Поделиться:
  Угадай поэта | Поэты | Карта поэтов | Острова | Контакты

Евгений Евтушенко - Казанский университет - Суббота [1970, Казань - Москва ]
Известность произведения: Низкая



Столичная газета приводит интересный счёт, представленный по начальству одним из чиновников, командированных в провинцию по делам службы. «Две рюмки водки - 20 к., одна рюмка - 10 к., один графин водки - 40 к., одна сельдь - 30 к., две порции винегрета - 60 к., одна порция солянки - 30 к., четыре порции поросёнка - 1 р. 20 к., шесть порций мороженого - 1 р. 80 к., одна бутылка воды - 25 к., бутылка редедеру - 5 р., две бутылки лимонной воды - 60 к., одна рюмка водки старой - 15 к., одна порция поросёнка - 30 к., одна порция бифштекса - 40 к., одна порция пирожного - 25 к., фисташки - 30 к., одна бутылка пива - 30 к., свеча стеариновая - 10 к., самовар - 10 к., одна порция белорыбицы - 40 к., одна бутылка пива - 30 к., необходимый отдых после занятий (?!) - 10 руб. Итого, не более не менее, 28 р. 10 к.». Казанская газета «Волжский вестник», 2 апреля 1887 года Поднимется мститель суровый, И будет он нас посильней. Из революционной песни «Дворник, что за крик на улице? Снова, что ли, их пороть?» «Да суббота... Русь разгуливается... Пьянство, ваше сковородь...» Люди, синие от стужи, обнимают фонари. Сорок градусов снаружи, сорок градусов внутри. Кто Россию травит? Кто Россией правит? Барыня стеклянная - водка окаянная. Мчат по пьяным рысаки. Боже, что творится! Нынче водка на Руси как императрица. И сургучный венец на головке царственной, а солёный огурец - скипетр государственный. Твои очи, Русь, поблёкли, а в ослаблых пальцах - дрожь. Вниз по матушке по водке далеко не уплывёшь. Если всё в глазах двоится, ты вдвойне бессильна, Русь. Пьяный спьяну не боится, а с похмелья пьяный - трус. Эй, мужик, ты снова к рюмке? Но когда дрожливы руки, не удержишь в них кола, не рванёшь в колокола. Али было мало порки, али та наука зря? Ты в царёвой монопольке не опасен для царя. Выпьешь - царь и поп - родимы, хоть целуйся с ними всласть. Ты и власть как побратимы: водку пьёшь и ты и власть. И по городу Казани, мужичьё валя врастяг, мчат осанистые сани в раззолоченных кистях. «Шваль посконная с жидами, прочь с пути, сигайте в ров!» Едет пьяный шеф жандармов с Азой - дочерью шатров. И полковнику Гангардту на служебную кокарду, раззвенясь во все серёжки, нацепляет Азочка ещё теплую от ножки розочку-подвязочку. А в номерах Щетинкина такая катавасия! Шампанское шутихами палит по потолкам. Плевать, что за оказия - гуляй Расея-Азия, а малость безобразия - как соусок пикан. Купцы в такой подпитости, что всё готовы вытрясти. Деньга досталась хитростью, а тратить - рази труд? Тащи пупки куриные и пироги с калиною, а угости кониною - они не разберут. Первогильдейно крякая, набрюшной цепью брякая, купчина раскорякою едва подполз к стене. Орёт от пьянства лютого, от живота раздутого: «Желаю выйти тутова! Рубите дверь по мне!» Безгильдейная Расея носом ткнулась в снег, косея, - закаляется. Как подменная свобода, шлюха грязная - суббота заголяется! А в портерной у Лысого, где птичье молоко, буфетчик, словно лисонька, вовсю вострит ушко. Вас наблюдая, мальчики, «папашей» наречён, к доносцу матерьяльчики вылавливает он. Суббота - день хреновый, на пьяных урожай, а если мат - крамола, всю Русь тогда сажай. Но ухо у буфетчика торчком, торчком, торчком туда, где брат повешенного сидит ещё молчком. Ещё он отрок отроком с вихрастой головой, но всем угрюмым обликом взрослей, чем возраст свой. И пусть галдят отчаянно, стаканами звеня, крамольное молчание слышней, чем трепотня. Хмельной белоподкладочник со шкаликом подлез: «Эй, мальчик из порядочных, рванём-ка за прогресс!» Буфетчик, всё на ус крути! Молчит. Сейчас расколется. В глазах мальчишечьих круги кровавые расходятся. И, корчась, будто на колу, поднявшись угловато, он шепчет всем и никому: «Я отомщу за брата!» Нет, не лощёному хлыщу, а в дальнее куда-то: «Я отомщу, я отомщу, я отомщу за брата!» Учёл, буфетчик, записал? Теперь жандарма свистни. Всегда доносит гений сам на собственные мысли. Ещё он юн и хрупковат, и за него так страшно. Ещё его понятье «брат» сегодня просто «Саша». Но высшей родственности боль пронзит неукоснимо: ведь человеку брат - любой, неправдою казнимый. И брат - любой, чей слышен стон в полях и на заводе, и брат - любой, кто угнетён, но тянется к свободе. И признак Страшного суда всем палачам расплата, и революция всегда по сути - месть за брата. 12. Татарская песня Когда народы, распри позабыв... А. Пушкин Если с кем-либо придётся говорить, то не думай, какую религию он исповедует, а обрати внимание на его ум. Каюм Насыри Даже дворничиха Парашка армянину кричит: «Эй, армяшка!» Даже драная шлюха визжит на седого еврея: «Жид!» Даже вшивенький мужичишка на поляка бурчит: «Полячишка!» Даже пьяница, падая в грязь, на татарина: «Эй ты, князь!» Бедняков, доведённых до скотства, научают и власть и кабак чувству собственного превосходства: «Я босяк, ну а всё же русак!» А Володя вспоминает Кокушкино, бич с прилипнувшими колючками, колокольчиков колыхание, пастуха-татарчонка Бахавия. И, картофелину печёную из ладони в ладонь перекидывая, запевал Бахавий печальную свою песню под рокот ракитовый: «Сары, сары, сап-сары! Сары чечек, саплары! Сагынырсын, саргаирсын, кильсе сугыш, чеклары. Вы желты, желты, желты не от горя ли, цветы? Помертвеешь, пожелтеешь от войны, от маеты...» И в костёрике ветви похрустывают, и так больно от родственной боли. До чего эта песня русская - потому что татарская, что ли? А империя, мать уродов, воплотившись в двуглавом орле, стала страшной тюрьмой народов, да и русского в том числе. Но с хвостами и русские черты, и татарский шайтан с хвостом... Минарет над казанской мечетью поднят старческим бледным перстом. Здесь укрытое от государства государство печалей и ран, и морщины на лицах татарских - это русским понятный Коран. И в мечеть забредает Володя, где на каменных пыльных полах перешёптываются лохмотья позабытых тобою, аллах. А во храме Христа недалече, на пол капая сотнями слёз, перешёптываются свечи позабытых тобою, Христос. Разобщённо качаются тени, к небу общему руки воздев. Враг единый у всех - угнетенье, только разные боги у всех. Рай еврейский пророчит ребе, поп сулит православнейший рай, но, не веря в спасенье на небе, скажет с горькой усмешкой Тукай: «Святую правду, веру, честь не выше золота все чтут, - оно сильнее, чем Коран, Евангелие и Талмуд». Но что вас сблизит, божьи дети - татарин, русский, иудей? Неужто деньги, только деньги есть вера общая людей? А ты, мулла, бубнишь убого из складок жира своего, что нету бога, кроме бога, и Магомет - пророк его?! Но нет, спасенье - не иконы, не воззыванья к небесам, Не Магомет, не Иегова, а человек спасётся сам. И станет общей чья-то вера, и скажет кто-нибудь в свой срок: «Нет бога, кроме человека, и человек - себе пророк». И пусть над столькими богами звучит, людей боготворя, такая чистая, Бахавий, простая песенка твоя: «Сары, сары, сап-сары! Сары чечек, саплары! Сагынырсын, саргаирсын, кильсе сугыш, чеклары». 13. Федосеев Сегодня во время гулянья я нашёл перо вальдшнепа. Вероятно, бедняжка прельстился берёзами и, напуганный светом, ударился в белую стену. Посылаю Вам это пёрышко... Н. Е. Федосеев - Сергиевскому По-над тюрьмой Владимирской запах весны и пороха. Падает в руки льдиночкой вальдшнепа белое пёрышко. Маленький да удаленький, из-за обмана зрения он, словно ангел, ударился грудью о стену тюремную. Нету сильней агитации, нету сильней нелегальщины, если на тюрьмы кидаются самоубийцами вальдшнепы. Хорканье в небе истошное... Что вы задумались, узники, в самоубийцах восторженных сами собою узнаны? Кровью земля обрызгана после полёта вашего. Тяга к свободе убийственна, будто бы тяга вальдшнепов. Над молодой повиликою, мятою и сурепкою хлещет вас дробь, перелитая из тридцати сребреников. Но, улетев от охотника, что вы бросаетесь на стену? Сколько вас дробью ухлопано, сколько о стены разгваздано! И над весенними реками в мире, ещё не оттаявшем, хорканье вальдшнепов - реквием собственным крыльям отчаянным. Но, как письмо от подпольщика, переданное с воли, вальдшнепа белое пёрышко у Федосеева Коли. Жёсткие руки империи взяли семнадцатилетнего, Коля, тебя не первого, Коля, тебя не последнего. В путь, никому не завидуя, снежные тракты утаптывай! Совести русской планидою стала планида этапная. Крылья о стены каменные бьются, не сдавшись на милость. Лучше крылатость в камере, чем на свободе бескрылость. Наши марксисты первые, в тюрьмы спокойно идущие, вальдшнепов белыми перьями письма писали в грядущее. Были они ещё мальчики даже в мужской суровости. Были в одном догматики - не предавали совести. Что же случилось, Коля, если в себя ты выстрелил, навзничь упав на корни всеукрывающих лиственниц? Губы ответить стараются, а на лице - ни кровиночки, и муравей взбирается к солнцу по алой тропиночке. Тюрьмы, этапы выдюжил с детской улыбкой Мышкина. Лишь одного не выдержал - подлости единомышленника. Спишь с восковыми веками. Ты застрелился, сломался, первый марксист, оклеветанный, братом своим во Марксе. Лиственницы разлапые, что вы шумите невесело? Вальдшнепы, стены разламывая, станут ещё буревестниками! Ну а пока что - валится снег надо тобой, империя, словно разбившихся вальдшнепов тусклые, мёртвые перья... 14. Пешков Когда говорили о народе, я с изумлением и недоверием в себе чувствовал, что на эту тему не могу думать так, как думают эти люди. Для них народ являлся воплощением мудрости, духовной красоты и добросердечия, существом почти богоподобным и единосущным, вместилищем начал всего прекраснодушного, справедливого, величественного. Я не знал такого народа. Я видел плотников, грузчиков, каменщиков, знал Якова, Осипа, Григория, а тут говорили именно о единосущном народе и ставили себя куда-то ниже его, в зависимости от его воли. М. Горький «Мои университеты» По Казани купецкой, кабацкой, азиатской, такой и сякой, конокрадской, законокрадской, полицейской и шулерской, по Казани крамольной, подпольной, где гектографы и бунтари, по рабочей и подневольной, ну а всё-таки вольной внутри - мимо щёлкания орешков, мимо звонких пролёток господ Алексей по фамилии Пешков хлеб в корзине студентам несёт. Он идёт по Проломной, Горшечной, и, не зная о том ничего, каждый встречный и поперечный заграбастан глазами его. Это горьковские истоки - собирательство лиц и судеб. Пахнут хлебом горячим листовки и листовками свежими хлеб. Пахнет утро поющим рубанком, и рассвет у дверей кабака парусит золотою рубахой отплясавшего Цыганка. С детства в люди, как в нелюди, отдан, Пешков знает, как знает суму: в умилении перед народом есть частица презренья к нему. И он видит народ не всеправым мудрым богом с подъятым перстом, а шальным Цыганком кучерявым, надорвавшимся под крестом. Но в аду мыловарен, красилен и в цехах под гуденье станков пролетарское племя России зарождается из Цыганков. И с ухваткою мастерового примет Пешков тот крест на себя, и он в люди отдаст своё слово, на дорогу его осеня: «Отдаю тебя, слово, в люди, словно душу и плоть мою. Отдаю тебя, слово, вьюге, в руки белые отдаю. Я ли, слово, тебя не холил и у сердца не грел своего? Но выталкиваю на холод, чтобы ты не боялось его. Там, за дверью моею, - злоба, там и слава, как западня, но ты выросло, моё слово, и уже проживёшь без меня. Ты не будь перед барами в страхе, - уступать этим харям грешно, и во прахе или на плахе ты веди себя хорошо! Околоточным не поддайся и с лакеями не кумись. В морду вмажут - а не продайся, мёдом смажут - а не купись! И, как нового гражданина, не суля несмышлёнышу рай, воспитай, моё слово, сына и опять его в люди отдай!» 15. Шпик Если царь был первый сыщик в государстве, то каждый желавший сделать карьеру становился сыщиком, - и канцелярии Российских университетов фактически превратились в отделения жандармских управлений. Из воспоминаний профессора Н. Н. Фирсова Пока крамольничали лодыри - эх, на язык бы им типун! - топтал у окон снег до одури Его Величества топтун. С глазами пёсьими, скулёжными, с продрогшим в варежке свистком, в казённых чёсанках с галошами, он сам крамольничал тайком. И, с бульбой носа помидорного, припоминал, страдая, страж вальяж Матрёны Дормидонтовны, не умещавшийся в трельяж. Припоминал стерлядку жирную и самовитого сига, и политическою жертвою охранник чувствовал себя. Ну а зубровочка, рябиновка, ну а груздочки - каково! И клял правительство родимое личарда преданный его. Он рассуждал, соплю прикусывая, как будто свисший сталактит: «Пусть лучше будет революция, но лишь бы не радикулит». И сыпанул бы рысью с искрами, когда б не схвачен был уздой, шпик - самовластия российского так неустойчивый устой. Но с орденами, словно с цацками, за ним самим следить должны, топтали Русь министры царские - в хорьковых шубах топтуны. И величаво, как приличествует, в почтенном облаке седин топтал страну Его Величество - топтун под номером один. Они следили за смутьянами, давя зелёные ростки, и за Володею Ульяновым, как за врагом всея Руси. О вы, топтавшие отечество! Вас нет, а он сегодня встал в тужурке бронзовой студенческой, «смутьян», взойдя на пьедестал. Так, предвкушая с маком бублички и то селянку, то блины, места для памятников будущего вытаптывали топтуны. 16. Сходка Собрало нас сюда не что иное, как сознание невозможности всех условий, в которые поставлена русская жизнь вообще и студенческая в частности... Из петиции казанских студентов 4 декабря 1887 года В Москве или Казани, нафабривши усы, преподают казаки историю Руси. Студентов кони давят, и, сжата в пятерне, нагайка смачно ставит отметки на спине. И что призыв к прогрессу, и что наивный бунт, когда в нагайке весу, пожалуй, целый фунт. Нагаечка, нагайка, казаческая честь. В России власть - хозяйка, пока нагайка есть. И против нагаек, штыков, государственной страшной махинищи студенты, мальчишечки. Но если боится чего-то такая махина, то, значит, лишь сверху тверда, а внутри - как мякина. От страха - в ручищах лабазников ломы и гири. От страха - цензура, от страха - остроги Сибири. Боятся суков, на которых сидят, своих же шпиков и своих же солдат. И Зимний дворец - как штыками утыканный торт, где морды сидят за оградой из морд. Гитара поёт, притишая струну, в студенческой тесной каморке: «О, если б все морды сложились в одну и дать бы по морде той морде!» И кто-то кричит в молодом озорстве, заусенцы кусая: «Пощечину славно влепили в Москве, а что мы, безруки в Казани?!» На сходку! Ещё не загинул народ, пока среди рабства и скотства в нём дочь новгородского веча живёт - студенчества русского сходка!» - «Хотят кнутовище нагайки засунуть нам в глотку?» - «На сходку! На сходку!» - «Россию навек уподобить хотят околотку?» - «На сходку! На сходку!» - «Политзаключённых по тюрьмам вгоняют в чахотку?» - «На сходку! На сходку!» - «Забрали и право и власть, а народу оставили водку?» - «На сходку! На сходку!» И юная лава, кипящая неудержимо, и слева и справа летит на Помпею режима. И гневно, упрямо в котле мятежа, в клокотанье Володя Ульянов со вскинутыми кулаками. И в актовом зале, как будто бы в зале Конвента, за выкриком выкрик взлетают несметно, кометно. «Клянитесь спасти наш народ, историческим рабством клеймённый!» - «Клянёмся! Клянёмся!» - «Клянитесь, что в этой борьбе не допустит никто вероломства!» - «Клянёмся! Клянёмся!» Инспектор Потапов, примите награду почётную - пощёчину! И выстрел «Авроры» над питерскими проспектами, как эхо пощёчины, влепленной в морду инспектору! Студенчество мира, лети по-казански вулканно на морды и мифы со вскинутыми кулаками! Уже не нагайку - дубинку суют полицейские в глотку, но ты продолжаешь казанскую вечную сходку. И юно и яро, отчаянно спрыгнувший с полки, Володя Ульянов бушует в Мадриде и Бёркли. В ответ на несущие смерть самолёты, эсминцы, подлодки: от сходки студентов - до всечеловеческой сходки! Все морды планеты сложились в глобальную сальную морду. К чёрту! Тряситесь от страха, все морды планеты. Вы душите правду, но вам вопреки мой Ленин - бессмертно семнадцатилетний, поднявший тогда и на вас кулаки! 17. Первый арест Для спасения благомыслящих не щадите негодяев. Телеграмма министра просвещения И. Д. Делянова в Казань после студенческой сходки Как георгиевскому кавалеру самый памятный - первый крест, так и революционеру самый памятный - первый арест. Арестованный - это званье. Круг почёта - тюремный круг. Арестованным быть - признанье государством твоих заслуг. Где один человек настоящий не под слежкой - ну хоть бы один?! В подозрительных не состоящий подозрителен как гражданин. В государстве рабов и хозяев поднят лозунг незримый на щит: «Для спасения негодяев благомыслящих не щадить». Косит глазом конь буланый и копытами частит. Арестованный Ульянов не особенно грустит. Почему должно быть грустно, если рот хотят зажать? Пусть грустят в России трусы, кого не за что сажать. Рот пророческий, зажатый полицейским кулаком - самый слышимый глашатай на России испокон. Страшно, брат, забыть о чести, душу вывалять в дерьме, а в тюрьме не страшно, если цвет отечества в тюрьме. В дни духовно крепостные, в дни, когда просветов нет, тюрьмы - совести России главный университет. И спасибочко, доносчик, что властям, подлец, донёс, и спасибочко, извозчик, что в тюрьму, отец, довёз. Вот уже её ворота. Конь куражится, взыграв. Улыбается Володя. Арестован - значит, прав. Благодушный рыхлый пристав с ним на «вы», а не на «ты». У него сегодня приступ бескорыстной доброты. Мальчик мягкий, симпатичный, чем-то схож с его детьми. Сразу видно - из приличной, из начитанной семьи. Замечает пристав здраво: «Тюрем - много, жизнь - одна. Что бунтуете вы, право? Перед вами же стена...» Но улыбка озорная у Володи: «Да, стена, только, знаете, - гнилая. Ткни - развалится она...» Обмирает пристав, ёжась: «Это слышу я стрезва? Неужели есть возможность, что она того... разва...» Для него непредставимо, что развалится режим, как давным-давно для Рима, что падёт прогнивший Рим; как сегодня на Гаити для тонтонов Дювалье, и в Мадриде на корриде, и на греческой земле. Топтуны недальнозорки. Заглянуть боясь вперёд, верят глупые подпорки, что стена не упадёт. А смеющийся Ульянов ловит варежкою снег, и летит буланый, прянув, прямо в следующий век. Там о смерти Че Гевары, как ацтеки о богах, мексиканские гитары плачут, струны оборвав. Но за ржавою решёткой нацарапано гвоздём по-Володиному чётко: «Мы пойдём другим путём». Может, слышится в Китае: «Перед вами же стена...», а в ответ звучит: «Гнилая... Ткни - развалится она». И в отчаянном полёте карусельного коня продолжается, Володя, вечно молодость твоя. Бедный пристав - дело скверно. Не потей - напрасный труд. Что ломает стены? Вера в то, что стены упадут! Эпилог Спасибо, стены города Казани, за то, что вы мне столько рассказали. Мне вновь планида оказала милость, и, вновь даря свой выстраданный свет, как в Братской ГЭС, Россия мне раскрылась в тебе, Казанский университет. Фантазия моя весьма слаба. Я верю только фактам. Я не мистик. История России есть борьба свободной мысли с удушеньем мысли. История - не в тезоименитствах, а в скрытых соках матери-земли, и сколько ни рождалось бы магницких, в России Лобачевские росли. ...Апрель в Казани. Ледоход на Волге. Жизнь продолжает вечную игру, и девочка с лицом народоволки прощается со мною на углу. Чистейшая, как выдох твой, природа, она летит по воздуху легко. Два голубых осколка ледохода заполонили всё её лицо. Она - как веткой по небу рисунок, а с крыш гремит серебряный каскад: блистательная временность сосулек кончается раздрызгом об асфальт. Ах, молодость, лети, хрусти по льдинкам, живи и властвуй в мире молодом и будь всегда прекрасным поединком души с бездушьем и огня со льдом. Но нарастает на душе короста, и постаренья ход неуследим. Быть молодым, когда ты молод, - просто, и подвиг - быть бессмертно молодым. Прошло сто ледоходов, сто цветений с тех пор, когда над грохотом реки родился тот апрельский русский гений и вскинул над планетой кулаки. Склонимся же у входа в Мавзолей. Склонимся у незримых пьедесталов тех дочерей страны и сыновей, кто в зрелости не предал идеалов вольнолюбивой юности своей. Люблю тебя, Отечество моё, не только за частушки и природу - за пушкинскую тайную свободу, за сокровенных рыцарей её, за вечный пугачёвский дух в народе, за доблестный гражданский русский стих, за твоего Ульянова Володю, за будущих Ульяновых твоих.

The script ran 0.001 seconds.