Александр Блок - Возмездие
- Предисловие [1910 - 1921
]
Известность произведения:
Низкая
1 2
Юность - это возмездие.
Ибсен
Не чувствуя ни нужды, ни охоты заканчивать поэму, полную революционных предчувствий, в года, когда революция уже произошла, я хочу предпослать наброску последней главы рассказ о том, как поэма родилась, каковы были причины её возникновения, откуда произошли её ритмы.
Интересно и небесполезно и для себя, и для других припомнить историю собственного произведения. К тому же нам, счастливейшим или несчастливейшим детям своего века, приходится помнить всю свою жизнь; все годы наши резко окрашены для нас, и - увы! - забыть их нельзя, - они окрашены слишком неизгладимо, так что каждая цифра кажется написанной кровью; мы и не можем забыть этих цифр; они написаны на наших собственных лицах.
Поэма «Возмездие» была задумана в 1910 году и в главных чертах была набросана в 1911 году. Что это были за годы?
1910 год - это смерть Коммиссаржевской, смерть Врубеля и смерть Толстого. С Коммиссаржевской умерла лирическая нота на сцене; с Врубелем - громадный личный мир художника, безумное упорство, ненасытность исканий - вплоть до помешательства. С Толстым умерла человеческая нежность - мудрая человечность.
Далее, 1910 год - это кризис символизма, о котором тогда очень много писали и говорили, как в лагере символистов, так и в противоположном. В этом году явственно дали о себе знать направления, которые встали во враждебную позицию и к символизму, и друг к другу: акмеизм, эгофутуризм и первые начатки футуризма. Лозунгом первого из этих направлений был человек - но какой-то уже другой человек, вовсе без человечности, какой-то «первозданный» Адам.
Зима 1911 года была исполнена глубокого внутреннего мужественного напряжения и трепета. Я помню ночные разговоры, из которых впервые вырастало сознание нераздельности и неслиянности искусства, жизни и политики. Мысль, которую, по-видимому, будили сильные толчки извне, одновременно стучалась во все эти двери, не удовлетворяясь более слиянием всего воедино, что было легко и возможно в истинном мистическом сумраке годов, предшествовавших первой революции, а также - в неистинном мистическом похмелье, которое наступило вслед за нею.
Именно мужественное веянье преобладало: трагическое сознание неслиянности и нераздельности всего - противоречий непримиримых и требовавших примирения. Ясно стал слышен северный жёсткий голос Стриндберга, которому остался всего год жизни. Уже был ощутим запах гари, железа и крови. Весной 1911 года П. Н. Милюков прочёл интереснейшую лекцию под заглавием «Вооружённый мир и сокращение вооружений». В одной из московских газет появилась пророческая статья: «Близость большой войны». В Киеве произошло убийство Андрея Ющинского, и возник вопрос об употреблении евреями христианской крови. Летом этого года, исключительно жарким, так что трава горела на корню, в Лондоне происходили грандиозные забастовки железнодорожных рабочих, в Средиземном море - разыгрался знаменательный эпизод «Пантера-Агадир».
Неразрывно со всем этим для меня связан расцвет французской борьбы в петербургских цирках; тысячная толпа проявляла исключительный интерес к ней; среди борцов были истинные художники; я никогда не забуду борьбы безобразного русского тяжеловеса с голландцем, мускульная система которого представляла из себя совершеннейший музыкальный инструмент редкой красоты.
В этом именно году, наконец, была в особенной моде у нас авиация; все мы помним ряд красивых воздушных петель, полётов вниз головой, - падений и смертей талантливых и бездарных авиаторов.
Наконец, осенью в Киеве был убит Столыпин, что знаменовало окончательный переход управления страной из рук полудворянских, получиновничьих в руки департамента полиции.
Все эти факты, казалось бы столь различные, для меня имели один музыкальный смысл. Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор.
Я думаю, что простейшим выражением ритма того времени, когда мир, готовившийся к неслыханным событиям, так усиленно и планомерно развивал свои физические, политические и военные мускулы, был ямб. Вероятно, поэтому повлекло и меня, издавна гонимого по миру бичами этого ямба, отдаться его упругой воле на более продолжительное время.
Тогда мне пришлось начать постройку большой поэмы под названием «Возмездие». Её план представлялся мне в виде концентрических кругов, которые становились всё уже и уже, и самый маленький круг, съёжившись до предела, начинал опять жить своею самостоятельной жизнью, распирать и раздвигать окружающую среду и, в свою очередь, действовать на периферию. Такова была жизнь чертежа, который мне рисовался, - в сознание и на слова я это стараюсь перевести лишь сейчас; тогда это присутствовало преимущественно в понятии музыкальном и мускульном; о мускульном сознании я говорю недаром, потому что в то время всё движение и развитие поэмы для меня тесно соединилось с развитием мускульной системы. При систематическом ручном труде развиваются сначала мускулы на руках, так называемые - бицепсы, а потом уже - постепенно - более тонкая, более изысканная и более редкая сеть мускулов на груди и на спине под лопатками. Вот такое ритмическое и постепенное нарастание мускулов должно было составлять ритм всей поэмы. С этим связана и её основная идея, и тема.
Тема заключается в том, как развиваются звенья единой цепи рода. Отдельные отпрыски всякого рода развиваются до положенного им предела и затем вновь поглощаются окружающей мировой средой; но в каждом отпрыске зреет и отлагается нечто новое и нечто более острое, ценою бесконечных потерь, личных трагедий, жизненных неудач, падений и т.д.; ценою, наконец, потери тех бесконечно высоких свойств, которые в своё время сияли, как лучшие алмазы в человеческой короне (как, например, свойства гуманные, добродетели, безупречная честность, высокая нравственность и проч.)
Словом, мировой водоворот засасывает в свою воронку почти всего человека; от личности почти вовсе не остается следа, сама она, если остаётся ещё существовать, становится неузнаваемой, обезображенной, искалеченной. Был человек - и не стало человека, осталась дрянная вялая плоть и тлеющая душонка. Но семя брошено, и в следующем первенце растёт новое, более упорное; и в последнем первенце это новое и упорное начинает, наконец, ощутительно действовать на окружающую среду; таким образом, род, испытавший на себе возмездие истории, начинает, в свою очередь, творить возмездие; последний первенец уже способен огрызаться и издавать львиное рычание; он готов ухватиться своей человеческой ручонкой за колесо, которым движется история человечества. И, может быть, ухватится-таки за него...
Что же дальше? Не знаю, и никогда не знал; могу сказать только, что вся эта концепция возникла под давлением всё растущей во мне ненависти к различным теориям прогресса.
Такую идею я хотел воплотить в моих «Rougon-Macquar`ах» в малом масштабе, в коротком обрывке рода русского, живущего в условиях русской жизни: «Два-три звена, и уже видны заветы тёмной старины»... Путём катастроф и падений мои «Rougon-Macquar`ы» постепенно освобождаются от русско-дворянского education sentimentale, «уголь превращается в алмаз», Россия - в новую Америку; в новую, а не в старую Америку.
Поэма должна была состоять из пролога, трёх больших глав и эпилога. Каждая глава обрамлена описанием событий мирового значения; они составляют её фон.
Первая глава развивается в 70-х годах прошлого века, на фоне русско-турецкой войны и народовольческого движения, в просвещённой либеральной семье; в эту семью является некий «демон», первая ласточка «индивидуализма», человек, похожий на Байрона, с какими-то нездешними порываниями и стремлениями, притуплёнными, однако, болезнью века, начинающимся fin de siecle.
Вторая глава, действие которой развивается в конце XIX века и начале XX века, так и не написанная, за исключением вступления, должна была быть посвящена сыну этого «демона», наследнику его мятежных порывов и болезненных падений, - бесчувственному сыну нашего века. Это - тоже лишь одно из звеньев длинного рода; от него тоже не останется, по-видимому, ничего, кроме искры огня, заброшенной в мир, кроме семени, кинутого им в страстную и грешную ночь в лоно какой-то тихой и женственной дочери чужого народа.
В третьей главе описано, как кончил жизнь отец, что сталось с бывшим блестящим «демоном», в какую бездну упал этот яркий когда-то человек. Действие поэмы переносится из русской столицы, где оно до сих пор развивалось, в Варшаву - кажущуюся сначала «задворками России», а потом призванную, по-видимому, играть некую мессианическую роль, связанную с судьбами забытой богом и истерзанной Польши. Тут, над свежей могилой отца, заканчивается развитие и жизненный путь сына, который уступает место собственному отпрыску, третьему звену всё того же высоко взлетающего и низко падающего рода.
В эпилоге должен быть изображён младенец, которого держит и баюкает на коленях простая мать, затерянная где-то в широких польских клеверных полях. Но она баюкает и кормит грудью сына, и сын растёт; он начинает уже играть, он повторяет по складам вслед за матерью: «И я пойду навстречу солдатам... И я брошусь на их штыки... И за тебя, моя свобода, взойду на чёрный эшафот».
Вот, по-видимому, круг человеческой жизни, съёжившийся до предела, последнее звено длинной цепи; тот круг, который сам, наконец, начинает топорщиться, давить на окружающую среду, на периферию; вот отпрыск рода, который, может быть, наконец, ухватится ручонкой за колесо, движущее человеческую историю.
Вся поэма должна сопровождаться определённым лейтмотивом «возмездия»; этот лейтмотив есть «мазурка», танец, который носил на своих крыльях Марину, мечтавшую о русском престоле, и Костюшку с протянутой к небесам десницей, и Мицкевича на русских и парижских балах. В первой главе этот танец легко доносится из окна какой-то петербургской квартиры - глухие 70-е годы; во второй главе танец гремит на балу, смешиваясь со звоном офицерских шпор, подобный пене шампанского fin de siecle, знаменитой veuve Cliquot; ещё более глухие - цыганские, апухтинские годы; наконец, в третьей главе мазурка разгулялась: она звенит в снежной вьюге, проносящейся над ночной Варшавой, над занесёнными снегом польскими клеверными полями. В ней явственно слышится уже голос Возмездия.
12 июля 1919
Пролог
Жизнь - без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами - сумрак неминучий,
Иль ясность божьего лица.
Но ты, художник, твёрдо веруй
В начала и концы. Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Тебе дано бесстрастной мерой
Измерить всё, что видишь ты.
Твой взгляд - да будет твёрд и ясен.
Сотри случайные черты -
И ты увидишь: мир прекрасен.
Познай, где свет, - поймёшь, где тьма.
Пускай же всё пройдёт неспешно,
Что в мире свято, что в нём грешно,
Сквозь жар души, сквозь хлад ума.
Так Зигфрид правит меч над горном:
То в красный уголь обратит,
То быстро в воду погрузит -
И зашипит, и станет чёрным
Любимцу вверенный клинок...
Удар - он блещет, Нотунг верный,
И Миме, карлик лицемерный,
В смятеньи падает у ног!
Кто меч скуёт? - Не знавший страха.
А я беспомощен и слаб,
Как все, как вы, - лишь умный раб,
Из глины созданный и праха, -
И мир - он страшен для меня.
Герой уж не разит свободно, -
Его рука - в руке народной,
Стоит над миром столб огня,
И в каждом сердце, в мысли каждой -
Свой произвол и свой закон...
Над всей Европою дракон,
Разинув пасть, томится жаждой...
Кто нанесёт ему удар?..
Не ведаем: над нашим станом,
Как встарь, повита даль туманом,
И пахнет гарью. Там - пожар.
Но песня - песнью всё пребудет,
В толпе всё кто-нибудь поёт.
Вот - голову его на блюде
Царю плясунья подаёт;
Там - он на эшафоте чёрном
Слагает голову свою;
Здесь - именем клеймят позорным
Его стихи... И я пою, -
Но не за вами суд последний,
Не вам замкнуть мои уста!..
Пусть церковь тёмная пуста,
Пусть пастырь спит; я до обедни
Пройду росистую межу,
Ключ ржавый поверну в затворе
И в алом от зари притворе
Свою обедню отслужу.
Ты, поразившая Денницу,
Благослови на здешний путь!
Позволь хоть малую страницу
Из книги жизни повернуть.
Дай мне неспешно и нелживо
Поведать пред Лицом Твоим
О том, что мы в себе таим,
О том, что в здешнем мире живо,
О том, как зреет гнев в сердцах,
И с гневом - юность и свобода,
Как в каждом дышит дух народа.
Сыны отражены в отцах:
Коротенький обрывок рода -
Два-три звена, - и уж ясны
Заветы тёмной старины:
Созрела новая порода, -
Угль превращается в алмаз.
Он, под киркой трудолюбивой,
Восстав из недр неторопливо,
Предстанет - миру напоказ!
Так бей, не знай отдохновенья,
Пусть жила жизни глубока:
Алмаз горит издалека -
Дроби, мой гневный ямб, каменья!
Первая глава
Век девятнадцатый, железный,
Воистину жестокий век!
Тобою в мрак ночной, беззвездный
Беспечный брошен человек!
В ночь умозрительных понятий,
Матерьялистских малых дел,
Бессильных жалоб и проклятий
Бескровных душ и слабых тел!
С тобой пришли чуме на смену
Нейрастения, скука, сплин,
Век расшибанья лбов о стену
Экономических доктрин,
Конгрессов, банков, федераций,
Застольных спичей, красных слов,
Век акций, рент и облигаций,
И малодейственных умов,
И дарований половинных
(Так справедливей - пополам!),
Век не салонов, а гостиных,
Не Рекамье, - а просто дам...
Век буржуазного богатства
(Растущего незримо зла!).
Под знаком равенства и братства
Здесь зрели тёмные дела...
А человек? - Он жил безвольно:
Не он - машины, города,
«Жизнь» так бескровно и безбольно
Пытала дух, как никогда...
Но тот, кто двигал, управляя
Марионетками всех стран, -
Тот знал, что делал, насылая
Гуманистический туман:
Там, в сером и гнилом тумане,
Увяла плоть, и дух погас,
И ангел сам священной брани,
Казалось, отлетел от нас:
Там - распри кровные решают
Дипломатическим умом,
Там - пушки новые мешают
Сойтись лицом к лицу с врагом,
Там - вместо храбрости - нахальство,
А вместо подвигов - «психоз»,
И вечно ссорится начальство,
И длинный громоздкОй обоз
ВолОчит за собой команда,
Штаб, интендантов, грязь кляня,
Рожком горниста - рог Роланда
И шлем - фуражкой заменя...
Тот век немало проклинали
И не устанут проклинать.
И как избыть его печали?
Он мягко стлал - да жёстко спать...
Двадцатый век... Ещё бездомней,
Ещё страшнее жизни мгла
(Ещё чернее и огромней
Тень Люциферова крыла).
Пожары дымные заката
(Пророчества о нашем дне),
Кометы грозной и хвостатой
Ужасный призрак в вышине,
Безжалостный конец Мессины
(Стихийных сил не превозмочь),
И неустанный рёв машины,
Кующей гибель день и ночь,
Сознанье страшное обмана
Всех прежних малых дум и вер,
И первый взлёт аэроплана
В пустыню неизвестных сфер...
И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть и ненависть к отчизне...
И чёрная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи...
ЧтО ж человек? - За рёвом стали,
В огне, в пороховом дыму,
Какие огненные дали
Открылись взору твоему?
О чём - машин немолчный скрежет?
Зачем - пропеллер, воя, режет
Туман холодный - и пустой?
Теперь - за мной, читатель мой,
В столицу севера больную,
На отдалённый финский брег!
Уж осень семьдесят восьмую
Дотягивает старый век.
В Европе спорится работа,
А здесь - по-прежнему в болото
Глядит унылая заря...
Но в половине сентября
В тот год, смотри, как солнца много!
Куда народ валИт с утра?
И до заставы всю дорогу
Горохом сыплется ура,
И Забалканский, и Сенная
Кишат полицией, толпой,
Крик, давка, ругань площадная...
За самой городской чертой,
Где светится золотоглавый
Новодевичий монастырь,
Заборы, бойни и пустырь
Перед Московскою заставой, -
Стена народу, тьма карет,
Пролётки, дрожки и коляски,
Султаны, кивера и каски,
Царица, двор и высший свет!
И пред растроганной царицей,
В осенней солнечной пыли,
Войска проходят вереницей
От рубежей чужой земли...
Идут, как будто бы с парада.
Иль не оставили следа
Недавний лагерь у Царьграда,
Чужой язык и города?
За ними - снежные Балканы,
Три Плевны, Шипка и Дубняк,
Незаживающие раны,
И хитрый и неслабый враг...
Вон - павловцы, вон - гренадеры
По пыльной мостовой идут;
Их лица строги, груди серы,
Блестит Георгий там и тут,
Разрежены их батальоны,
Но уцелевшие в бою
Теперь под рваные знамёна
Склонили голову свою...
Конец тяжёлого похода,
Незабываемые дни!
Пришли на родину они,
Они - средь своего народа!
Чем встретит их родной народ?
Сегодня - прошлому забвенье,
Сегодня - тяжкие виденья
Войны - пусть ветер разнесёт!
И в час торжественный возврата
Они забыли обо всём:
Забыли жизнь и смерть солдата
Под неприятельским огнём,
Ночей, для многих - без рассвета,
Холодную, немую твердь,
Подстерегающую где-то -
И настигающую смерть,
Болезнь, усталость, боль и голод,
Свист пуль, тоскливый вой ядра,
Зальдевших ложементов холод,
Негреющий огонь костра,
И даже - бремя вечной розни
Среди штабных и строевых,
И (может, горше всех других)
Забыли интендантов козни...
Иль не забыли, может быть? -
Их с хлебом-солью ждут подносы,
Им речи будут говорить,
На них - цветы и папиросы
Летят из окон всех домов...
Да, дело трудное их - свято!
Смотри: у каждого солдата
На штык надет букет цветов!
У батальонных командиров -
Цветы на сёдлах, чепраках,
В петлицах выцветших мундиров,
На конских чёлках и в руках...
Идут, идут... Едва к закату
Придут в казармы: кто - сменять
На ранах корпию и вату,
Кто - нА вечер лететь, пленять
Красавиц, щеголять крестами,
Слова небрежные ронять,
Лениво шевеля усами
Перед униженным «штрюком»,
Играя новым темляком
На алой ленточке, - как дети...
Иль, в самом деле, люди эти
Так интересны и умны?
За что они вознесены
Так высоко, за что в них вера?
В глазах любого офицера
Стоят видения войны.
На их, обычных прежде, лицах
Горят заёмные огни.
Чужая жизнь свои страницы
Перевернула им. Они
Все крещены огнём и делом;
Их речи об одном твердят:
Как Белый Генерал на белом
Коне, средь вражеских гранат,
Стоял, как призрак невредимый,
Шутя спокойно над огнём;
Как красный столб огня и дыма
Взвился над Горным Дубняком;
О том, как полковое знамя
Из рук убитый не пускал;
Как пушку горными тропами
Тащить полковник помогал;
Как царский конь, храпя, запнулся
Пред искалеченным штыком,
Царь посмотрел и отвернулся,
И заслонил глаза платком...
Да, им известны боль и голод
С простым солдатом наравне...
Того, кто побыл на войне,
Порой пронизывает холод -
То роковое всё равно,
Которое подготовляет
Чреду событий мировых
Лишь тем одним, что не мешает...
Всё отразится на таких
Полубезумною насмешкой...
И власть торопится скорей
Всех тех, кто перестал быть пешкой,
В тур превращать, или в коней...
А нам, читатель, не пристало
Считать коней и тур никак,
С тобой нас нынче затесало
В толпу глазеющих зевак,
Нас вовсе ликованье это
Заставило забыть вчера...
У нас в глазах пестрит от света,
У нас в ушах гремит ура!
И многие, забывшись слишком,
Ногами штатскими пылят,
Подобно уличным мальчишкам,
Близ марширующих солдат,
И этот чувств прилив мгновенный
Здесь - в петербургском сентябре!
Смотри: глава семьи почтенный
Сидит верхом на фонаре!
Его давно супруга кличет,
Напрасной ярости полна,
И, чтоб услышал, зонтик тычет,
Куда не след, ему она.
Но он и этого не чует
И, несмотря на общий смех,
Сидит, и в ус себе не дует,
Каналья, видит лучше всех!..
Прошли... В ушах лишь стонет эхо,
А всё - не разогнать толпу;
Уж с бочкой водовоз проехал,
Оставив мокрую тропу,
И ванька, тумбу огибая,
Напёр на барыню - орёт
Уже по этому случАю
Бегущий подсобить народ
(Городовой - свистки даёт)...
Проследовали экипажи,
В казармах сыграна заря -
И сам отец семейства даже
Полез послушно с фонаря,
Но, расходясь, все ждут чего-то...
Да, нынче, в день возврата их,
Вся жизнь в столице, как пехота,
Гремит по камню мостовых,
Идёт, идёт - нелепым строем,
Великолепна и шумна...
Пройдёт одно - придёт другое,
Вглядись - уже не та она,
И той, мелькнувшей, нет возврата,
Ты в ней - как в старой старине...
Замедлил бледный луч заката
В высоком, невзначай, окне.
Ты мог бы в том окне приметить
За рамой - бледные черты,
Ты мог бы некий знак заметить,
Которого не знаешь ты,
Но ты проходишь - и не взглянешь,
Встречаешь - и не узнаёшь,
Ты за другими в сумрак канешь,
Ты за толпой вослед пройдёшь.
Ступай, прохожий, без вниманья,
Свой ус лениво теребя,
Пусть встречный человек и зданье -
Как все другие - для тебя.
Ты занят всякими делами,
Тебе, конечно, невдомёк,
Что вот за этими стенами
И твой скрываться может рок...
(Но, если б ты умом раскинул,
Забыв жену и самовар,
Со страху ты бы рот разинул
И сел бы прямо на троттуар!)
Смеркается. Спустились шторы.
Набита комната людьми,
И за прикрытыми дверьми
Идут глухие разговоры,
И эта сдержанная речь
Полна заботы и печали.
Огня ещё не зажигали
И вовсе не спешат зажечь.
В вечернем мраке тонут лица,
Вглядись - увидишь ряд один
Теней неясных, вереницу
Каких-то женщин и мужчин.
Собранье не многоречиво,
И каждый гость, входящий в дверь,
Упорным взглядом молчаливо
Осматривается, как зверь.
Вот кто-то вспыхнул папироской:
Средь прочих - женщина сидит:
Большой ребячий лоб не скрыт
Простой и скромною прической,
Широкий белый воротник
И платье чёрное - всё просто,
Худая, маленького роста,
Голубоокий детский лик,
Но, как бы что найдя за далью,
Глядит внимательно, в упор,
И этот милый, нежный взор
Горит отвагой и печалью...
Кого-то ждут... Гремит звонок.
Неспешно отворяя двери,
Гость новый входит на порог:
В своих движениях уверен
И статен; мужественный вид;
Одет совсем как иностранец,
Изысканно; в руке блестит
Высокого цилиндра глянец;
Едва приметно затемнён
Взгляд карих глаз сурово-кроткий;
Наполеоновской бородкой
Рот беспокойный обрамлён;
Большеголовый, темновласый -
Красавец вместе и урод:
Тревожный передёрнут рот
Меланхолической гримасой.
И сонм собравшихся затих...
Два слова, два рукопожатья -
И гость к ребёнку в чёрном платье
Идёт, минуя остальных...
Он смотрит долго и любовно,
И крепко руку жмёт не раз,
И молвит: «Поздравляю вас
С побегом, Соня... Софья Львовна!
Опять - на смертную борьбу!»
И вдруг - без видимой причины -
На этом странно-белом лбу
Легли глубоко две морщины...
Заря погасла. И мужчины
Вливают в чашу ром с вином,
И пламя синим огоньком
Под полной чашей побежало.
Над ней кладут крестом кинжалы.
Вот пламя ширится - и вдруг,
Взбежав над жжёнкой, задрожало
В глазах столпившихся вокруг...
Огонь, борясь с толпою мраков,
Лилово-синий свет бросал,
Старинной песни гайдамаков
Напев согласный зазвучал,
Как будто - свадьба, новоселье,
Как будто - всех не ждёт гроза, -
Такое детское веселье
Зажгло суровые глаза...
Прошло одно - идёт другое,
Проходит пёстрый ряд картин.
Не замедляй, художник: вдвое
Заплатишь ты за миг один
Чувствительного промедленья,
И, если в этот миг тебя
Грозит покинуть вдохновенье, -
Пеняй на самого себя!
Тебе единым на потребу
Да будет - пристальность твоя.
В те дни под петербургским небом
Живёт дворянская семья.
Дворяне - все родня друг другу,
И приучили их века
Глядеть в лицо другому кругу
Всегда немного свысока.
Но власть тихонько ускользала
Из их изящных белых рук,
И записались в либералы
Честнейшие из царских слуг,
А всё в брезгливости природной
Меж волей царской и народной
Они испытывали боль
Нередко от обеих воль.
Всё это может показаться
Смешным и устарелым нам,
Но, право, может только хам
Над русской жизнью издеваться.
Она всегда - меж двух огней.
Не всякий может стать героем,
И люди лучшие - не скроем -
Бессильны часто перед ней,
Так неожиданно сурова
И вечных перемен полна;
Как вешняя река, она
Внезапно тронуться готова,
На льдины льдины громоздить
И на пути своём крушить
Виновных, как и невиновных,
И нечиновных, как чиновных...
Так было и с моей семьей:
В ней старина ещё дышала
И жить по-новому мешала,
Вознаграждая тишиной
И благородством запоздалым
(Не так в нём вовсе толку мало,
Как думать принято теперь,
Когда в любом семействе дверь
Открыта настежь зимней вьюге,
И ни малейшего труда
Не стоит изменить супруге,
Как муж, лишившийся стыда).
И нигилизм здесь был беззлобен,
И дух естественных наук
(Властей ввергающий в испуг)
Здесь был религии подобен.
«Семейство - вздор, семейство - блажь», -
Любили здесь примолвить гневно,
А в глубине души - всё та ж
«Княгиня Марья Алексевна»...
Живая память старины
Должна была дружить с неверьем -
И были все часы полны
Каким-то новым «двоеверьем»,
И заколдован был сей круг:
Свои словечки и привычки,
Над всем чужим - всегда кавычки,
И даже иногда - испуг;
А жизнь меж тем кругом менялась,
И зашаталось всё кругом,
И ветром новое врывалось
В гостеприимный старый дом:
То нигилист в косоворотке
Придёт и нагло спросит водки,
Чтоб возмутить семьи покой
(В том видя долг гражданский свой),
А то - и гость весьма чиновный
Вбежит совсем не хладнокровно
С «Народной Волею» в руках -
Советоваться впопыхах,
ЧтО неурядиц всех причиной?
ЧтО предпринять пред «годовщиной»?
Как урезонить молодежь,
Опять поднявшую галдёж? -
Всем ведомо, что в доме этом
И обласкают, и поймут,
И благородным мягким светом
Всё осветят и обольют...
Жизнь старших близится к закату.
(Что ж, как полудня ни жалей,
Не остановишь ты с полей
Ползущий дым голубоватый).
Глава семьи - сороковых
Годов соратник; он поныне,
В числе людей передовых,
Хранит гражданские святыни,
Он с николаевских времён
Стоит на страже просвещенья,
Но в буднях нового движенья
Немного заплутался он...
Тургеневская безмятежность
Ему сродни; ещё вполне
Он понимает толк в вине,
В еде ценить умеет нежность;
Язык французский и Париж
Ему своих, пожалуй, ближе
(Как всей Европе: поглядишь -
И немец грезит о Париже),
И - ярый западник во всём -
В душе он - старый барин русский,
И убеждений склад французский
Со многим не мирится в нём;
Он на обедах у Бореля
Брюжжит не плоше Щедрина:
То - недоварены форели,
А то - уха им не жирна.
Таков закон судьбы железной:
Нежданный, как цветок над бездной,
Очаг семейный и уют...
В семье нечопорно растут
Три дочки: старшая томится
И над кипсэком мужа ждёт,
Второй - всегда не лень учиться,
Меньшая - скачет и поёт,
Велит ей нрав живой и страстный
Дразнить в гимназии подруг
И косоплёткой ярко-красной
Вводить начальницу в испуг...
Вот подросли: их в гости водят,
В карете возят их на бал;
Уж кто-то возле окон ходит,
Меньшой записку подослал
Какой-то юнкер шаловливый -
И первых слёз так сладок пыл,
А старшей - чинной и стыдливой -
Внезапно руку предложил
Вихрастый идеальный малый;
Её готовят под венец...
«Смотри, он дочку любит мало, -
Ворчит и хмурится отец, -
Смотри, не нашего он круга...»
И втайне с ним согласна мать,
Но ревность к дочке друг от друга
Они стараются скрывать...
Торопит мать наряд венчальный,
Приданое поспешно шьют,
И на обряд (обряд печальный)
Знакомых и родных зовут...
Жених - противник всех обрядов
(Когда «страдает так народ»).
Невеста - точно тех же взглядов:
Она - с ним об руку пойдёт,
Чтоб вместе бросить луч прекрасный,
«Луч света в царство темноты»
(И лишь венчаться не согласна
Без флер д`оранжа и фаты).
Вот - с мыслью о гражданском браке,
С челом мрачнее сентября,
Нечёсаный, в нескладном фраке
Он предстоит у алтаря,
Вступая в брак «принципиально», -
Сей новоявленный жених.
Священник старый, либеральный,
Рукой дрожащей крестит их,
Ему, как жениху, невнятны
Произносимые слова,
А у невесты - голова
КружИтся; розовые пятна
Пылают на её щеках,
И слёзы тают на глазах...
Пройдёт неловкая минута -
Они воротятся в семью,
И жизнь, при помощи уюта,
В свою вернётся колею;
Им рано в жизнь; ещё не скоро
Здоровым горбиться плечам;
Не скоро из ребячьих споров
С товарищами по ночам
Он выйдет, честный, на соломе
В мечтах почиющий жених...
В гостеприимном добром доме
Найдётся комната для них,
А разрушение уклада
Ему, пожалуй, не к лицу:
Семейство просто будет радо
Ему, как новому жильцу,
Всё обойдётся понемногу:
Конечно, младшей по нутру
Народницей и недотрогой
Дразнить замужнюю сестру,
Второй - краснеть и заступаться,
Сестру резоня и уча,
А старшей - томно забываться,
Склонясь у мужнина плеча;
Муж в это время спорит втуне,
Вступая в разговор с отцом
О соцьялизме, о коммуне,
О том, что некто - «подлецом»
Отныне должен называться
За то, что совершил донос...
И вечно будет разрешаться
«Проклятый и больной вопрос»...
Нет, вешний лёд круша, не смоет
Их жизни быстрая река:
Она оставит на покое
И юношу, и старика -
Смотреть, как будет лёд носиться,
И как ломаться будет лёд,
И им обоим будет сниться,
Что их «народ зовёт вперёд»...
Но эти детские химеры
Не помешают наконец
Кой-как приобрести манеры
(От этого не прочь отец),
Косоворотку на манишку
Сменить, на службу поступить,
Произвести на свет мальчишку,
Жену законную любить,
И, на посту не стоя «славном»,
Прекрасно исполнять свой долг
И быть чиновником исправным,
Без взяток видя в службе толк...
Да, этим в жизнь - до смерти рано;
Они похожи на ребят:
Пока не крикнет мать, - шалят;
Они - «не моего романа»:
Им - всё учиться, да болтать,
Да услаждать себя мечтами,
Но им навеки не понять
Тех, с обречёнными глазами:
Другая стать, другая кровь -
Иная (жалкая) любовь...
Так жизнь текла в семье. Качали
Их волны. Вешняя река
Неслась - темна и широка,
И льдины грозно нависали,
И вдруг, помедлив, огибали
Сию старинную ладью...
Но скоро пробил час туманный -
И в нашу дружную семью
Явился незнакомец странный.
Встань, выйди пОутру на луг:
На бледном небе ястреб кружит,
Чертя за кругом плавный круг,
Высматривая, где похуже
Гнездо припрятано в кустах...
Вдруг - птичий щебет и движенье...
Он слушает... ещё мгновенье -
Слетает на прямых крылах...
Тревожный крик из гнёзд соседних,
Печальный писк птенцов последних,
Пух нежный пО ветру летит -
Он жертву бедную когтит...
И вновь, взмахнув крылом огромным,
Взлетел - чертить за кругом круг,
Несытым оком и бездомным
Осматривать пустынный луг...
Когда ни взглянешь, - кружит, кружит...
Россия-мать, как птица, тужит
О детях; но - её судьба,
Чтоб их терзали ястреба.
На вечерах у Анны Вревской
Был общества отборный цвет.
Больной и грустный Достоевский
Ходил сюда на склоне лет
Суровой жизни скрасить бремя,
Набраться сведений и сил
Для «Дневника». (Он в это время
С Победоносцевым дружил).
С простёртой дланью вдохновенно
Полонский здесь читал стихи.
Какой-то экс-министр смиренно
Здесь исповедывал грехи.
И ректор университета
Бывал ботаник здесь Бекетов,
И многие профессора,
И слуги кисти и пера,
И также - слуги царской власти,
И недруги её отчасти,
Ну, словом, можно встретить здесь
Различных состояний смесь.
В салоне этом без утайки,
Под обаянием хозяйки,
Славянофил и либерал
Взаимно руку пожимал
(Как, впрочем, водится издавна
У нас, в России православной:
Всем, слава богу, руку жмут).
И всех - не столько разговором,
Сколь оживлённостью и взором, -
Хозяйка в несколько минут
К себе привлечь могла на диво.
Она, действительно, слыла
Обворожительно-красивой,
И вместе - добрая была.
Кто с Анной Павловной был связан, -
Всяк помянёт её добром
(Пока ещё молчать обязан
Язык писателей о том).
Вмещал немало молодёжи
Её общественный салон:
Иные - в убежденьях схожи,
Тот - попросту в неё влюблён,
Иной - с конспиративным делом...
И всем нужна она была,
Все приходили к ней, - и смело
Она участие брала
Во всех вопросах без изъятья,
Как и в опасных предприятьях...
К ней также из семьи моей
Всех трёх возили дочерей.
Средь пожилых людей и чинных,
Среди зелёных и невинных -
В салоне Вревской был как свой
Один учёный молодой.
Непринуждённый гость, привычный -
Он был со многими на «ты».
Его отмечены черты
Печатью не совсем обычной.
Раз (он гостиной проходил)
Его заметил Достоевский.
«Кто сей красавец? - он спросил
Негромко, наклонившись к Вревской: -
Похож на Байрона». - Словцо
Крылатое все подхватили,
И все на новое лицо
Своё вниманье обратили.
На сей раз милостив был свет,
Обыкновенно - столь упрямый;
«Красив, умён» - твердили дамы,
Мужчины морщились: «поэт»...
Но, если морщатся мужчины,
Должно быть, зависть их берёт...
А чувств прекрасной половины
Никто, сам чорт, не разберёт...
И дамы были в восхищеньи:
«Он - Байрон, значит - демон...» - Что ж?
Он впрямь был с гордым лордом схож
Лица надменным выраженьем
И чем-то, что хочу назвать
Тяжёлым пламенем печали.
(Вообще, в нём странность замечали -
И всем хотелось замечать).
Пожалуй, не было, к несчастью,
В нём только воли этой... Он
Одной какой-то тайной страстью,
Должно быть, с лордом был сравнен:
Потомок поздний поколений,
В которых жил мятежный пыл
Нечеловеческих стремлений, -
На Байрона он походил,
Как брат болезненный на брата
Здорового порой похож:
Тот самый отсвет красноватый,
И выраженье власти то ж,
И то же порыванье к бездне.
Но - тайно околдован дух
Усталым холодом болезни,
И пламень действенный потух,
И воли бешеной усилья
Отягчены сознаньем.
Так
Вращает хищник мутный зрак,
Больные расправляя крылья.
«Как интересен, как умён», -
За общим хором повторяет
Меньшая дочь. И уступает
Отец. И в дом к ним приглашён
Наш новоявленный БайрОн.
И приглашенье принимает.
В семействе принят, как родной,
Красивый юноша. Вначале
В старинном доме над Невой
Его, как гостя, привечали,
Но скоро стариков привлёк
Его дворянский склад старинный,
Обычай вежливый и чинный:
Хотя свободен и широк
Был новый лорд в своих воззреньях,
Но вежливость он соблюдал
И дамам ручки целовал
Он без малейшего презренья.
Его блестящему уму
Противоречия прощали,
Противоречий этих тьму
По доброте не замечали,
Их затмевал таланта блеск,
В глазах какое-то горенье...
(Ты слышишь сбитых крыльев треск? -
То хищник напрягает зренье...)
С людьми его ещё тогда
Улыбка юности роднила,
Ещё в те ранние года
Играть легко и можно было...
Он тьмы своей не ведал сам...
Он в доме запросто обедал
И часто всех по вечерам
Живой и пламенной беседой
Пленял. (Хоть он юристом был,
Но поэтическим примером
Не брезговал: Констан дружил
В нём с Пушкиным, и Штейн - с Флобером).
Свобода, право, идеал -
Всё было для него не шуткой,
Ему лишь было втайне жутко:
Он, утверждая, отрицал
И утверждал он, отрицая.
(Всё б - в крайностях бродить уму,
А середина золотая
Всё не давалася ему!)
Он ненавистное - любовью
Искал порою окружить,
Как будто труп хотел налить
Живой, играющею кровью...
«Талант» - твердили все вокруг, -
Но, не гордясь (не уступая),
Он странно омрачался вдруг...
Душа больная, но младая,
Страшась себя (она права),
Искала утешенья: чУжды
Ей становились все слова...
(О, пыль словесная! Что нужды
В тебе? - Утешишь ты едва ль,
Едва ли разрешишь ты муки!) -
И на покорную рояль
Властительно ложились руки,
Срывая звуки, как цветы,
Безумно, дерзостно и смело,
Как женских тряпок лоскуты
С готового отдаться тела...
Прядь упадала на чело...
Он сотрясался в тайной дрожи...
(Всё, всё - как в час, когда на ложе
Двоих желание сплело...)
И там - за бурей музыкальной -
Вдруг возникал (как и тогда)
Какой-то образ - грустный, дальный,
Непостижимый никогда...
И крылья белые в лазури,
И неземная тишина...
Но эта тихая струна
Тонула в музыкальной буре...
Что ж стало? - Всё, что быть должно:
Рукопожатья, разговоры,
Потупленные долу взоры...
Грядущее отделено
Едва приметною чертою
От настоящего... Он стал
Своим в семье. Он красотою
Меньшую дочь очаровал.
И царство (царством не владея)
Он обещал ей. И ему
Она поверила, бледнея...
И дом её родной в тюрьму
Он превратил (хотя нимало
С тюрьмой не сходствовал сей дом...).
Но чуждо, пусто, дико стало
Всё, прежде милое, кругом -
Под этим странным обаяньем
Сулящих новое речей,
Под этим демонским мерцаньем
Сверлящих пламенем очей...
Он - жизнь, он - счастье, он - стихия,
Она нашла героя в нём, -
И вся семья, и все родные
Претят, мешают ей во всём,
И всё её волненье множит...
Она не ведает сама,
Что уж кокетничать не может.
Она - почти сошла с ума...
А он? -
Он медлит; сам не знает,
Зачем он медлит, для чего?
И ведь нимало не прельщает
Армейский демонизм его...
The script ran 0.004 seconds.