Поделиться:
  Угадай поэта | Поэты | Карта поэтов | Острова | Контакты

Евгений Евтушенко - Братская ГЭС - Казнь Стеньки Разина [Братск - Усть-Илим - Суханово - Сенеж - Братск - Москва
]
Известность произведения: Низкая



1 2 3 4 5

ремень матросский с якорем оправил, чуб разлохматил и кивнул: «Танго!» И стал читать нахмуренно... Сквозь всех глядел, шатаясь, как при шторме, тяжко. Рука терзала драную тельняшку так, что русалки лезли из прорех. «Забудьте меня, родственники, дети! Забудь меня, ворчащая жена! Я молодой! Уйду я на рассвете туда, где ждёт лучистая ОНА. И я её лобзать на травах буду и ей сплетать из орхидей венки, и станут о любви трубить повсюду герольды наши - майские жуки. Не будет облаков над нами хмурых, ни змей, ни скорпионов на пути, и будут астры в белых куафюрах за нами, словно фрейлины, идти!» И мы молчали добро, осенённо, и улыбались кротко и светло. «Ну что - сильно?» - торжествовал Серёнька, и я ответил искренне: «Сильно!» А между тем «ворчащая жена» на выпады нисколько не ворчала. Она кулеш мешала и молчала, в свой отрешённый мир погружена. Чему-то там неслышному внимая, глядела на трещавшее смольё. А Павел сделал жест широкий: «Майя, ну что ты там сидишь? Прочти своё...» И Майя, почему-то сняв серёжки, с ним рядом так хрупка и так мала, в круг вышла, робко стала посерёдке, потом кивнула ждущему Серёньке: «Страдания». И тихо начала: «Уж вы, очи мои, мои очи, я не знаю, в чём ваша вина. Слёз моих добивались то отчим, то бескормица, то война. И как будто ему станет легче, если буду я плакать от мук, добивался их, душу калеча, мой любимый неверный супруг. Мои очи тоской тяжелеют, да не очи, а просто глаза, и никто меня не пожалеет, хоть катись золотая слеза...» Но, творческую зависть, видно, спрятав, муж проворчал с цигаркою во рту: «Безвыходно... Насчет меня - неправда...» А Майя: «Ладно, с выходом прочту...» И на обрыве самом встала Майя перед костром, светясь в его огне, глаза куда-то к звёздам поднимая, рукою обращаясь к Ангаре: «Ангара моя, Ангарушка, ты куда бежишь? Постой! Я стою, бледней огарочка, над твоею синетой. Помнишь парня - звали Пашкою? Он далёко заплывал. В косу мне, тобою пахнущую, он саранки заплетал. Сколько жёлтого песку в туфельки насыпалось! Сколько раз мы целовались, а я не насытилась! Где теперь вы, туфли-модницы? Где ты, зорюшка-коса? Убежала моя молодость, словно с колышком коза. Ангара моя, Ангарушка, сколько жалуешь ты нам! Над тобой белее гаруса - залюбуешься! - туман. Над тобою ели-сосенки, мишек умные глаза. Словно маленькие солнышки, в тебе ходят хайрюза. И летают утки-уточки, и пичуги гомонят, ну, а губы шутки-шуточки давно не говорят. Я как белочка бедовая, - только зубки выщерблены! Я как шишечка кедровая, - да орешки выщелканы! Ангара моя, Ангарушка, ты мне счастье нагадай. Не забуду я отдарочка, только молодость мне дай! Поперёк тебя плотина, а над нею - красный флаг. Подплыву к плотине тихо и скажу плотине так: «Ты впусти меня, плотина, вместе с буйною водой, ну, а выпусти, плотина, молодою-молодой. Ты свети, свети, плотина, через горы и леса! Ты сведи, сведи, плотина, все морщиночки с лица...» Ты «с выходом» прочесть хотела, Майя! Я понял тебя, Майя... Выход в том, чтоб озарял нас, души просветляя, тот свет, который сами создаём. И думал я ещё о нашей тяге к поэзии... О, сколько чистых душ к ней тянется, а вовсе не стиляги, не «толпы истерических кликуш»! И стыдны строчки ложные, пустые, когда везде - и у костров таких - стихи читает чуть не вся Россия и чуть не пол-России пишет их. Я вспомнил, как в такси московском ночью, вбирая мир в усталые глаза, немолодой шофёр, дымивший молча, мне прочитал свой стих, не тормозя: «Жизнь прошла... Закрылись карусели... Ну, а я не знаю, как мне быть. Я б сумел тебя, Сергей Есенин, не в стихах - так в петле заменить!» И пишут, пишут - пусть корявым слогом, - но морщиться надменно, право, грех, и если нам дано хоть малость богом, то мы должны писать за всех, для всех! Ведь в том, что называют графоманством, Россия рвётся, мучась и любя, тайком, тихонько или громогласно, но выразить, но выразить себя! Так думал я, и, завершая праздник, мы пели песни дальней старины и много прочих песен - самых разных, да и - «Хотят ли русские войны?...». И, чёрное таёжное мерцанье глазами Робеспьера просверлив, бледнея и горя, болгарин Цанев читал нам свой неистовый верлибр: «Живу ли я? «Конечно...» - успокаивает Дарвин. Живу ли я? «Не знаю...» - улыбается Сократ. Живу ли я? «Надо жить!» - кричит Маяковский и предлагает мне своё оружие, чтобы проверить, живу ли я». Кругом гудели сосны в исступленье, и дождь шипел, на угли морося, а мы, смыкаясь, будто в наступленье, запели под гитару Марчука: «Но если вдруг когда-нибудь мне уберечься не удастся, какое б новое сраженье ни покачнуло шар земной, я всё равно паду на той, на той, далёкой, на гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной...» [4] И, появившись к нам на песню сами, передо мной - уже в который раз! - в тех пыльных шлемах встали комиссары, неотвратимо вглядываясь в нас. Они глядели строго, непреложно, и было слышно мне, как ГЭС гремит в осмысленном величии - над ложным, бессмысленным величьем пирамид. И, как самой России повеленье не променять идею на слова, глядели Пушкин, и Толстой, и Ленин, и Стенькина шальная голова. Я счастлив, что в России я родился со Стенькиной шальною головой. Мне в Братской ГЭС мерцающе раскрылся, Россия, материнский образ твой. Сгибаясь под кнутами столько лет, голодная, разута и раздета, ты сквозь страданья шла во имя света, и, как любовь, ты выстрадала свет. Ещё немало на земле рабов, ещё не все надсмотрщики исчезли, но ненависть всегда бессильна, если не созерцает - борется любовь. Нет чище и возвышенней судьбы - всю жизнь отдать, не думая о славе, чтоб на земле все люди были вправе себе самим сказать: «Мы не рабы».

The script ran 0.002 seconds.