Поделиться:
  Угадай поэта | Поэты | Карта поэтов | Острова | Контакты

Ольга Берггольц - Твой путь [Апрель 1945 ]
Известность произведения: Низкая



1 ...И всё осталось там - за белым-белым, за тем январским ледовитым днём. О, как я жить решилась, как я смела! Ведь мы давно условились: вдвоём. . . . . . . . . . . . А тот, который с августа запомнил сквозь рупора звеневший голос мой, - зачем-то вдруг нашёл меня и поднял, со снега поднял и привёл домой. Как в притчах позабытых и священных, пред путником, который изнемог, ты встал передо мною на колено и обувь снял с моих отёкших ног; высокое сложил мне изголовье, чтоб легче сердцу было по ночам, и лёг в ногах, окоченевший сам, и ничего не называл любовью... 2 Я знаю, слишком знаю это зданье. И каждый раз, когда иду сюда, всё кажется, что вышла на свиданье сама с собой, такой же, как тогда. Но это больше, чем воспоминанье. Я не боюсь самой себя - вчерашней. На всё отвечу, если уж пришла, - вот этой серой, беспощадной, страшной, глядящей из блокадного угла. Я той боюсь, которая однажды на Мамисоне * искрящимся днём глядела в мир с неукротимой жаждой и верила во всём ему, во всём... Но это больше, чем воспоминанье. Я не о ней. Я о гранитном зданье. Здесь, как в бреду, всё было смещено: здесь умирали, стряпали и ели, а те, кто мог ещё вставать с постелей, пораньше утром, растемнив окно, в кружок усевшись, перьями скрипели. Отсюда передачи шли на город - стихи, и сводки, и о хлебе весть. Здесь жили дикторы и репортёры, поэт, артистки... Всех не перечесть. Они давно покинули жилища там, где-то в недрах города, вдали; они одни из первых на кладбища последних родственников отвезли и, спаяны сильней, чем кровью рода, родней, чем дети одного отца, сюда зимой сорок второго года сошлись - сопротивляться до конца. Здесь, на походной койке-раскладушке, у каменки, блокадного божка, я новую почувствовала душу, самой мне непонятную пока. Я здесь стихи горчайшие писала, спеша, чтоб свет использовать дневной... Сюда, в тот день, когда я в снег упала, ты и привёл бездомную - д о м о й. 3 ...По сумрачным утрам ты за водой ходил на льдистый Невский, где выл норд-вест, седой, косматый, резкий, и запах гари стлался по дворам. Стоял, пылая, город. В семь утра темнел скелет Гостиного двора. . . . . . . . . . . . И на Литейном был один источник. Трубу прорвав, подземная вода однажды с воплем вырвалась из почвы и поплыла, смерзаясь в глыбы льда. Вода плыла, гремя и коченея, и люди к стенам жались перед нею, но вдруг один, устав пережидать, - наперерез пошёл по корке льда, ожесточась пошёл, но не прорвался, а, сбит волной, свалился на ходу, и вмёрз в поток, и так лежать остался здесь, на Литейном, видный всем, - во льду. А люди утром прорубь продолбили невдалеке и длинною чредой к его прозрачной ледяной могиле до марта приходили за водой. Тому, кому пришлось когда-нибудь ходить сюда, - не говори: «Забудь». Я знаю всё. Я тоже там была, я ту же воду жгучую брала на улице, меж тёмными домами, где человек, судьбы моей собрат, как мамонт, павший сто веков назад, лежал, затёртый городскими льдами. ...Вот так настал, одетый в кровь и лёд, сорок второй, необоримый год. О, год ожесточенья и упорства! Лишь насмерть, насмерть всюду встали мы. Год Ленинграда, год его зимы, год Сталинградского единоборства. 4 В те дни исчез, отхлынул б ы т. И смело в права свои вступило б ы т и ё. А я жила. Изнемогало тело, и то сияло, то бессильно тлело сознание смятенное моё. Сжималась жизнь во мне... Совсем похоже, как древняя шагреневая кожа с неистовой сжималась быстротою, едва владелец - бедный раб её - любое, незапретное, простое осуществлял желание своё. Сжималась жизнь... Так вот что значит - смерть: не сметь желать. С а м о й - совсем не сметь. Ну что же, пусть. Я всё равно устала, я всё равно не этого ждала на тех далёких горных перевалах, под небосводом синего стекла, там, где цветок глядел из-за сугроба, где в облаках, на кромке крутизны, мы так тогда прекрасны были оба, так молоды, бесстрашны и сильны... ...Всё превратилось вдруг в воспоминанье: вся жизнь, все чувства, даже я сама, пока вокруг в свирепом ожиданье стоят враги, безумствует зима, и надо всем - сквозь лёд, и бред, и ночи, не погасить его, не отойти - рублёвский лик и стынущие очи того, кому не сказано: «Прости!» Того, кто был со мной на перевале, на одиноком блещущем пути, и умер здесь, от голода, в подвале, а я - я не могла его спасти... ...Ещё хотелось повидать сестру. Я думала о ней с такой любовью, что стало ясно мне: на днях - умру. То кровь тоскует по родимой крови. Но незнакомый, чей-то, не родной, ты ближе всех, ты рядом был со мной. И ты не утешал меня. Ночами, когда, как все, утратив радость слёз, от горя корчась, я почти мычала, ни рук моих не гладил, ни волос. Ты сам, без просьб, как будто б стал на страже глухого отчужденья моего; ты не коснулся ревностью его и не нарушил нежностию даже. Ты просто мне глоток воды горячей давал с утра, и хлеба, и тетрадь и заставлял писать для передачи: ты просто не давал мне умирать... Не знаю - как, но я на дне страданья, о мёртвом счастье бредя, о тепле, открыла вдруг, что ты - моё желанье, последнее желанье на земле. Я так хочу. Я так хочу сама. Пускай, озлясь, грозится мне зима, что радости вместить уже не сможет остаток жизни - мстительная кожа, - я так хочу. Пускай сойдёт на нет: мне мерзок своеволия запрет. Я даже пела что-то в этот вечер, почти забытое, у огонька, цветным платком плотней укрыла плечи и тёмный рот подкрасила слегка. В тот самый день сказал ты мне смущаясь: «А все считают, ты - моя жена» И люди нас не попрекнули счастьем в том городе, где бредила война. 5 Мы жили высоко - седьмой этаж. Отсюда был далёко виден город. Он обгоревший, тихий был и гордый, пустынный был и весь, до пепла, - наш. А мы ходили в Летний по грибы, где, как в бору, кукушка куковала. Возили реже мёртвых. Но гробы не появлялись: сил недоставало на этот древний горестный обряд. О нём забыл блокадный Ленинград. И первый гроб, обитый кумачом, проехавший на катафалке красном, обрадовал людей: нам стало ясно, что к жизни возвращаемся и мы из недр нечеловеческой зимы. О нет, я не кощунствую! Так было! Нам всё о жизни яростно твердило, и, точно дар торжественный, - для нас всё на земле явилось в первый раз. И солнце мы впервые увидали, и с наших крыш, постов сторожевых, - Большой Земли мерцающие дали в румяных зорях, в дымке синевы. До стона, до озноба, до восторга мы вглядывались в эту синеву... Прекрасная! Нельзя тебя отторгнуть. Ты - это жизнь. Ты есть - и я живу. ...Я помню час, когда, толкнув рукой окошко, перекрещенное слепо, я в одичавший зимний угол свой впустила полднем дышащее небо. Я отойти не смела от окна! Слепорождённый в первый день прозренья глядел бы так, с таким же изумленьем на всё, что знал под именем «весна»! 6 ...А в темноте, почти касаясь кровли, всю ночь снаряды бешеные шли, так метров семь над сонной нашей кровью, и рушились то близко, то вдали. Ты рядом спал, как спал весь город - камнем, сменясь с дежурства. Мы с утра в бою... Как страшно мне. Услышав свист, руками я прикрываю голову твою. Невольный жест, напрасный - знаю, знаю... А ночь светла. И над лицом твоим с тысячелетней нежностью склоняясь, я тороплюсь налюбоваться им. Я тороплюсь, я знаю, что сосчитан свиданья срок. Разлука настаёт. Но ты не знай... Спи под моей защитой, солдат уставший, муж, дитя моё... Три выстрела - три грохота подряд. Поблизости... Пока не в наш квадрат... ...А рядом, в изголовье надо мною, охапка веток, полная весною, - ты с фронта, из Рыбацкого, принёс... Как пахнут листья, господи, - до слёз! Так ты вернулась, встала в изголовье, о молодость... твой запах узнаю. Сплети ж с моей сегодняшней любовью всю чистоту и трепетность твою, верни мне всё... Свистит. Опять фугас! Сюда идёт... Враг обнаружил нас, засёк, нашёл, сюда кладёт снаряды, невидимый, нацелился в упор откуда-то из гатчинского сада, от царскосельских дремлющих озёр, - сюда идёт... В ночной молочной дымке я узнаю, безносый невидимка, тебя. Ты приходил ко мне зимой. Свистишь? Свисти. Я принимаю бой. Ты утопить хотел меня в отёке. Ты до костей обтягивал мне щёки. Ты мне глаза мои вдавил в глазницы, ты зубы мне расшатывал во рту, ты гнал меня в подвалы, в темноту, под свод психиатрической больницы... Но меж развалин горестных и дымных, в ожогах вся, в рубцах, в крови, в золе, я поднялась, как все, - неистребима, с неистребимой верностью Земле, и здесь, под этой обречённой крышей, нашла возлюбленного своего. Он рядом спит. Он жив. Он мирно дышит. Я ни за что не разбужу его. Что может враг? Разрушить и убить. И только-то? А я могу любить, а мне не счесть души моей богатства, а я затем хочу и буду жить, чтоб всю её, как дань людскому братству, на жертвенник всемирный положить. Грозишь? Грози. Свисти со всех сторон. Мы победили. Ты приговорён. Обстрел затих. Зарёю полон город, сменяются усталые дозоры, на улицах пустынно и светло. Сметают в кучи дворники стекло, и неустанным эхом повторён щемящий, тонкий, шаркающий звон, и радуги бегут по тротуарам в стеклянных брызгах. В городе весна, разбитым камнем пахнет и пожаром, в гранитный берег плещется волна, как сотни лет плескалась. Тишина. ...О девочка с вершины Мамисона, что знала ты о счастии? Оно неласково, сурово и бессонно и с гибелью порой сопряжено. Пред ним ничто - веселье. Радость - прах. Пред ним бессилен враг, и тлен, и страх. Оно несёт на крыльях лебединых к таким неугасающим вершинам, к столь одиноким, нежным и нагим, что боги позавидовали б им. Я счастлива. И всё яснее мне, что я всегда жила для этих дней, для этого жестокого расцвета. И гордости своей не утаю, что рядовым вошла в судьбу твою, мой город, в званье твоего поэта. Не ты ли сам зимой библейски грозной меня к траншеям братским подозвал и, весь окостеневший и бесслёзный, своих детей оплакать приказал. И там, где памятников ты не ставил, где счесть не мог, где никого не славил, где снег лежал от зарев розоватый, где выгрызал траншеи экскаватор и динамит на помощь нам, без силы, пришёл, чтоб землю вздыбить под могилы, там я приказ твой гордый выполняла... Неся избранье трудное своё, из недр души я стих свой выдирала, не пощадив живую ткань её... И ясно мне судьбы моей веленье: своим стихом на много лет вперёд я к твоему пригвождена виденью, я вмёрзла в твой неповторимый лёд. ...А тот, над кем светло и неустанно мне горевать, печалиться, жалеть, кого прославлю славой безымянной - немою славой, высшей на земле, - ты слит со всем, что больше жизни было - мечта, душа, отчизна, бытиё, - и для меня везде твоя могила и всюду - воскресение твоё. Твердит об этом трубный глас Москвы, когда она, колебля своды ночи, как равных - славит павших и живых и Смерти - смертный приговор пророчит.

The script ran 0.001 seconds.