Поделиться:
  Угадай поэта | Поэты | Карта поэтов | Острова | Контакты

Владимир Маяковский - Хорошо! [1927]
Известность произведения: Низкая
Метки: Серебряный век, Поэма


1 2 3 4

Октябрьская поэма. 1 Время — вещь необычайно длинная, — были времена — прошли былинные. Ни былин, ни эпосов, ни эпопей. Телеграммой лети, строфа! Воспаленной губой припади и попей из реки по имени – «Факт». Это время гудит телеграфной струной, это сердце с правдой вдвоем. Это было с бойцами, или страной, или в сердце было в моем. Я хожу, чтобы, с этою книгой побыв, из квартирного мирка шел опять на плечах пулеметной пальбы, как штыком, строкой просверкав. Чтоб из книги, через радость глаз, от свидетеля счастливого, — в мускулы усталые лилась строящая и бунтующая сила. Этот день воспевать никого не наймем. Мы распнем карандаш на листе, чтобы шелест страниц, как шелест знамен, надо лбами годов шелестел. 2 "Кончайте войну! Довольно! Будет! В этом голодном году — невмоготу. Врали: "народа — свобода, вперед, эпоха, заря…" — и зря. Где земля, и где закон, чтобы землю выдать к лету? — Нету! Что же дают за февраль, за работу, за то, что с фронтов не бежишь? — Шиш. На шее кучей Гучковы, черти, министры, Родзянки… Мать их за ноги! Власть к богатым рыло воротит — чего подчиняться ей?!. Бей!!" То громом, то шепотом этот ропот сползал из Керенской тюрьмы-решета. в деревни шел по травам и тропам, в заводах сталью зубов скрежетал. Чужие партии бросали швырком. – На что им сбор болтунов дался?! — И отдавали большевикам гроши, и силы, и голоса. До самой мужичьей земляной башки докатывалась слава, — лилась и слыла, что есть за мужиков какие-то «большаки» – у-у-у! Сила! — 3 Царям дворец построил Растрелли. Цари рождались, жили, старели. Дворец не думал о вертлявом постреле, не гадал, что в кровати, царицам вверенной, раскинется какой-то присяжный поверенный. От орлов, от власти, одеял и кружевца голова присяжного поверенного кружится. Забывши и классы и партии, идет на дежурную речь. Глаза у него бонапартьи и цвета защитного френч. Слова и слова. Огнесловая лава. Болтает сорокой радостной. Он сам опьянен своею славой пьяней, чем сорокаградусной. Слушайте, пока не устанете, как щебечет иной адъютантик: "Такие случаи были — он едет в автомобиле. Узнавши, кто и который, — толпа распрягла моторы! Взамен лошадиной силы сама на руках носила!" В аплодисментном плеске премьер проплывет над Невским. и дамы, и дети-пузанчики кидают цветы и розанчики. Если ж с безработы загрустится, сам себя уверенно и быстро назначает — то военным, то юстиции, то каким-нибудь еще министром. И вновь возвращается, сказанув, ворочать дела и вертеть казну. Подмахивает подписи достойно и старательно. "Аграрные? Беспорядки? Ряд? Пошлите, этот, как его, — карательный отряд! Ленин? Большевики? Арестуйте и выловите! Что? Не дают? Не слышу без очков. Кстати… об его превосходительстве… Корнилове… Нельзя ли сговориться сюда казачков?!. Их величество? Знаю. Ну да!.. И руку жал. Какая ерунда! Императора? На воду? И черную корку? При чем тут Совет? Приказываю туда, в Лондон, к королю Георгу". Пришит к истории, пронумерован и скреплен, и его рисуют — и Бродский и Репин. 4 Петербургские окна. Синё и темно. Город сном и покоем скован. НО не спит мадам Кускова. Любовь и страсть вернулись к старушке. Кровать и мечты розоватит восток. Ее волос пожелтелые стружки причудливо склеил слезливый восторг. С чего это девушка сохнет и вянет? Молчит… но чувство, видать, велико. Ее утешает усатая няня, видавшая виды, — Пе Эн Милюков. "Не спится, няня… Здесь так душно… Открой окно да сядь ко мне". – Кускова, что с тобой? — "Мне скушно… Поговорим о старине". – О чем, Кускова? Я, бывало, хранила в памяти немало старинных былей, небылиц — и про царей и про цариц. И я б, с моим умишком хилым, — короновала б Михаила. чем брать династию чужую… Да ты не слушаешь меня?! — "Ах, няня, няня, я тоскую. Мне тошно, милая моя. Я плакать, я рыдать готова…" – Господь помилуй и спаси… Чего ты хочешь? Попроси. Чтобы тебе на нас не дуться, дадим свобод и конституций… Дай окроплю речей водою горящий бунт… — "Я не больна. Я… знаешь, няня… влюблена…" – Дитя мое, господь с тобою! — И Милюков ее с мольбой крестил профессорской рукой. – Оставь, Кускова, в наши лета любить задаром смысла нету. — «Я влюблена». — шептала снова в ушко профессору она. – Сердечный друг, ты нездорова. — "Оставь меня, я влюблена". – Кускова, нервы, — полечись ты… — "Ах няня, он такой речистый… Ах, няня-няня! няня! Ах! Его же ж носят на руках А как поет он про свободу… Я с ним хочу, — не с ним, так в воду". Старушка тычется в подушку, и только слышно: " Саша! — Душка!" Смахнувши слезы рукавом, взревел усатый нянь: – В кого? Да говори ты нараспашку! — «В Керенского…» – В какого? В Сашку? — И от признания такого лицо расплылось Милюкова. От счастия профессор ожил: – Ну, это что ж — одно и то же! При Николае и при Саше мы сохраним доходы наши. — Быть может, на брегах Невы подобных дам видали вы? 5 Звякая шпорами довоенной выковки, аксельбантами увешанные до пупов, говорили — адъютант (в «Селекте» на Лиговке) и штанс-капитан Попов. "Господин адъютант, не возражайте, не дам, — скажите, чего еще поджидаем мы? Россию жиды продают жидам, и кадровое офицерство уже под жидами! Вы, конешно, профессор, либерал, но казачество, пожалуйста, оставьте в покое. Например, мое положенье беря, это… черт его знает, что это такое! Сегодня с денщиком: ору ему —эй, наваксь щиблетину, чтоб видеть рыло в ней! — И конешно — к матушке, а он меня к моей , к матушке, к свет к Елизавете Кирилловне!" "Нет, я не за монархию с коронами, с орлами, НО для социализма нужен базис. Сначала демократия, потом парламент. Культура нужна. А мы — Азия-с! Я даже — социалист. Но не граблю, не жгу. Разве можно сразу? Конешно, нет! Постепенно, понемногу, по вершочку, по шажку, сегодня, завтра, через двадцать лет. А эти? От Вильгельма кресты да ленты. В Берлине выходили с билетом перронным. Деньги штаба — шпионы и агенты. В Кресты бы тех, кто ездит в пломбированном!" "С этим согласен, это конешно, этой сволочи мало повешено". "Ленина, который смуту сеет, председателем, што ли, совета министров? Что ты?! Рехнулась, старушка Рассея? Касторки прими! Поправьсь! Выздоровь! Офицерам — Суворова, Голенищева-Кутузова благодаря политикам ловким быть под началом Бронштейна бескартузого, какого-то бесштанного Лёвки?! Дудки! С казачеством шутки плохи — повыпускаем им потроха…" И все адъютант —ха да хи — Попов —хи да ха. — "Будьте дважды прокляты и трижды поколейте! Господин адъютант, позвольте ухо: их …ревосходительство …ерал Каледин, с Дону, с плеточкой, извольте понюхать! Его превосходительство… Да разве он один?! Казачество кубанское, Днепр, Дон…" И все стаканами — дон и динь, и шпорами — динь и дон. Капитан упился, как сова. Челядь чайники бесшумно подавала. А в конце у Лиговки другие слова подымались из подвалов. "Я, товарищи, — из военной бюры. Кончили заседание — тока-тока. Вот тебе, к маузеру, двести бери, а это — сто патронов к винтовкам. Пока соглашатели замазывали рты, подходит казатчина и самокатчина. Приказано питерцам идти на фронты, а сюда направляют с Гатчины. Вам, которые с Выборгской стороны, вам заходить с моста Литейного. В сумерках, тоньше дискантовой струны, не галдеть и не делать заведенья питейного. Я за Лашевичем беру телефон, — не задушим, так нас задушат. Или возьму телефон, или вон из тела пролетарскую душу. Сам приехал, в пальтишке рваном, — ходит, никем не опознан. Сегодня, говорит, подыматься рано. А послезавтра — поздно. Завтра, значит. Ну, не сдобровать им! Быть Керенскому биту и ободрану! Уж мы подымем с царёвой кровати эту самую Александру Федоровну". 6 Дул, как всегда, октябрь ветрами как дуют при капитализме. За Троицкий дули авто и трамы, обычные рельсы вызмеив. Под мостом Нева-река, по Неве плывут кронштадтцы… От винтовок говорка скоро Зимнему шататься. В бешеном автомобиле, покрышки сбивши, тихий, вроде упакованной трубы, за Гатчину, забившись, улепетывал бывший — "В рог, в бараний! Взбунтовавшиеся рабы!.." Видят редких звезд глаза, окружая Зимний в кольца, по Мильонной из казарм надвигаются кексгольмцы. А в Смольном, в думах о битве и войске, Ильич гримированный мечет шажки, да перед картой Антонов с Подвойским втыкают в места атак флажки. Лучше власть добром оставь, никуда тебе не деться! Ото всех идут застав к Зимнему красногвардейцы. Отряды рабочих, матросов, голи — дошли, штыком домерцав, как будто руки сошлись на горле, холёном горле дворца. Две тени встало. Огромных и шатких. Сдвинулись. Лоб о лоб. И двор дворцовый руками решетки стиснул торс толп. Качались две огромных тени от ветра и пуль скоростей, — да пулеметы, будто хрустенье ломаемых костей. Серчают стоящие павловцы. "В политику… начали… баловаться… Куда против нас бочкаревским дурам?! Приказывали б на штурм". Но тень боролась, спутав лапы, — и лап никто не разнимал и не рвал. Не выдержав молчания, сдавался слабый — уходил от испуга, от нерва. Первым, боязнью одолен, снялся бабий батальон. Ушли с батарей к одиннадцати михайловцы или константиновцы… А Керенский — спрятался, попробуй вымань его! Задумывалась казачья башка. И редели защитники Зимнего, как зубья у гребешка. И долго длилось это молчанье, молчанье надежд и молчанье отчаянья. А в Зимнем, в мягких мебелях с бронзовыми выкрутами, сидят министры в меди блях, и пахнет гладко выбритыми. На них не глядят и их не слушают — они у штыков в лесу. Они упадут переспевшей грушею, как только их потрясут. Голос – редок. Шепотом, знаками. – Керенский где-то? — – Он? За казаками. — И снова молча И только под вечер: – Где Прокопович? — – Нет Прокоповича. — А из-за Николаевского чугунного моста, как смерть, глядит неласковая Авроровых башен сталь. И вот высоко над воротником поднялось лицо Коновалова. Шум, который тек родником, теперь прибоем наваливал. Кто длинный такой?.. Дотянуться смог! По каждому из стекол удары палки. Это — из трехдюймовок шарахнули форты Петропавловки. А поверху город как будто взорван: бабахнула шестидюймовка Авророва. И вот еще не успела она рассыпаться, гулка и грозна, — над Петропавловской взвился фонарь, восстанья условный знак. – Долой! На приступ! Вперед! На приступ! — Ворвались. На ковры! Под раззолоченный кров! Каждой лестницы каждый выступ брали, перешагивая через юнкеров. Как будто водою комнаты полня, текли, сливались над каждой потерей, и схватки вспыхивали жарче полдня за каждым диваном, у каждой портьеры. По этой анфиладе, приветствиями оранной монархам, несущим короны-клады, — бархатными залами, раскатистыми коридорами гремели, бились сапоги и приклады. Какой-то смущенный сукин сын, а над ним путиловец — нежней папаши: "Ты, парнишка, выкладывай ворованные часы — часы теперича наши!" Топот рос и тех тринадцать сгреб, забил, зашиб, затыркал. Забились под галстук — за что им приняться? — Как будто топор навис над затылком. За двести шагов… за тридцать… за двадцать… Вбегает юнкер: «Драться глупо!» Тринадцать визгов: —Сдаваться! Сдаваться! — А в двери — бушлаты, шинели, тулупы… И в эту тишину раскатившийся всласть бас, окрепший над реями рея: "Которые тут временные? Слазь! Кончилось ваше время". И один из ворвавшихся, пенснишки тронув, объявил, как об чем-то простом и несложном: "Я, председатель реввоенкомитета Антонов, Временное правительство объявляю низложенным". А в Смольном толпа, растопырив груди, покрывала песней фейерверк сведений. Впервые вместо: – и это будет… — пели: – и это есть наш последний… — До рассвета осталось не больше аршина, — руки лучей с востока взмолены. Товарищ Подвойский сел в машину, сказал устало: "Кончено… в Смольный". Умолк пулемет. Угодил толков. Умолкнул пуль звенящий улей. Горели, как звезды, грани штыков, бледнели звезды небес в карауле. Дул, как всегда, октябрь ветрами. Рельсы по мосту вызмеив, гонку свою продолжали трамы уже — при социализме. 7 В такие ночи, в такие дни, в часы такой поры на улицах разве что одни поэты и воры. Сумрак на мир океан катнул. Синь. Над кострами — бур.

The script ran 0 seconds.