: – Эй! Ты чего там, стоя есть собрался? Я сажусь, кладу кусок торта себе на тарелку, втыкаю в него нож и… снова встаю. Письмо не дает мне покоя, и я осторожно вскрываю конверт ключом. Лист сложен втрое. Раскрываю первую складку, слышу, как бьется сердце, потом вторую – сердце останавливается. Два слова. И только. Даже подписи нет. Всего два слова. Вжик! и готово. И нож гильотины можно поднимать. Поднимаю голову, вижу свое отражение в зеркале над консолью. Очень мне хочется хорошенько встряхнуть этого типа, высказать ему, что я об этом думаю: И что ты нам тут пудрил мозги своими «мадленками» и прочей херней, а? Ведь ты же знал… Прекрасно знал, разве не так? Ответить ему нечего. Мы смотрим друг на друга, поскольку я не реагирую, в конце концов, он что-то мне бормочет. Я ничего не слышу, но вижу, как дрожат его губы. Что-то вроде: «Эй, ты, останься. Останься с ней. Мне надо уйти. Я обязан, понимаешь, но ты, ты останься. Я справлюсь там за тебя». Он возвращается к своему клубничному торту. Слышит звуки, голоса, смех, берет бокал шампанского, который кто-то ему протягивает, чокается, улыбается. Женщина, с которой он столько лет живет, обходит стол, целуясь со всеми. Целует заодно и его, говорит, сумка чудесна, спасибо. Отворачиваясь от ее благодарности, он признается, что сумку выбирала Матильда, та яростно протестует, словно он ее предал. Почувствовав наконец запах духов Лоранс, он ищет ее руку, но она уже далеко, целуется с кем-то еще. Он снова протягивает бокал. Бутылка пуста. Встает, идет за другой. Откупоривает ее слишком быстро. Фонтан пены. Наливает себе, опорожняет бокал, наливает следующий. – Ты в порядке? – спрашивает соседка по столу. – … – Что с тобой? Ты так побледнел, словно привидение встретил… Он пьет. – Шарль… – шепчет Клер. – Ничего, я просто смертельно устал… Он пьет. Трещины. Пробоины. Обвалы. Он не поддается. Облезает лак, не выдерживают шарниры, вылетают болты. Он не поддается. Борется. Пьет. Старшая сестра смотрит на него искоса. Он пьет за ее здоровье. Она не унимается. Он говорит ей с улыбкой, отчеканивая каждое слово: – Франсуаза… Хоть раз в жизни… Оставь меня в покое… Она ищет глазами своего верного рыцаря кретина-мужа, надеясь на его защиту, но тот не понимает, что она от него хочет. Она меняется в лице. Но к счастью, трам-тарарам!.. вторая сестра уже тут как тут! Эдит обращается к нему ласково, покачивая головой в обруче: – Шарло… Он пьет и за ее здоровье тоже, хочет еще что-то сказать, но чья-то рука ложится ему на запястье. Он оборачивается. В руке чувствуется сила, он успокаивается. Гомон возобновился. Рука не двигается. Он смотрит на Клер. – У тебя есть сигареты? – спрашивает он. – Пфф? Ты бросил курить пять лет назад, просто напомнила… – Есть? Его голос ее пугает. Она убирает руку. Они стоят рядом, облокотившись на парапет террасы, спиной к свету и миру. Перед ними сад их детства. Все те же качели, так же безупречно ухожены клумбы, все та же печка для опавших листьев, все тот же вид, скрывающий горизонт. Клер достает из кармана пачку сигарет, кладет на парапет. Он протягивает руку, но она его останавливает: – Ты помнишь, как тебе было тяжело первые месяцы? Помнишь, чего тебе стоило бросить? Он сжимает ее руку. Он делает ей по-настоящему больно, он говорит: – Анук умерла. 3 Сколько времени уходит на то, чтобы выкурить сигарету? Минут пять? Значит, пять минут они проводят молча. Она не выдерживает первой, и то, что она говорит, его удручает. Потому что он боялся именно этих слов… – Это тебе Алексис сообщил? – Я так и знал, что ты это спросишь, – произнес он устало, – даже не сомневался, и ты не представляешь себе, как меня это… – Тебя это что? – Как меня это убивает… Как мне неприятно… Как я на тебя зол… Я все же надеялся, что ты будешь более великодушна, для начала спросишь хотя бы: «Как это случилось?» или «Когда?» или… ну я не знаю. Но только не о нем, черт… Только о нем… Хотя бы не так сразу… Он этого не заслуживает. Опять молчание. – От чего она умерла? Из внутреннего кармана пиджака он достает письмо. – Держи… И не говори мне, пожалуйста, что это его почерк, иначе я тебя убью. Теперь она разворачивает письмо, потом складывает его, шепчет: – Но это действительно его почерк… Он поворачивается к ней. Столько всего хочется ей сказать. Столько нежных, страшных, резких, мягких, глупых слов, по-братски, напрямую, без обиняков, как товарищу по оружию или по монастырю. Встряхнуть ее, ударить, разрубить пополам, но вместо этого, лишь протянул жалобно и односложно: – Клер… – все, что смог из себя выдавить. А она, притворщица, улыбается ему, словно ничего не произошло. Но он слишком хорошо ее знает, к чему церемонии, он хватает ее под локоть, заставляет опомниться. Она спотыкается, а он, он говорит ни к кому не обращаясь. Говорит в темноту. Говорит для нее, для себя, для опавших листьев, для звезд: – Ну вот… все кончено. Вернувшись на кухню, рвет письмо и выбрасывает его в мусорное ведро. Отпускает педаль, крышка захлопывается, и ему кажется, что он вовремя успел закрыть ящик Пандоры. И раз уж оказался перед раковиной, кряхтя умывается. Возвращается к остальным, к жизни. Ему уже лучше. Все кончено. *** А сколько длится ощущение свежести от холодной воды на уставшем лице? Двадцать секунд? И все сначала: взглядом находит свой бокал, осушает залпом, наливает снова. Садится на диван. Приваливается к своей спутнице, она дергает его за полу пиджака. – Эй, ты… Будь со мной поласковее, ты… – предупреждает он ее, – а то я уже хорош… Ее это вовсе не забавляет, скорее раздражает и напрягает. Он как будто трезвеет. Наклоняется, кладет руку ей на колено и, снизу вверх заглядывая в глаза, спрашивает: – А ты знаешь, что однажды умрешь? Знаешь это, радость моя? Что ты тоже сдохнешь? – Он и впрямь перепил! – возмущается она, силится рассмеяться, потом спохватывается: – Встань, пожалуйста, мне больно. За столом замешательство, Мадо бросает вопросительные взгляды на младшенькую, та делает ей знак, чтобы она продолжала пить свой кофе как ни в чем не бывало. Не волнуйся, мама, я тебе потом объясню. Месье Казачок отпускает очередную остроту, которой никто не слышит, провинция начинает волноваться. – Ладно, – вздыхает Эдит, – мы, пожалуй, пойдем… Бернар, будь добр, позови детей… – Отличная идея! – не унимается Шарль, – и это все не забудьте погрузить в джип! А, мой чемпион? У тебя ведь теперь прекрасный джип? Я видел… Затемненные стекла и все такое… – Шарль, прошу тебя, это уже не смешно… – Со мной всегда не смешно, Эдит, ты же знаешь… Он встает с дивана и, подойдя к лестнице, кричит: – Матильда! К ноге! Потом поворачивается к изумленному жюри: – Без паники. У нас такая игра… Неловкое молчание прерывается неистовым тявканьем. – Что я вам говорил… Разворачивается, придерживаясь за латунный набалдашник перил, и обращается к виновнице торжества: – Несносная девчонка, это верно, особенно сейчас, но знаешь что? Это единственная радость, которую ты мне подарила… – Кончай. Поехали домой, – не выдерживает Лоранс, дай мне ключи от машины. Я не позволю тебе сесть за руль в таком состоянии. – И это правильно! Застегивает куртку и роняет голову на грудь: – Спокойной ночи всем. Я умер. 4 – Как? Что случилось? – сразу спрашивает Мадо. – Больше я ничего не знаю… – отвечает Клер, оставшаяся помочь. Отец входит на кухню со стопкой грязных тарелок в руках. – Что тут еще происходит, в этом сумасшедшем доме? – вздыхает он. – Наша бывшая соседка умерла… – Кто на этот раз? Мамаша Вердье? – Нет. Анук. Ох, какими тяжелыми вдруг стали тарелки… Поставив их на стол, он присел рядом. – Когда? – Мы не знаем… – Несчастный случай? – Я же говорю, не знаем! – раздраженно отвечает его жена. Молчание. – Ей же было не так много лет… – Шестьдесят три, – шепчет ее муж. – Ох… Это невозможно. Только не она. В ней всегда было столько жизни, чтоб вот так вот взять и умереть… – Может, рак? – предполагает Клер. – Мда, или… Глазами мать указывает на пустую бутылку. – Мадо… – обрывает он ее, нахмурив брови. – Что Мадо? Что Мадо? Ты прекрасно знаешь, что она пила! – Она так давно переехала… Мы не знаем, как она жила потом… – А тебе бы только ее защищать! Мадо вдруг так разозлилась. Клер подозревала, что знает не все, но и подумать не могла, что они до сих пор не успокоились… Она, Шарль, теперь и их отец… Игра на выбывание… или на выбивание? Неплохая партия в кегли… Ох… Как же это было давно… А оказывается, вовсе нет… Шарль сам не свой и ты, папа… Никогда не видела тебя таким старым, как сейчас, под этой лампой. Тебя таким… Анук… Анук и Алексис Ле Мен… И когда же наконец вы оставите нас в покое? Эй, вы оба, полюбуйтесь… После вас здесь мертвая земля, пустыня… Ей вдруг страшно захотелось плакать. Прикусила губу и встала доложить посуду в посудомоечную машину. Ну все. Теперь проваливайте! Прочь отсюда. Лежачего не бьют. – Мам, передай бокалы… – Не могу поверить. – Мам… Ну хватит, стоп. Она умерла. – Нет. Она не могла… – Чего не могла? – Такие, как она, не умирают… – Еще как умирают! Сама видишь… Давай, помоги мне, а то мне тоже надо ехать… Молчание. Гул посудомоечной машины. – Она была сумасшедшая… – Я пошел спать, – объявляет отец. – Да, Анри! Она была сумасшедшая! – Я просто сказал, что иду спать, Мало… – устало отвечает он, обернувшись. – Знаю я, о чем ты думаешь! На мгновение она замолчала, потом продолжила бесцветным голосом, глядя куда-то вдаль, за окно, на тень, ушедшую в мир иной, не заботясь о том, что ее могут услышать: – Как-то раз, я помню… Это было в самом начале… Я ее едва знала… Я подарила ей растение… какой-то цветок в горшке, уже не помню… Кажется, хотела отблагодарить за то, что они так часто приглашают Шарля… Ничего особенного, обычный цветок, должно быть, купила его на рынке… А через несколько дней, нежданно-негаданно она вдруг позвонила в дверь. Она была вся на взводе, пришла вернуть мой подарок и буквально совала его мне в руки. «В чем дело? – заволновалась я, – что-то не так?» «Я… я не могу держать его у себя, – бормотала она, – он… Он умрет…» А сама белая, как полотно. «Но… почему вы так решили? Он в полном порядке!» «Нет-нет, смотрите… Несколько листочков пожелтели, вон там, видите?» Она вся дрожала. «Да ладно вам, – засмеялась я, – это нормально! Оборвите их, и все!» И тут, как сейчас помню, она разрыдалась, оттолкнула меня и поставила горшок у моих ног. Ее невозможно было успокоить. «Извините. Извините. Но я не могу, не могу им заниматься, – всхлипывала она, – понимаете, у меня нет сил… Это выше моих сил… Людьми, да, детьми, пожалуйста… И даже им я зачастую ничем не могу помочь, и они все равно уходят, вы понимаете… Но тут, когда на моих глазах загибается еще и этот цветок, я…» Она залилась слезами. «Я не могу… Не заставляйте меня… Потому что… потому что это не так важно, понимаете… Да? Это ведь все не так важно?» Она меня напугала. Мне даже не пришло в голову предложить ей чашечку кофе или хотя бы просто пройти в дом. Я смотрела, как она сморкается в рукав и таращит глаза, а про себя думала: эта женщина сумасшедшая. Просто психопатка… – И что дальше? – не выдержав, спросила Клер. – Да ничего. А что я, по-твоему, должна была делать? Забрала свой цветок и поставила вместе с остальными в гостиной, где он, наверно, и прожил много лет! Клер сражалась с мешком для мусора. – И что бы ты сделала на моем месте? – Не знаю… – прошептала она. Письмо… Долю секунды она колебалась, прежде чем сбросить объедки, куски жира и кофейную гущу поверх того, что осталось ей от Алексиса. Чернила потекли. Она со всей силы затянула мешок, завязка лопнула. Черт побери! простонала она, закидывая его в бак. Черт побери. – Ты вообще ее помнишь? – не унималась ее мать. – Конечно… Подвинься, дай я тут пол протру… – И она никогда не казалась тебе сумасшедшей? – спросила она, взяв дочь за руку, чтобы та на секунду остановилась. Клер встала, сдунула в сторону непослушную прядь волос и спокойно посмотрела на мать. Она не дрогнула под взглядом этой женщины, которая прочитала ей столько нотаций, прививая свои принципы, свою мораль и прочие хорошие манеры. – Нет. Она вновь сосредоточилась на досках пола. – Нет. Никогда, представь себе… – Да что ты? – несколько разочаровано отозвалась та. – Она мне всегда казалась такой… – Какой – такой? – Такой красивой. Мать недовольно поморщилась: – Конечно, она была красивая, но я ведь не об этом тебе говорю, я же о ней самой, о ее поведении… Прекрасно тебя поняла, подумала Клер. Она сполоснула тряпку, вытерла руки – и вдруг почувствовала себя старой. Или наоборот – снова ребенком, младшенькой. Что примерно одно и то же. Чмокнула маму в нахмуренный лоб и пошла одеваться. Из прихожей крикнула «спокойной ночи, папа», – он должен был слышать, наверняка, – и захлопнула за собой дверь. Сев в машину, включила сотовый, конечно, никаких сообщений, переключился в режим ожидания, она взглянула в зеркальце, чтобы сдать назад, и увидела, что нижняя губа распухла и кровоточит. Дура несчастная, отчитывала она себя, с удовольствием продолжая терзать губу. Жалкий адвокатишка! Способная отстоять целое водохранилище, спиной прикрыв чудовищную плотину, и вот тебе на: каких-то трех слезинок не смогла сдержать и уже захлебывается, тонет в своем нелепом горе! Спать тебе пора. 5 Она зашла в ванную. – Звонили из Air France. У них твой чемодан… Он проворчал несколько слов, полоская рот. – Ты знал об этом? – О чем, прости? – Что ты забыл чемодан в аэропорту? Он утвердительно кивает и их отражения в зеркале приводят ее в уныние. Отворачивается, чтобы расстегнуть блузку. – Можно узнать, почему? – продолжает она. – Он был слишком тяжелый… Молчание. – И что, ты… ты его оставил? – У тебя новый лифчик? – Можно узнать, что происходит? Сцена в зеркале: две поясные фигуры, как в балаганном представлении, долго и пристально всматриваются в отражения друг друга, ни разу не обменявшись взглядами. – Можно узнать, что происходит? – повторила она. – Я устал. – И потому что ты устал, ты решил унизить меня перед всеми? – … – Зачем ты это сказал, Шарль? – … – О Матильде… – Он из чего, твой лифчик? Шелковый? Она на грани… но нет. Выходит из ванной, выключает свет. Когда, оперевшись о кресло, он начал снимать ботинки, она встала с постели, и он вздохнул с облегчением: если бы легла спать, не сняв макияж, это бы означало, что дело плохо. Но нет, до этого она еще не дошла. Такое с ней никогда не случится. После – да хоть потоп, хоть землетрясение, но сначала – смывка для глаз и увлажняющий крем. Главное – увлажнение. Сел на край кровати и почувствовал себя толстым. Скорее, тяжелым. Да, тяжелым. Анук… – вздохнул, вытягиваясь в постели. – Анук… Что бы она сейчас о нем сказала? Что осталось от него, прежнего? А этот адрес на конверте… Где это? Как Алексиса занесло в такую глушь? Почему не прислал нормальное уведомление? Конверт с черной каймой, дата смерти, место захоронения… Кто был с ней рядом? Почему он так себя повел? Что это? Наказание? Жестокость? Хотел сообщить, что его мать умерла, или в последний раз плюнуть в душу? Мол, ты бы никогда и этого не узнал, если бы я, столь великодушный, не соблаговолил потратить несколько сантимов на почту… Что стало с Алексисом? Когда она умерла? Он не догадался посмотреть дату на штемпеле. Как давно пришло это письмо? Что от нее осталось? Черви уже сделали свою работу? Отдал ли он ее органы? Как она того хотела и столько раз заставляла его клясться, что он это сделает. Поклянись, говорила она. Поклянись моим сердцем. И он клялся. Анук… Прости меня. Я… Что же тебя добило? И почему ты меня не дождалась? Почему я не вернулся сам? Да нет, я знаю, почему. Анук, ты… Услышав дыхание Лоранс, он тут же пришел в себя. Прощай. – Ты что-то сказал? – Ничего, извини… Я… Протянул к ней руку, нащупал бедро, прижался. Она замерла. – Прости. – Вы оба слишком жестоки со мной, – прошептала она. – … – Вы с Матильдой… Вы оба… Мне кажется, я с двумя подростками живу… Я устала от вас. Вы меня используете, Шарль. Кто я для вас теперь? Ходячий кошелек? Подстилка? Я должна пожертвовать для вас своей жизнью? Я больше не могу так… Я… Понимаешь? – … – Ты слышишь, что я тебе говорю? – … – Ты спишь? – Нет. Я прошу у тебя прощения… Я слишком много выпил и… – И что? Что мог он ей сказать? Разве она поймет? Почему он раньше ничего ей об этом не рассказывал? Да и что, собственно, он мог рассказать? Что осталось от всех тех лет? Ничего. Одно письмо. Письмо без подписи, его клочки лежат теперь где-то на дне мусорного ведра в доме его родителей… – Я узнал о смерти одного человека. – Кого? – Матери одного из моих друзей детства… – Пьера? – Нет. Другого. Ты его не знаешь. Мы… Мы уже не дружим… Она вздохнула. Школьные фотографии, бутерброды с маслом, любимые детские телепередачи, всякие там «Звезды на арене», – все это было не для нее. Она терпеть не могла всю эту ностальгическую муть. – И ты начал такое вытворять из-за смерти матери какого-то типа, которого не видел лет сорок, это так? Именно так. У нее был гениальный дар все разложить по полочкам, наклеить этикетки, убрать и забыть. И как же он раньше все это в ней любил… Ее здравый смысл, ее жизненную энергию, ее способность схватывать суть, ее прозорливость. Все эти годы, получается, что, удачно пристроившись, он охотно этим пользовался. Это было так… удобно… И, пожалуй, полезно. И он решил пристроиться снова, уцепиться за ее энергию, за то влияние, которое все еще имел на нее: его рука осторожно скользнула по ее ноге. Повернись ко мне, молча молил он ее. Повернись. Помоги мне. Она не шевелилась. Он придвинул к ее подушке свою и уткнулся ей в затылок. Его рука пробиралась все выше, путаясь в шелковых складках ночной рубашки. Расслабься, Лоранс. Отреагируй хоть как-то, пожалуйста. – И что же такого в ней было, в этой даме, – сострила она, – что, пекла вкусные печенья? Он тут же отдернул руку. – Нет. – У нее была большая грудь? Она брала тебя на колени? – Нет.

The script ran 0.018 seconds.