Поделиться:
  Угадай поэта | Поэты | Карта поэтов | Острова | Контакты

Евгений Евтушенко - Братская ГЭС - Ярмарка в Симбирске [Братск - Усть-Илим - Суханово - Сенеж - Братск - Москва
]
Известность произведения: Низкая



1 2 3 4

Ярмарка! В Симбирске ярмарка. Почище Гамбурга! Держи карман! Шарманки шамкают, и шали шаркают, и глотки гаркают: «К нам! К нам!» В руках приказчиков под сказки-присказки воздушны соболи, парча тяжка. А глаз у пристава косится пристально, и на «селёдочке» [1] перчаточка. Но та перчаточка в момент с улыбочкой взлетает рыбочкой под козырёк, когда в пролёточке с какой-то цыпочкой, икая, катит икорный бог. И богу нравится, как расступаются платки, треухи и картузы, и, намалёваны икрою паюсной, под носом дамочки блестят усы. А зазывалы рокочут басом, торгуют юфтью, шевром, атласом, пречистым Спасом, прокисшим квасом, протухшим мясом и Салиасом. [2] И, продав свою картошку да хвативши первача, баба ходит под гармошку, еле ноги волоча, и поёт она, предерзостная, всё захмелевая, шаль за кончики придерживая, будто молодая: «Я была у Оки, ела я-бо-ло-ки. С виду золочёные - в слёзыньках мочёные. Я почапала на Каму. Я в котле сварила кашу. Каша с Камою горька - Кама слёзная река. Я поехала на Яик, села с миленьким на ялик. По верхам и по низам - всё мы плыли по слезам. Я пошла на тихий Дон. Я купила себе дом. Чем для бабы не уют? А сквозь крышу слёзы льют...» Баба крутит головой. всё в глазах качается. Хочет быть молодой, а не получается. И гармошка то зальётся, то вопьётся, как репей... Пей, Россия, ежли пьётся, - только душу не пропей!.. Ярмарка! В Симбирске ярмарка! Гуляй, кому гуляется! А баба пьяная в грязи валяется. В тумане плавая, царь похваляется... А баба пьяная в грязи валяется. Корпя над планами, министры маются... А баба пьяная в грязи валяется. Кому-то памятник подготовляется... А баба пьяная в грязи валяется. И мещаночки, ресницы приспустив, мимо, мимо: «Просто ужас! Просто стыд!» И лабазник - стороною мимо, а из бороды: «Вот лежит... А кто виною? Всё студенты да жиды...» И философ-горемыка ниже шляпу на лоб и, страдая гордо, - мимо: «Грязь - твоя судьба, народ!» Значит, жизнь такая подлая - лежи и в грязь встывай?! Но кто-то бабу под локоть и тихо ей: «Вставай!..» Ярмарка! В Симбирске ярмарка! Качели в сини, и визг, и свист. И, как гусыни, купчихи яростно: «Мальчишка с бабою... Гимназист!» Он её бережно ведёт за локоть. Он и не думает, что на виду. «Храни Христос тебя, яснолобый. А я уж как-нибудь сама дойду...» И он уходит. Идёт вдоль барок над вешней Волгой, и, вслед грустя, его тихонечко крестит баба, как бы крестила своё дитя. Он долго бродит. Вокруг всё пасмурней. Охранка - белкою в колесе. Но как ей вынюхать, кто опаснейший, когда опасны в России все! Охранка, бедная, послушай, милая: всегда опасней, пожалуй, тот, кто остановится, кто просто мимо чужой растоптанности не пройдёт. А Волга мечется, хрипя, постанывая. Берёзки светятся над ней во мгле, как свечки робкие, землёй поставленные за настрадавшихся на земле. Ярмарка! В России ярмарка! Торгуют совестью, стыдом, людьми, суют стекляшки, как будто яхонты, и зазывают на все лады. Тебя, Россия, вконец растрачивали и околпачивали в кабаках, но те, кто врали и одурачивали, ещё останутся в дураках! Тебя, Россия, вконец опутывали, но не для рабства ты родилась. Россию Разина, Россию Пушкина, Россию Герцена не втопчут в грязь! Нет, ты, Россия, не баба пьяная! Тебе великая дана судьба, и если даже ты стонешь, падая, то поднимаешь сама себя! Ярмарка! В России ярмарка! В России рай, а слёз - по край. Но будет мальчик - он снова явится и скажет праведное: «Вставай!» Б р а т с к а я Г Э С о б р а щ а е т с я к п и р а м и д е: Пирамида, снова и снова утверждаю с пеной у рта: революций первооснова есть не злоба, а доброта. Если слёзы сквозь крыши льются, строй лишь внешне несокрушим, и заваривается революция, и заваливается режим. Вот я вижу: летят воззвания, уголь - мастеру-гаду в рот, и во мне - не воды взвывания, а неистовых стачек рёв. И Россия идёт к избавленью, кровью тысяч землю багря, сквозь централы, расстрел на Лене, сквозь Девятое января. И в боях девятьсот пятого, и в маёвках, флагами машущих, - всюду брезжит светло, незапятнанно яснолобость симбирского мальчика. Кто-то ночью, петляя, смывается, кто-то прячет шрифты под полой, и, как лава, из глоток в семнадцатом сокрушающее: «Долой!» Но вновь, оттирая правду назад, неправда к власти протискивается. И вот, пирамида, взгляни: Петроград. Временное правительство. * * * Под вихрь витийственных словечек, о славе грезя мировой, скакнул в премьеры человечек с вертлявой полой головой. Он восклицал о прошлом горько. Он лясы лисанькой точил, а потихоньку-полегоньку всё то же прошлое тащил. «Народ! Народ!» - кричал под марши, но лучше уж бесстыдный гнёт, чем угнетать народ, как раньше, крича: «Да здравствует народ!» Следили Зимнего колонны ловчилу в шулерском дыму с краплённой мастерски колодой министров, надобных ему. Он передёргивал шикарно, но пальцы чувствовали крах. Так шла игра. Менялись карты, но оставался тот же крап. А в Зимнем всё ещё банкеты. Бокалы узкие звенят, и дарят девочки букеты, как это дамы им велят. И в залах звон, как будто бал там, и подхорунжий с алым бантом при николаевских усах стоит у двери на часах. И вот, подняв бокал с шампанским, встаёт премьер с лицом шаманским, с просветом в хилых волосах. Здесь революцией клянутся, за революцию здесь пьют, а сами ссорятся, клюются и всё на свете продают. У них интриги и раздоры, хоть о единстве и галдят, и Ярославли и Ростовы на них презрительно глядят. Их презирают и солдаты, и те, кто сеют и куют, и человеки, что салаты им, изгибаясь, подают. С усмешкой сумрачной и странной, сосредоточен, хитроват, на их машины под охраной глядит рабочий Петроград. Он видит, видит их бессилье. Ещё немного - и пора... Игра в правительство России - всегда опасная игра. * * * Глядит пирамида, как тяжко, огромно, сопя, разворачивается «Аврора», как прут на Зимний орущие тысячи... Глядит пирамида всё так же скептически: «Я вижу: мерцают в струенье дождя штыки - с холодной непримиримостью, но справедливость, к власти придя, становится несправедливостью. Людей существо - оно таково... Кто-то из древних молвил: чтобы понять человека, его надо представить мёртвым. Тут возразить нельзя ничего. Согласна, но лишь отчасти. Чтобы понять человека, его надо представить у власти». Но Братская ГЭС в свечении брызг грохочет потоком вспененным: «А ты в историю снова всмотрись. Тебе я отвечу Лениным!» Идут ходоки к Ленину Просёлками и селеньями с горестями, боленьями идут ходоки к Ленину, идут ходоки к Ленину. Метели вокруг свищут. Голодные волки рыщут. Но правду крестьяне ищут, столетьями правду ищут. Столькие их поколения, емелек и стенек видевшие, шли, как они, к Ленину, но не дошли, не выдюжили. Идут ходоки, зальделые, всё, что наказано, шепчут. Шаг за себя делают. Шаг - за всех недошедших. А где-то в Москве Ленин, пришедший с разинской Волги, на телеграфной ленте их видит сквозь все сводки. Он видит: лица опухли. Он слышит хрипучий кашель. Он знает: просят обувки несуществующей каши. Воет метель, завывает. Мороз ходоков корёжит, и Ленин себя забывает - о них он забыть не может. Он знает, что все идеи - только пустые «измы», если забыты на деле русские слёзные избы. ...Кони по ленте скачут. Дети и женщины плачут. Хлеб кулаки прячут. Тиф и холера маячат. И, ветром ревущим накрениваемые, по снегу, строги и суровы, идут ходоки к Ленину, похожие на сугробы. Идут ходоки полями, идут ходоки лесами, Ленин - он и Ульянов, и Ленин - они сами. И сквозь огни, созвездья, выстрелы, крики, моленья, невидимый, с ними вместе идёт к Ленину Ленин... А ночью ему не спится под штопаным одеялом. Метель ворожит: «Не сбыться великим твоим идеалам!» Как заговор, вьётся позёмка. В небе за облака месяц, как беспризорник, прячется от ЧК. «Не сбыться! - скрежещет разруха. - Я всё проглочу бесследно!» «Не сбыться! - как старая шлюха, неправда гнусит. - Я бессмертна!» «В грязь!» - оскалился голод. «В грязь!» - визжат спекулянты. «В грязь!» - деникинцев гогот. «В грязь!» - шепоток Антанты. Липкие, подлые, хитрые, всякая разная мразь ржут, верещат, хихикают: «В грязь! В грязь! В грязь!» Метель панихиду выводит, но вновь - над матерью-Волгой идёт он просто Володей и дышит простором, волей. С болью невыразимой волны взметаются, брызжут. В них, как в душе России, Стенькины струги брезжут. Волга дышит смолисто, Волга ему протяжно: «Что, гимназист из Симбирска, тяжко быть Лениным, тяжко?!» Не спится ему, не спится. но сквозь разруху, метели он видит живые лица, словно лицо идеи. И за советом к селеньям, к горестям и боленьям идёт ходоком Ленин, идёт ходоком Ленин... * * * «Да, благороден, да, озарён, - в ответ пирамида устало, - но зря на людей надеется он. Я, например, перестала. Жалко мне Ленина: идеалист. Цинизм уютней. Цинизм не обманывает...» А Братская ГЭС: «Ты вокруг оглядись: нет, он обманывает, он обламывает. Я не за сладенько робких маниловых в их благодушной детскости. Я за воинственных, а не молитвенных идеалистов действия! За тех, кто мир переделывать взялся, за тех, кто из лжи и невежества всё человечество за волосы тащит, пусть даже невежливо. Оно упирается, оно недовольно, не понимая сразу того, что иногда ему делают больно только затем, чтоб спасти его...» Но пирамида остроугольно смотрит: «Ну что же, нас время рассудит. Что, если только и будет больно, ну, а спасенья не будет? И в чём спасенье? Кому это нужно - свобода, равенство, братство всемирное? Прости, повторяюсь я несколько нудно, но люди - рабы. Это азбучно, милая...» Но Братская ГЭС восстаёт против рабского. Волны её гудят, не сдаются: «Я знаю и помню другую азбуку - азбуку революции!» Азбука революции Гремит «Авроры» эхо, пророчествуя нациям. Учительница Элькина на фронте в девятнадцатом. Ах, ей бы Блока, Брюсова, а у неё винтовка. Ах, ей бы косы русые, да целиться неловко. Вот отошли кадеты. Свободный час имеется, и на траве, как дети, сидят красноармейцы. Голодные, заросшие, больные да израненные, такие все хорошие, такие все неграмотные. Учительница Элькина раскрывает азбуку. Повторяет медленно, повторяет ласково. Слог выводит каждый, ну, а хлопцам странно: «Маша ела кашу. Маша мыла раму». Напрягают разумы с усильями напрасными эти Стеньки Разины со звёздочками красными. Учительница, кашляя, вновь долбит упрямо: «Маша ела кашу. Маша мыла раму». Но, словно маясь грыжей от этой кутерьмы, винтовкой стукнул рыжий из-под Костромы: «Чего ты нас мучишь? Чему ты нас учишь? Какая Маша! Что за каша!» Учительница Элькина после этой речи чуть не плачет... Меленько вздрагивают плечи. А рыжий огорчительно, как сестрёнке, с жалостью: «Товарищ учителка, зря ты обижаешься! Выдай нам, глазастая, такое изречение, чтоб схватило за сердце, - и пойдёт учение...» Трудно это выполнить, но, каноны сламывая, из неё выплыло самое-самое, как зов борьбы, врезаясь в умы: «Мы не рабы... Рабы не мы...» И повторяли, впитывая в себя до конца, и тот, из Питера, и тот, из Ельца, и тот, из Барабы, и тот, из Костромы: «Мы не рабы... Рабы не мы...» ...Какое утро чистое! Как дышит степь цветами! Ты что ползёшь, учительница, с напрасными бинтами? Ах, как ромашкам бредится - понять бы их, понять! Ах, как берёзкам брезжится - обнять бы их, обнять! Ах, как ручьям клокочется - припасть бы к ним, припасть! Ах, до чего не хочется, не хочется пропасть! Но ржут гнедые, чалые... Взмывают стрепета, задев крылом печальные, пустые стремена. Вокруг ребята ранние порубаны, постреляны... А ты всё ищешь раненых, учительница Элькина? Лежат, убитые, среди чебреца и тот, из Питера, и тот, из Ельца, и тот, из Барабы... А тот, из Костромы, ещё живой как будто, и лишь глаза странны. «Подстрелили чистенько, я уже готов. Ты не трать, учителка, на меня бинтов». И, глаза закрывший, почти уже не бывший, что-то вспомнил рыжий, улыбнулся рыжий. И выдохнул мучительно, уже из смертной мглы: «Мы не рабы, учителка, Рабы не мы...» Бетон социализма «Бабья кровь от века рабья...» - говорил снохач Зыбнов, жёлтым ногтем выкорябывая мясо из зубов. И в избе хозяйской сохла, как полынный стебелёк, без отца и мамы Сонька, чуть повыше, чем сапог. Забивалась она в угол и слыхала ржавый смех: «Ну, теперь ваш Ленин умер, - и Коммуне тоже смерть!» Зыбко плавали лампады. Крысы шастали в сенях, и казацкие лампасы кровенели на штанах. И ждала расправы скорой, где-то сунута в муку, та нагайка, свист которой помнят Питер и Баку. Год за годом шли. Сменялись лёд, вода, вода и лёд. Соньке стукнуло семнадцать под гуденье непогод. Засугробили метели приуральские края, но в крови батрацкой пели пугачёвские кровя. И, платком лицо закутав, вся в снегу, белым-бела, Сонька вышла в ночь за хутор и пошла она, пошла. В той степи, насквозь продутой, что без края и конца, атаман казацкий Дутов расстрелял её отца. И к горе, горе Магнитной, хоть идти невмоготу, Сонька шла с одной молитвой: разыскать могилу ту. Но у самой у Магнитки Сонька встала, замерла: ни могилы, ни могилки, а народу без числа. Прут машины озверенно, тачек стук и звяк лопат, и замёрзлые знамёна красным льдом своим гремят. И хотя земля чугунна, тыщи Сонек землю бьют, тыщи Сонек про Коммуну песню звонкую поют. А на всех, кто роет, строит, чистым отсветом легло чьё-то доброе, простое, неиконное лицо. И с прищуром зорким-зорким, что-то думая своё, он глядел, Ильич, на Соньку, ждал чего-то от неё. И взяла она лопату, ещё тёплую от рук, обернулась угловато и увидела подруг. И щербатая Тамарка ей сказала прямо в лоб: «Выше голову, товарка, ты же - красный землекоп!» Сонька ткнула грунт несмело, но за свой батрацкий срок что-ничто - копать умела: черенок есть черенок. И на Сонькину лопату засмотрелся, покорён, первый здешний экскаватор иностранец «Марион». И с лопаты дни летели, будто взрытая земля, в духотищу и в метели, осыпаясь и звеня. Комсомольская шамовка из селёдочных голов, но - «В Коммуне остановка!» и - копай без лишних слов! Ватник латан-перелатан и лоснится, как супонь, но не лапан-перелапан - ты попробуй Соньку тронь! Не смущало в той эпохе Соньку, гордую собой, то, что драные опорки на ногах её зимой. И носила летом гордо две галоши прехудых фирмы «Красный треугольник», их бечёвкой прихватив. Лишь во сне её укромном плыли где-то там, вдали, сапоги, сверкая хромом, будто чудо-корабли. Комсомола член и МОПРа... Почему же у неё под глазами часто мокро? Немарксистское нытьё!.. Петька, чёртовый бетонщик в разбудёновке своей, ты с товарищем потоньше... Удели вниманье ей! Ну, а Петька смотрит шало: «Мне бетон бы только дать! Снова скурвилась мешалка - подкулачница, видать...» ...С окон сыплется замазка на коттеджах инспецов. Под горой Магнитной пляска, да такая, что Аляска где-то вскинула от хряска к небу мордочки песцов. Пляшут парни на бетоне, пляшут пять чубов хмельных. Пляшут парни наподобье виноделов чумовых. Пляшут звёздные, лихие разбудёновки парней - пляску детства индустрии, пляску юности своей. Ничего, что эта пляска тяжела, тяжела, ничего, что тряско, вязко - лишь Коммуна бы жила! Ноги стонут, ноги тонут, но гремит, бросая в дрожь, над трясиною бетона перекопское: «Даёшь!» А при бусах и серёжках, позабыв про Перекоп, ходит в хромовых сапожках Сонька - красный землекоп. Сонька год почти копила свои кровные рубли - и, неясно где, купила эти чудо-корабли. Только зря ты, Сонька, ходишь, замышляя воровство. Зря украсть у пляски хочешь, Сонька, Петьку своего. Ну-ка, Сонька, не фасонь-ка! Не боись! Иди сюда! На твоих ресницах, Сонька, буржуазная вода. Петька твой ногами пашет, пляшет носом и вихром, он рукою тебе машет - позабудь про этот хром! И, весёлая, живая, так чертовски молода, светит, Соньку зазывая, с разбудёновки звезда. Ещё малость плачет Сонька, но звездою тянет он, и уже мыском тихонько Сонька трогает бетон. Соньку чуть вперёд шатнуло, Сонькин дух, как видно, слаб. Сапоги едва шагнули, и бетон их сразу - цап! Сонька руку выгибает, а в глазах - круги, круги... Пляшет Сонька... Погибают, погибают сапоги! И летит, чистейше брызнув, с щёк горящих - не беда! - на бетон социализма буржуазная вода. Сапоги вконец разбиты. Долго ждать ещё обнов... Что ты зыркаешь небрито, сиз от зависти, Зыбнов? Что гундосишь ты, плешивый, взгляд кося через плечо: «Попляшите, попляшите, - вы допляшетесь ещё!»? Уходи, нам свет не засти, оставайся при своём. Мы допляшемся до счастья - пусть все ноги в кровь собьём! Сонька пляшет в исступленье, будто знает наперёд: не умрёт вовеки Ленин и Коммуна не умрёт. Коммунары не будут рабами Просыпавшийся мир шелестел, свиристел, когда утром росистой тропою нас к обрыву бандиты вели на расстрел под Херсоном, в Поволжье, в Триполье. Но мы пели и пели, голов не клоня, на груди разрывая рубахи: «Никогда, никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами!» Нас безжалостный голод глодал и душил, нас шатали тифозные ветры, но не падали мы - из костей да из жил, да ещ - из отчаянной веры. А вокруг нищета, босота, нагота, но мы строили,

The script ran 0 seconds.