Поделиться:
  Угадай поэта | Поэты | Карта поэтов | Острова | Контакты

Генрих Гейне - Иегуда бен Галеви
Известность произведения: Низкая



1 2

                     1 «Да прилипнет в жажде к нёбу Мой язык и да отсохнут Руки, если я забуду Храм твой, Иерусалим!..» Песни, образы так бурно В голове моей теснятся, Чудятся мужские хоры, Хоровые псалмопенья. Вижу бороды седые, Бороды печальных старцев. Призраки, да кто ж из вас Иегуда бен Галеви? И внезапно — все исчезло: Робким призракам несносен Грубый оклик земнородных. Но его узнал я сразу, — Да, узнал по древней скорби Многомудрого чела, По глазам проникновенным И страдальчески пытливым, Но и без того узнал бы По загадочной улыбке Губ, срифмованных так дивно, Как доступно лишь поэтам. Год приходит, год проходит, — От рожденья Иегуды Бен Галеви пролетело Семь столетий с половиной. В первый раз увидел свет Он в Кастилии, в Толедо; Был младенцу колыбельной Говор Тахо золотого. Рано стал отец суровый Развивать в ребенке мудрость, — Обученье началось С божьей книги, с вечной Торы. Сыну мудро толковал он Древний текст, чей живописный, Иероглифам подобный, Завитой квадратный шрифт, Этот чудный шрифт халдейский, Создан в детстве нашим миром И улыбкой нежной дружбы Сердце детское встречает. Тексты подлинников древних Заучил в цитатах мальчик, Повторял старинных тропов Монотонные напевы И картавил так прелестно, С легким горловым акцентом, Тонко выводил шалшелет, Щелкал трелью, словно птица. Также Таргум Онкелос, Что написан на народном Иудейском диалекте, — Он зовется арамейским И примерно так походит На язык святых пророков, Ну, как швабский на немецкий, — Этот желтоцвет еврейский Тоже выучил ребенок, И свои познанья вскоре Превосходно применил он В изучении Талмуда. Да, родитель очень рано Ввел его в Талмуд, а после — И в великую Галаху, В эту школу фехтованъя, Где риторики светшш, Первоклассные атлеты Вавилона, Пумпедиты Упражнялись в состязаньях. Здесь ребенок изощрился В полемическом искусстве, — Этим мастерством словесным Позже он блеснул в «Козари». Но, как небо нам сияет Светом двойственной природы: То горячим светом солнца, То холодным лунным светом, - Так же светит нам Талмуд, Оттого его и делят На Галаху и Агаду. Первую назвал я школой Фехтования, а вторую Назову, пожалуй, садом, Садом странно-фантастичным, Двойником другого сада, Порожденного когда-то Также почвой Вавилона: Это сад Семирамиды, Иль восьмое чуда света. Дочь царей Семирамиду Воспитали в детстве птицы, И царица сохранила Целый ряд привычек птичьих: Не хотела променады Делать по земле, как все мы, Млеком вскормленные твари, И взрастила сад воздушный, — Высоко на колоссальных Колоннадах заблистали Клумбы, пальмы, апельсины, Изваянья, водометы — Скреплены хитро и прочно, Как плющом переплетенным, Сетью из мостов висячих, Где качались важно птицы, Пестрые, большие птицы, Мудрецы, что молча мыслят, Глядя, как с веселой трелью Подле них порхает чижик. Все блаженно пьют прозрачный, Как бальзам душистый, воздух, Не отравленный зловонным Испарением земли.. Да, Агада — сад воздушный Детских вымыслов, и часто Юный ученик Талмуда, Если сердце, запылившись, Глохло от сварливой брани И от диспутов Галахи, Споров о яйце фатальном, Что снесла наседка в праздник, Иль от столь же мудрых прений По другим вопросам, — мальчик Убегал, чтоб освежиться, В сад, в цветущий сад Агады, Где так много старых сказок, Подлинных чудесных былей, Житий мучеников славных, Песен, мудрых изречений, Небылиц, таких забавных, Полных чистой пылкой веры. О, как все блистало, пело, Расцветало в пышном блеске! И невинный, благородный Дух ребенка был захвачен Буйной дерзостью фантазий, Волшебством блаженной скорби, Страстным трепетом восторга — Тем прекрасным тайным миром, Тем великим откровеньем, Что поэзией зовется. И поэзии искусство — Высший дар, святая мудрость — Мастерство стихосложенья Сердцу мальчика открылось. Иегуда бен Галеви Стал не только мудрый книжник, Но и мастер песнопенья, Но и первый из поэтов. Да, он дивным был поэтом, Был звездой своей эпохи, Солнцем своего народа — И огромным, чудотворным, Огненным столпом искусства. Он пред караваном скорби, Пред Израилем-страдальцем, Шел пустынями изгнанья. Песнь его была правдива, И чиста, и непорочна, Как душа его; всевышний, Сотворив такую душу, Сам доволен был собою, И прекраснейшую душу Радостно поцеловал он, — И трепещет тихий отзвук Поцелуя в каждой песне, В каждом слове песнотворца, Посвященного с рожденья Божьей милостью в поэты. Ведь в поэзии, как в жизни, Эта милость — высший дар! Кто снискал ее — не может Ни в стихах грешить, ни в прозе. Называем мы такого Божьей милостью поэта Гением; он в царстве духа Абсолютный самодержец, Он дает ответ лишь богу, Не народу, — ведь в искусстве Нас народ, как в жизни, может Лишь казнить, но не судить.                      2 «Так на реках вавилонских Мы рыдали, наши арфы Прислонив к плакучим ивам», — Помнишь песню древних дней? Помнишь — старое сказанье Стонет, плачется уныло, Ноет, словно суп в кастрюльке, Что кипит на очаге! Сотни лет во мне клокочет, Скорбь во мне кипит! А время Лижет рану, словно пес, Иову лизавший язвы. За слюну спасибо, пес, Но она лишь охлаждает, Исцелить меня могла бы Смерть, — но я, увы, бессмертен! Год приходит, год проходит! Деловито ходит шпулька На станке, — а что он ткет, Ни единый ткач не знает. Год приходит, год проходит, — Человеческие слезы Льются, капают на землю, — И земля сосет их жадно. Ах, как бешено кипит! Скачет крышка!.. Слава мужу, Чья рука твоих младенцев Головой швырнет о камень. Слава господу! Все тише Котелок клокочет. Смолк. Мой угрюмый сплин проходит, Западно-восточный сплин. Ну, и мой конек крылатый Ржет бодрее, отряхает Злой ночной кошмар и, мнится, Молвит умными глазами: «Что ж, опять летим в Толедо, К маленькому талмудисту, Что великим стал поэтом, — К Иегуде бен Галеви?» Да, поэт он был великий — Самодержец в мире грезы, Властелин над царством духов, Божьей милостью поэт. Он в священные сирвенты, Мадригалы и терцины, Канцонетты и газеллы Влил огонь души, согретой Светлым поцелуем бога! Да, поистине был равен Этот трубадур великий Несравненным песнотворцам Руссильона и Прованса, Пуату и прочих славных Померанцевых владений Царства христиан галантных. Царства христиан галантных Померанцевые земли! Их цветеньем, блеском, звоном Скрашен мрак воспоминаний! Чудный соловьиный мир! Вместо истинного бога — Ложный бог любви да музы, — Вот кому тогда молились! Розами венчая плеши, Клирики псалмы там пели На веселом лангедоке, А мирянин, знатный рыцарь, На коне гарцуя гордо В стихотворных выкрутасах Славил даму, чьим красотам Радостно служил он сердцем. Нет любви без дамы сердца! Ну, а уж певец любви — Миннезингер, — тот без дамы Что без масла бутерброд! И герой, воспетый нами, Иегуда бен Галеви, Увлечен был дамой сердца — Но совсем особой дамой. Не Лаурой, чьи глаза, Эти смертные светила, На страстной зажгли во храме Знаменитейший пожар, Не нарядной герцогиней В блеске юности прекрасной, Королевою турниров, Присуждавшей храбрым лавры, Не постельной казуисткой, Поцелуйным крючкотвором, Докторолухом, ученым В академиях любви, — Нет, возлюбленная рабби В жалкой нищете томилась, В лютой скорби разрушенья И звалась: Иерусалим. С юных лет в ней воплотилась Вся его любовь и вера, Приводило душу в трепет Слово «Иерусалим». Весь пунцовый от волненья, Замирая, слушал мальчик Пилигрима, что в Толедо Прибыл из восточных стран И рассказывал, как древний Город стал пустыней дикой, — Город, где в песке доныне Пламенеет след пророка, Где дыханьем вечным бога, Как бальзамом, полон воздух. «О юдоль печали!» — молвил Пилигрим, чья борода Белым серебром струилась, А у корня каждый волос Черен был, как будто сверху Борода омоложалась, — Странный был он пилигрим; Вековая скорбь глядела Из печальных глаз, и горько Он вздыхал: «Иерусалим! Ты, людьми обильный город, Стал пустынею, где грифы, Где гиены и шакалы В гнили мерзостно пируют, Где гнездятся змеи, совы Средь покинутых развалин, Где лиса глядит спесиво Из разбитого окошка Да порой, в тряпье одетый, Бродит нищий раб пустыни И пасет в траве высокой Худосочного верблюда. На Сионе многославном, Где твердыня золотая Гордым блеском говорила О величье властелина, — Там, поросшие бурьяном, Тлеют грудами обломки И глядят на нас так скорбно, Так тоскливо, будто плачут. Ах, они и вправду плачут, Раз в году рыдают камни — В месяц аба, в день девятый; И, рыдая сам, глядел я, Как из грубых диких глыб Слезы тяжкие катились, Слышал, как колонны храма В прахе горестно стонали». Слушал речи пилигрима Юным сердцем Иегуда И проникся жаждой страстной Путь свершить в Иерусалим. Страсть поэта! Роковая Власть мечтаний и предчувствий, Чью святую мощь изведал В замке Блэ видам прекрасный, Жоффруа Рюдель, услышав, Как пришедшие с востока Рыцари при звоне кубков Громогласно восклицали: «Цвет невинности и чести, Перл и украшенье женщин — Дева-роза Мелисанда, Маркграфиня Триполи!» — Размечтался трубадур наш, И запел о юной даме, И почувствовал, что сердцу Стало тесно в замке Блэ, — И тоска им овладела. К Цетте он поплыл, но в море Тяжко заболел и прибыл, Умирая, в Триполи. Там увидел Мелисанду Он телесными очами, Но тотчас же злая смерть Их покрыла вечной тенью. И в последний раз запел он И, не кончив песню, мертвый, Пал к шагам прекрасной дамы — Мелисаады Триполи. Как таинственно и дивно Сходны судьбы двух поэтов, Хоть второй лишь мудрым старцем Совершил свой путь великий! И Иегуда бен Галеви Принял смерть у ног любимой, Преклонил главу седую У колен Иерусалима.                      3 После битвы при Арбеллах Юный Александр Великий Землю Дария и войско, Двор, гарем, слонов и женщин, Деньги, скипетр и корону — Золотую дребедень — Все набил в свои большие Македонские шальвары. Дарий, тот удрал от страха, Как бы в них не угодить Царственной своей персоной. И герой в его шатре Захватил чудесный ларчик, Золотой, в миниатюрах, Инкрустированный тонко Самоцветными камнями. Был тот ларчик сам бесценен, А служил лишь для храненья Драгоценностей короны, И других сокровищ царских. Александр их раздарил Самым храбрым — и смеялся, Что мужчины, словно дети, Рады пестрым побрякушкам. Драгоценнейшую гемму Милой матери послал он, — И кольцо с печатью Кира Стало просто дамской брошкой. Ну, а старый Аристотель - Знаменитый забияка, Мир поставивший вверх дном, Для коллекции диковин Получил оникс огромный. В ларчике имелись перлы, Нить жемчужин, что Атоссе Подарил Смердис поддельный, — Жемчуг был ведь настоящий! И веселый победитель Отдал их Таис, прекрасной Танцовщице из Коринфа. Та, украсив жемчугами Волосы, их, как вакханка, Распустила в ночь пожара, В Персеполисе танцуя, И швырнула в царский замок Факел свой — и с громким треском Яростно взметнулось пламя Карнавальным фейерверком. После гибели Таис, Что скончалась в Вавилоне От болезни вавилонской, Перлы были в зале биржи Пущены с аукциона, — И купил их жрец мемфисский И увез их в свой Египет, Где они явились позже В шифоньерке Клеопатры, Что толкла прекрасный жемчуг И, с вином смешав, глотала, Чтоб Антония дурачить. А с последним Омаядом Перлы прибыли в Гренаду И блистали на тюрбане Кордуанского калифа. Третий Абдергам украсил Ими панцирь на турнире, Где пронзил он тридцать броней И Зюлеймы юной сердце. Но с паденьем царства мавров Перешли и эти перлы Во владенье христиан, Властелинов двух Кастилий, Католических величеств, — И испанских государынь Украшали на турнирах, На придворных играх, в цирке, На больших аутодафе, Где величества с балконов Наслаждались ароматом Старых жареных евреев. Правнук черта Мендицабель Заложил потом все перлы Для покрытья дефицита В государственных финансах. В Тюильри, в дворцовых залах, Вновь на свет они явились И сверкали там на шее Баронессы Соломон. Вот судьба прекрасных перлов! Ларчик меньше приключений Испытал, — его оставил Юный Александр себе, И в него сложил он песни Бесподобного Гомера, Своего любимца. На ночь Ставил он у изголовья Этот ларчик, и оттуда, Чуть задремлет царь, вставали, В сон проскальзывали тихо Образы героев светлых. Век иной — иные птицы Ах, и я любил когда-то Эти песни о деяньях Одиссея и Пелида, И в душе моей, как солнце, Рдели золото и пурпур» Виноград вплетен был в кудри, И, ликуя, пели трубы. Смолкни, память! Колесница Триумфальная разбита, А пантеры упряжные Передохли все, как девы, Что под цитры и кимвалы В пляске шли за мной; и сам я Извиваюсь в адских муках, Лежа в прахе. Смолкни, память! Смолкни, память!.. Речь вели Мы о ларчике царевом, И такая мысль пришла мне: Будь моим подобный ларчик, — Не заставь меня финансы Обратить его в монету, — Я бы запер в этот ларчик Золотые песни рабби Иегуды бен Галеви — Гимны радости, газеллы, Песни скорби, путевые Впечатленья пилигрима — Дал бы лучшему цофару На пергаменте чистейшем Их списать, и положил бы Рукопись в чудесный ларчик, И держал бы этот ларчик На столе перед кроватью, Чтоб могли дивиться гости Блеску маленькой шкатулки, Превосходным Барельефам, Мелким, но таким прекрасным, Инкрустациям чудесным Из огромных самоцветов. Я б гостям с улыбкой молвил: «Это что! — Лишь оболочка Лучшего из всех сокровищ: Там сияют - бриллианты, Отражающие небо, Там рубины пламенеют Кровью трепетного сердца, Там смарагд обетованья, Непорочные лазури, Перлы, краше дивных перлов, Принесенных Лже-Смердисом В дар пленительной Атоссе, Бывших лучшим украшеньем Высшей знати в этом мире, Обегаемом луною: И Таис, и Клеопатры, И жрецов, и грозных мавров, И испанских государынь, И самой высокочтимой Баронессы Соломон. Те прославленные перлы — Только сгустки бледной слизи, Выделенья жалких устриц, Тупо прозябавших в море. Мною ж собранные перлы Рождены душой прекрасной, Светлым духом, чьи глубины Глубже бездны океана, Ибо эти перлы — слезы Иегуды бен Галеви, — Ими горько он оплакал Гибель Иерусалима. И связал он перлы-слезы Золотою ниткой рифмы, В ювелирно стихотворства Сделал песней драгоценной. И доныне эта песня, Этот плач великой скорби Из рассеянных по свету Авраамовых шатров Горько льется в месяц аба, В день девятый — в годовщину Гибели Иерусалима, Уничтоженного Титом. Эта песня — гимн сионский Иегуды бен Галеви, Плач предсмертный над священным Пеплом Иерусалима. В покаянной власянице, Босоногий, там сидел он На поверженной колонне; И густой седою чащей Волосы на грудь спадали, Фантастично оттеняя Бледный, скорбный лик поэта С вдохновенными очами. Так сидел он там и пел, Словно древний ясновидец, — И казалось, из могилы Встал пророк Иеремия. И в руинах смолкли птицы, Слыша вопли дикой скорби, Даже коршуны, приблизясь, Им внимали с состраданьем. Вдруг, на стременах качаясь, Мимо, на коне огромном, Дикий сарацин промчался, Белое копье колебля, — И, метнув оружье смерти В грудь несчастного поэта, Ускакал быстрее ветра, Словно призрак окрыленный. Кровь певца текла спокойно, И спокойно песню скорби Он допел, и был предсмертный Вздох его: «Иерусалим!» Молвит старое сказанье, Что жестокий сарацин Был не человек преступный, А переодетый ангел, Посланный на землю небом, Чтоб унесть любимца бога Из юдоли слез, без муки Взять его в страну блаженных. В небе был он удостоен Крайне лестного приема, — Это был сюрприз небесный, Драгоценный для поэта. Хоры ангелов навстречу Вышли с музыкой и пеньем, И в торжественном их гимне Он узнал свою же песню — Брачный гимн синагогальный, Гимн субботний Гименею, Строй ликующих мелодий, Всем знакомых, — что за звуки! Ангелы трубили в трубы, Ангелы на скрипках пели, Ликовали на виолах, Били в бубны и кимвалы. И в лазурных безднах неба Так приветливо звенело, Так приветливо звучало: «Лехо дауди ликрас калле!»1                      4 Рассердил мою супругу Я последнею главой, А особенно рассказом Про бесценный царский ларчик. Чуть не с горечью она мне Заявила, что супруг Подлинно религиозный Обратил бы ларчик в деньги, Что на них он приобрел бы Для своей жены законной Белый кашемир, который Нужен, бедной, до зарезу; Что с Иегуды бен Галеви Было бы довольно чести Сохраняться просто в папке Из красивого картона, По-китайски элегантно Разрисованной узором, Вроде чудных бонбоньерок Из пассажа «Панорама». «Странно! — вскрикнула супруга. - Если он такой уж гений, Почему мне незнакомо Даже имя бен Галеви?» «Милый друг мой, — отвечал я, — Ангел мой, прелестный неуч, Это результат пробелов Во французском воспитанье. В пансионах, где девицам, Этим будущим мамашам Вольного народа галлов, Преподносят мудрость мира: Чучела владык Египта, Груды старых мумий, тени Меровингских властелинов С ненапудренною гривой, Косы мудрецов Китая, Царства пагод из фарфора, — Всё зубрить там заставляют Умных девочек. Но, боже! Назови-ка им поэта, Гордость золотого века Всей испано-мавританской Старой иудейской школы, Назови им Ибен Эзру, Иегуду бен Галеви, Соломона Габироля — Триединое созвездье, Словом, самых знаменитых, — Сразу милые малютки Сделают глаза большие И на вас глядят овцой. Мой тебе совет, голубка, Чтоб такой пробел заполнить, Позаймись-ка ты еврейским, — Брось театры и концерты, Посвяти годок иль больше Неустанной штудировке — И прочтешь в оригинале Ибен Эзру, Габироля И, понятно, бен Галеви — Весь триумвират поэтов, Что с волшебных струн Давида Лучшие похитил звуки. Аль-Харизи — я ручаюсь, Он тебе знаком не больше, А ведь он остряк — французский, Он переострил Харири В хитроумнейших макамах И задолго до Вольтера Был чистейшим вольтерьянцем, — Этот Аль-Харизи пишет: «Габироль — властитель мысли, Он мыслителям любезен; Ибен Эзра — царь искусства, Он художников любимец; Но достоинства обоих Сочетал в себе Галеви: Величайший из поэтов, Стал он всех людей кумиром». Ибен Эзра был старинный Друг, — быть может, даже родич, - Иегуды бен Галеви; И Галеви в книге странствий С болью пишет, что напрасно Он искал в Гранаде друга, — Что нашел он только брата, Рабби Мейера — врача И к тому же стихотворца И отца прекрасной девы, Заронившей безнадежный Пламень страсти в сердце Эзры. Чтоб забыть свою красотку, Взял он страннический посох, Стал, как многие коллеги, Жить без родины, без крова. На пути к Иерусалиму Был татарами он схвачен И, привязанный к кобыле, Унесен в чужие степи. Там впрягли беднягу в службу, Недостойную раввина, А тем более поэта: Начал он доить коров. Раз на корточках сидел он Под коровой и усердно Вымя теребил, стараясь Молоком наполнить крынку, — Не почетное занятье Для раввина, для поэта! Вдруг, охвачен страшной скорбью, Песню он запел; и пел он Так прекрасно, так печально, Что случайно шедший мимо Хан татарский был растроган И вернул рабу свободу, Много дал ему подарков: Лисью шубу и большую Сарацинскую гитару, Выдал денег на дорогу. Злобный рок, судьба поэта! Всех потомков Аполлона Истерзала ты и даже Их отца не пощадила: Ведь, догнав красотку Дафну, Не нагое тело нимфы, А лавровый куст он обнял, — Он, божественный Шлемиль. Да, сиятельный дельфиец Был Шлемиль, и даже в лаврах, Гордо увенчавших бога, — Признак божьего шлемильства. Слово самое «Шлемиль» Нам понятно. Ведь Шамиссо Даже в Пруссии гражданство Дал ему (конечно, славу), И осталось неизвестным, Как исток святого Нила, Лишь его происхожденье; Долго я над ним мудрил, А потом пошел за справкой, Много лет назад в Берлине, К другу нашему Шамиссо, К обер-шефу всех Шлемилей. Но и тот не мог ответить И на Гицига сослался, От которого узнал он Имя Петера без тени И фамилию. Я тотчас Дрожки взял и покатил К Гицигу. Сей чин судебный Прежде звался просто Ициг, И когда он звался Ициг, Раз ему приснилось небо И на небе надпись. Гициг, — То есть Ициг с буквой Г. «Что тут может значить Г? — Стал он размышлять. — Герр Ициг Или горний Ициг? Горний — Титул славный, но в Берлине Неуместный». Поразмыслив, Он решил назваться «Гициг», — Лишь друзьям шепнув, что горний В Гициге сидит святой. «Гициг пресвятой! — сказал я, Познакомясь. — Вы должны мне Объяснить языковые Корни имени Шлемиль». Долго мой святой хитрил, Всё не мог припомнить, много Находил уверток, клялся Иисусом, — наконец От моих штанов терпенья Отлетели все застежки, И пошел я тут ругаться,
Источник

The script ran 0.013 seconds.